<?xml version="1.0" encoding="utf-8"?><FictionBook xmlns="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0" xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink"><description><title-info><genre>prose_contemporary</genre><author><first-name>Lena</first-name><last-name>Swann</last-name><id>313280</id></author><book-title>Искушение Флориана</book-title><annotation><p>Что делать монаху, когда он вдруг осознал, что Бог Христа не мог создать весь ужас земного падшего мира вокруг? Что делать смертельно больной женщине, когда она вдруг обнаружила, что муж врал и изменял ей всю жизнь? Что делать журналистке заблокированного генпрокуратурой оппозиционного сайта, когда ей нужна срочная исповедь, а священники вокруг одержимы крымнашем?
        Книга о людях, которые ищут Бога.</p></annotation><date value="2018-05-31">31.05.2018</date><coverpage><image l:href="#cover"/></coverpage><lang>ru</lang></title-info><document-info><author><first-name>Lena</first-name><last-name>Swann</last-name></author><program-used>Ridero, fb2cut 2.5.4, fb2cut 2.6.2</program-used><date value="2018-05-31">31.05.2018</date><id>a7cfeb52-1e7b-402e-85a9-2341b8b2128f</id><version>1.0</version></document-info><publish-info><year>2018</year></publish-info><custom-info info-type="librusec-id">674884</custom-info></description><body><title><p>Искушение Флориана</p><p>Маленькие романы</p><empty-line/><p>Lena Swann</p></title><section><p><emphasis>Дизайнер обложки</emphasis> A.W.</p><empty-line/><p>© Lena Swann, 2018</p><p>© A.W., дизайн обложки, 2018</p><empty-line/><p>ISBN 978-5-4490-7568-0</p><p>Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero</p></section><section><title><p>Содержание</p></title><p>КВАДРАТНОЕ ПИСЬМО (4)</p><empty-line/><p>МАЙДАН (51)</p><empty-line/><p>ИЗМЕНА (117)</p><empty-line/><p>ИЕРУСАЛИМ (164)</p><empty-line/><p>ВЗАИМНОСТЬ (211)</p><empty-line/><p>БЕЗ ПАМЯТИ (243)</p><empty-line/><p>ИСКУШЕНИЕ ФЛОРИАНА (279)</p></section><section><title><p>Квадратное письмо</p></title><p>Когда Агнес засиживалась за компьютером до рассвета, она слышала на чей-то кухне, через переулок, мужской картавый прокуренный голос — и шепот отлетающих по утрам в неизвестность сашевых окон. Воздух в переулке синел, наполнялся запахом запретного кофе — которого, конечно, было нельзя — потому что сил на вторые сутки работы без сна уже не было — но которого, конечно же, хотелось в этот момент больше всего на свете! — и фиолетовая рассветная дымка, мрея от жара распахнутых кухонных окон, рассеивая саму же себя, как мечтательное недоразумение, с медитативностью кофейного дымка и крепкой затяжки курильщика сигар, выпускала из себя шероховатость противоположной кирпичной стены — которую только недалекие Каррингдоны из Академии могли называть «серой» (а состояла она из малинового, горчичного и черной гари) — и теперь, в дыряво брезжущей дымке, хаотичное чередование кирпичей выпячивало крайне привлекательное, очами Агнес снедаемое цветное печенье: невзрачный, ужимисто-по-сегментам-разделённый, вытянутый вдоль всего двора, пятиэтажный, дом напротив. Нет, его окно, конечно же, уже не светилось. В последний взлет ресниц краешком внимания она играла со светом в его окне, и с чернявым его в этом окне силуэтом (с монументально усаженной, вернее, за компьютером его фигурой, с кучерявой его, неразборчивой, головой), часа, кажется, в четыре… — тридцать? Нет, конечно, до настоящего утра, как она, он не досиживал никогда.</p><p>Агнес быстро рокировала слева от раскрытого лэптопа высокие сторожевые башни соли и оливкового масла, частенько ночевавшие у нее на письменном столе после экстренных ночных голодных пиров, — завоевала высоту — узкий, аистиный, в гладком железном подстаканнике, высокий ледяной прозрачный бокал с чаем — какого часа заварки теперь уж не вспомнишь — но, кажется, был декорацией к важной правке на 382-ой странице, пока был свеж и горяч; судорожно глотнула — всё, до дна — и поморщилась, силясь справиться с тошнотой, — всегда от чая утром немножко… но по крайней мере не кофе… а запах бергамота каким-то таинственным образом тоже визуально дымчато переливается в раздуваемые бытовыми запахами соседских кухонь и бойлеров кружащиеся выспренности туманной вспарины воздуха за окном… — и, крутанув на куроногом компьютерном кресле, теперь уже не таясь развернулась к окну, разглядывая запечатанную чернотой, как лишней черной пробойкой архаичной машинописной копирки, буквицу его окна напротив, — чего днем, разумеется, никогда не делала.</p><p>Ее многолетний труд, удивительная, удивительнейшая, живая, саму же Агнес по мере написания всё больше своей живостью и самодиктующей, самовыплёскивавшейся через ее посредничество реальностью удивлявшая, монография о жесткой языковой конкуренции на заре империи Ахеменидов — была почти дописана — то есть, работы, как рассчитала Агнес, оставалось еще всего-то полгода. Развалясь в кресле, расслабленно сгорбясь, уверенно считая, что имеет на это право по крайне мере в соседстве стандартов крайне расслабленно кружащей дымки, Агнес смотрела на черное его окно (на пустое, выключенное, дезактивированное временно окно этого незнакомого ей человека, вновь проработавшего вон там вот, на приличном от нее расстоянии, в доме через двор напротив, над какой-то загадочной своей, не известной ей, работой, в компьютере, всю ночь — а теперь вновь исчезнувшего) взглядом почти победителя. Победителя снисходительного, милостивого, могущего себе даже и фору дать конкурентам позволить — но знающего, что весь чудовищно тяжелый путь борьбы уже почти пройден, что победа уже в кулаке — и от этого знания — могущественно счастливейшего — так что объему даже в легких не хватает для счастливого вздоха — счастливейшего — тем счастьем, которое позволяет любить всё вокруг. И даже (вот уж вещь почти противоестественная!) — соседей. Крайне, причем, подозрительных, ох, подозрительных. Что бы там, у него, в компьютере ни было, Агнес прекрасно, задержав дыхание в легких от головокружительного наслаждения счастьем, отдавала себе отчет: небывалую, самородную, величину ее книги это не перепрыгнет.</p><p>В благоухающем душе Агнес лениво, распаренно, уже еле понимая, на каком она свете, чуть корректировала мизинцем на запотевшем стекле душевого задвинутого полукруглого защитного экрана витую загогулину буквы «мим» курсивом — вырисованную на экран налипшим ее же длиннющим черным вьющимся волосом — и опасливо вспенивала шампунем всю капну волос на макушке — в ужасе думая, что если еще несколько из них разбегутся по экрану — придется опять вносить правку.</p><p>На нижнем этаже (куда Агнес, еле угадывая мысками ковровые ступеньки, уже совсем засыпая на ходу, не веря, что хватит сил дойти, спускалась, как мумия, в белом махровом отрезе), в крошечной спальне, отворачивалось и глядело окно совсем не в ту сторону — не на дом напротив — а на сады вдоль двора, поверх них — и, на излёте взгляда, перед самым расцветающим, разбуженным, и удивительно гримасничающим с утра небом, утыкалось в загадочное крайне ветвистое дерево, названия которого Агнес не знала (а рассмотреть — за дальностью — никак никогда не могла), и на всякий случай называла его сикомором. Деревья только-только начали переходить от черной графики к робкой живописи, зачаточные листья, сложенные как скрюченные лапки голубей перед взлетом, еще не придавали свету своего оттенка на просвет; и когда расплавленное солнце выкатывало из-за левой, сахарной стены ее дома и метрономом застывало ровно позади дерева, всё дерево в себя вбирая, прямо перед Агнес слепяще-ярко разгорался золотой светофор.</p><p>Агнес щурилась, жмурилась, не верила, что опять ложится спать ярким утром (как не верила в это каждый, каждый день — обещая себе каждый день уж завтра-то хоть раз пожить как нормальный человек и лечь спать, себя заставить оторваться от работы — еще по ту, заднюю, вчерашнюю сторону темноты), — и, чтобы не ослепнуть от небесного прозрения, залезала в солнечную, насквозь просвечивающую пещеру с головой. Геликоптер стиральной машинки ранней соседки с нижнего этажа с грохотом шел на взлет; сквозь щели в грубых металлических латах задвижек дверей геликоптера невыносимо ярко забрызгивал в полутемное железное пузо свет; Агнес, с ужасом осознавая, что не видит зримо ни одной причины, которая позволяла бы этой гигантской ржавой дырявой нестерпимо грохочущей консервной банке держаться в воздухе и не падать, — стараясь не заглядывать в яркие, будто солнцем прожженные, дыры в железяках выпуклых громыхающих стен вокруг, шатко, хватаясь за какой-то металлолом по пути, пробиралась к кабине пилота, который, из-за красных наушников, ее не слышал, и хлопала его по плечу: черно-барашковый затылок пилота, не оборачиваясь, кричал что-то в ответ, Агнес переспрашивала (так же, криком, чтобы перекричать шум пропеллера, и двигателя, и самого пилота):</p><p>— Когда?!</p><p>И молча, увидев вдруг перед собой, под собой, везде (так что ничего на свете кроме этого было не видать да и не нужно уже видеть) ответ, обомлев от красоты приближения, несмотря за запреты и крики, харкающе-трещаще-рыгающие ивритоязыкие крики пилота, чуть отодвигала, правой рукой, железную дверцу кабины и, присев на корточки, с захватившим вдруг дух воздушным восторгом храбрости, высовывалась наружу, в ураган солнечного безумия, вдесятерне отражавшегося золотой, лиловой и сизой на теневых срезах малых, карманных гор, обвальной, обрывной, тахинно-халвистой, нежно-холмистой испещренной пещерами пустыней под ними. И беззащитный лабиринт Кумрана, с которого сняли крышку, приближался как гигантская гранка (уже давно ожидающая, что к ней с неба спустят, наконец-таки, придерживая за все четыре угла, адекватную белизну листа, чтобы запечатлеть с нее оттиск смысла), с крайних краев которой вертолетным ветром сдувало легкий желтый пустынный песок-прах, — точно так, как какой-нибудь коллега Агнес век назад нежно сдувал бы губами песок с перьевой рукописи, прежде чем перевернуть лист, — и ровно с такой же нежностью профессор Натан Эдельштайн из Иерусалимского университета четвертью часа позже, корячась на коленях и копошась, копаясь как кабан под незаконно на час выкорчеванным, вывороченным камнем в том месте кумранского scriptorium, где, по логике, должен был быть когда-то их письменный стол, бережно сдувал пыль кисточкой с непонятного, приплюснутого железного крошечного предметика, который он вертел в троеперстии, демонстрируя гостье находку:</p><p>— Гвоздик! Гвоздик! — (на академично-правильном, но с жутким местным акцентом восторга, который у Агнес, захлебывающейся от песка и чувств, всегда возникал здесь тоже). — Гвоздик, которым они скрепляли подошвы сандалий! Гвоздик из их сандалий! Sandals! Nachon?</p><p>А вот и любимые солнечные часы кумранитов (как всегда спешат! — но на сколько? — знать бы! Знать бы заранее, когда, наконец, пробьет «ровно»). Сандалии. Sun-dial. Moon-dial. Я не достойна вынуть гвоздь из сандаля твоего. Дерзкий каламбур. Вот она, секундная стрелка. Секундомер включён. И геликоптер грохотал опять так, что закладывало уши, Агнес, вскочив, не надевая туфель даже, босяком, натыкаясь на колкие осколки засохших крошек, неслась сослепу, как новорожденная, мигом выросшая, вверх по ковровым ступенькам, прозревая только в кухне (служившей ей заодно и кабинетом), — ибо точно знала, что блаженный грохот этот — факс от профессора Эдельштайна из Иерусалима (он до развязности на короткой ноге с носителями информации двухтысячелетней давности — но когда доходит до нынешней цифры — он пасс, и факс — первая, последняя и единственная игрушка из новых, которую он освоил) с запрошенным спорным местом шрифта, считать которое можно уж никак не с прорисовок, а только крупным прицелом с его собственноручной фотографии из закромов музея и института, — факс, мятым свитком пришедший ей прямо под письменный стол. Он же обеденный, но не надо, не надо вот этого буквализма, педантизма. Scriptorium совмещенный с culina. Кому какое дело. Уж по крайней мере не Чарльзу. Запорошенный шрифт. Хоть немножко еще доспать.</p><p>Корпус имперского арамейского, внезапно провиденчески возвысившегося до официального языка всех захваченных Ахеменидами владений, был до оскорбительности убог в интеллектуальном смысле: таможенные ведомости, прочая чиновничья и придворная дребедень, расписки о выдаче пищевых рационов и вина — на глиняных таблетках, квитанции о выдаче зерна — на остраконах, заклинания на случай укуса скорпиона. Для выявления зарождавшихся шрифтовых и оттачиваемых языковых закономерностей (а также наоборот отступлений от нормы — о которой говорить, впрочем, было бы занятием скорее вполне мифотворческим, поскольку носителей арамита в Ахеменидской империи не было — а были только пользователи; и выискивать в них «норму» было все равно как если б в Лондоне сегодня брать за норму языка sms-сообщение безграмотного пакистанца, отправленное полуграмотной индуске на нынешнем лингва франка — английском; поэтому Агнес было смешно, когда другие ученые делали фетиш из «имеющегося», разысканного археологами корпуса — и вообще — когда они обходились «имеющимся») радиус временно&#x301;го и территориального захвата рыболовных сетей ее книги приходилось резко надставлять, зашвыривать в обе стороны времени и во все стороны малого ручного мира. И грядущее через пару веков Кумранское эхо, а главное — приближающаяся Галилея — всегда звучали, лились, переливались, как лучи солнца сквозь прорехи в занавеске будущего, — придававшие единственно верную, расшифрованную осмысленность прошлому, освещавшие и заставлявшие играть по-новому вроде бы бедноватые предшествующие Ахеменидские языковые будни и их грамматику.</p><p>Крайне изредка, раз эдак в месяц, Агнес седлала даблдэккер, с самого переднего сидения на втором этаже с замиранием сердца следя, как на остановках дромадер-автобус с легким выдохом медленно опускался и становился на колени, чтобы аккуратно подобрать на горб инвалида-седока в коляске, — и ехала в Putney к Каррингдонам. У Каррингдонов царила паталогическая чистота: Ванесса Каррингдон, до комичного обританившаяся моложавая худенькая желчная шустрая венгерка с вёрткими маленькими угловатыми пальчиками (мать ее сбежала в прошлом веке из советской Венгрии на запад в тот же день, что и Рудольф Нуриев, — как, почему-то тщеславно и горделиво подвздёргивая голову, крашенную, стриженную и завитую под Мэрилин Монро, талдычила всегда по многу раз одно и то же всем знакомым Ванесса, — хотя и бежал-то Нуриев не оттуда и не туда и не так и не затем, да и вообще…), была, по тайному убеждению Агнес, неизлечимо больна опаснейшей болезнью мозга: желанием беспрестанно наводить порядок дома и убираться. И встречая гостя, холерическим радушным размахом розовой двери чуть не пришибая на крыльце звонящего (маленькой, худенькой, но жилистой ручкой), Ванесса, расцеловавшись и разлюбезничавшись, мелодично продолжая повторять любезности виляющей задницей в кратком, как безударные гласные, платье — карликовый пёс на каблуках, — уже отвернувшись и ведя друзей в дом, — даже в этот момент хищно посматривала, где бы сцопать зазевавшуюся пылинку. В просторной столовой на земляном этаже Ванесса всегда намеренно старалась как бы невзначай, упреждая шаг гостя, поравняться со светлым, резным, бело-дизайнерски-потёртым кухонным грандиозным сервантом, задеть его бедром (а завидев в глазу у серванта былинку, немедленно ее арестовать) и, как бы в скобках фальцетных любезностей, подвзбить все три дежурных роскошных букета, всегда сервант украшавших (в основном пионы и розы разных мастей), а потом, зайдя хитрым полукругом к ближней к входу половине и дугой обхаживая гигантский же овально-продолговатый стол, такой же сливочной мнимо-потертой масти, что и сервант, — со всегда разложенным столовым серебром, крепкими пудовыми сливочными свечами в золотых подсвечниках, Ванесса, горделивым дерганием ручки, быстро и шустро на ходу, за разговором, подправляла салфетки в серебряных браслетах и стоящие всегда непонятно зачем наготове уксусницы в серебряной же оправе, — и уж счастью ее не было узды, когда видела на белых стульях хлопчатые очёски от салфеток, — хапала, сжимала в кулаке и бежала выбрасывать, мыть руки, — со зрачками, лучащимися выполненным долгом, сделанным сегодня полезным делом, — словно служанка своего же собственного дома. Тяжкая, неизлечимая болезнь, убивающая интеллект. И все это вдруг распахивалась, вопреки мелочным стараниям хозяйки, довольно очаровательным даже в весеннюю сырую погоду садом — с пихтой и дубом. Садом хотя и узеньким — сдавленным с двух сторон заборами соседских садов — но зато длинным, вольготно вытянутом вдоль, как колбаса, — прочь от дома. Там, в самом дальнем, потаенном конце зарослей (благодатно царивших здесь, будто весь уборщеский энтузиазм Ванессы запрещен был каким-то старинным грозным заклинанием за пределами дома), друг Агнес — знаменитый ученый, старенький Ричард Каррингдон, глухой, с двумя дорогими и почти изящными слуховыми аппаратиками в двух же заросших, мшистых — черной, густой махры — огромных ушах, похожих на диковинные отходы какой-то мясницкой лавки (хрящи, красное сочное мясо, буйная шерсть), кротко доставал из кармана замшевой домашней куртки фундук, кряхтя, присаживался на корточки и особым, неимоверным устрашающим громким цоканьем привлекал к себе внимание серебряной белки с белым роскошным пузом, а заодно и изумленных соседей за забором. Белка, почти ручная, у которой было гнездо на дубе, сбрызгивала серебристой волной с дерева и уже стояла рядом с Каррингдоном, по правую его руку, в позе человечка: по-человечески же аккуратно брала из пальцев Каррингдона взятку; быстро и неаккуратно уже на четырех бежала (чем-то — задом! — напоминая в этот момент Ванессу) к забору; без всякого почета хоронила орех в братской могиле десятков таких же, уже давно от пережору забытых, — возвращалась опять к Каррингдону, вмиг обращалась опять в человечка, встав на задние, — и выразительно прижимала согнутую в крошечных худеньких серебристых пальчиках левую ручку к сердцу, в знак благодарности. Ореховые деревья, как-то, почему-то, вопреки логике, на участке Каррингдонов никогда не вырастали.</p><p>— Видала? — скрипуче осведомлялась Ванесса, когда сидели они уже вместе на втором, в кожаном кабинете Ричарда, и Ричард прихлебывал виски (даже сюда Ванесса умудрилась втащить свой стиль: ноль следов мозговой деятельности, всё вылизано, — и горшочек с живой, с корнями, в земле, но одноразовой пурпурной орхидеей на камине. Выбрасывала и меняла их Ванесса сразу же по мере отцветания). — Видала, что Эндрю твой выкинул?</p><p>Речь шла о только что опубликованной крикливо разрекламированной работе бывшего возлюбленного Агнес, женатого человека, гораздо старше ее, специалиста по ханаанейской подгруппе северозападносемитских языков, и… И это было со стороны Ванессы страшным плебейским хамством: потому что рассталась с ним Агнес уже пять лет назад, запретила всем друзьям что-либо ему о ней говорить, сменила телефон, переехала в другую квартиру.</p><p>— Может быть, тебе вновь с ним как-то… — затянула сладенько Ванесса, подсаживаясь на ручку кресла Ричарда и со зримым удовольствием и скрежетом почесывая кроваво-крашенными ногтями его голову, его густые, черные, законсервировавшиеся, не замечавшие возраста (Ванесса сурьмила?!), как будто машинкой стриженные, черный кактус, волосы. — Я вон слышала… Мне тут рассказали… Ты не обижайся — нет-нет, я с ним ни слова! Ни-ни! Клянусь! Я тебе верна! Но мне рассказали… В общем… он до сих пор по тебе сохнет, говорит, что хочет на тебе жениться, что бросил бы жену, развелся бы даже… Не знаю, не знаю… Все-таки — имя! Ричард, тебе хватит уже сегодня, передай мне бокал…</p><p>Агнес, вжавшись внутренне в свою же собственную душу, как в крепость, и экстренно затворив ворота и подняв мосты в небо, сейчас же приготовилась встать, вылить с крепостной стены во рвы на врагов все запасы кипящего битума и унести эту крепость домой, если эта ничтожная бестактная бабёнка с ай-кью секретарши или профсоюзной работницы, уборщицы — всего чего угодно — но бесконечно от любого творчества духа далекая, затесавшаяся в науку в общем-то совершенно случайно (по принципу «делать чего-нибудь культурненькое и уважаемое»), писавшая работы компилятивные и эпигонские до скрежета зубов и имевшая в Академии популярность в основном за счет абсолютнейшей всеядности своего характера, компанейской жилки и искреннейшего страстного идолопоклончества перед всеми местными «авторитетами», — не прекратит немедленно…</p><p>Но Ванесса уже, раз сболтнув, тут же про Эндрю уже и позабыла и принялась, вынув из левого гигантского уха Ричарда слуховой аппаратик и обтерев пальцами с него серу, уютно выщипывать из глубин Ричардовой ушной раковины крошечным золотым пинцетиком шимпанзовые черные волосы — тем же пинцетиком, которым вострила собственные брови.</p><p>В самом Ричарде, вопящем сейчас от боли в кресле и сгоняющем с ручки Ванессу, как сгонял бы слепня, какая-то искорка настоящего научного творчества теплилась, но он ее не раздувал — духа не хватало: навсегда остался в науке как будто бы крайне старательным провинциалом, прилежным школьником, ждущим похвалы, чрезвычайно усидчивым и трудолюбивым, но все-таки будто бы робеющим в столице, и никогда не высказывающим мнение, которое слишком уж было бы отличным от предшественников. А уж теперь было поздно что-либо менять: счастье еще, что был жив. Но тем не менее, он-то (может быть — из-за почтенного возраста, а быть может — как раз именно из-за отсутствия в нем настоящих интеллектуальных амбиций: именитых посредственностей ведь всегда горячо любят) и считался в Академии «величиной», крепкой скалой, на которую все «опирались» (начиная с Ванессы, немедленно этого послушного престарелого олуха на себе, для опирания, женившей). А другие — на нем именно, на его работах, на его постулатах, на ссылках на эту «скалу», выстраивали свои, более мелкие здания — по мнению Ванессы, не отдавая при этом самой скале этой надлежащих почестей в монетаристском и карьерном эквиваленте.</p><p>По доброй воле Ричард отваживался вынимать свои слуховые горошины, только когда приезжал его осматривать на дом кардиолог (церемониал регулярный — с тех пор как года три назад Ричард пережил инфаркт и еле-еле выкарабкался): почему-то с ними электрокардиограмма то ли фонила, то ли кардиолог опасался, что Ричард, как в радиоперехвате, первым подслушает свое сердце. И тогда, вытащив слух, Ричард лежал как огромный неведомый волосатый морской млекопитающий, выброшенный на кожаный диван, с электронными присосками по всему черно-волосатому телу (хотя бы на теле Ванесса не предлагала ему для них волосы выщипывать), — и вращал испуганно выпученными глазами.</p><p>«Интересно, что останется в будущем, после раскопок, от цивилизации Каррингдонов? — рассеянно думала Агнес, после ужина помогая Ванессе закладывать посуду в посудомоечную машину на кухне — а вернее, вот уже минут пять задумчиво, стараясь не глядеть, вертя в руках синяком пестревшее в глазах, в фиолетовых диагональных волнистых полосках (не просто разрисованных — а рельефных), вероятно — по меркам Ванессы — великолепное, модное и, верно, дорогущее дизайнерское керамическое блюдо с глинистым некрашеным исподом, которому Ванесса хотела намылить ребра отдельно, вручную, после всех. — Что?! Что останется после раскопок?! Слуховые аппараты? О, это высокий уровень! Это выше, чем даже канализация римлян. Идиот Эндрю всегда считал именно канализацию показателем цивилизации народов…»</p><p>Блюдо, на двигателе задумчивости, вертелось в ее руках как пропеллер, так что тахинный соус красиво, быстрыми-быстрыми беглыми струйками, выливался как из пропеллера прямо ей под ноги на модные же ребристые каменные плитки.</p><p>Агнес слушала правым ухом храп Ричарда (чудовищный! как может храпеть один только глухой!) со второго этажа, а левым ухом — захлебывающийся искреннейший восторг Ванессы: представляешь! сегодня удалось урвать три пучка свежей спаржи по цене двух! А в прошлом месяце Ричарда — и меня, меня тоже! самую верную жену в мире! — забыли вписать в список банкета у Ее Величества — и только моя активность и настойчивость — я не постеснялась, представь, оборвать телефоны всем эти снобам и остолобам — не ради себя! ты пойми! ради Ричарда! в его-то возрасте! был бы такой удар! — спасла положение! — а то едва — представляешь! едва не упустили!</p><p>Расписки за выдачу рационов вина и жратвы. Легенды на монетах. Подсчет кувшинов. Придворная хроника. Надгробные надписи. Как оскорбительно мал и убог корпус имперского арамейского. Господи. Есть пользователи. Но нет носителей. Беда.</p><p>Вдруг неожиданнейший, свежайший звук выводил Агнес из мрачного оцепенения — и это был радостный звук разбившейся вдребезги керамики, со сладчайшим довеском из визга Ванессы: Агнес изумленно осматривалась — и с чисто научным умилением разглядывала красиво разлетевшиеся по каменному полу кухни молодые остраконы оброненного ею блюда.</p><p>Но еще час или два требовались, по пути от Каррингдонов домой в автобусе, и по мере одинокой прогулки Агнес вокруг дома, во влажном розоватом холодном тумане, чтобы прийти в себя, чтобы вновь, после этой пытки в Putney, понять, что жизнь людей вокруг — это миф. Миф неумный и непрочный. Стряхнуть этот миф как прах со своих ног — чтобы смочь вновь войти в свой дом, в свой мир — в свой компьютер — и продолжить творить и расшифровывать подлинную реальность.</p><p>Чарльз был уже на рабочем месте. То есть это Агнес называла его Чарльзом; как на самом деле было его имя — Агнес не знала. Она просто однажды, прошлым летом, случайно подслушала, как он, взметнув сашевую створку окна вверх, высунувшись по пояс (сигнал мобильного, из-за мудрёной геометрии стен домов, явно не пробивал), крикнул кому-то в трубку:</p><p>— Чарльз! Нет-нет, я говорю: Чарльз! Слышишь меня так?</p><p>Чарльз-мьюз, впрочем, было название переулка, перпендикулярно примыкавшего к улице, ведшей, слева, от дома Агнес как раз к дому этого незнакомца, напротив; и никакой не было гарантии, что незнакомец просто не объяснял таким образом каким-то друзьям, в кэбе, как проехать.</p><p>Чарльз сидел, тем не менее, с неопровержимостью, вот сейчас вот, опять, прямо напротив окна Агнес, на расстоянии всего каких-нибудь пятидесяти метров, в квадратной буквице распахнутого сашевого окна (яростно выделяясь на фоне черного ночного двора, и прочих, черных давно уже, окон, и ярко-белых, тоненьких водосточных труб, изгибавшихся вслед за извивами террас, надставок, неровностей, жилых наростов многосоставного, узкими разноформными сегментами выстроенного пятиэтажного дома и, наконец, к верху, к самой крыше, под самыми каменными и терракотовыми каминными трубами, загибавшихся горизонтально — как ладошки худеньких кариатид-дистрофанов), и эта буквица насыщенно-желтого Чарльзова окна, и черный его в желтом этом незадёрнутом, незажалюзенном, окне силуэт, эта насыщенная пиктограмма, давно уже, с год, что ли, была для Агнес как бы уже само собой разумеющейся частью пейзажа, аккомпанирующего ее собственной работе. Чарльз сидел всегда обратясь лицом к окну (его стол был придвинут фронтом к окну впритык), и его иссиня-черные, чуть вьющиеся длинные, хиппанские, ниже плеч волосы, и чернющие лохматые брови, и довольно длинная черная же его вьющаяся борода, и черные длинные ниспадающие забавные усищи — но при всем при этом мальчишеское какое-то беленькое движливое веселое личико, — всё это было видно Агнес, в светящемся, пиктограммном окне, как бы на подставке из крышки его лэптопа, раскрытой вверх, перед ним. В начале, в самом начале, когда Чарльз в этом окне напротив только появился, с год примерно, что ли, назад (или Агнес только тогда его заметила? поручиться теперь уже было бы невозможно!), Агнес даже сперва почувствовала какую-то неловкость: как так? торчит какой-то, с глазами и бородой — нарушая интимность работы ночью. Привычки на ночь задергивать окно на кухне, прямо перед которым (сидя, правда, не анфас, а в профиль, к окну правым развернувшись боком — и ровно так же развернув правым боком к окну письменный стол) она работала, у Агнес тоже не было: а зачем? — все равно из дома напротив по ночам никто никогда не глазеет, не засиживается допоздна, как она. А если — редкий полуночник — засиживается — то задвинут намордником своих собственных жалюзи. Но когда появился единственный зритель — а Агнес настороженно его краем глаза изучила — продемонстрировал он ровно такое уже аутистское гипнотическое погружение в работу и совершеннейшее безлюбопытствие к соседям, каковое было знакомо и ей, — и… Ну, в общем, был спокойно условно записан Агнес в неодушевленный пейзаж — в трубы, в противопожарные гряды на крыше. Но… Нет, ну не забавно ли — что в целом мире нашелся еще один фрик, сидящий безотрывно работающий дома за компьютером — да еще и с таким же режимом дня — ночь напролет?! Вернее, не любопытно ли, что фрика этого поместили жить ровно, ровнёхонько в окно напротив?! Агнес кратко и нежно гладила красную, гладкую крышку своего крайне крупноформатного лэптопа — тем жестом, каким иные гладят крыло роллс-ройса, — вскрывала ящик пандоры и, когда загружались все источники счастья, вытаскивала из-под стола факс профессора Эдельштайна из Иерусалима — и — нырком — вныривая в шрифты — забывала и про Чарльза, и про Каррингдонов, и про всю другую ерунду на свете.</p><p>Агнес знала, чувствовала — тем самым главным и единственно важным чувством, которым, на ее взгляд, и должен руководствоваться настоящий учёный, — ту удивительную закулисную работу, шлифовку, которой, в Ахеменидскую эпоху, подвергался (пройдя искус бывания официальным языком) арамейский шрифт. Ту нежность, с которой закулисно, провиденциально вытачивали квадратное письмо — готовясь, спеша поспеть, — чтобы, по мере готовности, — успеть как раз вовремя передать этот дивный, такой дивно удобный, такой тактильно чудесный, такой красивый квадратный шрифт в подарок по наследству ивриту, — поспеть, с подарком, к самому преддверью Новозаветной эры! Бедные, измученные, опустошенные после вавилонского плена евреи, возвращаемые Ахеменидами на родину, — бредущие на родину изгои, которым всё мерещилось, что вот-вот придет сейчас вождь, выжжет врагов огнем и разгромит мечом — отомстит, раздаст по заслугам, наведет справедливость в этом страшном мире, — а им вместо этого подарили подарок неожиданнейший: слово, шрифт, квадратный, квадратненький шрифт, квадратное письмо. Которым Господь захотел — совсем ведь вскоре после этого (меряя время по человеческим черепашьим дотошным скоростям рукописного копирования свитков и отшлифовки шрифтов — несколько столетий — секунда: вам надо спешить, писцы! буквально через параграф!) — прочитать, вслух, переписанные пророчества из Исайи в скромной синагоге в Галилейском Назарете. Всё в срок, всё встык. Всё рассчитано по минутам. Наведенная лупа. Божественная привередливость в шрифтах — спешите, пишите! И всё не имеет никакого отношения к кровавой внешней истории. Вот она — история подлинная: история слова! Вы думали, вы — народ-воитель? А вы народ-магнитофон. Вот оно — единственное истинное Божье назначение народа и любого призванного человека на земле: хранение истины (на любых доступных носителях — начиная с сим-карты души и сердца!) — и передача истины дальше, тем, кого Господь призовет следующим, по эстафете — чтобы телеграф не прекращался — пока на поверхности земли бесится вирус зла.</p><p>Частенько, забыв поесть (забыв раз, забыв два, забыв три — еще секундочку, еще секундочку — вот, еще одну фразу хотя бы до конца дописать), после десяти часов безотрывной работы, когда красные глаза, отравленные подсветкой компьютера (а также развращенные, видать, компьютерной инфракрасной глазной модой), уже ничего не видели от усталости, Агнес бывала как будто разбужена ко внешней досадной реальности несомненным чувством, что в ближайшие минуты с ней случится голодный обморок. Как жалок, как унизителен и обиден бывал этот момент! Вся вечность, которую Агнес минуту назад внутри вмещала, пестовала, видела, слышала, осязала, всё удивительное, невидимое миру биение подлинной запредельной истории, все эти родники вечности, начинавшие бить вдруг в гиблой звериной пустыне человеческой истории, вопреки всем законам и правилам, поить сокровищами духа истомившихся и упавших было духом избранных, — всё, всё, вся эта трепетная бесконечность, всё это вкушение ею авансом неземной моды бытия — вдруг, за секунду! — оказывалось наипошлейшим образом ограничено рамками формы земного крайне уязвимого ее тела. Неверными ледяными пальцами произведя рокировку сторожевых башен оливкового масла и соли меж ворохом своих и чужих рукописей на столе, Агнес вдруг телепатическим эхолотом догадывалась, что холодильник пуст как пустыня, и соль с маслом приложить физически не к чему, — и, не причесываясь, только взглянув мельком на красные, полопавшиеся сосуды в зеркале (напрасно — разглядеть ими их же отражение все равно уже было невозможно), какой бы ни был час — даже уже не выносилась, скорее как-то выпадала, вываливалась из дому — в домашней драной фуфайке, в драных джинсах, забыв сменить даже домашние туфли, — и добредала, обморочно, бестелесно, прозрачно, невесомо, проходя сквозь прохожих, — до крошечного сквера у метро, мощенного цветной фигурной брусчаткой, с ресторанчиками, с кружевными маркизами и газибо, и газовыми горелками для обогреву, и диванчиками с подушками наруже, где ночами, допоздна, бряцала чья-то теплая, сытная, призрачная, но весьма вкусно свежим хлебом, жареным картофелем и розмариновым уксусом пахнущая, со звоном вилок и ножей, жизнь. Судорожно прикидывая, на сколько минут ее хватит без обморока (нет, заказать себе уже ничего не успею! Не дождусь!), Агнес металась (насколько это можно для медленного, бесплотного существа) по скверу — и, наконец, набрасывалась, вгрызаясь зубами, даже не успев расплатиться, на единственное быстрое спасение: батон сероватого, сыроватого, еще теплого, с колющей кожу вокруг губ корочкой, только что испеченного, хлеба с черными оливками — в маленькой итальянской булочной на углу с проезжей улицей. Чуть утолив голод, жадно закупив в лавке по соседству еще и оливок зеленых — любимый свой деликатес — а также квадратную апельсиновую пластиковую бутылку сока, Агнес, блаженно подстанывая от странноватой смеси чувств и мыслей о своей жизни, двигалась, в темноте, с добычей, жадно и некрасиво на ходу пожираемой, обратно к дому, к компьютеру — потому что дописана была еще не вся глава, которую она к завтрашнему утру… нет, ну максимум к полдню, запланировала написать — так как внутри, во внутреннем, таком зримом и ощутимом пространстве, всё уже было для этого кусочка текста готово и нетерпеливо просило о детальной материализации. Из стеклянной банки оливок, вскрытой с громким кликом, соус грубо выплескивался прохожей урне в карман, а оливки начинали выуживаться деревянной тонкой длиной палочкой для размешивания кофе (метко прихваченной в проигнорированном по дороге кафе): Агнес не раз в такие минуты думала о том, что редкие встречные в темноте ее могли бы принять за бездомную — если бы не роскошь домов, мимо которых она проходила. И на белоснежных периллах фасадов которых, под колоннами, на секундочку присаживалась, чтоб поудобней перехватить в кулаке дожираемый хлеб.</p><p>Иногда все-таки удавалось дотерпеть, пока ей приготовят, по ее же рецептам, вегетарианское балти или джалфрези, или дупияза, или саг-алу в ближайшем индийском ресторанчике: шеф-повар индус был свиреп — и весь насквозь пропах карри — как будто у него блюдами с карри разило уже изо всех пор; с косыми зубами, из-под губы вырывающимися вперед под воинственным углом; с лицом, будто, посыпанным пеплом; с крайне маленькими, круглыми, крайне близкопосаженными глазками — и с черной конской челкой, выпирающей из-под белого колпака и закрывающей и без того туповатые зрачки. Но не без таланта, подлец. Завернув жаркую снедь вместе с шафрановым шампиньонным рисом в пластиковых коробочках покрепче в бумажный пакет и вкушая всё равно вырывавшееся оттуда благоухание гвоздики и фисташкового кардамона, неслась тогда обратно домой уже чуть не бегом — предвкушая синергию работы за компьютером во время еды. «Между градациями остроты блюд в индийской кухне — mild, hot, very hot — ведь точно такая же разница, как в иврите разница крепости харканья в буквах хэй, хэт, и хаф!» — нежно улыбалась себе под чувствительный нос Агнес — и тут же бывала в темноте, между двух заросших, запертых на ночь черной решеткой из крашеных пик, скверов, схватываема под руку непутевым арабским смазливым подростком, который явно катастрофически неверно трактовал блаженную нежность ее улыбки (которая, некстати, совершенно случайно во внешней реальности, пришлась на волне призрачное его, прохожее, даже не замеченное ею до этого, насквозь пройденное лицо). Уйди, мальчик, я улыбалась рифме еды и букв. Вот так вот расправишь крылья — а тут вы все, никчемные призраки, толкаетесь локтями — назойливый эламский, блудливый вавилонский, докучливый древнеперсидский.</p><p>Мать Агнес, несколько лет назад счастливо схоронив четвертого мужа, взяла да и частью распродала, а частью сдала в наем, немалое, серийно накапливавшееся (как будто специально — по соседству) и свое, и всехошнее их недвижимое имущество в Surrey; и, вдруг заявив, что ей-де на-до-ело жить в холодной скучной стране со скучными мужчинами, — рванула в Рим, купила себе всю насквозь солнцем пронизанную мансарду в Трастэвере, с видом на две пружинчатые надхолмные пинии с кронами как кулаки сырых крепких брокколи на пригорке в Пассэджата дэль Джаниколо, на некотором отдалении, — и с куда более близкими, ручными, на собственной террасе на крыше — четырьмя ярко-оранженосными апельсиновыми деревьями, в каждом из углов. А в довершение безумств, теперь еще и с каким-то изумленным бесстыдством и умилением себе же самой содержала кудлатого юного римского любовника, больше чем в два раза моложе нее самой, — который, скорее, уж Агнес в младшие братья годился. Дочери же мать посылала хоть и нещедрую, но регулярную ренту. И раз в месяц чудом, сопоставимым с высечением ключевой воды в пустыне из скалы жезлом, казалось Агнес высечение банковской карточкой денег из банкомата. Частенько манну, чудом, в магазинах приходилось высекать и с карточки совершенно пустой! Не умея ни считать деньги, ни «экономить» (еще более тяжкая болезнь мозга, чем Ванессино желание убираться дома!), Агнес днями сидела без денег вообще, — и волшебством было, когда карточка срабатывала в кредит. Как она ходила по магазинчикам! В те редкие дни, когда, не дожидаясь смертельного голода, решалась, как нормальная, закупить себе еды домой! Надо было видеть! Только некие специально, видимо, заботливо нанятые на небесах ангелы — секретные агенты умудрялись подбирать за ней забытые банковские карточки, оставленную еду (которую она, купив, заплатив за нее — и тут же про нее забыв, радостно бросала на прилавке, как лишний груз, и уходила), купюры сдачи — вываливавшиеся из пасти машинки саморасчётной кассы и не замеченные Агнес, потому что в этот момент она, божественно-презрительно улыбаясь, веселилась над загадочным зюзюкающим, шепелявым смещением согласных в разных арамейских диалектах в слове «золото», — ангелы догоняли ее, возвращали ей — что-то земное, уже совсем потерявшее к этому времени всякий для нее семантический смысл, высечя ассоциативную золотую искру.</p><p>Когда сквозь крепостную стену (выключенного почти всегда мобильного Агнес) прорывалась иная университетская подруга и, тараторя, интересовалась, почему же Агнес отказалась ехать на такой престижный симпозиум в Милан, где, поверь, была безумно возбуждающая атмосфера, и где уж твое выступление бы оценили, и где Эндрю, кстати, блистал, блистал! — Агнес лениво спрашивала себя: «а почему, действительно?» В свои тридцать три года Агнес, великолепием образования могшая посоперничать уже даже с Эндрю, давно превзошедшая его, блестяще получившая очень раннюю докторскую степень, опубликовавшая два десятка ярчайших, нашедших отклик, научных статей, — ничуть не трудилась сделать ни серьезной «карьеры» в обывательском этого слова понимании, ни подгрести доходной и престижной должности, не имела ни собственного дохода, не обзавелась семьей, не имела даже любовника, ненавидела даже вот эти вот ярмарки тщеславия — международные симпозиумы и семинары. Пять — нет, чуть больше уже… — лет назад, когда Эндрю, женатый на тихой женщине (к науке отношения не имеющей) и в течение чудовищно длинных и эмоционально изнуряющих восьми лет с удобством регулярно приходивший к Агнес раз в неделю, по субботам, на весь день (врал жене, что идет в отдел редких книг в Британскую Библиотеку), а также с шиком ездивший вместе с Агнес на все международные семинары, так вот когда этот самый возлюбленный души-не-чаемый Эндрю, гений лингвистики, узнав, что Агнес беременна, вдруг превратился в трусливого жалкого блеющего кролика, начал бемекать, что Агнес обязана делать аборт, что жена развода не даст, и вообще что жена его разорит и в суды затаскает, если узнает… и что его карьера, его карьера! международный его имидж! будут безнадежно испорчены!.. — Агнес вдруг со счастливейшим облегчением почувствовала, что этот трусливый кролик ей физически в одночасье стал отвратителен, все чары, державшие ее до этого восемь лет рядом с ним на привязи, испарились. Нервный срыв, болезнь, выкидыш, чудовищно трудный уход от Эндрю, цеплявшегося за нее, устраивавшего бабьи отвратительные скандалы, вдруг — задним умом — уже после того, как увидел, что Агнес порвала с ним всерьез — начавшего настырничать с предложением ненужной ей уже больше нечестной и неблагородной, жалкой его руки и подлого его дырявого сердца, — и в конце концов бегство от него на другую квартиру, чтоб не знал даже адреса, — всё это теперь вспоминать Агнес себе давно уже запретила — как чудовищные мифы и легенды злобного, жестокого вымершего, на земле больше не существующего, аморального народа.</p><p>Гениальность как выбор, — да, всегда. Но не у всех находятся на выбор этот силы. А если горе — это метод судьбы заставить тебя принять гениальность — что ж, мы рады таким гостям. Я чеканю монету, которая будет иметь хожденье на небесах. Вот уже третий год чеканки. Мучительной — но такой божественной. Боже, мне иногда кажется, что я не доживу до конца монографии. Будет чудом, если доживу.</p><p>Птичье остренькое лицо с узким тонким загнутым клювом (фарфоровые ноздри просвечивают) и какой-то птичий же набор предметов на овалом вытянутой голове — симбиоз яйца и гнезда: яйцо — лысый белый кумпол, и гнездо — кудрявая каштановая живейшая поросль, вкруг птичьего яйца остатками завивающаяся. Именно таким, комичным перестарком с вечным наигранным восторженным юношеским огнем во взоре, бегающим с указкой перед доской, испещренной мелованными формулами, взбегающим по амфитеатру студенческих скамей, вампирски выклянчивающим из юных слушателей реакцию, — таким виделся Эндрю ей теперь, когда (иногда), в интернете, шастая за языковедческими континентами, она натыкалась на видео-записи его выступлений, международных лекций. А эта его передняя левая прядь волос из видео, из интервью на парижской конференции! — прядь косая, сальная, рваная, даже не каштановая, а почти черная (крашеная?! Эндрю?! Ты начал краситься?!), которую он отращивал специально подлиннее, ниже носа, и по-юношески лихо перекидывал ее направо и назад, прикрывая лысое яйцо и гнездо как сеточкой! Эндрю слыл среди лингвистов не просто авторитетом — нет! Ни «авторитетом», ни «уважаемым» среди коллег по всему миру он никогда не был: он слыл просто «гением». Безумным, устраивающим скандалы и местечковые перевороты в семитологии, гением. Но по мере научного возмужания Агнес — вернее, по мере ее независимого творческого раскрепощения, по мере избавления ее от любовного дурмана и от восторга сверкающими профессиональными спецэффектами Эндрю (шутка ли сказать — ей было двадцать — ему уже сорок четыре; богатства — не его! — награбленные им и им носимые в профессиональном багаже — к тому времени были несметными, и вся семитология перевернулась в одночасье, как звенящий золотой поднос на наглой голове богатого заносчивого продавца пахлавы у Яффских ворот, грохнувшийся о брусчатку, так, что разлетевшиеся по мостовой липкие сладости вдруг достались нищим голодным беспризорным детям и симпатичным бездомным собакам — вот такое у нее, дрожащее, звенящее чувство было, когда она в юности впервые услышала его лекцию), Агнес вдруг как-то ясно увидела, что Эндрю, любитель выстраивания акцентуированных парадигм и уравнений с иксами, любитель достраивать «недостающие в найденном археологами корпусе языка звенья», предсказывать заполнение пустующих ячеек, а по мере опровержения его прогнозов — изящно выворачивать свои же ошибки как доказательства справедливости подпункта «А» второго раздела его же двадцать пятой теории, опровергающей его же двадцать восьмую (но в обновленной версии свежего года), изложенной в Веронском докладе в позапрошлом году, — короче говоря, Агнес вдруг почувствовала, что Эндрю не просто педант (все слова всегда в столбиках, по пунктикам, по формулам) — а еще и шарлатан, любящий наводить в мозгу своем такой же порядок, как Ванесса в доме Ричарда — а затем распродавать гряды парадоксально скомпонованных феноменов диалектных вариативностей (зачастую — просто случайных! обмолвок, описок, региональных безграмотностей пользователей языка!) как новейшую личную теорию, как переворот в языкознании. Шарлатан, эксцентрик — поражающий неофитов и стародумов парадоксальным — а потом эту же парадоксальность парадоксально развенчивающий. Эндрю скользил по поверхности — и никогда не заглядывал дальше грамматической и словоформной и историко-лингвистической шелухи. Фигляр — хоть и фиглярствующий на высотах интеллекта. Впрочем — один единственный урок, запомнившийся от Эндрю, ей оказался ко двору: держаться особняком, никогда не подстраиваться под посредственность, крепко сбивающуюся в стаи и провозглашающую себя законодателями мод — в науке ли, в искусстве ли, в любом творчестве — да и в жизни тоже. Да и вообще ни на кого никогда не равняться. Едва ли в жизни своей он этому правилу честно следовал. Вот и перестала она равняться даже и на Эндрю, пять лет назад.</p><p>Апрельские утра, тем временем, делались все более теплыми: курортными, томными, дымными, банными. Солнце, когда появлялось за цапельно-пепельной взбитой мутью, — виделось как на перевернутом донышке телескопа: настолько крошечное! — можно было его (когда утром заваливалась спать до полудня после ночи работы) прикрыть кончиком мизинца. Крошечный, неправильной, посекундно меняющейся формы кругловатый кусочек расплавленной золотой платины.</p><p>За компьютером, уже после каких-нибудь пяти часов неотрывной работы, спина болела невероятно! Работа, трехлетняя упорная работа-борьба, которую Агнес вытащила, дотащила на своем хребту уже почти до финиша, до вершины, — давала теперь этому хребту знать о всей тяжести пройденного, в крутую гору, пути. И дело было даже не в неудобной позе за компьютером — а в том, что позу неудобную эту (сгорбившись, перекрутившись — и нога на ногу, избоченясь — чтоб можно было одновременно дотянуться и до горы нужных материалов слева от лэптопа, и делать собственные заметки гелиевой ручкой справа от лэптопа — и, совершенно одновременно — впечатывать собственную быструю дактилоскопию в компьютер, по центру), неудобную позу эту Агнес <emphasis>не замечала</emphasis> — в течение нескольких часов — до той самой секунды, когда боль становилась уже просто неимоверной, — и, очнувшись, Агнес ощущала, что все тело занемело, — и, глядя на печатные материалы с текстом от профессора Цолина (из академии маленького города с фонетически интересным и сложным, зубным названием Ostrozhskaya), Агнес вдруг явственно видела, как листок бумаги начинает подмигивать, выключаться, перезагружаться — и загружать антивирусы.</p><p>В воздухе рассыпа&#x301;ли мелочь, серебряные монеты — мелочь, мелочь, такую мелочь, что не разобрать было год чеканки! А иногда, сразу после полудня, начинались вместо этого наоборот биржевые махинации, спекуляции — цену дню нагло завышали как могли — и из серебра день делался вдруг золотым. И Агнес, расправив хрустящие исхудавшие плечи, шла на улицу — ловить и считывать в солнечных (игривых быстрых веснушек через край наполненных) просохших переулках кашляющие звуки, ушами и подошвами: шумные, смычные, лабиальные, фрикативные, латеральные, велярные, увулярные, фарингальные, ларингальные — все, конечно же, консонантные.</p><p>Дойдя до реки, Агнес заходила в маленькое плавучее кафе с прозрачными стенами (тоже насквозь лучами солнечных отражений наполненное). Сидя в удивительном этом кафе на волнах — как будто без стен — как будто стены из солнца и воздуха! — воображала Агнес (милостиво трансформируя реальность, как бы преломляя реальность на коэффициент будущего — глядя на простых выпивох и обжор за столиками рядом), что сидит уже в каком-то здании на небесах (как будет, будет же однажды ведь сидеть!) в компании удивительных, чутких, тонких (и безгрешных!) знатоков арамита — и беседует с ними (как будет, будет же ведь однажды непременно беседовать!). И вдруг становилось безумно жалко тратить земное время хоть на что-то, <emphasis>кроме</emphasis> подготовки к небесным этим разговорам и встречам, — перед небесными знатоками арамита ох как не хотелось ударить в грязь лицом! — и Агнес, расслабившись было, вплыв было в укачливую житейскую прелесть парадоксально золотого плёса зелёно-грязной Темзы, веселых сытных голосов вокруг и прелестных же тройных пинг-понговых отражений солнца, волн, невидимых стекол и (увы!) — пива на соседском столике, — вскакивала и бежала домой, доделывать главу.</p><p>А однажды даже увидела сон, удивительный, солнечный сон — нет, сном, пожалуй, видение это кощунственно было бы назвать! Откровение, дар. Заснув вдруг как-то на полчасика в полдень, после двух дней непрерывной работы, оказалась Агнес перенесена в удивительное, неизвестное, незнакомое, невиданное (но всегда так чутко предчувствуемое!) запредельное пространство: конечно же — за рабочий стол! Но вот <emphasis>где</emphasis> находился письменный этот стол! Вокруг, вокруг — было… Агнес начала с нежным улыбчивым любопытством осматриваться (чёткая, ни на секунду не оставлявшая ее наблюдательная и аналитичная трезвость сознания — были залогом реальности происходящего!) — вокруг были стены — но какие-то легкие, незамурованные стены — и даже не достроенные до конца — низенькие, и в восьмушку, максимум, ширины, с красиво и ассиметрично скругленными краями — ни одного угла — выгородки, как будто театральный намек на стены, скорей, чем защита. И, то, как прекрасно себя Агнес там, в удивительном, личном этом помещении чувствовала, свидетельствовало о том, что защищаться там и вправду не от кого. А вокруг, вокруг — о, это было самое прекрасное и неописуемое земными словами, земными понятиями. Дело в том, что комната эта, вместе с письменным столом, вместе с самой Агнес — легчайше <emphasis>висела в воздухе ни на чём</emphasis>. А вокруг, вокруг! Вокруг, сколько хватало глаз (а хватало их, вдруг, в секунду отдохнувших, избавившихся вдруг внезапно от всякой компьютерной усталости, — до горизонта), — вокруг был… воздух? свет? светящийся чистый свежий воздух — и впереди, и <emphasis>внизу </emphasis>(под комнатой). Эфир — сказала бы она — если бы слово не казалось ей чересчур выспренным. Нет, коврик в комнате был — и даже покоился на полу — но пол сам с удивительной уверенностью и прочностью покоился на воздухе! И внизу — внизу было то же самое — голубоватый, свежайший, чистейший, светящийся дневной воздух! И сколько хватало глаз — назад — и вправо, и влево — было то же самое. Вверху, над ней — разумеется, тоже! — никакого потолка! Солнца нигде видно не было — но мягкий дневной радостный свет как бы был растворен во всём воздухе равномерно. Агнес села за рабочий стол — и выдвинула (справа) второй сверху ящичек — и вынула оттуда бумаги. Встала, положила кипу бумаг на стол, стала их перебирать — и поняла, что здесь, в этом ящичке — всё, что относится к ее периоду жизни с Эндрю. Среди бумаг она увидела ту, что относилась к злосчастному дню, только в начале знакомства с Эндрю, когда она была опоена влюбленностью и, по молодости лет, не в состоянии даже была всерьез понять, какую боль причиняет этим его жене (заочно? незнаемо? тайком? прекрасно… нож в спину в темноте — незнакомой ей женщине, быть может задыхающейся там, где-то, от телепатических приступов прозрения!). В тот день Агнес казалось, что ее жизнь погибнет, если она не будет вместе с Эндрю. Теперь, повертев в руках листок, Агнес вдруг как-то внутренним наитием увидела, что адюльтер с Эндрю, наоборот, едва не убил ее, едва не убил ее душу, ее научный дар. Всё поняв — вздохнула — и убрала всю кипу бумаг обратно в ящик. А уж, задвинув ящик, и сев опять за работу (всё никак не надивясь — то и дело разглядывая с улыбкой красивый светлый воздух вокруг, эту светящуюся радостную воздушно-солнечную чуть-чуть голубоватую взвесь, во всех направлениях, — на которой было так надежно!), Агнес и вовсе почувствовала удивительную легкость: «вот, проблема, которая меня мучила — исчезла. Так же и все новые сегодняшние проблемы, — кто знает, что там еще лежит в ящиках! — всё это ерунда, по сравнению с вот этим чудом вокруг!» — и немедленно проснулась — свежая, бодрая, хотя «проспала» всего несколько минут, — и с удивленной благодарностью счастливо рассмеялась: «Так вот, значит, как будет выглядеть моё рабочее место в Вечности!»</p><p>Но бывали и другие дни: мерзкая серятина! — которых, казалось, не переплыть, не перебороть: на небе никакого солнца вообще — ни золотого, ни платинного, ни даже серебряного, ни большого, ни даже крошечного, — одна ртуть, муть. И небо ввинчивает тебя как будто в землю — как будто на голову тебе бросает гигантский серебряный поднос и оттаптывается на нем, с малоприятным звуком. И все никак не разродится дождем — а когда, наконец, дождь начинается — то не настоящий дождь — а так, издёвка, гнусная шутка: как-то подплёвывается — просто чтобы еще больше изгадить настроение! Звонили в дверь из газовой компании и грозили вывезти имущество (флэш-карту хотя бы, мне, надеюсь, оставят, недоумки), если она немедленно же не заплатит квартальный счет.</p><p>Впрочем, просматривая готовую уже часть монографии в компьютере, Агнес ярко видела, что бриллианты, истинные сокровища, в тексте, как на вспаханном поле, ею зарытые, и бриллиантовыми деревьями уже взошедшие, и бриллиантовые начавшие приносить плоды, — выработаны, родились именно в такие вот страшные дни депрессии, боли, отчаяния, мнимого бессилия — именно на противостоянии: как будто мир атаковал именно тогда, когда чувствовал, что она в двух секундах от создания этих сокровищ. Поняв это, Агнес прочно запомнила: чем больше сопротивление среды — тем, значит, больше масштаб того, что задумала сделать — и именно это среду пугает, заставляет огрызаться. Значит — надо просто идти дальше, работать в вечность мощнее и аскетичнее — и не ждать награды в виде милого настроения.</p><p>Агнес запрещала себе читать новости — но, вот, в воздухе зародились военные слухи и навязчиво запахло эсхатологией — и хотя бы раз в месяц (не яд, гомеопатия!) Агнес, корчась от отвращения, всё же, мировые сводки предпочитала просматривать — чтобы не проспать ненароком конца света! Дикая держава (некогда славившаяся неплохими лингвистами и щедрыми закупщиками древних кодексов), увы, проработавшая весь век почти прошлый в подрядчиках у сил зла, теперь вдруг взглянула на себя в кривое зеркало и, ужаснувшись собственным оскалом в отражении, вновь озверела, и принялась за старое — крушить всех маленьких доверчивых соседей, которые имели простодушную глупость поверить в недавнее империи этой раскаяние. Не надо даже было обладать педантизмом Эндрю, чтобы простроить примитивнейшие два-три алгоритма — пинг-понгом через вечность назад отщепившиеся от интересов Агнес аравийские языковые подгруппы, — которые, с ядерной подачи державы этой, неминуемо должны были теперь, после того, как мировая чека была выдернута, привести к…</p><p>Успеть бы. Успеть бы. Монографию, всё же, как-то хотелось опубликовать до того, как дебилы взорвут планету. Впрочем — тоже не велика беда: мою-то уж книгу сразу тогда перенесут на вечные носители, в обход земной типографии. Кроме того — видали мы эти воинственные империи и бесславный их конец — всякие битвы при гавкающих городах, гетеры, поджигающие библиотеки, — и кто теперь вспомнит о них? Разве что, как антураж для параллельной (случайно пересекшей гнуснейшую внешнюю историю) истории языкознания — но уж это никогда и никак не связано было с торжествующим у власти зверьём.</p><p>Еще ее очень смешили, до хохота, фашисты — разных стран, разных национальностей — но до невероятности одинакового узколобого интеллекта! Знали бы, неучи, что даже языки свои унаследовали через так ненавистных им всем носителей-евреев, и прочих инородцев-финикийцев, — ведь любое малограмотное фашистское быдло даже не в курсе, что буквы родных их алфавитов, которыми они так кичатся, родились (все до одного!) от финикийского и иврита! Как прекрасен этот виртуальный танец букв — когда, проворачивая и вертя, хулигански, финикийские и древнееврейские значки в воздухе, в невесомости, как будто в компьютере (выворачивая их изнанкой или вертя кругом!), в объемной графике, — можно было разгадать в них будущие буквы греческие, латинские — а значит, и английские, и немецкие, и французские — и даже русские, и даже индийские!</p><p>А вот грянуло (как всегда поправ календари) лето — и какое! Книга была практически готова — и, как при прорытии подземного Силоамского тоннеля — из источника Гихон в Кедронской долине — внутрь окруженного городскими стенами Иерусалима, — ровно в ту точку, где заранее, с хорошим историческим запасом, нужно было создать чистый источник Силоам вместо застоявшегося пруда, — палеоеврейские каменоломы, сами не зная того, уже жаждавшие квадратного арамейского письма, еще ударяли киркой, каждый навстречу другу своему, — но оставалось пробить в камне всего-то-навсего три локтя — и слышен был уже возглас одного, обращающегося к другому. Собственно, оставалось написать яркий заключительный синтезирующий кусочек, с образом, пожалуй что, именно Силоамским, чтобы закольцевать книгу не только к началу — но и выпустить луч к будущему; и навести привередливую правку: проверить, не слишком ли в лоб, не слишком ли прямолинейно заявлены в книге иные идеи, — лучше ведь жесткой чередой фактов кое-где подвести читателей к выводам самих. Тех драгоценных двадцать пять — двадцать семь (ну или пятьдесят — если быстро сделают перевод) читателей на терпящей бедствие планете, которые книгу в состоянии будут понять. Но голос, полновесный голос живой, родившейся книги уже, из-за последней каменой стенки-преграды, безусловно, звучал. И ударили каменоломы каждый навстречу другу своему, кирка к кирке, — и пошли воды от источника к водоему Шилоах.</p><p>Звуки, жаркие летние звуки, летали в вечерней темноте между ее и Чарльзовым домом, как между анлаутом и ауслаутом слов. Итальянка из дома напротив (чуть поправее и повыше окна Чарльза), высунувшись зачем-то в раскрытое окно, и лишь ненадолго вдергиваясь внутрь кухни (со звоном разбиваемых бокалов), истерически кричала на любовника — а он — на нее; кричали, причем, не оба разом, а каждый давал другому выораться — а потом уже начинал орать сам — во время чего второй уважительно замолкал и ждал — как в опере. Какая-то злобная крыса из подвала (левее Чарльза) визжала на кротчайшую старушку (двумя этажами выше, над собой), что пожалуется в местный совет, если та не прекратит кормить на подоконнике голубей — ибо они гадят ей на голову. А не надо потому что быть крысой и залезать жить в подвал. Дынцдынцала танцевальная музыка с парти на террасе у кого-то из соседей, слева. Все будто вывернули, от жары, жизни начинкой наружу. Даже Чарльз, видимо, поддавшись гипнозу жары, сидя, как обычно, перед раскрытым окном и читая что-то у себя на экране компьютера, вдруг смачно захохотал, — а когда Агнес на него обернулась (легкий кивок головой вправо), Чарльз, легкое ее движение это увидев, — как бы в свое оправдание — комично вздернув мохнатые черные свои брови, экспрессивно указал ей обеими руками на экран собственного лэптопа: мол, смотрите сами — невозможно же удержаться от гогота! «Конечно же какая-нибудь лингвистическая шутка», — моментально догадалась Агнес — и углубилась обратно в свой текст.</p><p>И вот тоннель был прорыт. Незначительность остававшейся правки, шум в голове от счастья свернутой горы…</p><p>У самого подъезда Агнес вечно пасся чей-то дряхленький, худенький крайне старомодный припаркованный мотороллер — отбрасывая на сиреневатый асфальт тень темно-ослиного оттенка; и, по-ослиному же, избоченясь и на бок наклонив голову, прижимал от жары ослиные уши. Агнес выходила (не позже полудня) в жаркий палисадник (громадный ключ в кармане, расколдовывающий черную, густо крашенную чугунную калитку в изгороди из густо крашенных пик), любовалась мелкими фиолетовыми цветами буйного чайного дерева — и осторожно нюхала кисло-приторный белый шиповник.</p><p>— Я уже это сегодня тоже дела! — доверительным шепотком признавалась ей дряхлейшая старушка с рюшами жабо меж лацканами твида, в шляпке — и с дряхлейшим западно-высокогорным белым терьером на поводке, тяжко шаркающим, как и хозяйка, по мягкому изумруду. — Честно Вам сказать? Великолепно! Великолепно! — и белые меховые уши, белый меховой коротенький хвостик, и край ручки белоснежной тонкой изящной металлической тросточки старушки и белый шиповник в шляпке дергались при ходьбе в рифму.</p><p>Но вдруг случилась катастрофа. Агнес не враз поняла, что произошло, когда в понедельник оказалась разбужена чудовищным грохотом — как будто дом сейчас рухнет, как будто каменоломы вдруг сошли с ума и уничтожают ее дом, как будто им вдруг какой-то мерзкий шутник вдруг сменил задание, исказил дорожную карту. Едва высунув нос из пещеры — Агнес не увидела ни золотого светофора, ни сикомора: в окно заглядывали три наглых грязных рожи, мужики, и один из них с ист-эндовским фусюканьем горланил:</p><p>— Гивь ась сям во’а, гиизя!</p><p>Вскочив, замотавшись в одело, и в секунду, с ужасным подозрением, взлетев вверх по ступенькам в кухню — Агнес быстро осознала вселенский размах катастрофы: все окна (не только ее, но и Чарльзова дома) заросли с умопомрачительной быстротой сколачиваемыми лесами. Звонки менеджеру, мольбы, жалобы — ничего не помогало. Мы, мол, Вам звонили, хотели предупредить, косметический плановый ремонт задних фасадов, но у Вас был отключен телефон. Грохот кувалд не утихал ни на секунду.</p><p>Работать было невозможно. Агнес уехала на весь день к Каррингдонам. У Чарльза, когда она вернулась, окно выражало всё оскорбление происходящим как могло — были наглухо задернуты жалюзи, — и внутренне она этот возмущенный жест поприветствовала. Но зарисовка, замазка этой привычной буквицы Чарльзова окна сделала ситуацию во дворе еще неуютнее, еще невыносимее.</p><p>История заполонила двор — во всей своей неприглядности: по вавилонским многоэтажьям лесов громыхали, сновали вверх и вниз мужики, заглядывали в окна, разговаривали друг с другом криком — даже когда находились друг от друга в расстоянии рукопожатия. Агнес было видно, что торцы каждой доски, из горизонтально кинутых на схваченные болтовыми локтями металлические сваи, закрывавшие большую часть и без того задернутого окна Чарльза (конструкции снаружи своего-то окна ей было не разглядеть), были выкрашены в разные, почему-то, цвета: какой-то — в нежно-сиреневый, а какой-то в нестерпимо алый индийского толка — зловонный какой-то цвет, — и Агнес подумала, что рабочие экстравагантно заранее помечают подходящие по калибру доски, и потом собирают их по цвету, как дети кубики. Но потом решила, что все-таки их, несмотря на неприязнь, слегка романтизирует, — и доски наверняка просто испачкались о разные здания, которые шумные изверги красили перед этим.</p><p>В задернутых жалюзи в Чарльзовом окне, ночью, как в экране, метался его черный силуэт: Агнес видела, что он все время привставал из-за компьютера, оборачивался куда-то. И, как ей показалось сквозь все эти ширмы, — ужасно нервничал. И, за деревянными его желтовато-коричневатыми рёберными жалюзи, огромный желтый абажур лампы над ним выглядел как полная луна сквозь тростник. А на следующий день на ее собственных, подоконных лесах, на горизонтальных досках, скомканная кем-то из рабочих кульковая обертка от шаурмы лежала как крошечная мертвая птица, судорожно поджавшая ноги.</p><p>А когда ровно через неделю нашествие схлынуло и исчезло так же внезапно, как и заявилось (Агнес умудрилась даже проспать, привыкнув к шуму, тот момент, когда рабочие разбивали кувалдами крышки креп и разбирали вавилон), — Чарльз вдруг куда-то пропал. То есть квадрат окна его, теперь уже раздернутый, — не зажегся вечером, не наполнился привычным содержанием — Чарльзовым силуэтом и компьютером. Через десять дней его отсутствия Агнес, доделавшая уже почти всю правку, созвонившаяся уже с издателем и получившая положительный ответ, — запаниковала: досада, которую она испытывала, глядя по вечерам на пустое, черное окно Чарльза, сравнима была с тем, как если бы кто-нибудь вдруг стащил с привычного места любимую ее гелиевую ручку! Как они посмели?!</p><p>Испытывая непонятную, необъяснимую, все больше и больше с каждым днем нараставшую тревогу, Агнес, прекрасно осознавая и вслух говоря себе даже: что трюк этот древен как мир — тосковать по тому, чего тебя лишают, — все-таки не вестись на него не могла. А как мило Чарльз, прошлой зимой, когда был жуткий мороз минус один по Цельсию, вязаную, кругленькую, почти девичью пестренькую надевал шапочку — распахивая настежь окно и, так же, сидя за компьютером перед окном, работая (морозный свежий воздух, чтобы не заснуть, чтобы взбодриться? или ловил, пригоршней, экранируемый стенами сигнал мобильного интернета?). «Может быть… А может быть…» — сама себе не договаривая, <emphasis>что </emphasis>«может быть» (может быть, она зря прежде не обращала на Чарльза достаточного внимания, может быть, это был знак, может быть, это всё неслучайно, — может быть, она должна была бы с ним как минимум подружиться), Агнес сердито бросала работу и шла вышагивать квадратурной прогулкой вокруг квартала — своего и Чарльзового дома. И уж ни в какие приличия не вписывалась та живейшая радость, которую Агнес, когда еще через пару дней Чарльз объявился, почувствовала: когда Агнес проснулась и сердито, по ковровой лестнице, поднялась на кухню, Чарльз уже как ни в чем не бывало восседал — как обычно! — за компьютером! Чарльзово окно (нижняя створка его) была поднята — Чарльз был слегка развернут направо, а в глубине (комнаты? кухни?) еще кто-то был: да-да, какой-то друг его (разобрала Агнес, приглядевшись, — почти не таясь — так рада она была его возвращению — что стояла во весь рост прямо перед окном и разглядывала оконные новости) сидел на диванчике каком-то, слева, который целиком Агнес виден не был; Агнес слышала даже их голоса — но слов разобрать не могла. Чарльз, милый, бородатый, лохматый, чернокудрый Чарльз, где же ты пропадал? Давай поговорим о чем-нибудь прекрасном, Чарльз! Например, о вечных носителях: забавно — правда? — что прежде «вечными» носителями называли надписи, высеченные на камне, а теперь «вечными» мошеннически называют всякую вновьизобретенную цифровую кремниевую дребедень, которая расплавится в случае ядерного взрыва моментально. Или, Чарльз, ну не мило ли, что древние глиняные таблички, описав полный круг (замыкающей себя, исчерпывающей себя, похоже, цивилизации), превратились в цифровые tablets!</p><p>Вдруг Чарльз, как будто услышав ее радость, обернулся, от друга, лицом к окну, — и ровно в тот момент, когда Агнес распахивала вверх и свое, громадное, гораздо больше чем у Чарльза, сашевое окно, — ровно в тот момент, когда кистью она придерживала вверх створку, и даже отреагировать адекватно не могла, — Чарльз вдруг замахал ей приветственно рукой. Агнес кивнула — не будучи, впрочем, уверена, увидел ли он этот жест. И быстро отошла от окна. Выскочила на улицу. И долго не могла прийти в себя. Как мне теперь там работать?! Одно дело — когда Чарльз безобидная часть антуража, — и совсем другое, если… что за бред, просто разволновалась почему-то из-за его отсутствия — мало ли с ним могло что случиться… что за глупые суеверия: «знак», «не случайно он живет напротив меня» — да мало ли десятков соседей еще живет напротив… подумаешь — работает по ночам, как я!… эка невидаль!… «знак!»… тоже мне! «знак»! какой-то кучерявый волосатый сосед… обычный эффект разгерметизации после завершения большой работы… забыть немедленно… Фу, как я разволновалась…</p><p>Забыть, однако, никак не получалось. Агнес подолгу (чего отродясь не бывало) торчала перед высоким зеркалом в гардеробной комнате (завешанной какой-то вышедшей давно, лет пять назад, из моды одеждой): исхудавшая, с резко обтянутыми чересчур светлой кожей скулами — а большие черные глаза так сильно портит неприятный узор полопавшихся сосудиков. Надо больше гулять, Агнес, надо просто больше отдыхать. И этот удивительный подбородок виньеткой (под маленькими узкими губами) — крайне маленький, резко подкрученный — но все-таки как-то слегка чересчур горделиво выдвинут вперед. Чересчур волевой, пожалуй… — пожалуй что отпугнет любого мягкохарактерного слабака. Тьфу, о чем я, о чем я?! Зачем мне мягкохарактерный?! Зачем мне вообще кто-то… Тьфу, ну вот опять не вычитала ни страницы сегодня… Агнес бережно, как будто может спугнуть кого-то, распускала, из пучка, до пояса достававшие черные вьющиеся волосы — и выходила на улицу.</p><p>В маленьком веселом магазинчике у метро Агнес, не вполне отдавая себе отчет, зачем ей это все сдалось, злясь на себя, купила, в одну из прогулок, яркую летнюю блузу — всю в мелких фиолетовых цветах чайного дерева — на молнии и с капюшоном. Через год после разрыва с Эндрю, как вот она вспоминала теперь, идя по цветастой брусчатке, была у нее (скорее из какого-то чувства мести Эндрю) глупая и недолгая история с чернявым, барашко-головым, оливково-кожим красавцем, как из древних оживших хроник, рослым ровесником ее, аутентичным носителем небезынтересного ей языка, произносившим букву хэт так, что можно было упасть в обморок от восторга, — проводником, сопровождавшим ее во время научных шляний ее по Средиземноморью. Шли мне эсэмэс. Я очень скоро вернусь. Волновалась за него (дистанционно — уже из Лондона), когда узнала (из эсэмэса), что он ушел служить на милуим. Воображала: вот его убьют — а она будет плакать и, наконец, оторвавшись от научных занятий, оценит его по-настоящему. А когда он раз нагрянул без спросу к ней, в Лондон, — без жаркого родного архаичного ископаемого антуража как-то стало ясно, что говорить-то с ним, хоть и есть на чём, да не о чем. И Агнес вдруг как-то стыдно стало с ним быть — как стыдно было бы жить, например, с ослом. Каким бы красивым он ни был.</p><p>Был еще… — вернее, какой там «был»! — просто ухаживал за ней, пару лет назад, — рыженький нежно-веснущатый юный широкоплечий шотландец («горец», как в шутку Агнес его называла), с чересчур, правда, толстоватым, на взгляд Агнес, задом, — менеджер, проводивший ремонтные работы и присылавший ей (с феноменальной чуткостью и предусмотрительностью) рабочих, наладив, за несколько дней, все неработавшие краны, освежив безароматной краской магнолийные и лилейные стены в квартире. И Агнес было со смехом подумала: «зачем людям нужны мужья? нужен просто хороший набор слесарей, декораторов и карпентеров». Ухаживания этого самого горца, однако, на беду его, проявлялись архитектурно-интерьерным образом: зайдя к ней под уважительным предлогом (что-то нужно было проверить в кухне — в момент, как раз, когда Агнес работала), он заискивающее спросил, «можно ли ему прибраться на полочке в ее кухне», — и Агнес, с истеричным смешком, с ним распрощалась — и больше не захотела его видеть никогда в жизни.</p><p>Но Чарльз, Чарльз… Я не верю, что Чарльз может хоть на йоту в интеллектуальной поступи оступиться… Человек, высидевший за компьютером за последний год не многим меньше часов, чем я… Человек, работавший без устали, без сна! Не может всё это быть случайным… Я буду последней идиоткой, если не расслышу такого явного намека — этой странной симметрии наших квартир, жизней… Агнес проходила стеклянную стену бара в сквере у метро и видела две скандинавские пары — друг напротив друга — за одним столиком, нос в нос: белобрысых, крепко сбитых двух до кошмара одинаковых парней, коротко остриженных, со спиралевидным вьюнком волос на затылке, — и двух до ужаса одинаковых бесцветных, стройных, худых, спортивного склада девушек с соломой волос, сжатой в копну. И снова Агнес становилось вдруг отчего-то тошно: «Зоологическое, стыдное… Это всё равно как выбирать себе пару в зоопарке!»</p><p>Агнес, всеми этими странными размышлениями и нестроением чувств, выбита оказалась из настоящей своей жизни до такой крайней степени, что когда прозвонилась, встряв в случайную брешь на минуту включенную телефона, университетская подружка («Ну сколько можно, как тебе не стыдно, сколько мы все тебя не видели?!»), — Агнес, как зачарованная (всё равно уже всё делаю не так, как надо), безвольно согласилась встретиться. В японском ресторанчике в Сити ждали ее не одна университетская подружка, а аж две. Обе бойко, с энтузиазмом рассказывали, что за годы, которые Агнес сидела в научном затворничестве, каждая из них успела сделать по аборту — а недавно, вот в этом году — представляешь! — почти одновременно! — расстались со своими последними в очереди бойфрэндами — и за это надо выпить! — кричала вторая. Агнес вернулась со встречи как отравленная, чуть не слегла, назавтра затемпературила, да и вправду почувствовала симптомы отравления (прямо как Флобер, после того, как написал знаменитую мышьяковую сцену с мадам Бовари), — волевым, однако, усилием приказала себе об ужасе, об этом танце призраков, забыть, прочистила желудок и душу — и даже попыталась себя усадить за работу (может быть, задернуть <emphasis>мне</emphasis> теперь жалюзи? среди бела дня?) — и не смогла.</p><p>Агнес прекрасно осознавала, что происходит: время, ее личное, вечное, вневременное время, в котором она жила, вот уже так долго, отречась ради работы от всего, вечное время, которое было герметично ради нее закупорено, вольготно и привольно позволяя ей в нем путешествовать и творить, — вдруг, по ее вине, дало течь, — и в жизнь ее врывалось, клочьями, время внешнее, кошмарное, внешнеисторическое — ежедневным прибоем приносило вдруг, и швыряло в лицо, ненужных, страшных людей. В том числе — и людей из прошлого. В раздризганных чувствах, не зная, как залатать брешь, восстановить герметизацию… Вернее, зная, прекрасно зная, что дело в Чарльзе, в уловке израненных чувств, бывших не готовых к защите, в эйфории законченной работы, в этих дурацких строительных лесах, в этой мертвой птице, в идиотском его исчезновении, — примитивнейший событийный соблазн, и надо просто собрать всю волю и выкинуть это из жизни… Невозможно же уже не только работать, но и дышать!</p><p>Чарльз, Чарльз, мне нужно тебя увидеть, мне нужно поговорить с тобой — просто вместе кофе вот тут вот — у метро, в кафе. Всё прояснится по первым звукам. Бред, марево соблазна — или судьба. Но как, как подать тебе знак? Плакат, тушью — в окне — встречаемся через четверть часа?</p><p>Чувствуя, что на весах лежит слишком многое (цинично говоря — недовычитанная правка монографии), Агнес решилась намеренно (и поскорее!) искать с Чарльзом встречи. Двор… Нет, не двор — сад, двор, переулок — всё вместе (нарезка заборами разграниченных буйно заросших садов — узких и коротких, доступ в которые был только у жильцов наземного этажа ее дома; а в центре, параллельно домам — узкая, даже не заасфальтированная дорожка, переулочек, который соседи использовали как гараж под открытым небом; а дальше — такие же маленькие сады, с пальмами и горизонтальными кипарисами, принадлежащие Чарльзовым уже нижним соседям) — словом, пространство, разделявшее их дома, было домами этими замкнуто с фронтов наглухо — а с боков запечатано еще и другими домами, покороче, а также высокими, выше человеческого роста, каменными заборами (с запирающимися лазейками для машин по центру), — и в этом была главная проблема. Неназойливо пройтись под окном у Чарльза никакой возможности не было — поскольку физически отсутствовал для этого променад. Можно было, в конце концов, как бы невзначай прогуляться у его подъезда с фронтальной здания стороны (противоположной той, которую она видела из окна) — но здание его было настолько затейливо по форме надстраивающихся, друг за другом, как подъезды, частиц и сегментов, настолько длинно, — что рассчитать, где именно Чарльзов подъезд, — можно было бы, вероятно, только с какой-нибудь гигантской линейкой в руках. И вообще, что за чушь… Что я задумала?!… Как угадать, когда он выходит из дому? И главное — зачем? Зачем?!</p><p>Агнес испуганно и, одновременно, с взведенными нервами, обходила свой же собственный квартал — вдруг превратившийся в какой-то непреступный лабиринт: слева, после торца ее здания (в котором какие-то идиоты век назад заложили несколько окон кирпичной кладкой), цвел, как и в палисаднике, белый шиповник, но крайне мелкий, — но только здесь он не подстригался, а попирал все законы британского садового искусства — вымахал выше каменного забора, был метра три высотой. Дальше — вместо забора — перпендикулярный дом, в торце которого кто-то недавно, не выдержав глупой слепоты заложенного кирпичами окна, проделал стрельчатое окно — высокое, узкое, как бойница — и со вспрыгивающим сводом кверху. Затем — блаженная тень гигантской, высоченной, на панель и мостовую кроновой сенью раскидывающейся, хоть и не слишком крупнолистой, а зато густейшей липы — тоже противозаконной: как-то раз приехали рабочие, саранча-кокни, с приказом мэра, с альпинистским снаряжением, и хотели было залезть на липу с бензопилами «спилить все выступающие за забор ветви для безопасности прохожих и движения» — но местные эти самые прохожие, а также жители обоих домов живо пообещали самим этим рабочим поотпиливать всё что торчит — если они дотронуться хоть до веточки. И липу спасли. А после — шли сплошняком кубы жутко гладко подстриженных, с темно-зеленым лоском, очень высоких, и густых, почти взглядо-непроницаемых кустов бирючины — бррр, обдало веселыми ледяными брызгами поливалки! Агнес чуть приблизила глаза к кустарнику — и рассмотрела, сквозь зелень, женщину в зеленом, по ту сторону, — рядом с оранжевыми квадратными, неудобными на взгляд, летними стульями-шезлонгами, — со шлангом, увлажняющую свой садик, а заодно, через брешь в кустарнике, — еще и прохожих.</p><p>Изнанка Чарльзова дома отсюда, вот сейчас, когда солнце затянула пепельная куча, — выглядела и впрямь серой — и только в крынках окон — молоко (недавно подбавленное рабочими), да кариатидовы изгибающиеся тонкие белоснежные водосточные трубы. В Чарльзово окно заглянуть отсюда не было никаких шансов — видно окно было — но под тем далеким углом, который уж точно не позволял бы ему Агнес, здесь гуляющую, увидеть.</p><p>Ну что ж… Заходила с правого торца своего дома и гуляла по этой линии запертого квартала. Еще одно персидское окно стреляет сводом в еще одном перпендикулярном домике. Затем — запертая пещера въезда для машин. Затем — высоченный крашеный блестящий розовый деревянный забор выше человеческого роста; за ним — обкорнанный в ноль платан — не уберегли! — без листьев и без веток — только с одними стволами в военном защитном камуфляже! — тыкающий в небо единственным уцелевшим, прозревшим пальцем, как John the Baptist, на знаменитой картине, — а мнимая розовизна непреступного забора утыкается уже в дом Чарльза. Окно его, хотя и было к этой стороне двора ближе — однако оказалось напрочь закрыто в видимости какими-то бесформенными наростами террас и пристроек в первых сегментах здания. И, наконец, фасад — сливочные колонки; завитые по диагонали в спираль туи в кадках на крошечных, декоративных балкончиках первых этажей. Днем, сейчас, было такое впечатление, что дом нежилой: за десять минут, пока Агнес, с мутящимся от стыда взглядом, с колотящимся сердцем, мимо него прогуливалась, никто, ни один человек, из него не вышел, и никто в него не вошел. Я не понимаю — где все эти итальянки, итальянцы, где крысы из бэйзмента, где старухи, любящие голубей? Неужели ни у кого нельзя невзначай спросить: простите, а в котором номере живет… Кто? «Чарльз»? Как объяснить?! Ну эдакий заросший лохматый белолицый черноволосый дурень с бородой и усами и крайне веселыми бровями — вы, наверное, знаете, он всегда сиднем сидит ночами напролет работает за компьютером? Ах, не знаете? Как странно! Знакомы ли мы? Да мы, видите ли, практически родные! Ну, он один раз махнул мне из окна рукой. А зачем мне он? Ну, как бы вам сказать — нет, нет, совсем не то, что вы подумали — просто нужно поговорить с ним и всё выяснить! Выяснить, можно ли вместе с ним, например, сгонять в Маалулу, — а то одной туда стрёмно! Видите ли, мне нужно работать — а пока я не переговорю с ним, мне не работается. Достаточно внятное объяснение? Ах так?!</p><p>Агнес как-то не задавала себе вопрос, что сказать Чарльзу, когда вдруг действительно увидит его. Улыбнуться? Ну, и, наверное, легче будет подобрать слова — чем вот так вот уже сколько дней подряд слушать варварскую тарабарщину собственного сердца, вдруг сошедшего с ума, вдруг позабывшего умную и тонкую речь. А вдруг… А вдруг — в том ящичке, в соседнем ящичке, справа, моего небесного письменного стола, в соседнем с тем, где были бумажки про Эндрю, — вдруг, вдруг там и про Чарльза было?! О, ужас, вдруг я втягиваюсь в очередную страшную ошибку… А вдруг, вдруг… Вдруг он меня просто не узнает — без обрамления окна?! Вдруг он близорук?!</p><p>Бунт себя же против себя. Как знакомо было это состояние для Агнес. Лэптоп был перетащен в спальню. А в кухню же (читай — к окну с видом на Чарльза) Агнес поклялась себе не заходить даже за водой, даже если будет умирать от жажды. Корчась, за маленьким столиком, заказанным из Икеи по интернету (с названием то ли вейнемейнен, то ли гитлерюгенд), на краю кровати сидя (сикомор в окне — вот здоровый вид! хотя и здесь сейчас тяжелые шторы задерну. Скит. Пока не вычитаю всё до последнего цадика. Обещано ведь, что будем как ангелы на небесах, — не будем ни замуж выходить, ни жениться. Так зачем же медлить?!), Агнес, каждую секунду в десять раз сильнее плывя против течения, — пока не почувствовала, что сопротивление исчезло, — победоносно отпраздновала, наконец, чистовую выбелку, завершение работы — и отвезла флэшку с рукописью издателю, домашнему, тихому, бесконечно далекому от языкознания — но зато влюбленному в древность, бравшемуся делать бестселлеры даже из академичных узкопрофильных книг, — жившему на другом конце города — в Хампстэде.</p><p>— Мама, я… ты слышишь меня? Нет, подожди, про Роберто потом — ты слышишь меня? У меня есть для тебя кое-какие новости… — тихо, захлебываясь счастьем, говорила, идя по переулку с резким холмистым рельефом, где жил издатель, едва выйдя от него, с подписанным контрактом в нижнем боковом карманчике блузы на молнии с капюшоном, ярко испещренной мелкими фиолетовыми чайными цветами, Агнес. Мрачные на вид, тяжелые, неказистые, безвкусные виллы, всегда ее неповоротливостью раздражавшие, даже непонятно почему так ценимые ловцами земных недвижимых гирь, — даже они сейчас казались какими-то любезными, улыбчивыми. — Мама… Не перебивай же меня! Я только что доделала…</p><p>И тут она увидела Чарльза. Не может этого бы… Агнес даже не поняла в начальную долю секунды, что случилось! Как будто масштаб схлопнулся! Как будто Чарльза уменьшили соответственно коэффициенту того отдаления, на котором Агнес обычно, в далеком квадратном окне, его видела — Чарльз был малышом, почти карликом! Всё еще держа мобильный телефон в руке, но только, от ужаса и неожиданности, как-то перенеся его от уха к носу, словно желая за ним спрятаться, Агнес, не отрывая глаза, рассматривала чудовище, шедшее ей навстречу. Чарльз — несомненно, это был он! ее сосед! — ростом был ей примерно по пояс, шел, колченогой походкой, катил на уродливых ногах-колесе, вверх на горку переулка, прибивая рельеф, как будто пытался выделать в нем ступеньки; черные, чуть кучерявые длинные волосы и борода были немытыми, и как будто собрали в себя какой-то мелкий мусор, встречавшийся на его пути за последний месяц. За спиной его был рюкзак. И, в приближении, в белом его лице, Агнес тоже увидела следы какого-то страшного болезненного искажения, уродства — чуть расплывающиеся, чуть опухшие, с едва заметным намеком на карликовую обесформленность, контуры. Шок был слишком неожиданен, чтобы Агнес могла что-то предпринять, успеть куда-то спрятаться, пока он не дошел до нее.</p><p>Но Чарльз ее не только не узнал — но и не заметил. Чарльз просто прошел мимо, разглядывая то асфальт, то дома.</p><p>— Я потом тебе перезвоню, — прошептала Агнес в мобильный, как только прошедший мимо нее человек оказался уже на безопасном от нее расстоянии, — и, от ужаса, опустилась на бордюр клумбы, в бессилии даже доехать до дома, делая какие-то невнятные жесты (кивки, вялые взмахи ладонью, которой, на всякий случай, придерживалась и за бордюр) водителю проезжающего кэба.</p><p>Вечером (какая-то странная интуитивная рефлексия повлекла-таки ее к окну) в окне Чарльза наблюдался кавардак. Чарльза самого было не видно, а какие-то рабочие выносили мебель (прежде ею, из-за габаритов окна, не виданную). Блистало зеркало (которое она прежде, мельком его замечая, принимала за дверь в ванную). Чуть не разваливался на горбах рабочих шкаф-гардероб. И что-то во всем этом было душераздирающее — как будто выносили гроб. Комнатка, которую они очень быстро освободили, была бедная, обклеенная безвкусными коричневыми обоями. Когда вынесли его письменный стол, оказалось, что прямо позади него был рукомойник — и газовая плита. И Агнес давно уже не помнила, чтобы так рыдала, как рыдала в тот вечер — сама не в силах объяснить, от чего.</p><p>А на следующий день в квартиру Чарльза вселилась китайская проститутка, которая, перед приходом клиентов, выставляла на окно букет рыжих тюльпанов.</p></section><section><title><p>Майдан</p></title><p>И дернуло же их приехать именно в эти дни… Когда консьержка-француженка, крупноглазая начитанная брюнетка с рваной стрижкой под тинэйджера и кончиком носа под артишок, завидев, как она заходит в подъезд, быстро-быстро выбралась к ней из-за своей округлой конторки и, раскланиваясь, каким-то особенным звонким тоном с блестящими глазами начала приговаривать, экзальтированно вертя личиком: «Хорошего дня! Прекрасного денька Вам!», — в сердце, с сумасшедшим радостным стуком, уже ворвалось подозрение, что они — здесь, наверху, уже в квартире, что консьержка без нее тайком впустила их, отперев своим ключом, — но долгожданное счастье спугнуть было так страшно, что впрямую спросить консьержку она суеверно не решилась, — и из-за этого, пока шла вверх по ступенькам, сердце наоборот как будто срывалось с каждой ступеньки вниз, — и к тому моменту, как она вступила на площадку четвертого этажа, в голове и перед глазами уже вилось цветное марево, а сердце уже вело себя как напуганный ёж, — ёжилось, а потом вдруг быстро расправлялось и куда-то норовило убежать, пронзая, словно иглами, всё тело, так что и страшно было шевельнуться, — и, раньше чем шагнуть к двери своей квартиры, она ненадолго вросла боком в стенку (дряхлая кариатида-сибаритка), чтобы отдышаться и прогнать жаркий туман из висков.</p><p>Елизавета Марковна Святоградская, старейший (из живых) специалист по эмигрантской русской словесности двадцатого века, некогда державшая знаменитейший курс лекций в Сорбонне с незатейливым, но красноречивым названием «L’Eхode», давно ждала гостей. Майка, двадцатидвухлетняя троюродная, киселеюродная, внучатая племянница из Москвы, которую любила Елизавета Марковна чуть ли не как приемную дочь, — и которую вот уже два года, — да, почти два года, без малого! — два мучительных трагических года, с момента Болотных событий, она не видела, не могла увидеть, — должна была приехать к ней в гости в Париж вместе со своим новым другом, почти женихом, неким Борисом.</p><p>Собственно, лет Майке было почти столько же, сколько истории наездов Елизаветы Марковны, урожденной парижанки, в Москву — сначала краткосрочных, а уж затем и тех, которые, из затяжного квартирантства, казалось, закончатся уж полным переселением антиквариата живых костей. Сначала — та незабвенная, умопомрачительной победой казавшаяся, выставка эмигрантских книг в девяностом в Иностранке: коллеги подбили вместе поехать выступить на открытии, — визы, некоторый страх — словно едешь не в страну, где жили предки, а в полу-животную басурманскую Северную Корею, где с тобой всё что угодно могут сделать! — о, как запомнила в тот первый визит Елизавета Марковна тот особый запах тлена разрушающихся и полуразрушенных от ветхости и недостатка любви домов и в Тверских переулках, прятавшихся под чужими именами, и в Арбатских, и на горке над Цветным, и на Солянке, где всё гуляла как во сне, всё не веря, что мечта сбылась… И вид изувеченного города, как будто из него с боями отступает какая-то невидимая вражеская армия, покуражившаяся над ним почти три четверти века… А выхоленными (то есть гнилью не воняли) были лишь дома цековские, да гэбэшные, да генеральские, — но те все невыносимо воняли другим, вонью духовной проказы, уют на крови&#x301;. А родового домика-то, где некогда, в стародавние, жила ее бабка рядом с Брюсовым, до вынужденного бегства семьи в 1918-м, уже в живых и не обнаружилось: упал, видать, и умер, от разрыва сердца, не выдержав всего происходившего вокруг него, — чай не бетонный! — в отличие от заселившихся в него кровавых мародёров. Решил, видать, как верный домашний пес, лучше умереть, чем служить подлым новым хозяевам.</p><p>А после девяносто первого было… Да много чего еще было! Неожиданное предложение читать лекции в московском Историко-Архивном… Русские студенты… И какие студенты! Безграмотные, нищие, вечноголодные, по-русски изъяснявшиеся изломанным советским новоязом, — но какие удивительные чистые восторженные глаза! Выступления в МГУ, поездки по всей стране, которая, казалось, так жадно жаждала дорваться, наконец, до запрещенных книг — до той вольной, свободной, истинной русской культуры, уцелевшей лишь в изгнании, которая была в Советах под запретом всю ту страшную, драконову часть века, все то невообразимо долгое время черно-кровавой оккупации омертвелой, убитой, неживой (казалось навсегда) России… И те, безумные счастливцы, как и она сама, — уцелевшие, упасшие в мучительном долгом изгнании дух русского вольного творчества от расправы, — приезжали из-за рубежа и передавали клад дрожащими от счастья руками в дрожащие же от счастья руки тех, кто, казалось, был готов всё это богатство принять…</p><p>В живых, из дальних, троюродных, родственников in situ обнаружилась одна Ирина (дочь троюродной, по крайне кривой, изломанной, разомкнутой, линии, племянницы) — вот уж человек чуждый по духу до крайности: деловитая, корыстненькая, хабалистая советская заматерелая «экономистка», пристроившаяся где-то в кооперативе бухгалтером. Но жалко было и ее: и когда у Ирины родилась дочь, а муж ее бросил, а молока не было, — Елизавета Марковна привозила из Парижа чемоданами французскую сухую молочную смесь.</p><p>Майка… Как смешно и безуспешно Майка училась в детстве выговаривать её, Елизаветы Марковны, имя, а потом, бросая все попытки — и заплетаясь языком, тыча в нее пальцем, сама же смеясь своему никому больше не понятному младенческому юмору, — говорила ей исковерканно: «Майковна!» — уловив на своем собственном наречии какое-то косноязыкое гургукающее грассирующее созвучие со своим именем, а потом, когда научилась выговаривать букву «р», — то, то ли для кратости, то ли опять наслаждаясь детским картавым созвучием с собственным именем, обзывала ее: «Марька!», «Марка!» — да так почему-то всю жизнь и звала потом, когда выросла, ласково: «Маркушей».</p><p>Елизавета Марковна поначалу относилась к Майке с некоторой дистанцией, настороженно, словно к какому-то другому, дефективному биологическому виду, словно к тому, в ком течет драконова кровь, — маленький бойкий дракончик — чудовищные гены, потомок трех поколений советских рабов, и вопяще-неинтеллигентная мамаша. И к сердцу не допускала. Да и времени нянчиться особо не было — бесконечные разъезды и лекции, помощь Историко-Архивному — да ведь и как-то нужно находить время на продолжение собственных новых недописанных работ, исследований! Ирина сунула Майку уже в пять лет в какую-то школу современных танцев… Да и вообще Майка, несмотря на детское свое обаяние, уже самой своей фактурой, материалом из которого была сделана, как-то слегка настораживала Елизавету Марковну: вроде совсем была чужая, не своя, — казалось, уж слишком спортивная, уж слишком гибкая, физически слишком бойкая, нагловатая, — Елизавета Марковна такой никогда не была и справедливо рассуждала, по жизнью доказанному принципу, что «если где-то что-то прибыло — значит, где-то что-то убыло» — и не ожидала от физически бойкой Майки особых интеллектуальных и творческих проблесков. Но чем больше Майка взрослела — тем больше к Елизавете Марковне как-то крайне искренне изо всех сил тянулась — видимо, инстинктивно чувствовала в ней способ бегства из своей кровной — не очень-то веселой — жизни в Свиблово, из бухгалтерской крикливой серости мамаши. Ирина сначала и сама корыстно как будто подпихивала Майку к Елизавете Марковне — надеясь на подарочки да на полезные связи для Майки в будущем, — но когда Ирина заметила и осознала в Майке вот эту вот тягу от нее сбежать, — начала ревновать.</p><p>Елизавета Марковна решилась и вовсе уж на неосмотрительное безумие — завела у себя в Брюсовом, в двухкомнатной съемной квартирке, щенка — дурашливого добродушного лабрадудла Зою с карамельными кудряшками и янтарной прорыжью самых-самых крайних кисточек волос на боках. Завела ради Майки, как только Майка поступила в школу: той мать запрещала — «от животных только линька и вонь! лишний рот в доме!». Знала, знала Елизавета Марковна, что в любой момент из России может прийтись уехать, дурные предчувствия, как ядовитые испарения, всё нагнетались в московском воздухе, никогда до конца не доверяла прелести внешних метаморфоз без глубинного раскаяния людей, да без жестких люстраций, да без суда над нелюдью и людоедами, — но уж больно велик был соблазн рискнуть и попробовать изменить хотя бы вот Майкину природу! пробудить Майку, сделать ее другой! Дать ей как бы второй дом, дать ей шанс, чтобы у нее был выбор.</p><p>Безумие, безумие, — конечно это было безумием! К щенку Елизавета Марковна привязалась так, что уже и помыслить было невозможно никакого отъезда. Парижскую квартирку свою сдала в долгосрочную аренду греческому профессору с семьёй.</p><p>Майка, впрочем, тоже и вправду сразу щенка полюбила — она и так-то приезжать к Елизавете Марковне в гости в Брюсов обожала, а теперь ее еще и каждый раз ждал праздник: выгуливать самой Зою — дурашливую, игривую, в шутку кусачую (прикусит остренькими щенячьими зубами — и сразу отпустит — и смеётся всей весёлой кучерявой карамельно-плюшевой рожей) на бульварах! А Елизавета Марковна кормила Майку книгами да рассказами. И учиться после школы Майка поступила в бывший историко-архивный, теперь уж именуемый университетом, где Елизавета Марковна преподавала. Чернявая, маленькая, худенькая, шустрая, звонкая, с двумя косичками, — Майка моментально со всеми на факультете перезнакомилась, завела друзей, — к Елизавете Марковне в Брюсов с какой-то особенной гордостью заваливалась как домой, с большими яркими хохотливыми студенческими компаниями: «Маркуша, ты у нас — достопримечательность! Все у тебя в гостях мечтают побывать!»</p><p>Господи, как рыдала теперь в шкатулочной своей квартирке в Париже Елизавета Марковна каждую ночь перед сном! Как же страшен этот миг, когда выключаешь свет, и обычные милые дневные заглушки-анестезии (рукописи, компьютер, встречи с друзьями) вдруг предательски отступают и бросают тебя один на один с горем! Не понятно даже, с кем разлуку ей было больнее вынести — с Майкой или со старой уже и тяжело больной, пятнадцатилетней уже, любимой псиной… С Майкой-то хоть по скайпу поговорить можно было — а Зоя, оказавшаяся из верных, выла невероятным истошным воем, едва заслышав из компьютера Елизаветы Марковнин голос… И всё тактильнее и зримее, всё более раняще, будто в жутких телепатических прозрениях, в темноте, даже на чудовищном расстоянии разлуки, видела и чувствовала Елизавета Марковна всей душой и всем сердцем, как ровно та нечеловеческая, черно-кровавая вражья нечистая сила, которая правила Россией чуть ли не весь прошлый век (за вычетом благословенной последней Божьей десятины века — которую Бог чудом отвоевал у нечисти, даруя время на покаяние и прозрение тем, кто не мёртв душой), та самая дьявольская сила, которую когда-то, в свой первый приезд в Москву, Елизавета Марковна так зримо видела отползающей, сползающей с города, как духи серых недотыкомок-убийц, которые обиженно визжа уползали к себе в тартар (черный — это ведь просто крайне дружно сбившиеся в толпу серые), — вот ровно та сила, только теперь вновь обнаглевшая, напившаяся молодой крови, восставшая из тартара и бросившая все ресурсы на то, чтобы взять реванш, теперь возвращалась вновь, день ото дня (почти без боя ведь!) отвоевывала обратно все освобожденные было на десятину лет клеточки жизни, а оккупировав вновь — и территорию и души, — всё набухала, раздувалась и готовила всему миру новые катастрофы.</p><p>Тот чудовищный день, то чудовищное обманчиво-солнечное лживо-разнеживающее почти жаркое майское московское воскресенье, которое перевернуло всю их жизнь, Елизавета Марковна то и дело вспоминала в мельчайших деталях с самого ее тогдашнего утреннего пробуждения. Елизавета Марковна проснулась у себя в Брюсовом поздно, часов в одиннадцать, и не вылезая из постели правила, гелиевой ручкой, распечатанную под утро рукопись. Вечером накануне так вдруг что-то прихватило сердце, что боялась даже лечь в постель, — досидела за компьютером, за новым эссе о Ходасевиче, до пяти почти утра. Утром сердце вроде отпустило — на рассвете даже выгуляла Зою возле дома, — а уж когда выспалась, да увидела розовый солнечный луч на паркете, да радостную солнечную Зоину морду… но какая-то странная пугающая неуверенность в сердце осталась — словно при любых резких движениях сердце раскачивается в гамаке, а как заволнуешься — так и вовсе улетает на тарзанке. В полдень позвонила Майка:</p><p>— Маркуша, ну ты идешь с нами? Где встречаемся? Или мне зайти за тобой?</p><p>— Майка, боюсь, что сегодня ты пойдешь за двоих — и за меня тоже… Я сегодня не выдержу в толпе.</p><p>— Маркуш, ну ты не расстраивайся — я забегу тогда вечером к тебе, сразу после митинга, накормишь? Мы ненадолго, туда и обратно, просто чтобы на несколько человек там было больше!</p><p>Спасовала, в тот день Елизавета Марковна спасовала, и Майка на Болотную отправилась без нее, с несколькими друзьями из университета и еще тройкой ребят, с которыми они познакомились еще в декабре на митинге на Сахарова. Спасовала, хотя до этого, все последние месяцы, стойко рука об руку и с Майкой и с другими своими студентами выдерживала и давку на каждом протестном митинге, и мегафонный ор в ухо, и каждое задиристое запрещенное протестное гуляние, — и унизительные игры в разгоны и догонялки — всегда почему-то с чернокасочными омоноидами в роли водящих, а не наоборот, — и даже отогревала у себя дома всех юнцов после того омерзительного холодного мартовского вечера на Тверской — где громоздкие омоноиды затеяли с людьми грубые силовые салочки… Как бы стилистически далека ни была академичная восьмидесятидвухлетняя Елизавета Марковна от уличной романтики, — но не выходить на протесты вместе с молодежью и вместе со всей московской интеллигенцией было невозможно: уж больно нагло подтасовали думские выборы — а президентские выборы так по сути и вообще отняли, изобретя паскудную рокировочку членов политбюро, — уж больно нагло и безнаказанно загоняют страну назад в советский свинарник, с гламурным бессменным профи-свиноводом с опять уже наточенным ножом наготове! Если промолчим — станем пособниками подлецов, преступников и убийц! Майка, но сегодня ты пойдешь за меня.</p><p>Днем, тихонько, передвигаясь плавно (чтобы гамак сердца не раскачивался), выгуляла Зою дважды в скверике рядом с домом, каждый раз мучительно думая: какой же невозможный уродливый памятник Славе Ростроповичу всё-таки они у нас здесь воткнули, как пень, прямо напротив церкви… что за наглость! — а памятник-то — в брежневских традициях — с фотографической передачей внешности… Купить Галю лестью и почестями — чтоб не поддержала протесты, а восславила подлую власть… Бедный Слава в гробу небось как пропеллер переворачивается вместе с виолончелью, видя всё это!</p><p>И уже ближе к вечеру Елизавета Марковна, без пса уже, так же тихонько и плавно, оберегая себя от резких жестов, поднялась по Брюсову на Никитскую в любимый крошечный гастрономчик купить баночку зеленого горошка для обожаемого Майкой салатика (Майка почему-то на французский манер называла его «оливье» — в то время как все парижские друзья Елизаветы Марковны, французы, наоборот обзывали его «русским салатом») — как раз к приходу Майки, с ней вместе свеженький и сделаем…</p><p>Уже когда Елизавета Марковна была на Никитской, едва успела выйти из гастронома с пакетом, Майка позвонила на мобильный:</p><p>— Маркуша, я, видимо, немножко задержусь… Тут полный бардак… Эти козлы нам здесь ловушку устроили — прикинь, вчера же ведь место митинга на Болотной площади согласовано было, схему ведь даже на ментовском сайте вывесили — а сегодня мы дошли — а они, сволочи, вход на Болотную площадь кордонами омоноидов перегородили… Народу уйма, давка дикая, а они просто-напросто провокацию устроили — как будто специально чтобы людей подавило! Меня чуть не расплющило тут! Меня сейчас просто как пулю толпой сзади внесло в ментов, я еле на ногах устояла, в омоноидах брешь пробили… А сейчас они мочить всех подряд вон начали… Мы на набережной сейчас, в загоне тут оказались между двумя кордонами и парапетом набережной — хоть вплавь убегай… Мы выбраться даже отсюда не можем… Здесь их тьма со всех сторон… Засада, короче… Маркуш, я не знаю, когда я отсюда выберусь… Маркуш, не волнуйся, я ведь не одна, маме ни в коем случае не говори, где я… У меня еще и батарейка почти кончилась, блин…</p><p>— Майка, где ровно ты находишься? Скажи мне ровно где? — Елизавета Марковна, забыв и про салат, и про сердце, и про пакет с консервной баночкой в правой руке, и как будто бы забыв разом еще и родную речь, быстрым шагом уже шла вниз по Никитской, — вокруг на улице вроде всё было спокойно, обычные воскресные расслабленные прохожие, — и только когда Елизавета Марковна добралась до Румянцевской, до Пашкова дома, то увидела с пригорка невообразимейшее море акульих волнорезов — гряды гладких круглых черных касок и черных бронежилетов, монолитным фронтом намертво заблокировавших весь Большой Каменный мост и все подходы к Кремлю, — а за ними, в конце моста — будто баррикадами выставленные машины водометов и милицейские грузовики. Инаугурационная паранойя…</p><p>На обход потребовался бы час, не меньше. Какой там час — часа два плестись, полгорода перекрыто! И Елизавета Марковна решилась совершить нечто, пожалуй, еще более невозможное, чем переход реки вброд по воде аки по суху.</p><p>— Я там живу! — тихим голосом, легко подделывая чудный французский акцент, врала Елизавета Марковна одубиненным омоноидам в гигантских черных яйцах-касках (какая ж такая страх-птица черные яички высидела? вон — проклюнулись уже — зыркают!), с жуткими, апокалиптическими наплечниками и прочей нечеловечьей какой-то сбруей на телах. Но в ответ изрыгались нечеловечьи рыки. И ужасен был свёрк нечеловечьих злых глаз — сквозь спущенные на лица прозрачные намордники. — Я вон там живу, на другой стороне, в доме на набережной! В последнем подъезде, возле «Ударника», — тихо повторяла Елизавета Марковна — и указывала рукой. Но, вот, наконец, справа при входе на мост нашла какого-то типа с рацией: — Вы не имеете права не пропускать меня домой. Я живу в доме на набережной. Я французская гражданка, я дипломатически защищенный гражданин… Вам, что, паспорт показать?… (французский паспорт Елизавета Марковна, весьма кстати, всегда с недавних пор носила с собой — из-за нескольких отвратительных инцидентов с полицаями на улицах в центре) — и, то ли эти слова, то ли сам ее внешний вид почему-то сработали: хрупкая, тонкая, высокая (чуть высокомерная даже, с первого взгляда) старая женщина со строгой осанкой и со строгим узким лицом с большими темно-синими глазами, с длинными в нежный медок крашенными волосами, сколотыми заколкой в высокий, на самом затылке, вольный чуть распадающийся фонтан, — в красной шелковой блузе с жабо и длинными, на кисти ниспадающими кружевными манжетами, и в длинной черной узкой юбке (лекторская привычка всегда одеваться академично), и в узких черных туфлях на платформах на старо-сорбоннский манер, с крошечной легкой театральной сумочкой-кошельком на тонкой золотой цепочке через плечо, — и особенно, видимо, помог, для камуфляжа, мешавшийся вроде бы, уже оттягивающий правую руку — но тут вдруг внезапно пригодившийся для легенды, дурацкий продовольственный пластиковый пакетик: каким-то чудом Елизавете Марковне удалось буквально с воздушной невесомостью как голубиное пёрышко перелететь через мост, сквозь один за другим кордоны рычащих (звереющих, с каждым метром ее продвижения через мост ближе к Болотной, всё больше) чёрно-каско-головых. Добравшись, на этой же французской легенде, до последнего жилого подъезда перед «Ударником» и, ахнув, уже увидев перед собой ровно то, о чём ей говорила Майка, — весь ужас капкана, который устроили для людей власти, внезапно изменив маршрут и загоняя десятки тысяч протестующих, всё подходящих и подходящих через Малый Каменный мост, в узенькую полоску набережной, вместо того, чтобы, как было заранее условлено, впустить их на площадь, — Елизавета Марковна, посреди гвалта и бедлама, посреди хаоса давки, размывавшей то и дело оцепление силовиков, быстро свернула налево и, убежденно и целенаправленно, прошла, никем не остановленная, к Болотной набережной, сквозь начавшиеся уже рукопашные (ой, увы, и ногопашные уже тоже! вон какой-то врач в белом халате, защищая лежащего на асфальте демонстранта с окровавленной головой, которого омоновцы добивают ногами, отмахивается от них ногами же!), — шла выручать Майку, — спроси ее кто-нибудь в ту секунду, как именно хворая восьмидесятидвухлетняя женщина способна «выручить» кого бы то ни было из засады вооруженных силовиков, которым явно был отдан приказ устроить провокацию, создать повод для применения силы и максимально жестоко избить и запугать протестующих, арестовать как можно больше — чтоб впредь людишки не мешались со своими протестами под ногами, — она не смогла бы ответить, — но шла вперед, проникая сквозь месиво и крики, к названному Майкой по телефону месту, быстро и невероятно уверенно, среди безобразных неравных драк: среди бронированных омоноидов, избивавших ногами, бронированными кулаками с подлыми боевыми накладками, и дубинками, всех, кого могли схватить, — и до потери сознания добивавшими тех, кто смеет защищаться, — шла по чьей-то разлитой из опрокинутых туалетов моче, среди кровавых разбитых голов, среди упавших в обморок тел и давки, среди начавшейся уже катастрофы, шла словно как по наитию, как будто вёл ее какой-то ангел любви к Майке. Шла, быстро, легко, ни одной сволочью и пальцем не тронутая, по чуду, на каком-то уверенном внутреннем самогипнозе (гипнотизировавшем заодно и орущих разнузданных беснующихся бандитов в касках вокруг).</p><p>— Маркуша, ты с ума сошла! — испуганно хохотнула Майка, когда, уже на набережной, после того как Елизавета Марковна чудом просквозила последнее уже преграждавшее ей дорогу, на минуту разреженное оцепление омоноидов (в этот миг как раз крайне занятых азартным сафари — выхватыванием из толпы и чудовищным зверским избиением ногами и дубинками двух пацанов, — тела которых, почти бездыханные, они, как охотники — трофеи, чуть позже волоком уволакивали по асфальту за ноги и за руки, при каждом шаге стукая добычи головами об асфальт, к автозаку), и их с Майкой буквально швырнуло друг к другу прибоем толпы. — Как ты умудрилась меня найти в такой давке?</p><p>И не успела Елизавета Марковна перевести дух и объяснить Майке свой план, как выбраться из оцепления, Майка оказалась вот так же внезапно, ровно с той же хаотичной жестокостью (как до этого омоновцы на глазах Елизаветы Марковны выхватывали наугад из толпы случайных мирных митингующих и избивали их), схвачена двумя озверелыми чернокасочными персонажами апокалипсиса: Майку буквально выдернули за шиворот джинсовой курточки, выволокли из группки друзей, в которой они стояли, сбили с ног ударом омоновских военных башмаков по голеням и швырнули на асфальт лицом вниз, — первый омоновец погнался за Майкиным приятелем с факультета куда-то влево, а второй — гигантский садист-омоновец, в котором уже явно разгулялись его больные самые низменные страсти, башмаком правой ноги встал Майке на позвоночник посреди тела, нагнулся над ней, рукой схватил ее за волосы (за Майкины красивые вьющиеся черные распущенные волосы!) и, к неописуемому ужасу Елизаветы Марковны и под крики Майкиных друзей, стоящих вместе с Елизаветой Марковной в двух метрах от бойни, начал быть Майку об асфальт головой. В секунду прекрасно поняв, что еще миг — и Майку изуродуют навсегда, если не убьют, — сломают башмаком позвоночник, повредят печень и почки, разобьют голову и лицо, Майкино милое нежное лицо! — которым подонок-садист бил ее сейчас по асфальту! — Елизавета Марковна, на каком-то опять-таки неосознанном, каким-то наитием как будто руководимым рывке, — резко подскочила к избивавшему Майку омоноиду и изо всех своих сил вмазала ему в его черную каску тем единственным предметом, который был у нее под рукой, — консервной банкой с зеленым горошком. Банка ощутимо сплющилась у нее в руке прямо в пакете — а избивавший Майку садист-омоновец, наклонявшийся над Майкой, вдруг внезапно от неожиданности потерял равновесие и упал — и все Майкины поклонники из университета, разом, в ярости за это гнусное на их глазах избиение девушки, накинулись на омоновца, сорвали с него шлем, и хотя и не избивали — но держали его и не давали встать — и он катался по асфальту, как опрокинутый бронтозавр в бронированном панцире, — на своем горбу теперь, видимо, чувствуя (еще не в достаточной степени, гад!) то, что чувствовала за минуту до этого Майка на асфальте под его башмаком. Кто-то исхитрился метнуть сорванный черный шлем в канал.</p><p>— Майка, ты жива? Быстро вставай, побежали… — бросив в сторону гармошкой смятую банку горошка в пакете, лопотала Елизавета Марковна, поднимая коротенькую, маленькую, избитую, испуганную до полусмерти Майку с асфальта, — пока вокруг них Майкины друзья отбивали очередной шквал нападения разнузданных бандитов-омоновцев, просто откровенно искавших, на ком бы сорвать садистские инстинкты: выхватывали из толпы всех кто попадется под руку, зверски избивали и, окровавленных, полуобморочных жертв волокли в ментовозки и увозили. Господи, у Майки широченная кровавая царапина от асфальта на лбу, правой щеке и носу — как будто глубоко полоснули наждачной бумагой по диагонали… Как бы спрятать?… Ее ведь за эту рану, ими же нанесенную, сейчас еще и арестуют — как вон с остальными делают! — раз надклюнули, значит, постараются добить, вороньё проклятое…</p><p>Конечно, это было чудом, что им удалось вырваться из оцепления в тот день: добежав, крепко держа Майку за руку, и твердя ей, как заклинание: «Молчи, Майка, что бы ты сейчас ни услышала, просто молчи…», до противоположного края оцепления, Елизавета Марковна вытащила французский свой паспорт и, стараясь чуть унять на миг гнев и чудовищные переполнявшие ее после этого омерзительного смертельного кошмара эмоции, чтобы хотя бы смочь внятно говорить, — сунула какому-то очередному пахану с рацией под нос французскую красно-бурую гербастую обложку, — быстро и по-деловому, с таким же вольно имитируемым французским акцентом, и то и дело переходя на французские матерные междометия, сказала, что они с Майкой — французские граждане, остановились в съемной квартире в доме на набережной, что шли они пешком, пытаясь пробраться через толпу, на другую сторону реки, на частный банкет к главе французской дипломатической миссии в особняк на Якиманке, но оказались втянутыми в воронку давки и изувеченными, что сегодня же подадут ноту дипломатического протеста, и что не предоставит ли, любезно, говорящий с ней господин свою фамилию, чтобы в посольстве знали, кто ответственен за всё это бесчинство. Бандюган с рацией недовольно (ускользает живая добыча из скотобойного загона), но выпустил, велев омоноидам разомкнуть на миг для них кордон, — разменяв это, видимо, на так и не предоставленную фамилию.</p><p>Нет-нет, вспоминать это всё теперь вновь было совершенно невозможно: Елизавету Марковну даже сейчас, через два года, как бы задним числом, прошибал ужас: а вдруг она на секунду опоздала бы, и Майку искалечил бы этот выродок-садист, а потом избитую и изувеченную Майку еще бы и в тюрьму швырнули и засудили бы на много лет, с цинизмом заявив, что это Майка зверски избивала омоновца, а не он ее, — в точности по кальке, как засудили других участников митинга, наплевав на все видео-доказательства журналистов и сфабриковав «свидетельские» показания самих же омоновцев? А потом бы еще с десятерным цинизмом и накинули пару лет заключения за то, что Майка бы продолжала защищаться и говорить правду про то, что омоновец на нее напал и избил ее: «зачем же вы клевещите на наш режим и на наших омоновцев? Заткнитесь, не смейте защищаться. Ах, не затыкаетесь? Хотите еще лишний годик в тюрьме погнить — за клевету на наш строй?» — в точности, как расправляются с другими протестантами… В точности по мерзопакостным советским гэбэшным лекалам прошлого века… Или стали бы, по тем же хрестоматийным советским гэбэшным учебникам, пытать или шантажировать жизнью близких, требовать лживых обвинительных свидетельств против друзей — как пытали и ломали других… А вдруг им с Майкой не удалось бы вырваться из оцепления, пока не очухался и не нашел их в толпе тот садист-омоноид… А вдруг кто-то из подельников-омоноидов сразу увидел бы, как она влупила тому гаду по лбу… А вдруг не успели бы добежать до метро… А вдруг…</p><p>Но всё повернулось по-другому. Добравшись домой, они узнали, что уже в семь вечера, даже не дождавшись окончания митинга, чуть поторопившись, даже не соблюдя приличия, власти объявили, что против участников митинга уже возбуждено уголовное дело, — объявили с такой оперативностью, будто заранее заготовили и фабулу дела, и сценарий, и формулировки, — и среди «потерпевших» значились, разумеется, лишь бедненькие беззащитные омоновцы — и ни одного избитого протестанта. В половине второго ночи, когда Майка (резонно решившая не ехать домой, чтобы не пугать мать ранами на лице, и оставшаяся переночевать в Брюсовом) сидела за компьютером, в фэйсбуке, выясняя «где — кто» из арестованных друзей, — а Елизавета Марковна тихо отлёживалась и только изредка комментировала — с чисто русской уже матерщиной — громко оглашаемые Майкой новости (кого-то, оказывается, омоновцы добивали аж на Новокузнецкой и у макдональдса на Третьяковке! арестовав заодно случайных ни в чём пирог пожирателей биг-мага!), — в домофон позвонил Максим, Майкин сокурсник и тайный воздыхатель. Как только обе они, разом вскочившие, его впустили в квартиру, белобрысенький прыщавенький сопливенький взбудораженный Максим с красной от возбуждения, но хотя бы не изувеченной, в отличие от Майки, физиономией, даже не извиняясь за ночной визит, с порога выпалил:</p><p>— Елизавета Марковна, Вам нужно сейчас же уехать на время из страны. Этот космонавт, которого Вы с Майки сбросили, оказывается, успел заметить Вас, когда мы его потом повалили. Видимо, он опознал Вас потом вечером по другим оперативным съемкам с митинга, которые ему показали. Боюсь, что уже завтра утром к Вам придут с обыском и арестуют. Они знают, кто Вы, знают Ваше имя. Они Вам готовят обвинение в покушении на убийство!</p><p>— Что ж… Значит — я выступлю в суде, публично, и докажу, ссылаясь на все международные законы, право человека на самооборону… — приосанилась, гордо прикрывая шелковые пижамные штаны халатом, Елизавета Марковна. — У меня есть свидетели — вы все… — но Максим не дал ей договорить:</p><p>— Елизавета Марковна, Вы не понимаете — это совсем серьезно: у них совсем снесло крышу! Какой «суд»? Какие «доказательства»? Да они тысячу лжесвидетелей сейчас сфабрикуют! Меня только что в ОВД пытались ломать, под угрозой, что вышвырнут из университета и забреют немедленно в армию, чтобы я дал показания лично на Вас о том, что Вы, якобы, подстрекали нас к организации беспорядков и, якобы, еще в марте, собрав нас у себя дома после шествия на Тверской, якобы, давали нам деньги за участие в митинге! У них полная паранойя: они заявили мне, что давно за Вами следят, за Вашей, вот этой, якобы, «явочной квартирой в Брюсовом»! Они требовали у меня показаний, что Вы — иностранный шпион, координирующий подрывную работу европейских спецслужб в Москве! Они готовят против Вас реальное уголовное дело о покушении на убийство омоновца! С реальным сроком! Они готовятся Вас реально посадить в тюрьму! И явно попытаются пришить еще и шпионаж и объявить Вас сотрудником западных спецслужб — устроить из этого пропагандистский скандал! Короче, Вы можете смеяться или плакать: но меня сейчас пытались заставить дать показания, что Вы — тайный организатор беспорядков на сегодняшнем митинге по заданию западных спецслужб, что Вы — та самая зловещая рука Запада, которую они давно ищут! У них совсем крыша поехала! Одевайтесь, я отвезу Вас в Шереметьево, прямо сейчас, ничего не нужно собирать, не тратьте время! Может быть, у нас еще есть шанс, что Вы успеете улететь, пока они не внесли Вас в базу розыска или еще в какую-нибудь херню… Ой, пардон мой французский!</p><p>Миллион раз уже с тех пор Елизавета Марковна, заново и заново вспоминая ту ночь, мучила себя тем самым вопросом, которым мучили себя, задолго до нее, миллионы людей: а что бы было, если бы я всё же осталась…</p><p>Но ответ, увы, был слишком очевиден. Взглянув в глаза Майке (какая же глупость, что у Майки не было визы, чтобы улететь в ту ночь вместе с ней!), взглянув в глаза вертевшейся между ними, как будто всё понимавшей и встревоженно в лица всем заглядывавшей Зое, не взяв ничего, ничего, ни-че-го (из суеверного желания внушить судьбе, что уезжает лишь на пару месяцев), сунув в ту же самую, легкую, театральную сумочку лишь флэшку, с засэйвленным последним эссе, и велев Майке немедленно одеваться (мы завезем тебя к матери, чтобы тебе здесь не маячить, если они придут сюда ко мне с обыском), — поцеловав Зою в плюшевый кучерявый сладко пахнущий лоб и, всхлипнув, отдав ее, на время, — конечно же на время, на очень короткое время, я ведь скоро вернусь, — заспанной, разбуженной тихим стуком в дверь, но милой соседке с нижнего этажа, у которой год назад умерла собака, и та раздумывала, не взять ли «кого-нибудь», — Елизавета Марковна, вместе с Майкой и Максимом, вышла из подъезда и села в его раздолбанную грязненькую Ауди.</p><p>Да, успели. Улетела на рейсе AirFrance в шесть утра. Косая дорожка сверкающих бисерин слёз на кренящемся иллюминаторе при взлете…</p><p>Но выиграть у напёрсточника, угадать, как и под каким наперстком мошенник переметнёт шарик, было невозможным.</p><p>Майка готовилась к сессии, Елизавета Марковна квартировалась на кушетке у Нюши на БульМи&#x301;ше и, с ощущением нереальности, будто читает сводки из нацистской Германии, видела в интернете кремлевские сетования, что омоновцы-де были недостаточно жестоки и что надо бы размазать печень протестантов по асфальту.</p><p>И срывающимся настойчивым голосом каждый день донимала Майку скайповыми мольбами сделать к ней сюда в Париж визу, «на всякий случай».</p><p>— Маркуш, да брось ты, не волнуйся за меня, всё уже проехало… Это ж ты у нас — знаменитый робин-гуд в юбке с банкой консервов на перевес! А я-то кому нужна… Неохота ща в посольство тащиться — вот сдам сессию, тогда…</p><p>Но сессию Майке тем летом сдавать пришлось совсем другую. В конце мая вдруг внезапно арестовали Максима, а к Майке домой вломились рано утром с обыском, перевернули вверх дном всю кухонную утварь и шкаф, конфисковали зачем-то пакет гниловатой голландской картошки, Майку увезли на допрос, но вечером выпустили под подписку о невыезде — предъявив обвинение в прорыве оцепления ОМОНа «с целью идти штурмом на Кремль».</p><p>— Маркуша! Это абсурд: какой едрёна вошь Кремль?! — орала в ярости Майка ночью по скайпу. — Ты же видела, Маркуша! Ну ты же сама видела! Там омоноиды намертво Большой Каменный заблокировали! И водометы еще поперек как баррикады стояли! Там разве что выдрами-террористами надо было быть, чтоб до Кремля добраться — через реку вплавь! Они, что, за сумасшедшую меня держат?! Какой «штурм»? Они, что, больные?! Я сама должна на них уголовное дело завести за то, что меня сначала чуть не раздавили в лепешку в давке, которую они сами спровоцировали, — а потом еще башкой об асфальт отдубасили!</p><p>— Майка, завтра же иди в посольство и проси убежища… я не хочу, чтобы тебе сломали жизнь…</p><p>Но Майка решила сделать по-своему.</p><p>На следующий же день, когда начались уже массовые аресты, Майка вдруг пропала из дому, оставив матери загадочную записку.</p><p>Нет, нет, уже с этого момента вспоминать было совсем невозможно: не только из-за заново жалящих кожу ос ужаса, но еще и из-за органической чуждости унизительного жанра детектива, в который ее, Елизавету Марковну, заставили вляпаться, — вдруг превратив дорогого ей человека в главную политического триллера героиню…</p><p>Через два дня, состоявших в основном из визгов дуры Ирины по телефону («Это Вы виноваты! Вы ее настраивали против властей, со своими белогвардейскими книжонками!»), Майка весело и задорно проклюнулась в Уотсаппе:</p><p>— Маркуша, ни за что не угадаешь, где я! В Украине! Меня старший брат Макса ночью перевез в ящике в нише под сидением в своем минивэне… Я же маленькая — свернулась там как улитка! Уф, думала: задохнусь!</p><p>И началось сплошное безумие: Елизавета Марковна бросилась в Украину, прилетела в Киев, — но, на паспортном контроле, во въезде ей, по загадочной причине, было отказано, и из Киева ее обратно в Париж выслали на том же самолете, на котором она прилетела.</p><p>Майка весело, хоть и испуганно, нырнула в полный нелегал, переезжала где-то там, за страшными, вновь заскрежетавшими и зависшими железными кулисами, с квартиры на квартиру, выходила на связь редко и коротко, в Уотсаппах и Телеграммах с чьих-то мобильных, так что вообще невозможно было представить, какие у нее планы, и любезно предупреждала, что и вообще может пропасть из эфира — поскольку это «небезопасно для тех, кто ее принимает», а «хохляцкие власти, если найдут, — обязательно депортируют». Елизавета Марковна судорожно трясла старого знакомого, культурного атташе Французского посольства, требуя выговорить какой-то для Майки коридор, как бы ее из Украины безопасно вывезти во Францию… Политкорректные иезуиты просили подождать…</p><p>А в начале осени произошло что-то странное: какая-то незаметная изменившаяся интонация начала проскальзывать в разговорах Майки… И как-то эта едва заметная смена настроений загадочным образом совпала с краткими и лихими приездами в Украину к ней из Москвы одного из тех людей, с которыми Майкина университетская компания познакомилась еще на давнишнем протестном митинге на Сахарова, — некоего Бориса, которого Елизавета Марковна никогда не видела, и даже имени-то которого никогда прежде от Майки не слыхивала, но о котором Майка упоминала теперь тоже с какой-то немного странной интонацией, с какими-то мимолётными смешками. Борис приехал раз, приехал два, а потом приехал и забрал Майку с собой в Москву обратно, — и из мутных, с неохотцей, объяснений Майки уже потом Елизавете Марковне с изумлением удалось створожить лишь тот факт, что Борис «с кем-то в Москве из знакомых договорился» и что ему «предоставили» насчет Майки какие-то «гарантии». И в октябре Майка как ни в чем не бывало вернулась в университет, ходила на лекции, досдавала летние экзамены… И уголовное дело, против Майки заведенное, куда-то испарилось. Елизавете Марковне, однако, было передано, со ссылкой на того же Бориса, что ей приезжать в Москву по-прежнему не безопасно — «но это только пока, и всё это вопрос времени…», «но, видимо, вопрос, все-таки, долгого времени». Бедный греческий профессор был озадачен и недоволен просьбой о выселении из квартирки у парка Monceau…</p><p>Непонятно, всё это было как-то непонятно и туманно. Борис, несмотря на то, что Майки был старше всего на три-четыре года, кажется, был человеком денежным — и Майку пристроил тут же (дальше шло страшное слово-урод) «креативить» вечерами в какую-то рекламную фирму. Истеричка Ирина, с которой Елизавета Марковна попыталась раз осторожно заговорить, визжала, чтобы Елизавета Марковна «оставила Майку в покое», что у Майки «всё наконец-то наладилось», и чтобы Елизавета Марковна «не смела» к Майке лезть больше ни с какими «вредными» разговорами. И несмотря на всю туманность и странность этой истории, Елизавета Марковна почти даже обрадовалась, когда Майка, съехав от матери, поселилась вместе с Борисом в съемную квартиру — и сразу же взяла к себе жить Зою от прежней Елизаветы-Марковниной соседки из Брюсова.</p><p>Вой Зои в компьютере — и какая-то трагически невыносимая болтовня Майки о бытовухе… Какие-то сценарии для рекламных роликов… Билборды… Брандмауэры… Шустрые слоганы с замаскированной аллитерацией. И еще более невыносимый бытовой тон, которым Майка теперь говорила обо всех важных вещах: Максима посадили на три года — «но ничего, скоро скостят, небось, срок, — он же вежливый мальчик»… А когда, уже в конце следующего года, в Украине омоновцы жестоко избили мирных безоружных студентов-демонстрантов на площади Независимости, а недобитые, добиваемые «беркутовцами» семнадцати-девятнадцатилетние дети нашли убежище только в растворившем для них двери древнем Михайловском монастыре (а перед разъяренными преследователями-«беркутовцами» монахи тут же эти двери захлопнули и заперлись, не поддавшись ни на какой шантаж силовиков, требовавших выдать им на растерзание уже и так избитых и раненных студентов), и возмущенные и потрясенные киевляне вышли спасать осажденных в монастыре, подкарауливаемых за воротами монастыря «Беркутом», избитых раненных детей, — и из-за этого, узнав о бойне, весь Киев встал на Майдан, — а уже через десять дней монашеской братии, увидев полчища вооруженных «беркутовцев», двинувшихся на разгон Майдана, пришлось среди ночи четыре часа не переставая бить набат военной тревоги во все колокола златоверхого Михайловского — впервые со времен нашествия татаро-монгольской орды восемьсот лет назад, — сзывая людей на защиту свободы, — и Елизавета Марковна осторожно в скайпе спросила Майку, знает ли она новости «оттуда, где недавно была», — Майка засмеялась: «Маркуш, ну какое мне дело до хохлов? У нас тут сейчас другую проблему все обсуждают, поважнее, — платные парковки в центре Москвы! — вот проблема так проблема!» Разумеется, разумеется, бедная Майка, наверняка боится, что ее прослушивают даже в скайпе, нельзя и заикаться ни о чем… Елизавета Марковна всё понимала и тактично обходила любые подцензурные темы… Все эти месяцы были невообразимо тягостной зависшей неестественной какой-то заглушкой бытовухи… Майка купила машину. Майка получила бонус.</p><p>И вот Майке наконец дали визу. Швейцарскую — Борис ехал по делам в Цюрих и «договорился» опять с кем-то, что Майку выпустят с ним за границу «без проблем». Елизавета Марковна ждала их со дня на день — из Цюриха они собиралась долететь к ней сразу же как только Борис с его делами разделается, но неизвестно было, как у него там пойдёт, и приезд всё откладывался и откладывался вот уже неделю. И Елизавета Марковна вот уже который день была на нервах.</p><p>Нет, нет, вскрыть дверь надо разом: невозможно, невозможно больше ждать здесь стоять гадать, пока сердце стучится в какую-то там тоже свою заоблачную дверь так чудовищно громко, что до жути страшно, что сейчас откроют…</p><p>Елизавета Марковна быстро вынула из сумки ключ, быстро и беззвучно выронила ключ на ковер на лестничной клетке, побоялась наклоняться, вместо этого кратко присела на верхнюю мягкую малиновую ковровую ступеньку, щелкнув друг об друга бледными худыми коленями в высокой юбке, и потянулась за ключом.</p><p>Несмотря на запыхавшуюся радость: приезжает Майка! — более неподходящего времени для их приезда нельзя было придумать: Елизавета Марковна, для которой в обычной жизни дикостью было бы, как делают обыватели, «смотреть новости каждый день» (и которая втайне была убеждена, что все самые главные новости происходят исключительно у нее в рукописях, — и уж точно нет важнее в мире сенсации, чем родившаяся у нее в душе нежная метафора, всему миру противоположная, весь мир отменяющая, миру иноприродная, самой ощутимой тканью своей доказывающая нездешнее свое происхождение), сейчас вот уже несколько дней не могла оторваться от «новостей», почти не спала ночами, не расставалась с компьютером, рыдая, содрогаясь от ужаса наблюдала за трагедией, происходящей в Киеве, — за безнадежным сопротивлением людей, осмелившихся протестовать против коррумпированной злой лживой марионеточной власти, по приказу из Москвы загоняющей страну назад в советские казармы и огороды, — трагедия происходила как-то на виду у всего мира: благодаря всем этим новым штукам в интернете — в живой трансляции да в живых видео-репортажах «стримах» с мобильных телефонов смельчаков, — и от этого, от этой ежесекундной зримости — и неспособности ничем помочь! — было особенно запредельно больно. Елизавета Марковна, как завороженная, ночами не отходила от экрана компьютера, суеверно боясь, что если она отойдет и перестанет рыдать и молиться и заснёт — то их там на Майдане всех убьют! — а в сумасшедшие секунды надежды и радости думала: «А вдруг — чудо? А вдруг — кость в горле у людоеда на этот раз застрянет?! А вдруг, если у хохлов получится высвободиться, — в Москве тоже гэбэшников свергнут тогда, — и я вернусь и обниму Зою?! Зою, любимую мою Зою, которая уже так больна и дряхла, что врач сказал, что переезд в другую страну был бы для нее убийством… Вдруг я успею застать ее живой?! Поцеловать ее хоть раз еще в ее карамелью пахнущий кудрявый лоб! Поцеловать ее в слюнявую от широчайшей собачей улыбки рожу… Любимая моя Зоя! Вдруг мы успеем с тобой увидеться еще и на этом свете! Господи… А вдруг?!… Бывают же чудеса! Бывают же осечки у палачей! Грянуло же чудо в девяносто первом! Никто ведь в девяносто первом тоже не ожидал, что так быстро дьявольская власть уничтожит себя саму и растворится в воздухе как серный пыльный дымок от грибка-дымка, когда на него ненароком наступишь! Вдруг и сейчас реинкарнировавшийся людоедский режим лопнет, сдуется и развеется как-то сам собой, исчезнет вдруг?» Елизавета Марковна с трудом скрывала тонированной пудрой круги вокруг красных заплаканных глаз, когда после бессонных ночей выходила на улицу и чуть живая шла на Рю Понсэле — просто чтоб хоть куда-то идти — выбрав условную точку похода как можно дальше: на далёкий рынок, ради разгула затекших деревенеющих ног, — а трагедия в далеком Киеве, тем временем, явно шла к кошмарной развязке: силовики каждый день отстреливали и зверски убивали всё больше людей, и было понятно, что взбунтовавшихся смельчаков на Майдане уничтожат в ближайшие же дни и введут в Украине военную диктатуру, как когда-то, в прошлом веке, по приказу из Москвы, военную диктатуру вводили в Чехословакии, а позже в Польше… Надежды, разумеется, не было никакой… но отойти от экрана компьютера с живой трансляцией с Майдана ночами было невозможно — и оставалось только рыдать и молиться — вместе с теми храбрецами-священниками, которые ночами выходили на Майдан и служили молебны, истошно прося у защиты у той единственной Инстанции, которую подкупить нефтью и газом невозможно… Молиться, молить о невозможном, — и чудом, сопоставимым с глоссолалиями, для Елизаветы Марковны было разбирать все слова в богослужениях с Майдана, даже тех, которые велись на украинском, — из-за поразительной близости корней мягкого, чудесного, такого нарядного, с византийскими греческими хгаками, прозрачного на слух, с архаическими оборотами и несуществующим уже больше в русском языке древним звательным падежом, украинского языка к родному с детства церковнославянскому… Нет, нет, рыдать на плече у Майки было бы невыносимо, да еще в присутствии чужого незнакомого человека (от которого Елизавета Марковна в скайпе видела только отчлененные детали — яркие шутовские короткие и толстые галстучки с рисунками — с собачками, с самосвалами, с гвоздями, с надувными шарами, — брошенные рядом с компьютером, — разрозненные носки — подобной же раскраски и рисунков, — с хохотом рекламируемые ей в видео-чате Майкой; самого Бориса Майка ей никогда не предъявляла — всегда во время их с Майкой разговоров он был где-то за кадром квартиры, в каких-то «делах по бизнесу»). «Маркуша, ну что за глупости, ну что ты за Зою волнуешься? Разве ты думаешь, что ей у нас плохо?!» Майка, Майка, как же всё разом рушится, и негодная я уже кариатида — ничего удержать от падения не могу…</p><p>Елизавета Марковна разом встала и, собравшись с духом, быстро открыла дверь квартиры — крепким и уверенным жестом, совершить который ей почему-то все последние минуты было так невыносимо страшно, — открыла — и выдохнула с облегчением: нет, конечно, никого в квартире не было, — где оставила валялся выключенный лэптоп в прихожей в кресле, ждали домашние туфли в такой позе, словно ждали ныряльщика на краю бассейна; в ее кабинетике, в дальнем краю, у левого окна апельсиновым цветом цвела настольная лампа на письменном столе — забыла выключить! — и клубился от жаркого этого света посреди разжиженной туманом синьки вечереющего воздуха привычный ручной библиотечный уют, отражаясь в высоком окне; Елизавета Марковна быстро, прихватив лэптоп, прошла налево на кухню, и хотела было присесть за стол и включить компьютер, заодно поужинав, но тут вдруг поняла, что хрусткий бумажный пакет с едой (паштет из черных маслин в кругленькой пластмассовой салатнице и чиабатта, купленные в итальянском магазинчике на Rue Poncelet) она оставила там же, где и купила, — в магазине, на прилавке, — разговорившись с другим покупателем — польским монахом-священником («Как?! Вы тоже смотрите в интернете espreso.tv с Майдана?! У нас весь монастырь от монитора компьютера не отходит! Да-да, глоссолалии, именно что глоссолалии: я поражаюсь тому, что хотя я украинского языка вообще, казалось бы, не знаю, — мне понятно как минимум две трети того, что они произносят! Неужели Вы тоже понимаете, с Вашим русским?… Я только не понял, кто такие титушки?»)</p><p>То ли как-то по-глупому расстроившись из-за ерундовой рассеянности и забывчивости — то ли не вынеся все-таки той волны тревоги и ожидания, взмывшей ее бегом на ее этаж по лестнице, Елизавета Марковна как-то разом, обвалом, внезапно почувствовала, что бесконечно устала и что если немедленно хоть на несколько минут не переведет себя в горизонталь, то… Бросив компьютер на обеденном столе, она тихо дошла до прихожей, не нагибаясь скинула, один об другой, туфли и, босым чулочным шажком, завернула за угол ко входу в спальню; тут только, внезапно уперевшись в закрытую дверь, успела подумать, что, кажется, дверь в спальню перед уходом не закрывала, толкнула ладонью дверь, шагнула внутрь — и вдруг всё закружилось перед глазами: засверкали перед лицом красные розы, запрыгало беленькое лицо маленького какого-то незнакомого мужчины с бритой головой — который почему-то норовил ей перецеловать руки — ловил их на лету и вцеплялся в них мокрыми ладошками, метя в них толстыми большими губами, — Елизавета Марковна руки отчаянно вырывала, а коротенький налысо бритый мужчина всё ловил их и ловил и не отвязывался, как наваждение, приговаривая что-то странное и нечленораздельное:</p><p>— Нет, ну как же: я же должен! Позвольте! Моя честь! Вы же из них, из тех самых! Из настоящих! — цветы уже валялись везде — и на полу и на кровати, Елизавета Марковна, за те секунды, пока длился этот кошмар, всё не могла смекнуть, о чём он, и кто это, — пока не зазвенел в ушах золотистый хохоток Майки, вылезавшей откуда-то из шкафа:</p><p>— Маркуша! Смешно мы тебя разыграли?! Это Борюсик придумал! Смешно, правда?!</p><p>— Госпожа Святоградская! Позвольте! — подкрикивал коротконогий, катающийся как-то по квадратам паркета словно на шарнирах компактный мужчина, уже шустро успевший вновь собрать в громадный букет разбросанные цветы — длинные, чуть ли не выше его собственного роста, красные колючие розы (от которых Елизавета Марковна в самый первый момент, из-за шипов как раз, и отшатнулась — и, оттолкнув их от себя, невольно рассыпала) — и опять сувавший их ей в лицо. — Примите!</p><p>— Маркуша! — ластилась уже к ней, обнимая ее, нырнув к ней под мышку, Майка. — Ну пойдем на кухню пировать! Смотри, мы тебе икры сколько привезли! И шампанского!</p><p>— Майка… Майка… — лепетала Елизавета Марковна. — У меня даже нет хлеба для вас… Вы бы позвонили заранее, как условились… Я не ждала сегодня… Милая моя… Это ты? Ты приехала!</p><p>— Елизавета Марковна, ни о чём не тревожьтесь, — насильно исхитрился-таки откуда-то снизу мокро чмокнуть ее в левую руку бритоголовый коротенький мужчина. — Мы всё накроем, в магазин сходим, Вы будете нашим украшением стола!</p><p>— Я сейчас… Мне нужно… Вы располагайтесь… Пять минут… Я должна… Не знаю… Переодеться… — беспомощно отбивалась от ласк Елизавета Марковна, жалкими рывками пробиваясь в холл, а потом к своему кабинетику. И, когда гости выкатили в дверь наружу, даже не дослушав, где найти гастроном, и с хохотом покатили вниз по витиеватой лестнице, Елизавета Марковна быстро, из последних сил, заперлась в кабинете, рухнула на узкую кушетку, нащупывая холодной голубееющей рукой на крошечном круглом столике единственное зелье, которое от наплывающего сердечного приступа могло быстро спасти: чеснок, зубчик свежего чеснока — фокус, некогда, тысячу лет назад, показанный ей хулиганкой-старухой Зикой Шаховской, уже после увольнения той из «Русской Мысли»… Давно уже покойной… «Старухой»… А я-то сама уже…</p><p>Елизавета Марковна героически и добросовестно, медленно, микроскопическими откусами, разжевала зубчик чеснока на крошечные мякотные кусочки, глотнула, взялась за второй, чувствуя, как разжижается кровь и еще происходят какие-то волшебные в крови и в сердце метаморфозы, потянулась за бутылочкой минеральной воды, успела хлебнуть, как в дверь заколотились из прихожей:</p><p>— Маркуша! Брось прихорашиваться! Выходи! Мы накрываем сабантуй!</p><p>Впрочем, одно угощение в шкафчике у Елизаветы Марковны для них все же нашлось:</p><p>— А вот это называется ноннетты! — хитро улыбалась Елизавета Марковна, уже через несколько минут, как ни в чем не бывало, стоя у серванта на кухне, вытаскивая из-за стеклянной дверцы для гостей загадку. — Ну? На что похож вкус и запах?</p><p>— Всё лучшее — детям! — расплющивая физиономию в улыбку, кокетливо острил сам же над своей комически утрированной прожорливостью Борис, первым ходко выхватывая из-под носа у Майки и немедленно с выразительными гримасами наслаждения сжёвывая имбирную мягкую французскую имитацию пряников.</p><p>И Майка, давясь, хохотала, уже забив тоже обе щеки душистым терпким вязким бисквитом, и, жадно хлебая чай, высоко запрокидывая чашку, оглядывалась, с явным восторгом пожирая взглядом и весьма долговязое окно со скруглённым верхом, и старинный дубовый круглый стол, вокруг которого расселись, и диковинные медные лампы, и фруктовую лепнину на высоком потолке, и пыль на антикварном резном сервантике.</p><p>И, кормя их медовыми мятыми ноннеттами, вместо московских медовых пряничков, в память о них, уминая в ноннетте ноготь, и тоже прихлебывая чай, Елизавета Марковна думала, что вот эти вот ноннетты, чуть горьковатые, имбирём, апельсиновой коркой и мёдом благоухающие, Майя ведь запомнит на всю жизнь, и потом, когда ее, Елизаветы Марковны, вдруг не станет, Майка когда-нибудь, вдруг, среди горестей жизни, допивая чай, улыбнется — чувствуя ее, Елизаветы Марковны, нечаянное и незваное, с райского подоконника, краткое, на чай, без спросу, ровно на миг и сразу обратно, прибытие.</p><p>— No-nnettes! Это же двойное отрицание: нет-нет! Пирожное: «Нет, нет»! — хихикая, так же хватко и быстро, как до этого тягал сладости, на секунду обнимал со своего стула Майку за талию Борис — с таким выражением, словно утверждает собственность, — и тут же отдергивал руку.</p><p>Узнать профессию внезапного внучатого зятя возможности не оказалось никакой: Борис с жеманными смешками отвечал, что «по жизни дает советы разным людям», а все тактичные попытки Елизаветы Марковны узнать, кому же конкретно и какие советы он дает, утопали в буре Борисовых каламбурчиков.</p><p>А Майка умиленно (словно бы гладила морщинистого шарпея) почесывала сзади мясистые складки бритого глобуса Бориса, на бело-мраморной карте которого явственно просматривались мраморно-голубые полуостровки — очертания сбритой растительности — и внятные контуры ранней плеши, аннексировавшей просторы от затылка аж до самого лба и разливающейся с обеих сторон от лба над ушами в залысины.</p><p>— Жестянка с горохом! Это же перформанс! Это же арт-находка! — горланил с хохотками, весь на стуле ходя ходуном от кокетства и гастрономических эмоций, Борис, демонстративно слизывая крошки с губ и восторженно-льстиво таращась. — А острой перьевой ручки у Вас с собой в сумочке, в тот момент, на митинге, случайно, не было, Елизавета Марковна? Вы же, как работник литературы, могли в буквальном смысле приравнять к штыку перо! — уже подвсхлипывал он.</p><p>А Елизавета Марковна, несколько изумленно рассматривая гримасничающее лицо Бориса — да и всё коротенькое, плотное, вихляюще свинченное, как-то все время быстро дергающееся и суетящееся тельце странного этого, действительно как будто какого-то застывшего в развитии, даже не толстоватого, а какого-то слишком уж коренастого ребенка (сразу же после детства вдруг досрочно состарившегося и облысевшего), — его непропорционально большую, в ноль обритую голову, его чересчур растянутые в длину, но довольно узкие семитские черно-карие глаза — непрестанно лукаво и как бы самолюбующеся щурящиеся и ухмыляющиеся, его нехорошую мясистую переносицу, его пухлый, словно расплющенный рот, его маленькие пальчики, все время что-то хватающие… его электрическую рубаху гейского какого-то покроя — с треугольным на лысой груди вырезом чуть не до пупа… его бритую тыкву… в общем бритый нервический колобок на тонких ножках в червячного цвета остроносых туфлях, — грешным делом думала: «ну в конце концов, это же Майке с ним жить, а не мне… И потом — ну что-то ведь она в нем нашла — значит, скрытые таланты какие-то…»</p><p>Уже к часу ночи только Елизавете Марковне занемоглось: выйти бы на воздух подышать, чуть-чуть тишины, пару минут исцеляющего одиночества, — да детей не хочется расстраивать болезнями… Вдруг нашелся предлог: не выброшенный пакетик с мусором из ведерка, ну зачем же до утра, нет вы не найдете куда, а они рано утром забирают, я быстро туда и обратно…</p><p>Быстро спустившись по кружащей мягкой лестнице, Елизавета Марковна вышла во внутренний дворик: звезд не было, а вместо звезд с каждой из четырех сторон на разных этажах флигелей здания светились по два-три запозднившихся высоких окна, закрытых раскладными четырехстворчатыми в белый крашенными деревянными ставнями persiennes с продольными щелями, и казалось, что каждое из этих окон — это тончайший лист развернутой старинной газеты, которую читают поднеся к свече, и свет от свечи пробивает насквозь, выпукло высвечивая четыре столбика строк, набранных древним кеглем, сколь внятным, столь и нечитаемым.</p><p>Елизавета Марковна быстро перешла двор, отдала несомую дань запрятанному в противоположном крыле здания пластиковому баку и, когда уже выходила из-под козырька, услышала в гулкой кубикулковой акустике внутреннего дворика громкий голос Бориса, с кубическим эхом:</p><p>— Колодец! У! У! А от бабули-то попахивает немножко! Надо бы ей нанять… Как их…? Кого они тут нанимают? А! Вспомнил! Филиппинку!</p><p>Взглянув вверх, увидев рожицы и Майки, и Бориса, которые высунулись, раскрыв окно, и глазели на противоположные окна, — из яркой кухни, в темноте, не различая ее фигурку в глубине двора, — паталогическая чистюля Елизавета Марковна беззлобно и беззвучно рассмеялась, выставила ладошку шорой перед ртом, дыхнула, поморщилась от аромата чеснока и весело вошла в свой подъезд.</p><p>— Шикарненько у тебя тут! — бойко говорила ей на следующее утро Майка, когда Борис ушел в душ, а Елизавета Марковна помогала Майке прибирать раскиданные из их чемоданов кругом по спальне вещи (отдала им спальню, а сама, ворочаясь и боясь упасть, проспала на узкой в кабинетике кушетке, чуть коротковатой ей, так что в ногах пришлось положить на перильца подушку и задирать лодыжки на нее, чтоб не крючиться, — Борис уж точно уместился бы там лучше). — Шикарненькое у тебя бюро там инкрустированное, в кабинете! Ручки у бюро витые какие красивые на ящичках! Это что ж они, медные, что ли?! Дык, Маркуш, если б ты эту свою квартиру продала и купила вместо какую-нибудь простенькую на окраине… Или лучше даже под Парижем! А вырученные деньги бы в банк положила, ты б, знаешь, бы, как королева жить могла!</p><p>— Иди, я тебе кое-что покажу! — не слушая ее, не вслушиваясь, вернее: полусознательно будто не замечая рифов в Майкиной речи, взняв паруса, ловя иные ветра, и чуждые ранящие рифы обходя на виражах, вела ее за руку к окну Елизавета Марковна. — Ну? Готова к представлению? — и двумя руками распахнула занавес тяжелых занавесок.</p><p>Два чуда Елизавета Марковна приметила еще накануне их приезда: прямо под окном ее спальни незаконно (для конца февраля) распустившиеся два верхних цветка на высокой магнолии, как-то вдруг глупо доверившиеся внезапной волне тепла в воздухе, пригревшиеся, старинных домов между, как в парнике. (Это ведь я надышала, и сосед в доме напротив! — с улыбкой думала Елизавета Марковна). Две гигантские магнолийные чаши — фарфорово-матово-белые внутри и пунцово-пурпурные снаружи (неравномерно мазнули кармином кое-где по лепесткам).</p><p>— Гляди: кустодиев! — тихо сияла Елизавета Марковна, распахнув перед Майкой окно. — К чаю! Одна чаша тебе, другая — мне!</p><p>— Да, цветочки, — до жути испугавшим Елизавету Марковну, ледяным каким-то, ничего не видящим и не чувствующим мертвым голосом произнесла Майка, продолжая озабоченно в левой руке вертеть мелкие какие-то бумажки. — Маркуш, подожди… Борюсик! Борюсик! — ринулась Майка вдруг в прихожую, а потом к ванной комнате, попробовала торкнуться в дверь ванной, но та оказалась заперта Борисом изнутри. — Борюсик! — начала жалобно скрестись в дверь Майка. — Ты в курсе, что мы деньги за такс-фри за те брюки, которые тебе в Цюрихе в Китоне укорачивали, прощёлкали?! Штамп-то мы не поставили на чек! Всё-о! — (Борис что-то бодро булькал в ответ из-за двери). — Чего? Чего? Борюсик? Я не слышу! За какую правую штанину?! Борюсик, ну что ты дурачишься! Я серьезно!</p><p>Конечно было жалко, что приехали они в самое невзрачное время: когда через час, выйдя все вместе на прогулку, они огибали дом Елизаветы Марковны — и какой дом! шкатульчатый, весь как будто кондитерский, со вкусной лепниной, блёкло-чайно-молочно-кофейный, пятиэтажный, вытянутый флигелями на весь квартал словно фортеция, со скругленными, как фаберже, крышами, с прозревшей и во все мытые глаза изумленно на небо глазеющей жестью чердаков, с фресками и мавританскими узорами на боку одного из флигелей, с хулиганской асимметрией прорезанных в узорах стен боковых окошек, с уверенной, увесистой, разновеликой, разноформенной, но равно щедрой громоздкостью фронтальных окон, с тончайшей вязью витых балкончиков, — Елизавета Марковна с щемящим чувством оглядывала на фасаде несрезанные засохшие ростки девичьего винограда, с третьего этажа, и узор вьющихся необрезанных стволов плетистих роз (роскоши! летом наискосок покрывавших собой половину фасада!), — и виноград и розы настолько срослись с домом, по летней привычке крепко-накрепко обнимая фасад, что сейчас, в зимней свой ипостаси, казались просто живописной разветвленной сетью бурых трещин на фасаде здания, морщинами дома, — и лишь вечнозеленые лозы ромбических гербиков плюща расцвечивали изгородь темным изумрудом, — и Елизавета Марковна будто бы унывала, что похвастаться дому сейчас особо нечем. Впрочем, несколько сокровищ рядышком же, в паре шагов, незамедлительно нашлись в пробуждающемся уже парке Монсо: пригоршня подснежников и, среди прошлогодних платановых палых листьев, — крокусы: фиолетовые, ярко-желтые, белые и те, другие, востроносые, яркоглазые, игравшие в салочки, и заполнившие собой целую полянку.</p><p>— А вот угадайте: какое событие раньше произошло — вот это вот молоденькое деревце кизила ярко-желтыми цветами цвести начало — или на бульваре Курсэль за забором вот в том доме напротив желтые, ровно кизилу в тон, volet roulant на окна повесили, как желтые бровки? — заговорщецки загадывала шарады Елизавета Марковна, выведя гостей к северу парка, к ослепительно-желтым фонтанам кизиловых соцветий на тоненьком молоденьком всего пару лет назад посаженном деревце, — которые рифмовались аж дважды: первый раз в позолоте верхушек близкого забора парка, а второй — в желтых рулончиках раскрутных внешних штор на фасаде противоположного здания за забором, — и сразу солнце сверкало тройным отражением — вопреки бессолнечной мокрой муторной февральской реальности. — Ну? Кто угадает? Кто кому изначально подражал? Кизил шторками — или шторки кизилу?</p><p>Елизавета Марковна, у которой отношения с каждым деревцем в парке были почти семейные, расшифровывая гостям, как переводчик, черные иероглифы лип по кромке парка на фоне палевых эклеров домов, изъясняя гигантский анонимный безлистый каштан, с ветвями ярко-малахитовыми от мха, — и самой собой, своей собственной мимикой, своей собственной красочной жестикуляцией, богатством своего голоса и чувства восполняя изъяны внешней реальности, внешние визуальные несовпадения и сезонные несовершенства парка, за миг зиждя небывалой красоты и живости картины в воздухе, и даже объясняя, как вот здесь весной будет пылить мокрая ныне дорожка (уф! Каашмар! особенно когда по ней бегуны бегают!), а вон там в жару будут в обед смешно лежать на травке офисные работники, как в лежачем ресторане, уминая притащенный с собой экономичный ланч, — и как вот здесь! и вот здесь! и вот здесь тоже! — очень скоро, через пару недель — да нет! — буквально через несколько дней уже! — всё будет в цвету! — чувствовала себя немножко либо чудотворцем, либо шарлатаном (в зависимости от степени веры слушателей в неизбежность наступления весны).</p><p>Зять заметно нервничал (в их русскоязычном путеводителе парка Монсо не значилось) и вскоре потребовал Тюильри (напоследок небрежно и тихо, с опасливой беглостью невежды, спросив у Елизаветы Марковны, проходя мимо обломков колонн у пруда, «настоящие ли они», — и Елизавета Марковна всё опять не могла понять, о чём он).</p><p>Презренного Тюильри, как и всех парижских туристических троп, Елизавета Марковна чуралась как холеры (да и вообще убеждена была, что краше ее райончика в Париже ничего не найти) и, сославшись на безобидный артрит, дезертировала. И снова на кухне звучали взрывы и дымился спасительный занавес из жженых шин, и штурмовали баррикады вооруженные уже боевыми патронами силовики; и снайперы как в дурном гламурном сафари отстреливали беззащитных смельчаков, которые решались под прикрытием фанерных, самодельных, насквозь простреливаемых щитов, перебежками, прячась за деревьями и снова выбегая под пули, добегать до раненных пулями друзей, пытаясь спасти их, вынести в безопасность, а в результате тут же пулями снайперов насмерть прошивало и тех и других. Кровь. Везде кровь. Невозможно, невозможно, невозможно… Счет жертв перевалил уже за сотню. К Киеву стягивались войска. И понятно уже было, что вечером, или ночью, или завтра, подлая марионеточная власть зальет Майдан кровью уже тысяч людей, уничтожит всех, физически сотрет сопротивление с лица земли. Невозможно… Нет надежды… В Михайловском монастыре уже не только лазарет для раненных майдановцев, но даже и морг во дворе на морозе. Кровь на полу древней церкви, прямо перед иконами, где монахи разрешили врачам-волонтерам открыть операционную и оперировать раненных майдановцев, пытаясь спасти их жизнь, прямо перед алтарем… Да, да: так же когда-то в Польше, в начале восьмидесятых прошлого века, во время военного положения именно церкви раскрывали двери перед уничтожаемыми сторонниками «Солидарности», прятали их от преступных властей, силовиков и спецслужб… В Киеве в больницы никто не обращается — потому что из больниц раненных майдановцев выкрадывают спецслужбы и титушки, пытают и добивают. Невозможно… Невозможно… Непереносимо видеть, что такое может происходить в двадцать первом веке… Невозможно… Невозможно… Ничего не изменилось! Нет надежды… И только наивный священник, отпевающий погибших посреди Майдана, сквозь слёзы говорит майдановцам: «У нас нет оружия — и в этом наша слабость. Но в этом и наша сила — потому что сила Христова совершается в немощном мира! Христос будет за нас и обязательно дарует нам победу!».</p><p>— Маркуша! Что это у тебя орёт так в компьютере? — Майка, вернувшаяся с экскурсий, стояла в курточке перед Елизаветой Марковной; и Елизавета Марковна тут только смекнула, что забыла надеть наушники — и опять упустила свет за окном, и что уже вечер, и что надо сейчас опять улыбаться и сидеть за столом — когда хочется только рыдать и молиться.</p><p>Да, да, катастрофа разразилась, собственно, именно в этот вечер. Майка, явно моментально прекрасно понявшая, что именно смотрит в компьютере Елизавета Марковна, не раздеваясь, застыла посреди кухни, как будто раздираемая желанием что-то высказать, выглядя так, как будто у нее всё зудело внутри от распиравших ее слов, — но не находя повода, — потому что Елизавета Марковна, дав себе зарок не портить «детям» трагическими новостями краткий праздник приезда к ней в Париж, да и вообще, не зная, не чувствуя пока до конца, что можно обсуждать при Борисе, а что нет, — быстро компьютер сложила и, почти естественно улыбнувшись, почти непринужденно протянула:</p><p>— Ну? Что видели сегодня? Добрели до Д’Орсэ?</p><p>— Маркуш, зря ты вот нервы свои на хохлов тратишь! — не выдержала вдруг Майка. — Хохлы все — ленивые и тупые. Работать не хотят, вот и устраивают Майданы всё время. — Майка принялась раздраженно расхаживать в левый край кухни и обратно, пробудив вдруг своими шагами (к собственному испугу) ото сна высокое тоненькое золотистое мусорное ведёрко с оптическим сенсором, в дальнем левом кухонном углу: ведёрко, с неким изумленным чуть охающим звуком и шелестом, подняло вверх глазастую крышку, — Майка, вздрогнув, отпрыгнула, — и вернулась на прежнюю позицию, чуть сократив амплитуду шагов.</p><p>— Майка… — Елизавета Марковна, вставшая уже из-за за стола, собираясь быстро отнести к себе в кабинет компьютер и вернуться к столу готовить ужин, заслышав Майкины слова, чуть не выронила компьютер из рук. — Что за позорные мещанские невежественные штампы?! Майка, милая! Как же ты так можешь говорить?! Ведь они принимали тебя у себя в гостях, помогали тебе! И потом… Потом… Как же ты можешь?! Разве, когда ты выходила на демонстрации протеста в Москве, — ты делала это из-за того, что была «тупой и ленивой и не хотела работать»?!</p><p>Но Майка как будто ничего не слышала, то ли не впускала в себя слов Елизаветы Марковны.</p><p>— Да там один сброд на Майдане собрался! — не то с какой-то злостью, не то со злорадством презрительно выпалила Майка, продолжая возбужденно расхаживать, но к ведёрцу стараясь больше не приближаться. — Люмпены!</p><p>Елизавета Марковна, обомлев, отказываясь верить звукам, вылетающим из Майкиного рта, отказываясь верить, что Майка это — всерьёз, что это не глупый розыгрыш, наподобие выскакиванию из шкафа и розам, — осела обратно за стол, дрожащими руками раскрывая опять лэптоп, думая, что у Майки это — от неведения (как бывает же у неосведомленных людей — подхватывают — сдуру, но не со зла — штампы, от кого-то услышанные, или вычитанные из газет: готовые лживые пропагандистские извороты; и повторяют их, не подумав хорошенько, выдавая их за собственные мысли, за недостатком своих собственных на данную тему). Елизавета Марковна всё еще ни на секунду не сомневалась, что всё сейчас развеется, как только она Майке предоставит достоверную информацию, <emphasis>покажет</emphasis> правду.</p><p>— Майка! Майка! Откуда ты это взяла? — тихо, терпеливо, но взбудораженно повторяла Елизавета Марковна, быстро загружая все знакомые мировые информационные сайты агентств, и сайт прямой трансляции с Майдана, и видео нападений силовиков и тутушек на майдановцев, заснятые непосредственными свидетелями, а иногда и жертвами, на мобильные телефоны или на видеорегистраторы автомобилей в момент погрома и избиений, и выложенные позже в интернет, и жуткие фотографии жертв. — Кто тебе это сказал? Милая? Ну что ты? На Майдане сейчас вообще вся интеллигенция украинская! Все без исключения думающие и честные люди! Интеллигенция не только творческая, но и в глубинном смысле этого слова — все думающие благородные внутренне свободные люди, из разных совершенно профессий и слоев общества! И простые люди, и профессора! Разных национальностей даже! И русские даже, которые считают Украину своей родиной, тоже, между прочим, там же сейчас, на Майдане, рискуют своими жизнями! И других национальностей люди! Там дело совсем не в национальности! Вот, вот, взгляни, взгляни: удивительные красивые благородные лица ребят, которых убили, убили несколько недель назад, в январе, — вот, вот! — быстро разворачивала Елизавета Марковна к Майке экран с невероятным видео убитого Нигояна, по какому-то провидению судьбы снятого в документальном фильме совсем незадолго до того, как его застрелили: красивый армянский юноша с короткой вьющейся бородой и с удивительными благородными иконными вишневыми глазами, прямо на Майдане, на морозе, возле баррикад и походной буржуйки, читающий на украинском языке стихи Тараса Шевченко: «Боритеся, поборете, вам Бог помогает!»</p><p>— Не знаю, что ты в нем нашла, — фыркнула Майка, забывшись и опять в возбуждении шагнув на территорию глазастого сенсора: золотое ведёрце вновь с громким охом подняло крышку в протесте. — Вахабит какой-то, по-моему! Террорист какой-то!</p><p>— Да что ж ты несёшь такое?! — вскочила Елизавета Марковна. — Майка! Что ж ты за деревяшка бесчувственная?! Или каменная! Майка! Что с тобой?! Он армянин, христианин, наш брат во Христе! Что ты несешь такое?! Человека убили всего несколько недель назад — ни за что ни про что — просто за то, что он украинский патриот и хочет своей стране свободы, а ты… Ему было двадцать лет, Майка! Он был моложе тебя!</p><p>— Не надо было лезть туда потому что на Майдан — вот и не убили бы, — с каким-то остервенением выговорила Майка, не двигаясь с места, мстительно и опасливо косясь в угол на ведро.</p><p>Елизавета Марковна, всё еще продолжая надеяться, что все эти жуткие фразы Майки — это какая-то ошибка, галлюцинация в воздухе, что, вот, сейчас она покажет Майке достоверную информацию — и Майка очнется от кем-то втемяшенного в ее голову бреда, — вновь быстро нагнулась над компьютером:</p><p>— Вот, вот смотри: Юрий Вербицкий… Убит… Зверски убит… Майка, ты просто не знаешь, что там происходит! Ты… Вот, вот, смотри какой красивый благородный человек! Читай, читай — вот! Он кандидат физико-математических наук, работал в институте геофизики Субботина, полтора месяца назад специально взял отпуск, чтобы поехать на Майдан, чтобы защищать свободу. Зверски убит в лесу: спецслужбы его выкрали прямо из госпиталя, где ему оказывали первую помощь из-за травмы глаза — полученной на Майдане же, когда «Беркут» начала палить по протестующим… Местные гэбэшники, нелюди, звери, ворвались в больницу, Вербицкого, уже и так раненного, избили, засунули его в микроавтобус, завезли в лес, пытали, избивали насмерть, потом бросили связанного умирать в лесу на морозе.</p><p>— А кем доказано, кто конкретно его убил в этом лесу? — крикливенько, с азартом, куражилась Майка, быстро разгуливая, теперь уже концентрическими кругами, по кухне, вызывая всё новые ахи и стоны высокого золотого вёдерка, которое безостановочно уже то приподнимало крышку в протесте и пыталось встрять в разговор и против чего-то проголосовать, то вновь словно в отчаянии ее роняло, лишь мигая живым оранжевым глазом. — Может, свои и убили?</p><p>— Майка… Как ты можешь… Как ты можешь?… — не зная, как на это откровенное циничное безнравственное издевательство реагировать, проронила Елизавета Марковна, уже чувствуя, как близкие слёзы горчат в глазах, и трудно сглатывать комок всё больше и больше осознаваемой беды, — и хотела было выйти из кухни и разорвать на этом с Майкой всякое общение, — уже сделала по направлению к двери шаг, но всё-таки заставила себя вернуться. И тут же, решив быть максимально терпеливой, решив, что если уж какие-то подонки, с помощью лживых хитрых вывернутых слов, взломали в Майке какой-то важнейший код распознавания добра и зла, — то именно и только любовь, терпение и слова правды, звучащие из ее, Елизаветы Марковны, уст, — это последнее, что может все-таки Майку спасти, — принялась объяснять те подробности, которые, как ей казалось, любой вменяемый человек уж точно знает, узнал за последние недели, и которые даже в условиях государственной цензуры на телевидении, при наличии добросовестного желания, в век интернета мог бы без труда найти. — …Майка, родная, но есть же свидетель… Которого пытали и избивали вместе с Вербицким, и бросили потом с мешком на голове, думая, что он мертв, но он выполз живым из леса. Вот, читай! Майка, родная, увы, таких преступлений за последние пару месяцев было совершено спецслужбами и милицией по всей Украине сотни! Ты просто не знаешь этого, потому что отрезана в России от правдивой информации! Милая моя, Майка, ты просто не представляешь себе, что за ужас там происходит! Вот так же расправились когда-то, тридцать лет назад, нелюди гэбэшники в Польше с молоденьким священником Ежи Попелушко, который благословлял и поддерживал «Солидарность», — похитили его, завезли в лес, пытали, избили до полусмерти и потом, связанного, утопили в реке… Майка, ты просто слишком юная, ты не понимаешь, что никакие методы у гэбэшников не изменились, никакого покаяния увы не произошло, — то, что сейчас происходит — настоящий полномасштабный реванш преступных советских спецслужб, они маниакально одержимы идеей воссоздать советский концлагерь вместо свободных стран — бывших советских рабов. А эти страшные орды титушек, бандитов-качков в спортивных костюмах с битами и огнестрельным оружием, которых наняли спецслужбы и милиция для внесудебных расправ над майдановцами, — орды титушек, бегающие по всей Украине, как какая-то чума! Нападающие на мирных безоружных людей, забивающие их до смерти! Стаи убийц! А если уж говорить о термине, который ты, полагаю, с чьих-то чужих слов, несколько минут назад так пренебрежительно использовала: «люмпены», — то давай определимся в понятиях — что ты имеешь в виду? Если ты имеешь в виду самых простых рабочих, то уж извини, я тебе вынуждена напомнить, что в Польше в конце семидесятых — начале восьмидесятых именно рабочий класс — шахтеры — дали импульс антикоммунистическому протестному движению «Солидарность», — благодаря которому, извини меня, Майка, ты сейчас не живешь при каком-нибудь очередном дебиле престарелом Брежневе, грозящем всему миру ядерными ракетами, — именно благодаря изначальному импульсу протестов «Солидарности» в результате, по цепочному эффекту, вся Восточная Европа, и Россия — самой последней! — освободились от коммунистического антихристова режима! Майки, ты просто отрезана там в России от достоверных источников информации, я понимаю, тебе ежедневно врут и дурят мозги пропагандой по телевизору, но надо же как-то всё-таки самой думать… Совершенно же очевидно, что за всё это кровопролитие на Майдане и за все эти страшные кровавые события и убийства несет личную ответственность один-единственный человек, сидящий в Кремле, одержимый маниакальной гордыней и мечтающий стать восставшим из ада гэбэшным вождем воссоздаваемого им с помощью лжи и насилия Советского Союза, — все ведь прекрасно знают, что он просто прошантажировал чем-то и очень сильно напугал свою марионетку — украинского президента, и тот внезапно, практически накануне запланированного подписания соглашения с Европой, всё сорвал, — внезапно заявил, что отказывается подписывать соглашение о сотрудничестве с Европой, которого ждал весь украинский народ, — а он вдруг объявил, что ни в какую Европу Украина больше не идет, а превращается вновь в раба России, — именно из-за этого же в Киеве изначально начались протесты студентов, сразу кроваво подавленные, которые потом переросли в Майдан! А ты послушай, что кричат украинскому президенту сейчас из Кремля и из российского правительства, — они его откровенно науськивают на большую кровь! Они откровенно кричат ему, что коль он не решается разом уничтожить весь Майдан и позволяет народу протестовать на улицах — значит он «тряпка», и что он никаких денег больше от Кремля не получит, если не решится немедленно же жесткими силовыми методами покончить с Майданом! Им сотни убитых мало!</p><p>— Маркуша! — заорала вдруг Майка, размахивая руками в воздухе как ножницами, на разных уровнях, пытаясь понять, где же то сверхчувствительное место в воздухе, на которое реагирует оранжевое сенсорное солнце. — Да заткни же ты, наконец, пасть! Этому ведру! Это тебе врут здесь все твои средства массовой информации! А у меня вот другая информация: что там на Майдане сброд, безработные, нанятые Госдепом США, чтобы устроить цветную революцию, устроить переворот и посадить там своё правительство, чтобы угрожать России! Я тоже читала сегодня новости, не ты одна, между прочим!… — Майка тут же с проворством вытащила из сумочки айфон: — Вот тебе: черным на белом… — тыкала она пальцем в какой-то сайт официального государственного российского новостного агентства, — …там на Майдане преступники, уголовники, видишь, написано, они расстреливают милиционеров и омоновцев! Это что — хорошо разве — милиционеров расстреливать?!</p><p>— Что за чушь! Майка! С каких это пор ты стала доверять кремлевской пропаганде?! Тебе врут на все сто процентов! Майдановцы обороняются, причем без оружия, от вооруженных до зубов отрядов бронированной сволочи, выполняющей преступные приказы. Не нужно лукавить и делать вид, что ты не понимаешь, где агрессор — а где жертвы, где — нападение — а где самооборона! В Международной декларации прав человека, между прочим, если ты забыла, записано право народов на восстание — если их правительства узурпируют власть, лишают их права волеизъявления и совершают преступления против людей. И каждый милиционер и омоновец обязан в таких ситуациях делать моральный выбор: выполнять ли преступные приказы, подчиняться ли власти, когда власть превращается в банду преступников, отдающую команду уничтожать собственный народ! Майка, ты, что, не понимаешь, что российские официальные пропагандистские СМИ тебе врут даже не «чуть-чуть», и даже не на половину, а на все сто процентов?! Именно потому, что в Кремле — главные кукловоды того насилия, которое применяется к протестующим на Майдане! В Кремле — главные подельники украинского диктатора, и они на сто процентов контролируют все СМИ в России, — какие у тебя основания их пропаганде верить?!</p><p>— А ты, что, думаешь — что здесь у тебя, на западе, «свободные, независимые» СМИ?! — заорала Майка. — Здесь все СМИ тоже от кого-то зависят и тоже выполняют чей-то политический заказ! Нет независимых СМИ в природе! Все на кого-то работают! У одних одна правда, у других — другая.</p><p>— Майка! Что за цинизм! Откуда ты этого набралась?! Что за амбивалентность к правде и лжи?! Что за релятивизм?! Нет, это неправда, что нет правды! Есть правда, а есть ложь! А во-вторых: Майка, ты, видимо, недопонимаешь, что такое демократия и конкуренция в демократическом государстве — и как это работает! В демократических странах существуют сотни конкурирующих между собой телеканалов и газет, принадлежащих совершенно разным владельцам, с совершенно противоположными политическими взглядами! И если даже один какой-нибудь телеканал в демократических странах что-нибудь соврет или запустит дезинформацию — то десятки других, с ним конкурирующих, его моментально на этой лжи поймают и расскажут гражданам правду! Майка, ты, что, действительно, веришь, что в настоящий момент все СМИ всех свободных демократических стран врут о событиях на Майдане — и только одни доблестные чекистские телеканалы, на сто процентов контролируемые Кремлем, говорят правду?! Но я-то вижу все события своими собственными глазами все последние недели — идет прямая трансляция, выкладываются в интернет десятки видео-записей событий, сделанные свидетелями, вот, вот посмотри! Мне-то ты хотя бы веришь?</p><p>— Не хочу я ничего смотреть! — орала Майка. — Это всё сфальсифицировано! Ясно же, что это всё с самого начала организовал американский Госдеп! Я так считаю! Это мое личное мнение! Это заговор Госдепа США против России, это же очевидно!</p><p>— Маечка! — с ужасом и одновременно с жалостью и состраданием (как будто только в этот момент разглядев, что Майка поражена какой-то тяжкой опаснейшей смертельной инфекционной болезнью, передающейся по воздуху, как черная оспа) еле выговорила Елизавета Марковна, без сил опускаясь на стул. — Бедная моя, где ты это подхватила… Эту заразу… Милая… Что они с тобой сделали за эти два года… Как… Как они умудрились сделать это с тобой?</p><p>Резко вошел в кухню Борис, расплываясь в улыбке, адресованной Елизавете Марковне, выгибая брови и изображая, что скандала не слышал, — хотя, как Елизавета Марковна краем глаза видела, все последние десять минут он прятался за дверью в холле возле кухни и слушал, — прокатил с левой стороны за спиной у Майки, делая бровями жесты Елизавете Марковне, якобы намекая: «Я на Вашей стороне!» — вызвав еще один отчаянный протестный жест ведра, — обошел Майку дугой, прошел к окну, и уселся за стол справа, подальше от Елизаветы Марковны.</p><p>— Маркуша… — в тех же крикливых тонах, но чуть тише, и косясь теперь на Бориса, застыв опять в центре кухни и зло на Елизавету Марковну поглядывая, заявила Майка. — Я просто повзрослела! Это ты, Маркуша, всё у нас никак не повзрослеешь! Ты здесь совсем отстала от реальности! Да, я изменила свои взгляды на многое: я поняла, что главное — это обустраивать свою жизнь, семью, нормально зарабатывать деньги… А не бегать жопу драть на всякие митинги протеста!</p><p>— Майка… — не нашлась сначала от шока Елизавета Марковна. — …Но ведь есть же важнейшие ценности за пределом кружка мещанских интересов — разве не этим как раз отличается интеллигентный думающий человек от раба и быдла, — тем, что заботится не только о материальных вещах? — Елизавета Марковна выговаривала букварные истины чуть ли не по слогам, с неким странным чувством жуткого сна, не в силах поверить, что у Майки в душе кто-то взломал и подменил самые главные какие-то аксиомы жизни, что Майка их именно не просто ставит под сомнение, а ожесточенно бросается оспаривать, борется против них, что дело не просто в недостаче у Майки информации, а в чем-то гораздо более страшном. — Неужели ты забываешь, что есть люди, для кого свобода, честь, человеческое достоинство, защита прав человека, защита тех, кто обижаем, — важнее обеспеченной жизни? Неужели ты забываешь, что именно обыватели, ни против чего не протестовавшие, составили основу гитлеровского режима, когда тот начинал репрессии?!</p><p>— Я, между прочим, знаешь, налогов сколько стране плачу! Я реальную пользу стране и людям приношу! Я, между прочим, матери помогаю! — закричала в ярости, не понятно от чего защищаясь, Майка каким-то не своим, сплющенным, тонким и с бабьими деревенскими изводами на донце голоском, став вдруг на секунду внешне поразительно похожей на Ирину, несмотря на болтающиеся по бокам личика черные детские почти косички: миниатюрная крикливенькая хабалистая бесстыдная скандальная советская бухгалтерша, только затесавшаяся случайно по ошибке в другую профессию. Разглядывая искаженное раздражением спора лицо Майки, Елизавета Марковна только сейчас заметила, что Майка, и вправду, не просто даже «повзрослела», а как-то постарела — не лицом, а неким жестким выражением, в подтексте всего лица застывшим, и жестким, даже жестоким спазмом, искажающим все лицо, — сковавшим подбородок и очерк низа лица, прежде нежный и детский. («Нет, нет, Майка! Не может быть, чтобы это было твоим настоящим лицом… Не может быть!», — внутренне как будто кричала Елизавета Марковна, молча в ужасе как будто впервые в жизни рассматривая Майкины озлобленные черты). — …А все эти борцы за правду… — словно не в силах уже остановиться, в ярости бабисто орала Майка, — …на самом деле жируют на западных грантах! — (и Елизавете Марковне вспомнились, почему-то, сразу знаменитые телевизионные кадры из Москвы с первого «съезда депутатов», времен конца советской власти — доярки, знаменоносные, орденоносные, бесстыдные большегрудые тупые заказные крикуньи с золотыми фиксами во рту — и партийные передовички — закрикивавшие Сахарова, душившие его арбузными грудями, и стыдившие его, что он коровьего молока никогда для родины не надоил, дармоед). — Они неплохо совсем живут, кстати! У нас была программа разоблачительная про них по телевизору! Ты не думай, они не бедствуют, все эти так называемы борцы и правозащитники! Получше тебя живут! — орала Майка. (И в этот момент у Елизаветы Марковны и вовсе уже возникла стойкая иллюзия, что слушает она не любимую свою Майку, а ненароком подключилась к каналу пропагандистского российского телевидения). — Ты, Маркуша, вообще единственная и последняя, кто во все эти так называемые ценности наивно бескорыстно верит! — примирительно, чуть сбавив тон, прокричала вдруг Майка. — А они все — нанятые! На-ня-тые! А у хохлов-то и культуры вообще своей никакой нету! Куда они рыпаются-то? Им всё Россия дала! Они ничто без России — тьфу! Безграмотная окраина! С ховорком! Куда они денутся без России!</p><p>— А можно еще но-ннеттов, госпожа Святоградская? — быстро перебил ее Борис. — Елизавета Марковна, Вы не обращайте внимания! Молодежь, она, знаете…! Ух! Несут что хотят! — хохоча прибавил он, шустро подскочив и ухватил Майку за бок, одновременно поглядывая на нее с явным восторгом учителя, смотрящего на талантливую ученицу.</p><p>Ночью, ворочаясь на кушетке, и то и дело медленно вставая и с трудом доходя до письменного стола, чтобы возжечь настольную лампу, принять чайную ложку измолотого перца кайен со стаканом холодной воды (еще одно зелье, спасавшее от сердечных приступов, завещанное хулиганкой Шаховской, альтернативное чесноку — чуть более слабое, но зато без обонятельных спец-эффектов), — а одновременно чтобы заглянуть в экран и, надевая на уши наушники, быстро перенестись на Майдан, — и через десять минут опять вернуться отлеживаться на узкое ложе, Елизавета Марковна думала почему-то совсем не о душераздирающем падении Майки, а о том, как уродлив угар гордыни «патриотизма» больших стран, когда он подкрепляется насилием и военной мощью, — и как трогателен патриотизм малых и слабых стран и беззащитных народов, — а так же уж в какой раз почему-то размышляла о том загадочном феномене перевоплощения русской диаспоры, русских эмигрантов в прошлом веке, из уродливой мощной огрызающейся страны изгнанных, — превратившихся как бы в духовного просветленного и искупленного двойника страны, — к счастью и спасению своему любых атрибутов насилия и прочих мерзостей земных государств лишенных — и, будучи в изгнании у этого материального мира, создававших как бы небесную страну, вроде бы номинально по названию совпадающую с земной, но на самом-то деле ничего общего с реальной земной страной не имеющую, совсем ей во всём противоположную, ни в чем, по сути, на нее не похожую, иноприродную ей, — не реализованную и нереализуемую в омерзительных земных «государственнических» воплощениях. И что вот эта вот двойственность — и ошибочное желание отождествить ни с чем земным никак не связанную духовную страну культурной, творческой, философской изгнанной диаспоры — с уродливой земной силовой одноименной территориальной подделкой — это и есть главный соблазн для тех, кто к духовной, небесной, стране чувствует родство. И что так, наверное, со всеми странами — и со всеми благословенными изгнанием диаспорами. И что бывают в земной истории лишь краткие миги, когда, по чуду, отблески небесной истории присутствуют в удивительных, всем земным законам противоречащих моментах взлома земной истории, — как это было в Москве в августе 1991-го… Краткий, крайне кратковременный, ни с чем не сравнимый феномен вторжения небесной истории в земную падшую дрянь — ради того, чтобы люди навсегда это чудо, это освобождение из рабства, запомнили и почувствовали разницу — со своей собственной мерзопакостной рукотворной историей.</p><p>И как невероятно было, глядя трансляцию в компьютере, внятно чувствовать, что изменился сам состав воздуха на миг над Майданом. Господи, неужели… И еще через пару часов — и через три ложки перца залпом — из-за какого-то настроения в воздухе даже скорее, чем из-за обрывков новостей, еще больше затрепетала надежда в сердце, что уцелевшие недострелянные майдановцы не просто выживут, но и чудом победят всю вооруженную машину, которая готова уже прокатить по ним катком.</p><p>А утром Майка снова ластилась, говорила, что глупо ссориться, когда приехали они всего-то на три дня, — и, видя улыбчивое милое Майкино лицо, даже жутко и неправдоподобно было вспомнить весь кошмар, слышанный от нее накануне, — и Елизавета Марковна малодушно согласилась закрыть внутренние глаза, согласилась сделать вид, что можно вести себя как ни в чем не бывало.</p><p>— Маркуша, покажи нам лучше какое-нибудь место в Париже, которые ты любишь, а? — подластивалась Майка. — Где ты гуляешь вот в обычные дни, когда нет гостей?</p><p>И Елизавета Марковна показала. Провела она их, собственно, той кривенькой тропкой, которой, когда бывало дождливо и в душе и на улице, любливала хаживать по утрам, надевая красный плащик и красные резиновые полусапожки: выворачивала, шепотом, из тихой томной оплющевевшей ротондовой Рю Рембрандт в рельефно скатывающийся под горку простенький исток Рю дэ Курсэль, вливавшийся поперек в громыхающий бульвар Осман, — и шла дальше уже по бульвару, избегая (из гигиенических резонов души) глазеть в витрины, а смотря себе под ноги — на выпукло выпиравшее из-под асфальта зримое время: колотую ребристую брусчатку, тут и там раздиравшую битумные заплаты, — и на выпрыгивающие из зеркала луж многоочитие жестяные крыши, изумленно таращащие глаза да кое-где осоловевшие даже до такой степени, что глаза превратившие в циферблат, — и все эти внешние маленькие зацепки, неровности и шероховатости (ничего общего ни с призрачным, внешним городом, ни с призрачной его кошмарной внешней историей, разумеется, не имевшие) были для нее всегда как записная книжка, как внешний носитель, на которые записывались стансы нового эссе — которое днем предстояло перелить из души в компьютер, — и до того внешняя, уличная запись эта была надежной, что, забудь она хоть фразу, — достаточно было пройти вновь той же дорогой, увидеть маленькие секретики рябящей трансляции цветных лужиц, — и оброненная фраза, как оброненная кружевная печатка, обнаруживалась найденной-целёхонькой, подбиралась с мостовой и неслась домой, — а уж в следующий день мостовая записная книжка стиралась начисто — для записи нового эссе; но всё-таки, доходя до сто второго дома на Османе, Елизавета Марковна неизменно со вздохом думала: «Бедный педик! Как же тяжко было жить без компьютеров! Невообразимо представить себе ту чудовищную вереницу крошечных бумажечек-поправок и поправок к поправкам, и поправок к поправкам поправок, которые он вклеивал в бесконечные рукописи!», — отворачивалась, вскоре промахивала, морщась, мимо дивных смуглых двухэтажных деревянных воротец здания, где был кабинет ее ревматолога, — а уж там рукой было подать до любимого вокзальчика Saint-Lazare! — куда, грешным делом, обожала Елизавета Марковна загуливать ненастными грустными утрами: брала, в первом же кафе, бумажный кофе, крепко несла дымящийся рифленый стаканчик в греющейся ладони, — возносилась на эскалаторе, — и вот вдруг утро воскресало — в полном соответствии с вокзальчика названием! — белая крыша верхнего этажа атриумного павильона при вокзале взламывалась галереей небесного искусства — гигантским оранжерейным окном, — и Елизавета Марковна входила уже в сам вокзал и шла на самый дальний перрон, и низенький длиннющий перрон был, собственно, тоже всегда лишь идеальной длинной книжной полкой для ума, — а в воздухе, под куполом, до сих пор, казалось, клубился фиолетовый паровозный пар Клода Моне, и открывался отсюда рваненький щемящий вид на Рю дэ Ром и Рю дэ Лондр, и город отсюда выглядел совсем по-другому, словно каждый раз видимый прощальным взглядом, и, когда вокзал выпускал из себя поезда, было всегда чуть-чуть страшно, что поезд не впишется в пути и въедет случайно в дом, и смешно было себе представлять, как экстравагантные люди, выбравшие жить на Рю дэ Ром и Рю дэ Лондр, трясутся от поездов на своих балконах, впопыхах допивая, как и она, утренний кофе, — и, дойдя до самого дальнего конца перрона, Елизавета Марковна, как правило, тайком от себя (и от оранжевых басурман — служек вокзала) выкуривала первую утреннюю сигаретку.</p><p>— А вот этот поезд идет в Гавр! — как будто сказку рассказывая, говорила сейчас вместо всего этого Елизавета Марковна Майке, указывая на поезд с фиолетовыми и красными креслами, в котором мятые светильники на столах, библиотечного фасона, были ополовиненными, как разрезанный напополам шампиньон (никак, разумеется, всего внутреннего содержания интерьеров прогулки Майке высказать не сумев, не найдясь со словами: не могла объяснить, что сегодня вот весь этот вокзал, и вот этот вот растрескавшийся перрон, и моросящий день и жалкий вид улиц, и отъезжающие поезда — это просто закодированная нежность и беззащитность, и прощание, и ее любовь к Майке, принявшая форму жалкого этого дня, — и боль, — самой-то Елизавете Марковне всё это казалось такой внятной буквой, что она просто изумлялась, что броня, глухо-немо-слепая броня, которой обросла за последние два года душа Майки, оказывалась настолько непробиваемой, что Майка этого не расслышала и не чувствовала, не вчувствовалась вообще ни во что вокруг, скользила взглядом и соскальзывала, а воспринимала всё с какой-то поверхностностью, будто инвентаризировала и подсчитывала мир).</p><p>— Спасибо тебе, конечно, Маркуш. Но в Гавре мокро сейчас, наверное, и грязь. И холодно. Что нам там делать? — бойко возразила Майка, будто Елизавета Марковна предлагала ей билет, а не манящий звук. — Пойдем-ка куда-нибудь, где повеселее!</p><p>Зажглись на улицах в светлом мокром тумане ранние фонари, с выражением глаз подвыпившего француза. Невыносимо громко скрипели воробьи, словно чинили какие-то трубы. Горькая выдалась прогулка.</p><p>И Елизавета Марковна даже и рада была, когда молодые отправились куда повеселее (в Лафайет за галстуками), ее отпустив восвояси.</p><p>Вот в такую вот мжицу и непогоду, как сейчас, Елизавете Марковне особенно нравилось, как полыхали большие высокие окна домов у нее вокруг парка, и мерещилась за окнами добрая уютная райская жизнь, — мираж, который, разумеется, рассеивался, как только подойти поближе и присмотреться, но который, на расстоянии, казался вдруг на миг каким-то залогом из неотсюда: что будет однажды так, и не будет боли, и не будет подмен и засад. А сейчас вот даже и Майка была, вроде, где-то рядом, — а душой чувствовалась подмена.</p><p>Елизавета Марковна с болью вынимала из сердца осколки вчерашних Майкиных слов и вновь, и вновь себя ранила вопросами: «Неужели всё то нежное и чувствительное, что было в Майке, так быстро схлопнулось, так быстро увяло, как цветок, заботливо политый бензином и нефтью? Или вся эта нежность и чувствительность, все эти Майкины духовные шансы — это тоже был мираж, и всё это я сама себе напридумывала, и ничего такого в Майке никогда и не было, — просто уж мне очень хотелось в шансы эти верить?!»</p><p>Отсутствие соблазна, который принято называть «семейным уютом», расставание с Майкой, изгнание из страны, где было надеялась обрести дом (а теперь еще и страшное ощущение, что душа страны-то этой, такой, какой Елизавета Марковна ее любила, по сути, вовсе перестала существовать — мутировала, превратилась вновь в клацающего зубами монстра, жаждущего чужой крови), недосягаемость в физическом измерении даже любимой собаки… Бездомность, какая-то в сущности земная бездомность, ощущавшаяся ею в этом февральском тумане еще резче, давно уже воспринималась Елизаветой Марковной как естественное, более того — как наиболее здоровое и наиболее трезвое души состояние: благословенное осознание реальной земной экзистенциальной бездомности, которая приучала душу квартироваться в духовном, а не в материи. А в награду — иногда группировавшаяся как-то по-особому вокруг ее духа внешняя материя — как вот эти расцветающие в тумане яркие окна — как бы служила внешним его (хотя и блёклым, усечённым, приблизительным) мгновенным выражением.</p><p>А поздно вечером Борис (где-то уже умудрившийся переодеться в гамму тукана) вновь ворвался в квартиру с дюжиной громадных коробок и галантерейных сумок и с цветами, потребовал, чтобы Елизавета Марковна сейчас же поехала с ними в ресторан:</p><p>— Ни-ни! — сюсюкал с ней, как с ребенком, лыбясь во всё губы, щурясь, гримасничая и сладко заглядывая ей в глаза Борис, схватив и тряся ее худые кисти в мокрых жарких своих маленьких кулачках из теста. — Никаких отговорок! Мы же должны будем в Москве всем друзьям похвастаться, что водили в парижскую ресторацию живого классика! — и громко хихикал сам же над своей шуткой. — А то Вы сейчас иначе опять к компьютеру — глазки портить! Мы же завтра уедем, и не будет наших с Вами больше милых посиделок — будете жалеть! Ни-ни! Такси на улице ждет! Вы что же, хотите, чтобы я перед Вами на колени встал, госпожа Святоградская?! Сейчас встану!</p><p>Внутри Le Grand Caf&#xE9; Capucines, где их уже ждала Майка (вот уж никогда бы Елизавета Марковна не подумала, что когда либо в жизни зайдет в это странное место, с кичевой затхловатой бульварно-кладбищенской пышностью интерьеров и членовредительским меню!), было пустовато для парижской пятницы. Майка, забравшись с ногами, в шерстяных носках, сидела на диванчике за столиком в дальнем углу зала, раздраженно читала что-то в мобильном (Борис уже по дороге в такси проскороговорил Елизавете Марковне: промочила ноги, замерзла, закапризничала, оголодала — «знаете ли, эти дамские голодные бунты!» — посадил ее ужинать, а сам был отправлен забирать «драгоценнейшую Вас!») и без особого энтузиазма выковыривала улиток из какого-то зеленоватого соуса.</p><p>— Маркуша! Круто, что ты приехала! Эти французы нифига на моем французском не понимают! Можешь им объяснить? Я хочу просто бифшекс с кровью, вместо всех этих козявок! Я не хочу яйцо теленка, которое они мне предлагают! — и тут же, каким-то обиженным тоном, добавила, кивая на новостной сайт в мобильном: — вон, видишь, хохлы твои любимые что делают! Взрывают памятники и валят монументы по всей Украине! Вандалы! Я же тебе говорю: все эти революции — это очень опасно!</p><p>— Майка, так это скорее контрреволюция тогда уж! — возразила Елизавета Марковна, присаживаясь, бок о бок к Майке. — Ты как-то путаешь термины! Запоздавшая чуть меньше чем на век контрреволюция! Это очищение их страны от проклятья антихристова коммунистического режима — запоздалое, но лучше поздно, чем никогда. Они ж памятники упырю — массовому убийце антихристу Ленину сносят. Чего ты распереживалась-то? Хорошо было бы уж заодно украинцев попросить еще и в России все памятники коммунистов-убийц уничтожить, чтобы страна от антихристовой нечисти очистилась! Знаешь, если Господь каким-то чудом даст сейчас Майдану победить — то именно ради того, чтобы Украина очистились от сатанинского наследия Советского Союза: чтобы был наконец проведен какой-то символический Нюрнберг над преступлениями советских палачей, над преступлениями советских спецслужб, — чтобы хотя бы у них в стране произошло наконец глубинное покаяние и отречение от антихристова советского прошлого, — раз в России-то этого покаяния так и не произошло! Ведь в России-то та же самая антихристова гэбэшная гадюка, которая правила в прошлом веке больше семидесяти лет в Советском Союзе, — теперь просто сменила шкурку — и сейчас пытается не просто править страной, но еще и духовно уничтожить и дискредитировать православное христианство, его «возглавив», выев православие изнутри, подменить его суть, изгнав из православия Христа и все Христовы заповеди! Ведь в России все бывшие партийные и гэбэшные упыри теперь замаскировались в «православие», а гэбэшный, прости Господи, «патриарх» -богохульник теперь выдает ордена сталинисту — главе компартии! У вас же там в России, как я вижу в новостях, и вовсе уж дошли до крайнего богохульства и кощунства — маньяку-убийце Сталину памятники да почести восстанавливают — второй, после Ленина, антихристовой голове!</p><p>— Маркуш, ну опять ты за своё… — раздражено-скучающим голосом выдала Майка. — Фу, всё, нет, не могу больше этих мулей есть… Я ж не кореец в конце-то концов, что б всяких червяков и улиток есть! — ковыряла она тарелку с неприглядной начинкой вилкой. — Ну это не смешно уже даже… Еще скажи, что Сталин ел живьем младенцев! — резко с отвращением отпихнула она от себя неаппетитную тарелку и накрыла ее льняной белой салфеткой. — Это ведь всё тоже мифы демократической общественности! Наверное ведь, у Сталина тоже были свои положительные стороны: собиратель земель, твердо руководил страной…</p><p>— Маечка, прости, это я ослышалась, или ты десятки миллионов жертв сталинских репрессий только что назвала «мифами демократической общественности»!? — уже как-то почти ничему не удивляясь, переспросила Елизавета Марковна, чуть от Майки отодвигаясь, чтобы видеть ее лицо.</p><p>— Маркуш, ну какие десятки миллионов… Да брось ты! — с агрессивным энтузиазмом принялась вдруг опять набирать обороты Майка, с загоревшимися опять недобрым злорадным огоньком глазами. — Наверняка ведь, во-первых, цифры завышены для ажиотажу… А во-вторых… Когда вот некоторые кричат: «сталинские репрессии, сталинские репрессии…» — ну да, сажал каких-то там людей Сталин, и под расстрел отдавал, но ведь, наверное, не так уж невиновны они и были, если как следует покопаться! Не бывает ведь дыма без огня!</p><p>Елизавета Марковна, которая предыдущий вопрос Майке задавала тихо и терпеливо, общаясь с Майкой немножко как с буйно-помешанной, которую она со вчерашнего дня пыталась вернуть в здравый рассудок, в этот момент не выдержала, вскочила из-за стола и сорвалась на крик:</p><p>— Майка! Не смей! Ты не понимаешь, что ты произносишь проклятие сама на себя! Вот тем, что ты оправдываешь одержимого сатаной массового убийцу Сталина, ты сама берешь на себя кровь невинных жертв, которых он убил! Ты перед Богом берешь на себя проклятье! И вся страна берет на себя страшное проклятье тем, что вместо покаяния и отречения от сталинских сатанинских преступлений вновь начинает оправдывать или превозносить убийцу Сталина! Майка, не смей, умоляю! Ты не соображаешь, что ты городишь! Ты как будто под гипнозом! Майка, Майка, я верю, что душа твоя может прозреть еще когда-нибудь, у тебя ведь доброе сердце, но сейчас… умоляю, не произноси больше никогда такого страшного богохульства и святотатства! Майка, Майка… Что с тобой?!</p><p>— Госпожа Святоградская, взгляните лучше какой огонек сейчас будет красивый! Бах! — жеманно крикнул вдруг с противоположной стороны стола лыбящийся и весь как-то лоснящийся от счастья Борис, которому тем временем успели принести заказанное им любимое его блюдо — сладкое фламбэ, — и исполнительный гарсон как раз в этот момент, прямо рядом со столом, подпаливал для него синим пламенем поднос.</p><p>Сквозь этот жуткий синий огонь Елизавета Марковна их и запомнила; а на следующий день новость о том, что украинский диктатор бежал — и о том, что Майдан невероятным чудом победил, — появилась, по какому-то идиотскому совпадению, практически одновременно с отлётом Майки вместе с Борисом в Москву.</p><p>— А Вы возьмите перечитайте, Елизавета Марковна, воспоминания Альберта Шпеера, архитектора Гитлера! — баском говорила ей по телефону московская подруга, пожилая певица-шансонье, под гитару исполнявшая по всему миру песни на собственную лирику, — когда Елизавета Марковна, рыдая, спросила совета (не называя Майку, стыдясь о таком позоре рассказать, — а просто признавшись, что «одна ее добрая знакомая» заразилась вот такой вот страшной духовной проказой). — Вспомните, как Шпеер описывает свои ранние личные впечатления от Гитлера, о том, какое гипнотическое воздействие почему-то голос этого невзрачного закомплексованного одержимого бесами фанатика имел на толпу! И как гитлеровские пропагандисты потом сознательно этот голос мультиплицировали и принудительно пускали на полной громкости из всех динамиков на улицах и в домах по всей Германии — чтобы манипулировать сознанием масс, чтобы держать их в гипнотическом опьянении, чтобы влезать в их подкорку и изменять их сознание, чтобы держать их в подчинении, чтобы заставлять их совершать страшные преступления или оправдывать убийства! А уж здесь-то, у нас, в России сейчас все эти спец-методы отупления масс уж и вообще разгулялись — технологии-то со времен Гитлера далеко шагнули вперед! Вы просто представить себе не можете, Елизавета Марковна, насколько здесь тотальная обработка мозгов ведется! И по телевизору, и в интернете, и в школах, и во всех доступных для их щупалец институциях! Тем более, что спецслужбы неплохо уже натренировались в этих методах за три четверти века советской диктатуры, — а ведь теперь у них и мощностей побольше, и ресурсов побогаче! А ведь у бывших советских людей у многих и так уже и психика и мозги покалечены этим массовым зомбированием, которому их подвергали в СССР: прежним мозго… бам достаточно было только щелкнуть пальцами, произнести старые кодовые слова, сказать ключевые зомбируещие фразы, включить старую мелодию сталинского гимна, щелкнуть кнутом, крикнуть «ап» — и вот уже все дрессированные суслики опять на задних лапках ходят!</p><p>— Но молодежь-то, молодежь!… — стонала Елизавета Марковна. — Как же до молодежи-то у них руки дотянулись, как же молодежь-то они сумели этим совратить и заразить?! И как этих несчастных жертв от этого исцелить теперь?!</p><p>— Нет-нет, Вы не правы, — звучно раскуривала рядом с телефонной трубкой, где-то там, в недосягаемой дальности, хорошо знакомый Елизавете Марковне по московским посиделкам с ней мундштук подруга-певица и раскатисто кашляла. — Вы неправильно ставите вопрос! Нет среди этих новых зомби никаких «несчастных» и невинно «оболваненных» — они не в полной мере «жертвы», как Вам это представляется… Их, конечно, жалко, но… В значительной степени — это же на самом деле их сознательный моральный — вернее а-моральный — выбор! Я же вот тоже живу здесь же, в Москве, — и с моими мозгами, в отличие от них, все в порядке! Просто совесть надо иметь! Уж после того, как были, хоть и ненадолго, раскрыты архивы КГБ (пусть даже и быстро захлопнутые после этого), после того как стала известна и широко опубликована хотя бы сотая доля страшной правды про репрессии в Советском Союзе… После этого возвращаться опять на ту же блевоту и опять оправдывать убийц — могут только либо глубоко аморальные люди, подонки, либо дураки, либо… Я не знаю, кто! Те, кто хотят ходить строем. Эдакие вечные пионеры. Не уважающие, на самом деле, ни жизни других людей, ни себя самих, раз такую рабскую идеологию убийц опять принимают. Некоторые люди просто любят быть рабами, им это нравится. Ведь только раб может радоваться, когда над другим совершают насилие, — и только раб может быть равнодушен, когда другого мучают, и терпеть это, не заступиться, не возмутиться — а даже и оправдывать это: «мне-то в жизни тепло, мне-то хорошо и сытно, меня-то пока никто не трогает!». Вы, что, Елизавета Марковна, думаете, — Ваша знакомая — единственная?! Увы! Вы, что, думаете, у меня среди московских знакомых таких людей нет?! Я сначала разрывала с людьми сразу отношения — как только они, как зомби, начинали повторять те самые, тошнотные, фразы, которые им каждый день вколачивают в телепропаганде! Но когда счет людей таких перевалил за десяток, и я поняла, что это пандемия… Я своим друзьям, свихнувшимся подобным образом, говорю: «что ж, не будем сейчас ругаться и спорить каждый день: поговорим с вами на эту тему через десять лет». Впрочем, сама при этом думаю: «Невелика же будет цена „прозрению“ человека, если оно произойдет просто потому, что „политическая ситуация“ через десять лет в очередной раз изменится…»</p><p>«А у меня-то десяти лет в запасе, до их нового просветления, уже точно нет», — горько думала Елизавета Марковна.</p><p>Так тяжко было бы разговаривать с Майкой после всего этого (как? О чём? Какие слова можно найти после всего этого кошмара?), что Елизавета Марковна в скайп выходить избегала и на Майкины электронные записочки про «как дела» отвечала кратко: «Жива! А ты?». А уж когда по-шакальи подло, у сестер и братьев украинцев, введя войска и проведя марионеточный референдум под дулами автоматов, отняли Крым да начали жестокую, зверскую кровопролитную войну за куски восточных районов Украины, человеческие жизни ни во что не ценя, явно надеясь, начав с восточных оттяпанных у братьев кусков, захватить затем и всю их страну, уничтожить заодно и всю вырывающуюся из рабства Украину, дойти на танках до Киева, посадить опять своего марионеточного диктатора, — Елизавета Марковна уж и вовсе любых контактов с Майков чуралась — именно из-за того, что боялась, что Майка произнесет еще какое-то настолько страшное циничное аморальное кощунство, что Елизавета Марковна не сможет больше и вовсе с ней общаться. Боялась — и не зря.</p><p>— Куда это ты пропала, Маркуша? — позвонила ей, в один из жутких этих дней, Майка с мобильного, в зудящей опять какой-то нетерпеливости что-то закушенное высказать.</p><p>— Да вот, боюсь нарваться на очередное людоедство из твоих уст… — настороженно и кратко призналась Елизавета Марковна.</p><p>— А я вот в самом центре Москвы сейчас, между прочим! Недалеко совсем от бывшего твоего дома, Маркуш! — медленно, как будто заводя какую-то любимую песню, ликовала, не понятно по какому поводу, Майка. И вдруг разом докончила: — С митинга иду, между прочим! С митинга в поддержку присоединения Крыма! Маркуш, ты не понимаешь: это же К,Р,Ы,М! Это же море! Там же круто! Мы с матерью туда один раз отдыхать ездили, когда я была маленькой! Там же пейзажи — лучше чем во всяких италиях! И он теперь — наш!</p><p>Впрочем, худо дело было не только с Майкой.</p><p>Пузатый престарелый русский режиссер, уже с пару десятков лет околачивавшийся в Париже (не по соседству, слава Богу, с Елизаветой Марковной), ничем особо не прославившийся, в меру бесталанный в профессии, даже в интересные темы умудрявшийся заносить жуткий какой-то душок обыденщины и заурядности и плотского примитива, но зато в жизни вроде как незлобный человек, вменяемых, вроде, взглядов, — вдруг обнаружился в позорном «открытом письме» в поддержку аннексии Крыма и войны против Украины, растиражированном Кремлем в подконтрольных пропагандистских изданиях, — как один из подписантов.</p><p>— Лизонька, ну не смеши меня, конечно я ничего этого не поддерживаю и ни во что это не верю! — выпалил он, сам же превентивно позвонив Елизавете Марковне сразу же после публикации в «советских» газетах паскудного письма. — Ну Лиз, ну как ты не понимаешь: ну позвонили мне из Кремля, попросили… Мне от них госфинансирование нужно на новый фильм, который я хочу в России снять… Лиз, ну стар я уже, чтобы без бюджетов бегать фильмы снимать… Целую ручки, Лизонька! Не сердись на меня!</p><p>Елизавета Марковна просто не находила слов. И не могла даже решить, что страшнее, — вот такой вот продажный цинизм бездаря — или Майкино искреннее затмение.</p><p>В репортажах французских корреспондентов, разговаривавших в центре Москвы со случайными прохожими, узнавая их личное мнение о развязанной Кремлем войне против Украины, то и дело стал проскальзывать перед телекамерами новый типаж — молодые люди неандертальской наружности со скошенным узким лбом, утюжком вертикально торчащих коротко стриженых волос в центре и залысинами с боков, с бицепсами как надутая вареная колбаса, в тренировочных костюмах, говорившие, что хоть сейчас пойдут воевать и убивать «укросов», — так что было впечатление, что Россия превращается в страну титушек. Молодежь, даже более прилично выглядящая и одетая, даже более грамотно говорящая студенческая молодежь, азартно заявлявшая в интервью западным телеканалам, что поддерживает войну против Украины и что гордится своей страной, кажется, вообще вполне искренне не понимала, чем отличается футбольный матч и «боление» за футбольную команду во время международного матча — от убийств своих же братьев-христиан по другую сторону государственной границы.</p><p>Всё это было так неправдоподобно страшно, — что казалось, что страшнее уж ничего не может произойти.</p><p>И вот вдруг позвонила Майка: совсем другим вдруг голосом — не наглым и не злорадным, а испуганным:</p><p>— Маркуша, у меня плохие новости… Зоя умерла. Мы отвезли ее сегодня в лечебницу и ей сделали укол. Марукуш, она была совсем уже не жилец… Маркуш… Что ты молчишь?</p><p>Елизавета Марковна, тихо уронив телефон и удивляясь, почему же ей никак не удается зацепиться ни за одну из витых изогнутых медных ручек высокого бюро у нее в кабинете, рядом с которым несколько секунд назад она, вроде бы, стояла, — проскальзывающих куда-то мимо нее, — по каким-то признакам вдруг поняла, что сегодня ей не добраться ни до чеснока, ни до молотого перца: сердце вдруг быстро-быстро начало колотиться опять в какую-то дверь, потом вдруг замолкло, а потом вдруг вновь, собравшись с последними силами (видно, испугавшись, что его не слышат и не откроют), в отчаянии громко-громко стукнуло в ту же самую дверь всего один раз, — но Елизавета Марковна вдруг ясно почувствовала, что колотится оно зря — потому что там, вверху, самую главную дверь ей уже, наконец, отворили.</p></section><section><title><p>Измена</p></title><p>Мельтешня крикливых крылатых существ в верхушках ярко-свеже-зеленых кустов по краям, скорее, раздражала. Но больше всего раздражал, конечно же, мельчайший толченый гравий, которым была присыпана дорожка, — какие сволочи тратят всё свое рабочее время то, чтобы изобрести, как бы испортить другим каблуки? И Аманда уже даже пожалела, что свернула наискосок, по диагонали, в зеленый сквер, в пятистах футах примерно перед зубным кабинетом. Зайти, что ли, в Pret A Manger купить салат и вернуться вот сюда вот, в сквер, успеть съесть ранний ланч, до приема дантиста? — там вон, на чьей-то именной лавке (ну да, вон что-то выгравировано, медяк прикручен к деревяшке, наверняка что-то раздражающее, что-то очередное супер-глупое и невыдержанное, вроде: «любимому безвременно умершему муженьку, который любил вот здесь бездельничать на солнце») под платаном? Набрать редактору, поинтересоваться, устроен ли нагоняй фотографу за ужасные фотографии с саммита? Было слишком рано появляться у зубного, в запасе оставалось три четверти часа как минимум, — как минимум! — (Аманда презирала людей, которые могут опаздывать, и никогда не опаздывала сама, выходила из дому всегда заранее и, из-за омерзения к опозданиям, ходила всегда по городу как быстрая энергичная поджарая борзая на каблуках, но все-таки с королевской осанкой) — да, сегодня она все-таки перестаралась: рассчитала время зайти на почту отправить заказным первым классом с росписью две открытки двум дряхлым тёткам в Оддбёри (родились, идиотки, в один день!), а потом доехать на метро до райончика, где принимал зубной — на заранее запланированный, проверочный, аппойнтмент, какие Аманда, как и положено, проходила раз в полгода, — на почте обязана была быть очередь в это время утра четверга, Аманда это прекрасно знала и четко рассчитала по минутам время, когда выйти из дома, — а очереди и не оказалось — вот подлость! — и теперь Аманда не знала, как скоротать время. Свободного времени Аманда не любила и боялась (как провокации какой-то! Как ненужного соблазна к пустым размышлениям и переживаниям! И к незапланированным — а значит опасным! — вещам!), и людей, которые способны праздно (ох, кошмар!) раздумывать долго над чем-то, или (чего хуже!) рефлексировать над своими чувствами, или (уж вовсе позор!) изливать друзьям свои чувства, Аманда втайне считала совсем уж никчемными пустыми плохо организованными людишками без целей в жизни, и презирала. Аманда относилась к тому сорту людей, которые глубоко убеждены, что думать о чем-либо одном дольше минуты — это вообще неприлично. И поэтому все встречи и разговоры ее с многочисленными друзьями превращались в быстрое, скоростное, спринтерское декламирование по ролям заранее известной друг другу анкеты, — где надо было, к нужному пункту анкеты, быстро припомнить и произнести заранее заготовленную едкую остроту о коллегах, холодно сказать вместе хором «ха-ха-ха» в символ смеха, — а в следующем пункте быстро, главное — не замедляя темп и не делая нигде пауз, сообщить, что «старая тётка в Оддбёри сломала ногу, и не известно, выживет ли, а вообще, говорят, что на следующей неделе здесь у нас в Лондоне наконец-то будет жара», — а потом в таком же спринтерском ключе наперебой перечислить друг другу все шокирующие известия из выпуска новостей и в конце хором заключить, что «они все» (неважно кто — подставлялись герои актуальных международных скандалов, знакомые фрики из правительства или редакционные персонажи) «совсем уже рехнулись», — и где было неприлично на любой вопрос о собственной жизни дать более детальный и эмоциональный и честный ответ, чем «очень хорошо» или «неплохо».</p><p>Ланч Аманда решила отложить всё-таки на-после-зубного: зубной щетки-то ведь с собой не было! — заявиться к дантисту с объедками листового салата в зубах — mauvais go&#xFB;t! Зубы — зеркало души. Тем более когда дантист уже десять лет знает ее и даже видел не раз интервью с ней по телевизору. Ладно бы — незнакомый зуболом. Аманда застыла рядом с тоненькой мажентовой цветущей японской вишней, — опираясь на ее ствол, подпрыгивая, невольно стрясая на вишневую землю и на себя саму миндального очерка лепестки, сменила каблучные туфли на лодочки на низком каблуке, припрятанные до этого в убористом пакетике в ее ручной сумочке (как всегда несла их на прием к дантисту, чтобы удобнее было наступать в изножье стоматологического кресла); сбросила — недовольно и быстро — мажентовые веснушки с короткой плотной фиолетовой юбки (наглый плагиат лепестков!) и блузки на тон выше, с круглым вырезом и французскими фонарными рукавами; тряхнула головой и взъерошила и руками прочесала жесткие, с британской тяжестью, длинные янтарные волосы с крутым завитком на обстриге; запихала уличные туфли со шпильками в пакет, взяла и пакет и сумочку наперевес, — гораздо легче себя почему-то почувствовала — и решилась сделать десять шагов по густой бритой зеленой траве до прятавшейся на некотором отдалении от тропинки за кустами, на крошечной полянке возле платана, скамьи. Разумеется! Ну кто бы сомневался! На сверкающей медной табличке (блюдце для солнца!), приклеенной к спинке, особой лондонской лавочной клинописью было выгравировано: «Здесь не раз сидел в раздумьях тот, потерю которого мы так оплакиваем!» — и дальше имя, год и месяц и день рождения и смерти никому не известного героя дурацкой таблички. Аманда критично фыркнула (какое бесстыдство выставлять свои чувства напоказ!), быстро села на скамейку — как будто специально пододвинувшись ровно по центру, чтобы хребтом закрыть срам сентиментов, — и неодобрительно взглянула на маленькие круглые золотые часики на левой руке.</p><p>Особенно панически бояться свободных минут Аманда начала после смерти мужа, которая как-то незапланированно и против всяких правил случилась два с небольшим года назад. Брак длился недолго: четыре года! И до того разнствовал со всей ее предыдущей педантичной жизнью — что Аманда до сих пор как бы старалась наверстать упущенный в какой-то момент педантизм, выроненные на миг из рук стремена деловой разумной успешной рассудительной жизни и карьеры, накручивала обороты занятости, сгущала, ужесточала и забивала график до предела — только бы не провиснуть ни на секунду, только бы не задуматься, только бы не начать вспоминать. А всё-таки те четыре года лежали на весах таким бесспорным увесистым драгоценным грузом, что перевешивали и всю ее предыдущую жизнь, и всё, что с ней происходило сейчас, — и против этого факта Аманда протестовала, боролась, до крика, до шума в ушах, до сжатых костлявых кулаков с впивающимся в ладони красным ранящим длинным маникюром! — и пыталась зажить как надо, как прежде, — потому что надо же как-то дальше жить!</p><p>Всё началось в ее тридцатый день рождения, который ее университетская подруга (после Кембриджа уехавшая вдруг во Францию и ставшая вдруг сдуру актрисой) пригласила ее к себе в Париж отпраздновать вместе, в шумной парижской компании, — поскольку только что купила гигантскую многокомнатную квартиру в недорогом, но затусованном уже творческой богемой квартале (прежде имевшем «эмигрантскую» дурную славу, но вот, как часто бывало с многими вещами во Франции, например, с вонючими сырами, — вдруг ставшем модным и престижным). Собственно, Аманду (как сама-то она прекрасно отдавала себе отчет) подруга предполагала использовать как наживку, надеялась, распустив заранее слухи о ее приезде, завлечь к себе «в салон» еще больше звезд. К этому моменту Аманда была уже на взлете карьеры — блестящим международным обозревателем еженедельного журнала (что, безусловно, льстило самолюбию девушки, родившейся в деревеньке в Йоркшире), объездила весь Ближний Восток, летала то и дело в Штаты, была лично знакома со всеми министрами иностранных дел в Европе, к ее мнению и прогнозам прислушивались: и политические прогнозы она публиковала резкие, а не политкорректно-смазанные, — и практически всегда сбывавшиеся. Гораздо хуже было с прогнозами погоды и личной жизни. Погода на ее день рождения выдалась (как всегда в феврале!) ужасная, промозглая и слякотная, а все мимолетные прожекты замужества демонтировались не успев ратифицироваться: карьерный бег и быстрый успех, и гонор умной аттрактивной девушки, завоевывающей на каблуках мир, и особый, уже успевший выработаться в крови наркотик перелётной жизни — как-то сводили к нулю шансы идиотов, которых периодически вносило к ней в жизнь со встречной полосы, оставлявших после себя ощущение стыда, досады и грязи.</p><p>К тому мгновению, когда Аманда, после сдачи журнала в редакции в Кензингтоне, кэба в пробках к Saint Pancras, двух часов тряски в Евростаре, доехала, с вокзала Gare du Nord, до новой парижской квартиры подруги на такси, едва разыскав адрес (даже таксист не мог найти дом! Категорически отрицал, что такой номер дома вообще на этой улице существует! Аманда дважды перезванивала на мобильный подруги, пытаясь уточнить дорогу, — но дважды мобильный брали совершенно не могшие ни слова внятно уже произнести незнакомые мужчины, — и потом подъезд удалось установить только по жутким веселым пьяным крикам из окна, когда кто-то распахнул ставни проветриться), «салон» уже разделился на более-менее устойчивые, но всё же взаимоперетекавшие периодически фракции: в большой столовой за овальным столом с объедками угощений на бумажных тарелках (рядом с гигантским застекленным запертым кухонным шкафом с невероятно красивыми фарфоровыми, на специальных деревянных выставочных подставках вертикально выставленными, японскими расписными тарелками) сидели те из интеллектуалов, кто физически еще мог сидеть (таких набралось немного — человек всего пятнадцать), в остальных же комнатах, расходившихся от широкого бесконечного коридора, на всех возможных плоскостях — канапе, креслах, на широких подоконниках, на коврах, и просто на полах и под кроватями — было лежбище интеллектуалов уже перезревших, и упавших, как прелый плод, физическая жизнедеятельность которых сводилась к тщательному искусному набиванию косяков и фитнес-отжиму пудовых (закупленных Мэри, по старой лондонской привычке, и быстро вписавшихся в парижскую моду) квадратных гирь Jack Daniel’s, поднимаемых с пола — и опрокидываемых в рот, а уж потом щедро переливаемых в пластиковые стаканчики и предлагаемых плашмя лежащим рядом подругам, — впрочем, всё это они делали, не прекращая ни на секунду модного разговора с соседними палыми гостями тех же комнат, периодически (по мере внезапного кратковременного возвращения способности хотя бы относительно устойчиво ходить) кочевавшими в другие задымленные будуары и тем самым обновлявшими угарный цветник тем.</p><p>С днем рождения ее никто не поздравлял (потому что никто из присутствующих вообще не знал в точности, как она выглядит), а самой Мэри — хозяйки квартиры, в затусованных анфиладах, найти как-то нигде не удавалось, — да и вообще, из-за миграции гостей, протиснуться между комнатами было трудновато — на выходе из каждой комнаты нужно было ждать, как зеленого светофора, пока воспрявшие было тела опять опадут на пол и расчистят вертикаль, чтоб удобней через них перешагнуть.</p><p>Уезжать немедленно и искать в чужом городе отель на ночь? — язва Парижа: жуткая, отвратительная, унизительная система «телефонных вызовов» такси, уродское отсутствие привычных и надежных лондонских черных кэбов, — сначала мучительно объяснять диспетчерше, куда нужно подать такси, без всякий гарантии, что такси приедет, ждать неизвестно сколько, а потом еще десять минут пытаться втолковать ни на одном языке ничего не понимающему водителю-мигранту, куда и как нужно доехать, — без гарантии, что даже и поняв, он не вляпается в дорожное происшествие и не разобьет машину заодно вместе с тобой, и что не обворует, и довезет куда нужно… А бродить ночью пешком в плохо знакомом районе — и пытаться выбраться в центр, к приличным отелям, рискуя вляпаться в какую-нибудь клошарскую мигрантскую «парти» на улице — это было не вполне то, как Аманде хотелось бы закончить день рождения. Аманда вернулась в столовую и растерянно села за шумный овальный полированный стол с грязной живописью кривых окурков, загашенных в объедках, — за которым в этот заход среди кричащей компании вдруг обнаружился один знакомый: режиссер-документалист Гастон — молчаливый человек с большими, всегда воспаленными, красными глазами. Гастон тихо представил ее двум друзьям — молодому смазливому композитору и неврастеническому издателю, и через секунду, как по косячному телеграфу, о ней уже знал весь богемный сквот — выползали из дальних комнат — спешили отметиться и сумничать чего-нибудь «про политику», и вот зазвенели ожидавшие, оказывается, где-то, не пластиковые, а стеклянные бокалы, и вдруг все на Аманду накинулась с поздравлениями, и с французскими поздравительными песенками, и со столь обострявшимися во французских компаниях, по мере действия алкоголя, разговорами о «жутком снобизме британцев».</p><p>И Аманда, чихнув от дыма и плюнув с досады (зряшняя трата времени), как человек педантичный, с горя, педантично решила, что единственное адекватное действие с ее стороны — действовать адекватно обстановке: неимоверно, небывало, педантично впервые в жизни напилась, до звезд в глазах.</p><p>Всмятку смятые воспоминания той ночи валялась как растоптанные вонючие грязные окурки в углах памяти. Давид, смазливый коротко стриженный круглоголовый французский молодой музыкант, внешне похожий, скорее, на вылизанного аккуратненького канцелярского работника (как выяснилось, успел только что выпустить всего один только хит-сингл на компакт-диске — но зато раскупленный уже миллионным тиражом — на собственные чудовищно примитивные, но с многозначительностью обкура, медленные слова), засовывал Аманде в уши белые наушники от своего айфона — и закапывал ей в уши, жуткими дозами, на повторе, кругами, на жуткой громкости, чтобы перекричать пьяную толпу вокруг, свою хитовую песню, — вилял перед ней бедрами в такт и плакался, что на него рухнул «аваланш» предложений — а ничего больше он пока написать не в силах, и бегает в поисках тем, — и что мечтает о временах креативных заточений модных авторов на вилле Боргезе, волей-неволей выкакивавших, под давлением, скабрезные попсовые тексты, — и что не поможет ли она ему, как муза… — но тут вдруг появилась разъяренная француженка с пышным в баклажан крашенным каре, сказавшаяся Давидовой женой, и, выдернув рукой наушники из ушей Аманды, заорав (почему-то ей, а не ему) о трех детях Давида, спящих «между прочим» дома, — увела его пить в другой край квартиры.</p><p>Были какие-то черные неприятные перерывы в воспоминаниях.</p><p>Чувствуя, что ее вот-вот вырвет от небывалого количества алкоголя, Аманда решила, что алкоголь нужно чем-то срочно заесть, разыскала, протиснувшись между орущими вертикальными телами, остатки салата с мидиями на столе в стеклянной миске и принялась черпать пластиковой вилкой прямо из салатницы, но, с каждым жёвом, чувствовала, как тошнота уже просто подмывает к горлу. Аманда попыталась найти было туалет — но ворвалась сначала в платяной шкаф, а потом в ванную комнату, где кто-то почему-то мылся под душем. Аманда решила найти, где бы прилечь, и добрела по коридору до одной из дальних ярко освещенных комнат, которая казалась ей пустой — но, видимо, зря, — потому что едва Аманда в полном бессилии прилегла на низкую кровать, взявшись за живот, на бок, и с муторным стоном закрыла глаза — немедленно откуда-то подкатился какой-то доселе ею невиденный в этой квартире неприличных малых лет кудрявый черненький юноша, который, ни слова не говоря, лег с ней рядом и начал с ней пытаться поцеловаться в губы, — но Аманде уже было так дурно, что она, даже при всём своем блестящем академичном французском, никак не могла объяснить юноше, что если он хоть еще секунду будет настырничать с поцелуями — то она просто сблюёт ему в рот. Но тут вдруг в комнате появился красивый самоуверенный брюнет, ни политических пристрастий, ни имени которого она не знала, но которого, кажется, кто-то представлял ей как актера, сыгравшего в прошлом году главную роль в голливудском триллере, и который, когда все пировали вокруг стола, несколько раз как-то особенно хищно на нее из всех возможных углов поглядывал, — а теперь выгнал юношу пинками — и вдруг оказался каким-то неприятно хватким и наглым, — и Аманда даже не очень поняла уже, как ей удалось немедленно вскочить-таки с кровати и вырваться из комнаты.</p><p>Видимо, было уже очень поздно, — вернее, скорее всего, ранние часы утра, — потому что свет в квартире кое-где частично уже потушили, а за окнами никакого света уловить еще было невозможно. Все почти, видимо, разъехались — а те, кто остались, заснули. Яркий свет бил только из дальней столовой, и оттуда же доносились голоса.</p><p>Аманда, еле держась на ногах, как в бреду, приникая к стенам, прислоняясь к ним любом и вдруг ощущая их как пол, как будто всё перевернулось, и она уже не знала куда двигать тело и идти, вдруг не очень понимая, где верх где низ а где бок, пробиралась по коридору, двигаясь неверно и спазматически и медленно, словно муха, завязшая в вязком сиропе, и заглядывая в комнаты, переступая через храпящие тела на коврах и подушках, ворочала их, как трупы на войне, заглядывая в лица, в надежде разыскать-таки хозяйку квартиры и выговорить себе отдельную комнату на ночь без ублюдков-кавалеров, или по меньшей мере туалет, где прочистить желудок и запереться от преследовавшего ее и хватавшего ее, пользуясь ее полуобморочной тошнотной слабостью, настырного идиота француза, — и тут вдруг увидела, как из столовой быстро выходит какой-то встревоженный человек и идет словно бы на поиски кого-то в глубь квартиры, — и вдруг, заметив ее, — быстро к ней подходит.</p><p>— Вы разрешите мне Вас забрать отсюда? — вдруг быстро взял он ее за плечи: и Аманда, даже сквозь бредовую муть, по какой-то удивительной волне доверия к нему моментально почувствовала, что он не просто вовсе не пьян, но даже и не пригубил алкоголя. — Дело в том, что мне пора уже уезжать. Я живу не в Париже. Я завезу Вас сейчас по дороге в какой-нибудь отель в центре. Я Вам даю слово, что со мной Вы будете в полной безопасности. Я же вижу прекрасно, что на Вас тут охотятся несколько мужчин. Не думаю, что Вам безопасно тут в таком состоянии оставаться, когда все Ваши друзья разъехались. Боюсь, что Мэри еще вечером уехала к другу, не дождавшись Вас.</p><p>Аманда через плечо испуганно оглянулась назад, на торчащего рядом с ней, чуть отскочившего от нее, со злой, крайне недовольной рожей (помешали!), но склабившегося триллерного актера, — потом взглянула опять на этого странного, невысокого, не очень привлекательного пузатого человека, который предлагал ей защиту, — шатнулась, чуть не потеряла сознание, и будучи уже просто не в состоянии отвечать за себя сама, кивнула ему.</p><p>Он еле свел ее с лестницы (ох уж это отсутствие лифтов в Париже и необходимость спуска пешком с пятого этажа!).</p><p>Вырвало ее в первый раз где-то на уровне второго этажа.</p><p>— Это, видимо, мидии… — едва ворочая языком, утирая губы тылом ладони, чуть сконфуженно, выговорила она, шатаясь. — Аллергия…</p><p>— Нет-нет, это виски, — невозмутимым голосом возразил ее провожатый, стоя рядом, но чуть отодвинув ноги, чтобы не заблевала ботинки. — В неумеренном количестве, с непривычки, натощак.</p><p>Потом ее сильно рвало сразу у выхода из подъезда. И потом — сразу же, как только она залезла на заднее сидение его джипа. А на первом же светофоре, — когда джип резко остановился, — она упала на бок и заснула, — проснувшись, видимо, всего через несколько минут, когда он затормозил, вывел ее из машины и начал трепать ее за плечи, чтобы идти в отель.</p><p>Аманда шла с закрытыми глазами, опираясь на его локоть и то и дело сгибаясь пополам от приступов тошноты и слабости и жуткого, космического, головокружения.</p><p>Возле рецепции, в затхловатом отеле, он усадил ее в широкое кресло, а сам пошел разговаривать с портье и с рецепционисткой:</p><p>— Видите ли, девушке не очень хорошо, ей, по всей видимости, нужен врач… Не знаю, какие-то специальные препараты — прочистить желудок от интоксикации алкоголем… Мне, увы, нужно уезжать — но я оставлю вам вот денег, чтобы вы вызвали ей врача, ну и заплачу за номер. Не волнуйтесь — если будут какие-то дополнительные издержки — вот моя карточка, вы можете оставить всю мою информацию. Нужно, чтобы кто-то присмотрел за ней, — я боюсь, что если ее будет рвать, а она будет одна — она может захлебнуться случайно…</p><p>Аманда вырубилась и не слышала продолжения, но через минуту была разбужена им снова:</p><p>— Безобразие, они соврали, что у них нет ни одного свободного номера… Не хотят с тобой связываться! Какая черствость! Дикость, они решили, что ты — … Стыдно выговорить! Позорные бесчувственные люди. Ну что ж делать… Я отвезу тебя в другой отель, подороже. Пожалуйста, когда мы войдем в отель, постарайся держаться на ногах, хоть минутку, и открыть глаза.</p><p>В Хайятте ее, увы, начало тошнить прямо перед рецепцией, и менеджер, прибежавший на звон звоночка разъяренного рецепциониста, в отель ее поселить наотрез отказался и посоветовал вместо этого сдать ее в полицию.</p><p>— Что же делать?… Идиотская ситуация… — извинялся ее провожатый, растерянно стоя рядом с машиной, когда Аманда, выпав из его рук, опять чуть не рухнула на мостовую и он с трудом прислонил ее к корпусу джипа. — Всё это очень некстати… Мне правда уже пора уезжать… Слушай… Тебе надо быть уже завтра в Лондоне, на работе, или деловые встречи какие-то? — вдруг спросил он.</p><p>Аманда мотнула головой.</p><p>— Я могу тебя взять с собой, — но это очень, очень долгий путь, тебе будет тяжело, я не знаю, выдержишь ли ты… Я постараюсь ехать помедленнее, чтобы тебя не укачивало — ты спи тогда… А потом оттуда тебе куплю билет на самолет…</p><p>И когда он произнес, куда именно он едет, — Аманде просто показалось, что это у нее уже галлюцинации и пьяный бред.</p><p>Она кивнула, завалилась на бок на сидение, поджала ноги и моментально забылась.</p><p>Когда ее рвало в следующий раз (громким мычанием попросила, чтобы он остановил машину и дал ей проблеваться на улице, и он вовремя успел распахнуть дверь и вывести ее на обочину шоссе), был уже яркий день — и странно изменившийся пейзаж интоксикационного бреда был похож на пестренький провинциальный город.</p><p>— Где мы? — переспросила Аманда, и получила в ответ имя города, звучавшее на французском примерно как название британской телефонной компании, а заодно и имя цитрусового, — решила опять, что это глюки, и, всё так же отвратительно себя чувствуя, рухнула в бредовом страдальческом забытьи обратно.</p><p>Он разбудил ее еще раз вскоре — потому что у дороги в каком-то магазинчике на заправочной станции ему удалось купить для нее аспирин и развести его в бутылочке минеральной воды.</p><p>Были уже сизые сумерки, и на улице в воздухе почему-то резко пахло тёплой весной, когда он разбудил ее вновь и сказал, что, вот, они, наконец, доехали, и что она, наконец, сможет принять душ и выспаться здесь до завтра. Аманда по-прежнему не могла крепко стоять на ногах, но, для того, чтобы подняться по ступеньками белого каменного трехэтажного, многоуровневыми уступами как-то на крутом пригорке выстроенного, домика и дойти до указанной провожатым комнаты, шагнуть к кровати (у которой наконец-то не было колёс! И места хватало, чтобы вытянуть ноги!) и свалиться в нее не раздеваясь, сил у нее всё же хватило.</p><p>Проснулась она посреди ночи: вздрогнув, моментально почувствовала жгучий стыд (особенно, представив себе, как выглядит теперь заднее сидение джипа), — но, вот странное дело: не испытав никакого (необходимого, казалось бы, органичного и естественного) страха от того, что находится в незнакомом доме у незнакомого человека. Лежа на перине и потирая жутко болевшую голову, Аманда огляделась: беленькая, мелом выбеленная комнатка, с одной узкой кроватью темного дерева, с голубенькой деревянной крашенной кругленькой прикроватной тумбочкой на высокой ножке у нее по правую руку, и с узким, двустворчатым окном, у нее по левую руку, — закрытым голубыми деревянными ставнями, — и с высоким книжным стеллажом напротив и маленьким письменным столом. Медная лампа чуть правее от центра потолка — выключена. А свет идет от ночника на письменном столике. Аманда заметила чистое полотенце, аспирин, минеральную воду, апельсиновый сок и кусок белого хлеба на белом блюдце на круглой тумбочке, вскочила, тихо скрипнула нежно-голубой крашенной деревянной дверцей — в туалет, умылась ледяной водой из-под крана, порадовалась, что в ванной комнате нету зеркала, и что не видит она собственное лицо с перепою, и — возвращаясь в комнату, стаскивая с себя пальто и залезая под одеяло, мельком заметила: над изголовьем кровати — Распятие на белой мелованной стене.</p><p>Часов в двенадцать дня, когда Аманда, устав спать, облившись холодной водой в душе и одевшись, и наскоро, вслепую, пригладив волосы мокрыми руками, схватила сумочку, толкнула себя в другую голубенькую дверь — противоположную туалету, — и вышла на большую каменную открытую веранду, ее ждало еще несколько сюрпризов: синий кипарис, гигантское плюшево-цыплячье цветущее дерево мимозы в саду справа, перед высокой каменной изгородью, морковно-оранжевые апельсины на дереве рядом с верандой, блестящий яркий желтый жаркий апельсин солнца чуть левее (чудовищно брызжущий щиплющим апельсиновым соком в глаз), лиловатые, с туманной дымкой, горы и пригорки сзади и вокруг дома, — ультрамариновое, с чуть заметной дымчатой фатой, небо, — везде сверху, — и фиолетово-салатово-золотое море, внизу, впереди, за сбегающими к нему пригорками с терракотовыми крышами домиков, отмечающими собой пригорков изгибы. Звон, тонкий и чистый, взлетавший к ней откуда-то снизу, из-под одного из соседних пригорков, с невидимой какой-то колокольни, был похож на золотой ложечкой размешивание аспирина в хрустальном стакане.</p><p>Аманда выхватила смартфон из сумочки, быстро включила Google maps location, — и через миг увидела себя, закодированную синей точкой, рядом с какой-то сомнительной деревушкой Мюрье, на горке чуть выше Ниццы.</p><p>«Какая безответственность», — сердито сказала себе Аманда — и вошла, чуть ниже, через один пролет верандной лестницы, через другую, на нижнем уровне террасы холма и сада расположенную, залитую солнцем прозрачную дверь в дом, морщась от всё еще ранящего перепойные глаза яркого солнечного света.</p><p>— Эй? — осторожно крикнула Аманда, — войдя в гигантскую… столовую, кухню, гостиную, библиотеку, кабинет? — жанр одной огромной комнаты, занимавшей весь первый этаж дома, где почти все стены вокруг были огромными яркими солнечными окнами, — определить было затруднительно. В центре был громадный пухлый белый диван — и вроде как гостиная, с громадными белыми креслами вокруг квадрата низкого столика; в самых разных неожиданных местах пространства росли белые узкие высокие книжные полки; справа, ближе к фронтальной части — между двумя окнами от потолка и до пола, в прозрачном солнечном углу — был, вроде как, кабинет, с большущим столом с компьютером и гигантским же белым офисным креслом на колесиках; в левой части комнаты — тоже как-то не у стенки, а в середине отсека, был камин, — за которым виднелись еще какие-то стулья и высокий стол и, также посреди всего растущие, сквозные полки с бумагами в всякой всячиной; а в правой задней части — вроде как кухня, с вроде как нормальными, как у людей, кухонными большими полочками, керамической плитой, холодильником, золотым раструбом вентиляции из потолка, и всем чем надо. Туда Аманда и рванула — в поисках утренней овсянки.</p><p>— Это ж надо… — раздраженно и быстро рылась Аманда на всех вскрываемых полках подряд и во всех коробочках. — Ни мармита, ни порриджа… Это ж надо, а… Вот вляпалась… — вспомнив про сок и хлеб на тумбочке, Аманда метнулась в поисках, как бы войти обратно в свою спальню, — в дальнем краю комнаты обнаружила две лестницы — вверх и вниз — пошла было вниз — но оказалась в саду, — вверх, в чужие комнаты, идти не решилась, — запуталась, выбежала наружу, взбежала по наружней лестнице опять на веранду, — зашла в свою дверь и, морщась, со стонами и урчанием изувеченного алкоголем желудка, выпила, жадными залпами, почти всю бутылку сока, зажевавшая мягким хлебом, — вдруг раздался какой-то странный шум, она вышла опять на веранду, шум был с противоположной стороны дома откуда-то, — и Аманда, завернув за угол веранды, увидела, как разошлись и тут же опять сомкнулись чугунные ворота за въехавшим во двор джипом, — и вчерашний провожатый, выходя и вынимая пакеты, рассмеялся, увидя ее, жующую, с остатками шматка хлеба в руке и опустошенной бутылкой сока.</p><p>— Купил, конечно я купил тебе порридж, — хохотал он, заходя, внизу, в центральную дверь, в дом. И Аманда, уже выведанным ходом, тоже моментально сбежала на один пролет верандной лестницы вниз — и уже оттуда, через боковую стеклянную дверь, — увидела, как он бросает пакеты на диван в центре комнаты, — и мгновенно со строгим скорбным и извиняющимся лицом вошла в комнату. — Я же знаю, что когда идешь кормить птиц, — продолжал хохотать он, — нужно купить с собой семечки. А когда хочешь накормить и побыстрей выпроводить англичанок из дома… Нужен овес! Я купил тебе билет на самолет в Лондон, твой рейс сегодня вечером в девять c небольшим — извини, выкрал твой паспорт из сумочки, пока ты спала. Я отвезу тебя вечером в аэропорт. Но покормить-то тебя надо. Меня зовут Шарль, если тебе любопытно.</p><p>Шарль оказался писателем. Сумасшедшим на всю голову, знаменитым во Франции, обожаемым детьми сказочником, публиковавшимся под литературным именем Charles P&#xE8;lerin, создавшим целый рёхнутый мир, заселенный всякими волшебными существами и говорящими животными: карманными говорящими бегемотиками, портативными карликовыми настольными жутко реактивно прыгучими кенгуру (тоже жутко болтливыми), вечно сплетничающими белыми мышами со светящимися ушами — у которых хвосты были как шнур, включающий ушные лампочки, и умными животными-философами побольше размером, — Шарль сам же всех этих цветных существ рисовал для пестрых иллюстраций, — стоя, за гигантским специальным высоким столом, расположенным слева у окон, — и в мире удивительных существ разыгрывались совсем взрослые трагедии, со смертями и предательствами. А в компанию Мэри попал он почти случайно — приезжал в Париж навещать мать («прости меня, но она жуткая стерва — я просто не мог бы тебя на ночь привезти к ней — у нас c ней ужасные отношения, она просто жуткая эгоистка и одержима нарциссизмом, чужой мне по большому счету человек»), заодно встретился с издателем за ужином, а тот попросил его подвезти на «рандеву».</p><p>— Я ведь хожу иногда в такие компании, — возможность и допустимость таких походов… — вдруг как-то загадочно мельком обмолвился Шарль, — …зависит от внутреннего состояния: если крепость заперта герметично — то это иногда возможно… Это всегда очень болезненно, видеть всё это вокруг, — но иногда всё это мучение и ежесекундный внутренний труд оборачиваются жутким счастьем — если удается выуживать из таких вот мест каких-то людей живыми. — И опять как-то в полслова продолжил: — А там уж, веришь или не веришь, — я просто не увидел других человеческих глаз, кроме твоих, — и жутко за тебя испугался, хотел тебя защитить.</p><p>«Невыносимая белиберда. Детский сад», — раздраженно думала Аманда, когда, после обеда-завтрака, Шарль, усадив ее на диван, а сам сев в кресло напротив, читал ей начало своей новой книги — и тоже безумно был похож при этом на присевшего в кресло пузатого бегемота. Был, Шарль, впрочем, несмотря на свою полноту, скорее, красив, как Аманда вот сейчас вот, сидя напротив него, разглядела (то ли накануне ее пьяная блевота делала всё вокруг невзрачным и неприглядным, — и не дала ей его толком разглядеть, — то ли Шарль принадлежал к тому ангельскому типу людей, закрытых, как бутоны, на людях и в шумных компаниях, из застенчивости, — и расцветающих в тиши — когда видно становится не масочную внешность, как у других, — а душу, — а внешняя оболочка, обычно как бы душу скрывающая и защищающая, — в мирной защищенной атмосфере начинала как бы приобретать абрис души, сквозь материю проступала душа и вдруг, вопреки законам природы и биологии, зримо определяла ее форму). И в общем-то, несмотря на раздражение от его идиотских книг, Аманда чувствовала себя удивительно хорошо, когда Шарль отложил пухлой рукой рукописи и удивительно открыто и дружески начал с ней болтать. Шарль заразительно хохотал, у него были чудесные яркие карие веселые глаза с черными длиннющими ресницами, и чудесные черные короткие вьющиеся волосы, как вьюн налезавшие на уши, а тяжеловатая, чересчур большеватая квадратного покроя голова как-то удивительно смягчалась детской вертикальной разделительной ямкой-складкой на широком подбородке и вот этой его постоянной широкой улыбкой. А на правом ухе, на самой мочке, была вовсе уж хулиганская крошечная едва заметная родинка — как будто бы след от серьги! — придававшая всему лицу Шарля что-то пиратское. Шарль был ей ровесником — хотя иногда казался то резко моложе (просто мальчишкой — когда заходила речь о его книгах) — а то вдруг резко старше — когда заговаривал о чем-то серьезном, — но в общем держался так просто и по-дружески, и настолько в его поведении не было ни лукавства, ни позы, никакой задней подкладки, — что Аманда изумлялась тому, как быстро и внезапно она с ним разоткровенничалась — про то, про что никому и в страшном сне в своем окружении бы никогда не рассказала: и про то, как в детстве она мечтала стать пожарным, и про то, как кормила коров у своей тетки на соседней молочной ферме — и с коровами разговаривала, и про то, как в девять лет в ее продвинутой школе она начала играть на виолончели — и как делала невероятные успехи — но в юности, когда нужно было виолончель купить собственную и идти заниматься в серьезную уже музыкальную школу — родители виолончель ей покупать отказались («куда? Всю комнату займет! И дорогая!»), и как она всю жизнь потом их за это ненавидела.</p><p>— Нет-нет, зачем же выезжать заранее — здесь ровно двадцать минут быстрой езды до аэропорта! — смеялся, глядя на ее предвыездную паранойю, Шарль.</p><p>— Ты уверен? Нет, ты уверен? — поминутно твердила Аманда, отставив чашку чая, поглядывая на часы. — Мы не опоздаем?</p><p>И потом, на улице, впотьмах, когда подошла к джипу, — вдруг застонала, указывая на заднюю дверцу:</p><p>— Я же забыла… Там же….</p><p>— Нет, я вымыл утром, — расхохотался Шарль. — Взял швабру — и ш-ш! — продемонстрировать он жест, словно пират, моющий собственную палубу. — Что ж ты думаешь, я с твоей блевотой на полу по городу разъезжать бы стал?</p><p>И потом Шарль чудовищно гнал на джипе с холма и на холм по виляющим кривым дорожкам. В аэропорт приехали впритык, прямо перед самым вылетом.</p><p>А в маленьком провинциальном аэропорту у самого моря, за секунду, когда Аманда должна была уже бежать, и уже объявляли посадку на ее рейс, а она еще даже не прошла контроль, Шарль вдруг крайне серьезно сказал:</p><p>— Не уродуй, пожалуйста, свою душу, не искажай ее, не подстраивайся под других — зачем ты всё это делала там, в Париже, ночью? Я же видел, что ты совсем другая чем они, что тебе всё это противно. Зачем ты хочешь им подражать? Береги себя, — меня же в следующий раз рядом не будет. Ты можешь наделать глупостей, которые потом изувечат всю твою жизнь, — ты не представляешь, как быстро и как легко даже хорошие люди, не успев подумать хорошенько, вляпываются в такие обстоятельства, которые как бы включают автоматически чудовищную череду последствий, меняющих всю их жизнь, калечащих душу и судьбу, — и из этого потом чудовищно трудно выбраться — и многие так и не выбираются, не находят сил.</p><p>Аманда как-то нервно и изумленно, почти презрительно морщась, возмутилась внутренне, что он посмел ей читать нотации, — сухо сказала: «спасибо за прекрасный день» — и ушла через таможенный контроль.</p><p>Никогда еще в жизни Аманда так долго не думала сама о себе и о своей жизни — как в ту неделю, что прошла после ее возвращения в собственную модную маленькую чердачную квартирку в Мэйфэре, за которую она, гордясь, до сих пор выплачивала каждый месяц из зарплаты гигантский мортгэйдж. Аманда ворочалась и думала вечером, засыпая. Думала, внезапно просыпаясь ночью, шла на кухню чего-нибудь съесть для спокойствия, чтобы думать перестать, — но снова думала. Утром ехала в редакцию — застывала за клавиатурой в своем кабинете — и снова думала.</p><p>А в следующую субботу поздно вечером она неожиданно для себя включила компьютер, купила через интернет и распечатала на принтере пеструю бумажку — билет, в воскресенье рано утром вылетела в Ниццу, из аэропорта взяла такси и — по прежней спутниковой навигации в Google maps, по цепкой своей журналистской памяти к картам, — разыскала на горке его дом, отпустила такси и позвонила в звоночек узкой чугунной калитки из пик рядом с воротами в высоком каменном заборе. Звонок не сработал — никакого звука нигде в доме слышно не было. Аманда дернула узкую калитку — и она оказалась незаперта. Аманда быстро взошла по ступенькам, собственно еще не зная, что сказать, — вошла через переднюю дверь в гостиную — увидела грузную спину Шарля и всклокоченный его черный кудрявый затылок за белой спинкой кресла, в отдалении, справа, в кабинетном отсеке, за компьютером, — и, в ужасе сама от себя, застыла молча, только в этот момент ощутив жуткий страх и стыд за глупейший свой приезд — и уверенность, что он рассердится, когда ее увидит.</p><p>Шарль недовольно покряхтывал, быстро что-то печатая на клавиатуре, потом схватился обеими ладонями за виски, а потом уронил голову лбом на ладони, оперев локти на стол, и потер лицо, и тут же жестко ногтями расчесал всю голову, словно массируя ее, что-то сам себе говоря, — и тут же снова вскинулся и принялся что-то мучительно добивать на клавиатуре. Аманда обмерла от ужаса, что она невольно подсматривает, — а ни слова произнести так и не могла. Ждать ей пришлось, пока Шарль резко не вскочил из-за компьютера и не направился к кухне, что-то мурмукая себе под нос и как будто сам с собой споря о чем-то и что-то доказывая. Вдруг, будучи уже где-то на середине комнаты, он скорее почувствовал, чем увидел, чье-то присутствие в комнате — вздрогнул, обернулся — и застыл в ужасающем (для Аманды) недоумении.</p><p>— Ты что-то забыла? — произнес он через несколько секунд, чуть придя в себя, но как-то по-прежнему напряженно и недоуменно неулыбчиво как будто пытаясь справиться со странной реальность ею появления на пороге. — Извини… Я не спал сегодня… Только что поднялся из-за компьютера. Как ты вошла?</p><p>И вдруг Аманда, умирая со стыда, произнесла самое глупое и неожиданное для себя, что она когда-либо в жизни произносила:</p><p>— Я думала, что ты предложишь мне выйти за тебя замуж!</p><p>Лицо Шарля разом помягчало и опять появилось то дружеское искреннее открытое сияние вокруг него, что так заворожило ее во время их разговоров неделю назад:</p><p>— Замуж? Я не могу жениться на тебе… — Шарль застыл, молча, и вдруг расхохотался и добавил: — Но ты можешь иногда приезжать и убираться у меня дома, например!</p><p>Аманда аж икнула от возмущения, — и Шарль тут же с хохотом добавил:</p><p>— …за то, что мне пришлось мыть за тобой машину!</p><p>Аманда в ужасе (сама от себя, от только что произнесенного ею и им) быстро, пятясь, выбежала за дверь и заколотила вниз по ступенькам каблуками.</p><p>Шарль, в чем был — в домашней рубашке и мятых льняных брюках и босяком — неожиданно проворно, при своей пузатой грузности, обогнал ее, успев заградить собой калитку, и вот уже опять стоял перед ней и хохотал:</p><p>— Я прошу тебя, не уезжай… Это была глупая шутка насчет уборки… — моргал он растерянно ресницами. — Извини! Я честное слово не спал всю ночь, работал сидел, ну я совершенно не готов был к таким визитам с утра!</p><p>— А насчет невозможности жениться на мне — это была тоже шутка? — еле сдерживая гнев, переспросила Аманда.</p><p>— Нет, — улыбнулся как-то необыкновенно Шарль — так что никакой обиды в его улыбке Аманда для себя не почувствовала. — Это не шутка. Я прошу тебя: дай мне три минуты одеться — мне все равно нужно уже выезжать, поедем со мной! Я всё тебе там объясню. Здесь — не лучшее место для таких разговоров. Дай мне хоть мгновение прийти в себя!</p><p>Через несколько минут быстрой поездки, при гробовом молчании в джипе, Шарль высадил ее у старого монастыря и вошел перед ней внутрь храма с фигурным фронтоном, башенками и фасадной колоннадой — зачерпнул при входе перстной водицы из каменной чаши — и быстро, словно умывая душу, нанес на себя крест.</p><p>— Давай вот сюда присядем, — Шарль взял ее за руку и усадил на одну из последних деревянных скамей в правом ряду перед алтарем, — и поговорим здесь! Видишь ли, я не могу жениться — это никакое не оскорбление тебе: я не могу жениться не только на тебе, но и ни на ком больше. Я дал обет девственности и целомудрия. Я не могу — да и не хочу вступать ни с кем в подобного рода взаимоотношения — это долго объяснять, на это нужна целая жизнь, чтобы всё это тебе объяснить, чтобы ты поняла: для этого нужно, чтобы ты как бы умерла, а потом как бы родилась заново и заново прожила как бы еще одну жизнь, другую совсем, — и тогда ты поймешь. Я могу тебе только рассказать, как я дал этот обет, — я думаю, что я не согрешу этим и не шокирую этим тебя. Видишь ли, кода я был юношей, я страшно заболел и умирал, был практически полностью парализован, парализация прогрессировала. Мать моя, вдова, богатая текстильная королева, снобка и эгоистка, одержимая своей внешностью, фигурой, косметикой, нарядами и любовниками, но всё же соблюдавшая «католические» традиции, уже смирилась с моей приближающейся смертью и вызвала священника — старого монаха-священника, чтобы преподал мне таинство елеопомазания и последнее причастие, пока я еще мог глотать и говорить, чтобы исповедоваться. Монах, оказавшийся внезапно из настоящих, — а не из тех гламурных пустышек, — войдя в мою комнату, произнеся молитву, нанеся на меня маслом кресты, во исцеление души и тела, сказал мне только одно: «Христос может исцелить тебя. Для Христа нет ничего невозможного. Христос даже мертвых воскрешал. Тех, которые разлагались уже и смердили, — вдруг воскрешал невредимыми и здоровыми и живыми. Прямо сейчас обратись всеми силами души ко Христу, и попроси Христа изменить всю твою жизнь прямо сейчас и навсегда именно и только так, как Христу угодно. Отрекись от всей жизни, которой живет твоя мать, — и дай обет Христу идти только той дорогой, которой Христу угодно будет тебя в жизни повести, — и ты выздоровеешь». Я, услышав его, одновременно, внятно, еще даже более внятно, чем его слова, услышал в себе другой, внутренний какой-то призыв, словно приглашение к диалогу: что я должен прямо в эту секунду раз и навсегда Христу принести обет девственности и целомудрия, — и что это мне даст возможность быть иным, чем все люди вокруг, и выполнить в жизни то, что Христос хочет через меня совершить. Я произнес этот обет вслух, монах кивнул и перекрестил меня. И с того дня я начал чудесным образом выздоравливать. Я не знал, чем я буду, чем я стану — но я четко знал, что я принадлежу только Христу — что Христос выкупил меня и спас от смерти. Я очень внятно почувствовал в тот момент, что я обманул своё земное «естество» — ту злую судьбу, которая мне, видимо, готовилась по «генам», по «природе», — если бы я смертельно не заболел и если бы не произошло мое обращение. Я по сути уже умер в тот момент для мира — но воскрес для духовной жизни. Видела бы ты, как злилась и бесилась почему-то моя мать, когда увидела, что я выздоравливаю! Она-то уже готовилась к новой элегантной роли в свете: безутешной мамаши! Какой ненавистью она меня обливала, когда почувствовала во мне какую-то другую, ненавистную ей волю и силу, и когда я начал заниматься литературой — вместо того, чтобы согласиться учиться на менеджера и помогать ей управляться с текстильными фабриками и модельными домами, которыми она владела. Я ушел из дома и три года невероятно тяжко работал ночами — пёк хлеб, в несколько ночных и ранних утренних смен, в трех пекарнях, — чтобы платить за съемную квартиру, — учился в университете, и днем и вечером писал свои книги. А как-то вот так получилось, что после этого «испытательного срока» книги мои вдруг начали приносить невероятный, совершенно неожиданный для меня — хотя и ничтожный, наверное, по меркам богатых людей! — доход, и я смог поселиться здесь. Я не монах — я не приносил никаких монашеских клятв, — ты же видишь — я хоть и живу уединенно, но всё-таки частично живу в миру, я открыт для людей — хотя это и чудовищно больно иногда — с ними общаться. Я слаб здоровьем — и из-за этого вынужден позволять себе особый тепличный режим. Я довольно избалован, я люблю вкусно поесть, например, хотя я и вегетарианец. Я ненавижу, когда серятина на небе, и я ненавижу, когда холодно, — поэтому я переехал из Парижа сюда. Я совсем не святой, увы. Но того обета, которого я принес Христу, я никогда не нарушу. Кроме духовного значения этого — я благодарен Христу за этот дар еще и просто по-человечески и как творческий человек — потому что я духовно и творчески чувствую себя гораздо богаче в отношениях с друзьями — во мне нет этой падшей человеческой болезни циничного деления окружающих на «хорошеньких» и уродин, на тех, кому я «физически» «нравлюсь», и тех, кому нет, — я вижу в каждом душу, у меня нет того узкого, усеченного, ущербного, ограниченного, примитивного животного взгляда, которым одержимы люди вокруг. Я никому почти этого не говорю, — я считаю, неправильно как-то этим специально хвастаться, что ли. Это — дар мне, а не мой дар. Даже моя мать этого не знает — просто думает, что я не в своем уме. Исповедники мои в церкви — единственные, кто знает, да еще пара близких друзей. Ты, по сути, единственная, кому за все последние годы я это рассказал, — ну, просто потому что никто меня как-то раньше никогда не припирал к стенке с замужеством! — улыбнулся Шарль. — Ну пожалуйста: не сердись! — легко пожал он ее руку, заметив у нее в глазах слезы. — И будь мне другом. Мой дом всегда для тебя будет открыт. Можешь приезжать, когда хочешь. — И тут же, завидев вышедшего из двери рядом с алтарем, в отдалении, монаха в коричневой рясе с отложным капюшоном, быстро проговорил: — Пожалуйста, дождись меня здесь. Я не знаю, сколько мне потребуется времени, но мне нужно с ним переговорить.</p><p>Шарль появился вновь всего минут через пять, — не больше, — и в удивительном воодушевлении сел вновь рядом и как-то по-мальчишески ей улыбнулся, как будто готовясь предложить авантюру:</p><p>— Видишь ли… — замялся он. — Я не знаю даже, как тебе это сказать… Я понимаю, что ты совсем из другой жизни, и у тебя были свои совсем другие планы на жизнь, и совсем другие представления о том, как жизнь надо выстраивать… Я не знаю даже, какие слова найти. Всё это должен быть разговор долгих лет — а не десяти минут, как у нас с тобой. Но раз уж ты так… Раз уж ты прилетела с таким… Фу… Не знаю, как выговорить! Глупо звучит: раз уж у тебя такие серьезные намерения… Какая глупость, не могу найти каких-то духовных эквивалентов слов… Видишь ли… Я просто должен сказать тебе, что церковь благословляет в том числе и те браки, в которых люди договариваются хранить целомудрие и девственность друг друга. Я знаю, что это дикостью прозвучит для тебя — но я просто обязан тебе это сказать: если ты захочешь, мы можем заключить такого рода брак, посвященный Христу, мы будем оставаться друзьями, но для всех внешних это будет браком, — для тебя это было бы защитой в жизни. Против… Против соблазнов, которые вокруг тебя кишат. От тебя не требуется монашеских клятв — от тебя требуется только клятва верности, которая будет защищать тебя от грехов и соблазнов в жизни. Пока смерть не разлучит нас.</p><p>— Шарль… — раздраженно выпалила Аманда. — Если тебе есть что хранить, то мне уже давно «хранить» нечего! Я обычная грешная женщина, мне тридцать лет! Мне нечего хранить, о чем ты?! Ты, видимо, просто слишком наивный человек! Я грешница, и давно уже погрязла в грехах — ты не представляешь уже как, до какой степени! — Аманду почему-то трясло, и из глаз брызнули слёзы, подбородок как-то корчился и дрожал, и она в отчаянии думала о том, что ужасно нерационально и непрактично наверняка сейчас выглядит, и что тушь сейчас размажется.</p><p>— Неправда, неправда! — спокойно возразил Шарль. — Вот сейчас ты подойдешь вон к тому священнику, исповедуешься и искренне раскаешься, — он от имени Христа прочтет над тобой разрешение от грехов, и ты станешь вновь невинной, как ангел. Неправда! Что ты на себя наговариваешь! А потом ты просто подумаешь о том, что я сказал, и примешь решение, такое, какое сочтешь правильным.</p><p>В деревянной кабинке молодой священник-капуцин, освещенное лицо которого было еле видно за деревянной перегородкой через крошечное квадратное окошечко с крестообразными светящимися прорезями-щелками, что-то несусветное и непрагматичное нёс ей о душе и об искуплении, и о покаянии, задал ей несколько прямых вопросов — на которые она со стыдом дала честные исчерпывающие, чудовищные, ответы, — произнесла, повторяя за священником, покаянные молитвы, — и, когда он дочитал разрешение, вынеслась из исповедальни пулей.</p><p>За это время в церкви, которая как-то мгновенно полностью забилась народом, уже успела начаться служба. Шарля на том ряду, где они до этого вместе сидели, не было. Через пару секунд она заметила, что Шарль пересел к алтарю поближе. Вскакивать и в середине церкви идти во время службы пересаживаться к нему было неловко. Аманда присела на краешек самой последней скамьи в церкви, ближе к выходу, — и принялась рассматривать росписи на стенах: кто-то кого-то предавал, кто-то кого-то зверски бил и пытал, кто-то кого-то распинал… Всё это было совсем не тем, чем хотелось себе забивать голову в воскресенье, в выходной… Аманда встала и тихонько вышла из храма.</p><p>День был жаркий. Из монастырского парка на высоком гористом холме, где на солнцепеке грелись восемь огромных магнолий и маленькие махроволистые яблони, а длиннющие, выше колокольни, кипарисы и лавры чуть поодаль заботились об усладе носа, было видно богатую белесую никчемную рухлядь городских крыш Ниццы внизу, и зеленые холмы с белыми оскалами срезов скал по бокам, и зеленовато-золотое море — и гигантский белоснежный многопалубный межконтинентальный лайнер, стоявший на рейде. Аманда, досадуя на скрипящий под шпильками мельчайший песочек, раздраженно дошла по бетонированной парковой дорожке до дальнего края сада и, глядя, сквозь аплодирующие ей растопыренные ладошки пальм, на отдаленное море, сказала себе: «Что за бред. Жаль, конечно, что всё так глупо закончилось».</p><p>Парк вдруг заполонила негритянская свадьба: молодая красивая черная женщина в очень пышном белом свадебном платье, жакетке из белого искусственного меха и белой фате готовилась к венчанию, — ее подруга, стоя рядом с ней на траве, гигантской кисточкой зачем-то пудрила невесте нос. Жених разгуливал по дорожке парка (не уняв негритянскую страсть к белым нарядам) тоже в белоснежном костюме.</p><p>Аманда быстрым цоком дошла обратно до церкви и сказала себе: «Надо наслаждаться жарким выходным днем и чудесным морским видом. Но жаль, конечно, что всё так закончилось. Нужно уехать прямо сейчас — вниз, в город, поближе к морю, и снять отель на ночь. А завтра с утра позвонить в редакцию и взять выходной — и отдохнуть завтра на море».</p><p>Аманда резко развернулась назад и раздраженно и быстро заходила крест накрест около маленького фонтанчика, по узким бетонированным дорожкам посреди сада, в центре которых кто-то умудрился вбетонировать изящные узоры из ребром вверх, вертикально и выпирающе, врезанной крупной гладкой гальки, — уж эти узоры каблук бы точно сломали на раз, так что приходилось обходить по кромке, а кое-где идти на мысках. Несколько негритянских невестиных подруг дефилировали, виляя худыми телами, как ящерицы, то тут, то там возникая вдруг прямо перед Амандой, между деревьев и торчащих из земли культей обрезанных на зиму роз, на недосягаемых даже для Аманды восьмидюймовых примерно каблуках, в зеленых и синих, явно на прокат взятых в одном и том же ателье внизу в городе, однотипных облегающих сногсшибательных платьях до пола с невероятными вырезами на спинах до задниц.</p><p>Аманда дошла опять до конца сада, к каменному забору с калиткой, где, теперь уже сквозь безлистые еще какие-то отчаянно и глупо торчащие весенние деревца, вновь вперилась взглядом в не такое уж и далекое, вон там, внизу, море, до которого доехать можно будет наверняка минут за десять, если не меньше: есть же, в конце концов, какой-то вызов такси в этой дурацкой стране! Нужно забыть об этом моем сегодняшнем позорном приезде сюда — и всё, — твердо сказала Аманда себе. — Бред. Как он себе это представляет? Я ведь даже никогда не смогла бы об этом рассказать коллегам! Засмеют! Всё! Уехать! Забыть — и всё! Я имею право жить как все! Без всяких сложностей! В конце концов — если нет такси — я могу и пешком отсюда до моря дойти — тоже не так-то уж долго, наверняка, будет!</p><p>Аманда дошла до бетонного парапета над обрывистым краем сада — где видно было, как далеко внизу, в расщелине между горками, блестят пути железной дороги и медленно набирает ход поезд между рассыпанных кое-как, как кубики, нищих совсем многоэтажных домов, и вдруг подумала: «А с какой стати я обязана коллегам или вообще кому-либо об этом буду докладывать? А если… А если я вообще никому ничего не скажу об этом? В конце-то концов: я свободна делать в своей жизни всё, что хочу. В конце концов — они вместо меня в гроб не лягут, это моя, единственная жизнь! А ничего более удивительного, необычного и прекрасного в жизни никогда со мной не происходило! Кто имеет право отобрать у меня это богатство?!» И когда Аманда вдруг рационально допустила в уме хоть миллионную долю процента вероятности, что она примет его безумное предложение, — в сердце ворвалась вдруг такая радость, какой не испытывала она еще никогда. Аманда резко обернулась — и увидела идущего к ней по дорожке сосредоточенного Шарля:</p><p>— Поедем, — улыбаясь, сказал он. — Раз уж у тебя сегодня безумный день — нельзя снижать градус. Раз уж ты приехала — ты должна увидеть всё. Ты ведь, наверное, когда думала о браке, имела в виду еще и детей?</p><p>Аманда (всегда, наоборот, брезгливо говорившая коллегам: «Только не дети, без них настолько лучше!») недоуменно промолчала.</p><p>— Что касается детей — то… Это всё очень просто решить. В общем, сейчас всё сама увидишь.</p><p>Шарль привез ее вниз, в Ниццу, на тихую улицу, к обычному — как снаружи казалось — жилому старому пятиэтажному дому — где-то (как ей показалось, по давнишним воспоминаниям о городе) в районе Карабасэль, — и, набрав код, вошел в подъезд. Пройдя сквозной подъезд, они очутились во внутреннем дворе нескольких, прямоугольник составляющих, зданий, — и, отперев какую-то низенькую внутреннюю калитку во дворе, Шарль провел ее к огороженному как бы садику с пальмами и апельсиновыми деревьями в кадках рядом с распахнутыми настежь застекленными дверями из одной из квартир на нижнем этаже. Войдя сквозь них в квартиру, Аманда ахнула: весь высоченный потолок со скромной архитектурной геометрической лепниной по краям, в большой гостиной, в которой они оказались, был в росписи — лазоревое небо с темно-синими ласточками. Выбежал, откуда-то из другой комнаты, им навстречу розовоухий, с прозрачными ушами кролик, предлагая морковку. А за ним вышел маленький мальчик лет пяти, с прозрачной тоненькой кислородной трубочкой в ноздре, прикрепленной к коже в нескольких местах лица кусочками пластыря, и с капельницей, ехавшей за ним по полу, как игрушечная машинка, — и, весь просияв, с криком кинулся к Шарлю с объятиями. За ним вышла девочка с почти синим, до того бледным, обескровленным личиком с черно-фиолетовыми кругами вокруг глаз — и тихо заулыбалась Аманде, сказав, что у Аманды очень, очень красивая золотая заколка в волосах, и что Аманда вообще очень, очень, очень красивая, — и Аманда, опустившись на корточки, делая странные мимические гримасы, оттягивая подбородок и скульные мускулы вниз, чтоб не расплакаться, и посекундно возводя с той же целью глаза к рисованным небесам хосписа, тут же заколку вколола в светленькие жидкие волосы девочки с лысинкой на темечке от химеотерапии.</p><p>— Я — Софи, мое имя — Софи! — твердила ей девочка с каким-то особым нажимом и с особой мольбой в голосе — словно умоляя запомнить, — на случай если в следующий раз, когда Аманда сюда придет, ее, Софи, уже не будет в живых.</p><p>В этой квартире, по какому-то странному, язвящему сердце совпадению (или уж скорее как раз не-совпадению!) формой и размером безумно напоминавшей ту квартиру Мэри в Париже, где Аманда побывала всего неделю назад, в бесчисленных комнатах, в каждой комнате по одному, лежали умирающие, смертельно больные, «безнадежные» брошенные дети, и дети из нищих семей, которым местные сестры-монашенки и простые прихожане всем, чем могли, старались скрасить последние месяцы их страдальческих жизней.</p><p>Так у Аманды разом, в один день, появился муж и одиннадцать детей.</p><p>Через два часа, когда вновь они вдвоем въехали в ворота крошечной нахолмной усадьбы Шарля, он, выйдя из джипа, сказал:</p><p>— Ну что, добро пожаловать домой? Но, кстати, кроме шуток: я ведь действительно просто ненавижу убираться дома! А грязь ненавижу тоже! Вот несчастный характер! Так что было бы вполне неплохо, если бы ты…</p><p>И Аманда пихнула его кулаком в бок и пошла готовить чай.</p><p>Обвенчались они сразу же после Пасхи в том же монастыре. Аманде, несмотря на запретный ранжир «англиканки», по большому блату «специального разрешения» от местного священника было позволено венчаться в католическом храме. Чудаковатые люди в рясах с бритыми затылками, друзья Шарля, готовившие ее к церемонии, говорили ей опять какие-то неразумные и непрактичные слова о вечной жизни и о тщете иллюзорного видимого падшего земного мира, и о том, что земные грехи убивают душу, и что на Страшном Суде все вещи будут выглядеть не так как здесь, а раскроют свою истинную сущность, и что за обманчивой соблазнительной земной внешностью никому и ничему не удастся на спрятаться, — и во время венчания Аманда перед алтарем как бы нехотя, но все-таки приняла из рук священника из большой золотой чаши кругленькую пилюлю вечной жизни.</p><p>Аманда прилетала из Лондона каждые выходные — в пятницу вечером, или ранним рейсом в субботу, и улетала обратно вечером в воскресенье или в понедельник утром. А иногда вырывалась из лондонской деловой суеты только в воскресенье — всего на день. А если была в редакционных командировках — то залетала к нему на выходные из других стран — вместо того, чтобы лететь домой в Лондон.</p><p>В журнале коллегам объявила она лишь о том, что вышла замуж, и что муж живет во Франции. И все эти завистливо-издевательские «О-о-о! Француз! Шарман! Куда нам с ним тягаться!» — мармеладной мелодией зазвучавшие шлейфом у нее за спиной от журнальных ловеласов и внутри редакции и за ее пределами, и вправду словно изгородью огородили ее моментально от вертевшихся прежде то и дело вокруг нее честолюбивых прохвостов, из бахвальства старавшихся добиться свидания с ней.</p><p>Но на все эти разговорчики за спиной Аманде было уже наплевать.</p><p>Экипаж ранним утром в субботу часто на рейсе попадался один и тот же. Гуттаперчевый педик, всё время от эмоций привстававший на мыски мятых длинных узконосых ботинок, перед тем как начать учить пассажиров, как плавать в море на отломанных спинках кресел и как дергать за шнур, чтобы надулся жилет, — всегда доставал из потайного ящичка косметичку и мазал губы прозрачной невидимой помадой, и разминал лицо, словно перед выходом на сцену.</p><p>— Видите, видите — мы всегда вот здесь вот чуть-чуть меняем курс — потому что нам запрещено пролетать над Сан-Тропэ! — заговорщицки говорил он пассажирам первого ряда, сгибаясь пополам и заглядывая в иллюминатор, когда через полтора часа самолет, на подлёте уже, вдруг заходил крылом на море, отлетал от берега, выравнивался по линии берега и летел всю оставшуюся часть пути над морем. — Потому что в Сан-Тропэ живут жуткие богачи! — делал он шуршащий знак денежной взятки пальцами. — …и трясутся от страха, что мы на них рухнем! — и корячил рожу и высовывал язык и дразняще мотал головой в знак глубочайшего презрения.</p><p>— Ну что ты фантазируешь! — обрывала его юная кокетливая англичанка-стюардесса в приталенном костюмчике. — Нормально мы летим! Что-то у меня губы только все время почему-то обветриваются здесь между люками, от холода. Дай-ка мне лучше своей помады!</p><p>И Аманда морщилась и говорила себе под нос утробное: «уууггг…» — и отворачивалась в лазурный телевизор иллюминатора.</p><p>В аэропорту Шарль всегда встречал ее и сразу же увозил из города на горку, «подальше от зла», — как он всегда приговаривал. А после ланча они везли в хоспис лондонский ирис и закупленные Амандой в Хамлейзе игрушки и проводили там весь оставшийся день, — и Аманде удивительно было, что с какой-то стати она детям может быть так интересна и нужна.</p><p>В воскресенье, когда Шарль вез ее в церковь, Аманда по-прежнему частенько прогуливала урок: посидев для приличия несколько минут в начале службы, потом тихонько выходила и гуляла в монастырском саду («Ну нельзя же всеми этим сказками о вечной жизни забивать себе голову в выходной дольше чем пять минут!»). Всю эту трепетность и бесконечную верность, с которой Шарль относился к церкви, Аманда, при всём к нему и к его личной вере глубочайшем уважении, не разделяла. Для нее англиканская церковь давно уже была местом, где с амвона проповедуют педерастию, — даже тётка ее, девяностодвухлетняя, в родном Оддбёри в Йоркшире, до этого всю свою жизнь бывшая набожной верной прихожанкой, давно уже, больше десяти лет, в местную церковь ни ногой не заходила: потому что священник, сначала на глазах у всех много лет подряд менявший одного бойфрэнда за другим, — теперь, год назад, еще и «обвенчался» с очередным фаворитом-педрилой в своей же церкви. «Какое святотатство! — ужасалась тётка. — Видимо, действительно, последние времена настают — раз „священники“ в церкви — развращённее, чем прихожане стали, и не только прихожан совращают, но и проповедуют это как норму!» Католиков же, в лондонской среде интеллектуалов, где вращалась Аманда, было принято презирать как «педофилов» — из-за омерзительных вскрывшихся скандалов с несколькими священниками.</p><p>Шарль же, на эти все едкие замечания Аманды, возражал просто:</p><p>— А что ты ожидала? Разумеется, дьявол стремится нанести удар по самому святому, стремится разрушить в первую очередь именно спасательный корабль — пробить брешь в спасательном корабле, чтоб никто не спасся, чтобы всех потопить. Поэтому главные удары сатаны приходятся именно на церковь: главная мечта дьявола — внедриться в церковь, дискредитировать церковь, и либо таким образом отвратить от церкви людей, либо и вовсе подменить собой Христа! Но церковь же — это не те единичные совращенные дьяволом священники! Церковь — это мы! «Где двое или трое соберутся во Имя Моё — там и Я буду посреди вас», — обещал нам Христос! И мы обязаны латать бреши, чинить корабль, изгонять оборотней, и плыть дальше, подбирая тонущих на пути, спасая их и поднимая их на борт. Другого-то пути в спасение нет! Корабль дряхлый и с пробоинами — но других плавательных средств в Вечность нету!</p><p>Шарль относился к церкви как-то не как к «институту», и не как к «иерархии» — а вот в этой какой-то раннехристианской простоте сердца: раз Спаситель сказал мне собираться и преломлять хлеб — значит я буду это делать каждое воскресенье, как делали все первые ученики Христа.</p><p>Аманду же, положа руку на сердце, вообще слегка раздражала вся эта мельтешня с Воскресением: Аманда считала вообще неприличным и безответственным ребячеством «воскресать из мертвых»! Раз уж ты умер — так и лежи мертвым под землей, как положено, — а не вскакивай вдруг и не бегай не пугай друзей своими «явлениями»! В общем, во все эти сказки о жизни после смерти, лишенные всякого здорового разумного британского педантизма, Аманда не очень-то верила.</p><p>После воскресной службы они обедали с друзьями Шарля — или в саду друзей, или у Шарля на веранде. Еду готовить Шарль никогда Аманде не доверял: «Еще чего! У вас же кроме жареного бекона, бобов в томатном соусе, пирога со свиньей и жареных кусков рыбы в кляре вообще ничего в национальной кухне нет!» — хохотал Шарль — и шел волшебствовать на кухню, творя соус из шампиньонов к отварным артишокам (к которым, впрочем, Аманда и сама бы за милю на кухне не подошла — потому что однажды сварила их неправильно, не вынув вовремя венчик, и час кашляла потом, поперхнувшись пушистыми колючками!)</p><p>А когда вечером, сидя в гостиной, Шарль читал ей написанное за неделю, или зачитывал вслух понравившиеся ему отрывки из философских и богословских книг, Аманда, всего этого не очень понимавшая и спускавшая все эти глупости мимо ушей, — наслаждалась богатством удивительного его голоса.</p><p>Шарль был хулиганистым и жутко несдержанным: как-то раз, проходя мимо женщины на улице, читавшей нотации маленькому мальчику и громко, с угрозой говорившей: «Повтори, что я тебе сказала!», — Шарль вдруг так же громко ей сказал: «Какая же Вы зануда!»</p><p>А как-то раз, когда они поехали на машине «в отпуск» в Милан (остановились у тамошней общины францискан), Шарль, увидев гигантскую гламурную видео-рекламу Армани, закрывавшую собой всё левое крыло Домского Собора (экран, вмонтированный прямо на собор поверх деревянных лесов во время ремонта), вдруг побледнел, как льняное полотно, и начал падать в обморок — и его еле откачали врачи от сердечного приступа.</p><p>За первый год, после их венчания, в детском хосписе не умер никто. А потом были похороны за похоронами. Софи умерла первой. Ее комнатку занял мальчик, который передвигаться мог только в коляске, тоже совсем лысенький, как и Софи в последние месяцы, — после химеотерапии. И умер всего через два месяца. Друзья Шарля из монастыря приходили служить детские мессы. За два последующих года перехоронили еще семерых. Аманде казалось, что она не выдержит. И рассказать никому об этом не было никаких слов. А Шарль после очередной смерти просил всех живых детей браться за руки вместе с ними и вспоминать всё хорошее, что они знали про умершего, — и говорил:</p><p>— Вот подумайте сами — его душа сейчас здесь и хочет с нами поговорить, и он очень горюет из-за того, что вы все плачете, а он не может никак вам подать знак, что плакать не надо! Если бы он мог, — если бы наш мир от Божьего Царства не отделяла непрозрачная стена, — он бы хотел вам сейчас рассказать, что смерть — это начало совсем другой жизни! Вы только представьте себе, что в государстве, которое на небе возглавляет Христос, нет смерти, нет страданий, там даже транспорт не нужен — потому что ты вмиг оказываешься там где хочешь. И там не нужны мобильные телефоны — потому что все дорогие друг другу люди могут общаться друг с другом телепатически в любой момент! Это просто мы здесь, на земле, в этом страшном мире, пока что ущербные — и этого не слышим и не видим!</p><p>А вечером Шарль вдруг сказал ей:</p><p>— Я не проживу слишком долго. Ты должна это знать. Когда ты останешься одна, тебе будет тяжело. Я не могу за тебя принимать никаких решений, как тебе жить после. Я хочу сделать для тебя всё, что могу, — если хочешь, живи в моем доме, когда я уйду. Хотя, думаю, что тебе это будет горько. Я доверяю тебе, как себе, — я знаю, что, когда я уйду, ты распорядишься всеми доходами от моих книг и домом так, чтобы дети, хоспис, никогда не остались без средств к существованию.</p><p>Шарль жутко гонял и лихачил на горных дорогах. И Аманда, перебив его, язвительно сказала, что это глупости, и что если Шарль и умрет рано — то разве что из-за своего галлийского лихачества, разбившись на машине.</p><p>— Нет-нет, — мягко и смешливо возразил Шарль. — Так я не умру! — таким тоном, как будто точно знает, как именно он умрет. — Но времени у меня здесь всё доделать не слишком много.</p><p>А умер он от разрыва сердца, один, февральской ночью, успев (как позднее выяснилось) вызвать врача — но не успев его дождаться, — а пока ждал приезда неотложки, успев набрать среди ночи номер Аманды в Лондоне, — разбудил ее — и с какими-то странными всхлипываниями начал задавать ей глупейшие какие-то вопросы — как она считает, нужно ли обрезать ветки мимозы — раз она в этом году всё никак не зацветает, — Аманда всё спросони никак не могла понять, всё ли с ним в порядке, но Шарль рассмеялся и заверил, что всё в совершеннейшем порядке, и что он будет ждать ее в воскресенье, — разговор вышел коротким, — а утром ей позвонили на мобильный из монастыря и попросили приехать на похороны.</p><p>А на похоронах к Аманде подошла мумифицированная женщина холодной красоты, без единой морщины, и сказала:</p><p>— Вы рассчитываете украсть деньги моего сына и имущество? Так вот знайте: Вы не получите ни цента! Вы будете иметь дело с моими адвокатами. Английская потаскуха!</p><p>И началась война, в которую Аманда ввязалась не за себя — а за волю Шарля, и за детей. Несмотря на составленное Шарлем на Аманду завещание, его мать возбудила против нее дело — десяток нанятых ею лучших французских адвокатов пытались доказать, что брак между Амандой и Шарлем недействителен, поскольку в мэрии не зарегистрирован должным образом, что Аманда не была ему де-факто женой, так как появлялась во Франции лишь на выходные, — на Аманду выливались такие потоки грязи в суде, что она думала, что сломается. Но вся чудаковатая бритозатылочная монашеская братва с капюшонами неожиданно заявилась в суд и встала за нее плечом к плечу. И через год кошмара Аманда, наконец, вступила в права единственной законной наследницы Шарля, — моментально отписав дарственную хоспису на дом (в котором, как и предсказывал Шарль, ей было бы слишком горько останавливаться, без него), и распорядилась так, чтобы стряпчие впредь всегда все роялтиз от книг Шарля переводили маленькой общине под рисованным лазоревым небом с фиолетовыми ласточками с распростертыми крыльями в виде креста.</p><p>Все первые месяцы после смерти Шарля Аманда, встречаясь с его друзьями-монахами, умоляюще твердила только одно и то же:</p><p>— Но Шарль ведь был таким хорошим! — словно надеясь, что если она докажет, что он действительно был хорошим, то его ей вернут.</p><p>А оставаясь одна, в отчаянии говорила: «Шарль! Ты бросил меня! Ты меня просто бросил! Как мне жить теперь?»</p><p>Всё это было так невыносимо больно, и Аманда была настолько растерянна — будто жизнь, казавшаяся до этого какой-то красивой вазой, оказалась вдруг дуршлагом… Аманда совсем замкнулась, ни с кем из коллег стараясь ни о чем, кроме работы, не говорить, — и даже прилетать навещать детей было невмоготу совсем: Шарль, который обещал детям в хосписе вечную жизнь, гнил теперь под землей на церковном погосте.</p><p>Аманда крепилась. Аманда просто не знала что делать. Всё потеряло смысл. Аманда находила утешение только в забивавшемся ею до предела графике — чтобы не было ни секунды подумать. Аманда ни разу за все два с небольшим года с момента смерти Шарля даже не заплакала, — и только чуть-чуть начинал вдруг, неожиданно, без всяких видимых причин, среди самых обычных разговоров по работе, дрожать подбородок — да пропадало вдруг дыхание, и Аманда выбегала из кабинета в дамскую комнату и умывала лицо холодной водой.</p><p>В один из таких вот крайних, отчаянных, забитых до отказу дней вошел вдруг в ее кабинет Майкл Сикорски — британец польских корней, один из бывших коллег, младше ее на год, давно уже, лет пять назад, уволившийся из журнала, и умудрившийся начать издавать собственный, весьма доходный, журнал путешествий и приключений, — Майкл, яркий, чернявый, гладкокожий, черноглазый, загорелый, с белоснежным оскалом широкой улыбки, с нежным кукольно-красивым лицом, словно с обложек миланских журналов, только что вернувшийся из своего нового, в этом году купленного дома на Сицилии, заехал в редакцию, как он с порога ей сказал, специально чтобы повидать ее. Майкл всегда слыл в редакции главным «красавчиком», как, впрочем, и главным развратником. Много лет назад Майкл пытался было за ней ухаживать, но Аманда, зная совсем уж дурную несерьезную его репутацию, с брезгливостью его сторонилась. И секретарши потом, как она за спиной слышала, завистливо говорили, что «Майкл по ней убивается», но что «Аманда — из тех хитрых самоуверенных сук, которые по кому хочешь каблуками оттопчутся и не заметят». До всех этих мифов и сплетен Аманде, разумеется, не было в тот момент никакого дела. А теперь вот, Майкл сидел, вроде бы серьезный и искренний, напротив ее стола в кресле, и небрежно поправлял гладкую черную длинную прядь волос, и говорил, что он многое переосмыслил в жизни, и многое хотел бы начать заново, и что она даже не представляет себе, как он повзрослел и изменился с тех пор, когда они виделись в последний раз, и что раз уж он сейчас в Лондоне, не согласиться ли Аманда поужинать с ним, без всяких обязательств с ее стороны, скажем, завтра.</p><p>И Аманда, от отчаяния, от желания хоть как-то вырваться из ужаса ежедневной безвыходной тоски и из гонки от собственной души и памяти, — согласилась.</p><p>Майкл должен был позвонить ей сегодня на мобильный и уточнить время и адрес итальянского ресторана, куда он собирался ее повести вечером. И вот теперь Аманда даже не знала, что больше вызывает мучительный протест и взрывы раздражения в ней же самой, делая всё вокруг вообще уже просто невыносимым, — поход к зубному — или предстоящий звонок Майкла. Нет-нет, зубы у нее были в полном порядке, уж за это она могла поручиться. Но как же жить дальше?</p><p>Аманда вынырнула из воспоминаний, очнувшись не потому даже, что медь чужой идиотской мемориальной дощечки на деревяшке лавки оказалась гораздо менее отшлифованной и плоской, чем Аманда надеялась, и язвила хребет, — а потому, что в пятидесяти футах от нее, в дальней части выгороженного по краям решеткой и густыми зелеными кустами и деревьями сквера, по левую сторону дорожки, на траве возле дуба, вот уже все последние три минуты (как она бессознательно, сквозь туман мыслей, видела) сгущалось какое-то странное шумное оживление — подходили всё новые и новые люди, застывали, громко и взбудораженно разговаривали между собой, на что-то указывали руками. Аманда, как журналист, просто не могла пропустить, когда у нее под носом происходила какая-то сенсация: встала и, забыв даже на скамейке пакет с туфлями, быстро дошла по зеленой траве до отвратительной дорожки, присыпанной мельчайшим толченым гравием, морщась, пересекла ее — и оказалась на месте происшествия.</p><p>На вытоптанной земле под дубом лежал крошечный, размером с четверть ладошки, мертвый бельчонок. Чуть поодаль, справа, по другую сторону от ствола дуба, лежал бельчонок живой — крошечный, корчившийся, мокрый, почти новорожденный, нескольких дней, наверное, от роду, еще слепой — со слипшимися веками, с еле заметной зачаточной шерсткой. Белка-мать металась по гигантскому стволу дуба вверх и вниз, в ужасе и растерянности. А справа от дерева, на траве, всё приближаясь к живому бельчонку, плясали, заранее празднуя тепленькую живую жертву, вороны и сороки.</p><p>— Ага! Вороны и сороки его хотят на ужин! Что ж! Так устроена природа! — скалясь в ужасной улыбке, произнесла одна из толпившихся вокруг дуба — женщина, высокая, грубая и мощная, прямоугольная, с короткими волосами, сколотыми в хвост, и большими руками. И Аманда почему-то (изумившись ясности этого знания) моментально поняла, что крупная женщина эта — работает конюхом в угодьях знаменитой семьи под Лондоном и с удовольствием ест на завтрак три яйца всмятку с зародышами цыплят, с местной фермы.</p><p>— Немедленно все уйдите отсюда! Есть специальные службы данного района, которые обязаны животных спасать! Бюджет им на это дается немалый! — баском проговорила низенькая, жирная кривоногая негритянка с лицом дауна в гладеньком коротком парике на прямой пробор, надетом сикось-накось и чуть съезжающем с левой стороны лица, — которая, как Аманда опять же почему-то сразу поняла, была уполномоченной районного совета в отдаленном округе от лейбористов, — а здесь, в центре, куда эта дама приехала купить новый парик (природный крутой барашек ей казался непрезентабельным), она даже белок ненавидела, как принадлежащих к королевской семье и наверняка голосующих за консерваторов.</p><p>И Аманда опять поразилась яркости вспышки — вдруг осветившей для нее всё, что было внутри людей, стоявших вокруг этого дерева, заключенных как будто бы под некую гигантскую лупу, — до такой степени, что Аманда могла точно сказать, что негритоска сегодня утром поругалась с белым своим бойфрэндом из-за денег, а вот тот тщедушный молодой человек, который сейчас задержался рядом с дубом на секунду из любопытства и тут же равнодушно пошел мимо своей дорогой, — богатый ювелир, в наследство только что получивший фирму и не желающий вмешиваться ни в какие сомнительные беличьи делишки или быть замешанным в какие-либо парковые скандалы. И Аманда ясно увидела тот странный цвет цикориевого кофе, который ювелир пьет по утрам в темной, занавешенной портьерами, комнате.</p><p>Белка метнулась было к мертвому бельчонку — но, оглянувшись на наступавших ворон и сорок, взметнула опять вверх, к ветвям, к разоренному гнезду.</p><p>Маленький кареглазый курносый мальчик вдруг наклонился и хотел было подобрать живого бельчонка.</p><p>— Нет-нет! Не трогайте бельчонка! Не дотрагивайтесь до него! — вскричала вдруг какая-то девушка справа. — Я где-то читала, что если на бельчонке будет чужой запах, запах человеческих рук, то белка-мать уже его обратно не примет! Бельчонок погибнет, если вы дотронетесь до него.</p><p>И Аманда вдруг ясно увидела, что девушка эта — студентка лондонского университета, изучающая археологию и жутко переживающая из-за того, что прыщавый сокурсник влюблен в ее подругу, а не в нее, — и молящаяся по вечерам о том, чтобы подруга уехала куда-нибудь жить, за границу.</p><p>Бравый маленький курносый мальчик перебежал на другую сторону дуба и принялся разгневанно прогонять ногами хищных ворон и сорок, — и Аманда ясно увидела, что мальчик, когда вырастет, станет дипломатом и погибнет на Ближнем Востоке от выстрела заказного убийцы.</p><p>У Аманды вдруг закружилась голова, она чуть отошла, на несколько метров, к соседнему дубу, и опустилась на траву, оперевшись спиной на дерево, поджав колени.</p><p>Зажав лицо руками, она принялась вдруг вслух повторять одни и те же, чрезвычайно странными, бессмысленными наверняка показавшиеся бы любому, если кто-нибудь их услышал бы, слова:</p><p>— Шарль, ты не смеешь… Не смеешь этого делать! Ты не смеешь вмешиваться в мою жизнь! Ты умер! Тебя нет! Ты не смеешь втягивать меня в свои дурацкие сказки! Этого всего не существует! Я отказываюсь, отказываюсь во всё это верить!</p><p>Разомкнув ладони и взглянув еще раз на крючащегося маленького еле живого бельчонка, Аманда вдруг подумала, что вот этот вот скрюченный бельчонок — это словно сердце умиравшего ночью в одиночестве Шарля, не дождавшегося помощи, звонившего ей — в тот момент, когда он, видимо, ясно почувствовал, что умирает, и в тот момент, когда ему, видимо, было страшно, и когда ему просто хотелось услышать хоть чей-то голос и хоть о чем-то поговорить, о любой глупости, — но из-за ее черствости и глухоты не получившего даже никакой моральной поддержки, никакого ласкового дружеского слова в последние секунды своей земной жизни.</p><p>Аманда разрыдалась, впервые после смерти Шарля. Никто из стоявших рядом с дубом этого не заметил — потому что всё внимание было приковано к серебристой белке, сбежавшей в этот момент опять с дерева к корням и, пользуясь прикрытием мальчика (отгонявшего ногами хищников), бросившейся к мертвому бельчонку, — но, убедившись, что он мертв, мгновенно взбежавшей опять вверх, к гнезду, и спрятавшейся в кроне, даже не увидев, за другой стороной дуба, всё еще живого бельчонка.</p><p>Разочарованные крики снизу среди зрителей сменились предложениями вызвать полицию.</p><p>— Шарль, Шарль, я прошу тебя! — вдруг в отчаянии заговорила опять Аманда какие-то несусветные, нерациональные слова. — Если ты хоть что-нибудь можешь сделать… Если ты хоть что-нибудь можешь сделать… оттуда, где ты сейчас! Если ты можешь хоть на что-то там влиять, если ты можешь там кого-то попросить, и за кого-то молиться! Я умоляю тебя! Попроси, чтобы этот бельчонок был спасен! Чтобы она забрала его наверх!</p><p>Вдруг, из противоположного входа в сквер, к дереву по дорожке быстро приблизился крупный, квадратный, мощный, римского плечистого склада с некрасивым бесстрастным лицом мужчина, крепко ведший за руку пожилую миниатюрную жену с живыми добрыми глазами, сразу вместившими в себя всю разыгрывающуюся трагедию, — и Аманда вдруг почему-то сразу узнала — из того же яркого и изумительного как будто бы облака, в котором она все последние минуты пребывала, — что мужчина этот — отставной военный, который был сильно ранен в Ираке, а сейчас разводит ирисы в маленьком доме в Эссэксе. Мужчина этот быстро велел жене и всем отойти как можно дальше от дерева и перестать галдеть, взял валявшуюся в стороне короткую ветку от дуба, аккуратно подставил ветку под животик живому бельчонку, — тот, на удивление, корчащимися лапками, за палку умудрился схватиться, мужчина осторожно, по стволу дерева, поднял палку с бельчонком на высоту своего роста, страхуя его снизу, на расстоянии, другой ладонью, если сорвется, — и стал осторожно поскрёбывать и тихонько постукивать по коре дуба, чтобы привлечь внимание белки. Минуты две все, затаив дыхание, завороженно смотрели. Белки не было, белка скрылась в кроне и не показывалась — то ли стережа где-то там, вверху, гнездо с уцелевшими бельчатами, то ли решив, что и второй упавший бельчонок мертв тоже, и что бессмысленно его искать.</p><p>И вдруг — в мгновение, которое вызвало у Аманды еще одну бурю рыданий, — белка сбрызнула серебристой пушистой стрелой сверху, подбежала по коре к едва державшемуся уже на палке бельчонку, аккуратно за шкирку схватила его зубами — и моментально взвилась вместе с ним вверх.</p><p>В грохоте аплодисментов и радостных криков, взорвавшихся в толпе вокруг дерева, Аманда едва расслышала звонок мобильного в сумочке, вытащила смартфон, всё еще как бы пребывая в двух противоположных мирах разом, — и даже не вполне поняла, о чем в телефоне идет речь:</p><p>— Майкл? Какой… А… Нет-нет, какой ужин, нет, Майкл, не может быть и речи. Меня не будет в городе. Я еду сейчас в аэропорт. Нет-нет, не звони больше. Никогда. Нет: я сказала никогда! — и, не дослушав удивленные и возмущенные реплики в трубке, нажала на отбой звонка.</p></section><section><title><p>Иерусалим</p></title><p>Приезжали комары с тележечками, охотники за венами. Барахольщики-вампиры — меняем вашу кровь на гораздо более престижные вновьизобретенные жидкости. Возможно, яды. Возможно. Возможно. Но мы Вам поможем. Ready? Sharp scratch! А теперь крантик в вену, как на бочку доброго вина — с бирочкой «Использовать до»!</p><p>На синем окне — игривая картонная шляпка: блевательница из прессованного папье-маше. Блюйте на здоровье. Мы Вам сейчас поможем. Мы Вам безусловно поможем. И красный кирпич на синих, всех в складочку, как веер, бумажных занавесках вокруг бокса — знак «не входи, убьём». А если я уже здесь?</p><p>Готовы? Вы будете смеяться: но сейчас будет опять больно. Нет, нет — шутка: просто острая царапина, готовы? А пока мы будем выдаивать Вашу кровь в трубочку, Вы мне расскажите… Нет, уже готовым крантиком воспользоваться никак нельзя, нужна свежая, свежая, поэтому давайте-ка другую руку. Всё в кровоподтеках и дырах на другой от инъекций и переливаний? А обратная сторона ладоней на что? А если отсюда не нацедим — есть еще ноги в запасе, не волнуйтесь, у Вас еще полно непочатых вен по всему телу. А пока мы будем выпускать Вашу кровь в пробирки, Вы мне расскажите, куда Вы поедете, когда выздоровеете. Если выживете…</p><p>Моча, впрочем, тоже шла нарасхват. Шляпка побольше — прессованный картонный ночной горшок — в руках, как колпак нищего для милостыни, на пути к ночной медсестре, вернее — транзитом через нее в сортир. Вы говорили, что доктор интересовался моей уриной? Так вот я как раз на пути к месторождению данной драгоценности, к водопаду, не черпнуть ли вам? Ах нет? Вы уверены? Ночной — не надо? Что ж, ловлю Вас на слове: значит, моей мочой я буду распоряжаться до утра по своему усмотрению. Буду транжирить не меряя.</p><p>И запах чужого свиного дриста в сортире.</p><p>Ну вот и хватит, вот и перевели назад время: моющей щеточкой с цитрусовой пенкой фэйри, в раковине, на кухне, жестко крутить против часовой стрелки на тарелке, чтобы скорей отгрести из больничного сортира:</p><p>А вот я выхожу из парадной двери дома, хлопаю дверью, как роскошной малиновой крышкой гроба, забыв даже ключ, к чему ключи, к каким предметам здесь удержишь ключи в кармане пальто, когда врач позвонил только что?! — вниз по девяти ступенькам с крыльца дома, опрометью, кубарем дыхания и всего сжавшегося в один нерв и мышц ужаснувшегося почти себя переставшего осознавать существа, не взглянув даже на распустившуюся как-то незвано и некстати в ноябре пурпурную японскую вишню в моём садике перед домом. Моём? Взглянув, но отметив неуместность и потустороннесть ножничной растрепанной нарезки жёванно-жато-папироснобумажного пурпура, аккуратно наклеенного на ветки. Декорации к гробу?</p><p>Был сухой и теплый ноябрь. Золото и ржавь на изумруде. Впрочем, какая разница. Мона едва добежала до парка, где уже бегал, где-то на запутанных кружащих дорожках, ее муж Боб — заросший бородатый коротышка с жирным лицом небритого моржа, комичный, с отвисшей, какой-то почти негритянской толстоты нижней губой и с еще ниже отвисшим огромным туго забитым рюкзаком пуза, надетым задом наперед и не снимаемым никакой ежедневной утренней трусцой в парке, которую он параноидально боялся пропускать (когда-то в молодости был смазлив до такой степени, что педерасты приставали на улицах), — престарелый, с вороватой проседью в короткой черной бороде и черной кудлатой густой шевелюре, из-за полноты выглядящий гораздо старше худенькой быстрой угловатой рыжеволосой ирландки Моны, — Боб, амбициозный, недалекий, оплывший, потешный, — но именно он, из-за многих лет абсолютного доверия друг другу, был той единственной гирькой, которая могла сейчас вернуть Моне пошатнувшееся земное притяжение — через несколько минут после того, как ее врач назвал ей по телефону дату ее смерти — с нехитрой альтернативой лечь немедленно под нож — да и то без всяких гарантий даже пятьдесят на пятьдесят. О серьезных проблемах у Моны со здоровьем они знали уже несколько месяцев — но до сегодняшнего утра всё это как-то укладывалось в круг бытовых проблем: отвезти в починку автомобиль. «Мона, сейчас всё лечат! Даже не переживай». Взяли биопсию и сфоткали все повторные сканы только в конце прошлой недели. Боб устроил для нее милый уикенд в Амстердаме — подарок на ее день рождения. Вернулись вчера. А сегодня смерть. Нет, хуже — сегодня сразу после обеда Боб улетал в Штаты по делам, и сегодня же вечером должен был состояться девичник Моны в честь прогулянного дня рождения — в местном пабе, для подруг. Похоронная вечеринка — авансом?</p><p>Катили, кувыркаясь сальто-мортале через голову, справа и слева, через холмистые ярко-зеленые лужайки войска золотых белок — нет, никаких штатовских желтых белок, здесь, в Лондоне, в Хампстэде, разумеется, не было — это, наверное, солнце устраивало фокусы в глазах у Моны — неслись толпы засушенных солнцем платановых листьев, — а обычная голубоватая белка, уже успевшая переодеться в зимнюю толстую шубку, повернувшись к прохожим спиной и то и дело с подозрением озираясь и прикрывая руками и жирненьким телом сейф, быстро-быстро набирала пин-код, запирая срочный вклад фундукового ореха в банк, в рост. Между лужайками, на широкой дорожке парка, вдоль которой быстро шла Мона, по сухому красноватому асфальту криво и лениво ползли, извиваясь, под ногами, две змеи — одна толстая, с мелкими треугольными узорами, другая тоненькая, без узора вовсе — вляпавшиеся где-то на газоне в секретный схорон сырости под листьями и теперь оставлявшие свои мокрые склизкие ползучие отпечатки везде на пути — шина автомобиля паркового смотрителя и узенькая резкая как бритва покрышка профессионального гоночного велосипеда. Мона быстро лавировала между взмыленными, брызжащими слюной и потом, оскалившимися, хрипящими животными — безвестными заочными друзьями Боба по джоггингу, бегущими в этот ранний час почти толпой, так что казалось, что объявили какой-то марафон в зоопарке. Как некстати, что Боб всегда отключает на пробежке телефон. Свернув с широкой аллейки на боковую дорожку, Мона оказалась позади еще более странной пары: не по-спортивному одетая стройная высокая кудрявая крашеная юная блондинка в короткой ярко-красной куртке колоколом и цветастых джинсах стрэйч, быстрым размашистым шагом, с модельной чуть затянутой вверх оттяжкой амплитуды движений красных полусапожек на высоких каблуках, шла рядом с едва до плеча ей достающим, семенящим чуть отставая, чуть позади, страшно запыхавшимся пузатеньким перестарком в кроссовках, майке и спортивных штанах, отфукивающимся, не могущим отдышаться, изображающим, что всё еще бежит, по-клоунски размахивая руками согнутыми в локтях, и пытающимcя, сквозь все свои пробежочные усилия, еще и говорить.</p><p>— Ну и сколько у тебя, за всю жизнь с женой, было любовниц? — презрительно насмешливо переспрашивала, ни на миг не сбавляя шаг, девушка, через плечо чуть оглядываясь на отчаянно трусившего за ней коротенького пузатенького старенького мужичка.</p><p>— Ну… Может быть, штук сто… — как-то извиняясь, стыдливо, но явно искренне отвечал, запыхавшись, ее спутник, активно работая локтями и старясь девушку нагнать.</p><p>— Сто?! — голос девушки стал еще более насмешливым и даже уже не презрительным, а брезгливым. — Сто?!</p><p>— Я не понимаю… Что за вопросы… Что за тон?! Я, между прочим… А ты… А ты сама посчитай вот, сколько у тебя уже было любовников в твои годы — и умножь на мой возраст — сама увидишь, что если ты будешь продолжать такими темпами, то когда ты доживешь до моих лет…</p><p>— Нет, уж, извини — нашел чего сравнивать! — фыркнула через плечо девушка. — У меня-то мужа нет. Я никому не изменяю. Я просто не понимаю, как твоя жена всё это выдерживает…</p><p>Мона, быстро идя позади пары, футов за пятнадцать от них, со странным чувством, что ненароком влезла в чью-то чужую грязную несимпатичную презренную жизнь (только не хватало мыльных опер в это трагическое утро), все прибавляла и прибавляла шаг, надеясь трагикомическую пару обогнать, и оставить их позади, чтобы не слышать этого бреда, — и одновременно как-то помимо своей воли краешком сознания задаваясь вопросом: в каких же отношениях эта пара? В любовных? В дружеских?</p><p>— А! Жена думает что я импотент! — легко как-то, со смешком, отмахнулся коротенький бегун. — И вообще: что ты заладила сегодня…</p><p>— Ну и что, ты думаешь, она ничего не знает про твои измены? — в том же размашистом длинноногом ритме шагая, продолжала изматывать коротконогого спутника и скоростью движения, и вопросами, девушка. — Я просто не понимаю, как ты можешь всё это так спокойно у нее за спиной…</p><p>— А откуда ты вообще знаешь: можешь быть, жена меня искусно обманывает и изменяет мне тоже?! — вспылил вдруг визгливо и обиженно престарелый коротенький пузатый бегун, делая еще один рывок в безуспешной попытке догнать спутницу и хватая ее в раздражении за руку. — И вообще: я же за ней ухаживаю, я же ведь хороший муж! Когда ей поставили диагноз три месяца назад — я же ведь даже сказал ей: «Ты должна выжить и выздороветь — а то как же я без тебя жить буду?!» — и тут же, уцепившись под руку девушке, и блаженно тормозя ее, радуясь, что наконец догнал и бежит шаг в шаг, и на бегу заглядывая девушке в лицо, с широкой бородатой улыбкой добавил: — …Чего только не скажешь человеку, чтобы человек выздоровел, когда человек помирать собрался!</p><p>И только в этот момент до сознания Моны дошло, что бегущий впереди нее рядом с девушкой коротконогий пузатый перестарок — это ее муж.</p><p>Жухлые листья, окурки, скомканные клочки бумажек, плавающие в разлитом на асфальте благоухающем кофе с молоком — луже, растекшейся из оброненного кем-то большого бумажного стаканчика — прямо рядом с туфлями Моны — рядом со скамейкой, на которую она присела, — выглядели как эрзац корицы и ванили — и Мона всё никак почему-то от жуткого этого пойла не могла оторвать взгляд. Восемнадцать лет. Восемнадцать лет ежедневной лжи. И ее абсолютного доверия.</p><p>Боб был американцем по паспорту, а авантюристом по профессии, и то и дело летал по всей Восточной Европе — выискивая для богатых клиентов, а заодно и для себя, где, в каких не вполне развитых, но быстро растущих и реформирующихся регионах, выгодно, пусть и с риском, быстро вложить деньги в недвижимость — чтобы через пять лет ту же самую недвижимость можно было продать в десятки раз дороже. Боб уезжал то и дело из дома — внезапно срываясь по чьему-то звонку — и ни разу, за все восемнадцать лет, Моне не пришло даже в голову заподозрить его во вранье: как-то априори была убеждена в его честности, порядочности и верности — видимо, потому что судила всегда по себе.</p><p>Кофе в луже под ногами затекал уже под мысок туфли, кофе был, судя по запаху, явно приторный. Невообразимо. Будут липкие грязные подошвы. Невозможно же будет войти в дом больше. Еще совсем недавно, весной, Боб, вернувшись с пробежки, жаловался, как какие-то две девушки, которым он, из любезности, в парке, сказал на бегу «Good morning!», безапелляционно ответили ему: «F.ck off, you f.cking pervert!» — и Мона потом с ним вместе хохотала над нелюбезными девицами и над тем, насколько неправильно они поняли его намерения и характер.</p><p>Мона вздрогнула от взвыва мобильного: Боб звонил из дому уже, с городского, обычным бодрым юморным голосом:</p><p>— Куда это ты пропала? Твои ключи в холле на полу валяются! Мне выезжать в аэропорт пора уже! К кому это ты так впопыхах тайком на свидания бегаешь, пока я на пробежке? Я начинаю ревновать, Мона! Я оставлю тебе ключ под ковриком на крыльце.</p><p>«Я думала — у меня инфекция! Я забыла — что как только я ем спаржу, моча моментально начинает противно вонять!» — нет-нет, это откуда-то выскочило из-за ярко-голубого веерного жатого театрально-занавесочного моря времени в больнице: голос полоумной черной медсестры Нэнси, жутко громко болтающей с пациенткой из соседнего бокса. «А потом я вспомнила! Я же наелась жареной спаржи!» Когда? Как же ужасно и беспардонно медсестры орут по утрам, спозаранку, выворачивая всю душу наизнанку всеми этими неуютными неумными звуками. Как бы арестовать воспоминания, чтоб не вырывались из заключения и не бросались на меня с ножами? Вся кухонная раковина до краев полна пенки, который же сейчас час ночи, час? два? боюсь, что всю грязную посуду мне до отлёта не осилить, может быть, мне отменить вылет, я жутко слаба.</p><p>Ну вот и паб с безмозглой музыкой. Яркие ковры, и большие в белый выкрашенные деревянные люстры. Битком, народ выкипапает аж на улицу, ожерельем из ягодиц унизана вся барная стойка, запружены все столики, и даже торчат между, как всегда вечером. Белобрысый знакомый лыбящийся бармен за стойкой. Попробуй, отмени девятерых жадных до сплетен, чужих несчастий и коктейтей нахрапистых уверенных в невыворачиваемости жизни благополучных ворон: заклюют вопросами. Джемма, Челси, Камилла, Клара, Эстэр, Хлоя, Хэйзэл, Линда и Айви — и ни одного человека! У всех в глазах ипотека, фитнес-центр и жирный бифштекс; и еще впуклый экран домашнего кинотеатра. Вот они все, за двумя сдвинутыми для них барменом заранее большими квадратными столами ближе к левым окнам — крикливо и радостно празднуют авансом мою смерть и позор! Никому нельзя ни слова, ни обмылка, от сегодняшних катастроф. У официантки карандаш для приема заказов припрятан в тугие волосы пучка, как шпилька.</p><p>Каждый звук, каждая шутка подруг, каждый развернутый подарок, каждый крик веселящихся рядом чужаков убеждал Мону, что всё это несовместимо с жизнью, что она с жизнью больше несовместима, что жизнь с жизнью вообще несовместима изначально. Возвратится Боб — и как я взгляну в его глаза? Зачем? Мерзость предательства и лжи вдруг обесценила всю жизнь — потому что замешана эта жизнь почти два десятка последних лет была на Бобе. Два года назад, когда вдруг обанкротилась и исчезла, вместе с выплатами персоналу, элитная экспериментальная гимназия, где Мона преподавала итальянский, Боб великодушно уговорил ее не работать больше: «Неужели тебе мало дел по дому? Вон, за садом ухаживай и книжки читай!» Дом в Хампстэде они снимали, — Боб, так же спонтанно и целеустремленно, как делал всё в жизни, год назад ее вдруг уговорил продать прежний ее дом неподалеку, — возбужденно и запутанно, с цифрами, внушая, что такой шанс выпадает раз в жизни, что есть четыре зарубежных объекта в которые нужно немедленно инвестировать все деньги от продажи дома, произвести классную реновацию и сдать их в коммерческую аренду — и через пару-тройку лет доход от продажи этих объектов будет как минимум двадцатикратным — а тем временем переехать в новый съемный дом побольше и попрестижнее — а потом, через пару-тройку лет, выкупить здесь снимаемый особняк, продав имущество за рубежом. Мона всем этим никогда не интересовалась, всё это была какая-то абсурдная и скучная суетень, и в общем без особого любопытства подписывала все подсовываемые Бобом бумажки, полностью доверяя ему все финансовые и имущественные дела. А теперь… В каких словакиях теперь искать деньги от моего дома? Мона даже разрезать бифштекс не могла — из-за зримого совпадения жареной волокнистой плоти с будущими действиями хирурга над ее телом. Жить, оставшиеся, последние месяцы своей жизни, на милостыню грязного подлеца-Боба? Зависеть от него, полностью, из-за физической слабости после операции? Доживать, малодушно принимая помощь предателя?! Делать вид, что она ничего не знает?! Врач, описывая самые оптимистичные прогнозы в случае операции, обмолвился, что это может «продлить» жизнь на год. Еще год пытки?! С лжецом и ублюдком под одной крышей?! С вонью его измен?! Я даже сегодня уже, без него даже, ночью не смогу лечь в ту же постель, меня вырвет от одной мысли обо всей этой грязи, в которой он живет! Моне всё очевидней становилось, что никакой операции не будет, ни на какую операцию она не пойдет, и что выход из всего этого нужно найти и придумать как можно быстрее, немедленно, просто из любых подручных доступных средств.</p><p>Грохот музыки. Я сейчас, сейчас вернусь, я в туалет, веселитесь. В бок и спину толчки танцующих с кружками в проходах между столиками. Лестница наверх. С белыми, крашенными в тон люстр деревянными тучными балясинами под шатающимися поручнями. Шаткость, вскрипывания, архаичный уют деревянных ступеней на верхнеэтажную ковровую площадку перед дверью в дамский туалет, а дальше куда-то ввысь уводящая тонкая совсем уже лесенка, после пролёта, ох, извините — сбила с ног встречную, сверху навстречу спускавшуюся, официантку, несшую две чаши с… — картофель-фри уже на ковре, внизу, на нижнем этаже, опрокинувшийся с балюстрады, на головы, — чей-то бультерьер, хрюкая, подъедает. Не волнуйтесь, не волнуйтесь, мы подберем, доедим, идите, куда шли.</p><p>В сортире было гораздо тише. Огромное зеркало за рукомойниками, в чудовищной кичевой мощной ампирной крашенной в золото деревянной резной рамке с четырьмя яркими светильниками по углам, отражало раскрасневшееся лицо: последний прижизненный портрет покойницы? Чистый домашний уют провинциального туалета — душистые круглые мыльца с флёрдоранжем в хрустящих бумажках с желтой круглой этикеткой, старомодные обои с лиловыми гиацинтами в баночке, стопка крошечных квадратных, уголком сложенных махровых полотенец на плетёной полочке, высокая плетёная корзина с крышкой, справа от рукомойников, для использованных ручных полотенец, деревянные дверцы кабинок — немножко успокаивал. Мона быстро вошла в кабинку, заперлась и села как в кресло на закрытую крышку унитаза. Вены? Вилкой? Тем самым ножом, которым ковыряла внизу бифштекс? Взять незаметно, принести сюда? Нет, это всё крайне неприятно, негигиенично, всё это вообще отвратительно… Как можно пугать людей, как можно оставить заиками тех, кто потом увидит здесь тело… Нет, нет, это даже не вариант… Нужно дома… И какой-то тихий, непошлый, некровавый способ… Чтобы это не было похоже на все эти омерзительные фильмы… Решение пришло уже через несколько секунд, решение высидено было на толчке — Мона вспомнила про несколько пачек опиоидных обезболивающих, которые врач, еще три месяца назад, при первых болях, выдал ей «на всякий случай». Если глотнуть все разом — тогда наверняка… Единственное — противно, что будет вонять и разлагается труп, до тех пор, пока Боб не вернется из Штатов. Противно. Но это уже не моя забота. Да, да, досидеть с подругами, еще час, сколько будет нужно, заставить себя выглядеть веселой, чтобы ничего не заподозрили. И сразу домой… Таблетки в шкафчике на кухне… Какое облегчение… Даже не придется сегодня спать на тех простынях, на которых спал Боб… Не придется нюхать пот его измен и лжи…</p><p>Мона встала с толчка, долго возилась с никак не выходившей из паза защелкой двери, чуть не поранила палец, вышла к рукомойникам, брызнула ледяной водой на руки и взглянула было на себя еще раз в зеркало — как позади раздался чудовищно грубый удар — видимо, ногой и рукой в дверь сразу — чуть не выломавший дверцу туалета, разом вышибивший ее внутрь крошечного предрукомойного туалетного холла, где Мона стояла, — и через мгновение Мона, всё так же смотря прямо перед собой, увидела в отражении в зеркале, как сзади нее, в грубо распахнутую дверь, к ней в женский туалет ворвался молоденький парнишка, черноволосый, бледный, узколицый, с гладкими длинными волосами до плеч, ровно стриженными, заложенными с одной стороны за ухо, не очень высокий, но всё-таки визуально зависший в зеркале сзади над низенькой Моной в тесном туалетном холле. Мона вздрогнула и стояла не двигаясь. Юноша, смотря ей в глаза в зеркале, напористо сказал:</p><p>— Мне нужно с Вами поговорить. Назовите мне время и место, где мы можем встретиться? Сегодня же! Как только Вы расстанетесь с подругами.</p><p>Какую-то секунду, глядя все так же в зеркало на собственные округлившиеся от испуга глаза и боясь обернуться, Мона в ужасе думала, что, да, видимо, для своих лет выглядит не просто молодо, а неприлично молодо, а сейчас уж даже и чересчур провокативно: худоба, угловатость, гладкая кожа, лихорадочно-румяные от нервов и гнева скулы, и сияющие, гневные и горестные, быстро и метко стреляющие глаза, и рыжие чуть вьющиеся волосы ниже плеч, породистая ирландская буйность во всем очерке и в порывистых движениях… и что в этом есть какая-то глупость — в последний день своей жизни подвергнуться в сортире нападению какого-то малолетнего маньяка… Хотя… если у него есть нож — то, может быть, он и положит предел всему этому кошмару…</p><p>— Мальчик, Вы, вероятно, не так что-то поняли… — нашла, наконец, в себе мужество обернуться Мона к юноше, оказавшись к лицу лицом с ним в тесной туалетной комнатке. — Выпустите меня. Выйдите отсюда. Кто Вам позволил… Отойдите немедленно от двери!</p><p>Юноша припер задом дверь, но тут же, видя, что Мона собирается пробиваться к выходу силой, резко обернулся, заложил движок железной защелки в щеколду, дверь заперев наглухо, и быстро крепко обнял Мону, не выпуская ее.</p><p>— Молодой человек, это даже не смешно! — стараясь быть спокойной, в каком-то унылом раздражении вырывалась из его рук Мона. — Я буду кричать… Вы что-то неправильно поняли… Или, может быть, мое поведение там, внизу с подругами, Вас как-то ненароком ввело в заблуждение… Я старше Вас, наверное, больше чем в два раза. Мне пятьдесят два. Я смертельно больна. Если Вы немедленно…</p><p>— Я знаю, — быстро перебил ее юноша, тряся ее за плечи, — я даже знаю, что Вы сейчас там, в кабинке, сидя на толчке, решали, сколько трамадола заглотнуть, чтобы убить себя.</p><p>Мона обмякла и разом перестала вырываться — юноша, почувствовав это, выпустил ее из рук и отошел на шаг.</p><p>— Не бойтесь. Я заранее Вас предупреждаю: я не хочу, чтобы Вы думали обо мне чего-то лишнего, — быстро говорил юноша, смотря ей прямо в глаза. — Я ничего особенного из себя не представляю, я просто слышу и вижу некоторые вещи, и знаю некоторые вещи… Это не от меня… Раз Вы не хотите называть мне время и место, мне придется говорить с Вами прямо здесь… Вы пойдёте на операцию, всё пройдет успешно. Вы должны согласиться на всё послеоперационное лечение, которое Вам предложат, после нее. Будет тяжело — но Вы выживете. Вы выживете, и у Вас еще много жизни будет в запасе. Но для этого Вы должны выполнить два условия…</p><p>Мона молча смотрела на него, не очень веря в реальность происходящего, — но черноволосый бледный щупленький юноша в красивой коротенькой приталенной джинсовой куртке, протертой, по моде, на швах, и в темных узких джинсах, несколько секунд назад до боли крепко сгребший ее в объятия, был, безусловно, реален.</p><p>— Главное и первое условие: Вы должны немедленно развестись с мужем…</p><p>Мона дернулась и начала прорываться опять к двери:</p><p>— Это не Ваше дело! Что Вы несёте! — отбивалась она от него локтями. — Я сама распоряжаюсь своей жизнью! Я лучше знаю, что мне делать! Кто Вам рассказал? Шпионы?! Что это? Кто Вы?! — замахивалась на него Мона уже кулаками и колотила. Так что ему пришлось вновь схватить ее в охапку и силой оттащить от двери.</p><p>— Я же говорил Вам: мне нужно время… Дело в том… Люди этого не понимают, но, когда муж совершает измены, блудодеяния, — то Вы, если остаетесь с ним в браке, как бы разделяете весь этот блуд. Оставаясь с ним в браке, даже если Вы не знали о его изменах, Вы как бы становитесь соучастницей его блуда, прелюбодеяний, соучастницей его тяжелейших смертных грехов. Вы берете всё это на себя, Вы берете на себя не только грех его блуда, но и разделяете с ним все последствия его блуда… Вы, сами того не зная и не понимая, взяли на себя ту болезнь, которой заболеть должен был он. Если Вы разведетесь и избавитесь от него, то после операции Вы выживете, потому что это должна была быть не Ваша болезнь, а его болезнь, — и та смерть, которой Вы сейчас умерли бы от опухоли, — это не Ваша смерть, а его смерть. Вы взяли на себя его блуд, его грехи — потому что Вы, оставаясь с ним в браке, как бы остаетесь одним целым с ним. Даже в Евангелии прямо говориться, что есть единственный благословляемый случай развода — это развод за прелюбодеяние супруга или супруги. Вы должны немедленно развестись — Вы даже не представляете себе, сколько Вы взяли на себя чужого…</p><p>Мона опять дёрнулась и решительно начала биться за выход к двери:</p><p>— Чушь, что Вы несёте?! — избивала изо всех сил Мона юношу. — Я не понимаю: Вы, что, подкупили моего врача?! Откуда Вы знаете про Боба?! Вы следили за мной? Кто Вас подослал?</p><p>И юноша, обняв ее еще крепче, как будто не обращая внимания на ее слова, договорил:</p><p>— Вы, увы, не первый и не единственный и не последний человек с болезнью вот такой причины. Я видел, как выздоровели несколько смертельно больных людей, разведясь с прелюбодействующими неверными мужьями и женами и избавившись от этого проклятья. Но запомните: есть еще одно, второе, условие. Вы вспомните о нём позже, когда начнете восстанавливаться после операции. Когда Вы выздоровеете, Вы должны будете выполнить в жизни то, о чем больше всего мечтали в детстве — Вы знаете, о чём я Вам говорю? Вы понимаете меня? — отстранил он ее от себя и тряс вновь с еще большим усилием ее за плечи, словно пытаясь разбудить ее от какого-то тяжкого сна. — Вы знаете, что это? Вы помните? Я должен убедиться, что Вы поняли меня! Я не знаю, что это, — я только говорю Вам что я слышал. Есть что-то, что можете в жизни здесь сделать только Вы. Вы знаете, о чём я? Я даю Вам свой телефон… Вот, не потеряйте… — засовывал он ей в правый карман джинсов непонятно откуда взявшийся клочок бумажки. — Меня зовут Томас, итальянские друзья мои прозвали меня Лондра, с тех пор так все и зовут… но это всё вообще не важно, моя личность здесь вообще не имеет никакого значения. Завтра Вы позвоните мне утром и скажете о своем выборе. Я должен знать, что Вы не убьёте себя. Это должен быть Ваш собственный добровольный выбор. Это тоже — обязательное условие. Вы слышите меня? Вы понимаете меня? Я не знаю, как Вас зовут. Я не знаю всего. Я должен убедиться, что Вы поняли меня. Вы слышите меня? Вы поняли, о чем я говорю?</p><p>Мона, потрясенная, кивнула.</p><p>Юноша немедленно развернулся и, отперев дверь, мелькнув джинсовым рукавом, вышел из туалета.</p><p>Ричи, Ричи, очнись, тебе нельзя засыпать, ты обязан дождаться врача! — с силой била по щекам медсестра душераздирающего, совсем юного, невообразимо красивого — если бы не невообразимо костлявого — льноволосого наркомана с закрытыми глазами, с выпученной выгнутой оголенной грудной клеткой с выпирающими — каждое в отдельности — ребрами и прилипшим к позвоночнику в подвздошье животом, всё время сваливавшегося верхней частью изможденного туловища с подушек, с каталки на колесиках, из-под капельницы. — Ричи! Очнись! Открой глаза! Если ты заснешь — ты покойник! — и всё его изможденное до освенцимовских абрисов, почти мертвое тело, поддерживаемое жирной медсестрой, было какой-то кощунственной надругательской уродливой пародией на скульптурные формы «Пьеты». Кому его здесь оплакивать? В белом соседнем боксе — пожилая взлохмоченная женщина на боку на каталке, со стонами держащаяся одной рукой за живот, — а рядом с ней — двое рослых крепких молодых презентабельных тюремных полицейских в форме — он и она, она в дамской полицейской шляпке, он — в черном шлеме со сверкающей эмблемой, оба в черных грубых высоких полицейских бутах и с инструментами убийства на боках, — он держит на весу вторую руку стонущей женщины на каталке, прикованную к его руке наручниками. Пара тихо и сдержанно подыхающих, откаченных на каталках в углы, чтоб не мозолили глаз, сухих английских старух — не дождавшихся врача. И пять дюжин воющих от боли грязненьких цветных басурман по лавкам, которым каталок не досталось. И этот в ноздри сразу бьющий ни с чем не сравнимый — внизу, под собственной уже каталкой — запах чьей-то чужой крови и блевоты вперемешку, размазанных колесами каталок по полу, который санитары не успевают протирать, — тряско! медицинские братья бегом наперегонки со смертью везут мою лежачую карету в реанимационные радушно распахнутые передо мною двери. Нет, это всё было уже позже, гораздо позже, в один из привозов на скорой помощи из-за обморока на улице. Я слышала, что такое случается с выжившими узниками фашистских лагерей: воспоминания липнут, застилают глаза, нос, уши, душу, как будто всё заново происходит сейчас. Я не знаю, что сделать с этими сковородками — бросить их немытыми? — завоняют, когда я улечу. А сил уже ни на что нет.</p><p>Томас Лондра настолько моментально ответил, как только Мона утром позвонила, — словно до этого всю ночь держал мобильный как свечу на ладони и ждал. Мона, из-за омерзения домой не возвращавшаяся и проведшая ночь в отеле неподалеку, сказала ему только одну фразу: «Я попробую». Томас предупредил, что, видимо, это их последний разговор, потому что завтра он уезжает с острова, в Александрию, где нужна его помощь, — а там неспокойно. И Мона, с ощущением уже полной нереальности происходящего, пошла в ближайшее агентство недвижимости и сняла себе почти на все деньги, остававшиеся на карточке, квартиру на месяц, — а потом отправилась к адвокату и заявила о намерении развестись с мужем.</p><p>Гигант-негр с ноздрями кинг-конга и с фиолетовым исподом в этих ноздрях и розовой изнанкой ладоней (неровно прокрашенных между пальцами: краска сверху стекала, когда он крепко-крепко пальцы зажимал), заставил Мону надеть длинные, страшно тугие гольфы до колен с дыркой на месте пальцев ног, и так, босяком, в больничном вялого хлорированного цвета халате с неприятной, неконтролируемой Моной, изощренной системой завязок на спине, торжественно ввел ее за руку в театр. Монголоид-анестезиолог со злой холодной красотой будды, изысканно-недобро артистично улыбаясь, предложил Моне блокирующий укол в позвоночник, в добавок к обычному наркозу, изобразив, что иначе после операции, как только чуть-чуть отойдет наркоз, она будет от боли дышать «вот так» (следовала пантомима высунутого языка, ошалелых глаз и скрюченного в бублик тела), — а если предложение примет, и на укол согласится, то максимум, что может случиться — это что он промажет между позвонками в нерв, и тогда будет просто навсегда полная парализация.</p><p>Мона почему-то от такой альтернативы расплакалась:</p><p>— Вы мне оставили секунду на выбор! Почему Вы раньше не…</p><p>Негр, крепко сжав ее руку розовой недокрашенной ладонью, помог ей взобраться на единственную, в самом центре громадного пустого операционного театра, кровать, — и, с опаской оглядываясь, Мона, не сдерживая уже слезы, села, спиной к ненавистному монголоиду. И пока монголоид развязывал завязки и дезинфицировал на позвоночнике место для укола, негр, склонившись к ней гуталиновым лицом, лоб ко лбу, обхватив горячими гигантскими руками голову Моны, говорил ей: «Вы много натерпелись… Но скоро всё будет позади… Плачьте, это правильно… Я здесь, я с Вами… Ничего с Вами не случится дурного. Они Вас починят…». «Обещайте, что Вы скажете мне, перед тем как будете делать укол, обещайте…» — говорила Мона монголоиду, через каждую секунду оборачиваясь через плечо, — но видела лишь злые циничные улыбки на лице того. Уткнувшись в грудь негра головой и вся сотрясаясь от ужаса существования в этом кошмарном мире, от вдруг нагрянувшей жалости к себе, чувствуя, как жутко горячи слёзы, Мона не почувствовала укол — только словно бы кругообразные поглаживания анестезирующей ваткой со спиртом где-то внизу позвоночника — и потом вдруг странная мгновенная немота всего тела, словно все земные законы отменили.</p><p>— А теперь Вы должны лечь, я буду медленно вводить Вам в вену наркоз, а Вы считайте до десяти… — улыбался ей негр, всаживая уже простенькие, привычные гвозди в вену на запястье.</p><p>Откуда-то из-за кулис прямо по курсу появился врач и спросил о ней, как о мертвой или как об отсутствующей:</p><p>— Ну как она?</p><p>— Я еще здесь! Я всё слышу! — отчаянно закричала Мона. — Не вздумайте начинать резать меня, пока я всё чувствую! Когда, через сколько минут наркоз подействует?</p><p>— А вот Вы начинайте считать теперь в обратную сторону — от десяти… — улыбался ей негр, выжимая последние кубики из всаженного в вену шприца.</p><p>— Десять! — с вызовом сказала Мона. — Я всё еще здесь! Девять! Восемь! — и тут вдруг нахлынула на нее такая волна пофигизма и протеста против земных правил, что она подумала: «что я — нанялась, что ли, им — считать?!» И вдруг, неожиданно для себя же самой, Мона громко, отчетливо, на весь театр заговорила вслух ту единственную молитву на ирландском, которую помнила с детства от матери: Mo Thiarna agus mo Dhia &#xCD;osa Cr&#xED;ost! D&#xE9;an tr&#xF3;caire orm, peacach!</p><p>Негр, всё так же дружелюбно ей улыбаясь, заслышав громкую ирландскую речь, начал одобрительно ей кивать головой, словно моментально поняв, <emphasis>что</emphasis> она произносит.</p><p>А в следующем кадре над ней наклонялся вспотевший, жутко счастливый и самодовольный веснущатый кареглазый врач и говорил: «Добро пожаловать в новую жизнь. Блюйте, блюйте, не стесняйтесь. Это обычное дело после морфина. Вы разве не помните — мы вчера с Вами уже разговаривали, сразу же после операции, прекрасной, удачнейшей операции, но Вы были еще слегка под кайфом…».</p><p>Клетчатые, в квадратик, высокие рамы окон их трехэтажного, узкого, в два окна, кирпичного блёкло-малинового дома в Дублине, в самом конце Blessington Street, были как гигантские клетки для солнечных канареек, — только вот канареек, с хмуростью неба, поймать всё никак не удавалось, — а когда, наконец, канарейки солнца, приманенные взглядом Моны, прилетали, дверцы клетки взмётывались вверх — распахивая окна, — и канарейки разлетались на стены противоположного дома — сидели там, цепляясь, на бурых кирпичиках, между окон, и свиристели от счастья. Как Мона.</p><p>Мона смотрела из своей комнаты на загадочные солнечные аппликации, которые их окна на секунду лепили и клеили на дом напротив, и эти летучие, легко перелетающие с одного места на другое полупрозрачные солнечные отражения, мерцающие между видимых, физических, окон, казались ей какими-то оконцами в другой неведомый, чудес полный, мир — и как-то хотелось их ухватить, задержать, в горсти взгляда — а нет — настолько были нежны, что от первой же ненастной тучи вымирали мгновенно.</p><p>Белоснежная, но промокшая, Фиона пришла к ним в один из дождливых дней на крыльцо дома. И у Моны в сердце сразу затрепетало прозрение, что это — чудо гораздо более высокого рода, чем даже перелётные солнечные канарейки из окон. Мать сразу ввела Фиону в дом, накинула на нее белоснежное махровое банное полотенце и сказала Моне и ее сестре:</p><p>— Пусть согреется. Мы ее должны накормить. А вечером, если дождь прекратится, пойдем искать, кто ее потерял.</p><p>Так начался самый счастливый год в жизни Моны, седьмой.</p><p>Они обошли с Фионой весь город. Честно спрашивали всех соседей, всех прохожих. Никто не знал, откуда она.</p><p>Даже для чистейших старо-английских овчарок белоснежность ее была удивительна — у нее были только две крошечные дымчатые подпалины — на правом боку.</p><p>Когда она к ним пришла, ей было месяцев пять. Вымахала она за следующие пару месяцев громадной! Фиона была нежная, веселая и жутко хулиганистая одновременно, с особым хулиганистым собачьим чувством юмора. И ничего слаще не было, чем когда Фиона, едва прибежав домой после прогулки с матерью ранним утром, взбегала на верхний этаж к еще спящей Моне в комнату и, не слушая никаких запретов и криков Моны, с разбегу, грязная, мокрая, с улицы, извалявшись в какой-то луже, как была, ныряла в кровать к Моне под белое одеяло к самой стенке, вытягивалась, во весь рост, доставая передними мохнатыми здоровенными лапами аж до изголовья, а задними аж до края изножья кровати, и, обняв сонную ворчащую на нее Мону, начинала жарко целовать ее в щеки и в нос. Слаще и чище, и любимей, и волшебней, чем запах ее мокрой шерсти по утрам, мало что запало в душу за всю жизнь.</p><p>Вот и водохранительная бухта рядом с домом, вокруг которой так смешно играть с Фионой в салки. А вот узенький канал, куда они добежали с Фионой по игрушечным улицам, — в котором ивы медленно моют свое отражение — не плакучие, а наоборот кучерявые и буйные — как волосы Моны — и как характер и шерсть Фионы — вот и деревянный шлюз — балки-перемычки, по которым можно перебежать на другую сторону, — Фиона! Осторожней, осторожней переходи, не прыгай! — и Фиона быстро-быстро, ставя лапы в одну ниточку на балки шлюза, оказывалась уже на той стороне и жарко высовывала яркий розовый язык и хохотала всей белоснежной мохнатой мордой. Ангел. Личный белоснежный ангел детства Моны. Мона чувствовала сразу почему-то, что Фиона пришла в дом для нее, ради нее — и именно у них с Фионой, несмотря на то, что обожали Фиону и мать, и сестра, — все-таки были особые какие-то, сестринские, дружеские неразрывные взаимопонимание и телепатическая связь — так, что Мона, даже в школе, чувствовала, если с Фионой что-то случалось — поранила лапу, простудилась (несмотря на гигантский размер, и гору белоснежной шерсти, Фиона была удивительно хрупка здоровьем и беззащитна).</p><p>Вечерами, когда Мона возвращалась с курсов живописи, шторка в комнате сестры в верхнем этаже слева была уже опущена, а в ее собственной комнате наоборот поднята, и горел светильник, оставленный для нее матерью, — так что казалось, что весь дом ей подмигивает, — и вдруг высовывалась из-за стекла в ее комнате белая морда Фионы — ждавшей ее, тоже всегда заранее телепатически прекрасно чувствовавшей ее приближение, — улыбалась ей через окно всей мордой и черными нежными губами — и мгновенно бросалась по лестнице вниз ее встречать к входной двери.</p><p>У Фионы был беззащитный голый розовый живот с сизыми пятнами — когда она внизу, в гостиной, у камина, повалившись на спину, каталась по ковру, весело на всех посматривая вишневым глазом.</p><p>А когда через год умерла мать, Мона, наверное, не выжила бы от горя, если бы Фиона то и дело не вставала на задние лапы и не обнимала ее, кладя ей тяжелые белоснежные мохнатые лапы на плечи, и не плакала бы горько вместе с ней.</p><p>Фиона донянчила Мону до пятнадцати лет. Моне как-то ночью приснился жуткий сон про Фиону — Мона вскочила среди ночи со знанием, что Фиона умирает, — и побежала вниз проверять, всё ли с Фионой в порядке, — Фиона спала на мягком своем пуховике у камина. Мона разбудила ее, обняла, со слезами, рассказывая ей, как будто та понимает, свой страшный сон. Вечером того же дня Мона, на занятиях в живописной студии, по какому-то наитию нарисовала прекрасный портрет Фионы. А через два дня обнаружилось, что у Фионы тяжелая форма чумки.</p><p>Как-то так совпало, что со смертью Фионы закончилась и вся их жизнь в Дублине, — толстая тетка Моны, которая растила их с сестрой после смерти матери, решила продать дом и переехать с ними вместе в Лондон: дом содержать становилось всё сложнее, тетка потеряла работу, найти новую не удавалось, — а из Лондона друзья («ирландская мафия», как шутя называла их тётка, — дословно повторяя тогдашние враки английских невежд) написали ей, предложив занять место администратора в католической школе в лондонском Хампстэде. Мона доучивалась в школе и в университете уже в Лондоне — у нее даже ирландский говорок быстро пропал, — и старая тетка, когда сердилась за что-нибудь на них с сестрой, в злобени обзывала их: «Ye, English!» — и хуже ругательства для тетки быть не могло.</p><p>За ярко-синими веерными занавесками больничного бокса проплывали какие-то чуждые, чужие, наружние, звуки и времена — из которых Мона оказалась надёжно исторгнута — и, будучи отгорожена синим этим морем занавеса, путешествуя на самом быстром средстве передвижения во времени и пространстве — кровати, — возвращалась наконец-то шаг за шагом в свое какое-то, настоящее, внутреннее время, в свою где-то давным-давно растерянную подлинность. Как бы найти сейчас тот портрет Фионы… Нет, я даже не знаю, при каких переездах он потерялся… Я точно взяла его в Лондон с собой из Дублина, но вот потом…</p><p>И уж совсем несуществующим, побочным шумом, врывались сквозь занавес какие-то ошмётки разборок с Бобом после его возвращения из Штатов — визит к нему вместе с адвокатом, визги Боба, что она сумасшедшая, что она всё придумывает (и, что особенно было трогательно, — попытки Боба бить на святое — крики, что Мона «не имеет права» с ним разводиться — «потому что она католичка»! ) — тихий дельный вопрос адвоката в ответ на всё это бесстыдство: «Хочет ли Боб, чтобы они разыскали ту девушку, с которой Мона видела его в парке и взяли у нее свидетельские показания?» — жуткий испуг Боба, трясущийся тройной под бородой спрятанный подбородок, быстрые по-бабски истеричные подписи Боба под всеми заявлениями о согласии на развод, распечатанными и принесенными адвокатом заранее, — затем звонок Боба через день с какого-то незнакомого номера Моне на мобильный с угрозами и требованием всё отменить «или будет хуже!» — и прощальные его слова (с которыми он и сгинул навсегда из ее жизни): «Ну раз ты не хочешь по-хорошему, тогда пеняй на себя!» — и, наконец, его загадочное исчезновение — из съемного дома (откуда он умудрился в единую ночь вывезти все свои вещи), из Лондона, с острова, с континента — со всех возможных радаров — со Штатовских тоже. Бегство, разумеется, по всем законам жанра — вместе со всеми документами на зарубежное имущество и со всеми уликами вывода за границу денег за продажу прежнего дома, принадлежавшего Моне.</p><p>Моне повезло — невероятным образом дорога под ее ногами выстилалась и ткалась ровно по мере того, как она осмеливалась делать шаги вперед. В местном совете ей, как человеку со смертельной болезнью, скоро идущему на операцию, немедленно предоставили квартиру — даже, расщедрившись, двухкомнатную, — в явной надежде на то, что вскоре Мона квартирку эту все равно освободит, переехав на кладбище.</p><p>Мона закрывала глаза — и заново видела себя в черном кэбе, как всегда всюду опаздывающей — в данном случае — на операцию. «Я жутко нервничаю! — признавалась она водителю кэба. — Даже не из-за операции — просто неловко что я опаздываю на операцию!» — «Ничего, не бойтесь: без Вас не начнут!» — острил водитель, от которого был виден только шатенистый курчавый затылок и веселые вишневые глаза в продолговатой рамке центрального зеркальца.</p><p>Мона открывала глаза — и было удивительно, что операция уже позади. Мона опять закрывала глаза — и вновь, и вновь ей казалось, что она всё еще ждет операции в той особой супер-стерильной палате, — и все приготовления медицинского персонала почему-то были безумно похожи на приготовления экипажа самолета ко взлету: медсестры-стюардессы привозили какие-то железные тележечки с десятками крошечных, крутящимися задвижками запирающихся, выдвижных металлических ящичков — которые они попеременно впопыхах то отпирали, то запирали, то выдвигали, то задвигали; приходил бортпроводник и, с разборчивой мимикой и сценичными иллюстрирующими жестами как для дебилов, инструктировал, как себя вести в полёте; и, наконец, начинало откуда-то, из счастливой второй половины палаты, из-за занавесов, тянуть характерным запахом самолётной еды, разогретой в мягких алюминиевых одноразовых судках (как всегда — пилотам дают еду сразу же после взлета, и, через занавеску и дверь пробивающийся, запах вызывает слюни у вынужденно постящихся перед операцией пассажиров!); некоторый страх, и странное возбуждение, почти эйфория перед взлетом, неверие, что это всё реально и возможно, неверие, что вообще можно летать, и что уж тем более может летать вот эта вот странная штуковина вокруг, неверие, что всё это происходит с тобой, разбег каталки — и вот, уже небо вокруг, и всё оставленное на земле кажется мизерным и удаляется со скоростью последнего перед операцией вздоха!</p><p>Больничный двор, на который открывался вид из высоченного окна (счастливо прихваченного, с правого боку от кровати, личным, голубым занавесом с трех сторон огороженным, боксом Моны), был похож скорее на какую-то полуразрушенную страшноватую угрюмую заброшенную старинную фабрику. Черные дистрофаны-трубы хватали сами себя за горло, как алкоголики от пересуха. Железный крытый мост-переход, с окнами, между зданиями, был как зависший, почему-то на уровне третьего этажа, ржавый вагон или застрявший упавший с неба древний автобус. На том же примерно уровне, чуть ниже, из аналогичных ржавых железок было надстроено какое-то, судя по виду, временное подсобное жилище — прямо на корпусе из гнилых старинных кирпичей, — и в одном из окон странной этой конструкции торчала одинокая блеклая орхидея. Двор всегда мокрый, всегда пасмурный. И намертво заложенное кирпичом окно в корпусе прямо напротив — знак крайнего отчаяния двора. Абсурдный, несчастный двор — как абсурден и несчастен мир. И на небе — мутный несвежий анализ мочи.</p><p>Чтобы не умереть от одного этого вида уже из окна, Мона, как только заново научилась ходить, дышать, двигаться, изобрела запретный способ — тихонько вынимала из вен пластиковые крантики канулы (страшное преступление! должны всегда торчать в венах! а вдруг нам придется Вам срочно переливать кровь!), снимала с запястий красные намертво заклеенные пластиковые бирочки (как с покойника — с именем и датой рождения), засовывала под больничный халат одежду и десятифунтовую бумажку — говорила медсестре, что идет размять ноги по этажу между палатами, — и, едва выйдя из двери, быстро переодевалась, спускалась на лифте, выбиралась из лабиринта взаимопересекающихся этажей корпусов — и, чувствуя себя почти счастливой, гордо, не как пациент, а как вольный посетитель, выходила мимо поста больничной охраны на нижнем этаже. Дальше чем чудовищно медленно добрести до кофейни Costa, прямо напротив входа — но всё-таки, через улицу, через обычную нормальную улицу, где ходят обычные нормальные люди, — сил обычно не хватало. И, сев в загаженное чьим-то кофе кресло, заказав себе минеральную воду без газа, потому что ни чая, ни кофе было нельзя, Мона наслаждалась тем, что никто на нее здесь не смотрит с оскорбительной точки зрения внутренностей, экскрементов, физиологических параметров — температуры, давления, белых клеток, — никто ничего не стремится у нее соскрести или содрать на анализ, никто не охотится за ее мочой.</p><p>Возвращалась — и был скандал из-за вытащенных канул и бирок с именем — которые санитарка успевала-таки обнаружить на тумбочке. Но на завтра была новая смена медсестер и прочих надсмотрщиц — и фокус можно было повторять снова, хоть на пятнадцать минут чувствуя себя свободной.</p><p>И вот пришел вновь потный веснущатый врач, Мону прооперировавший, и как-то стесняясь сказал: «Знаете, бывают рейтинговые агентства, которые выставляют всякие глупые рейтинги разным компаниям — негативный, позитивный… Я хотел бы похвастать, что я совершил чудо, — но Ваш рейтинг и прогноз, с учетом предыдущих предоперационных прогнозов, всё равно, независимо от того, что я сделал — негативный… — И стесняясь еще больше, врач вдруг предложил ей, для повышения рейтинга, попробовать на себе некое новое экспериментальное лекарство, временно как-то там блокирующее гипофиз в мозге, мешающее ему производить какие-то там гормоны, что, в свою очередь, будет что-то там подавлять, что-то там угнетать.</p><p>И Мона, вспомнив сразу слова Томаса Лондры, моментально согласилась.</p><p>За последующие пару месяцев Мона не раз вспоминала и другие слова Томаса — о том, что будет «тяжело», — но что будет <emphasis>так</emphasis> тяжело она даже и предположить не могла.</p><p>Мысли катили сбоку от нее как-то отдельно, гигантскими дебелыми надутыми мишленовскими колесами. На подушке, когда она утром просыпалась и привставала, оставался чудовищный выпавший клок волос. В ушах мародерствовали какие-то помехи, как в плохо настроенном радио. Мона вставала, чтобы дойти до туалета, — но через два шага забывала, куда шла, возвращалась, ложилась на кровать, потом думала: «надо бы сходить в туалет» — вставала — забывала куда шла — и так по нескольку кругов. Каким-то особым надругательством над человеческим достоинством было сознавать, что всё это, весь этот распад тела и чудовищные тяжести для обремененного телом ума создавали крошечные, хотя и жгучие, всего раз в месяц в кожу впрыскиваемые дозы инъекции.</p><p>Ее отпустили домой — видимо, как сильно подозревала Мона, — умирать.</p><p>Кто это дышит так неприятно громко, с хрипотцой и заложенным носом, подхрапывая, где-то совсем рядом? — кто это? Кто будит меня этими всхрапами? Кто не дает мне заснуть? Кто воняет каким-то странным мускусным потом? Выведите, выведите всех их из комнаты! Выгоните их вон! Как? Я одна здесь? Куда же мне деваться от этого чужого, воняющего не своим потом, храпящего тела?! Почему темнота? Где я? Что это за комната? Где зеркало?</p><p>Чемодан в углу притворяется обогревателем на колесиках. Как же с ним ехать? Куда?</p><p>Ветряная мельница мелет воздух в углу комнаты, но душно всё равно.</p><p>Уже не темно — но светом это невозможно назвать.</p><p>Долгие путешествия по заусенцам и расслоившимся ногтям. Как бы уже вернуться из этого путешествия домой?</p><p>Нужно резко перекрутить вперед циферблат солонки с морской солью мелкого помолу — а то время высыпается слишком густо, так солоно, что невозможно хлебать суп.</p><p>Если бы не воспоминания о словах Томаса Лондры, суицидальные планы посещали бы Мону поминутно, — такой пытки она себе никогда не представляла — мало того, что все мускулы и мышцы словно бы перестали существовать, и даже простейший жест открытия сашевого окна заставлял потом неделю орать от боли, — а суставы, хрящи и кости были и вовсе будто развинченны, и ее всё время мутило, — но временно (временно?!) быть сделанной полоумной, с заблокированной частью мозга! — и если бы не в спешке произнесенное в сортире паба пророчество Лондры, — она бы эту войну против сводившего с ума яда проиграла.</p><p>Вот тот яркий, хотя и пасмурный день, в самом конце февраля: Мона приехала в больницу — чтобы веснущатый врач пересмотрел рейтинги и прогнозы. А он, взглянув на анализы, лишь растерянно пожал плечами и извинился. Мона вышла из его кабинета и, от ужаса и яда, шатаясь, заблудившись-таки в больничных казематах, — вдруг оказалась в прозрачном насквозь светом пронизанном стеклянном крытом переходе (в буквальном смысле — на мосту через пропасть!) в новый корпус. Мона уже еле передвигала ноги, — но все-таки, после растерянного вида врача, испытала парадоксальный, идиотский укол страха смерти. Из щелей в сплошных прозрачных пластиковых стенах с обеих сторон крытой галереи моста сильно дуло, было холодно. Мона смотрена на грязненькую угрюмую узкую улицу внизу под мостом, с мокрыми бурыми зданиями: вдоль улицы ехали калеки в инвалидных креслах, вырывались из углового входа (покурить за углом, где не видит врач) смертники. Что значит это его пожатие плечами? Все-таки смерть? Скорая смерть? Но если мне так плохо здесь — то… Не может же быть, чтобы на небе мне было хуже, чем здесь?! Ведь если хоть на секунду поверить, что то, во что крепко верила моя мать, и во что крепко верила рыжая моя толстая тётка (и в чем я всю жизнь почти, всю свою взрослую, лондонскую, жизнь сомневалась!) — реальность, — то тогда чего же мне бояться? Зачем же мне бояться смерти — когда уж хуже, чем здесь, мне точно там, в Царствии Божием, не будет! Тогда — смерть — это не более (но и не менее!) чем путешествие! Из мира чудовищного — в мир чистый, честный, добрый и справедливый. Да, путешествие, наверное, будет не из легких — но, если всё это правда — то оно того стоит! Убивать себя я, конечно, не буду, я сдержу слово. Но бояться смерти — бред! И вдруг, ровно на этих мыслях, нахлынула в душу какая-то такая зримо и тактильно расправляющая душу уверенность — даже скорее знание! — что Мона, как бы авансом вдруг вкусив и расчувствовав на миг прорвавшийся сюда к ней в душу сквозь глухую стену тамошний свет, впервые за все прошедшие месяцы улыбнулась, в предвкушении радостного путешествия, которое рано или поздно состоится. И как-то расслабилась — и решила, что дрожать и бояться, что эту жалкую жизнь у нее отнимут — она уж точно не будет. И разом с грохотом спали ржавые кандалы какого-то внутреннего плена — и задышалось свободно.</p><p>Как ни странно, именно после этого дня случился у нее какой-то перелом в самочувствии. И следующие анализы, и сканы, веснущатого врача как-то поразили, и яд был отменен, и что-то действительно будто бы сдвинулось.</p><p>Как будто бы даже в воздухе вокруг происходили какие-то молекулярные изменения, выздоровление… А просто нахлынул вдруг на город голфстрим, и накрыл весь город теплом.</p><p>Мокрые бурые старые фигурные многосоставные пятиэтажные кирпичные дома, с фасада и кое-где на брандмауэрах намазанные сахарной глазурью, — из мокрых дворов (где закопчённые насквозь мокрые кирпичи кое-где гляделись почти черными) выглядели как раз как черно-коричневый срез пирожного брауни. В чьем-то садике, над забором, торчали подсвеченные мягкие нежно-зеленые ростки на ветках смоквы: Мона гуляла вечером по молчаливым, мокрым, теплым дальним улицам, загуливая в незнакомые почти части города, дивясь теплу и тишине (казалось, услышишь, даже если капелька туманной испарины капнет с ветки) и перешагивая через странные тени, которые отбрасывали фрамки фонарей в переулках, — с удивительным чувством (будто бы передававшимся преображаемому под нее пейзажу), что она всё-таки зачем-то да выжила.</p><p>У Моны ни на секунду даже не возникло сомнений, как расшифровывать оставшуюся часть пророчеств Лондры. Мона, с опозданием на несколько месяцев, поехала в загородный ремонтный центр, где, на стоянке, ждал ее отремонтированный, как новенький после косметического ремонта вишневый крошечный Форд, забрала машину, выставила ее на продажу через интернет — как единственный оставшийся у нее, кроме нищенского пособия по болезни, капитал, — быстро и дешево продала, — и немедленно закупила себе масляных красок, мольберт, скребки, холсты, этюдник, и всё, всё, чему так до крика, до счастливого зуда в мышцах, радовалась душа, словно очнувшись от вязкого тяжкого сна длинною почти во всю жизнь.</p><p>Мелом выбелить всю квартиру. Как радостно мокрым валиком высвечивать стены и потолки! Пусть льется белый дождь на рыжую голову! Мона выбросила чей-то (от прежних жильцов перепавший) гнилой хлам, купила в Ikea простую широкую кровать, стол для этюдов, за которым можно было работать стоя, а потом, крутя ручку, превращать его в обычный письменный стол; еще кое-что… Квартира оказалась удивительно тёплой — в этом муниципальном доме, в отличие от окружающих частных домов, топили центральное отопление, — так, что даже зимой можно было ходить босяком, в носках, и было жарко. Дом был всего в двадцати минутах быстрой ходьбы от того особняка, что они снимали с Бобом, — но, к счастью, духовно рос все-таки на другой совсем планете.</p><p>Медицинский брат в голубой форменной блузе с треугольным вырезом ворота и маленьким золотым крестиком на шее стоит на полу на коленях (пол залит чьей-то кровью) и с удивительным, вдумчивым лицом пальцами левой руки в ярко-голубых тончайших стерильных перчатках придерживает чужую кожу под локтем а правой всаживает шприц в вену брошенной с горизонтальной каталки вниз чьей-то бездыханной женской руки — владелицы которой мы не видим (вся композиция выстроена как раз как бы от верхнего плана — словно бы увидена мутноватым ее обморочным взглядом сверху, с носилок на каталке), — и над рвано стриженными черненькими волосами невзрачненького большеглазого медицинского брата — внятный оранжевый нимб. Странно, но первой большой картиной, почти иконой, которую Мона, через год восстановления мускулов живописи, композиционных нервов и цветового глаза, написала, был именно вот этот вот портрет, по памяти, того незабвенного, навсегда оставшегося для нее безымянным, медицинского брата: в реанимации, когда ее привезли, подобрав с улицы на скорой после обморока, и после пяти садистских попыток не смогли шприцем венозную извлечь кровь из-под классического локтя (вены тонкие, измученные и пугливые), и намеревались дырявить уже ноги, чтобы через них же закачивать в организм жидкость, — когда вся толпящаяся вокруг нее равнодушная орда в белых халатах куда-то на какую-то секунду схлынула, — он вот так вот именно, опустив лежак ее каталки пониже, встал на колени на пол и бережно, удивительно терпеливо, начал отыскивать под локтем вену, а потом медленно и осторожно умудрился таки шприцем вену найти и загнать туда канулу. (Через пять лет, сразу же после первой выставки Моны, именно этот портрет — как ни смешно, вызвавший скандал — был взят на временную экспозицию в Национальную портретную галерею).</p><p>Макияж неба был слегка неестественным: на сплошной пасмурной грунтовке, на непрозрачном фоне, начинал заново, поверх тучи, имитироваться местами как бы голубой, а местами как-бы желтый, а местами даже розоватый — в точно так, как глупо воссоздают косметикой лицо модели: сначала закрашивают грунтовкой все ее натуральные цвета, а потом заново их поверх замазки вырисовывают.</p><p>Цвет земли, под цветущей возле метро вишней, был внятно-вишневым, — а под зацветающей, с сиреневыми, мелкими, и как будто бы мятыми, лепестками и фиолетовыми сердцами цветков, высокой сливой, в саду в соседнем сквере, и земля, и сам ствол большого сливового дерева делались откровенно темно-сливового отлива. Ну и что с того, собственно?</p><p>Мона, разминая живописные навыки, выходя с мольбертом весной на улицу, всеми силами отбивалась от притяжения этой лживой иллюзорной сладости мира — под наркотическим гипнозом которой находятся почти все художники, нечестно принимая от мира эту взятку и таким образом становясь соучастниками преступлений мира, подельниками, преступления эти прикрывающими, — как, собственно, и любое искусство — раз заглотнув наживку внешнего — подпав под соблазн внешнее воспевать — потом уже всю жизнь тащится на крючке у мира, как безмозглая пойманная рыба. Нет, нет, не подстраиваться к дуракам, не упрощать себя.</p><p>Розовый особнячок в богатом квартале, цветущая пурпурная японская вишня — громадные растрепанные соцветия неровно нарезанной маникюрными ножницами жёванно-жатой пестрой папиросной бумаги, кое-как наклеенной на ветки, — большое окно — высокое, почти от пола до потолка, — видна уютно обставленная столовая, чуть-чуть темноватая, — а на заднем плане, в глубине комнаты — в профиль стоит женщина, держащая в руках мобильный, — с исковерканным от горя, искаженным, до жути несчастным лицом. Да, да, это была вторая большая картина. А после этого Мону как прорвало — она вдруг перестала стесняться выражать себя до жути честно, до крика искренне. Мона писала картины не для кого-то — ни на секунду не задумываясь «а как это будет воспринято?» — в какой-то мере поначалу это вообще было для нее психотерапией: выораться, чтобы выздороветь.</p><p>Пасмурный день, широкая пешеходная площадь рядом с прозрачным, модным вперед накрененным и отражающим прохожих офисным зданием на левом плане, — а в центре, по просторным плитам, между фонарных столбов и луж, отражающих офис, навстречу движется армия несколько странно выглядящих девушек: пестро одетых, словно с подиума, в костюмчиках haute couture, длинноногих, стройных, уверенно замахивающих ведущей ногой на каблуке вперед для красивого шага, — но почему-то у всех них — одно и то же лицо: жутко правильное — маленькие сжатые губы, ровный носик, ровные холодные глаза, узкий лобик, прямой пробор, заколотые назад в тугой пучок волосы, — лицо чем-то невыразимо страшное — мертвяк манекенов, армия зомби.</p><p>Эту картину, через день после открытия первой выставки Моны, просил продать ему какой-то бизнесмен — парадоксально — «для офиса» — но Мона почему-то отказала.</p><p>Живописные приемы, на выработку которых у маститых художников уходит вся жизнь (и в заложниках которых, к возрасту Моны, все крупные художники неминуемо оказываются) — у Моны, благодаря тридцатилетнему перерыву и всей драме «повторного обращения» к живописи, заменялись неизменно живым, свежим, тревожным, поиском изобразительного языка для каждого смыслового пятнышка — благодаря чему картины получались всегда как бы двигающимися, — статика была лишь там, где это было осмысленным шокирующим приемом.</p><p>Мона всматривалась в лица людей на улицах и в метро — и до напряжения жил души старалась увидеть, что же скрывается за их лицом, — и через месяц таких упражнений она, к ужасу своему, стала видеть, что у некоторых людей — лица — как маски — а за ними непередаваемо страшное и уродливое лицо выродка, монстра. Люди в масках — это стало целым циклом картин Моны. Она набрасывала скетчи иногда прямо в метро, — а иногда на улице, — иногда хотелось крикнуть тому или иному, выходящему из офиса и садящемуся на заднее сидение, в распахиваемую шофером дверцу, монстру: подождите! я еще не дорисовала ваши жуткие брыли… Но по памяти — по памяти внутреннего шока и ощущения, по внутренне, смыслово запечатлённому образу — рисовалось даже всегда точнее. И на некоторых картинах, из-за чуть отстраняемой маски, вдруг выглядывали лица совсем нечеловеческие, с гнилыми костями оскаленного мертвеца или со зверино-бесовскими контурами.</p><p>Веснущатый врач рекомендовал Моне как можно больше путешествовать — чтобы восстановиться, — вместо антидепрессанта, — желательно в солнечные страны. С точки зрения обычных людей Мона была инвалидом — яды, которыми из нее выводили смерть, оставили по себе не только развинченные суставы и кости, но и внезапные приступы головных спазмов, сваливавших вдруг Мону в постель на многие часы и иногда лишавших возможности даже общаться с людьми, — а также органическую нетерпимость к любому серому цвету — на небе, в том числе, — и в пасмурные дни Мона всегда бывала как бы больна — хотя вроде бы все кровяные параметры были почти в норме. Впрочем, Моне-то самой, после ужаса, через который она прошла, казалось, что она здоровее всех.</p><p>Путешествовать… Легко сказать — когда в кармане — ничего — кроме использованного выжатого тюбика сангины…</p><p>Но и здесь решение нашлось как-то сразу же по мере надобности, как-то само собой — Мона выяснила, что хотя сдавать кому-то внаем всю ее муниципальную квартиру целиком — это противозаконно, — но вот сдавать одну из комнат она вполне имеет право. Мона разместила в местных магазинчиках объявление — и началась странная неделя, когда она искала жильца: приходила японка, которая, осмотрев квартиру, сказала, что квартира для нее слишком белая, а рисунки на стенах слишком пестрые; приходила даже какая-то экзальтированная крашенная блондинка-русская, сказавшая, что она политическая беженка, журналистка, и подыскивает временное жилье, — и тут же почему-то принялась расспрашивать, кто автор картин, — охнула, не поверила, выслушивая историю вдруг разоткровенничавшейся Моны, — но так комнату и не сняла, — конечно, кому ж охота комнату с чужой трагедией…</p><p>В конце концов Мона придумала обмениваться жильём с путешественниками из тех городов, куда она хотела поехать, — через специальные сайты, — и желающих пожить в Лондоне в престижном районе, пусть и в муниципальной квартире, оказалось столько, что Мона не могла даже сразу выбрать из-за наплыва предложений.</p><p>Билеты непритязательных авиакомпаний стоили дешевле, чем коротенькая поездка в кэбе в Лондоне. И в общем-то, путешествовать без денег оказалось даже гораздо проще, свободнее и в вечность приятнее, чем все их с Бобом богатые суетливые путешествия с заказом шикарных отелей, люксовых автомобилей и бизнес-класса дорогих авиакомпаний.</p><p>Мона выбирала место в переднем ряду самолета, трепетно укладывала саквояж с этюдником, несколькими альбомами для эскизов, крошечный рюкзачок с двумя майками и шортами и домашними туфлями, садилась — и наблюдала, как стюардессы перед взлетом быстро-быстро открывают и закрывают на стене железные ящички, крутящимися задвижками, безумно похожие на те, что были у больничных медсестер, — а потом начинало вдруг так же характерно пахнуть едой, разогретой в алюминиевых одноразовых судках, — и Моне всегда было опять заново волнительно перед взлетом, пройдет ли успешно операция. Articoli piu piccoli.</p><p>Прежде всего Мона приехала, конечно же, в Рим — где пинии уже из последних сил держат небо. И ее выздоровление — после всего ужаса с Бобом, и мук в больнице, и пытки ядом, — было как внезапный вылет поезда на свет, на мост через Тибр, из грязно-темного затхлого туннеля метро, между Фламиньо и Лепанто, авансом, залогом, когда едешь к Святому Петру.</p><p>Но в это путешествие, как и в последующие заезды в те места, куда они когда-то приезжали с Бобом в отпуск, Мона поразилась тому, как сильно выцвел, полинял и как-то сел в размере мир — и теперь жал в плечах, — как выстиранная в хлорке блузка. «Что ж за город такой, где лучшим людям приходилось прятаться под землей, как крысам?» — вздыхала Мона. — «Что ж за модный ресторанчик такой Canova, где мы когда-то сидели с Бобом, на Пьяцца дэль Пополо, — выстроенный с видом на то место, где нечеловечески пытали и убивали ранних исповедников?!» «Что ж за идолище Сикстинской капеллы — где на потолке зримое живописное нарушение главной изобразительной заповеди и язычество надутых олимпийских мускулов, вместо духа?» И, качая головой, запасалась мелкими монетами для краткой подсветки Караваджо в церквях. И так чудесно было, что итальянцы не умеют тормозить на согласных: нэкстэ стопэ!</p><p>Мир, увиденный ею после выздоровления, новыми глазами, изменил знаки — там, где прежде были вроде как бы непререкаемые аксиомы — теперь стояли вопросительные знаки, или в лучшем случае знак приблизительно равно — или уж вовсе многоточия и прочерки.</p><p>Нет, когда Мона добралась до Венеции, она, разумеется, примечала всю эту сверкающую водную пыль из-под киля катера на пути из аэропорта к Джардини, и все эти моменты, всегда арестовывавшие взгляд (если не душу) художников, — когда вдруг стая мифических летучих золотых рыб несется за тобой, над водой, переливаясь, — и вдруг несуществующие рыбы переворачиваются боком и оборачиваются слепящим золотым зеркалом лагуны (чудовищным трупаком в жару, увы, пахнущим — так что Мона сильно подозревала даже, что прорвало кладбище на островке Сан Мишель), — и все эти, всегда дурманившие художников, игры бликов — когда сияющие солнечные отражения волн дребезжат на исподе мостика, и грязный облупленный испод моста становится как драгоценный камень, — а проходящие сверху люди и не знают о сокровище.</p><p>Впрочем, взваренный хвоей воздух на Джардини — воскрешал к жизни, словно чернобородый греческий священник, святящий святую воду веточкой розмарина в Сан Джорджио дэи Гречи, в центре, куда позже случайно зашла позариться на золотой яркий иконостас, и где виноград оплетал забор и витую кружевную прозрачную чугунную чуть разбитую калитку из церковного дворика, ведущую в никуда — на воду, — калитку, выводящую прямо в канал — недвусмысленно приглашающую прогуляться по воде (не поскользнуться бы на кошмарных зеленых водорослях канала! Да и вонь от канала, уж правда, в этот раз в жару что-то невыносимая!)</p><p>Тряский, с дизельными выхлопами, вапорэтто. Взвар лавра и кипариса на Лидо, звенящие цикадами засохшие от жары платаны. Медузного отклика вода на Лидо. Мона решилась даже окунуться — вошла на пляже на Лидо в воду по горло, но оказалось, что плавать она, после всех медицинских пыток, пока не может. И тут же очаровательная местная итальянка статей Тициана развеяла ее недоумения, почему на главном острове в Венеции, в отличие от Лидо, такая вонь: «Как? Вы разве не знали? Нет-нет! Не верьте байкам о водорослях!» — «Неужели, и вправду кладбище Сан-Мишель размыло?» — затаила дыхание Мона, быстро вспоминая, где на пляже ближайший душ. — «Нет-нет! Вы разве не знали? Мы всю канализацию спускаем прямо в канал! В средневековье это казалось очень престижным и модернизированным, но с тех пор ничего не изменилось!»</p><p>Мона чувствовала себя немножко как будто оказавшись вдруг за кулисами, в гримерной актера, после спектакля, который она до этого смотрела из зрительного зала. Весь мир был — как актер в гримерной, который за несколько минут до этого вроде бы довольно убедительно что-то играл на сцене, — а теперь пьет виски из горла бутылки, матерится, отпускает непотребные циничные шутки, обстёбывает только что сыгранное, глумится над ролями — и в общем-то понятно становится — что вся игра его была — вранье от начала и до конца.</p><p>И все-таки веснущатый врач был прав: Мона физически лучше себя чувствовала, когда путешествовала, — в путешествиях включался какой-то аварийный двигатель и аварийная мобилизация всей системы, — хотя поразительно, до какой степени все эти передвижения в пространстве Моне казались иллюзорными: вот я лежу в палате — жду операции и думаю, что никогда из больницы не выйду, — а вот я на свободе и вспоминаю об этом, — а вот я дома (дома?), думаю о том, как я доеду, больная и слабая, до аэропорта, — а вот я в Риме, — а вот я вновь в Лондоне, дома, и у меня нет денег даже на еду, — а вот я вольно путешествую куда захочу, — как всё это странно и условно!</p><p>Мона старалась уезжать из Лондона, как только начиналась мрачная погода, — выбирая места, где нужно было, как только прилетишь и выйдешь из самолета, переключать дисплей мобильного на максимальную яркость из-за солнца. «Солнце» понятие, впрочем, оказалось тоже условное — и иногда достаточно было терракотовой черепицы крыш, как крошённые трубочки корицы, которые визуально производили на душу такое же благотворное действие, как шершавый рельеф альбомного листа для эскизов — на подушечки пальцев; и когда зримо в воображении по крышам этим кончиками пальцев проводила — крыши явственно и душисто рифмовались еще и с шорохом коробки цветных карандашей. Когда лететь долго до солнечных, в ноябре, краев, не было сил, Мона выбирала камерные итальянские города с шансами зримого внутреннего солнца, с именами, не избитыми расхожей толпой: Асти, Альба, Бра, — и поспевала даже на сезон порчини. И читать на ночь окна в ее временном съемном жилище можно было как древние книги в железных окладах с железными затворами. Чудо запирания света в крепость, в башню хусн, чтоб не растёкся, и чтоб не заглушила его окружающая внешняя тьма. А утром повторять эту подробную молитву опять, дотерпев, до прихода света уже и снаружи, дожив с внутренним светом (кажущимся к этому моменту уже едва живым на фоне благой вести, — сразу же после раскрытия внутренних деревянных глухих ставень брызжущей сквозь щели наружних персиан).</p><p>Скрюченная рука тянется к чему-то на черном крупнистом асфальте — на лондонском пешеходном переходе — к оброненному кем-то коричневому туго набитому кошельку. Нет, мираж, никакой не кошелек — скорченный жухлый засохший платановый лист — наступишь подошвой — хрустнет пустота, и рассыпется в прах без остатка. Мона почему-то торговать картинами не могла, — и когда к ней подвалил какой-то агент, пытавшийся, на ее выставке, для какого-то богатого человека (опять же по странному парадоксу!) купить эту картину, якобы, человека того поразившую, Мона растерянно сказала: «Ну я не могу как-то продавать картины… Это же ведь как продавать детей… Если эта картина ему действительно нравится, если он действительно ее понял — тогда скажите ему, что я могу ему эту картину просто подарить». Агент покрутился с недовольным видом, и после этих ее слов почему-то пропал навсегда.</p><p>Мона разорвала контакты со всеми прежними, времен жизни с Бобом, товарками: для всех для них то, что Мона сделала, решившись на развод (то есть решившись на жизнь — вместо смерти) было крайне «неблагоразумно», предосудительно и «не хорошо по отношению к Бобу». Да даже бы если не эта мещанская куриная подлость в мозгах — разговоры все их были унылыми, занудными, однообразными и предсказуемыми — как ряд домов на Gower Street. А у Моны на это всё их «типа-вроде-человеческое» времени жизни уже не было: велика ли данная ей, с конкретной целью, земная командировка, Мона не знала.</p><p>Мона временами бедствовала, крошечное пособие разлеталось быстро, — и сидела без денег вовсе — но почти никогда по-настоящему не голодала — всегда чудесным образом находился какой-то выход: вдруг обнаружились, в дорогущем супермаркете рядом с ней, удивительнейшие порядки, что за пятнадцать минут до закрытия магазина они уценяют свежий сегодняшний вкуснейший хлеб из собственной булочный до буквально пяти или пятнадцати (если хлеб огромный) пенсов, — и хлеб на каждый день всегда у Моны был. А однажды, когда все деньги растратила на краски, — а дома, на неделю, оставшуюся до пособия, из еды был только хлеб, сухой кофе, и сахар, — и Мона, чуть тоскуя заранее из милосердия к и без того измученному лекарствами и голодовками своему желудку, отправилась гулять в парк, легла на пригорке на зеленую траву, смотря на ярко-голубое солнечное небо, — морально готовясь в эту предстоящую нелегкую неделю сосредотачиваться только на духовном и не думать о еде, — как вдруг раздался звонок на мобильный с незнакомого американского номера — звонил Пол, ее бывший однокурсник, смешливый, гигантский ладно сложенный розовощекий геркулес: Пол прилетел в Лондон по делам ровно на вечер и первыми его хохочущими словами в мобильном были: «Ну что, подруга, пойдем поужинаем сегодня?»</p><p>— Да ты шутишь?! Это ты, ты сама нарисовала?! — орал от изумления Пол, когда после ужина она пригласила его к себе домой. — Вот этими самыми руками?!</p><p>Пол был дивным, непосредственным, искренним, эмоциональным — они давно не виделись, и много было что друг другу рассказать: у Пола в Нью-Йорке было уже четверо детей, прекрасная добрая и умная красавица-жена креолка. Узнав о том, что вытворял Боб, Пол сразу «поклялся» Боба убить, если когда-нибудь найдет, «но перед этим оторвать яйца». Пол был верен жене, обожал ее, носил ее фотографию за пластиковой прозрачной рамкой в кошельке и, в общем-то, показался Моне симпатичным человеком — несмотря на то, что, как выяснилось, заведовал в банке отделом с нецензурным названием «слияние и поглощение».</p><p>Мона с улыбкой вспоминала, что некогда, в университете, Пол за ней ухаживал, и даже делал ей предложение (всё, впрочем, это почти в шутку, легко, с хохотками, как всё, что произносил Пол), и думала: «Какая жуткая ошибка… Как же я его не разглядела?! Верный! Прекрасный семьянин! Может быть, нужно было мне выйти за него замуж? А я в результате вляпалась в историю с прохвостом, чуть меня не сгубившую!»</p><p>Однако когда Пол, прохаживаясь по комнатам в ее квартире, как по галерее, и рассматривая развешенные картины, достал вдруг блокнотик и начал, вслух скандируя, составлять для Моны «бизнес-план» и говорить о том, что ей немедленно нужно «найти делового импресарио — или как там у вас у артистов это называется?» и выставить на продажу картины на нескольких престижных аукционах, — Мона вдруг моментально и детально вспомнила, почему именно она не вышла за Пола замуж, и, тут же, хохоча, выгнала его взашей.</p><p>С тех пор Пол нагрянывал в Лондон с завидной регулярностью — и каждый раз закупал для Моны красок и всего необходимого чуть ли не на полгода.</p><p>Но вот теперь что-то как-то давно не приезжал… А пару раз, когда Мона пыталась звонить ему на мобильный, мобильный его почему-то был вырублен… — Мона вытерла руки бумажным полотенцем, — вымыть посуду, ночью, почти утром, перед отлётом, когда она ни на секунду даже не приложила звенящее ухо к подушке, — оказалось работой почти непосильной, и, справившись-таки с ней, Мона, уже совсем без сил, весьма сомневаясь, что дорогу осилит, сказала себе: хватит. Наплевать. Не могу. Беспорядок — ну и наплевать. Кто ко мне без меня придет? Рюкзачок собран — ну не могу больше! — и добрела до кровати.</p><p>Мона была уже за сегодняшний суматошный день перед вылетом в таком состоянии, как разрядившийся компьютер, у которого не осталось зарядки даже на то, чтобы выключиться, — рухнув на кровать и закрыв глаза, заснуть Мона все равно никак не могла. Мона вспомнила, что не завела будильник, испугалась, что проспит рейс, если сейчас всё-таки задремет, привстала, выставила время на будильнике на мобильном телефоне: вставать в пять! А сейчас уже… Был конец февраля, серятина на небе измучила уже до невозможности, отсутствие солнца и солнечного света с каждым днем чувствовалось уже и физически, и морально как угроза для жизни. В Риме, и в прочих быстродосягаемых городах, было дождливо, серо тоже, и холодно — а ведь даже любимый город в непогоду выглядит как друг с перепою. И Мона взяла билеты туда, где каждый день дают солнце, где тепло — и где Мона еще никогда не была. Но пять часов полета! Как же я выдержу, в таком состоянии…</p><p>Безумная слабость, которую Мона чувствовала все последние дни, резко усилилась сегодня к вечеру, и Мона всерьез опасалась, что и до аэропорта-то дорогу, без сна, не выдержит. Нужно хоть немножко… Счастье, что этюдник и все вещи хотя бы собрала заранее! После недавней выставки в частной галерее в Мэйфэре и после нескольких сразу больших статей о ней в международных журналах, с репродукциями ее картин — за публикацию которых Моне любезно выплатили гонорары, — поездку ей удалось организовать даже без традиционного «временного обмена» квартирами. Крошечную комнатку она забронировала себе в христианском гостевом доме в Яффе — а оттуда, кинув вещи, на такси планировала сразу же, сегодня же, съездить в Иерусалим. Много раз уже, за время второй своей, живописной жизни, Мона задумывалась об этой поездке — но каждый раз чувствовала, что это — что-то особое, слишком ответственное, что к этому нужно быть как-то внутренне готовой. А вот сейчас решилась. Мона даже специально запрещала себе смотреть в интернете фотографии Иерусалима — чтобы не сбивать первое внутреннее ощущение, когда она туда приедет. Как-то я долечу…</p><p>Мона давно уже была местной знаменитостью — за ней гонялись журналисты с просьбой об интервью — а Мона в свою очередь всеми силами ускользала от них, считая, что это вредно как для творчества, так и для души — как главного творчества источника, — и берегла бисер, разговаривала только с теми из пишущей братии, кто был ей интересен как личность, как собеседник. Мона с удивительным чувством благодарности вспоминала те времена, когда только пробуждалась как художник — и когда не знала даже, хороши ли ее картины. Не знала она этого, впрочем, и сейчас. Как не могла предсказать даже и судьбу своих картин, если с ней что-нибудь случится. Одиннадцать лет! Одиннадцать лет после ухода от Боба! Одиннадцать лет тяжелого, мучительного ежедневного счастья!</p><p>Мона почувствовала вдруг, что противный звон в ушах, который всегда как бы почти незаметным, уже привычным, фоном присутствовал после пост-операционной терапии, вдруг как-то резко усилился, — Мона обхватила виски холодными пальцами и потом приложила пальцы к закрытым глазам. Нет, не смогу, не осилю я этого путешествия, я слишком слаба, придется всё отменять. Как я доеду до аэропорта? Хотела добраться на ночном автобусе до остановки мини-вэнов, везущих в Хитроу… Так дешевле… Может быть, все-таки кэб… Может быть, удастся хотя бы час поспать… Звон в ушах и голове становился всё сильнее, почти невыносимым. У Моны так кружилась голова, что когда Мона попыталась привстать, то не смогла. Мона упала головой на подушку, потом выдернула подушку, чтобы лучше кровь приливала к голове, почувствовала резкий приступ удушья и еле добралась до окна и с величайшим трудом сдвинула вверх клетчатую сашевую створку, словно распахивая створку клетки для птиц. Холодный влажный воздух окатил с ног до головы, Мона осела прямо здесь, у окна, на пол, рукой держаcь за подоконник, и жадно глотая воздух. Вдруг что-то невероятное, какие-то невероятные, красивейшие трели начали раздаваться из окна — с той стороны, где во дворах был маленький сад, — но нет, звуки раздавались ближе, где-то совсем рядом с ней — желтоклювый дрозд, присев где-то прямо над ней на крыше, дырявил ночь красивейшим пением — так, что казалось, что как только он дырку в темноте проделает своими фюить, грянет утро. Было, наверное, уже четыре часа — Мона вдруг как-то удивительно легко поднялась, легла в постель и, заслушавшись пения дрозда, улыбнулась и моментально забыла о своем недомогании, и разом как-то поняла, что, ничего страшного, что долететь она сможет — и как-то вся налилась разом сил. И тут же раздался звонок на мобильный: звонил Пол — извинялся, спрашивал не разбудил ли он ее, спрашивал, можно ли ему заехать, — Мона не верила своим ушам! — Пол в Лондоне, прилетел внезапно, и как кстати звонит! Пол заехал за ней на какой-то съемной машине мгновенно, и, вместо ожидавшихся тягостей, дорога в аэропорт выдалась легчайшей и смешливой: Мона с Полом вспоминали университетские годы, дурачились.</p><p>— Как твоя жена? — с улыбкой спросила Мона, когда они уже подъезжали к Хитроу. — Ты так давно не звонил и не приезжал!</p><p>— Я потом тебе всё расскажу, — отговорился Пол. — Ты сейчас, главное, лети! Ни о чем не заботься!</p><p>И вот бортпроводницы опять проверяли перед взлетом какие-то ящички, а потом развозили на железных тележечках с десятками ячеечек всякие дурацкие безделушки, а потом предлагали напитки и еду. Мона как-то так хорошо себя вдруг почувствовала, что даже не заметила, как долетела. В аэропорту ее встретил симпатичный таксист, светило яркое солнце, и Мона, погрузив на заднее сидение этюдник и рюкзачок, сама уселась вперед, и вдруг решила: зачем тратить время и завозить в Яффу вещи — поеду-ка я в Иерусалим, прямо сейчас! Водитель довез ее очень быстро — и у Моны выступили слёзы на глазах, когда она почувствовала, скорее чем поняла, что подъезжает к городу.</p><p>— Я высажу Вас вот здесь, у ворот! — сказал водитель.</p><p>И Мона, надев на одно плечо крошечный студенческий рюкзачок, и взяв в руки сложенный упакованный этюдник, в восторге и благоговении остановилась перед совсем белой казавшейся, под ярким солнцем, городской стеной. Мона вошла в город, и первое, что ее удивило, — было то, что все встречные люди улыбались ей и приветствовали ее как хорошо и давно знакомого друга — и у всех этих людей были удивительно красивые, благородные, одухотворенные светлые лица. Мона шла дальше — по узким улицам между удивительных своей белоснежностью низеньких, двух-трех этажных домов с плоскими крышами — и с крыш этих, тоже удивительные какие-то, радостные, люди ее то и дело приветствовали — явно взбегая туда из домов специально чтобы взглянуть на нее и сказать ей «Мир Вам!» — словно для них ее приезд был праздником. Вдруг Мона увидела, что прямо по той мощенной золотистыми камнями улице, по которой она идет, к ней, издали, высунув язык, опрометью, шалея от скорости, со всех ног несется гигантская белоснежная собака — мохнатая, кучерявая, длинношерстая старо-английская овчарка, до безумия, до слёз, похожая на Фиону. Мона прислонилась к белой стене дома, нагретой солнцем, аккуратно положила рядом на брусчатку справа от себя этюдник, сбросила рюкзачок — и в изумлении ждала, пока громадная мохнатая белоснежная собака, с развевающейся от скорости бега на ветру белоснежной шерстью, добежит до нее. И только когда до нее оставалось уже несколько метров, и Мона услышала сладчайший в мире, густой, сахарный гав, который ни с чем во вселенной нельзя было перепутать, а потом увидела две крошечные дымчатые подпалины на правом белоснежном боку, а еще через долю секунды Фиона бросилась к ней, поставила ей передние тяжелые мохнатые лапы на плечи, чуть не уронив ее, и начала горячо целовать ее в щеки и в нос, — Мона, наконец-то, поняла, что произошло.</p></section><section><title><p>Взаимность</p></title><p>Итак, «Будущее время» было разгромлено. Яна не выходила из машины: резко накренив, чуть не выломав, зеркальце заднего вида и бессознательно расчесывая ногтем и рассматривая в отражении крошечную коросту уже засохшей лихорадки, справа над верхней губой (всегда почему-то выскакивала, как периодическая родинка, от любых переживаний), всё как будто бы крутила в памяти произошедшее пять минут назад, — всё еще не веря, что, вот, всё самое страшное, всё то, что висело над сайтом уже все последние месяцы, наконец, рухнуло. И в общем, еще более понятны становились подлые крысиные предложеньица Никиты о перепродаже… Знала, что опаздывает, но пыталась выдохнуть гнев и отдышаться, — прежде чем войти в церковь.</p><p>Лазоревый луковичный куполок церкви был инеем превращен в сверкающую платиновую скуфию на верхушке, а солнце еще и ярко золотило крест и ближнюю куполка дольку. Небо, несмотря на мороз, было истошного, лживо-розового оттенка, а справа, — за насмерть заиндевевшими тонкими лиловатыми иероглифами (в разные стороны живо и отчаянно жестикулировавших перед смертью, за секунду до зимы) кустов и деревьев, — под пригорком, тянулся гигантский хлопчатый цепеллин дыма — из тоненькой трубы сахарной ватой утепленной избы. Яна, приехав сюда, спозаранку, за семьдесят километров от Москвы, из-за неимоверных снежных заносов и пробок на выезде из Москвы действительно уже сильно опаздывала и, кое-как припарковав на пригорке машину (на крошечном, на удивление прекрасно расчищенном сегодня и вытоптанном пятачке прямо рядом со входом в церковь, на излёте бугристой асфальтовой дорожки, между сугробов и до боли в глазах искрящих бриллиантов снежного наста), быстро повернула ключ зажигания, — и прихлопнула таким образом заодно и зазудевший уже, ненавистный возбужденно-жизнерадостный, словно в голливудских экшэнах, проигрыш выпуска новостей «Эха Москвы». (Ненавистный — потому что новости в этих выпусках все последние годы были одна гаже другой.)</p><p>«В Москве проходят обыски у оппозиционных активистов…» (идиотически-жизнерадостное бурлящее энтузиазмом тирлим-бом-бом музыкальной заставки)</p><p>«Высокопоставленный чиновник министерства обороны, по неофициальным данным, отвечавший за координацию наемников из так называемых частных армий в Сирии, найден у себя в квартире мертвым…» (энергичная ритмовка на заднем плане для любителей голливуда, а потом опять бесстыдное тирлим-бом-бом)</p><p>«Сегодня генпрокуратура без объявления войны заблокировала для российских пользователей доступ к популярному оппозиционному молодежному сайту «Будущее вре…» Стоп. Это еще что такое?</p><p>Яна, задним вниманием ухватив обмолвку, резко крутанула ключ зажигания на пол-оборота в обратную сторону, вновь врубив электричество и поймав радио на оборванной ноте:</p><p>«…Мария Лазарева, генеральный директор „Будущего времени“ (которую вы, сволочи-коллеги расторопные, к слову скажем, явно застали звонком своим в постели, разбудили, — потому что Маша в прямом эфире если и не позёвывала, но явно звучала как солдат в казарме, которого облили ледяной водой), заявила „Эху Москвы“, что, несмотря на блокировку, популярный сайт продолжит работу: Лазарева посоветовала поклонникам сайта внимательно прочитать рекомендации по обходу блокировки сайта, которые она в течение ближайших пятнадцати минут выложит в фэйсбуке и твиттере „Будущего времени“.» (дыц-дыц ритмовки на заднем плане)</p><p>«…Как сообщили корреспонденту „Эха Москвы“ в международной организации „Репортеры без границ“, их сотрудники, в знак протеста против очередной противоправной внесудебной блокировки средства массовой информации в России, уже работают над запуском неблокируемого зеркала для сайта „Будущего времени“ на базе Google Cloud Platform. Зарубежное неблокируемое зеркало „Будущего времени“, вероятнее всего, будет доступно уже завтра.» (улю-люм — видать, чтобы не заснули овощи)</p><p>«…В генпрокуратуре корреспондентам „Эха Москвы“ заявили, что в случае продолжения деятельности заблокированного сайта, все сотрудники „Будущего времени“ могут быть привлечены к уголовной ответственности как сотрудники нежелательной организации или как иностранные агенты.»</p><p>— Вот скоты! — тихо выдохнула Яна и быстро (чтобы не слышать очередного чудовищного, в зубах заевшего музыкального проигрыша-живчика) вырубила, до отказа, вместе со звуком радио, ключ зажигания, мгновенно взглянув на мобильный — ну конечно! уже семнадцать пропущенных звонков! счастье, что выставлен был режим «не беспокоить»!</p><p>Кликнув мэссэдж в Whatsapp Маше: «Я всё знаю. Буду после полудня. Делаем всё, как договорились. Звучала ужасно!;) Доспи чуть-чуть еще! :)», — и чуть переведя дыхание, уйкнув, чуть не содрав, от нервов, над губой коросту лихорадки, — Яна быстро на дурацкую эту лихорадку взглянула в выпуклое зеркальце заднего вида еще раз (нет, нет, ничего, сегодня уже гораздо лучше) и, выходя из машины, как-то уже чуть успокоенно сказала себе: Маша справится! Не дам скотам испоганить еще и мне утро…</p><p>Весь аварийный план действий, конечно же, был готов заранее. И «Reporters Sans Fronti&#xE8;res», молодцы, не проспали, с нашим планом, — завтра все будут гуглить…</p><p>Яна быстро перекрестилась и вошла в беленькую, маленькую, словно кулич, деревенскую церковку.</p><p>В пестрой, яркой, радостной от икон грановитой вселенной внутри церкви были жарко натоплены батареи. Два широких апельсиновых раскосых пыльных луча из двух правых окон (из расписного крошечного клироса и из правой криволинейной ниши с мозаичными нервюрами) выделяли центр церкви как особую лучистую горницу: Яна улыбнулась и чуть заметно кивнула головой в центре ближнего луча стоявшему, как раз в этот момент обернувшемуся и зорко поймавшему ее взгляд белобородому круглолицему батюшке Игнатию, освящавшему, вместе со вторым, молодым, кудрявым священником елей для соборования — словно художественную палитру готовили (баночки, кисточки!).</p><p>Яна свалила с себя жаркую зимнюю куртку на банкетку в самом конце церкви, — и невольно еще раз уцепилась взглядом за роспись на задней стенке: чуть не угробленная камнями за блуд грешница, страшненькая, простоволосая, в белом изодранном платье, с окровавленной щекой, упавшая на колени и в отчаянии уцепившаяся за голубой хитон Христа в поисках защиты — зримо прячущаяся за Христовой фигурой от расправы уже занесших для броска в поднятых руках камни фарисеев, священников и прочей еврейской гопоты, — яркая, громадная, в человеческий рост фреска, — под которой вчера вечером сама она, по безыскусной рифме судьбы, в слезах, упав на колени, каялась и исповедовалась два часа подряд батюшке Игнатию, — с таким же внутренним чувством: что спасается от смерти.</p><p>Уже совсем темно было, когда накануне, едва разыскав дорогу, едва вспомнив хуторок, за которым надо было резко свернуть на проселочную дорогу, — еле заехав потом по наледи в горку, — Яна вот так же припарковалась у церкви, всунув мордочку миниатюрного красненького дамского Крайслера между двумя матёрыми сугробами — на занесенной и оледенелой, еле видной, нерасчищенной вчера еще, узкой асфальтовой дорожке. Дышать после вчерашнего краткого, схематичного, разговора в чате фэйсбука с Никитой — разговора чудовищного, как и вся ее, год почти продолжавшаяся, с ним связь, — было уже совсем невозможно, — как, собственно, ни дышать, ни плакать, ни жить невозможно было уже все последние пару месяцев. «Я даже книги читать не могу уже месяц!» — как крайнее выражение отчаяния доходчиво, всхлипывая и размазывая сопли кулаками, объясняла она позже, вечером, батюшке Игнатию. Было точно так же, как бывает с аппендицитом: ныло, побаливало, тошнило, но из брезгливости и занятости в больницу тащиться не хотелось, и как-то была надежда, что само как-то куда-то… А потом вдруг в одну секунду — раз! — и чувствуешь, что загноилось уже настолько, что еще миг без операции, без скорой помощи — и помрёшь.</p><p>Он называл ее котиком и ласточкой. Пошлее ничего придумать было невозможно. Ее выворачивало наизнанку от неказистых, неразборчивых, как-то враскоряку бросаемых его не тонких слов — и от его духовной скользкости, духовной слепоты, от духовных его поскальзываний на ровных, казалось бы (а уж тем более — на горних), местах. Невысокий, блеклый, с немытыми волосами, сутуловатый, с выпирающими восточными скулами, вечно как будто зябко пригибающийся, вытягивающий пальцами вниз манжеты дорогих рубашек и пиджаков, как будто рукам морозно, вечно глядящий в смартфон или компьютер, в задумчивости грызущий заусенцы немытых ногтей на зеленых тонких коротких пальчиках… Он прибился к ней в буквальном смысле как-то из неоткуда: прогулка вдвоем по ночной Москве после тусовки в книжном клубе с ее друзьями-диссидентами, — Яна даже припомнить теперь не могла, был ли он там с ними за общим длинным пьяным грубым деревянным струганным столиком, и если да, то кто его пригласил? — или он мотался за каким-то другим столиком, с какой-то другой компанией? — да и был ли он там в том кафе в тот вечер вообще?! — или прибился к ней как-то как бы невзначай уже на выходе? Позднее, впрочем, Маша раскололась, что за месяц до этого Никита пытался (где-то на тусовке) ухлёстывать и за ней, — и теперь уже, из сегодняшнего дня, казалось совсем неслучайным, что вся эта внезапная Никитина любвеобильность совпала с тогдашним их с Машей запуском сайта. Как-то совмещал приятное с полезным? Подсуетившись, ища, как внедриться, как ввинтиться куда-то поближе к их инсайдеровской информации?</p><p>«Умный, быстрый паренек. Давно такого смышленого парнишки не встречала — в мозгу у него словно счетчик электронный работает. Единственное, что меня остановило от того, чтоб закрутить с ним амуры, — это то, что он жалкий уродец», — небрежно-томно пробросила тогда разбитная эстетка Маша (резких абрисов коротко стриженная красавица в приплюснутых в узкую линеечку очках с тончайшей оправой), ничего о начавшемся уже мучительном романе Яны не зная, — и Яне как-то Никиту моментально из-за этих грубых слов стало еще мучительней жальче, и увязла она в романе с ним после этого уже и вовсе намертво — как-то из-за этой своей к нему жалости и боязни его «ранить».</p><p>Быстрый. Действительно, быстрый. Даже чересчур быстрый — до неуловимости. С реакциями до того молниеносными и до того скользящими — что проскальзывал мозгом и душой как-то мимо всего главного, не заметив суть. И как-то чуть смущался из-за этих своих супер-спринтерских пустопорожних скоростей — когда видел, что Яна молча изумлена какими-то душераздирающими лакунами в духовной его грамотности, запредельной узостью духовного его кругозора. Всё как-то считалось у него в мозгу по номиналу, количеством, типом, материалом, — избитыми, но шустро применяемыми и неожиданно тасуемыми алгоритмами.</p><p>«Да-да, я тоже часто об этом думал!» — быстро выворачивался Никита, когда Яна произносила парадоксальную, чуждую ему духовно мысль. Или, когда Яна называла вдруг в разговоре с ним какую-то дорогую ей книгу, Никита моментально, со слюнькой на губах, вспыхивая (чуть копируя при этом — быстро же научился! — Янины, то экзальтированные, а то вдумчивые интонации), беззастенчиво врал: «Знаешь! Удивительно! Я тоже буквально вчера вспоминал об этой книге!» И потом, когда Яна заметила, что Никита искусно выхватывает из ее речи интимные какие-то, внутреннюю жизнь ее отражающие, ее личные, ручные словечки и любимые обороты, — а после как бы невзначай, легко, вставляет словечки эти в разговоры с ней, используя их как свои — чтобы вызвать в ней полную иллюзию взаимопонимания, — стало и вовсе как-то страшненько. Словно рыба-клоун, отражающая чужие мысли зеркальными чешуйками и вертящаяся, вводя в заблуждение этим слепящим тебя отражением твоих же мыслей. Нелюдь, живущий и говорящий по техникам, «разрабатывающий» людей, ему доверяющихся. Бездушная пиявка, кровопийствующая на изящно-изломанной пародии тех, к кому присасывается.</p><p>И в общем-то неудивительно было после этого, почему, несмотря на вдруг нечаянно в разговорах вскрывавшиеся зияющие пропасти невежественности (в первую же ночь, во время прогулки по городу, когда Яна обмолвилась о Прусте, — Никита, с фирменной своей злющей параноидальной шустростью, желая блеснуть эрудицией, выпалил: «А! Самоубийца! Не знаю, что вы все в нем нашли!» — так нагло, что аж не верилось, что она не ослышалась, или что он не обладает какой-то новейшей недавно раскрытой биографами информацией! И Яна, изумившаяся, аж до минутной потери дара речи, — из-за неловкости за него не нашлась даже, как потактичнее указать ему его на фантастическую кекс-клячку), Никита слыл в тусовке человеком крайне начитанным и тонко разбирающимся в искусстве, литературе и во всех прочих вот так же легко и нагло затрагиваемых им в разговорах с интеллектуалами красиво звучащих вещичках. Которыми можно позвенеть.</p><p>Всё это, впрочем, доходить до сознания стало уже гораздо позже. А в начале — в начале была зашкаливающая какая-то к нему жалость, — Яне, буйной, открытой, веселой, цыганистой (полностью, словом, ему противоположной), обожаемой друзьями и искренне и пылко друзей любящей, — всегда отбою не знающей от поклонников — из-за красоты и яркости ее, — было как-то мучительно неловко за Никиту и мучительно страшно, что он вдруг подумает, что она его бросит из-за того, что дурен собой, — или — ещё хуже! — что он подумает, что она ему изменит с кем-то из тех юных оппозиционных сумасбродных красавцев, для которых она была кумиром, и которые вокруг нее вились, — и из-за этого все ее эти постоянные подстраховки, как бы Никита ничего не подумал: лишний раз признаться ему в любви, лишний раз сказать, как он дорог ей… Нянчить его своей полной открытостью для него. Всегда быть в досягаемости, когда он звонит… Всегда рассказывать ему все подробности про встречи свои, про всех людей с которыми говорила, чтобы ничего не подумал дурного, чтобы не заревновал… каждый день, когда он выстукивал ее в фэйсбуке вечерами в чат и допытывал, как прошел день…</p><p>Закон: «не любить за внешность, а любить за содержание», которому Яна всегда в отношении с людьми следовала, — здесь дал чудовищный сбой: в обратную сторону закон не работал — неказистость оболочки еще вовсе не гарантировала, что внутри сокровище. Яна как бы взяла себя на слабо («а вот назло всему миру, посрамив все дешевые бабские правила, полюблю того, кого Маша назвала «маленьким уродцем», — эдакая гордыня унижения себя, странная причуда избыточно-сильных женщин) — но в содержании-то у Никиты была какая-то больная засада, закрутка, — а когда этот примитивный в общем-то крендель раскрутился, — было уже как-то так поздно — что в засаду эту Яна вляпалась надолго — так надолго, что в какой-то момент боялась, что уже и не выкарабкаться.</p><p>И в общем-то, на фоне всего этого вдруг ворвавшегося в ее жизнь кошмара, тот факт, что Никита женат, — казался ей уже просто ерундовым крошечным его недостатком. Который Яна (как ей казалось) с трепетнейшим тактом великодушно терпела: как с трепетнейшим же тактом и почти любовью заочно старалась относиться к маленькому Никитиному сыну, да даже и к несчастной жене его: бесцветной молодой женщине с безумно ровно расчесанными не длинными и не короткими волосами и пустыми несчастными пропастями вместо глаз (которую Яна вдруг, не успев зажмурить душу, против желания видела в фэйсбуке Никиты). Жутко было стыдно выговаривать это вчера батюшке Игнатию — но, словно в каком-то духовном завихе, вывихе, Яне, втянутой в направленную вниз воронку Никитиной игры, казалось даже, что, вот, она-де «благородно семью Никиты сохраняет, бережет его брак», и что уж она-то, как «порядочный человек», никогда не покусится на семейное счастье несчастной его жены. Как-то раз увидела выложенную им в фэйсбуке, когда он уехал с семьей в отпуск, фотографию, кем-то из его друзей на телефон сделанную, — где Никита, сердитый и чем-то озабоченный, сидел с друзьями за столом, как всегда сосредоточенно мусоля свой смарчок (как он сам же уменьшительно-ругательно обзывал собственный смартфон), а жена его с болезненными несчастными глазами, зайдя к нему из-за спины, заглядывала ему через плечи, пытаясь разглядеть, кому он всё время пишет эсэмэски и сообщения в фэйсбуке, — и Яну, прекрасно знавшую, что записки Никита на фотографии строчит ей, обожгла вдруг совсем уж стыдная, никогда до тех пор в жизни не испытанная, болезненная… …радость? Как можно было это надругательство считать радостью?! Господи, прости меня за эту чудовищную болезнь духа…</p><p>Несколько заказных убийств последних лет заставляли двадцатипятилетнюю Яну (как главного редактора оппозиционного сайта) и милую ее надежнейшую отважную подругу-ровесницу Машу (как гендиректоршу, умудрявшуюся добывать деньги на сайт, вскладчину, у малых, крайне малых, но зато гораздо более храбрых, чем большие, предпринимателей) каждый день как бы примеривать заказную пулю к самим себе, — и это заполошье адреналина «всегда последнего вздоха» и «всегда последнего дня» как-то странным образом как будто бы оправдывало для Яны грех, на который в прежней свой жизни и в страшном сне бы не пошла — блуд с женатым человеком, вот эти вот все ее заочные пляски на костях безвестной ей и уж точно ни в чем перед ней не провинившейся Никитиной жены — ради «последнего глотка счастья». Счастья, в общем-то, крайне жалкого, крайне уродливого, — отрыгивавшегося ей же самой нечеловеческими муками.</p><p>Никита приезжал часто без предупреждения — ночью, по пути домой с каких-то своих бизнес-встреч, — так, чтобы никто, включая жену, не обнаружил его пропажу (усушка-утруска времени — из одного пункта выехал чуть раньше, в другой пункт приехал чуть позже), — сердито сидел у Яны на кухне, эффектно-нервно выкуривая сигарету за сигаретой и ребром перебрасывая коробку сигарет по столу, словно тасуя колоду карт, — пока выпытывал из Яны, одну за другой, все новости, — но и днем, даже заочно, умудрялся выматывать из нее все нервы бесконечными пыточными чатами — в фэйсбуке, в уотсаппе, — требуя, чтобы она всегда была на связи, обкатывая на ней все новости, требуя ее реакций и прогнозов, закатывая бессовестные скандалы немедленно, как только она хоть на час пропадала «из эфира» («где ты была? я как-то нервничаю, когда тебя нет под рукой!»), — а поскольку буйная жизнь главного редактора разухабистого молодежного оппозиционного сайта чаще всего требовала от Яны вертеться тут и там веретеном чтобы выткать удивительную шаловливую умную и нескучную ткань ежедневного контента сайта, — то Яна всё время как бы испытывала перед Никитой всё усиливающийся (намеренно культивируемый им) комплекс вины — за незнакомых ему красивых ярких и умных мужчин, с которыми она каждый день общается, смеётся, обсуждает важные вещи, за свои отсутствия иногда дома по делам до утра — в те моменты, когда он незвано заезжал и, не обнаружив ее, отваливал, — за тусовки по работе с яркими храбрыми талантливыми образованными парнями-студентами — активистами протестных движений, — за не-выходы в интернет в чат, когда у нее тусовались друзья, — и старалась загладить всё это еще большими обрушиваемыми на Никиту шквалами нежности в краткие моменты разговоров с ним — и еще более откровенными, чуть утрированными из великодушия, словами любви, — чтобы как бы перевесить вот всю эту кричащую неравность их внешних фактур.</p><p>«Будущее время» уже за первые три месяца существования посрамило все рекорды стартапов. А уж когда Яна ввела на сайте рубрику «People.tv» — где разрешила молодежи со всей страны выкладывать собственные стримы и короткие видео-клипы, снятые на мобилы, — «из того, чего цензура никогда не пропустит на государственном телевидении» (самым популярным был раздел «Подлови мента!», на втором месте — «Погром на митинге», на третьем — нарциссическое: «Выскажись в эфире!» — где большинство спикеров материли, разумеется, диктатора, — и лишь один щупленький пацан из Нижнего Новгорода трогательно и плаксиво пожаловался на девушку) — количество уникальных посетителей «Будущего времени» зашкалило за пять миллионов в месяц.</p><p>Сердце падало куда-то в пропасть, как на страшных и бессмысленных самых рисковых аттракционах, — когда кто-то из друзей или собеседников в тусовке вдруг произносил при ней имя Никиты. Кто-то его (за глаза, в его отсутствие) ругал, а кто-то (бывший жених Яны, молодой театральный режиссер, от которого она несколько лет назад ушла) даже, приводя грязноватые детали, намекал на сотрудничество Никиты со спецслужбами, — и Яна, разумеется, думала, что это из ревности, и подозревала, что тот просто как-то ненароком увидел ее с Никитой в кафе, — и в общем-то, во всё это Яна не вслушивалась, — и лишь безмозгло тайком млела от шока вдруг как-то внезапно соотносить всеми с разными интонациями произносимое имя Никиты — вот с тем невзрачным сердитым вымотанным ссутулившимся человечком, который курил вечерами в ее маленькой кухне и жалко ныл в интернете, когда она пропадала «из эфира» на пару дней. Наедине с ней Никита частенько в злобени ругал оппозицию (а кто из оппозиционеров ее не ругает?) — в основном, правда, за мягкотелость, за то, что «если они все такие умные — то почему до сих пор мямлят и не сидят в Кремле?». Никита вообще как-то (в отличие от гуманитарного и духовного свободолюбивого сопротивления, которое было близко Яне) оппозиционную деятельность рассматривал в непристойно почвенно-конкретном, телесно-задовом значении «занять место власти» — и как-то раз потряс ее странным мечтательным, почти сладострастным, замечанием: «Я бы сыграл за Россию!» — и тут же вдруг, словно опомнясь, добавил: «Только мне поста такого, на котором можно это сделать, никто никогда не даст»… А вот вдруг кто-то в тусовке начал запускать абсурдные слухи, что Никиту-де вот-вот назначат главой кремлевской администрации… Всё это было крайне мучительно, странно, болезненно-волнующе, и в общем-то безответственно — как играть беззащитными голыми руками в темноте со змеей — гадая: уж — или гадюка? И каким-то болезненным внутренним вызовом в Яне было оставаться с Никитой крайне откровенной, — как будто единственным способом проверить его любовь и порядочность было предоставить ему максимальное количество возможностей ее предать…</p><p>Нервы были уже на взводе. Зайдя как-то в парикмахерскую (придать шаловства кудрявым, во все стороны торчащим шаром стриженным, как пружинистые антенны, черным волосам), Яна, сидя уже в кресле и следя в зеркало, как знакомая парикмахерша закладывает ей гигантскую белую хлопковую салфетку за воротник — словно большому ребенку, которого собирается кормить, — вдруг услышала через мутно-молочно-сывороточно-белую пластиковую стенку, отделявшую их от педикюрного салона, как какая-то молодая (судя по голосу) женщина (от которой Яна видела лишь сидящий там, за молочной выгородкой, в кресле, скорбный серый силуэт с недлинными и некороткими безумно прямыми волосами) с каким-то железным ужасом в голосе жалуется педикюрше:</p><p>— Я просто не могу больше… Представь себе: мы едем с ним в отпуск, сидим с друзьями — ему какие-то эсэмэсы приходят все время, он сидит с кем-то переписывается, я заглядываю ему через плечо и вдруг вижу текст: «Я тебя люблю, очень по тебе соскучилась, возвращайся скорее!» А он на меня же потом и орал, что я всё фантазирую, и что мне примерещилось!</p><p>Яне, до буквы узнавшей свой текст, отправленный Никите, когда он был в отпуске, вдруг стало так дурно, душно, тошно, что она, сорвав связывавшую ее, тянущую ее горло, простыню, скинув саван, вскочила, чуть не заехав локтем в лицо уже наклонявшейся к ней с ножницами парикмахерше, быстро и судорожно хватанув химический воздух, и тихо сказала парикмахерше: «Нет, нет, я не могу, мне нужно бежать, я забыла! Дела…» — вынеслась из парикмахерской и даже мимо этого места после этого дня с каким-то суеверным ужасом боялась проходить. Что, если это и вправду была Никитина жена? Впрочем, если это была не она — жуть тем даже больше: стать одной из тайных убийц, тайком вонзающих нож в душу безвестной, одной из миллиона серийных жертв, — среди ночи корчащейся от внезапного телепатического прозрения об измене мужа, там, где-то за прозрачным стеклом квартирных стен (звуко- и взглядо- непроницаемость стен и непререкаемость разделяющих пространств — якобы защищающих жертву от лицезрения измен — это ведь всегда не более чем лживый малодушный миф, для неверующих бесчувственных калек-убийц), вписаться в пошлую клоаку серийных блудодеев и блудодеиц? Русский блуд, бессмысленный и беспощадный?</p><p>Яна просыпалась ночью от кошмаров и, громко бормоча молитвы, шла узкой поступью в крошечную холодную туалетную келью, — и потом, бормоча, сама уже не понимая какие просьбы (как близка и быстро переступаема грань от «даруй!» до «огради!»), шла обратно в постель, — и нечеловеческой пыткой, с заворотком в солнечном сплетении, стали и пробуждения, и жизнь. Выход как-то не просматривался — «бросить» Никиту, как ей казалось, было бы предательством, «неверностью» по отношению к нему, — все понятия как-то перевернулись и перепутались в голове и душе. Дышать даже было невыносимо больно — и еще больнее видеть Никитино как всегдашнее острословное сердито-тщеславное всё-вскользь.</p><p>И вот настал тот странный момент истины, в который Никита вдруг, заявившись к ней почти в полночь, с ажиотажем выложил «совсем между нами — иначе у меня будут проблемы» информацию о том, что «Будущее время» «решено мочить», — и как-то не таясь предложил выступить посредником в срочной перепродаже сайта «в надёжные руки», — заявив, что это единственный способ в нынешней ситуации спасти сайт.</p><p>— Спасти? Что ты имеешь в виду? То есть самой своими собственными руками убить сайт — не дожидаясь, пока это сделают другие?! Это ты называешь «спасти»?! — тихим яростным голосом переспросила Яна, выпустив кофейную чашку из руки и мягко и беззвучно, но напрочь, загадив кофейной гущей белый ковер. — Ты… Ты вообще отдаешь себе отчет, что ты мне предлагаешь?! Это же было бы двойным предательством по отношению к сайту, к редакции, ко всем людям, наконец, которые сайту доверяют: дать возможность прикрыться раскрученным логотипом моего сайта каким-нибудь подонкам, которые, от имени сайта, начнут гнать лояльный пропагандистский понос!</p><p>— Ну и дура, — коротко и раздраженно заключил, заминая окурок в кофейное блюдце, Никита. — Если сейчас вовремя не успеешь перепродать — останешься вообще ни с чем. Стартап у вас отличный получился — сейчас самое время было бы заработать на его продаже. Я о тебе же забочусь, дура!</p><p>Яна не виделась с ним с тех пор почти месяц, под разными предлогами — занята, больна, уехала. И вот вчера, когда ей невмоготу уже стало прятаться: пара странных, как в бреду, крайне откровенных вопросов, заданных ею Никите в чате в фэйсбуке — пара странных своей необычной откровенностью его ответов… И Яна почувствовала вдруг такую чудовищную интоксикацию во всем своем существе — что самой уже со всем этим загноившимся аппендицитом было не справиться, не выжить. Два часа пути, сначала по пробкам, потом по скользким, смертельным от ледяного наката, загородным шоссе, воя от боли. Она приехала за помощью туда, где когда-то веселая ее хиппанистая мать снимала дачу на лето, — и Яна, в юности, вот именно там, в маленькой церковке Воскресения рядом с Белой горкой, приняла крещение — у священника, про которого мать всегда с восторгом говорила, что «уж за него можно точно ручаться, что у него погоны под рясой на плечах не растут: его гэбэшники трижды при совке вербовать пытались — и трижды он их крепко посылал, — поэтому всю жизнь только в провинции в храмах служил», — и про которого было известно, что покойная мать его была из катакомбников, которые, в прошлом веке, после прихода в России к власти антихристовой банды большевиков и свержения ими патриарха Тихона, отказались прогнуться под ставленника богоборческой власти «патриарха» Сергия и его последователей, и ушли в подполье, в полный нелегал, ради верности Христу.</p><p>Яна, стуча зубами от мороза, успела застать батюшку Игнатия, когда тот запирал уже храм после вечерней службы.</p><p>— Батюшка, мне очень плохо, мне нужна срочная исповедь… — чуть не упала, поскользнувшись — и ухватившись за его рукав, Яна.</p><p>И белобородый, низенький, с красным от мороза лицом, с и без того потрескавшимися сосудиками на кругленьких щеках, старенький, полноватый (той полнотой, которая выдает тяжелую болезнь, а не обжорство) Игнатий, взглянув не нее, кротко, без слова упрека за опоздание, быстро вновь отпер храм — и распахнул перед Яной дверь — туда, где пахло разогретым воском и ладанным дымом, и миром, — всем тем, чем с юности пах для нее настоящий духовный дом, и от чего душа пела, — и по чему душа так тосковала с тех пор, как, в знак протеста против немой, полугласной, подлой (кое-где малодушно соглашательской; кое-где вроде-как-не-поддерживаем-но-трусим-вслух-громко-сказать; а кое-где и агрессивно-откровенной; а кое-где — и прямо преступной, сатанинской — с раздачей в церквях оружия убийцам-боевикам) поддержки руководством русской православной церкви захватнической военной агрессии против христианской Украины, Яна не могла больше переступить порог ни одной из столичных церквей.</p><p>— Янушка! — вдруг всхлипнул Игнатий, когда возжег свечи и, помолившись, надел для исповеди епитрахиль и, повернувшись лицом к Яне, как-то долго пристально всматривался в нее, и вдруг весь как-то сложился в родную, знакомую и любимую Яной по юности, улыбку: — Янушка! Как долго же ты не приезжала!</p><p>Яна от его слов разрыдалась:</p><p>— Я не хотела Вам говорить, кто я… Я думала, что Вы меня не узнаете! Девять… Нет, чуть меньше — восемь лет, кажется! — да, восемь лет с тех пор, как Вы видели меня в последний раз! У меня же тогда коса еще была, я так внешне изменилась с тех пор… Вон, постриглась… Я боялась, что если Вы меня узнаете, то выгоните меня из храма, испугаетесь меня исповедовать даже, из-за моего сайта!</p><p>— Да что ты, деточка, — гладил ее по голове Игнатий. — Я и сайт твой читаю всё время, и статьи твои все читаю — прекрасный, живой, умный сайт у тебя получился, молодчина! Дурёха, как же ты могла думать, что я тебя не узнаю?! Как же я мог не узнать цыганских твоих глаз, черных бровей твоих, умного твоего высокого лба! Дурёха… Как же ты думала, что я могу не узнать того, кого сам крестил!</p><p>Яна упала на колени:</p><p>— Батюшка Игнатий! Я в беде! Я совсем запуталась! Связалась с гнилым каким-то человеком! Всё отравлено вокруг из-за него! Всё больно! Жить невозможно! Дышать невозможно! Всё ранит вокруг! Я даже книг читать не могу!</p><p>— Конечно «больно»! Конечно «ранит»! — неожиданно жестко выговорил Игнатий, выслушав ее долгую исповедь, присев с ней рядом на узкую скамеечку. — Ломка! Типичная наркотическая ломка! Блуд — это ведь настоящий наркотик! А теперь у тебя вдруг наркотик отобрали — вдруг показали истинную его горечь! Беги от этого человека! Ну разве так тяжело запомнить и исполнить: если человек женат — всё, красный свет светофора! Не подходи к нему! Лучше умереть, чем совершить прелюбодеяние с женатым! Янушка, вот ты просто подумай: мы, грешные и слабенькие, в отличие от ранних христиан, не идем на распятие, нас не четвертуют, нас не бросают на растерзание зверям в Колизее, — так неужели нам так сложно ради Христа, который за нас распялся, выполнить хотя бы одну крошечную, но главную, заповедь Христа: не совершать блуда и прелюбодеяний?! Ты две проблемы не смешивай: если этот человек — предатель и вел какую-то двойную подлую игру, то это — его грех, а не твой. А ты просто в будущем будь осторожней и не открывайся так чужому незнакомому человеку. А вот ты свой грех знаешь — блуд, прелюбодеяние. Беги от этого человека! А то как же получается: кричим о свободе — а сами рабы греха?</p><p>Яну поразило, как простые и краткие слова Игнатия мгновенно стали эффективнейшим живящим противоядием, вбрызнутым в ее кровь, — не только сделав очевидным единственное правильное решение, но и вообще ее в секунду выведя за ложные рамки Никитиной игры, которые еще час назад насмерть сдавливали ее, до невозможности дышать.</p><p>— А я ведь в Москве уже несколько лет не могу ни в одну церковь зайти, — вдруг призналась Игнатию Яна. — У меня такое чувство, что туда как будто какой-то злой дух вселился! Прохожу мимо церквей — душа голодная, мне хочется прийти и к исповеди, и к Причастию — а вот не могу переступить порог тамошних церквей, на них как будто какое-то проклятье теперь лежит — за поддержку войны против христианской Украины! Боюсь, что гэбэшникам не кнутом, так пряником удалось-таки как-то загипнотизировать и коррумпировать православную церковь. Кого гэбэшники не добили в прошлом веке — тех соблазнили или подкупили в этом. Как же они могут, все эти коррумпированные и совращенные гэбэшниками священники, притворяться христианами, делать вид, что празднуют Пасху Христову, Рождество Христово — а на самом деле одобрять откровенно сатанинское убийство наших братьев и сестер во Христе — украинцев?! Ведь больше десяти тысяч человек уже убили в этой необъявленной войне против братьев-христиан украинцев, которую Россия против Украины развязала! Эта кровь ведь на руках россиян, которые эту войну поддержали, — и в том числе на руках русской церкви! Это же страшное богохульство и святотатство! Как же они могут?! Всё это очень страшно! У меня такое впечатление, что многие из них не Христу, а сатане поклоняются! Нет, батюшка, я не могу в Москве вообще в церкви ходить теперь!</p><p>Игнатий молча сверлил ее карими кругленькими глазами, скорбно сжав губы, — так, что Яне на какую-то секунду показалось, что сейчас-то он все-таки точно выгонит ее из церкви. Но Игнатий вдруг сказал:</p><p>— Ладно, об этих твоих достоинствах мы потом поговорим. Давай сначала с грехами разделаемся! Я ведь тоже уже ровно из-за этого же в Москву стараюсь вообще не ездить… Господь и Бог наш Иисус Христос да простит тебе, дщерь, все согрешения твои, и я, недостойный иерей, властью, данной мне от Христа, прощаю и разрешаю тебя от всех грехов твоих, вольных и невольных! Аминь!</p><p>И Яна вновь, впервые со времен юности, внятно почувствовала реальность и действенность разрешительной молитвы и покаяния. Душа, выбросив тяжелейший груз грехов, ощутимо, с каждой секундой покаянных слёз, все больше обретала крылатость.</p><p>— Батюшка Игнатий! Так что же делать? Неужели смириться с тем, что гэбэшники выедят до конца церковь изнутри? Может быть, честным священникам выйти из подчинения коррумпированному гэбэшному московскому патриархату? И перейти, например, под омофор Константинополя — как в древние времена?</p><p>— Янушка… — как-то с особенным чувством выпалил Игнатий. — Мне восемьдесят семь лет, мне терять нечего и бояться мне уже давно нечего. Ты же ведь прекрасно понимаешь, что если я не делаю чего-то — то это не из-за страха, а потому что я считаю, что Христос меня поставил там, где я сейчас стою. И никаким гэбэшникам выгнать меня отсюда не удастся, — я отсюда не отступлю, — им только вперед ногами меня отсюда придется вынести. Я свою паству не брошу, я за души прихожан несу перед Христом ответственность. Что ж мне — из своей собственной Церкви бежать? Русская православная церковь — это моя Церковь, а не тех гэбэшников, которые пытаются ее захватить! Да, права ты, увы… Церкви богатые отстраивают — а Христа-то из этих богатых гламурных церквей изгнали! Христа они убивают! Фашисты, лжецы, убийцы, которые человеческую жизнь и душу не ставят ни во что, для которых убить человека или заказать убийство — раз плюнуть… Я тоже чувствую, увы, как над церковью зависла тень «большого зверя». Их «бог» — не Христос, а «князь мира сего»: военная сила, обожествленный идол государства, идол спецслужб, нефть, деньги, богатство, разврат — вот их «боги». Мне иногда хочется подговорить кого-нибудь из придворных журналистов, чтобы они заставили их кремлевского царька, на какой-нибудь пресс-конференции, прилюдно, перед телекамерами, встать и исповедать Христа Царем и Богом! Вот не свечечки жечь после людоедских преступных военных действий и убийств, не в церкви лицемерно позировать перед телекамерами, — а исповедовать Христа Царем и Богом! У меня сильное подозрение, что он не сможет этого сделать — испепелится! Или постарается физически уничтожить каждого, кто обличит его как антихриста. Более того — этот их кремлевский царек, которому они вместо Христа поклоняются, уж впрямую откровенную заявку сделал на правопреемство предыдущим инкарнациям антихриста — Ленину и Сталину, — заявив, что «поклонение» трупу Ленина — это, якобы, так же естественно, как почитание мощей православных святых. Хуже богохульства страшно придумать! Это антихрист Ленин у него «святой»! Который физически уничтожил поголовно всех христианских монахов и всех христианских священников, который целенаправленно уничтожал всех христиан, который все христианские церкви в России осквернил и почти все уничтожил! Уж более откровенной росписи сатанинского антихристова духа, чем произнести такие богохульские слова, сравнив антихриста Ленина со «святыми», трудно придумать. Жутко представить, что из себя представляют те сатаной одержимые псевдо-православные «батюшки», которые «исповедуют» и «благословляют» кремлевского царька, когда он так страшно богохульствует и совершает такие страшные вещи! Это что ж, Христос, разве, кремлевского царька заставляет вести захватническую войну на уничтожение против братьев-христиан в Украине? Или всё-таки только сатана может его на такое страшное святотатство подбивать?! Такое впечатление, что никто из них никаких слов Христа в Евангелии ни разу не читал и вообще плевать они на Христа и на Христово Евангелие хотели! Зачем им Христос?! У них своя религия — этатизм, сатанизм, оккультизм, фашизм, обрядоверие, ненависть ко всем людям вокруг! Как страшно видеть, что не Христу, а именно «большому зверю» поклоняются многие из тех, кто кричит сегодня о своем православии! Страшные времена настают, последние, похоже… Если нынешний правопреемник тех самых антихристовых спецслужб, которые весь прошлый век физически уничтожали Христову Церковь, окажется тем самым «человеком лжи и человеком погибели», который, по всем древним предсказаниям, должен «открыться» в конце времен, — то он будет гораздо страшнее, чем Ленин, — потому что та-то антихристова голова просто откровенно воевала против Христа, откровенно убивала христиан и уничтожала Христовы церкви, — а христиане держались крепко, и убитые мученики христианские просияли, — а сейчас ведь происходит нечто гораздо более страшное и опасное: антихрист старается возглавить церковь и подменить ее, — погубив и соблазнив таким образом именно как можно больше душ христиан. Ведь именно так, по предсказаниям святых, будет вести себя антихрист — постарается «воссесть» во главе церкви. Хотя… Кто знает… Может быть, сейчас еще пронесёт, — может быть, сейчас это еще только генеральная репетиция антихриста, проба сил… А нам, в любом случае, надо крепко держаться за Христа! Нам надо быть очень осторожными и духовно разборчивыми! Ведь зло, как это часто бывает, ходит парами — как это было во времена Гитлера и Сталина, — когда эти два вируса зла делали вид, что являются «альтернативой» друг другу, что они якобы «противоположны» друг другу, — и даже изображали, что якобы они борются друг против друга, — а на самом деле это были просто две руки одного и того же сатаны, который старался погубить как можно больше людей. Так же и сейчас — беснуются два вируса зла: одна рука сатаны — это гэбэшники, которые пытаться замаскироваться под православных, изобразить из себя «православие», захватить церковь, превратить ее в псевдо-церковь и погубить души, — а другая рука сатаны, как будто бы борющаяся против первой, — это все эти бесовские панковские свистопляски в церквях, героизация подонков, прикуривающих в церквях от свечей и гасящих окурки об иконы, — точно так же, как это делали в прошлом веке сатанисты-гэбэшники и энкавэдэшники, расстреливавшие священников и взрывавшие церкви. Я очень тебя хвалю за то, что ни разу на твоем сайте не видел воспевания вот этих всех бесовствований. Тяжелые времена настают… Против одного зла борется другое зло. Когда два вируса зла делают вид, что борются один против другого, а на самом деле просто стараются вместе погубить как можно больше душ, — нельзя себя ассоциировать ни с одной, ни с другой из сторон. Спасти может только совершенно иной, крайне узкий, путь Христовых заповедей.</p><p>Договорились, что Яна приедет к Игнатию в церковь на пред-рождественское соборование. И вот сейчас, через несколько минут после блокировки сайта, Яна с удивительным чувством внезапной победы над дырявым и ограниченным (как и все земные диктаторы), хоть и злым (как и все они), временем (сквозь дыру в котором ей удалось пролезть в юность) рассматривала родной, до миллиметра молящемуся дольнему взору знакомый, узенький малиновый коврик в центре церкви, ведущий от входа к алтарю: к трем кривым фасолевидным заплаткам, сделанным от руки, на ковровой дорожке, знаменитым (как карта родного города) для ее взгляда с литургий еще десятилетней давности, прибавился еще пяток, — и от этого коврик сделался даже еще роднее, — и как-то даже переносимее, из-за этих насквозь промоленных взором дыр в стареньком ковре крохотной, но такой дивно-радостно-пестрой и жаркой церкви, было думать о том, что сравнительно сытой журналистской жизни настал конец, и что поганая власть теперь и ее (как до этого большинство честных людей) тоже выталкивает в амплуа «оппозиционных политиков» и партизан (вот уж точно помимо ее воли!), и что Маша, конечно, — гений оборотливости, — но что рекламу на сайте (на неблокируемом его заоблачном заграничном зеркале) теперь размещать не осмелится вообще никто из боязливых русских бизнесменов, и доходов на содержание сайта и на зарплаты не будет вовсе, и что от аренды офиса, видимо, придется отказаться и делать сайт по домам, с теми энтузиастами-журналистами, кто не дернет в кусты, и что, возможно, вскоре, в случае уголовных преследований в отношении ее ребят-журналистов, или натравливания на них урлы из прокремлевских гэбэшных фашистских уличных штурмовых бригад, и вовсе придется всем уезжать, — в Прибалтику? — перевозить редакцию, чтобы физически не разгромили, и чтоб можно было продолжать публиковать правду… Но Бог с нами — как-нибудь выживем!</p><p>— Анастасия Николаевна звонила, извинялась: она только к вечерней сможет подойти! — вдруг в пол-оборота, даже не взглянув на нее хорошенько, на секунду с улыбкой обернулась к ней, чтобы зажечь Янину свечку от своей, красивая женщина в красном платке, стоящая впереди, — явно в толпе приняв Яну за какую-то другую девушку — которая, видимо, обычно, все последние годы, пока Яна сюда не приезжала, стояла во время службы на ее месте, а сейчас — отсутствовала, как и загадочная Анастасия Николаевна.</p><p>С десяток, впрочем, завсегдатаев-прихожан Яна сразу распознала: раньше всего — трёх, гигантской горой возле батюшки Игнатия возвышавшихся, словно его личные ангелы-телохранители, мужиков с грубыми гигантскими руками с навсегда въевшейся грязью под ногтями и в складках морщин, — работяг, из которых он сделал книгочеев и философов, — и которые жизнь за него готовы были отдать.</p><p>Батюшка Игнатий уже начал, с удивительной молитвой и улыбкой, помазывать прихожан елеем (кажется, в елей добавили капельку мира! — разом разлилось по храму удивительнейшее, ни с чем не сравнимое, тончайшее благоухание! — или это только казалось — от разлитой в воздухе радости?), в прощение грехов и в исцеление души и тела, — как вдруг сзади, от входа в церковь, раздался шум, ворвались какие-то хамы, крайне не-церковного поведения, зарыскали по церкви, распихивая локтями, наступая на ноги, спровоцировав суету, чуть ли не панику среди людей:</p><p>— Кто машину при входе так идиотски посреди дорожки припарковал? — кричало хамьё, — рыская между людьми. — Чья машина? Кто въезд нам заблокировал?! Найдите, чья машина, — мы не можем из-за этой машины в церковный двор въехать! Нам нужно наши машины завезти во двор!</p><p>Яна быстро глянула на батюшку Игнатия (который в этот момент, словно святой художник, исправляющий богохульства и пакости земного художника злого, заново вырисовывал, прямо на кающихся прихожанах — становившихся перед ним на миг словно иконами, — тоненькой кисточкой с елеем святые лбы, святые ланиты, святые руцы, святое дыхание) — и встретилась с его тревожным напряженным взглядом — заметила его горько поджатые, вот точно так же как вчера во время тяжелых разговоров, губы: Игнатий, явно, кого-то из вторгшихся с криками в храм узнал — и раньше других понял, в чем дело.</p><p>Яна шагнула было по направлению к двери, извиняясь и торя себе дорогу среди прихожан и думая, кому бы передать на минутку свечку, — не выносить же жаркую свечу на мороз! простудится! — (сильно заподозрив, что костерит хамьё ее миленькую, пасхального цвета и фабержовых линий, машинку), — но тут же, вслед за скандальными шестерками, в церковь вплыл, словно пава, сияя бриллиантами в броше в виде золотого креста на высоченном белом клобуке с белым кукулем, увы, давно известный Яне по публикациям, «владыка» Тимифей из патриархии, постукивавший при нежных невесомых плавных гладких горделивых шажках золотым посохом со змеями, а левой холеной рукой изящным, тщеславным и изнеженным одновременно жестом расправляя полы не по росту длиннющего, мешавшего ему при каждом шаге, волочащегося за ним по полу, словно подол мантии императрицы, палия.</p><p>— Вот решили вас благословить своим визитом! Благословить вас братским сослужением! — тихо, чуть сдавливая зубами звуки, возгласил Тимофей. — Извиняйте уж — припозднились! Пробки!</p><p>Отдав золоченых змей вместе с посохом сопровождающему монаху, Тимофей, всё таким же изнеженно-женственно-горделивым жестом, словно царица пажам или фаворитка при дворе — поклонникам, начал предлагать ручку для поцелуя пастве батюшки Игнатия, — не очень-то как-то к этой ручке, после скандального вторжения, рвавшейся.</p><p>Что-то от медитирующей перед броском гюрзы было в верхней, неподвижной почти, полностью безэмоциональной, лишенной всякой мимики части лица Тимофея, в его застывших холодных молодых хватких глазах, в его умащенном кремами, без единой морщинки, холеном мумифицированном лбе. Нижней же частью лица, при разговоре, он довольно удачно пародировал своего патрона-патриарха — и вот этими вот чуть сдавленными, из челюсти на ударных словах агрессивно вдруг выбрасываемыми, заранее заготовленными фразами — после флегматичных бесцветных разгонов, — и особой косоватой резкой мимикой маленького рта (немножко пугающей: при общей неподвижности лица) в окружении аккуратно подбритых усов и короткой бородки. Тимофей был скандально молод для беспрецедентных, высочайших, невероятно быстро, в нарушение всех обычных канонических практик, попадавших на него один за другим санов для молниеносной под-патриашей чиновничьей карьеры, — и, судя по тому, что знала о нем Яна, использовался он патриархией для обработки мозгов и государственнической «вербовки» либерально настроенной православной интеллигенции и творческих деятелей: невзирая на собственное вроде бы монашество, тщательно лелеял свою репутацию почитателя прекрасных искусств, и даже пописывал, в обеденные перерывы, музыку (Яна слушать ее не могла: изящный коктейль из эпигонства — грабились, в основном, немецкие классики и современные итальянские кинематографические композиторы, Morricone etc., — и симфонического вампиризма, от которого появлялась резь в висках).</p><p>Подлую захватническую братоубийственную войну, ведущуюся Кремлем против Украины, Тимофей, вроде бы (в отличие от своего босса-патриарха), старался на публике впрямую не восхвалять — именно ради поддержания своего реноме «типа вменяемого» в среде образованной публики, интеллектуалов и либералов. Тимофей от прямых-то людоедских заявлений, вроде бы, воздерживался, — но, когда заходила о войне против Украины речь в телевизионных интервью, он как-то со змеиным лукавством исхитрялся цинично вывернуть наизнанку (по моде патриарха и кремлевского начальства) евангельские слова Христа «нет больше той любви, как если кто отдаст жизнь свою за братьев своих», — умудряясь лживо и пакостно, как бы между строк, оправдывать этой фразой кремлевских убийц и захватническую войну, — и хотелось просто врезать по морде змеиным лицемерам, авторам выверта: вот иди сам и отдавай жизнь, а не братьев своих убивай и не оправдывай тех, кто убивает братьев, — сам жизнь отдавай, раз такое смеешь произносить! — а не других, с вампирической ласковостью и змеиной лживостью, убивай и на смерть бросай, кровопийца! И не убийц государственных благословляй! Кремлевских Каинов, из-за своих сатанинских амбиций убивших на Украине уже больше десяти тысяч братьев-христиан. Христос-то эти слова про Себя говорил — зная, что священники вместе с оккупационными войсками Его убьют. Христос-то Себя на смерть за друзей отдавал — а не других убивал! Нет в Евангелии ни одного слова, которым Христос оправдывал бы убийства или войны! А уж тем более — войны против братьев. Вот же сатанинскими выродками надо быть, чтобы так лукаво посметь перекрутить Христовы слова — и возвести это в государственную идеологию! Смеешь цитировать эти слова по телевизору — значит вот сам и иди на смерть, отдавай свою жизнь за людей, — а не приказы об убийствах отдавай и не оправдывай убийц! Христова хлыста на них не хватает!</p><p>Тянулся за Тимофеем и другой репутационный шлейф с определенного рода душком: несколько раз использовали его как терминатора, засылая в общины с либерально и независимо настроенными священниками и с неказённым, неподконтрольным государству, незагламуренным и не убитым, живым христианским братским духом среди прихожан (раздражавшим патриархию и Кремль), — и в общинах этих, вскоре после отъезда Тимофея и его тайных доносов начальству, как бы вне всякой взаимосвязи с ним, случался разгром, — и священника либо выдавливали из прихода, либо «уравновешивали», назначив тому насильно «в помощь» благонадежных восхваляющих кремлевскую политику сотрудников в рясах — про которых паства потом, вздыхая и перешептываясь и выразительно постукивая двумя пальцами по плечам, говорила только три буквы: «К», «Г» и «Б». А в одном из зарубежных приходов (чересчур свободным и независимым патриархии и Кремлю казавшемся — который кремлевским стратегам при поддержке патриархии вдруг захотелось сделать стратегической агитационно-пропагандистской национал-политической ставкой Кремля за рубежом и наблюдательным пунктом, вместо церкви) разгром и изгнание всей паствы и священников в буквальном смысле на улицу, после насильственной замены всего священства на про-кремлевское, состоялись непосредственно после краткого разведывательного пребывания там Тимофея «для братского сослужения», который на местного старого еле на ногах державшегося от тяжелой болезни священника, из последних сил служившего литургию, настрочил, по возвращению в Москву, омерзительный донос, что тот якобы «бороду окунает в чашу» при Причастии, — и тамошний старенький священник, вскоре после хамства и подлости и изветничества визитера, — будучи (в результате подлых рейдерских захватнических действий проплаченных прокремлевскими олигархами адвокатов) изгнан вместе с паствой из собственного храма на улицу, — умер. Так что в общем, внезапные визиты Тимофея в доселе благословенные забывчивостью патриархии приходы (которые вдруг почему-то Кремлю и начальству патриархии начинали казаться привлекательными и стратегическими в политическом смысле) воспринимались местной паствой как что-то сродни появлению летучего голландца — как знак приближающейся беды.</p><p>Яна, с ёкнувшим солнечным сплетением, заподозрив что-то неладное, решила из храма не выходить, от греха подальше, и на скандал вокруг машины плюнуть, — и поскорее (пока Тимофей по-хозяйски удалился в алтарь) принять соборование от батюшки Игнатия и его доверенного деревенского молодого священника.</p><p>Вернулась на свое место — и вот, наконец, подошла ее очередь — батюшка Игнатий помазал ее ладони, и щеки, и лоб, и дыхание, — заново вырисовав как будто бы все мысли и чувства чистыми, — и Яна уже хотела было приложиться к апостольской его старенькой изможденной шершавой, с зимними цыпками, руке, — как вдруг произошло что-то неимоверное: Тимофей, ровно в эту секунду подскочив, подсуетившись в толпе откуда ни возьмись, выхватил из рук у батюшки Игнатия прозрачный крошечный сосуд с елеем и кисточку и, въелозившись между прихожанами, встал вперед, на место Игнатия, оттеснив не успевшего сообразить, что происходит, Игнатия в сторону, — и уже протягивал руку Яне вперед для поцелуя.</p><p>А Яна — не успевшая всего этого увидеть, и восстановившая уже только через секунду всю эту картину по вспышкам боковой памяти, — по инерции продолжая траекторию наклона лица, чуть не уткнулась носом в подставленную ей холеную моложавую намащенную кремом надушенную ручку Тимофея, с курчавыми, по диагонали бегущими, черными волосами — словно с диагональной манжеткой, с косой меховой оторочкой по кромке гладкой сливочной кожи, ближе к запястью. Ужаснувшись от мгновенной подмены, Яна вмиг отпрянула, — и ровно в эту же долю секунды, одновременно с ней, Тимофей по-дамски как-то отдернул у нее из-под лица руку: Яна, вскинув глаза и быстро пятясь в толпе, успела заметить быструю брезгливую гримасу на лице Тимофея и услышала флегматично-сдавленное:</p><p>— Девушка, когда лихорадка на губе, не нужно в церковь ходить — Вы же батюшек заразить можете, когда к руке прикладываетесь… Или стойте где-нибудь в сторонке…</p><p>В следующую секунду Яна с ужасом увидела побордовевшее лицо батюшки Игнатия, протиснувшегося справа к Тимофею.</p><p>— Вон отсюда! — тихим, но крепким и грозным голосом сказал Игнатий.</p><p>Тимофей не поворачивался к нему: видимо, решив, что либо ослышался, либо что выгоняет священник прихожанку с лихорадкой.</p><p>— Вон отсюда! Сгинь из храма! — закричал ему, прямо в лицо уже, зайдя вперед, Игнатий, властно указывая рукой с вытянутым указательным пальцем к двери. — Вон отсюда! Вы, любящие длинные одежды, любящие бывать на гламурных приемах, лицемерно молящиеся напоказ, проедающие дома вдов! Вы, именем Христа прикрывающие убийства, вы, под именем Христа творящие беззаконие и убивающие братьев и творящие грабеж, вы, за взятки и подачки оправдывающие убийц и преступников во власти, вы, превратившиеся в хорошо оплачиваемый пропагандистский отдел при преступной власти, вы, извратившие все заповеди Христа и нарушившие все заповеди Христа, — вы, которым Христос на Страшном суде скажет: отойдите от Меня, не знаю вас, творящих беззаконие! Прочь из храма!</p><p>Тимофей, не изменившись в лице, с таким же неподвижным выражением рептильих глаз, развернулся, сделал какой-то еле заметный жест (быстрый полукивок вбок головой) одному из своих служек (видимо, приказывая забрать все оставленные в алтаре вещи) — и плавно, волоча длинный хвост мантии по полу, вышел, — где-то ближе к порогу, не оборачиваясь, тихо, в зависшей в церковке гулкой тишине, процедив между зубами:</p><p>— Ты у меня за это поплатишься, попик деревенский!</p><p>И, едва вся свита вымелась вслед за «владыкой», Игнатий, выйдя на середину церкви, уверенным и спокойным уже голосом сказал:</p><p>— Двери! Двери! Заприте двери! Чтоб никто не ворвался больше из оборотней и не осквернил Христовы святыни! Но прежде: прямо сейчас каждый из вас должен для себя решить — с кем вы? С Христом? Или вот с ними…? Если вы Христовы — оставайтесь со мной. А если вы не уверены, если в вас есть хоть доля сомнения, — добро пожаловать прочь за дверь, вон, вслед за ним, за этим гламурным оборотнем! Предупреждаю: со мной будет трудно: скорее всего — отберут храм, и придется уйти в катакомбы. Ну что ж — раз это цена спасения души! — значит, время опять пришло. Главное — не предать Христа, и не поклониться антихристу. Что ж мы — разве баре какие-то, что ли, в сравнении с первыми христианами? Что ж нам, западло уйти в подполье — и принимать Святое Причастие тайно собираясь по домам — в простоте и радости? Или — что ж нам, западло, разве, служить богослужения тайно в домах и подвалах, или в лесу, как служили герои духа в благословенной катакомбной русской православной церкви — после прихода антихристовой большевистской власти в России и разгрома и захвата церкви агентами НКВД? Идола из зданий, и из камней, и из иерархий мы делать не будем. А отчет дадим только Христу. Кто со мной — выйдите сюда, на середину храма!</p><p>И в следующую секунду весь храм, в одном дыхании, с одним биением сердца, шагнул к Игнатию, заградив его, кругом, словно защитной стеной.</p><p>И Яна, делая свой шаг вперед, одной рукой быстро достав мобилу из кармана, кое-как успела кликнуть мэссэдж в Whatsapp Маше: «Видимо, я немножко задержусь. Запускай зеркало сайта на облаке без меня. Увидимся в воскресенье!»</p></section><section><title><p>Без памяти</p></title><p>А вот — Глебова желтейшая канарейка. Кажется, её… — нет, его! — звали как-то эпически. Но потом переименовали в Киану Ривз — ох, как Глеб меня к злосчастному Киану ревновал! «Мнда, хорошшш! Ничего не скажешь! Но он же просто молчит, как дебил, и делает тупое лицо! Ноль как актер! И на этом выруливает весь фильм! Из моего театра его бы выгнали взашей!» Как много ржавых, давным-давно уже девальвированных, обесцененных монеток памяти накапливается за жизнь, в кармане… Которые почему-то, в какую-то секунду-две, так невероятно важно казалось крутить в руке — лет девятнадцать назад. Иногда даже уж хочется любимой гелиевой ручкой проделать в кармане дырку — чтоб высыпался, со звоном, на афинскую мостовую, весь этот мусор.</p><p>Но Глеба монетки такие не обременяли почти вовсе: у него их почти вовсе не было! Какие-то из веселящих веществ, обильно им в последние годы из-за депрессии потребляемых, грабили его, регулярно беспощадно опустошая карманы Глебовой памяти, и ржавые монетки воспоминаний (а затем, в последние пять лет, — уже и монетки новенькие, только что отчеканенные) у Глеба выкрадывали, — и, увы, явно метили вскоре еще и убить самого карманов владельца, — видимо, чтобы убрать ненужного свидетеля своих преступлений.</p><p>Глеб, мы едем гулять на Воробьёвы, как договорились? Я внизу же, на велосипеде, жду у твоего подъезда! «А мы разве договаривались?! Катюшенька, какая приятная неожиданность! Ты в Москве?! Когда ты прилетела?! А как ты узнала мой новый мобильный?!»</p><p>Глеб был актером не просто первоклассным, а лучшим в Москве, редким, — гением — игравшим на театральной сцене настолько внутренне, камерно, интеллектуально и тонко, как может только литературный герой, раскрытый в тексте изнутри, — а уж никак не лицедей на публику.</p><p>Но в кинематографе — ник, засыхал от дешевки ширпотреба в жалком, нищем (и духом и бюджетом), эпигонском постсоветском кино, — ни один русский режиссер не выдюжил снять фильм, который был бы Глебу, как герою, по росту, — найти уникальный немассовый сценарий, уникальную роль: вслушаться в Глеба, всмотреться — и найти оправу его гению. Одна-единственная черно-белая семиминутная короткометражка, из убогого жанра «другое кино» (дрожащей бытовой камерой про бытовуху же снятая, одним безотрывным планом с первого до последнего кадра) — с Глебом в главной (из всего двух ролей), взяла какой-то там плохо валявшийся приз в Каннах. Нет, его, конечно, нарасхват звали во всякие мыльные новорусские уси-пуси, снятые в стилистике рекламы косметических салонов, про золушек и олигархов, да в «бандитские петербурги» — прятать огурец в портупее и гоняться, с другими молодыми балбесами актерами, по скользким улицам, изображая урок и ментов… Но ничем, кроме нервных срывов Глеба и депрессухи, такая безмозглая подработка не заканчивалась.</p><p>— У меня слишком маленький подбородок, — критично, с упреком как будто судьбе, говорил Глеб, хлеща водку у себя на кухне после съемок. — Я не гожусь в главные герои боевиков! — и потом вдруг, разом выплеснув из ушей напетое какими-то бездарями, расхохотавшись, фирменно выдвигая при хохоте вперед нижнюю челюсть и выставляя массивную нижнюю губу, как будто что-то ловит с неба, честно выпаливал: — Да уж лучше я буду одну водку с хлебом кушать, чем в таких фильмах зарабатывать! Это же застрелиться можно от тоски! Из их же игрушечного револьвера!</p><p>Актерскую фактуру Глеба знатоки-критики сравнивали с Туртурро. Но Глеб играл глубже, безусловно гораздо глубже. Словом: Глеб был слишком умён и слишком гениален, слишком самостен, для безмозглой, в общем-то, профессии актера, требующей быть в достаточной мере пустым, чтобы режиссер по прихоти мог заливать в тебя произвольные жидкости, как в бутылку, — и богатство собственного содержания и жажда реализации взрывали Глеба изнутри из-за жмущих, не по росту, навязываемых внешних амплуа. Коллеги его — те, кто поглупее, да побесталаннее, да понаглее, да по рвачестее, живут ведь вполне благополучно и даже зарабатывают вполне, не гнушаясь грязного подножного корма, реклам, сериалов, выступлений на днях милиции, на днях органов, на свальных торжествах вертухаев и быдла в честь захвата Крыма, и прочего актерского позора. Глеб же, со своей разборчивостью и депрессией из-за отсутствия достойных ролей, прозябал и часто нищенствовал. В театре, впрочем, всё еще перепадали иногда роли, которые Глебу чудом, живостью своей, удавалось делать даже богаче, чем они задумывались режиссером. А однажды — вот уж была неожиданность! — моя неблизкая знакомая — тонкая изломанная нервная немка, имеющая репутацию лучшего культурного критика Европы, не знающая, что я с Глебом знакома с детства, вдруг с придыханием поделилась, как самой интимной тайной, почти влюбленностью:</p><p>— Знаешь, есть такой актер… Лучше его игры на сцене я ничего и нигде, ни в одной стране, давно уже не видела… — и с трепетом назвала имя Глеба (вернее, звучный его, кем-то из его коллег для него придуманный, актерский псевдоним, под которым его знала вся театральная Москва) — и чуть не умерла от счастья, когда я привела Глеба к ней в гости, — но чем могли помочь изысканные, умные, рафинированные, малопонятные для обывателей, хвалебные восторженные ее рецензии, посвященные Глебу?</p><p>А иностранные режиссеры… Когда ж было Глебу думать и заботится об иностранных режиссерах и о поиске хорошего антрепренера?! — если были задачи гораздо поинтересней: вывернувшись, сидя с ногами в гигантском обшарпанном кресле на кухне, мастырить на облупленном подоконнике… нет, не косяк… в этот раз — нет, денег не хватило… а объемную скрытую замаскированную многомерную картинку из собственноручно заснятых кадров и собственноручно вырисованных рисунков — которую можно было рассмотреть, в обманчивом изысканном узористом фальш-пейзаже, только расфокусировав взгляд и глядя как бы вглубь изображения.</p><p>Когда вчера утром я услышала, что Глеб «без памяти», я как-то грешным делом подумала в первую секунду, что это Глебова же собственная глупая шутка, игра слов (шутка и вправду была бы в его стиле!), что это он подговорил Марину мне позвонить и разыграть: и переспросила Марину еще и еще раз. Слышно было плохо, я изо всех сил вжимала мобильный в ухо (наушники сломались накануне — а в Афинах в воскресенье пойди купи что-нибудь!), вокруг гремел в песнях весь веселый Панграти (нет, нет, правильно произнести: Па-грати — перед «г» сделав вид, что сильно заложен греческий нос), пятьсот праздных носатых эллинов вывалили к выставленным прямо на мостовых, в длину, аж на двух улицах, бесконечным ломящимся от вина, пахучих горячих фаршированных перцев йемиста и прочих неудержимо притягивающих нос за версту яств, столам — потому что не просто все соседи, не просто весь квартал, а весь район праздновал восьмидесятилетие Кирияки — матери моего Константиноса — гордой и доброй гречанки с широким и прямым, как дорическая колонна, носом, начинавшимся как-то прямо из самой верхушки лба, — героически пытавшейся мне по-матерински что-то с фирменным местным акцентом ласково сыпилявить на английском — только бы я не взбрыкнула и не раздумала выйти замуж за ее сыночка. Цвел фиолетовый арлекиновый буганвиль на пятом этаже, на террасе Кирияки, куда я ушла плакать.</p><p>И вот сразу — канареечного цвета цветки акации, которые мы счастливо жрём с Глебом, едва выйдя из школы. Со мной рядом (я не помню, кто — но, кажется, мой тогдашний ухажёр. Не помню, не помню, да! Я тоже кое-что забываю — но я хотя бы, в отличие от Глеба, помню всю картинку целиком! Желтейше-одуванчиковый солнечный майский день!) — в общем, со мной рядом некто: ухажёр, или подруга — не важно! — но явно кто-то, кто мешает своим присутствием, и кто гораздо менее мне в тот момент интересен, чем Глеб — потому что только Глеб, из всего дурацкого манерничающего выпускного класса, и вообще из всех моих друзей, способен вместе со мной жрать акацию! А это нужно уметь: вынимать желтые жатые цветки из зеленой чашечки и выпивать амброзию нектара, а потом, на чуть более скучный десерт, цветки зажёвывать (с голодухи — потому что к магазинам с утра двухчасовая очередь до открытия — за молоком; сахар по талонам; а волгло-кирпичными серыми батонами по тринадцать копеек можно заколачивать гвозди в ботинки, а больше в магазинах ни-че-го! — до распада родины дефицита — еще целых полтора года).</p><p>— Ну и нафига ты, Глебушка, вступил в комсомол? — зажёвывая желтую амброзиевную кашу, мутузю я его по роскошной, как у юного Блока, гигантской кудрявой крикливо-торчащей шатенистой шевелюре (настолько густой, что до башки его даже кулаком трудно достучаться), а свободной рукой общипываю второй уже куст акации. — С дубу рухнул?! (А! — наконец-то! — вспомнила! — я вышла из школы либо с ухажёром, либо с подругой, а Глеб, впереди нас шедший, особой своей походкой, чуть подкидывая себя вверх, будто поигрывая в раздумье при каждом шаге ступнями на ходу, и вышвыривая ногу вперед, — тут же, заслышав мой голос, развернулся и, с озадаченным выражением лица, выразительно и комически-брюзгливо оттяпив вниз массивную нижнюю выгнутую губу, сообщил нам, что он идет получать паскудный билет — но не в театр, а в комсомол, — по растяпистости и по какому-то Глебову актерскому аутизму и крайней невнимательности Глеба к «политике», по какой-то, прямо скажем, недоразвитости Глеба в любых политических вопросах, зачем-то, при Глебовом попустительстве, «заказанный» для него секретарем школьного комсомола). — Ты больной, что ли? Боишься, что ли, что тебя в твой Гитис не примут без этого?</p><p>— Действительно: чего это я? Дурак, что ли, совсем! — ржёт раскатисто, отвесив нижнюю губу и выдвинув как-то смешно челюсть вперед, Глеб. — Катюша! Побежали! Возьмем мой билет и уничтожим его тут же — ну или как-нибудь его… В общем, что-нибудь изобретем смешное!</p><p>И мы несемся с Глебом вдвоем, бросив позади и ухажёра, и подругу, — не известно кого, но крайне обиженного, — я стою на улице, Глеб врывается в чудовищное стекло-бетон логово подыхающего уже вурдалака, изымает свежеотпечатанный документ в корочке и «учетную карточку» — вылетает на улицу: с «учетной карточкой» разделываемся сразу (в урну, разорвав многократно), — и Глеб, взгромоздив ногу (в становившихся ему в таких позах комично коротковатыми школьных синих брюках) раздолбанным коричневым пыльным башмаком на урну, — примостив только что полученный позорный билет на коленке, эффектно, театрально распечатав вытащенную из школьной сумки перьевую ручку, размашисто, надписывает, на весь разворот документа, ярко-синими чернилами, рядом со своей фотографией: «Любимой Катюшеньке, на долгую память, в день получения этого сраного документа!»</p><p>И любимая Катюшенька, разумеется, в этот момент страдала до слёз, из-за того, что ухажёр ее — не Глеб, и что Глебовы признания в любви — скорее всего, шуточные, — и казалось — что вся жизнь превратилась бы в солнечное счастье с пожиранием акации и с прекраснейшими вдохновеннейшими непрекращающимися публичными антиобщественными хулиганствами, если б Глеб в нее и вправду влюбился, и если бы они поженилась и всю оставшуюся жизнь были бы вместе. (Хороша бы я была сейчас, нечего сказать!)</p><p>И на миг, когда, словно летними снежками, швырялись они друг в друга веселыми взглядами, казалось, что нет в мире роднее и более ей под стать раскрашенных глаз, чем вот эти вот — одинаковые с нею по густейшей крепкости чайной (почти чайфирной) заварки глаза Глеба. И Глеб — смеясь, оглядываясь на ее ухажёра (или все-таки подругу?!), быстро и раздраженно-хохотливо говорил:</p><p>— Катюша, не смотри на меня так! Я смущаюсь… — и ржал как страус над своей же опять шуткой — и вдохновенно несся к очередному акациевому кусту.</p><p>Когда через девять лет, в невероятно шумной, хоть и изысканно-маленькой, школьной компании, на грязненькой маленькой кухне у Глеба, Катюша напомнила ему про обезвреженный дурацкой надписью комсомольский билет (который она, — полюбовавшись с часик Глебовой надписью, — разумеется, разрезала на мелкие части и вышвырнула тут же в ведро), провалы в его памяти (выглядевшие хотя еще вполне невинно, как обычная забывчивость) уже начались:</p><p>— Как?! Я его подарил тебе?! Гениально! — ржал, восхищаясь сам собой Глеб.</p><p>Впрочем (помнил!) и тут же при всех, жутко смущаясь (и, как всегда, когда смущался, по-актерски беря себя на слабо, говоря крайне громко, крича почти — чтобы все слышали — чтобы никто не подумал, что он стесняется, — по актерским правилам, вот этим вот скандированием собственную застенчивость стремясь побороть), объявил, что «в выпускном классе был… в Катюшу влюблен… несколько дней!» (Кажется, в тот момент, я испытала живейшую досаду на Глеба: «нет, чтоб вовремя мне сказать! Когда мне это было бы по-детски безумно важно, — а не сейчас, когда хуже времени не придумаешь, для его признаний…»)</p><p>Ужас, то время вспоминать даже не хочется: тяжелейший уход от Леонида, его чудовищные, каждые полчаса, звонки (на моднейший ее, один из первых в Москве, гигантский, размером с четыре куска мыла, с антенной размером с перьевую ручку, только что изобретенный мобильный телефон) с неимоверной руганью, с оскорбительнейшими маниакальными обвинениями… Да, да, я хорошо помню этот мой первый к Глебу приезд в гости — после девятилетней почти разлуки: позвонила Марина среди ночи: «Мы у Глеба! Мы все очень хотим видеть тебя! Глеб вот просто вырывает трубку и требует тебя к телефону!» Видеть никого не хотелось. Катюша бросила трубку. Но через минуту, когда позвонил ей уже Глеб, Катюша мрачно спросила его: «Какой адрес? Диктуй…» И с отвращением вызвала себе такси. Было в общем-то понятно, что вытаскивать себя придется, через не могу, за шкирку — как барону Мюнхгаузену из болота — из чуть было не убившей ее многолетней, нагрянувшей как-то без спросу сразу после школы, чересчур взрослой и чересчур мучительной затяжной истории с женатым человеком значительно старше нее, продолжавшим жить в прежней семье, приезжавшим к ней раз в неделю, но при этом бывшим крайне болезненно ревнивым — маниакально, до скандалов, криков, драк и истерик, ревновавшим и буквально сходившим с ума, когда Катюша встречалась с друзьями, да и вообще когда разговаривала хоть с кем-нибудь кроме него (и именно из-за этого Катюша много лет уже не видела никого из школьных друзей).</p><p>— Катюшенька… Ну я провожу тебя? Хоть сейчас-то?! Или опять… «ухажёр» какой-нибудь за углом ждет?! — громко выпалил Глеб, дурашливо выкатив грудь колесом и предлагая ей вдеть ручку под его оттопыренный локоть — когда Катюша засобиралась домой — после всеобщего бессмысленного, но неостановимого трехчасового хохота от школьных шуточек и воспоминаний.</p><p>Катюша нервно улыбнулась, опустила глаза и, почему-то еле сглатывая слезы (от жалости к себе, от того, что дурашливый, легкомысленный, всё такой же детский и беззаботный Глеб даже представить себе не мог, из какого ужаса бредового карцера отношений с офонаревшим от ревности маньяком она с трудом пытается вырваться! — словно судьба сполна наказала и Леонида, и ее, этим его ревнивым маниакальным сумасшествием, — за предательство по отношению к его жене), выговорила:</p><p>— Нет, Глебушка… Февраль. Не сезон, никакой акации сейчас нет. Умрем по дороге от истощения. Я закажу себе такси.</p><p>— Катюша! — вспылил Глеб, не отпуская ее, дергая за рукав. — Ну! Ну скажи мне!</p><p>— Что тебе сказать, Глебушка? — спешно напяливала куртку Катюша и старалась не смотреть ему в глаза.</p><p>И Глеб, примеривая опять актерское комическое амплуа, вдруг заорал на всю квартиру, испугав и рассмешив друзей:</p><p>— Ну что-что?! Как будто ты не понимаешь, что! Мы поженимся с тобой?! — и тут же, завидев несчастное чуть не плачущее лицо Катюши, еще больше прибавил комических дурашливых ноток: — Мы поженимся с тобой? Хоть когда-нибудь?!</p><p>Катюша уехала и много дней не подходила к телефону, когда определялся номер Глеба: одно дело — мучительный уход от Леонида, — но уж совсем другое… — ни с того ни с сего начать в это же самое время флиртовать или даже просто кокетничать со школьным другом… — это было бы в ее шкале ценностей невозможным.</p><p>Глупые, неоправданные, на самом-то деле, опасения: в щенячьей детской радости и ласковости, с которой Глеб, после девяти лет разлуки, к ней бросился, и в том, как с непосредственнейшей детской страстью жаждал ее компании, было ровно столько же детской невинности, как в обжирании вместе с ней кустов акации, за девять лет до этого.</p><p>К счастью, когда Катюша очень скоро это поняла, и когда вскоре вновь они запросто, дурашливо, как в школе, дружили и общались с Глебом, чуть ли не каждый день созваниваясь или гуляя, она как-то (с благодарностью судьбе за мудрость) разом осознала, что то удивительное чувство, которое оба они друг к другу испытывали, и которое в какие-то секунды (по идиотской моде людей вокруг) принимали в себе за всё еще саднившую наивную и невысказанную чистую детскую школьную платоническую «влюбленность» друг в друга, — на самом-то деле было просто восторгом дружбы — восторгом от встречи чем-то родного человека с одинаковой крепкостью заварки глаз: восторгом от встречи ровни по какому-то внутреннему бесшабашному высокому раздолбайству, по бескорыстному веселому пошибу — который не так-то уж часто встречается у людей. Взаимным интуитивным восторгом от встречи человека, которому есть до тебя дело, и которому ты по гроб жизни будешь не чужим, а трепетно дорогим. И которому можно позвонить в любом часу ночи, разбудить и сказать: «Слушай, поехали на великах прокатимся, прямо сейчас, а? Чего-то на душе паршиво…» — и точно знать, что разбуженный будет счастлив услышать твой голос, счастлив вскочить, умыться холодной водой — и рвануть, везя велик рядом вниз по ступенькам, с пятого этажа.</p><p>— У тебя с Васнецовой, что, — любовь? — завистливо спросил как-то раз Глеба жилистый блондинистый жигалистый карьерист, людоедски-блестяще (и слишком уж правдоподобно) игравший роль подлеца с Глебом в одной пьесе: Катюша едва успела закрыть дверь за собой, выйдя из гримерной Глеба, всучив ему, сразу после спектакля, громадный букет роз и пообещав ждать его возле театра на улице для прогулки, — и успела услышать, уже сквозь захлопнутую за собой дверь, ответ (мерзавцу) Глеба — от которого как-то счастье разлилось по душе:</p><p>— У меня с ней… — задиристо-утвердительно громко заартачился Глеб. — У меня с ней…! — и тут вдруг, хохотнув и прибавив скандальных задиристых ноток, выпалил: — Больше чем любовь! У меня с ней дружба!</p><p>А вот вобла сушеных вонючих (задохнулись, дверь не надо было запирать) носков на лесках у Глеба в ванной была уже немножко лишней. Они прибежали с улицы, промокнув в грозу и шквальный ливень до носков, промерзнув до костей. И ехать сейчас на велосипеде обратно в центр, к себе в съемную квартирку в Богословский переулок, из его Измайлова, было бы безумием. Глеб, с благороднейшим самопожертвованием, позволил Катюше оккупировать горячий душ — выдав ей чистую сухую уродливую майку и безразмерные запасные свои чистые джинсы, и даже условно чистое полотенце (для рук, банного не нашлось), и, с актёрствованием, брюзжа баском, сам пошел кормить кенара и готовить чай на кухню. Через минут пять, впрочем, раздался тихий стук в дверь ванной, открылась щель, в нее втиснулся выразительный локоть Глеба с ее мобильным телефоном в руке — надрывавшимся от звонка, — Катюша подобралась, облив пол душем, к двери, выхватила мобильный, — локоть пропал, дверь захлопнулась, — Катюша влезла в ванну и, корчась под вонючими недосушенными, опять ошпаренными душем дырявыми носками Глеба, пляшущими над ней на лесках, ответила на звонок Леонида. Впрочем, могла и не отвечать, — вопрос, который Леонид ей задал, Катюша слышала уже миллиард раз:</p><p>— С кем ты там мне изменяешь?</p><p>— Я не делаю этого. Но вообще это не твое дело. Не звони мне больше. Я же сказала тебе.</p><p>— Где ты? Я стою рядом с твоей квартирой. Где ты шляешься?</p><p>— Я у друга.</p><p>— Ах вот как? Ты мне изменяешь с ним?</p><p>— Нет, если тебе интересно — то я принимаю душ. И нюхаю его носки.</p><p>Катюша вышла зарёванная из ванны и грубо спросила, нет ли чего пожрать.</p><p>— А вот пожрать-то у меня и нету…! — без тени удивления заглянул Глеб в картинно-пустой холодильник. — Могу предложить только маринованные огурчики в банке!</p><p>— Ох! Это было бы прекрасно! — усаживалась Катюша, залезая с ногами, в ободранное, чрезвычайно удобно поставленное рядом с окном и кухонным столом гигантское кресло, и хлебая горький горячий чай, и думая о том, что огурчики, у нищеброда Глеба, наверняка оставлены для закуси, на ночь, для водки, на-после-спектакля. И что если она их сейчас бесстыдно сожрет — то Глеб ночью упьётся без закуси, и жрать ему будет не на что и нечего. — Маринованные огурчики — это было бы прекрасно!… — протянула Катюша. — …Но, увы, мне их доктор Монтиньяк не разрешает есть!</p><p>— Ну, хочешь, я с ним поговорю? — мгновенно расхохотался Глеб, подставляя ей банку.</p><p>Катюша не была уверена, слышал ли Глеб хоть что-либо из ее разговора с Леонидом, — дверь была закрыта и душ шумел, — но ей казалось, что с этого дня Глеб стал к ней относиться как-то особенно бережно — увидев вдруг, что за взаимной ее дурашливостью — тяжелая какая-то жизнь, страшная какая-то трагедия, — и, с каким-то рыцарским тактом, стал словно бы защищать ее — от чего-то, про что он сам не знал, благородно вышагивая рядом с ней на прогулках и держа уважительную дистанцию.</p><p>Глеб в буквальном смысле (сам того не зная) вытаскивал ее из чудовищных нервных срывов, случавшихся с ней в тот момент, когда она решилась-таки резко разорвать все контакты с Леонидом: его звонки, ругань, угрозы, истерики — заканчивались теперь тем, что она просто вырубала мобильник.</p><p>Нагрянуло лето, и Глеб заезжал к ней каждую ночь, вернее под утро уже — в три-четыре часа ночи — и они ехали на велосипедах встречать рассвет по бульварам. У Румянцевки в зарослях пели соловьи на церковнославянском. У заворота от Боровицкой к Волхонке (у длиннющих, за угол заворачивающих деревянных ремонтных лесов с жутко шаткой, кое-где проваливающейся, деревянной дорожкой вместо тротуара) всегда набрасывалась с гавком стая несчастных лохматых голодных одичавших бездомных собак, гулявших по ночам в центре Москвы — как бесправные четвероногие бомжи, от отчаяния сбившиеся в бригаду самообороны. (Думаю, сейчас уже всех расстреляли)</p><p>Они сворачивали к Храму. Думали, куда бы поехать дальше. Глядь — а Москва-то кончилась!</p><p>Когда ей не хотелось с ним говорить — Глеб просто ехал рядом и молчал, и тоже думал о чем-то о своем, или обгонял ее, гнал вперед, показывая класс скоростной гонки, — а потом поминутно возвращался и делал возле нее круг почета — чтобы проверить, всё ли с ней в порядке, — человек, с которым можно рядом два часа молчать, дорогого стоит.</p><p>Каждая же пешая прогулка превращалась в игру: и Катюша, и Глеб всегда почему-то чувствовали себя, когда виделись, как два счастливых ребенка, встречавшиеся поиграть: он тащил ее на вокзал, знакомил с безумными бомжами, запускал электронных голубей с Воробьёвых, заводил знакомства с бродячими армянами на Пушкинской, безостановочно загадывал ей шарады. Это с другими Глебу приходилось разыгрывать из себя взрослого!</p><p>Это был уже как раз тот период, когда мои занятия наукой, этнографические студии, как-то неожиданно для меня самой нашли прикладное боковое ответвление: National Geographic, а за ним и еще пара западных журналов, вдруг стали мне заказывать большие очерки-путешествия, которые, неожиданно опять же для меня, быстро сделались… престижными что ли… — и я с радостью шаталась, уезжала раз в месяц, а то и чаще, в незнакомые города за новыми путевыми заметками. Политический воздух в Москве становился всё более спёртым, и когда через несколько лет Тартуский университет мне вдруг неожиданно предложил переехать в Эстонию и вести там факультатив, — я, почти без колебаний, радостно согласилась, — а там уж как-то эстонские коллеги умудрились выговорить мне, у местного президента, персональный, как особо ценному научному кадру, бессрочный вид на жительство: с путешествиями в Европу без виз стало вскоре совсем просто, да и дышалось в Таллине вольнее.</p><p>— Эстонцы всё стараются делать назло русским — они даже ходить специально научились вверх ногами, чтобы только ничего не делать как русские! — неожиданно не смешно, а плоско и пошло пошутил Глеб, когда я встретилась с ним перед отъездом.</p><p>— Чушь! Не неси паскудной пропагандистской ерунды! — разозлилась я вдруг на него. — Гадко, недостойно, позорно!</p><p>— Да это не я! — испугался как-то вдруг моего напора Глеб. — Это не я придумал! Я просто цитирую! Это мне дали сценарий почитать юмористической программы, которая на первом канале телевидения снимается! Я просто цитирую! Мне вот предложили участвовать… — и тут же, как когда-то с комсомольским билетом, вдруг самокритично разоржался: — Ну, извини! Дурак, да? В лужу… э… дёрнул? Глупость отморозил?</p><p>Да, как ни жутко звучит: даже до Глеба, несмотря на всю его аполитичность (вернее, именно пользуясь его аполитичностью — пользуясь тем, что он, как урожденный артистический аутист, в общем-то никогда толком не задумывался о сути внешних событий), докатила чудовищная зомбирующая волна уже тогда набиравшей обороты мэйнстримовой реваншистской про-советской государственной пропаганды. Но Глеб, в сравнении со всеми прочими своими, более пробивным и гуттаперчевыми, коллегами, все-таки был сравнительно защищен — он никогда не смотрел телевизор и, благодаря аристократичному своему крайнему аскетизму в быту и радостной, независимой привычке к нищете, Глеб, казалось бы, был почти недосягаем для удочек, широко закидываемых вербовщиками душ.</p><p>Я прилетала в Москву всё реже и реже — и всё это было как-то прямо пропорционально всё уменьшающемуся и уменьшающемуся запасу памяти, который у Глеба оставался: я вынуждена была ему напоминать, когда я в последний раз прилетала, и о чем мы говорили, — а потом уже — и о чем мы говорили прямо накануне! я была словно бы его записной книжкой! (в которую дневниковые записи он вносил трижды: трижды рассказывая мне одни и те же истории, и сразу же об этом забывая — и через несколько часов рассказывая заново — с прежним энтузиазмом) — и карманной нашей общей записной книжкой был весь город — где записи всех наших прежних прогулок включались за каждым углом… Глеб пропускал репетиции в театре, потому что забывал, когда они, — Глеб сам же мне рассказал как-то раз, с холодным ужасом, что на сцене, во время спектакля, забыл роль — выпустил целый абзац — и стоял как дурак, не знал, что сказать, — и — от ужаса — начал как-то выразительно чесать голову — и делать испуганное лицо, гримасничать, — и так это, видимо, было натурально и к месту, что зрители начали смеяться, решив, что это задуманная, анимированная ремарка, — а потом Глеб как-то удачно вывернулся и подхватил чью-то реплику — так что никто не успел понять, что что-то в спектакле пошло не так.</p><p>И вот, после крымнаша, фуэте прекратилось: я перестала возвращаться в Москву — отрезала от себя маньяка-Москву, как когда-то отрезала всё общение с Леонидом.</p><p>Глеб часто звонил на мобильный:</p><p>— Катюшенька? Ты где? В каком там Билибердянск-тауне я тебя на этот раз застал?</p><p>— Я в Иерусалиме — в расстоянии броска камня от городской стены! Рядом с Яффскими воротами! Рядом идет разносчик бубликов с огромным деревянным подносом на голове, который он руками не держит! А в небе…</p><p>— Подожди, подожди! Не нужно мне живописных подробностей — ты мне просто скажи: я бы украсил собой то место, где ты сейчас находишься?</p><p>— Глебушка, ну конечно! Приезжай, а?</p><p>— Не могу. Завтра спектакль, и послезавтра. Спектакль сыроват, как-то обвыкаться нужно — каждый вечер по-разному играю… Еще неделю тяжелой работы будет.</p><p>Но это — когда Глеб был трезв (не то чтобы трезв, трезв он не был уже никогда, за исключением двух часов в день, вечером, когда играл на сцене — вскоре после крайне позднего пробуждения), скажу так: не слишком сильно пьян.</p><p>А чаще — звонил ночью — когда ему некому было больше позвонить: при том, что его знало пол-Москвы, он был как-то душераздирающе одинок.</p><p>Всё чаще — сил у Глеба набрать ее номер хватало — а вот сказать он связно уже ничего не мог. Что делать — когда лучший друг попрятался за косяками? Дверей, за которые мне впадлу даже заглядывать!</p><p>— Глебушка, я могу тебе чем-то помочь, милый? — грустно, вся ёжась внутренне от унизительного стыда за Глеба и боли, спрашивала Катюша.</p><p>— Закажи за меня мессу! — еле ворочая языком, дурачился Глеб, шаля с классическими цитатами.</p><p>А сейчас, после вчерашнего звонка Марины, мне так вдруг захотелось крикнуть Глебу, через все эти дурные границы и города и десятилетия, докричавшись до него, до такого, каким он был вот в том желто-акациевом выпускном году, что я его без памяти, без памяти…</p><p>Екатерина раздраженно захлопнула крышку лэптопа, криво стоявшего на узком гостиничном столике в ее номере. Рассказ как-то всё никак не вставал на крыло. Екатерина чувствовала, что благостные интонации, запев мелодии фраз как-то не дают проскочить на поверхность страшной, непроизносимой, про сегодняшнего Глеба правде, — блаженный стилёк никак не уместен для трагедии! Высказать которую, вероятно, можно только на кратком медицинском (неизвестном ей) языке, или на жестком древнем языке ранне-церковного экзорцизма, — но никак не на языке литературы. Делать стилистически красивой гибель человека — это преступление. Она не знала, как текст начать, — и всё витала в своих воспоминаниях, делая лишь наброски.</p><p>Не понятно было, почему приплела она для сюжета замужество свое с Константиносом — в действительности так и не состоявшееся: помолвку она разорвала как раз два года назад, после недельного знакомства с семьей Диноса, здесь, в Афинах, — по трагическому совпадению ровно в те дни, когда Глеб в Москве в первый раз впал в кому, но его откачали.</p><p>В гостиничном номере было почти темно — только из ванной, за поворотом узкого коридорчика, бил свет. За окном, словно в деревне, завывали и перегавкивались по цепочке (церемониал явно ежевечерний) в чьих-то домах большие афинские собаки с густым басом. Справа от нее, на широкой гостиничной койке, храпел иконной красоты греческий длинноволосый мальчишка в футболке и джинсах, в два раза как минимум ее моложе, — наркоман, с исколотыми венами, которого она из жалости (почему-то с ёкнувшим сердцем подумала: «вот так же, может быть, кто-то когда-нибудь Глебу в Москве поможет, если он попадет в беду на улице») подобрала на улице возле площади Омония, когда вечером с нанятым ею на неделю водителем (профессором афинского университета, который за эту неделю заработал больше, чем за три месяца своей основной профессиональной деятельности) разъезжала по нужным ей для очерка районам, — и увидела, что мальчишку просто собираются убивать трое цветных подонков — а он без движения почти, упав, лежит — головой и лопатками оперевшись на стенку — а всем остальным туловищем, как труп, валяясь на мостовой. Водитель донес его из машины до номера… Пусть выспится в безопасности хоть одну ночь. Мне всё равно улетать уже рано утром, посплю в самолете… Мальчишка чем-то — несчастьем своим и неприкаянностью — напомнил ей Глеба, — из-за этого, наверное, и взялась она делать давно задуманную новеллу о Глебе именно сейчас…</p><p>Нет… Ерунда! Мальчишка на Глеба совсем был не похож. Да и к тому же, Глеб никогда ничего не вкалывал себе в вены, из брезгливости и нищеты предпочитая простейшие и более дешевые пути, — тоже всё равно его и сгубившие.</p><p>Екатерина давно уже пописывала рассказики: всё больше в стол, вернее, в крошечный электронный сундучок, который всегда возила с собой. Сюжеты Екатерина всегда почти брала из жизни — она многих знала, многое повидала, — и поэтому отдавала себе отчет, что рассказы, скорее всего, из соображения этики, опубликует только после смерти героев, — или вообще никогда! — а придумывать небылицы ей было как-то неинтересно. Но с Глебом… Даже если она заменит его имя в новелле на «Васю» или «Федю» — ну как такое можно опубликовать?! — когда слишком, слишком многие его узнают в скандальном тексте…?!</p><p>Она прилетела в Афина семь дней назад (кричаще-некрасивый город, как только скрывается солнце! Коробки с исчадьями граффити и с открывающимися разноцветными крышками маркиз над террасами. Но вот вновь появляется солнце — и вновь щемящую иллюзию чего-то необъяснимо притягательного вызывает брошенная на солнце — в отделении — видная с соседнего пригорка — груда белесых костей домов) — и сразу отравилась пататопитой (как тут не отравиться: пойди попробуй выговори, в одно слово, с ударением на «о» в третьем от начала слоге! па-та-то&#x301;пита) в кафе в Монастираки, и все первые дни уже проходили через муть тошноты: даже когда она поехала на безумно медленном трамвае к морю, там ее преследовали чудовищные зловонные фуфончики цветков кароба (он же харупи, он же рожковое дерево, он же Дерево Хлеба Иоанна — о, бедный Иоанн! Должно бы, затыкал нос, пока не заканчивалось цветение, и не завязывались съедобные стручки!), безудержно и буйно зацветшие как раз сейчас, в жарком и обжигающе-солнечном начале ноября, — и дышать на жаре, у моря, с растворенным в воздухе зловоньем этих фуфончиков, без мути и головной боли было невозможно.</p><p>А вот вдруг — чудо: в трамвае (где невыносимо пахло немытыми нищими стариками), гладко бегущем теперь уже к Глифаде прямо по берегу моря, — вдруг, когда проезжали церковь, с десяток пассажиров бережно, благоговейно и прочувствованно перекрестились.</p><p>Хвойные Вулягмени, пустынные Варкизи… Невозможным оказалось даже искупаться — из-за чудовищных языческих названий набережных у моря! Шоссе и мысы всяких аполонов, проспекты посейдонов и прочих бесов, вытоптанные местечки бывших бесовских капищ и храмов… Екатерина вернулась в центр города и с грустью и недоумением думала о том, что в сущности афинский парфенон — это советский мавзолей упыря-убийцы на красной площади. И пока греки языческий парфенон, посвященный бесам, не разрушат, не снесут с корнем, не выкорчуют, — и не переименуют заодно столицу — ничего у них хорошего не будет, — так же как ничего хорошего не будет и в Москве, где сатанинская гнусь выпотрошенного и нафаршированного химикатами трупа антихриста-убийцы гниет на Красной площади и отравляет воздух всей страны.</p><p>Невозможно быть «чуть-чуть» христианином, или «наполовину» христианином: ты или христианин, или язычник-бесопоклонник. Название «христианская страна» — ровно по этой причине — миф. Или, в крайнем случае, максимум, означает: «в нашей стране живут несколько настоящих христиан, и мы их пока что до сих пор не убили».</p><p>Но так радостно в сердце было, что у греков сами дни недели (в отличие от вопиющих языческих названий города и улиц — существование которых невозможно было бы вообразить, скажем, в той же Италии) — Христовы! (не в пример языческим англоязычным или немецким названиям). Кирияки! Как прекрасно назвать воскресенье: День Господень!</p><p>И сами греческие церкви (даже сама архитектоника!) были, конечно, неизмеримо ближе, чем та же внешняя роскошь и пышность возрожденческих венецианских, флорентийских, римских церквей — с их чесоточным желанием материализовать, воплотить и выразить невыразимый чистый дух в дурной падшей олимпийской пухлой окаменелой плоти — что, в общем, местами визуально и по духу подменяет веру до ее полной противоположности. А вот — у греческих церквей — снаружи нет ни вида, ни величия, — всё как будто вывернуто внутрь — и только внутри вдруг раскрывается Вечность и Царствие Божие — всему видимому внешнему земному миру противоположное.</p><p>В центре города харупей, к счастью, как будто бы не было. В воздухе пахло разогретым розмарином и обглоданными эвкалиптами: и, втягивая в себя этот запах, Екатерина думала, что, может быть, вот так же пахло, когда апостол Павел пришел в Афины — чтобы спасти всего одну-единственную душу из всего кичливого болтливого бесовски-языческого города — душу Дионисия Ареопагита. Даже один человек в целом городе, искренне воспринявший Благую Весть — это уже роскошь и много! Так было всегда. И сейчас тоже. Никакими стадами и толпами ничто духовное не измеряется. Измеряется только единицей уникальной спасенной души, услышавшей и принявшей Благую Весть. Нет никакого стадного спасения. Это вранье. Спасение — это всегда уникальный и единичный феномен встречи одной единственной души со Христом. «Двое будут под кровлей — одна возьмется, а другой оставится. И двое будут в поле — один возьмется, а другой оставится». Вот уж, во истину, нет в этом падшем мире (ёжилась Екатерина, с болью думая уже про страну свою собственную) ни одного народа, для которого Благая Весть Христа была бы органичной, — во всех без исключения народах Евангелие наталкивается (и всегда наталкивалось) на ожесточённейшее сопротивление «естественного», «природного», «народного», «государственного», «национального», племенного, почвенного, — то есть всех тех вещей, которые «естественны» для этого страшного падшего мира, — но противоестественны для Царствия Божия и убивают веру. Или — что еще хуже — подменяют ее, имитируют. Одна из самых страшных вещей, которая может случиться с христианством и с христианином — это отождествить себя с земным государством.</p><p>Екатерина вдыхала эвкалиптовые запахи, которые вдыхал апостол Павел, — и думала о том, что если и может уцелеть что-то в городах от древних феноменов живых вспышек духа — то не дома, не архитектура, не народы, не государства, и не традиции — а только дух. Вот уж точно — нет, не может быть и не должно быть в христианстве «ни эллина, ни иудея». Вера сугубо и только индивидуальна, — и на Страшном Суде «соблюдением национальных традиций» и «обрядов» ты не откупишься. Вера и дар духа, на миг (для близоруких внешних земных глаз), вроде бы по чуду как бы вливалась, при благовестии, в сосуд «народа» (как просто имеющегося номинала слушателей вокруг), — национальность как бы на миг случайно обводила круг слушающих, — но вот уже опять сразу же после этого национальность и государственность моментально становились соблазном — потому что именно нацию и государство, а не Христовы заповеди, язычники начинают считать контуром веры, — и сама суть христианства таким образом убивается. Абсурд. Замкнутый круг. Богословы, заигравшиеся в национализм, государственничество или в империю, завороженные блеском империи или силой государства (которые всегда «от мира сего»), так и не нашли в себе мужества признать, что огромная часть исторического пути «государственного христианства» была кривизной, и что чудо живой веры оставалось хоть кое-где живо не «благодаря» им, а вопреки. Нужна была ломка всего «естественно-национального» и внутреннее перерождение — а вместо этого — чаще всего возникали подделки и имитация, и ритуалы, которые убивают дух. Всё, до чего дотрагивается земная власть, — омерщвляется и омирщвляется, становится фальшивкой, подделкой. И всё, чего добиваются с помощью земной власти, — становится имитацией, подделкой и враньем. Глубочайшая ошибка вообще считать, что внешняя история падшего мира «направляется Богом». Божье в этом мире — это краткие и хрупкие исключения, — а не мощное нахрапистое правило.</p><p>Екатерина, чуть оклемавшись, улыбалась худеньким афинским лесным голубкам-бездельницам (с чудовищным, как у всех лесных голубок, громким, резким и уродливым взвинчивающимся в воздух как вертолет, голосом — результатом грехопадения всего мира), праздно, как и греки, сидевшим в уличных кофейнях. У автобусных остановок висели лопнувшие перегорелые лампочки бордовых гранатов.</p><p>Аккуратно переступать через (нигде по нескольку дней не убираемые) собачьи кучки на афинских тротуарах — и по ним находить дорогу к отелю. Жонглировать, в безопасных промежутках, взглядом лимонами и апельсинами на деревьях по пути. Тоже — утешение.</p><p>И как-то оскорбляло взгляд профанированное греческое слово «просфора» — тут и там кричащее о каких-то спец-предложениях на магазинчиках. И, наоборот, удивительно приятно было, из-за этимологических причин, произносить, благодаря за что-либо: «Евхаристо!»</p><p>У Хилтона, встряв в центре перекрестка, на проезжей части, безумствовал молодой регулировщик-мим в очках (офицер в черной форме, желтом жилете и белоснежных перчатках, с пистолетом на боку и в белой фуражке) — невероятно художественно, без малейшего перерыва, свистя (явственно высвистывая греческие слова), в железный свисток, рукой его даже не придерживая, а вместо этого крутя мозги подъезжающим машинам — и юлой навинчивая правой рукой, указывая, куда им нужно сворачивать, — используя вместо палки регулировщика антенну черной своей собственной рации. Порулил минут с пять, — потом всё бросил, махнул рукой, и спокойно ушел.</p><p>Беззубый нищий афинянин, взобравшись, по лестнице, на дерево, расчесывал оливковое дерево специальной гигантской оранжевой расчёской, — сбивая недозрелые зеленые оливки в специальный разложенный на асфальте оранжевый тент, — и град оливок грохотал по асфальту.</p><p>А кое-где, — когда в афинском квартальчике, в который она забредала, выпадали обшарпанные дома, аукавшиеся той обшарпанной старой Москвой, которую она так зримо помнила по юности, — какая-то невыразимая боль поднималась со дна души. Нищее, но воскресшее, живое духом десятилетие Москвы в конце прошлого века — единственное за весь прошлый век, а возможно, и последнее на ближайшие еще полвека. Если — не навсегда. Нищее, грешное — но тогда еще была великая надежда. А сейчас и надежду уже убили.</p><p>Не было больше, во внешнем мире, того города, который она мучительно любила в юности. В Таллине было красиво, удобно, мирно, там было уже полно друзей — умных и тонких интеллектуалов, — да и русская диаспора и там, и в близких до смеха Литве и Латвии, подобралась, после начала новейшей волны бегства эмигрантов из России, вполне симпатичная, — и вроде как даже жилось уютно в ее новой квартирке. И забавно было, как судьба наказывала русских снобов — которые теперь всеми правдами и неправдами, за огромные деньги, старались получить гражданство крошечных, почти не заметных по численности народа и территории, бывших оккупированных советских колоний — балтийских стран! — ища в них убежища от громадной уродливой диктатуры в России.</p><p>Город ее юности был теперь страшным и чужим гламурным уродом с рыскающими по улицам, на оппозицию властями натравливаемыми, профашистскими штурмовыми бригадами — и это явно еще было только началом готовившегося кошмара. А «величие» ее родной страны теперь вновь, как в ее детстве при маразматике Брежневе и одурманенных и запуганных «массах» (творожных, без изюма), измерялось убогой величиной: кому еще в мире Россия может навредить, кому нагадить, на кого напасть, кого убить, до кого у нее еще могут дотянуться руки, кого дестабилизировать изнутри, кого запугать, кому пригрозить ядерным оружием и апокалипсисом.</p><p>Всё это было больно нестерпимо: как в дурном пошлом ремейке боевика, — и в общем, по мере озлобления и впадания в классический кремлевский маразм генерального ракетотряса, уже всё больше возникали подозрения, что хэппи-энда на этот раз уже не будет: всё, шанс профукали. И Екатерина словно бы укачивала себя всеми этими частыми путешествиями, — чтобы заглушить боль.</p><p>И не было больше того единственного друга, — который, из-за всех их прежних ночных прогулок, навсегда записавшихся за каждым углом виртуальной прежней Москвы, — как бы заменял для нее, что ли, Москву — в их телефонных разговорах, — в первые годы, после того как она уехала, — и в краткие дни ее возвращений.</p><p>Физически Глеб был жив. Больнее всего было то, что память играет с нами странные фокусы, — и Глеб, в дружеской ее любящей памяти, был одним — а в горькой реальности последних лет (которую она, из-за прозрачности стен и расстояний, видела по то и дело долетающим до нее, от неожиданных совершенно людей из московского творческого бомонда, кошмарным о Глебе новостям) — совсем другим.</p><p>Сквозь лупу уже случившегося несчастья, как бы задним числом, теперь уже, когда она вспоминала последние приезды в Москву, ей казалось, что давно замечала едва уловимые признаки какого-то словно бы надлома в Глебе, — один раз, когда они встретились на бульварах, он надел ей наушники и дал прослушать, что у него было в этот момент включено в плэйере мобильного: похабнейшие хрипатые тексты омерзительных тошнотворных аморальных песен какого-то матерного барда, — Глеб заявил при этом, что «это его внутренний голос», — и ощущение было действительно жутковатое: кто, какой такой «внутренний голос», словно бы вселившегося в Глеба другого существа, заставляет милого нежного застенчивого в общем-то в личной жизни Глеба отождествлять себя с этой похабелью и говорить такие страшные вещи? В другой раз процитировал грубые аморальные циничные слова из рассказа модного теперь в России хлесткого и циничного автора — и заявил, что это «его кумир», и «лучший писатель». Гулять ночами с Глебом в последние ее приезды стало тоже как-то ненадежно и страшновато: один раз, в центре, в переулках, ночью, он просто без предупреждения пропал и бросил ее (сказав, что отойдет на секундочку в сторонку, в переулке пописать, но так и не вернувшись — и оставив ее ждать одну на темной улице, — и она еле вызвонила его по мобильному через полчаса, — а он, как оказалось, просто забыл про то, что они гуляли вместе — и пошел покупать водку в какой-то киоск). А в другой раз, когда вместе с подругой поздно вечером поехали на Курскую в кафе, Глеб, приехавший к ним, оказался настолько вдрызг пьян, что вдруг начал привязываться к откровенным вокзальным убийцам-жиганам на улице, — и еле удалось, вскочив в попутку и затащив силой не желавшего расставаться с жиганами Глеба, унести ноги. Но всё это (после шока острой болезненной памяти в течение нескольких дней или недель или месяца — когда казалось: «Всё, с Глебом уже общаться нельзя — просто опасно! — он просто уроза») как-то растворялось в обаятельном образе Глеба, который, щедрым авансом, жил внутри нее, из-за прошлого.</p><p>Екатерина костерила себя сейчас за то, что в выделенные ей судьбой — не очень-то многие, на самом деле! — несколько лет, пока она жила в Москве и их дружба с Глебом возобновилась, — она не использовала время для того, чтобы попытаться как-то внутренне помочь Глебу. «Помочь»! Это сейчас она понимала, что для того, чтобы иметь внутреннюю власть «помочь» — нужны были годы одиночества и аскезы, покаяния, перерождения, собирания силы. А в тот момент она сама еле выкарабкивалась из трясины грехов, внутренних проблем, излома… Цеплялась за научную работу и за путешествия («Глеб, у меня нет времени, извини, — завтра улетать, а важная статья еще не дописана») — как за спасительную льняную ниточку — не из-за презренных карьерных или денежных соображений, а чтобы выпутаться из тяжкого прошлого… да и Глеб сам всегда был внешне настолько гордо-самодостаточным — едва она пыталась пробить броню его дурашливости и заговаривала о чем-то серьезном, вдруг замыкался и как-то явно считал разговоры «по душам» недопустимыми. Нет, был один разговор (солнечным оранжевым жарким вечером, с гарью выхлопов автомобильных труб, на Чистопрудном бульваре, — вот они — прямо сейчас под ногами — все трещины дорожки, которую буравила взглядом, пока прошли эту короткую, в пятьдесят метров, дистанцию тревожных слов), который теперь, после всего, что с Глебом произошло, ей казался неизмеримо важным ключом к трагедии. «Я не желаю об этом говорить. Я атеист», — обрезал вдруг Глеб резко разговор, как только Екатерина заговорила на какие-то философские темы, затрагивающие в общем-то элементарность пророчеств о будущем — из-за элементарности заглянуть за изгиб времени — плоского только на прямой в примитивном земном мире. А потом вдруг Глеб — через несколько шагов молчания, совсем изменившимся голосом, добавил: «Катюша, был момент в моей жизни, когда я очень хотел поверить в Бога… Но… Я не получил, того, что я хотел, и поэтому… Я знаю, что Бога нет! Ничего этого не существует».</p><p>— Разве может вопрос спасения души измеряться тем, получил ты или не получил что-то, чего жаждал в земном преломлении?! — изумилась Катюша.</p><p>— Вопрос закрыт. Я не желаю об этом больше говорить, — как-то с несвойственной ему ожесточенной болезненной мимикой огрызнувшись, оборвал разговор Глеб.</p><p>Катюша никогда не знала толком о его личной жизни — уж конечно Глеб бы ничего никогда ей не рассказал! — и уж конечно она крайним хамством считала бы расспрашивать! Раз (как-то) долетели (пока Катюша не успела заткнуть уши) из-за дырявых кулис откуда-то мифы о недавнем несчастном романе Глеба с какой-то напарницей по спектаклю — актрисой немного старше его, глупенькой, с осиной талией и осиным же польским личиком, прямолинейной желчной кудрявенькой провинциальной карьеристкой, приехавшей покорять Москву, — кто-то, с Катюшей в одной компании (не ей, кому-то другому, но слишком громко), рассказывал, как Глеб переживал, — и как он в ярости перевернул стол в театре на банкете вверх дном — когда актриса эта, после краткого с ним флирта и романа, чуть-чуть поиграв им, его отвергла: явно сочтя, что нищий всегда пьяненький Глеб, от которого мягко пахло белым мякишем и водярой, — не достаточно перспективная для ее карьерных амбиций партия.</p><p>И поэтому там, на Чистопрудном, после болезненной обмолвки Глеба, Катюша почему-то интуитивно почувствовала, что речь идет, видимо, скорее всего, именно об этой личной драме, — но какое это всё имеет, спрашивается, отношение к его «атеизму»?!</p><p>Екатерина оставила ему, когда уезжала в Таллинн, почитать Евангелие. А потом, как-то раз, когда Глеб прислал эсэмэску: «Как ты там, в запредельном?» — она ответила ему (словно шпион — шпиону, кодом из книги) — краткой фразой: «1Ин 2:15». А Глеб (несмотря на то, что по прежней-то жизни Катюша была уверена, что он будет растроган вот таким их с ней личным кодом), с паузой в сутки, прислал номерок от глупо выдранной им из одного из соседних текстов полуфразы — в которой — когда читать вот именно в таком выдернутом виде — чувствовался безмозглый кощунственный смешок Глеба.</p><p>Глеб не мог не знать, что причиняет ей этим боль. И она перестала отвечать на его звонки и эсэмэски.</p><p>А потом вдруг — ахнула — декабрь, звонок от Глебова приятеля: Глеб в больнице, избит, с разбитым окровавленным лицом, запретил кому-либо рассказывать…</p><p>И вот настала очередь Катюши, до безумия за него испугавшейся, аккуратно засылать Глебу как бы ни о чем ничего не знающий эсэмэс: «Глебушка, как ты там, за железными кулисами?»</p><p>Глеб ничего не ответил. Но через несколько дней пришел от него по и-мэйлу душераздирающий рассказ в жанре триллера: «Глебушку твоего, — непривычным тоном жаловался Глеб в первых строчках, — чуть не убили». Дальше следовали подробности — как таксист завез его, пьяного, куда-то не туда, как Глеб замерзал но пошел гулять ночью спьяну по каким-то пустырям, в незнакомом районе, заблудился, зашел в какую-то вроде бы строительную подсобку — вагончик — спросить дорогу, — а нарвался на уркаганов — видел двоих за столом, а сзади накинулся и попытался повалить его на пол третий, — и добродушный приветливый со всеми Глеб только в этот момент понял, что его сейчас будут убивать, — и, от ужаса, на каком-то включившемся автопилоте, сумел отбиться и убежать живым — от троих бандитов! — нежный интеллигентный Глеб… «Забудь про Киану, Катюша! Киану завистливо стоит в сторонке! Так, как я от них отбивался, в первый раз в жизни ногами, Киану и не снилось!»</p><p>Катюша изумлена была даже не этой историей — а тем, что Глеб оказался вдруг способным к письму (что для актеров — нонсенс), — и, ухватившись за эту его прикладную возможность бегства, — предложила ему как будто игру — попросила присылать ей рассказы (надеясь, что Глеб как-то выговорится, проговорится, выкричится, выпишется, — чего устно сделать ему не удается, — и, возможно, благодаря этому, сам как-то из внутренних ловушек выберется): «Глебушка, попробуй писать не стесняясь себя! Выражай себя предельно искренне!» — и лучше бы она его об этом никогда не просила…</p><p>Екатерина, вздрогнув, взглянула на безымянного юного грека, который, чудовищно вдруг застонав, перевернулся на бок, лицом к стенке, выбросив мощную исколотую руку вверх, — и в который раз уже в отчаянии спросила себя: как, какой тупость можно объяснить желание людей флиртовать с серийными убийцами — с убивающими душу наркотиками, — которые уже убили миллионы душ! — как, как люди себе это объясняют: типа, «да, наркотики и водка уже убили миллионы людей — но меня не тронут — только побалуются?» Идиотизм.</p><p>Психиатр-нарколог, которого она впопыхах нашла в Таллинне, чтобы проконсультироваться о Глебе, после его избиения (молодой, но на удивление тактичный, глубоко верующий врач), грустно ей объяснил, что модные мифы о невинности курения травы — сильно преувеличены, и что трава довольно быстро необратимо разрушает клетки мозга, в том числе, ответственные за память, — но, что самое ужасное, — взломав уже здание человеческой души, оказавшись внутри, трава отпирает двери для бесов, а также для своих подельников — алкоголя (который, к ее изумлению, врач классифицировал тоже не иначе как наркотик) и прочих видов наркотиков.</p><p>— Видите ли, есть просто разные типы бесов, которые атакуют человека, как только он притрагивается к наркотикам: наркотики ведь бывают разных типов — это не только трава и прочие средства, а это и водка, и игровые автоматы, и рулетка, и одержимость сексом… Я встречал неоднократно наркоманов в своей практике, которые на время вроде бы завязывают с травой, — но вдруг одержимо бросаются играть на игровых автоматах… Это всё те же бесы, просто манипулирующие человеком в разных обличиях… По-настоящему помочь может только регулярная исповедь…</p><p>Катюша, с судорогой ужаса, от его слов, вспомнила, что Глеб и вправду в последнее время шалел почему-то от вида казино, и всегда не мог удержаться, чтобы не просадить последние копейки в игральных автоматах на вокзалах…</p><p>Глеб попытался, вместо рассказов, опять возобновить ночные ей звонки, — и в звонках этих было что-то совсем уже пугающее и нечеловеческое: описать это посторонним людям (кроме как на исповеди) было бы невозможно — Глеб, звоня ей, каким-то страшным, не своим голосом, в каком-то демоническом пародирующем искажающем надсмехе, вдруг повторял ей по телефону те фразы, которые она набрасывала незадолго до этого у себя в компьютере для новых своих работ, раздумывая в этот момент над текстом, сидя перед компьютером, правя наброски статей, — но цитировал он их с видоизменениями, до жутчайшего надругательского фарса. У Екатерины было теперь уже неоспоримое ощущение, что Глеб одержим, что (ровно так, как ей и объяснил врач) во взломанную наркотической дурью и водкой щель в дверях его души ворвались бесы, и теперь бесы через Глеба, помимо его воли, говорят, куражатся над ним, руководят им и готовятся его погубить.</p><p>— Глеб, тебе надо немедленно окреститься… — вдруг, как-то отбросив эвфемизмы, произнесла ему (в один из вот таких вот страшных его звонков) Екатерина. — Глеб, это одержимость. Ты не справишься с этим сам. Они тебя погубят. А еще и через тебя много зла другим людям сделают. Тебе нужно принять крещение, — в начале чина крещения есть отречение от сатаны и изгнание злых духов.</p><p>Глеб, который раньше бы от таких разговоров возмутился, — тут вдруг, еле вяжа лыко языком, заявил ей по телефону:</p><p>— А я ведь крещён! Ты разве не знала?</p><p>— Глеб, пожалуйста… Не богохульствуй! Что ты несешь?! Когда? — жестко уже говорила с ним Екатерина — убежденная, что о таком событии, если б это было правдой, Глеб бы точно ей давным-давно сразу сказал.</p><p>Внятного ответа Глеб не дал.</p><p>А через несколько дней пришел по и-мэйлу от него тот чудовищный, нечеловеческий текст…</p><p>Это был написанный Глебом рассказ. Вроде бы от первого лица — но стилистически сделанный так, словно автор лишь изображает действующего героя — а на самом деле… Но, сопоставив обрывочные свои полу-интуитивные догадки, Екатерина больше не сомневалась — Глеб рассказывает ей таким образом о реальной истории из своей жизни — ровно о той болевой точке, о той черной нагноившейся в душе занозе и черной ране, которая его и губила.</p><p>В рассказе герой говорил о своей любви к некоей актрисе — любви, как он выражался, такой сильной, после которой всё в душе перегорело, и жизнь уже потеряла смысл. Актриса флиртовала с ним (следовали тошнотные, похабные физиологические подробности — которые написать мог только спившийся циничный похабник — но не нежный застенчивый Глеб) и как бы была слегка влюблена в него тоже, но, увидев его влюбленность, ультимативно заявила, что замуж она выйдет только за крещёного православного, и что поэтому он ей не подходит. И вот герой бежит, напившись, в церковь, и требует от какого-то священника его немедленно окрестить — решив таким образом купить любовь мальвины. Священник пытается заставить его произнести текст крещальных клятв, — но молодой человек отказывается и, ссылаясь на то, что он слишком пьян, требует окрестить его «так, как крестят младенцев» — чтобы ничего говорить ему не пришлось. Священник (где нужно было найти такого кошмарного безответственного священника?!) крестит его. Следовали чудовищные кощунственные богохульские ругательства автора рассказа в адрес священника (произнести которые даже на бумаге Екатерина физически была бы не в состоянии — и поэтому эту часть, видимо, нужно будет заменить в моей новелле каким-то другим эквивалентом…). И — лирический герой, гордо, за ограду выходит и бежит к «своей красавице», чтобы получить ее, — в обмен на фэйковое крещение.</p><p>Екатерина уничтожила этот текст немедленно же. Концентрацию богохульств и надругательств — как в стилистике текста, так и в самом содержании — просто невозможно было вынести. Текст не был покаянием за чудовищный грех — текст был богохульской бравадой и сознательным, намеренным святотатством и надругательством. Глеб точно знал, что он ранит ее богохульствами, — и употреблял их в тексте намеренно, и намеренно кошмарный текст этот прислал ей, — и поэтому никаких извинений быть уже не могло. Екатерина написала ему и-мэйл, что после этого кощунства она вынуждена прервать с ним все отношения. Ужас от прочитанного — от этого «крика души» (которая бы лучше помолчала, в покаянии, в данном случае) был так велик, что Екатерина даже расплакаться не могла. Ни расплакаться, ни молиться за несчастного, выеденного изнутри бесами, Глеба, — которые даже тот единственный инструмент спасения, который у него был в запасе, — крещение, — умудрились заставить его превратить в надругательство и кощунство, — а потом уж и вовсе рулили Глебовой жизнью как хотели.</p><p>Что мне было ему крикнуть? Кайся, истошно взмолись о спасении, умоляй Христа спасти тебя, исправить всю твою жизнь, прими крещение по-настоящему… Всё это я уже ему говорила…</p><p>Когда два года назад Глеб впал в кому, ему на помощь поднялось всё актерское сообщество — собрали деньги на лечение, — но как только Глеб из комы вышел — заперся дома, послал всех куда подальше и лечиться всерьез отказался. У Глеба отказали ноги, он был уже в невменяемом состоянии (которое актеры — завсегдатаи нарко-клиник с игривой ласковостью кличут «белочкой»). Глеб не понимал, с кем он говорит по телефону, когда ему звонили друзья. Но потом вдруг вновь случилась ремиссия, — и Глеб даже сыграл несколько спектаклей, успел влюбить в себя юную какую-то девушку — которую чуть позже, в момент запоя и обнищания, чуть не задушил с требованием немедленно купить ему водки (прозрачность и скандальность артистической Москвы была феноменальной — и Екатерине трудно было закрыться от то и дело, словно шрапнель, долетающих до нее о Глебе кошмаров). Глеб вновь обезножил, и никуда не мог вылезти из своего дряхлого, обшарпанного широкого кресла на кухне. Друзей, которые пришли к нему домой, чтобы уговорить его лечь на серьезное лечение, собрав для него деньги на курс в реабилитационном наркологическом центре, Глеб вышвырнул на улицу с помощью милиции — вызвав наряд по экстренной линии и заявив: «эти люди не должны находиться в моей квартире». А всех коллег, приходивших к нему домой, в попытках уговорить на лечение, — выгонял криками: «Вы все предатели! Вон отсюда! Я ни с кем из вас больше не буду общаться! Дайте мне умереть! Это не ваше дело! Я хочу умереть!»</p><p>Екатерина не знала, что именно (новая кома? беспамятство? которым воспользовались врачи, упаковав его), — но что-то всё-таки заставило Глеба лечь в наркологический центр на лечение… Говорили, что курс прошел так удачно, что он даже снова вышел на сцену…</p><p>Мобильный, лэптоп, куртка… Так, нет, оплаченный счет за номер лучше все-таки оставить рядом со спящим наркоманом — вместе с бумажкой с телефоном моего «таксиста» — профессора Тэонаса Цингополуса… Который обещал найти для парня какую-нибудь работу и постараться вытащить его из этого ужаса… Тэонас заедет за ним сразу же после того, как меня закинет в аэропорт… — Катюша быстро паковала розовый рюкзачок, обнаружив, что время куда-то неслось галопом, пока она думала над новеллой, и уже рассвет, и давно уже пора выезжать в аэропорт, водитель, наверняка, уже внизу. Новелла о Глебе так и осталась не просто недописанной, а даже и не начатой… Одни наброски… Что еще? Что еще? Что-то еще очень важное всё время как будто всколыхивается и просится наружу о Глебе! Что?</p><p>Однажды, лет двенадцать назад, мы с ним до икоты хохотали, околачивая груши с высоких деревьев, высунувшись вместе из узкого окна его пятого этажа: прикрепив мешок для груш к швабре и встав вдвоем на это его кресло в кухне.</p><p>Что-то еще… Что-то еще…</p><p>Когда меня обворовали в Хваре, и я застряла в чужой стране без денег и без карточек, — Глеб, узнав об этом от друзей, даже не спросив меня, выслал мне штуку по вестерну, — и надо было слышать гордый его голос, когда он звонил мне потом на мобильный: «С нобелевки отдашь! Бывают же нобелевки по этнографии?!»</p><p>Еще… Что-то еще…</p><p>Я никогда в жизни так ни с кем не смеялась, как когда мы с Глебом однажды, дурацки распялив руки и зайдя с разных углов, пытались надеть чистый пододеяльник на его замызганное одеяло — единственный чистый в доме пододеяльник, который Глеб благородно отжертвовал, чтобы постелить мне постель, — а Глеб рыцарски ушел спать на кухню, даже не разложив кресло-кровать там для себя, а так и заснув, сиднем, курнув, в сложенном ободранном кресле, — кажется, именно таким я Глеба в последний раз и увидела — когда я, тихо открывая дверь его квартиры на рассвете и обернувшись, уходила, чтобы ехать в аэропорт.</p><p>— Юрлицы! Крымские юрлицы! — ликовал и хохотал Глеб, по наивности прочитав в метро у кого-то через плечо фразу из какой-то газетки и восхитившись уродливой официозной аббревиатурой. — Юрлицы! — кричал он мне по телефону, стараясь перекричать грохот моря у меня за спиной (какого — уж не помню). — В газете было написано: «перерегистрация крымских юрлиц»! Юрлицы! Это же насекомые такие — нечто среднее между жужелицами и гусеницами! Ударение на «ю» надо делать! Крымские юрлицы! Это же новый вид насекомых!</p><p>Тихо, чтоб не взрывать тишину загудевшим лифтом, Екатерина, с розовым рюкзачком на правом плече, спускалась по палевой мягко-ковровой лестнице отеля, забыв уже и о Константиносе, и о безымянном бомже, оставленном в номере, и даже о Глебе, — и думая, почему-то, о том, какой же, все-таки, редкостный кретин Шпенглер.</p></section><section><title><p>Искушение Флориана</p></title><p>Сразу же после полуденной службы и трапезы, из-за жары, Флориан что-то раззевался и лег вздремнуть. За те минут пятнадцать, которые длился сон, он увидел самый чудовищный кошмар, какой только может привидеться в жизни: Флориану приснилось, что Бог зол. Вернее, даже не приснилось — а как-то причувствовалось — вдулся какой-то чудовищный безудержный ужас, мусор, за секунду обросший плотью, в щель между сном и расслабленным бодрствованием, когда еще не захлопнулись привычные благодатные створки защитной моллюсковой раковины сна — но уже и земные чувства расслабили молитвенные свои мускулы. Жемчуг? Едва ли…</p><p>Флориан вскочил и, словно ему и вправду что-то попало в ухо, затряс головой, чувствуя пятками обжигающий приятный холод старых щербленых плит в келье; быстро подгреб мыском хлопчатый половичок и, чувствуя себя, на дырявом коврике, как на относительно надежном острове, истошно принялся молиться. Ох уж эти мне вчерашние горячие шоколады в картинной галерее… Говорил же я ему: мне нельзя! Бунтует сразу организм! И еще было досадно, что за галерейным ланчем с профессором Дьюхёрстом застукала его — то есть не застукала… — ну что я такое опять говорю, всякая ерунда в голову лезет: просто неудобно получилось — воскресная прихожанка — а я тут видите ли за столиком в шикарном дорогом кафе салатики да свежую выпечку трескаю. Дьюхёрст, прямо таки скажу, в смокинге своем хлыщ — хлыщом. Не вскакивать же мне было из-за столика, не объяснять же ей было, что у него личное горе, всё такое, и что не праведников, но грешников… Да что я о ерунде какой. Радуйся, Мария, Исполненная благодати, Господь с Тобою… Молись за нас грешных, сейчас и в час нашей смерти… Сейчас… Святая Мария, Матерь Божия… Молись сейчас, пожалуйста, как никогда раньше… Что же случилось, что случилось, почему из сердца не выходит эта тяжесть?!…</p><p>Флориан, не застегивая сандалии, ведя их по ледяным волнам плит, как плоты, добрался до высокого узкого окна справа от маленького письменного стола (вот он, мой уютный, мой надежный — всё ведь на месте, всё ведь хорошо, всё ведь так же мирно как и всегда, когда я за него сажусь, — и раскрытый лэптоп c начатой — и как великолепно начатой! — статьей для заокеанского American Catholic Philosophical Quarterly — даже не успел еще выключиться за то время, как я спал), ребром подпиравшего стенку, выходящую в монастырский сад. Распахнул створку — и зажмурился. Жар с улицы в секунду, одним рывком, разом, прыжком, без спросу вспрыгнул к нему на руки, приголубился к нему, как вспрыгивал и приголубливался всегда громадный монастырский старый идеально белый длинношерстый кот. Только заурчал сейчас не кот (неизвестно где шлявшийся сегодня) — а Флориан: Флориан до жути любил жару. До жути любил быть в городе именно вот в такую жару, в такой вот идеально безоблачный жгуче сине-золотой день — в каменной городской оправе. Вот всё и прошло, уф… Вот всё и прошло. Выдохнул. Снаружи — по двускатой крыше низенькой продолговатой трапезной — глицинии; дальше, у сарайчика в глуби сада — заросли touch-me-not, угукает на кедре дымчатый лесной голубь, дальше —… дальше не видно, отсюда не видно каменного фонтанчика, к которому я так люблю в жару подойти, тайком, пока никто не видит, принять ледяной солнечный дождь, как бы случайно, чтобы обдало брызгами лицо и руки — а потом повернуться спиной — чтоб фонтан намочил сзади еще и рубашку: высохнет ведь за пять минут. Наружу, наружу, нечего здесь, погода уже через неделю может испортиться — да какой там через неделю — вечером же может хлынуть дождь, здесь погода капризней ребенка, а врач говорит, что мне жизненно нужно солнце — беру сегодня у себя выходной — выходной у рукописей, у компьютера.</p><p>Флориан никогда не понимал, что за глупость у людей — летом уезжать куда-то на отдых — когда здесь и так хорошо и жарко. Бегство устраивать надо зимой, в феврале, — февраль, вот уж действительно противный здесь месяц, ледяная морось, мокрая стужа, сквозняки из каминов и лужи на асфальте перед входом в монастырь. Глупость, глупость проматывать лето неизвестно где — а городу уделять только гнусную погоду. Или — никогда не пойму, как этот мощный молодой гулливер, новый настоятель, шатенистый гладковолосый шотландец брат Джонатан, может летом променять город на курорт и усвистать в свой отпуск на машине в Дорсэт на пляж? Чернокожий брат Джордж уехал к родным во Францию. Во всем монастыре — я да старенький низенький брат Стивен родом из Йоркшира, крепкий в вере, ладный в словах, в равной мере ответственный и дерзкий в творчестве исповеди.</p><p>Надев любимые белые очень широкие летние прогулочные брюки и темно-синюю рубашку с коротким рукавом, Флориан, склонившись, сидя на кровати, всё не мог застегнуть кожаную шлейку правого сандаля — разглядывал узор протершихся под ним, за бессчетные годы использования, дыр — наград за верность хлопкового коврика, на который сейчас опять случайно наступил сандалем, — и мучительно пытался не думать о чудовищном сне. Шоколад? Ежедневные пилюли железа, которые прописал месяц назад доктор? Малокровие? Перенапряжение? Дурная циркуляция крови в голове? Но никогда ведь раньше! Ничего подобного!… В жизни!… Не понимаю… Не понимаю… Что за бред… Ничего, ничего сейчас выйду наружу, на воздух, на солнце, все пройдет. У Флориана и всегда-то были проблемы с застегиванием и приведением в порядок мирской одежды, как были проблемы всегда и со всеми материальными предметами, особенно с лежащими на полу — замещавшимися, с органичнейшей быстротой, его собственными мыслями — а когда подмена Флорианом замечалась, уже слишком поздно было задирать ноги, чтобы об оброненные мысли не споткнуться. Флориан чересчур доверял автоматизму ежедневных действий, и зря: например, если в гульфике застегиваемых брюк было не два необходимых движения (молния и пуговка) — а, скажем, три (молния, пуговка и крючочек) — то чем-нибудь одним из этого списка он всегда жертвовал в пользу вечной задумчивости, — нет, он даже напрягал мозг, считал: раз, два (пуговка, крючочек), — и кривая дряхлая девяностолетняя Аня на вахте, юродивая словачка, которую они лет десять назад приютили, передвигающаяся только с железными ползунками, ревностно сторожащая всегда вход и телефон, согбенная до такой степени, что сварливый взгляд ее приходился как раз ниже пояса, — короче, ходившая в позе живой горгулии, — неизменно-невежливо указывала ему, перед самым выходом Флориана из монастыря по срочным делам, на его широко расстегнутую ширинку. Аню-то я и не посчитал, — улыбнулся Флориан, — и резко встал с кровати, со смехом проверяя, застегнут ли гульфик, и так и недозастегнув из-за этого как следует правый сандалий.</p><p>Щеки были более-менее. Зеркало надвинулось на него квадратом синевато-оранжевой, межевой прохлады и, смешившим его самого же всегда, кругляком вечно жизнерадостной рожицы: щеки были ничего, не обросшие — Флориан надул их — два апельсина! надо же, как быстро подхватил загар вчера — всего-то минут двадцать прогулялся, проводил бедного Дьюхёрста после ланча домой! А уже этот оранжевый тон. Черная щетина, к счастью, растет так медленно — а то был бы — жуть природы: чёрно-волосатый апельсин. Бриться без кровопролития Флориан тоже не умел, и старался всеми силами отложить экзекуцию. К счастью, круглая лысина Флориана, на затылке, ровно посредине густейших, торчком во все стороны торчащих черных волос, была настолько строго выверенной, ровненькой, будто циркулем обвели, геометрически точной, что тонзурку можно было не выбривать — над чем Флориан тоже всегда охотно шутил, чтобы развеселить прихожан. Кто-то — он так и не узнал кто (и втайне иззавидовался острословию), застукав Флориана в тот момент, как он несся переулками на роликовых коньках в рясе навещать одну даму на дому — заболевшую дряхлую прихожанку (пробки, вечные же пробки! если я буду ждать автобус, уж она там помрёт без исповеди!), назвал его за глаза «мистером Бином в рясе», — и крылатая (как сам-вихрь Флориан на роликах) кличка, быстро прижившаяся в общине, не обидела его, а даже напротив польстила Флориану: его любили, несомненно любили все прихожане. И любовь эта была далека от уважительного почтения к мудрости старенького Стивена, непохожа совершенно и на умиление молодой разухабистой дылдой настоятелем — который играл в футбол с паствой, а на Рождество разыгрывал из себя супер-звезду: держа в руке радиомикрофон, плавно спускался из алтаря в центральный проход церкви и, зажигательно прохаживаясь вдоль между рядов прихожан, умоляя подпевать, горланил в конце богослужения рождественскую песню Маккартни, — и про настоятеля потом прихожане всегда с каким-то однотипным изумлением (как будто все прочие монахи — марсиане с квадратными головами) говорили: что, мол «Джонатан — настоящий человек, из плоти и крови».</p><p>— Сегодня Вы довольно прилично выглядите, отче Флориан, — строго констатировала ряболицая Аня, в вечном своем оранжеватом платке, подколдыбав на ходунках и пристрастно и криво оглядев его брюки, — как только он, в конце длинного, темного холодного коридора с узкими псевдо-готическими стрельчатыми бойницами-окошками с квадратами и ромбами цветных стекол (в уголках которых молча мерцали крошечные бисерины сигнализации), нажал на зажужжавшую электрическую кнопку внешнего замка.</p><p>Шагнув за порог, — с привычным, родным чувством перекрестившись на Распятие, — вторым шагом Флориан чуть не наступил на громадного шмеля — ай! ну надо же! удержал ногу буквально в дюйме, ай! — счастье, не наступил, как-то чудом умудрившись вовремя дернуться, подобрав в пучок рассеянное внешнее зрение, мощности для которого всегда не хватало в сравнении с внутренним перерасходом. Да ведь он, кажется, мертв! — сейчас, тихо тронуть бы листиком, проверю… Нет, шмель был еще жив — но, похоже, лежал здесь у порога уже давно, в агонии, лежал на шерстяном боку и корчился, сжимая лапки в спазмах боли.</p><p>Флориан, болезненно сморщившись и развесив губы, наклонился, подобрал, в шаге от пустой лавки, желтоватый платановый лист (широкая ладошка), потом подумал, наклонился еще раз, взял второй лист, зеленый, подобрал шмеля на первый, бережно переваливая, как тяжело раненного на поле боя, на носики, подталкивая уголком второго листа — чересчур жесткого, кажется. Шмель корчился, уже едва-едва сжимая лапки. Флориан положил его на мягкий рыхлый чернозем клумбы, но тут же засуетился — нет-нет, нужно на траву, вот сюда, а то как будто я его в могилу… Кажется, надежды нет. Господи, исцели его, если можно. А если он всё-таки умрет… Можно ли молиться за упокой душ животных? А насекомых? Если они красивы так, что их хочется погладить, если нежны, умны и добры они настолько, что легко представить себе: если шмеля увеличить в десять тысяч раз — он вполне мог бы быть мне шестиногим другом, вместо какой-нибудь собаки, или эдаким крылатым шерстяным мамонтом, в полоску, летал бы хвостом за мной, — влетал бы, еле протискиваясь в узкие монастырские окошки, — и лакал амброзию из мисочки, на моем письменном столе, рядом с лэптопом, жужжа, и из уважения держась в воздухе, чтобы не наследить в келье пыльцой с кисточек ног. А сумочки! Эти изумительные их сумочки, которые они носят под локтем и собирают туда пыльцу! Представляю себе, как бы он, утрудившись в сердце жаркого дня, вздохнув, сбрасывал бы эти рюкзачки в углу кельи, на время лакомства. Кот только сошел бы с ума. Дьюхёрст сказал, что какая-то болезнь — да-да, какая-то болезнь косит шмелей в городе. А может быть, это химикаты, гормоны роста и прочая дрянь, которую теперь модно всюду разбрызгивать. Можно ли надеяться, что душа каждого шмеля — в руках Божиих и бессмертна? И — о ужас — можно ли быть уверенным, что ни одно из прекрасных существ Бог не обречет на recycling, и бездушно не отправит душу, по второму кругу, уже отстрадавшего здесь однажды непонятно за что шмеля — страдать в пораженном смертью и болью мире по новой?! — можно ли знать наверняка, что тошнотные индусские язычники и многобожные бесопоклонники лгут про то, что души перерабатывают как вторсырьё и заставляют их гонять по кругу? Моя мать, обожавшая нашего солнечно-рыжего кокер-спаниеля (в тон, почти, ее ярко-золотых волос), всегда говаривала: «Если бы я не была уверена, что наш домашний ангел Joye окажется в раю сразу же после смерти — я не смогла бы любить Бога! Знаешь, я вот всем сердцем чувствую и знаю, что рай — это то место, где мы встретимся со всеми нашими любимыми умершими животными! Воскресшими, в том же обличии — бессмертными — обогатившими свой словарь и не только понимающими наш язык, но и умеющими говорить… Помнишь, я рассказывала тебе о борзой Lewis, которая была у меня в юности?! Никогда, никогда у меня не было второго такого друга даже среди людей! Но Joye — посмотри на него! Разве можно себе представить, что мой Бог допустит его душе просто исчезнуть или заставит его страдать после смерти?!» Мать Флориана, Юлия, ныне уже знающая все ответы, ныне уже точно выгуливающая и Lewis и Joye — короче, ныне уже покойная — была смешливой моложавой подвижной высокой женщиной с очень узким породистым лицом, гранёно-скуластая, со впалыми щеками, маленькими бледными губами и выразительно-смешливо-сердитой горбинкой на шикарном, никаких шансов не оставлявшем даже незнакомцам ее лицо взглядом немедленно же не выхватить даже в толпе, хрупком узком грифьем веснущатом носу, и вся какая-то, до самой старости, по-детски худенькая — с венгерскими графьими корнями, которыми она, впрочем, никогда всерьез не интересовалась: настолько больше внимания и страстной любви она отдавала всегда вселенскому, наднациональному, не ведающему границ католичеству — чем народности или сословиям — или чем — уж совсем презренному — финансовому состоянию. Католичество она считала не только спасением — но и праздником, ежедневным, ежесекундным праздником, который встречает тебя объятиями и внезапными друзьями и неожиданным вездесущим родным домом и трапезой во всех уголках земли, куда бы ты ни поехал — в частых путешествиях с детьми по Италии, в сумасбродной волонтерской поездке по вонючей, замызганной, полуживотной Индии с феноменальными сестрами матери Терезы из Калькутты, — даже во время уик-энда в Париже — словом, католичество было для нее праздником, который, вопреки болтовне распущенных профанов, вот уж точно единственный на земле «всегда с тобой» — и, более того, останется вместе с тобой в самом увлекательном путешествии за ту границу, куда строгая таможня никакого другого багажа с тобой не пропустит.</p><p>Флориан теперь разулыбался, вспомнив мать, — как улыбался всегда от таких вот мгновенных, живых внутренних встреч с ней, — как бы разом обняв ее, улыбался, быстро шагая по пепельно-раскаленному от жары асфальту на маленькой улице рядом с монастырем: какой же мать была певуньей! Будучи изумительной профессиональной скрипачкой, она, однако, в отличие от большинства скрипачей (жутких зацикленных педантичных зануд всегда почему-то!) — следовала и интеллектом и образованием законам широкого своего, всеобъемлющего, любящего сердца: и в доме всегда появлялись веселые художники, влюбленные поэты, немые скульпторы с глазами на выкате и загребущими толстыми руками и кряжистыми ляжками, всякая романтичная артистическая пьянь — актеры, мрачные авангардные режиссеры — и всех их Юлия бралась перевоспитывать, всехошние лады бралась перенастраивать, как будто подтягивая светлой, солнечной непобедимой мелодией собственной души, влюблявшей в нее друзей с первого звука. Когда гостей не было, — или, вернее сказать, — когда перекатная артистическая пьянь не заваливалась у них спать после вечеринок, Юлия, бывшая всегда жаворонком, обожавшая встречать тот магический, невероятный, фантасмагорический момент, когда вдруг небо из темного раскалывается, как проклевывающееся яйцо, на уже не совсем уверенное в своей темноте, — и вдруг выпрыгивает в фиолетовую трещину вылупляющееся цыплячье пуховое солнце, — имевшая и еще одно тайное преимущество — никогда на дух не переносила алкоголя, — и поэтому даже после бесконечных вечерних, ночных, уже почти утренних (ну не пора ли вам честь знать, друзья?! у меня все-таки четверо детей наверху спят! Нет, извините, наверху спят только три! Флориан! А ты что здесь делаешь с паровозом на полу под диваном в четыре часа ночи?! Дуди, дуди громче — сейчас сестер разбудишь, вот они тебе наваляют! — и снова, весело, встав одним коленом на мягкое канопе, между кричащих друг на друга, в интеллектуальном запале, выпивших друзей, ввязывалась, словно в праведный бой, в спор о кривом направлении духовности Рэдона и ужасах его черного цикла) — круглосуточных парти — так вот просыпалась она после всего этого бедлама в живейшем радостном настроении — и, подойдя к окну, улавливая хоть малейшие намеки солнца (для выявления которых в британских условиях требовалось иногда быть как минимум сверхчувствительным медиумом с рентгеновыми лучами в глазах), начинала <emphasis>петь</emphasis> небо, <emphasis>петь</emphasis> чуть дающее о своем существовании за кулисами знать солнце, <emphasis>петь </emphasis>утро — без слов, только удивительной, всегда разной, в зависимости от окрасок зрелища и ее настроения, мелодией, как будто бы внутренний, собственный ее голос вдруг становился истинным, главным голосом ее же скрипки, в кабинете лежащей, в футляре, вроде бы молча, — голосом, просто отъединённым от инструмента, за ненужностью (в эти волшебные моменты) зримых земных условностей. Завтраки превращались в лакомое наслаждение, в представление, в которое вовлекался и Флориан, и все три его старших сестры: Флориан, достань сыр из холодильника, пожалуйста: фри-и-и-и-и-ииииии-и-идж!… Мать могла спеть и сыр — и холодильник — и Средиземное море. И, собственно, любая книга или картина для нее была материалом для пения — как иные считывают шифрограммы — Юлия убеждена была, что все доброе, все прекрасное видимое и чувствуемое — это зашифрованная музыка, которую надо просто разгадать, почувствовать резонанс с выпеваемыми звуками — и поэтому до&#x301;ма, когда без гостей (с ними-то она говорила только на человеческом языке, на время приудерживая ангельский), Юлия неустанно импровизировала в вокале, резонанс этот пытаясь найти, подобрать и проверить. Ее родители вывезли ее из Австрии младенцем, по сверхъестественной интуиции, в конце 1937-го года, ровно за год до аншлюса: день в день, согласившись на крайне невыгодное в финансовом смысле, но лестное в академическом, предложение для ее отца-профессора держать лекции в Кембридже, — и все прелести затхлой портяночной диктатуры, юдофобии, крематориев концлагерей и войны в обонятельном смысле ее миновали. Замуж выскочила Юлия по любви — которая опять же вдруг обернулась выгоднее корысти — за человека в возрасте, нагловатого и амбициозного на людях, но смиренного и даже беспомощного в быту, грузноватого и крайне застенчивого в домашнем кругу лорда, интеллектуала и азартного собирателя баснословно-дорогих древних книг — и Юлия, кажется, была невероятно счастлива всю жизнь от того, что она-то и стала той главной книгой, которую он умудрился — единственный из всех ее друзей — духовно прочесть и понять до высшего доступного человеку интеллектуального предела. Умер он, когда Флориану не исполнилось еще и двух лет, оставив чудовищное по вместительности и несчетное по численности количество дряхлой недвижимости. Юлия, принявшая временное земное расставание как залог будущей встречи в ангельском чине, осталась ему навсегда верна, и говорила о нем всегда легко и весело, как о живом, как будто он просто вышел на полчасика в антикварную книжную лавку.</p><p>Флориан, что конкретно ты ищешь в носу? Хочешь мой палец, поковыряться в правой ноздре? Ее ты еще не обследовал! — о, мать всегда так смешно и резко снижала пафос после певческих своих священнодействий! — А хочешь — используй свой палец от ноги! Гарантия уж тогда, что все козявы выгребешь! Флориан вопросительно взглянул на правый большой палец своей ноги, приветливо улыбавшийся сейчас ему на ходу в ответ какой-то особенной, задорной, улыбкой из его сандалия, — и, заложив руки в карманы и все прибавляя и прибавляя шаг (шрам вечных рассеянных опозданий из-за неумения мерять время, утекавшее сквозь дыры в ладонях), двинул дальше, теперь уже в горку, перейдя узкую, холмистую проезжую дорожку меж громоздких, за низенькими заборчиками, замшелых трехэтажных вилл — ярко-пятнистых от движущихся где-то в высоте теней листьев гигантов-платанов — и подражающих сейчас из-за этого в пятнистой окраске фасадов солнечно-зеленой мерещащейся в жарком, но чуть ветреном воздухе мелькающей игре платановых стволов. От многих детских привычек Флориан умудрился избавиться — нет, конечно, он еще вполне мог во время задумчивости, даже при людях — да даже и во время проповеди, на кафедре! — большим и указательным пальцами (руки&#x301;, руки&#x301;,<strong/>не ноги&#x301;<strong/>ведь!) начать растирать брови, сближая их на переносице, отчего окружающим казалось, что глаза его дико вращаются, — и конечно же запросто мог, задумавшись в середине фразы над вопросом, который ему задали, — мог, мог, даже в храме, разинуть рот, как будто готовя его к ответу, и костяшками согнутых средних пальцев правой и левой руки двигать верхнюю губу вправо и вниз, а нижнюю — влево и вверх — но в носу он больше не ковырялся, нет. И только, пожалуй, Юлия — в выгодном контрасте с туповатыми родителями соседских детей (все родители слегка туповаты в таких вещах) — даже и в его детстве понимала, что жест этот имеет не прикладной экскаваторный изыскательный интерес — найти коз — а просто отражает мечтательность и диссонансно аккомпанирует мыслительному процессу. Когда Флориан после университета решил попробовать себя в журналистике и пыжился, стараясь не отставать от цинично-выкрученно-выдуто-пустоголово-постмодерновых рецензий на экзерсисы модерн-арта, Юлия отнеслась к этому с уважительной снисходительностью: даже объясняла ему, как не бояться оскаленных белых клыков чистого листа, как будто сговорившихся с теми именитыми критиками, которым Флориан было вознамерился подражать и насмешки которых больше всего боялся, — «да забудь ты про стиль! пиши всегда на сто процентов то, что чувствуешь и думаешь — а композиция и стиль расцветут как органическое выражение содержания! никак не наоборот!» Когда же уверенный, резкий даже стиль и органическое чувство музыкального взрывного равновесия в композиции, наконец, как она и обещала, «расцвели» — и олимпийцы хлестких модных фраз с Флит-стрит c завистливым изумлением стали посматривать на него, когда он появлялся с очередной статьей, — Флориан вдруг разом понял, что быть рабом корыстно-рекламо-промышленнообразных изгибов модерн-арта (где главной темой большинства произведений является тема «как бы продать это произведение») и тем более быть хронографом этого искусства духовных калек ему ну совершенно не интересно, — а совершенно другое интересно, на самом-то деле… А когда, доверившись материному принципу искренности и превосходства сути, он почувствовал внутренне предмет, на который статьи писать ему было бы интересно — тогда уж…</p><p>Флориан почувствовал, что опять улыбается, — шустро шагая, — уже по пружинистой тёмно-сверкающей жамко-мокрой подстриженной траве (ух ты! чудо! портативная радуга! приятно оросило из магической, исчезающей в дерне и вновь вырастающей, как гриб, брызгалки) — теперь уже улыбка адресовалась сразу двум пятиглазым, собственным его, намокшим, сандалям. Трава? Мокрая? Где это я? Ух, как далеко умудрился от монастыря забрести, замечтавшись, временно квартируясь в прошлом… Флориан вошел в парк и начал быстрым шагом подниматься на холм, с которого минут через семь (крутого — в горку, не по тропинкам, а резко наверх! по закладке — враз к любимому месту книжки! — ох, уже запыхался, но осилю! — подъема) вот-вот уже должен был открыться скорее уютный, чем величественный вид на город. Нет, никаким «прошлым» прошлое никогда для Флориана не было — просто как только Флориан вспоминал что-то, вмиг как будто вот тут же выпрыгивала из травы вот такая же радужная брызгалка, надвигалась волшебная увеличительная лупа, и, преломив радужный свет, возникали волшебные ворота, впускавшие Флориана в живой момент жизни, который и «прошлым» -то назвать было бы грех. Уж кто-кто как не Флориан всем сердцем чувствовал, что время — выдумка, причем выдумка болезненная, неумная: ведь из-за этой временно&#x301;й коллизии временно разлучены оказываются квартировавшиеся в разных веках близкие души, которым ничего другого не остается как телепатическое общение. Как впрочем (по схожей причине) несколько придурковатым и условным казалось и земное пространство — особенно когда намотаешь его вот так вот, не заметив, на сандалии, задумавшись: в несколько километров вместив то удивительное, живое, прошлое, которое у него было самым что ни на есть настоящим! Боже, какое это было счастье, тридцать лет назад, решить вдруг, что католичество, тот самый праздник, который всегда был с его матерью, который всегда как бы подспудно служил ей темой и вдохновением — и музыки, и всего ее несравненного творчества дружбы, — праздник, который для старших сестер был еженедельным торжеством (воскресная блузка Юлии — белоснежная, с кружевным жабо — и воротником-стойкой, — алая плиссированная юбка до пола, высокие каблуки — одевалась Юлия в церковь чуть не наряднее, чем даже на свои концерты! — и яркая цветастость бантов над чуть завитыми, распущенными, до пояса, волосами сестер — и удивительные цветущие облачения священников! — шествовавшему в цветном комбинезончике и нежно-зелененькой рубашке с жабо Флориану казалось, что в церковь, уже и так полную цветов, вносят еще один букет — его семью!), — этот-то праздник — но еще в несколько раз усиленной музыки и очищенный от посторонних шумов — будет ежесекундной сутью его, его, Флориана, буден! Боже, какое это было счастье — отказаться от всего, что не очень интересно и — если честно-то — крайне обременительно (поиск невесты, карьерные трюки, взаимности с финансами) — но почему-то «принято» среди людей! Боже, какое это было счастье! Юлия в тот самый счастливый в его жизни день, когда он громко, запыхавшись от разрывавшей сердце радости, сказал «да» монашескому и священническому призванию, — лишь хитренько веснущато улыбнулась и призналась, что всегда молилась об этой для него судьбе — но не решалась сказать, чтобы не спугнуть счастье и не оскорбить вольного выбора.</p><p>Белый махровый клевер приятно щекотал Флориану пальцы между стежками сандалий. Вот и блаженная жаркая благоухающая тень! Флориан вшагнул, поперёк, в липовую аллейку, на полпути, примерно, к вершине холма; и, невольно чуть разнежившись тенью, замедлил шаг и чуть завернул в пятнистое аллеистое ровное русло, пытаясь продышаться от быстрого подъема. Все более и более одуряла голову липа запомаженным запахом — висло с веток (то и дело мажа по лицу) блёклое душистое золото — вот они, среднерослые, сердцелистые, шагающие с Флорианом вкруг аллейки, в такт, — а здесь вон, вон в тех местах крон, где, врываясь, солнце, из темных, зеленых листьев, кусками, делает слепяще яркие (словно кое-где еще не застыли краски на картине), — кажется, что здесь, зачарованные этой солнечной магнифицирующей лупой, не только картинка, но даже и запах увеличиваются! — что здесь, в этом увеличительном солнечном луче, даже и без того невозможно-крупные матово-золотые щеточки липовых цветков (букетиков, логично развешанных вниз головой — лицом к нюхателям) еще и пахнут в миллион раз сильнее! На жарко-изумрудной, тёмненько-сверкающей, словно кисточкой по кадрам раскрашенной как в старом кинематографе, полянке, сзади, внизу, на самом солнцепёке, там откуда Флориан только что ушел, и куда теперь с пол-холма обернулся, девочки в бордовых формах колледжа и в тяжелых, как будто зимних, темных, жутко жарких наверняка, мусульманских замотанных вокруг голов платках, теперь яростно били по черному мячу, играя если и в футбол, то в какую-то неизвестную Флориану разновидность — на физический вылет игроков от выбивания мячом в живот или в лоб. Флориан стряхнул с лысины осу, лениво упавшую с соцветия липы — и от жары поленившуюся даже его ужалить, — Боже мой, да здесь их кишмя кишит! — Флориан вскинул голову: все золотые шатровые кроны лип и вправду кишели осами! А воровато всё равно себя ведут — словно знают, что заняли место пчел. Что случилось с добрыми крылатыми в этом году?!… Куда они все запропастились?! Мор?</p><p>— Не смей петь! — высокий истеричный голос откуда-то сбоку, который Флориан как бы уже слышал с секунду назад, но как бы и (поскольку был разморен, и эмоции его были цвета пыльцы липы на солнце) в легком липовом мареве посчитал некоей галлюцинацией, — тем временем все приближался. — Не смей петь, когда мы разговариваем! — Да, женский, истеричный голос. Флориан резко развернулся. Худая, прямоволосая блондинка, молодая, в обтягивающих спички джинсах и красной легкой шерстяной кофточке — в такую-то жарищу! — входившая, по пыльной сухой вытоптанной тропинке, слева, с соседнего холма, на аллейку из лип, — при каждом слове вздёргивая сына — пяти, что ли, лет — за правую руку вверх, как будто хотела за эту руку подвесить, — с садистским вывертом, — и сама же, разрезая воздух, регулярно взвизгивала речью: — Это раздражает, когда мы все разговариваем — а ты поёшь!</p><p>За ней, по тропинке — ковылял второй сын, чуть помладше, и невысокий муж с барашковым носом — оба выжидательно молчащие. Расправа все никак не могла возыметь действия — возмутитель спокойствия издавал, даже на дыбе, пиликающе-насморочные какие-то, но задорные звуки.</p><p>— Не смей петь! — вздернула блондинка (кажется скандинавка! нет-нет, не британка, точно, хотя говорит почти без акцента! — с ужасом подумал Флориан) сына еще разок, побольнее. Тот разразился трелью. — Я не могу! Я отказываюсь с ними гулять! — вопила женщина. — Заткнись немедленно! Я хочу спокойно поговорить — а ты мне мешаешь!</p><p>Флориан чуть потеснился, когда женщина, едва ли заметив его, между липами, отодвинула его на извиве аллейки, как бы случайно, свободным от пыток над сыном локтем: Флориан, по своей профессиональной привычке (смешить людей, когда требовалось разрядить обстановку), — хотел было что-то ей сказать — но вдруг, взглянув в ее белозубый оскал, куда более страшный, чем оскал белого листа, когда не знаешь как взяться за наброски от руки к сложнейшей статье, — не нашел для шутки никакой темы; чуть сморщив лицо, постоял с полминуты под липами, смотря на удаляющуюся вверх на холм, по виляющей между густым высокими зарослями тропке, группу — и улавливая чуть слышный уже, как зуд ос, заведенный, как на заевшей канавке диска, резкий, въедливый звук крикливого глупого голоса.</p><p>Когда всё, наконец, смолкло, Флориан крепко вздохнул, громко выдохнул, двинул вверх, — однако, не пройдя и, медленным шагом, минуты, в холодном ужасе вновь застыл: из-за ближайшего буреломного кустарника (сквозь ветви которого нежно просвечивала игра тонких длинных листочков ивняка с солнцем в прятки — как будто солнечную корзину плели!) вдруг раздались крики еще чудовищнее. Господи, да что это?! Кто может так кричать?! Нечленораздельно, и с таким непередаваемым злом и гибельной гнусью в голосе?! Услышав мерзопакостные, необъяснимого происхождения крики — не видно кого — из-за кустов, — Флориан вдруг на секунду заподозрил немыслимое: что блондинка оказалась маньячкой — ни на какой холм не взобралась, а спряталась за кустами, — и теперь как-то совсем уж потеряла человеческий образ — жестоко разделалась со всей своей семьей и притаилась там, с ножом, чтобы пугать горожан! Господи, да что это? Флориан, думая, что идет кому-то на помощь, от ужаса сжав кулаки и чувствуя как от кошмарного предчувствия деревенеют напряженные руки и предплечья, ускорил шаг.</p><p>Резко завернув, буквально бросившись, за кустарник, в бой, на открытую солнцу вытоптанную пыльную колею тропинки, Флориан увидел впрямь сатанинский танец над жертвой со вскрытыми внутренностями: громадная морская чайка (ох, сколько их здесь в этом году!) крикливо глумилась над мертвым голубем, лежавшим, распластав крылья, вверх животом: чайка выклевывала голубиные внутренности и, чудовищно, мерзопакостно гогоча, криво подпрыгивала в воздух, хохоча до икоты, потом приземлялась вновь, выклевывала внутренности опять, криво подпрыгивала в воздух вновь и ликуя громко крикливо клекотала чужими кишками в собственном горле — и голос и вид ее и все это ликование были поистине сатанинскими.</p><p>Флориан вдруг разом почувствовал, что весь запредельный ужас его короткого, небывалого сна, от которого он в ледяном поту с криком проснулся в келье, и который он сумел за последний час, во время размотки пестрой ленты удовольствий прогулки, задекорировать и смягчить, как солнечной пуховой периной, прелестью жаркого июньского дня, — вдруг, как чудовищная сжатая, но теперь уж со всей силой выстрелившая черная пружина, вновь ударил ему в сердце. Господи! Ты ли это чудовище — которое может услаждаться этим зрелищем?! Господи! Ты ли — тот извращенец, который создал этот гнусный кошмар?! Непереносимый для любого психически здорового человека! Господи! Ты ли создал эту мерзость, от зрелища которой любой не только ребенок но и взрослый может остаться на всю жизнь заикой (или — еще хуже — моральным уродом, жестоким зомби — если смирится с этой гнусью)?! Господи?! Неужели Ты это создал?! Боже! Каким надо быть извращенным дебилом, чтобы услаждаться этим! Чтобы даже просто это терпеть! Чтобы не свихнуться, видя это! Господи?! Тебе это мило?! Флориан почувствовал, что ни переступить через разъеденный труп, ни просто даже обойти место мерзопакостного глумливого веселья (кривыми прыжками летающего крикливо-визгливого беса) — он не сможет: нет, нет, ни на какой холм, не могу наверх, не могу, только не по этой проклятой тропинке! резкий разворот — Флориан рванул назад, как будто за защитой, задыхаясь, к душным, парфюмерным липам: Господи? что случилось с липами? еще несколько минут назад они так правдоподобно шелестели гигантскими купюрами счастья! А теперь вдруг им катастрофически нечем стало платить! Теперь вдруг и они обернулись банкротами! Фальшивки! Фальшивое парфюмерное золото! Флориан сбился с аллеи, начал быстро-быстро переставлять сандалии, будто пытаясь раскрутить землю в другую сторону. Господи, что это?! Бегство быстрым шагом — ни на мгновение однако не выбивающим из ритма чудовищных мыслей — на каком-то автопилоте спустило его с холма в изумрудную, щиплющую глаза от сверкания свежей нестриженной травы ложбинку, взметнуло на соседний пригорок, привело на любимый, правый, дальний, пригорка этого пологий отрог, на дикую, неухоженную, одинокую дальнюю лужайку, где волны высоких золотых колосков вейника мешались с коротенькой фиолетовато-малиновато-дымчатой легчайшей распушённой полевицей, — лужайку эту, скрытую от глаз поверхностных, начинающих читателей парка, Флориан очень любил, на нее он частенько приходил, полежать, под облака, распластавшись, и помолиться. Да, да, сейчас всё пройдет, сейча… Это наваждение… Выбрать бы только где… Гнездо себе в траве… Это… Просто… Меня тошнит… Флориан шагал по хрусткому янтарю вейника и выискивал место в высокой, до бедра ему доходящей, некошеной траве, где бы упасть, раскинув руки. Ага, вот — знакомый дуб. Рядом, вот здесь, чуть поодаль. Только бы на собачий привет не прилечь. Флориан бросил свое тело, как чудовищно тяготивший его в последние минуты тюфяк, на траву — и, с облегчением, взлетел высвобожденными голубицами души и глаз к небу. Крошечная, оранжеватая туча, закрывшая солнце, запуталась в фигурах верхней резной хризопразовой черепицы дуба, вызывая в глазах обжигающие оранжевые галлюцинации. Чуть поодаль, левее, наискосок, если смотреть через мысок левого сандалия и через… — через целый лес! ведь глядя отсюда, с земли, это же ведь янтарный лес сухого вейника! — валялось мертвое дерево, задирая вверх лапки, как мертвое насекомое. Правее — по кромке поляны — вон два давно уже отцветших каштана, кора на стволах которых (да и вся композиция листвы!) закручивается по такой интересной спиральной диагонали, что кажется, что они танцуют румбу. Или сальсу. Ну вот и успокоился немножко. Господи! Исправь всё! Дай мне видеть мир вокруг Твоими глазами — так, как Ты его видишь! Флориан расслабленно повернул голову направо, к стволу дуба — и заорал от ужаса: совсем близко от него, в темной высокой расщелине ствола, как в пещере, энергично передвигался, скользя, черный паук, как фигляр-фигурист на льду, в центре паутины, намереваясь сожрать запутавшуюся в левой периферии слюнявой ловушки еще бившуюся муху. Нет, только не сейчас, гад! Флориан вскочил и, почему-то все еще страшно крича, разорвал, разметал паутину дубиной, попавшейся под руку, уничтожил засаду. Господи! Это — свет?! Это — любовь?! Господи, что Ты натворил?! Если это Ты натворил?! Господи — ведь это не Ты! Ты ли, Господи, — отец пауков, навозных мух, глистов, скорпионов и пиявок, отец пожирания одних другими, отец смерти, отец мерзости? Господи, скажи мне, что это не Ты! Господи, скажи мне что это не Твоё изобретение! Или невозможно будет больше жить и дышать ни секунды!</p><p>Кусты ежевики, на ярко-зеленой сверкающей траве, покрытые белоснежными цветами, как бы чуть сбрызнутыми ярко-розовыми брызгами — словно в творог брызнули малиновым вареньем (вчера бы наверняка застыл в восторге), маячили в глазах как притворное приторное издевательство. Почти не дыша, почти, почти, — быстро, словно его отовсюду гонят! — да что же за атака сегодня! — Флориан помчался на дорожку, ведшую к двум, чуть повыше на двух соседних пригорках чуть поодаль друг от друга находившимся, прудам — женскому и мужскому, каждый из которых обсажен был такими густыми многорядными зарослями самшита, тиса, кипарисов, косых яворов, опутанных где плющом, а где шиповником (прямо таки живой свалкой деревьев!), что угадать наличие — за ширмой зелени — пруда можно было только по водным фыркам человекообразных выдр из-за них, — о! как однажды Флориан проштрафился — ну разумеется! — не знал о разделении прудов на гендерные фракции и, как только переселился в этот монастырь, поперся в свободный день, эдак вразвалочку, — вот визгу было среди купальщиц, когда он туда, на левый, а не на правый, на неправильный, короче, пруд, заявился… Извините, не знал, я монах… Флориан с хохотом вспоминал об этом курьезе иной раз, когда оказывался на развилке между прудами, — и, обычно, направлялся к нейтральному пруду — ни женскому, ни мужскому, а утиному. Но сейчас курьезное воспоминание прячась прошло где-то за кустами — а прямо под ногами, на заасфальтированной узкой дорожке, перед Флорианом оказался наполовину раздавленный чьим-то каблуком червяк, извивавшийся еще живой половиной. Господи! Ты ли — тот ублюдок, который позабыл вложить в часть живых существ мозг — чтобы они ничего не поняли, но с изуверским садизмом позаботился вложить в каждое из них нервы, чтобы они корчились от боли и страдали?! Господи! Ты ли этим услаждаешься?! Ты ли — тот многомудрый злобырь, изощренно выстроивший всю земную цивилизацию, всю жизнь на земле на бесконечно сложной иерархии садизма и боли, где все друг друга убивают, жрут и причиняют друг другу неимоверные страдания?! Тебе ли это мило? Господи! Но если это так — то Ты извращенец! Вдруг, за секунду, перед внутренним взором Флориана провернулись как будто бы внутренние кишки земли: миллиарды миллиардов гибнущих ежесекундно невинных существ, мясорубка. Господи, ты ли это чудовище, которое всё это сладострастно сконструировал — и услаждается, наблюдая за корчами беззащитных существ?! Господи, в колледже, и в университете, я всегда не просто ненавидел, а презирал таких мальчиков, которые могли специально причинять боль существам слабее их: мальчикам послабее, или, не дай Бог! — животным. Я всегда презирал таких! Господи! Ты ли — тот выродок, ублюдок, который может причинить боль тем, кто слабее Тебя?! Ты ли — тот, кто выстроил всю… как это они называют, биологи? «экосистему» — на издевательствах, страдании, боли и смерти?! Ты ли — этот живодер?! Какой ублюдок может получать удовольствие за счёт страданий и смерти других?! Какой ублюдок может на этом построить цивилизацию?! А охотники? Ты ли придумал охотников, Господи? А мясников? А профессиональных серийных убийц со свиноферм, мясозаводов? «И был Нимрод живодёром пред Господом»…?! Господи! Если бы это Ты придумал и сделал — то Ты не был бы достоин не только любви — но даже уважения! Любой средненький добрый человек в таком случае был бы лучше и добрее Тебя! Как же я не видел всего этого вчера, позавчера, год назад, жизнь назад?! Это всё как какой-то кошмарный липкий сон, нет-нет, я сейчас проснусь, не может этого быть, я дышать уже не могу… Это не я — кто я, зачем я здесь, что это, это всё вокруг не настоящее, это всё из пластика, неприятного перегретого плавящегося на солнце пластика, это гнусный мираж какой-то, выпустите меня из этого ужаса! Как я сюда попал?! За что?! За что вся эта гнусь и издевательство над маленькими беззащитными существами?! Кто та гадина, упивающаяся своей безнаказанностью и издевающаяся над маленькими беззащитными существами?! Только крайний аморальный подонок способен наслаждаться этим миром в тот момент, когда других по его вине мучают и убивают, — да еще говорить, что этот мир «хорошо»! Вся жизнь на земле — как кошмарный сон дебила, маньяка, — дебила жестокого, садиста, сладострастно измывающегося над всеми живыми существами — непонятно как внутрь его сна попавшими! — дебила, от которого надо защищать всё живое! Господи, куда от Тебя бежать — если это и впрямь создано Тобой?! Господи! Я всегда доверял Тебе! Я всегда знал, что Ты никогда не предаешь меня и никогда меня не бросаешь, и никогда не врёшь мне. Я всегда знал, что Ты — добр. Но я никогда не задумывался о подробностях, о деталях! Но сейчас — Господи! — мне жизненно необходимо знать, что весь этот живодерский кошмар вокруг — это <emphasis>не Твой</emphasis> сон! Ибо мозг того, чьим исчадьем вот этот вот видимый земной мир является, явно болен и зол!</p><p>Флориан шел уже по громкой гравийной дорожке вокруг заросшего высоким колышущимся камышом утиного прудика и всматривался в местное мироустройство, словно ища улики преступлений злобного ума, который весь этот ужас вокруг придумал и сделал. Вот цветастые утки за камышами привычно цопают мошек. Господи! Я не верю, что ты сотворил несчастных мошек для того, чтобы их, меньше дня от роду, убили, сожрали. Я не верю, что это Ты придумал! Я не верю! Не верю! Я отказываюсь верить! Господи! Всё, что я знаю о Тебе — говорит мне что Ты не мог этого сделать, потому что Ты добр! Господи! Ты говоришь о добре и любви. Как бы Ты смел говорить об этом — если это бы Ты создал эту извращенную иерархическую пирамиду существ, запрограммированных на уничтожение друг друга?! Дьюхёрст… Ох уж этот несчастный, рыдающий из-за разбитой любви, из-за сбежавшей молодой жены, Дьюхёрст в своем смокинге… Дьюхёрст мне, угрюмо пожирая киш с грибами и роняя (уже после слёз) крошки слоеной выпечки с кругло-опухших губ на хлопчатую салфетку, растянутую по краям круглого столика тремя ловкими серебряными прищепками, рассказывал, что в Пиренеях якобы есть такие бабочки, которые рождаются даже без рта — потому что они не проживают и дня — рождаются (вылупляются в смысле…), спариваются, и погибают. И потом валяются мертвые, все откосы усыпаны их белыми трупами. Господи! Скажи мне, что <emphasis>не Ты</emphasis> сотворил эту маниакальную садистскую мерзость! Зачем?! Господи! Ты ли этот одержимый маниакальной гордыней подонок, кичащийся тем, как изощренно и изысканно он сварганил злой мир, — космический садист, который заявит мне, в ответ на прямые вопросы: «Заткнись, червяк, где ты был, когда я так удачненько развесил звезды и так ловко закрутил круговорот убийств в царстве мук и смерти, мною созданном!» Или Иову послышалось, Господи?! Или это <emphasis>не Ты</emphasis> с ним беседовал и морочил ему голову? Твой образ, Твой характер, Господи, который я знаю по Евангелию, прямо говорит мне, что Ты не мог этого сделать!</p><p>Улики, улики, везде улики! Флориан с саднящим чувством чиркал подошвами сандалий о гравий, вокруг пруда, в душе как будто болезненно расчесывая чужеродный нарыв — словно надеялся его прорвать. Вот справа — на лаконичной лавочке — хорошо одетый джентльмен, заложив ногу на ногу, читает, развернув на весь метр, The Times — а его бульдог, встав на задние лапы, ритмично насилует его ногу, — ритуал, видимо, привычный, потому что хозяин, зачитавшись колонкой, пса даже почти не стряхивает. Вон, на дорожке, пятеро псов — черный лабрадор, шпиц, еще одни лабрадор — палевый, — такса и волкодав, — закольцевавшись, возбужденно поднюхивают друг у друга хвосты, ходя колесом. Господи? Поднюхивающих друг у друга хвосты похотливых псов — это Ты придумал? Ты этим услаждаешься? А вон, на дорожке, чуть дальше, семеро черных придурков-подростков — трое юношей и четверо девушек, закольцевавшись, громко смеясь и ругаясь, тоже поднюхивают друг у друга хвосты. Господи, Ты сказал, что Царствие Небесное принадлежит детям, Ты сказал нам «будьте как дети»! Не сказал: «как похотливые перестарки» — не сказал даже «как плодородные самцы и самки» — но сказал: «как дети»! Но ведь любому невинному ребенку противна похоть — любой ребёнок отказывается верить, когда впервые узнает о наличие похоти в мире, для любого чистого ребенка это — трагедия, гнусь, вранье, надлом мира. Господи — Ты ли придумал похоть?! Господи — если Ты — отец похоти — то любой ребенок на Страшном суде станет судиться с Тобой и засудит Тебя за то, что Ты заразил всё сущее похотью! Или это не Ты заразил?! Господи, если бы это Ты был изобретателем похоти, изобретателем камасутры, — то едва ли кто-нибудь из чистых существ хотел бы провести с Тобой Вечность! Более того — Господи, если бы в Тебе было бы хоть что-то от похоти — то никто из чистых существ не захотел бы общаться с Тобой! Но если не Ты всю эту гнусь придумал и заразил ей мироздание — то как Ты это допустил?!</p><p>Господи, я так благодарен Тебе за дар: с юности относиться ко всем женщинам как к сёстрам. Может быть, из-за целомудрия родных моих сестёр. Но как страшно выслушивать на исповедях чужие отчёты о блудливой патологии человеческого рода, об этой сатанинской чесотке похоти тела и души, об этой болезни, одержимости, не оставляющей многих людей с юности и до гробовой доски, о похоти, заставляющей предавать, убивать, творящей в мире столько несчастий. Дьюхёрст тут, после ланча, сказанул мне, когда мы уже подходили к его дому: «Я любого маньяка за два укола блокирующих гормонов сделаю праведником и монахом — все дело в количестве гормонов в крови. Гормоны — как наркотик, — налитый в тело, — превращающий людей в сексуальных маньяков, заставляющий их все время маниакально думать о спаривании — и налито этого наркотика в тела в таком переизбытке, что мне лучше быть атеистом, чем поверить, что это сделал Бог. Кем должен быть Бог — который сначала наливает наркотик, сводящий даже монахов с ума — а потом якобы требует от людей чистоты, праведности и воздержания?! Нет-нет, я предпочитаю быть атеистом, чем верить что Бог может быть таким подонком! Что, другого, честного, способа у Бога не нашлось, чтобы уговорить хоть кого-нибудь рожать детей в этот проклятый мир?! Кто это разводит людей как кроликов? Нет, нет, никакого Бога нет, это же очевидно. Монстры эволюции, чудовищная проклятая случайность, теория блудливых камней, теория блудливой лужи — всё это звучит лучше, чем религия, оправдывающая похотливого «бога»!» Бедный, бедный Дьюхёрст! Что он нёс! А все эти его дурацкие научные исследования! «А ты знаешь, Флориан, что как только, например, в женщине уменьшается количество половых гормонов, ее организм начинает разрушаться? Рушатся ее кости! И какова же тогда цена всем словам Бога о чистоте и целомудрии?! Блудливые старушки явно здесь имеют больше шансов выжить, в этом мире, чем даже молодые праведницы!» Что он нёс! Что он нёс! Господи, не от него ли я подцепил, как грипп, эту чудовищную, не выходящую из сердца вселенскую боль?! Дьюхёрст всё подстанывал, когда мы уже прощались и он уныло отпирал дверь осиротевшего своего, кирпичного, с благородной дымчато-подплесневато-фиолетоватой поволокой, четырехэтажного домика с уменьшающимися, как в телескопе, от первого этажа к верхнему, клетчатыми окнами: «И Мария изменила мне из-за гормонального взрыва — это же так очевидно. Это просто просчитывается на биологическом уровне. Я могу всё это высчитать на калькуляторе!» Ох уж эта его вера в зоологию… И эта Мария, молодая русская жена… Как же Дьюхёрст угодил в ловушку! Два с лишком года назад, недавний вдовец, шестидесятилетний, безутешно любивший свою покойную жену и о новой семье и не помышлявший, вдруг, именно из-за этого чувства полной душевной защищенности от чужих и непробиваемости, в буквальном смысле подобрал девушку на улице — как подобрал бы бездомную собаку, чтобы на следующий день сдать в приют, — в дождь, возвращался, шлепая большими этими своими башмаками, забыв зонт в клубе, где справляли день рождения коллеги, гулял по радужной от бензина мостовой, сжалился, мокрая, невзрачная, бездомная, молоденькая. Ревела на крыльце его дома. Просто присела на крыльцо, проходя мимо. Надо же, судьба. Рассказывала: учительница русской литературы. Размазанная тушь вокруг глаз. Рассказывала: приехала искать счастья и работы, выгнали, обманули, обокрали. Ничего, будешь сегодня спать вот здесь в столовой, на диване, сейчас разбужу горничную, тебе принесут белье и еды, я позвоню адвокату, а на следующий день пойдем в местный совет искать тебе жилье. А на следующий день оказался в местном совете выходной, адвокат советовал выдворить девицу туда где была — на улицу. Ну уж так и быть — переезжай тогда в гостевую комнату, на втором этаже, чтоб не пугать гостей и прислугу, а уж на следующей неделе пойдем в местный совет. А через полгода как-то вдруг случайно обвенчались в церкви на Хановэр-скуэ. И всё Дьюхёрсту казалось, что это он из жалости. Учительница. Из далекой несчастной страны. Но как удивительно быстро она оперилась, как похорошела! — из заморыша в красавицу! — как она себя уверенно ведет в свете! в этой дорогой, для нее скроенной, одежде, которую — ах, как смешно для нее заказывать, как будто в куколки играть, на старости лет! — как роскошна она за рулем, в этом новеньком красном кабриолете — как похожа на все эти лица недосягаемых заоблачных блондинок в солнечных очках на рекламах! — прежде ведь совсем не любил роскошных дорогих вещичек. Смотрите, как на нее смотрят! Слухи, что молодая жена погуливает, причем с его же друзьями, из элиты, с которыми он знакомил ее и в клубе, и на приемах, и у себя же дома, и в гостях, до Дьюхёрста начали доходить уже через год после свадьбы. Заткнитесь, завистники. Дьюхёрст был на грани сумасшествия. Адвокат и старый близкий друг Дьюхёрста, не на шутку за него испугавшись, нанял — смешно, право слово, смешно, в наши дни! — сыщика, — и быстро оказалось, что и бывшая профессия у молодой жены не учительница, а совсем другая, но тоже типично заезже-русская, но что привез ее в город, действительно, в поисках определенного рода работы и определенного рода счастья, знаменитый кремлевский сутенер, пообещавший стада доверчивых легкоуловимых миллиардеров, но действительно — хоть здесь не соврала — обманул и обворовал, оставив на улице, — и что и на крыльцо-то к Дьюхёрсту она присела не случайно, дали адресок. Я все прощу: Достоевский! Ты же ведь совсем изменилась, правда? Вон отсюда, завистники. Плачет, сознаётся, значит раскаивается. Год, еще год любви, его любви, слепой, зарывавшейся в подушку с запахом ее духов Roja. Любовь, затыкающая уши собственной душе, анестезирующая, не дающая сознанию осмыслить кожей чувствуемую ее измену. Все приличные друзья закрыли двери своих домов перед ней из-за слухов, а значит и перед ним — не предаст же он ее ради друзей! Не позволит же ее травить и диктовать ему…! А ровно три недели назад жена, молодым миражным сверкающим извивающимся призраком проскользившая сквозь его жизнь, как сквозь граненые призмы золотого флакона духов на рекламе, ровно так же, как призрак, вдруг исчезла, вместе с жалкими восьмьюдесятью тысячами фунтов с их общего семейного счета: максимум, который ей удалось жеманным шармом, великолепным акцентом и кредитным благоуханием его знаменитой фамилии, выморщить у кассира в Lloyds наличными за одно утро. «Зачем, зачем, я бы и так ей всё отдал, я бы подарил ей в десять раз больше, если бы попросила! Всё моё было ее, я подарил ей всю свою жизнь, сколько у меня ее осталось! Немного, немного…», — Дьюхёрст бодрился, но был не в себе, хлестал крепкое коллекционное красное вино будто воду, — по его выпуклым, осоловевшим круглым глазам, и по вечно красной от одиноких слёз дрожащей мешковатой коже вокруг глаз (заготовкам портрета старого алкоголика) уже очевидно было, для любого духовно не-слепого, что Дьюхёрст быстро сопьется, скорей всего — насмерть. Нет-нет, только бы руки не наложил на себя! А еще и сын его куда-то уехал путешествовать за границу, как назло, ровно в то самое время, когда у Дьюхёрста случилось несчастье, — даже некому поддержать его! Как Дьюхёрст сдал, как он быстро сдал, выглядит как маленький опухший обрюзгший толстый старик, возбужденно шарящий выпученными глазами по лицам вокруг, ищущий ее! В этом своем дурацком смокинге в картинной галерее в центре города в середине дня.</p><p>Но нет, Господи, я ведь привык говорить с людьми, которые от горя, от отчаяния впадают в пандемию безбожия — как в пучину штормового моря, — я знаю как кидать им спасательный жилет с корабля, и поднимать их в спасательную шлюпку, не рискуя подцепить от них эту холеру. Не Дьюхёрста, отнюдь не Дьюхёрста нужно винить — боль кроется вокруг, за всем что я вижу. И уж где там мелкой мещанской трагедии Дьюхёрста — до этой изощренной жестокой циничной планетарной фабрики смерти, с миллиардами убиваемых ежесекундно, до этого Освенцима, который представляет из себя земля, природа?! А этот запашок гнильцы от прудика, запашок органического разложения, к которому люди так привыкли, что даже считают его милым! А запах органического разложения, который бывает от земли весной, которым предоставили наслаждаться и вдохновляться «поэтам» и «влюбленным» (щедро же их оделили, ничего не скажешь!), который слывет среди них даже возбуждающим — да, да, мираж перед спариванием, чтобы породить новые трупы, добавить новое органическое тело к несчастному круговороту похоти, смерти — и перегноя — царящему на земле! Гниющая кишащая червями навозная куча, где все еще выжившие разгуливают по мертвецам, смакуют запах гнили по весне, перед тем как эту мясорубку временно замаскируют листвой, травой и цветами, — и даже умудряются получать от всего этого «эротическое» удовольствие! — каким гнилым, глубоко больным и изначально порочным должен быть мозг того, кто это придумал и сделал! Господи, ведь даже если все люди на земле вдруг раскаются и станут праведниками и монахами — природа всё равно останется злой, самоей системообразующей сутью которой является жестокость, похоть и смерть. Но кто тогда источник зла? Кто этот злобный похотливый изобретатель?! Мы все в церкви говорим, что кто-то подпортил Твой замысел. Мы все твердим, как молитву, что это — падший мир, испорченный… Но ведь здесь, в этом мире, не просто чуть-чуть что-то подпорчено! Здесь всё неисправимо! Здесь вся система мироздания заточена на зло и смерть! Здесь, в этом видимом мире, ведь <emphasis>всё, всё, абсолютно всё</emphasis> заточено под смерть! Всё с цинизмом задумано, сконструировано и изощренно подстроено под смерть и страдания невинных созданий! Флориан смотрел на попугаичье раскрашенные гигантские платаны на аллее, невдалеке, внизу, по правому краю парка (в том месте, где, как говаривали, век назад было кладбище) — и даже в кряжистых этих платанах, в том, как сосредоточенно и мощно они впивались кореньями в землю, высасывая соки, виделось что-то не вполне доброе: фабрика по переработке трупов. Вчера вечером на кухне помогал Ане чистить органическую картошечку из «Маркс энд Спэнсэр», экспортную, со Святой земли, и ненароком подумал: не съедим ли мы таким образом переработанные сгнившие останки кого-нибудь из апостолов. Господи? Твой ли это план — заключить людей как в тюрьме, на земле, и скармливать этим заключенным переработанные останки их сокамерников? Скармливать трупы, перекочевавшие, как самое циничное из всех удобрений (куда уж там наивным земным специалистам по агрикультурам, поклонникам химикатов!), в корнеплоды, овощи и фрукты? Господи?! Ты ли этот маньяк — злобный садовник?! Господи! Прийдя в земном человеческом обличии, Ты рекламируешь мир, в котором не будут подточать черви. Но кто тогда придумал червей? Кто тогда с таким детальным сладострастием и дьявольским извивающимся разнообразием придумал и создал весь этот обслуживающий персонал смерти и разложения?! Кто придумал весь этот мир, в котором черви, жрущие мертвую плоть, имеют системообразующее значение?! Мог ли Ты, Господи, сказать, что земное творение «хорошо» — зная, что под землёй корчатся и страдают мириады слепых уродливых рабов, занятие которых — жрать мертвую разлагающуюся плоть? Черви — жидкие гвозди, пропинающие руки покойников!</p><p>Флориан морщил лоб рукой, собирая специально рукой на лбу большие горизонтальные и вертикальные, посекундно страдальчески изменяющие форму, морщины, и чувствуя как будто сейчас случится солнечный удар не только у него, а и у всего несчастного мира. Господи! Когда я читаю Евангелие — я слышу Твой голос, я его узнаю, я его знаю давно, я ни с чем его не перепутаю — это же ведь как почерк, стиль, по которому запросто можно опознать автора произведения! Но ведь в природе вокруг — почерк не Твой, а дьявольский! Лицемерие? Шизофрения Бога, создавшего злой мир — а потому его же критикующего?! Или автор не Ты, Господи?! Тогда почему Ты попускаешь всю эту мерзость? Когда я рассматриваю всё зло в природе — мне страшно и отвратительно представлять себе запредельно извращенный характер автора, который мог всё это создать таким! Господи! Но подай же мне знак! Дойдя до тенистой части пруда, Флориан, между плакучими ивами, поднялся на горбатый мостик и взглянул вниз, сквозь прозрачную воду: на дне гигантский, метровый сом, с лицом дебила, тупо вытягивал ртом из ила червяка и втягивал в себя. С чувством, как будто его накормили тухлой селёдкой с сахаром, Флориан закрыл обеими ладонями лицо и, не глядя, дойдя до берега, муторно грохнулся в тени на скамейку.</p><p>Над прудом бесились гигантские морские чайки — сколько их, сколько их! налетели, убийцы, с моря! вот она, подлинная проблема мигрантов! орудуют даже по мусорным ящикам! рядом с монастырем иной раз по ночам грохот — чайки вскрывают железные крышки мусорных контейнеров! вот и жрали бы мусор, отходы, а не убивали бы! — чайки то пикировали в воду, выклевывая мелких рыб, то норовили убить зазевавшихся, не успевших спрятаться в камыши, остреньких, как шпульки, утят, то взлетали к невзрачным горчично-черным, как будто обгорелым, невысоким домам, на дальней стороне пруда, похожим, на взгляд Флориана, на развалины для бездомных (но, как ему говорили, стоившим десятки миллионов). Вслушиваясь в истеричные, хохочущие дьявольские крики чаек, которыми они разражались всякий раз, когда подлетали к окнам домов и заглядывали в них (словно парадируя что-то низменное, подсмотренное внутри квартир: передразнивая чьи-то низменные стоны и низменный же хохот), Флориан вдруг вспомнил, как впервые, будучи еще ребенком, задумался о смерти. Юлия как-то раз, когда Флориану было лет восемь и он все время болел бронхитом, сняла у друзей на всю зиму дом в Португалии — ярко-белоснежный двухэтажный дом, с ярко-светло-синими (колористика всегда почему-то душераздирающая!) рёберными деревянными персианами, — на самом берегу океана, — забрала и Флориана, и всех дочерей из школы, увезла туда, где каждый день выдают по медицинскому рецепту солнце. Ярко-синие волны были настоящими, высокими, крутыми, такими, что не устоишь, если в обжигающе-ледяной накат войдешь хоть по щиколотку — волны немедленно взрывали песчаную опору из-под ног и норовили унести купальщика-моржа в океан. Ночью, когда волны шумели так громко, что невозможно было заснуть, как от шумов помех заевшего граммофона под ухом, в первую же ночевку в домике, Флориан выбежал в одеяле на балкон на втором этаже — и охнул: вместо бескрайным казавшегося океана, за голубизной которого днем берега другого было не видать, и который чересчур уж раним вечером, декорируя чай с печеньем на веранде, неожиданно быстро задернулся черным пологом, — теперь, в темноте, прямо перед Флорианом, повсюду зажглись, на некотором расстоянии черноты, яркие холодно-сально-мерцающие, скользко расплывающиеся во взгляде как масло по блюдцу, огни — целая цепочка! — береговая линия соседнего города? — что это?! как я мог не видеть этого раньше, днем? — дома&#x301; на противоположном берегу?! — ночной мираж?! Утром Флориан выбежал первым спозаранку проверить — на пляж, к самой кромке волн! — и как ни тёр себе глаза солёными от брызг волн кулаками, как ни щурился, — ну никакого ведь противоположного берега не видно! Волны. Ничего кроме волн. Ночной мираж? Или дневная дымка над волнами, затмевающая видимое ночью? Юлия за завтраком говорила, что всё причудилось Флориану во сне, и грозилась запереть ночью балконную дверь на амбарный замок — от некоторых босоногих бронхитиков. Зато чернявая маленькая шустренькая соседка, для подхалимажа принесшая им в подарок золото — мятые апельсины из собственного сада (в аккурат к декабрю на деревьях озолотившиеся), — запросто, с местным глухим акцентом, рассказала, что никакого берега и вправду за волнами нет, а что огни ночью — это рыболовецкие баркасы, выходящие ночью из порта, «работающие всю ночь, и только на рассвете возвращающиеся домой». Устроена соседкой для них немедленно же была и экскурсия в близлежащий городишко (брели час, по неровной, на глазах меняющейся границе прибоя океана, по мокрому песку, который меньше забивался в сандалии, чем сухой, веемый ветром. И песок мокрый выгравирован был волнами под рельеф гигантского миндального ореха; а песок сухой, продолжая игру, в точности копировал цвет шершавой на миндале присыпки; и на мокрый песок, чтобы не провалиться, нужно было наступать разом, плашмя, а вертикалью тела изменив законы притяжения, тянясь вверх), а потом она без спросу и без предупреждения вдруг с гордостью завела их, у дальнего края города, в крошечный порт, где — вот под такой же истерический чудовищный хохот орды круживших чаек — продавались развалы, горы издыхающих рыб с раздувающимися жабрами и умирающими от ужаса глазами — и рыб уже убитых, с разделанными кишками. И чудовищный запах порта для Флориана был запахом невидимой рыбьей крови, рыбьих смертных мук, — и Юлия немедленно же детей увела, увидев, что у всех у них глаза на мокром месте. И Флориану, новой ночью выбежавшему, вопреки запрету Юлии, на балкон, и вновь увидевшему имитирующие противоположный берег огни, было как-то стыдно, больно и неприятно воображать себе эту ночную «работу» баркасов: выуживать, подсиживать, подлавливать, ловить тайком ночью полусонных рыб, которым наверняка и так-то в этой темной бушующей ледяной воде не сладко живется, — на крючки, разрывающие рот и внутренности? на приманку еды? или сетью? — и везти их на баркасах в порт, на убийство, — и в работе этой чувствовалось что-то недоброе, нечестное и подлое. А в воскресенье они вместе с матерью и с сёстрами, в поисках церкви, забрели по берегу в тот же соседний городок, но в нахолмную его часть, сильно возвышающуюся над приокеаньем — ух, запыхались, запыхались взбираться на холм! но вот он — крест! наконец-то! уже виден! А на фасаде церкви, в большом квадратном дворе, оказался местный тематический барельеф: гигантский баркас с жилистыми грубыми рыбаками, вылавливающими рыб, — и, на корме, Учитель. Господи, но Ты ведь сказал рыбакам бросить улов рыб и идти за Тобой! Ты же ведь не сказал им: откройте маленький рыбоперерабатывающий заводик и пытайте рыб и дальше! Флориан вскочил с лавки, так резко, что ветви плакучей ивы, задетые плечами, хлестнули по воздуху, и двинулся к ближайшему выходу из парка, к платановой аллее, ведшей к тенистым переулкам низкорослых домов. Господи! Вот, я оставил всё и пошел за Тобой! Но почему же Ты творишь в мире столько гнусной несправедливой бессмысленной боли, ежесекундно?! Или это не Ты творишь?! Вот, я оставил всё, Господи, я люблю Тебя больше жизни, и я пошел за Тобой! Куда мне идти?! Господи, к тому ли мне идти, кто придумал и сотворил зло, смерть и похоть, как основополагающие константы этого земного мира? Господи?! Как бы я ни старался быть лучше — в природе столько заведомой боли, не зависящей от меня, запрограммированной кем-то (Тобой, Господи?!) — и даже если я вот сейчас объявлю сорокадневный пост, умру, закричу на весь мир от ужаса, — мерзость и боль в мире все равно останутся на своих местах! За что?! Кто этот злобный изобретатель, кто этот садист, который всё это выдумал?! Даже если все люди в мире вдруг покаются и станут монахами, постниками, веганами, — но в природе-то убийства, смерть, боль все равно останутся! Весь земной мир построен на зле, на убийствах, на похоти, на смерти! Господи, Ты ли этот строитель?! И какое всё это, в конце концов, имеет отношение к Христу?! Если Бог запрограммировал мир на убийства и похоть — то Христос-то тут при чём тогда?! В таком случае сладострастный язычник-развратник и убийца — милее должны быть Богу, чем Христос! Тому, кто создал всё это зло в природе, уж Калигула какой-нибудь «сын» — но не Христос! Не может же Бог быть шизофреником и в природе всё запрограммировать на зло, похоть, убийства, смерть — а от людей, словами Христа, требовать ровно противоположного! Господи?! Это Ты наслаждаешься тем, как лев разрывает на куски антилопу?! Тогда у Тебя не всё в порядке с мозгами и с душой, Господи! Тогда Ты — извращенец и подонок! Тогда уж какой-нибудь рыскающий в шляпе по городу мерзавец в поисках беззащитной невинности, которую можно развратить и уничтожить, тоже должен быть дорог Тебе как родной! Механизм ведь сатанинского извращенного удовольствия от этого один и тот же! Но при чем, при чем здесь тогда Христос?! Всё, что говорит Христос — прямо противоположно всему, что я вижу в природе! Господи?! Ты соврал мне?! Ты врёшь мне?! Ты — лицемер-убийца, и садист?! А Господь мой и Бог мой Иисус Христос — в таком случае, никакой не всемогущий Бог, не всемогущий Божий Сын, а просто прекраснодушный наивный мечтатель, ничего не понимающий в пакостных сладострастных садистских развлечениях создателя этого изощренного злого мира?! Или это все-таки не Ты создал всю эту гнусь в природе?!</p><p>Флориан, озираясь, вверх дергая сам себя за черные волосы на грядке вокруг тонзурки лысины обеими руками, вытянув вверх локти, будто пытаясь вытащить себя отсюда немедленно с корнями, — чувствуя, что его мутит, задыхаясь, искал глазами вокруг — сам не зная чего: то ли подтверждений безнадежности ловушки — то ли, наоборот, любой, земной, добренькой, зацепки пейзажа, за которой можно было бы вновь спрятаться, как прятался еще вчера, да даже и сегодня, сегодня с утра! Рехнуться. Рехнуться окончательно? Или отступить, сдаться, не рехнуться? Господи?! Я, что, — единственный на всей земле, кто осознал этот ужас?! Но если Ты этот ужас мог назвать «добром» — я, что, значит, единственный во всей Вселенной, кто видит правду?! Вот гигантская чайка опять скочет рядом — с родовым красным пятном на кончике чудовищного клюва: как филогенетически закрепившаяся на клюве чужая кровь, кровь убитой жертвы. Вслушиваться в истерический хохот чаек, угловато патрулирующих с воздуха пруд (в ожидании зазевавшихся у камышей утят) — было уже больше просто физически невыносимо: потому что неопровержимо очевидно становилось, что тот, кто придумал эти голоса и сконструировал этих существ — психически крайне нездоров и зол.</p><p>Флориан, заткнув тремя пальцами ушные дыры и бормоча молитвы, бросился вновь взбираться на холм в центре парке — вот он, как маяк высится, опять! — обошел его, получается, ведь уже почти кругом, пока гулял — а так и не забрался. А холм почему-то как будто настойчиво и громко звал, — с парадоксальной ясностью внутри что-то как будто подталкивало — забраться, забраться туда! — как будто там запрятано спасение… Глупости, чего там искать… Те же самые страдания что и везде вокруг. Холм, сейчас, с подсолнечной стороны, кажется весь залитым золотым апельсиновым соком. Вот уже опять дурманила душу парфюмерная отдушка лип. Нет, нет, не выдержу подъема! Собьюсь с дыхания, сердце бухает как в воду камень. Нет, нет, отдохнуть и назад, к выходу из парка…</p><p>Две девушки слева, на асфальтовой дорожке, поочередно фотографировали друг друга мобильными телефонами, стараясь, чтобы кадр щелкнул, пока одна из них, в прыжке, задрав ноги, висит в воздухе — копируя модную рекламу, виденную по телевизору: по команде, подпрыгивали и улыбались, изображая на лице энтузиазм и счастье и вздирая в воздух два растопыренных пальца на каждой руке; приземляясь же возвращались к тем же унылым выражениям лиц и понуро брели дальше искать новый антураж для прыжков. Жилистый дог, завалив, пойнтера, с которым до этого играл в догонялки, азартно перегрызал ему горло. Игрушечки. Твое изобретение, Господи? Ты ли это так позабавился — вложив инстинкты ублюдских игр-убийств? Два ребенка на дорожке, лет трёх отроду, бьют друг друга ногами и боксируют друг другу кулаками по морде, а бабушка, эффектная дама со стальным пучком волос, смотрит на них с той тошнотворной поощряющей умиленной улыбкой, с какой, вероятно, именитые дебилки в Риме следили за боями гладиаторов. Выпускаем зверей.</p><p>Бежать… Бежать отсюда! Из этого парка ужасов! Но куда?! Флориан прекрасно знал единственно верный ответ: бежать нужно немедленно назад в келью, запереться, молиться, молить об ответе. Ворваться перед вечерней к брату Стивену в исповедальню, попросить о немедленной исповеди, попросить об общей молитве. Но странное саднящее чувство внутри Флориана будто требовало от него всё давить и давить на тот инородный нарыв, который он внутри себя чувствовал — пока нарыв и вовсе не лопнет. Флориан вдруг вспомнил, как настоятель, шотландец Джонатан, перед самым отъездом хвалил недавно неподалёку открывшееся летнее кафе для интеллектуалов, с маленьким кинематографом под солнечным небом во внутреннем дворике, где крутят милые добрые фильмы-ретро — куда уже ходят — перекусить и поболтать — многие прихожане. Флориан решил рискнуть. Флориан ценил и любил свою репутацию человека, который, чтобы выудить души людей, готов внырнуть в любые светские стихии. К людям, к людям — к живым, добрым, красивым улыбчивым людям. Мне всегда легче, когда я людям помогаю решать их проблемы, разговариваю с ними, — в мире так много несчастных людей, тех, кому гораздо тяжелее сейчас, чем мне, тех которым сейчас так тяжело, что они даже не в состоянии задавать себе главных вопросов о мироздании, — тех, кому сию минуту нужна моя помощь, поддержка, доброе слово, — а я хоть на время, помогая им, разговаривая с ними, забуду о главном вопросе.</p><p>Аллея ярко-пятнистых, жарящихся на солнце платанов (похожих сейчас на питонов), по самой кромке парка, куда рванул Флориан, вся рябила от световых миражей, и из-за поворота, с примыкающей к парку проезжей, но тихой улицы, на нее медленно въезжали, на шоколадных конях, две молодые наездницы в красных форменных костюмах и черных пробковых шлемах, томными движениями, словно зачарованные своей же внешностью, правя уздечкой и пришпоривая бока лошадей высокими наездническими сапогами, пока те, рахитично подгибающимися в колене ногами, спотыкаясь, еле переступали по асфальту, со зримой болью, истекая слюной и мотая головами. Флориан почувствовал, что его мутит: Господи, Ты сказал поступать с другими так же, как хочешь, чтобы поступали с тобой. Господи! Ты хочешь чтобы Тебе в рот засунули железную палку и ломали Тебе хребет, сев на него? Господи, Ты хотел бы, чтобы тебя насильно заставляли спариваться в конюшне?! Господи, Ты хотел бы, чтобы Твоих детей отнимали и продавали за деньги в рабство — а менее резвых пускали на колбасу?! Нет?! Господи, Ты не хотел бы этого?! А зачем Ты тогда делаешь это другим?! Ты хотел бы погрязнуть в бессловесной анонимной похоти и убийствах, как погрязла вся животная природа?! Нет?! А зачем Ты в эту похоть и убийства заключил всех живых существ?! Или это не Ты?! Господи, Господи, что со мной сегодня?! Это со мной проблема — или с Тобой?! Или со всем миром?! Ответь же мне, что это не Ты всё это придумал! Я не верю, я отказываюсь верить, что Ты, которого я так хорошо знаю из Евангелия, имеешь к этому хоть какое-то отношение! Кстати, о питонах… А удавы! Удавов Ты придумал, Господи?! Со сладострастием, с садистской злобой планируя в деталях как они будут убивать своих жертв?! А морских моллюсков — Ты, Господи, придумал?! — запланировав, как они будут безмозгло бездумно существовать, пока их не сожрут?! Ты хотел бы этого Себе, Господи?! Ты хотел бы, чтобы с Тобой так поступили?! Чтобы тебя заключили в безмозглое существование, как кусок мяса, чтоб оперламутил изнутри раковину, а потом убили — скормили хищникам, пустили на корм, который они переварят и выгадят наружу?! Какой выродок, поганый самодовольный психически нездоровый запредельно злой «художник» способен был это придумать?! За что?! Это невозможно ни простить, ни оправдать! Такой «художник» должен сдохнуть в аду, а несчастных жертв его больной гордыни Бог должен вынянчить в Царствии Божием, приняв туда. Или Ты сродни тем художникам и писателям, которые с болезненной гордыней кичатся тем, как изысканны они в форме — наплевав, что содержание зло и чудовищно?! А медузы?! Ты хотел бы быть безмозглой, но ядовитой медузой, Господи?! Ты хотел бы быть безмозглым слепым червяком и ползать под землей, пожирая трупы?! А если нет — то зачем Ты делаешь это другим?! Или это не Ты делаешь?! Господи?! Интересно, почему мы не разбрасываем, не собираем и не коллекционируем отрезанные копыта коров, убитых на бойне — как умиленно собираем раковины моллюсков, выклеванных чайками? Что, перед коровами чуть более неловко — потому что коровам есть чем нам смотреть в глаза перед смертью, и потому что они умнее моллюсков? Адольф Гитлер просто невинный ребенок по сравнению с тем, кто создал этот мир, эту логику, эту ежесекундную мерзость в природе: физически «сильных», уничтожающих всех, кого могут, всех, кто чуть слабее их! Убивающих даже приболевших, раненных и ослабших представителей их же биологического вида! Доктор Менгеле из Освенцима просто безгрешное дитя — по сравнению с выродком, поставившим на земле этот крупномасштабный биологический эксперимент всеобщего ежесекундного уничтожения! Выродки Геббельс и Кальтенбруннер могли бы только позавидовать всей этой заведомой сладострастной иерархии зла в природе! — и, в конце концов — именно у создателя всего этого абсолютного зла в природе фашисты и учились и научились! — именно он своими делами их вдохновил! именно ему эти выродки блистательно подражали! Но все-таки — они лишь слабенькие подражатели — в сравнении с этой абсолютной ежесекундной эссенцией логики зла, залитой в природу! — с правом большого и сильного убить, уничтожить более слабого — и с правом слабого найти еще более слабого, на ком отыграться и кого убить! Всему этого нет и не может быть никакого оправдания, никакого объяснения! Мозг, породивший это, безусловно, в вечность более зол, чем больной мозг Гитлера! Тот, кто создал этот земной концлагерь для живых существ, этот лагерь смерти, с ежесекундными убийствами (и даже без возможности сбежать!) — безусловно достоин еще более чудовищной казни, чем гитлеровские выродки, — достоин Нюрнберга, достоин того, чтобы его навеки заключили в ад! Чтобы на него самого пришли все страдания живых существ, которые он, подонок, причинил! Если придумавший и сотворивший это извращенец не сдохнет навеки в аду — за каждую секунду невероятных страданий, которые он причинил всему живому, — значит, Бог запредельно зол, значит «бог» — это сатана… Но нет, это нет так, Господи, я знаю Твой голос, не может быть чтобы вся эта патологическая садистская гнусь была от тебя! Не может быть, чтобы этим больным космическим маньяком-убийцей оказался Ты! Нет, нет, это всё невыносимо, я сойду с ума если еще хоть минуту будет продолжаться этот кошмар — вот весь это кошмар земной жизни вокруг! Выключите весь этот фильм ужасов! Ведь еще сегодня утром я твердо знал, что хотя мир немножко подпорчен, моя миссия — его улучшать. Но как улучшишь мир, в котором сама суть — зло?! Какой в моей миссии (да и вообще хоть в чем-то!) есть смысл, если автор зла — Бог, которого я считал добрым?! Ведь если всё это, Господи, и вправду Ты сотворил — тогда значит Ты и вправду зол! Значит, всё кончено! Значит, всё бессмысленно! Нет, я не верю, Господи, что Ты мог врать мне. Я не верю, что… К людям, надо идти к людям, нужно как-то…</p><p>На жарком асфальте, впереди, пакистанец с яростью и громкой руганью бил по рукам рыдающего, меньше трех от роду лет, сына — прикованного, как арестант ремнями, в сидячей коляске и всем тельцем пытающегося из этой паутины выбраться. Флориан почувствовал, что нервы уже не выдерживают — и быстро прошел мимо, чтобы не влепить злобырю по морде — вместо проповеди всеобщей любви. Господи, Ты ли это придумал — давать власть моральным уродам над невинными новорожденными?! Чтобы над ними поиздевались в детстве, изуродовали их психику, и чтобы потом они, в свою очередь, вырастя, по эстафете издевались над всеми, кто окажется слабее их? Или эта всеобщая извращенная садистская иерархия — вообще в Твоих вкусах, Господи? Неужели Ты, Господи — и вправду тот запредельный садист-вуайерист, который всё это создал и получает дьявольское наслаждение за всем этим наблюдая? Судя по тому, как создана вся земная природа, где сильный пожирает слабого, и судя по тому, как действуют диктаторы по отношению к зазевавшимся маленьким странам и домашним критикам — именно на этом ведь построен весь земной мир. Наиболее аморальные, похотливые, агрессивные и неумные захватывают больше самок и неистово плодятся, оставляя больше потомства, — наиболее жестокие, нечестные, беспринципные и жадные захватывают больше территорий для проживания и природных ресурсов, создают «крепкие режимы» и уничтожают тех, кто послабее, и тех, кто обременен интеллектом и моралью. Но ведь существо, которое заложило в природу принцип: «убей и съешь себе подобного, убей того кто слабее, займи территории того кто не может дать отпор твоей агрессии, отымей побольше самок» — это существо — подонок, законченный подонок! Господи, если это действительно Ты вложил в животный мир «инстинкт» «естественного» «отбора» (а, говоря честным языком — убийства физически слабых) — то тогда Гитлер — Твой возлюбленный сын, лучший ученик и самый верный последователь! Гитлер — а не Христос! Или это всё не Ты придумал, Господи? Я не могу же ведь, не включая мозги, не задумываясь, тоже солдафонски твердить, как эта недалёкая дылда-настоятель, шотландец Джонатан, по приказу из Ватикана — что, мол, «теория эволюции», мол, «ничуть не противоречит» христианству! Нет, нет, — либо одно — либо другое: либо сатанизм — либо Бог! Если то, что говорит Христос, верно — значит не может быть, чтобы «естественный» «отбор» в природе придумал тот Бог, которого открыл людям Христос, — потому что всё, к чему призывает Христос — прямо противоположно всем этим дьявольским принципам, заложенным в окружающей природе! Кстати, Господи, Ты ли это и вправду травил и без того запуганных бегущих из рабства еврейских детей в пустыне скорпионами? Ты ли, говорящий устами Христа прощать даже врагу до семижды семи раз в день, — Ты ли задолго до этого наказывал евреев, за минутные сомнения и ропот, изощрённейшими убийствами?! Главным признаком развитых стран является отказ от смертной казни. И уж совсем презренными являются те недоразвитые страны и люди, которые практикую физические пытки. Если запретность, презренность и неприемлемость физических наказаний, пыток и казней становятся по мере развития понятны даже грешным людям — то Ты ли, Господи, настолько недоразвит, что только и занимаешься всю историю человечества ежесекундным выдумыванием людям миллиардов чудовищных по жестокости и садистской изощренности физических и моральных пыток, изощренных болезней, казней? Ты ли, Господи, развлекаешься ежесекундным сладострастным изобретением людям разнообразных смертей? Или вся эта кошмарная земная история вообще не имеет к Тебе никакого отношения, Господи, и вовсе не Тобой руководится?!</p><p>На механических ногах Флориан свернул в узкую, под холм бегущую улочку с глазурным рафинадом маленьких домиков, сахарная сладость фасадов которых притягивала солнечные лучи, словно пчёл. Сверкающие морды на латунных дверных колотушках, впрочем, становились шаг от шага, дом от дома, всё более недобрыми: вот кабан с клыками, вот злобный пёс с несчастными глазами. Господи, что со мной?! Почему вчера еще здесь можно было гулять, ни о чем не задумываясь, наслаждаясь жарой, наслаждаясь жизнью людей вот за этими дверями? — Флориан прокручивал ногами фонографический валик знакомых крючочков музыкальной шкатулки рельефа удивительных, сладчайших, цветных (вот этот из рафинада, а этот из фруктового сахара) уютных нагорных горбатеньких переулочков, которые еще вчера бренькали счастьем — почему сегодня шкатулка испортилась?!</p><p>Флориан прекрасно знал куда идти — в том домишке, куда вселилось модное кафе, рекомендованное настоятелем Джонатаном, раньше царила парикмахерская — куда Флориан, правда, никогда не заходил, но зато всегда любовался, мимо проходя, игрой света от внутренних интереснейших пространств, особенно когда солнце: прозрачный купол над серединой парикмахерского зала как будто надстраивал небесный солнечный этаж; а на заднем плане, позади парикмахеров и клиентов, был выход куда-то во внутренний двор: за движущимися, то и дело стригущими белокурые локоны солнца (и без того уже остриженные и разбросанные кругом парикмахерскими зеркалами) громадными раздвижными стеклянными дверями. Вот сейчас свернуть за угол, и там…</p><p>За углом было похоронное бюро с пышной витриной — а напротив до боли в глазах сверкала ножами и поварешками, развешанными на лесках с потолка, лавка кухонной утвари. Рядом — морг с прозрачной витриной, где были вздернуты на крюки, черные от запекшейся сгнившей крови, чьи-то громадные отрезанные гниющие ноги и ребра, а красные фанерные рекламные облака рекомендовали местный специалитет: трупы-сёрлоин 21-дневной гнилости. Мимо шли двое молодых офисных работников в великолепных костюмах с коротковатыми и зауженными по моде брючками и фиолетоватым отливом пиджаков, в сверкающих башмаках с острыми носами, шли очень быстро и в такт, как-то как будто сцепившись в воздухе, как будто танцуя в паре, и один говорил другому: «Ее фамилия на итальянском значит: „маленькая задница“. Я просто не знаю, что теперь делать».</p><p>Флориан начал было переходить улицу — и вдруг увидел на самой середине проезжей части еще одного шмеля, пораженного неведомой болезнью — скорчившегося, явно еще живого — маленького — шмелиный щенок! Флориан быстро полу-взглянул далеко ли машины, — казалось, что еще далеко, — но это ему только показалось! — быстро скорчился, попытался шмеля подобрать рукой, испугался сдуру вдруг, что еле живой шмель заподозрит в нем угрозу и укусит, — и тут-то как-то по звуку понял, что несущиеся на него машины совсем-совсем рядом… но не могу же я бросить… авось, пронесет! — мгновенно выпрямился, не зная что делать, опять же сдуру с испугу попробовал чуть поддеть шмеля краешком пробковой подошвы сандаля, — взвыл — от боли за шмеля, поняв, что, возможно, ранил его еще больше, — и тут только, взглянув в направлении страшно сигналившего несшегося на него чего-то громадного, — вдруг отчетливо разглядел лицо своей смерти: кореец с сундуком в складочку вместо лица, в золотом джипе. Всё дико завизжало и застыло. К удивлению Флориана, застыла не жизнь, а джип, — Флориан, под чужеземную ругань, на каком-то опять же автомате, не задумываясь, что он делает, чудом вынул из кармана скомканную бумажку, эвакуировал на ней шмеля на великолепную, кладбищенской пышности, клумбу в подвесном ящике на заборе из коротеньких черных пик у двухэтажного глазурного домика на противоположной стороне улицы. Шмель уже еле шевелился. Жужжало в носу от приторно-табачного запаха петуний. Фарфоровые, белые, с тончайшими муарово-фиолетовыми прожилками. А вот темно фиолетовые — которые, собственно, единственные, запах источали, и в нежные граммофончики которых в иной (счастливый) день Флориан не преминул бы внюхаться всем носом, смеясь над тем, как, когда вдыхаешь запах в себя, они как будто бы высмаркивают твой нос зажав его в кулёк, фиолетовые шелковые носовые платочки. Но сейчас Флориан отпрянул, как будто обжегшись взглядом. Что это, Господи?! Изощренные пытки в изысканных антуражах?!</p><p>Флориан раззябал скривленный ужасом рот и шел дальше вытаращив глаза, будто прежде никогда ничего этого не видел, — везде яснее ясного распознавая преступления злого (хоть и запредельно изощренного) ума, сочинившего и создавшего всю эту дьявольскую мясорубку.</p><p>Вот рыбная пыточная, распознать которую можно даже с закрытыми глазами — по особому запаху еще живых но издыхающих рыб, — с факелом газового огня над страшным местом — терраской под открытым небом, для завлечения посетителей, где в мелко искрошенном льду в лотках еле двигают глазами (потому что ничем другим уже не могут) те, кого на заказ любезно убьют по желанию любого посетителя. Господи! Ты сказал: «блаженны чистые сердцем — ибо они смогут увидеть Бога!» Но ведь чем чище сердце — тем невозможнее разглядеть «Бога» в этой гнуси! Но ведь любой чистый сердцем отшатнется от Тебя в ужасе — если Ты придумал эту гнусь! Чем чище у человека сердце — тем невозможнее ему смириться с убийствами и с чужой болью! Чем чище у человека сердце — тем невозможнее признать «Бога» в том, кто изобрел все это, кто всей этой фабрикой убийств заправляет! Чем чище у человека сердце — тем увереннее он уличит сатану, а не Бога, как автора всей этой гнуси — смерти, убийств, похоти!</p><p>Вот — рядом с пабом, на улице, за столиками, офисные пингвины, раздевшиеся до рубашек, радостно балагуря, пилят куски чужой убитой плоти с кровью. Сколько смертей на каждом столе! Господи, эта земля — не просто тюрьма — это самая ублюдская летающая пыточная тюрьма, где заключенным скармливают трупы сокамерников! Мир активных и пассивных убийц! Настолько заматеревших в своих ежедневных убийствах, что даже перестали осознавать это как нечто запредельно-злое и противоестественное! Пир идиотов-заключенных, радующихся, поедая трупы сокамерников, тому, что они с начальником лагеря на дружеской ноге, и поэтому их-то пока до поры до времени самих еще не убили и никому не скормили. Взрощенные в этом концлагере люди просто нее могут не быть потенциальными убийцами! Господи, ведь ни один человек, который ест трупы убитых существ, не в состоянии остаться психически вменяемым! А уж тем более — «моральным»! А уж тем более «добрым»! А уж тем более «честным». Чего ж требовать «добра» и «любви» от тех, кто считает естественным убийства для того чтобы забить желудок! До убийств себе подобных от этого уже — крошечные полшага, мораль и психика уже сломлена. Но если круговорот убийств в природе и убийства людьми беззащитных животных для забавы или для утехи чрева действительно придумал Ты, Господи… Тогда, если творец — убийца, то чего уж удивляться что весь род человеческий — род убийц! Какой тогда «милости» и «доброты» Ты смел бы требовать от людей, Господи?! О какой «любви» тогда Ты смел бы говорить?! Любовь?! Кривая словачка Аня безумно любит жареную курицу. Если круговорот убийств в природе и санкции людям на убийства всего живого — это и вправду Твое изобретение, Господи, то тогда чего уж Ты лицемеришь и делаешь вид, что запрещаешь в заповедях убийства людей? Мол, над слабыми и беззащитными животными издевайтесь вдоволь, их — убивайте, — а вот себе подобных ни-ни! Ты ли придумал убийства в природе и ежедневные убийства для жратвы, Господи?! Весь этот презренный горячечный бред живодёра? Когда автор всего этого в конце земной истории выйдет из-за занавеса на сцену — аплодисментов не будет. Господи, Ты ли — выродок, который это придумал?! Ты ли, Господи, тот выродок, который сейчас, подобно бессовестным развратным эстетам-художникам, посмеет мне ответить, указав на небо: «Зато посмотри, как там изящно подсвечено!» Господи, мне нужен ответ!</p><p>Во дворе англиканской церкви прямо на полустертых древних плоских плитах погоста двое арабов в белом передвижном коммерческом киоске-палатке энергично жарили баранью шаурму, — и к ним уже выстроилась очередь.</p><p>Вот кафе, вот наконец и кафе. Фигурка пингвина, едящего мороженное, рядом с дверью. Кстати, Ты ли, Господи, убиваешь пингвинов на льдинах морозом и клыками хищников? Если принять, что люди изначально страдают за свои грехи — то чем пингвины-то изначально перед Тобой провинились? Чем они-то перед Тобой согрешили?! За что? За какие грехи Ты их-то убиваешь и обрекаешь на страдания? И всех остальных животных — тоже? Или Тебе просто доставляет удовольствие убивать? Или Тебе нравится смотреть, как пингвина убивает белый медведь или кит? У Тебя просто спортивный инстинкт палача?! Это Ты устроил на земле всю эту дьявольскую каннибалистскую пирушку — все это земное фашистское казино, совмещенное с тиром и с борделем? Неужели это Ты, Господи, — тот невменяемый вуайерист, который не в состоянии был придумать как лучше скоротать вечность, чем творя на земле пакости и наслаждаясь наблюдениями за случками и убийствами? А потом карая всех, кто попадется под руку и выдумывая зверям и людям изощренные казни? Или это не Ты, Господи?! Не помню, кто тот безмозглый и бессовестный (и, видимо, еще и бесчувственный, как булыжник) философ, кто написал: «этот мир — лучший из всех возможных миров, которые мог сотворить Бог». Невысокого же он мнения о Боге! Это ж надо вообразить себе Бога дешёвым идиотом, который не в состоянии выдумать мир, где никто никого не убивает, не жрёт и не заражен постоянным желанием кого-нибудь отыметь! Ах, да, вспомнил: Лейб-ниц. Никогда я не доверял людям с математическим складом ума. Бухгалтеры при сатане.</p><p>Кафе сильно переделали. Флориан застыл на пороге, не будучи уверенным, что смеет в таком вот раздризганном состоянии войти внутрь — раз уж, тем более, в кафе может оказаться кто-нибудь из прихожан. Но потом все-таки шагнул в прохладный уют. Вкусно пахло горячим яблочным повидлом в свежеиспеченном слоеном тесте. Внутри от парикмахерской остался только прозрачный купол над самым центром, который прежде был как раз над креслами, где стригли клиентов, перед зеркалами. За гигантским струганным нелакированным чудесным деревянным столом веселого квадратного бельгийского покроя надрывно хохотали около дюжины людей: юноша вслух зачитывал ингредиенты какой-то баночки, — все остальные, хватаясь за животы в спазмах смеха, уже чуть не стукались в припадке головами о струганое дерево стола, как топоры, рубящие колоды, — в этом явно содержался какой-то неизвестный Флориану анекдот, и Флориан, на всякий случай, чуть улыбнулся, — вдруг увидев, некстати, что улыбка его пришлась как раз на яростный взаимный взгляд маленького кучерявого мальчика, который, сидя на углу стола, со слюной на губах и звуками калашникова, педантично расстреливал всех сидящих за столом — из соломинки для коктейля, щелкая затвором пальцев. Чуть поодаль на полу у стенки синелась сидячая коляска (брат?): засыпающий младенец в ней, с бессмысленным осоловелым дебилизмом в мутных глазах и обвисшей губой с капающими слюнями посекундно то силился приподнять голову и обводил зал кафе безмозглым взглядом, а то вновь ронял голову — и был до тошного ужаса похож на выжившего из ума умирающего старика. Вместо прежних парикмахерских зеркал были книги — стеллажи ярких книг! — к ним-то Флориан в отчаянии и двинул, попавшись на приманку, как кот на мисочку молока. В мисочке оказался стрихнин. Органическая Сасси. Десять секретов как состариться здоровым. Диета, которая за 10 дней сделает тебя счастливым. Флориан дружелюбно улыбнулся крутобёдрой полной официантке с крашеным фиолетово-зеленым хвостом — улыбнулся той жалкой улыбкой, которой, чтобы никого не обидеть, обычно прикрывал досаду. И, в промежности между двумя стеллажами, — заметил уж вовсе погань: подвешенный на экологических бечевочках яркий фанерный транспарант — чернокожая лыбящаяся дебилка с белыми зубами, крепко держащая на руках карюю курицу (еще живую) — и крупная надпись над ними: «Узнай, какой жизнью жил твой ужин. Выбирай органические продукты».</p><p>Флориан почувствовал опять дурноту и, даже не рассмотрев толком посетителей кафе (вдруг кто знакомый! А у меня ведь недавно брали дурацкое это телеинтервью — может и кто незнакомый узнать! Нет, не могу, не могу, надо перевести дух. Хорошо что я в обычной мирской одежде сегодня, незаметной, без опознавательных знаков!), быстро вышел через чудесные задние автоматические раздвижные стеклянные двери во внутренний, большим довольно оказавшийся двор, — где, под белым нежным кружавчатым навесом, прятавшим от солнца, — как шотландец Джонатан и анонсировал, — действительно крутили на жидко-кристаллическом трехметровом мониторе кино, — а зрители полусидели-полулежали в фиолетовой тени в мягких каплях-креслах, раскиданных по дворику.</p><p>«Что я делаю, что я здесь делаю?! — словно пытаясь очнуться от какого-то вязкого навязчивого дурманного сна подумал Флориан. — Еще каких-нибудь полвека назад в духовных учебных заведениях Рима меня бы просто по факту за визит сюда немедленно бы отлучили от церкви — просто по факту, за поход в кафе или в кино. Что я здесь делаю?!»</p><p>Но почему-то тут же, пройдя, извиняясь и улыбаясь, между зрителями, автоматически неловко опустился в вакантное кресло-каплю, ближе к выкрашенной в белый цвет кирпичной изгороди дворика. Фильм был из тех, что он когда-то в молодости очень любил: довоенный, допотопный (в смысле, до переезда Хичкока из Англии в Америку), чудный, мягкий, с дивным добрым английским юмором, добрый, добрый фильм «Леди исчезает». Ах, как замечательно добрая элегантная пожилая англичанка пишет пальцем на испарине стекла в вагоне-ресторане поезда свое имя: «Фрой! Я мисс Фрой!» — специально для подружившейся с ней молодой девушки, потому что та не расслышала из-за шума поезда. И потом, когда даму похищают, а злоумышленники убеждают девушку, что никакой мисс Фрой не было, что это у нее галлюцинации на почве удара по голове, и что она себе всё придумала, — вдруг — раз! на запотевшем стекле поезда, на миг въехавшего в тоннель, девушка, уже почти поверившая во вранье преступников и равнодушных попутчиков в поезде, в темноте, как на экране, вдруг явственно видит на миг вновь проступившие буквы: «Фрой! Мисс Фрой» — была! она была и есть! вы ее прячете! она в опасности! — добрая мисс Фрой! — и, оттолкнув клеветников, вновь бросается искать и спасать мисс Фрой!</p><p>«Господи, да ведь это я — эта девушка! — улыбнулся вдруг неожиданно Флориан. — Это ведь фильм о поисках Бога! Это же метафора! Как же мне раньше не приходило в голову! Ведь сто раз эту картину прежде смотрел! Ах, какой страшный момент, когда девушка, очнувшись от обморочного сна, после удара по голове, вдруг, оглядев попутчиков в купе, не видит больше рядом с собой добрую мисс Фрой, — а когда девушка поднимает скандал и требует найти исчезнувшую добрую пожилую даму в твидовом костюме и шляпке, ей, чтобы ее утихомирить, вместо уже похищенной, связанной и спрятанной мисс Фрой, предъявляют переодетую в украденную одежду той чудовищную фашистку с холодным злобным лицом — фрау Куммер. Как же, мол, вы, девушка, говорите, что это „не она“?! Вот Вам и твидовый костюм, и шляпка! Господи! Какая страшная подмена! Господи, я всем сердцем верю в то, что Ты не творил ни одного из тех ужасов, что царят на земле! Я всем сердцем знаю это, Господи! — что бы ни кричал мне внешний мир, что бы он мне ни врал про Тебя! Я никогда не соглашусь на подмену — даже сколько бы внешний мир ни рядил фашистку фрау Куммер в Твои одежды!»</p><p>Флориан вдруг почувствовал, что кто-то его легонько поглаживает по кисти левой руки. Флориан медленно — и не веря своим глазам — перевел взгляд с экрана и из внутренних пространств на соседей слева — и обнаружил, что загорелый, атлетического сложения молодой человек в футболке и джинсах, нежащийся в соседней капле-кресле с пестрым слоистым коктейлем в руке, действительно (нет, это галлюцинация! этого не может быть!) свободной рукой прихватил Флориана за руку и поглаживает тыльную сторону его ладони.</p><p>— Каким кремом Вы пользуетесь? — булькнул молодой человек, выплюнув изо рта коктейльную соломинку. — У Вас очень шершавая кожа! Я могу посовето… — Куда же Вы? Фильм еще не закончился! — И почти грубо с хохотом заорал, оскорбившись отказом, уже вдогонку катапультировавшемуся из кресла, из дворика, из кафе Флориану (схватившемуся за голову так, словно пытался сделать из рук защитный шлем, несущему себя к экстренному выходу так, как беженцы несут единственные спасенные дорогие вещи в узелке, убегая из дома, где всё разрушено вражеской бомбардировкой, убегают, спасаясь от войны): — Вы неправильно меня поняли! У меня есть прекрасным бой-фрэнд, между прочим! Я просто Вам сочувствую — у меня была такая же скверная кожа, пока я не подобрал хороший…!</p><p>И в этот момент Флориан впервые за сегодняшний день пожалел, что не надел под ворот рубашки монашеский римский воротничок.</p><p>Флориан чуть не столкнул с крыльца выкрашенные в замшевый загар женские антилопьи ноги в сандалетах с перепонками с жемчугом — разом наступил на большой крашеный палец с красным лаком и на жемчуг, мысленно зажал уши, ожидая, что сейчас раздастся вселенский хруст костей и моллюсковых останков, — услышал, впрочем, как ноги невозмутимо-возбужденно говорят фиолетовой юбке из жатого шелка радом: «Я наконец поняла, что самое главное в жизни! Увидишь! Вся жизнь твоя сразу изменится! Нужно просто перестать чистить овощи! Нужно есть их со шкурками! Даже лук и картофель!» — но был уже, наконец, на улице.</p><p>«Бедный Дьюхёрст, — некстати подумал вдруг почему-то Флориан, быстро сворачивая в перпендикулярную улицу: на ней гигантского роста липы, по обе стороны мостовой, были какой-то другой, ранней породы — и уже успели уронить цвет, так что и мостовая, и обе узеньких пешеходных дорожки были сплошь усыпаны яркими венчиками цвета куркумы; и, быстро-быстро передвигаясь по этому ядовито-ярко-оранжевому ковру, Флориан вдруг поймал себя на мысли что маневрирует между липами, будто укрываясь от пуль, которые ему вслед полетят. Быстро замаскироваться в пейзаже, стереться из перспективы кафе, пока его кто-нибудь не узнал и скандал не развернулся еще больше („Куда же Вы, отче Флориан? А слоёные булочки! Как?! Кто к Вам приставал? Вот этот господин? Сейчас мы с ним разберемся! Он просто дерматолог и очень любит лысых пятидесятипятилетних опрометчивых идиотов!“). — Бедный Дьюхёрст! — подумал Флориан опять вроде бы не к месту, но с нелогичной внутренней очевидностью. — Но ведь метаться между двумя катастрофически противоположными мыслями о характере Бога: Бог сотворил всё зло, которое я вижу в окружающем мире, значит Бог зол, — или, наоборот, Бог добр и не имеет к этому никакого отношения — это ведь даже гораздо ужаснее, чем вдруг заподозрить, что твоя любимая — проститутка! Амплитуда колебаний еще ужаснее! Какая яма отчаяния, когда вдруг впускаешь в себя сомнение — и допускаешь ужасное: что Бог — сладострастный похотливый вуайерист, выдумавший этот похотливый злой мир чтобы развлечься, космический садист, массовый серийный маньяк-убийца, шизофреник, творящий зло, а потом за это зло и карающий! И какое бесконечное счастье — когда вдруг всем сердцем чувствуешь, что — нет! — Бог никакого зла не творил, Бог не шизофреник, что Бог противоположен этому миру и не творил зла и гнуси, здесь существующей. Ужас — как когда узнаёшь о страшной измене любимой — если думаешь, что в Боге есть раздвоение и способность сотворить зло, похоть и смерть. И радость вселенского ни с чем не сравнимого счастья, если доверяешь Богу на слово, — что в Боге шизофрении нет, что этот падший охваченный злом мир Богу противоположен!»</p><p>Мгновенная вспышка живой веры в сердце, когда Флориан глазел на экран и раздумывал о мисс Фрой, — а также немедленно за этим последовавшая попытка гадюки укусить его за руку (с неоспоримой внутренней логикой зла, притаившегося за косяком и подслушивающего его мысли, и за них ему мстящего, пытаясь вновь сбить его с толку), вдруг парадоксально не просто придали Флориану сил сражаться, но внезапно и вообще высветили всё происходящее сегодня как битву. Господи, я чуть не умер сегодня! Еще секунда сомнений — и я бы умер! У меня бы сердце не выдержало! Спасибо Тебе за эту мисс Фрой!</p><p>Вот китайский Заксенхаузен — в витрине обуглившиеся трупики уток, повешенные на крюках вниз головой (не в парке ли, на холме, уроды, из пруда наловили?), с даже не отрезанными а набок свернутыми обгорелыми головами, — обгорелые глазницы, только клювы вырвали.</p><p>Ничего, ничего, дойду вот сейчас вверх, на горку, до парка, а там насквозь и сразу восвояси, в монастырь… Старенький Стивен сейчас служит… Дойду, дойду. Десять минут назад казалось, что я туда никогда больше не дойду.</p><p>При входе в парк на лавке сидел крупных форм черноволосый кучеряво-бородатый бездомный, рядом с которым стояло несколько переломанных, переполненных, перевязанных чемоданов, — и, с углубленной ничего вокруг не замечающей вдумчивостью философа, читал книгу — так, что в принципе, если не приглядываться, можно было подумать, что это какой-то господин присел отдохнуть перед тем как ехать на вокзал. Флориан чуть притормозил, помимо своей воли любуясь оранжевым нимбом, сводимым и сгущаемым вокруг чернобородого абриса бездомного солнцем — подоспевшим на эту сторону парка и удачно прямо напротив расположившимся: и в этом бездомном, в первом из всех за весь сегодняшний день встреченных фигур, как ни странно, Флориану почувствовалось что-то достойное, внутреннее, человеческое, даже ортодоксальное. Более того — что-то важное, волнующее и чрезвычайно приятное на донце сердца напоминала кучерявая роскошная гигантская его чернявая борода! Флориан попытался было с донца сердца это важное и приятное воспоминание вытрясти — но оно опять осело куда-то в ил более насущных впечатлений.</p><p>Резко свернув было, у знаменитого киоска мороженого, налево, намереваясь скосить угол и быстрее дойти до монастыря, — Флориан вдруг взглянул под ноги и застыл с улыбкой: на свежем квадратике белой бетонной заплатки в мостовой — быстрые беглые отпечатки голубиных стоп: крошечный трилистник на стебле — раз, два, три, четыре, пять! — впечатавшихся, пока бетон был еще жидким: четко, как на листке бумаги в книге! — экслибрис Святого Духа! — и следы эти внятно и нежно вели — как разбег перед взлётом! — в направлении, ровно перпендикулярном взятому Флорианом, — не в обход холма дугой, а прямо на дорожку, с которой — с третьей уже стороны за сегодняшний день обойденного парка — начинался самый крутой и самый быстрый подъем на главный холм. Флориан развернулся, набрал дыхания и припустился вверх.</p><p>Вот уже опять моргали липы золотыми напудренными накладными ресницами. Лживая парфюмерия. Не верить, не замечать.</p><p>Вверх, вверх, перелистывая траву сандалями. Войны. Недоразвитые одержимые диктаторы-садисты у власти. Казни. Борьба за троны и стульчики пониже. Свистопляска придворных мод, интриг, измен и извращений. Холерическая смена идей-фикс вождей масс. Перевороты, смены режимов. Захват территорий, крохоборский передел кусочков земли на картах. Казни. Не сильно более умные, чем тираны, вороватые распущенные либеральные правители. Безостановочный флирт всех со всеми и чесоточный безостановочный поиск с кем спариться. Свадьбы. Измены. Деторождение и смерти. Невыносимые страдания черни и скотоподобное состояние душ и богатых и бедных. Уродства. Болезни. Зацикленность всех без исключения на материи. Зависимость от материи и низменных инстинктов. Ублюдская зависимость от еды, от ее недостачи. Болезненная идея денег. Ежедневный рабский по сути труд и богатых и бедных — рабский, поскольку корыстный, материально вынужденный, имеющий уродливую, оскорбительную для души, ментально-рабскую ориентацию на деньги, на зарабатывание для материальных вещей, на материальные подачки мира сего (не важно — миска супа — или яхта) — вместо вольного вдохновенного духовного творчества. Ужас! Рабство, рабство по отношению к плоти, к материи. Ежедневные издевательства человечества над животными, пытки «медицинских» опытов над ними (а испытания на них «бытовой химии»! ) и ежечасное уничтожение миллионов животных в концлагерях ферм и мясозаводов — частенько перерождающееся в массовое скотобойное уничтожение заодно и людей тоже. Войны. Убийства. Хотя войн никаких на холме вокруг не было, Флориан, абстрактную мысль всегда презиравший как скудоумие, вдруг явственно увидел тошнотворным кинематографическим миражом пронесшуюся бешено ускоренную всю историю человечества. Чем больше Флориан в этот мираж всматривался — тем больше у него вновь начинало саднить в поддыхе: Господи, Ты ли тот примитивный низкопробный любитель фильмов-экшэнов, триллеров, фильмов ужасов и порнухи — который, сидя во тьме кинотеатра вечности решил поставить недешевый но бесконечно ублюдочный фильм за счет чудовищных бессмысленных страданий и смертей без их спросу нанятых актеров, просто чтоб Тебе провести время с той стороны экрана, попивая коктейль? Но ведь даже любой мало-мальский интеллектуально развитый человек презирает любителей подобного кино. Плоско. Дёшево. Примитивно. Хотя и изощренно-крупнобюджетно. В точности как большинство сегодняшних фильмов. И, последним развлечением дебила, по всей видимости (да судя и по излюбленному тренду модных фильмов), будет красочный взрыв планеты. Ты ли, Господи, тот примитивный извращенец пубертатного возраста, кто решил поиграть в солдатиков и в куколки — одних вооружая и бросая на смерть, отрывая им головы, других то одевая в выдумываемые меняющиеся наряды, то раздевая, соблазняя, насилуя и бросая к солдатикам и царькам в постель, — а в конце фильма и тех и других планируя зрелищно уничтожить вместе с земным шариком? У Тебя ли, Господи, не все дома в голове, если Ты этим занимаешься, упиваешься, услаждаешься? Ты ли, Господи, тот космический паук, который ловит беззащитных существ в паутину этой дурной гнусной событийности?! Ты ли — тот хитрый разум, недобрый и нечистый, который исхитрился уловить людей и все земные существа в тенеты своих порочных жестоких галлюцинаций и презренных гнуснейших патологических фантазий?! Космический вуайерист, который всё никак ни насытится подглядыванием за мириадами ежесекундных проявлений похоти и спариваний земных существ?! Заоблачный сумасшедший маньяк-трансвестит, который воображает себя то мужчиной, то женщиной, то звериным самцом, то звериной самкой? Презренный вселенский онанист?! Который похотливо изобрел и сделал похотливые тела всем заключенным земного лагеря смерти — и всё никак не могущий остановиться в выдумывании безостановочных плотских развлечений и коллизий, чтобы за ними наблюдать? Ведь чтобы изобрести и скроить людям и зверям похотливые тела — творец этих тел сам должен был быть запредельно похотлив! Презренный прыщавый недоразвитый подросток-садист, который всё никак не наиграется в войну, всё никак не напьется досыта кровью зверски убиваемых ежесекундно на земле людей?! Я не верю, не верю: ведь в Христе не было ничего из этого! Всё что есть в Христе — вопиет против всего что составляет основу этого мира! Господи, у Тебя ли не хватило чистоты, глубины души и мозгов, чтобы придумать как по-иному проводить Вечность?! Я не верю, Господи, что Ты имеешь к этой дешевой гнуси хоть какое-то отношение! Всё что есть во мне, всё самое сокровенное, всё во мне восстает против этого! Не может же быть, Господи, чтобы Ты был хуже, гаже, примитивнее меня, грешного! Господи! Я знаю Тебя, Твой характер! Я имею свидетельство в сердце своем о том, что Ты не имеешь к этому никакого отношения, что Тебе это противно так же как и мне! Что бы ни врал мне мир! Я не верю, не верю, не верю что в Тебе есть хоть что-то от этого! И в ту секунду, когда Флориан внутренне уже опять почти сорвался на крик, он вдруг почувствовал, что стучится в открытую дверь: «Господи! Если бы Тебе хоть что-то было из этого мило — то откуда во мне, в лучшей и самой сокровенной части моей души, возник бы бунт против этого, органический протест против этого, отторжение от этого?! Господи, Ты несколько раз говоришь в Евангелии о свидетельстве, которое Твои люди, верующие в Тебя, имеют в своем сердце! Господи! Я, я, грешный, имею свидетельство в своем сердце! Что бы ни орал мне внешний мир, что бы внешний мир мне ни врал — я чувствую это свидетельство реальнее чем всё что существует в видимом мире! И свидетельство это в моем сердце кричит мне, что Ты не имеешь ко всей этой гнуси никакого отношения!» Флориан выдохнул, согнулся пополам, потом выпрямился, вскинув руки, чуть не расплакался от счастья, на вершине этого страшного дня, и опять подумал, что чуть не умер за время этой страшной на него атаки. Но противоядие было добыто. И противоядие это добыто было не из книг, не из абстракций, — а идеально подходило к его крови, ибо из нее было добыто.</p><p>Вершина холма, на которую Флориан, наконец, на излёте одышки, забрался, вдруг заставила его рассмеяться: выжженная здесь солнцем трава была подчистую вытоптана в самом центре вершины, — и сохранялась, кружком, только по краям, — в точности как тонзурка его лысины на кумполе! Видел, видел, я эту тонзурку холма, уже видел, и вот так же смеялся над рифмой узора, приглаживая рукой собственную ровненькую круглую лысину посреди косматых густых волос, — но когда? Чудный аромат нужного, жданного, на миг забрезжившего воспоминания вошел было в ноздри — но опять в секунду выветрился под воздействием внешних картинок. Под левым локтем (когда его поднять) подпирал костылёк колокольни англиканской церкви на ближайшем холме пониже — и разбегались от нее с холмов кругом вкривую по рельефу улочек старомодные, взявшись за ручки, двухэтажные домики; а под правой рукой (если ее вытянуть) — оказывался совсем ручной набор настольных письменных принадлежностей небоскребов банков и бизнес-центров вдали: пресс-папье лорда Фостэра, изогнутый цапельный стаканчик для ручки — неизвестного автора, в двести пятьдесят этажей; справа — послезавтра, слева — позавчера. Взбитый хлопок двух облаков над головой сверху был так близок — что Флориан невольно поднял руки, чтобы их разогнать — и от этой невероятной близости жарко-синего неба, и от удивительной, внутри души родившейся уверенности в невиновности Бога, впервые за сегодняшний день счастливо и свободно вздохнул; посмотрел на деревянную лавочку — моментально почувствовал в душе снова странное, из под руин повседневного выбирающееся, движение какого-то настырного, не желавшего заживо дать себя похоронить воспоминания, — и вдруг, разом, Флориану показалось, что всё небо, вместе с невесомым взбитым облаком, вошло в солнечное сплетение, чуть приподняло его на воздух — так что захватило дыхание, — и вдруг выдохнулось: «Господи! Не может же быть, не может же быть! Йотис! Здесь же! Ровно год назад…!» Флориан, прямо из воздуха, рухнул на лавку — и моментально увидел рядом с собой черную курчавую бороду Панайотиса, по-деловому лузгающего, как обычно в моменты важных тревожных споров, фисташковые орехи, и невозмутимо говорящего:</p><p>— Здесь вообще, в этом падшем земном мире, в некотором смысле, всё происходит вопреки воле Бога! — и особым быстрым и сильным горизонтальным движением тыла ладони смахивающего, вбок, соль и шелуху с бороды и усов у губ. — Земной падший мир — это противоборствующая Богу субстанция.</p><p>— Да что ж это у тебя получается?! — возмущенно дул губы Флориан, бегая вокруг него по земляному кругляку площадки вершины холма. — Ду-а-лизм?</p><p>Флориан, как это всегда с ним бывало в припадках важных воспоминаний, вдруг разом, без предупреждения, вошёл вмиг внутрь времени и пространства этих живых движливых моментов, которые, будто в совершеннейшем мультимедийном файле из вечности, не просто проигрывались для него заново — а заставляли его в воскрешенном действии заново участвовать, заново переживать всё, чувствовать напряжение от волнения мускулов кистей и предплечий, заново чувствовать все запахи выгоревшей на солнце травы, почти соломы, чувствовать жару — видеть обжигающе-синее жаркое июньское небо и — ощущать то неповторимое восторженное счастье, которое он всегда испытывал в моменты их чудовищных, до ругани, до крика, споров со старым его другом — греческим монахом Панайотисом, веселым, шумным, грозно-нервным, но в спорах — уверенным и настырным, никогда не увиливавшим и не дававшим замыливать компромиссами спорных тем, шедшим напролом — и лузгавшим, от нервов, беспрестанно фисташки (говаривал, что если б не фисташки, то он бы в этом страшном мире, наверное, давно бы спился, или стал бы наркоманом, с горя).</p><p>— Да, именно что временный дуализм, попущенный Господом на земле, — невозмутимо сплевывал Панайотис фисташковую скорлупу в бумажный пакетик, не глядя подхваченный им, отработанным жестом, мощной правой рукой, со скамейки. — Дуализм, попущенный Господом до строго определенного срока. В каком-то смысле, мы все ежесекундно живем в том, чего не должно было быть. Вся земная падшая история — это история того, чего быть не должно — история того, что бывает, если жить без Бога, если отречься от Бога. Вся эта падшая круглая земля — это то яблоко, которым сатана соблазнил людей! Мы все, Флориане, увы, до сих пор ежесекундно едим это червивое гнилое яблоко! В этом ужас! Поэтому единственно истинное содержание христианского обращения — это уход из мира сего, который был похищен у Бога врагом и стал тюрьмой! Нет других путей спасения! Выбор стоит крайне жестко: либо быть с Богом — и, значит, отречься от этого падшего мира, — либо остаться упиваться падшим миром — и, значит, быть против Бога! Нет другого пути к Богу — только отречение от этого падшего мира! Тебе ли, принесшему монашеские обеты, этого не знать? — уверенно, крепко оперев ноги в черной рясе на землю, сидел, улыбался, глядя на пробежки Флориана, Панайотис.</p><p>— Нет, но мир же — прекрасен! — возмущался, быстро ходя ходуном по контуру травяной тонзурки, Флориан — и, на ударных словах (а в ударное превращалось каждое!), делал руками такие жесты, будто баскетболист, пытающийся поймать мяч, летящий на него из самых разных направлений — и сверху, и справа, и прямо в лицо. — Мир же — прекрасен! Хорошо, мы с тобой отказались от всего мирского, потому что… Потому что мы выбрали Главное! И ради этого пожертвовали всем второстепенным! Но мир же все равно — прекрасен!</p><p>— Да?! — спокойно хмыкал Панайотис, отряхивая руку об руку. — Действительно?! Прекрасен?! Хм…? — и опять спокойно, чуть насмешливо, глядел Флориану в глаза и выжидал, когда тот дойдет в споре до крайней точки кипения.</p><p>— Хорошо, хорошо — не вполне прекрасен… — застывал вдруг на месте Флориан. — Да, мир пока еще не совершенен, но…</p><p>— Флориане… — спокойно лез Панайотис рукой в карман — зачерпнуть новой порции соленых фисташек. — Флориане, есть катастрофическая разница между несовершенством и заведомым злом. Здесь, на земле, царит заведомое, осмысленное, целенаправленное зло. Не нужно мне ваших профессиональных католических схоластических вывертов от лукавого! Нет, зло — это не есть «несовершенное добро»! Добро — это добро, а зло — это зло! В устройстве этого мира нет «несовершенства» — здесь царит виртуозное, целенаправленное, совершеннейшее зло, изощрённейшее в улавливании душ. Здесь нет никакой «ошибки», здесь нет никакого «недочёта» — это тщательно продуманное зло! В самой сути мира, отпавшего от Бога, заложено зло!</p><p>— Ты, брат, Йотис, сегодня в метро, случайно, утром в час-пик не ездил?! — злясь за цеховую обиду, издевательски хохотал Флориан. — Если ездить в лондонском метро в час-пик — можно быстро заразиться Маркионовой ересью!</p><p>— Что ж, Маркиона объявили еретиком только за докетизм, — невозмутимо возражал Панайотис, — за бред Маркиона о том, что якобы Христос не воплотился в человеческом теле, и якобы не страдал за нас на кресте — что якобы всё это было только призраком, что всё это нам только, якобы, казалось! Но ведь тезис Маркиона о том, что падший мир этот зол, — никому в то время даже и в голову не приходило оспаривать! Для всех ранних христиан это было очевидно! А ты ведь оспариваешь именно этот тезис! Флориане! Неужто ты не читал Евангелие, где Христос призывает возненавидеть свою жизнь в этом падшем мире?! Неужто ты не читал слов Христа о том, что любящий жизнь свою в этом мире потеряет свою душу для жизни вечной?! Неужто ты не читал слов любимого ученика Христа — апостола Иоанна?! Который не просто призывает возненавидеть этот падший мир, но и прямо говорит, что тот, кто любит этот мир, в том нет любви Божией?! Вот тебе тогда, по твоей логике, первые и главные еретики — Христос и апостол Иоанн Богослов! О чём ты, Флориане?! Вспомни, что главное и самое органичное дело, которое сделал этот мир — это убил Божьего Сына! Этот мир убил Божьего Сына. Этот мир убил Бога! Именно потому, что этот мир такой, как он есть, — мир и убил Христа! Как же у тебя после этого язык поворачивается заявить, что этот мир — прекрасен?!</p><p>— Йотис, к чему ты клонишь, старый ты ересиарх?! — дразнился Флориан. — Ты, что, считаешь, что Бог не творил этого мира?</p><p>— Я клоню? А Христос к чему, по-твоему, клонил?! Христос прямо называл «князем мира сего» сатану! А ты думал — это шутка?! В таком виде, как земной падший мир существует сейчас, — нет, конечно Бог его не творил, — спокойно отвечал Панайотис, приканчивая второй уже за прогулку пакет фисташек. — Бога ли прокляну, прокляв смерть? Никак! Бога ли прокляну, прокляв похоть? Никак! Бога ли прокляну, прокляв того, кто выдумал похоть? Никак! Бога ли прокляну, прокляв все земные падшие традиции? Никак! Думаю, чудовищная тайна трагедии возникновения этого падшего земного мира — в том, что враг втянул духовные сущности в несвойственную им среду. Злобный завистник и пакостник спародировал, своровал виденные у Бога красоты и чудеса и гениальные структуры, но как бы перепрограммировал всё, вывернул всё наизнанку: там, где был дух и чистота — насадил похотливую плоть; там, где была Божья свобода — насадил садо-мазохистское иерархическое рабство взаимного издевательства и взаимного уничтожения, — иным словом — создал на земле падшее царство анти-бога — плотского, похотливого, злого, одержимого гордыней и жаждой власти, — то есть это абсолютная и полная противоположность Христу, полная противоположность характеру Бога! Именно поэтому этот падший мир и убил Христа: потому что этот мир — полная противоположность Богу! И все втянутые в эту падшую жизнь сущности враг заключил в тюрьму этой падшей плотскости, гордыни, похоти и смерти. Этот запредельно страшный отравленный изуродованный ворованный падший мир отличается от Божьего Царства еще больше чем орангутанг от человека! Этот мир — выворотень и оборотень Божьего Царства — этот мир находится с Божьим Царством в изнаночном, обратном соотношении! Всё, что здесь, в этом падшем мире, почитается за «хорошее», — всё это омерзительно в Божьем Царстве! А ты думал, Христос стал бы нас призывать отказаться от чего-нибудь хорошего?! Что ж за «бог» такой скроил мир, от которого Христос призывает нас отказаться? Флориане, кто-то один нам врёт — либо мир сей — либо Христос. Нам самим выбирать, кому нам верить на слово — Христу или падшему миру. Что ж за «бог» такой скроил людей мира сего — так, что Христос призывает нас ни в чём не быть как люди мира сего? Что ж за «хороший» мир такой, и что ж за «бог» его скроил, — раз Христос прямо говорит, что большинство людей в этом мире идет в погибель, выбирая «широкие врата мира сего»? Что ж за «бог» такой сотворил такой мир, где «широкие врата ведут в погибель»?!</p><p>— Йотис, но ты просто полюбуйся вокруг! Вот! Вот! — кричал в запале спора Флориан и, к своей обиде, сгоряча демонстративно тыкал руками почему-то в выгоревшую примятую поломанную соломку на краю полянки. — Ты полюбуйся!</p><p>— В Царствии Божием полюбуюсь, — угрюмо ответствовал Панайотис. — Здесь всё отравлено, всё переделано и извращено сатаной. Цветастое рабство греху, плоти и смерти. Вся природа, все живые существа ежесекундно страдают в этом земном падшем плену у сатаны. На что ж здесь любоваться? Здесь, если глядеть по сторонам — то только слёзы целыми днями придется лить! Бездумные несчастные твари, заключенные в тюрьму бездуховной плотской похотливой телесности, мучений и смертности! Лишь сострадание и слёзы — вот что это у меня вызывает, и надежду на скорое искупление и избавление Христом всей твари из этого страшного сатанинского земного плена! Но никак не любование!</p><p>— Йотис, что ты такое несешь! Земной мир же совершенно очевидно богозданен — посмотри как гармонично здесь всё устроено! — бегая по кругу и размахивая руками кричал опять Флориан.</p><p>— Не бредь, Флорин: а мерзопакостная полигамия сношающихся орангутангов тоже «богозданна»?! — спокойно возражал Панайотис. — А кровососущие вампиры-летучие мыши — тоже «Богом» сделаны?! Ты видел когда-нибудь их лица?! Нет? А я имел несчастье к своему ужасу увидеть их как-то раз в конюшне под Афинами у своей тетки — как они нападали на лошадей и присасывались к их венам, а потом, с мерзопакостными криками и драками своими жилистыми перепончатыми «крыльями», сношались, вися вниз головой под крышей. Тьфу, нечисть… Не клевещи на Бога, Флориане, говоря, что это «богозданно»! Здесь всё в этом падшем мире изуродовано сатаной, всё твари в падшем мире перепрограммированы сатаной до неузнаваемости… а некоторые твари, как вот эта серая перепончатая нечисть, — и вовсе скроены сатаной. Взгляни на их лица, найди где-нибудь в книгах! Извини, друг, — но нам либо имперскую Никею придется подправить — либо Христа придется еретиком объявить — потому что Христос прямо говорил, что некоторые твари сотворены не Богом, а сатаной, — например, пауки, скорпионы и прочая мерзость, — их Христос — если ты вспомнишь, — прямо называл «силой вражьей». И, даже, как отдельный дар, даровал Своим ученикам «власть наступать на них, и на всю силу вражью». И даже впрямую говорил о неких «сорняках» мироздания, «насажденных» врагом. Так кто ж мы такие — чтобы опровергать Христа и говорить, что «всё» «богозданно»?! Некоторые твари, увы, уж больше похожи на фашистские эксперименты недоразвитого одержимого гордыней микробиолога, которого выгнали за садизм и аморальное поведение из Академии, и который теперь мстит всей вселенной за это — на захваченной территории. В Царствии Божием все спасенные, все вытащенные отсюда, будут совсем другими — даже животные будут духовными, чистыми и безгрешными! Здесь, на земле, в падшем состоянии все сущности искажены. Знаешь, я на Афоне вдруг однажды увидел мысленно птиц, такими, какими они должны были быть на самом деле — и какими они будут в Царствии Небесном: чудо! не объяснишь словами, какое красивое это было видение!</p><p>Каким горячим потом стыда отливались теперь, на вершине страшного и тяжелейшего сегодняшнего дня, Флориану эти его «мир прекрасен!», «богозданен!» и «гармоничен!», которые он несколько раз, в запале спора, прокричал год назад! Боже мой, Боже мой, да, да: ровно год назад — вот так же, как сейчас, был конец июня — те же цветущие липы, вся в белоснежно-малиновом цвету ежевика в парке у пруда, когда в начале спора гуляли с Панайотисом! Вот он мне сегодня, Господи, от Тебя и ответ… Вот он и ответ… И та же рано выгоревшая, по праву ближайшей к небу, крошечная полянка — тонзурка, с венцом порыжевшей примятой соломы — вот здесь, на этом же самом месте, на вершине холма! Где после разразившегося спора-скандала, ровно год назад, Панайотис вдруг тихо, и с какой-то особой, дрогнувшей бережной ноткой в голосе, сказал:</p><p>— Ну, значит, еще не время тебе знать. Когда и если придет время, ты от этого знания закрыться не сможешь. Но только знай, что чем ближе ты к осознанию правды будешь подходить, тем сильнее на тебя будет атака врага, который бросит все силы, чтобы тебя до правды не допустить, будет использовать все методы.</p><p>В августе прошлого года Флориана отправили на восьмимесячные курсы в Рим — а колокольный звон римских улиц так умащивает душу, что все эти тревожные споры забылись быстро; в Лондон вернулся Флориан уже только после Пасхи, и даже как-то и не заметил, что Панайотис куда-то исчез, — или это он сам, Флориан, куда-то исчез? — что так много месяцев они не созванивались — и даже не встречались случайно на улице — что прежде происходило с внятной регулярностью неслучайной судьбы — как, собственно, и всё его знакомство с Панайотисом. Безумно странно Флориану было сейчас осознавать и то, что сам он, за все эти месяцы в Риме и даже после возвращения назад в монастырь, — пока они не виделись и не созванивались, — на фоне сцены жизни, загроможденной ежесекундно с грохотом вносимыми и уволакиваемыми громоздкими потрясающими воображение декорациями и звучными драмами то и дело выбегающих из кулис неожиданных актеров, хватающих тебя за руки и требующих от тебя внимания, — ни о Панайотисе, ни о том годичном споре, ни разу даже и не вспоминал! А вот сейчас Флориан, казалось, полжизни бы отдал, чтобы немедленно поговорить с Панайотисом обо всех ужасах сегодняшнего дня! Йотис, Йотис, как мне нужна сейчас твоя борода! Знал он этого грозно-красивого, антично-черноволосо-кучерявого длинноволосого грека c большой роскошной бородой и удивительно выгнутыми виньетками бровей и черных усов, настоящего монаха долгой Афонской выдержки, — уже года четыре — а казалось: старый, старый дружище! В первый раз Флориан увидел его в месте почти комичном — до того неподходящем для дружбы двух монахов: в маленьком магазинчике Benetton на кривой гористой улочке у метро, меж других, столь же пестрых низкорослых магазинчиков. Флориан рассеянно проходил мимо и вдруг невольно застыл: какой-то ярко-красивый человек в черной рясе, перед входом в Benetton, остановился и крепко осенил себя крестным знамением, — и только потом вошел в магазин. Любопытство Флориана не дало ему уйти, и, чувствуя некоторую неловкость что подсматривает (и одновременно радуясь, что в тот день оделся в штатскую одежду — как часто делал из скромности, не желая привлекать внимание в толпе), он во все глаза глядел через стеклянную стену магазинчика — что же будет дальше. И вдруг — как вспышка: к монаху кинулись в магазине со всех сторон, из-за стоек с одеждами, мальчики и девочки, тинэйджеры, продавцы Бенеттона, в форменных маечках и джинсах — бросились ему на шею с объятиями! Всей охапкой! Как бы ни любили Флориана прихожане в общине, — а вот этой удивительной, неподдельной вспышке любви он чуть-чуть позавидовал! Но, улыбнувшись, пошел все-таки дальше по улице своей дорогой, застеснявшись подойти познакомиться. А на следующий же день (будто судьба и впрямь не давала ему от намеченного знакомства уйти) Флориан встретил того же монаха в месте еще менее каноническом: в супермаркете. Флориан, налегке зашедший купить для кухни, в помощь кривой Ане, израильской органической картошки, увидел, как монах, всё так же в рясе, катит перед собой пустую металлическую магазинную тележку — а вверху тележки, прямо перед ним, в том удобненьком супермаркетовом пюпитре, где домохозяйки специальным металлическим зажимчиком закрепляют всегда список необходимой для покупки жратвы, был зажат небольшой заламинированный лист, размером с растопыренную ладошку, с каким-то греческим текстом. Флориан сначала подумал, что это список покупок, распечатанный на компьютере (тем более что монах, как он заметил, катя перед собой тележку, проходя между стеллажей с едой, всё время в этот лист заглядывает, явно как будто сверяясь с ним, и что-то даже, одними губами, беззвучно из этого листа на ходу зачитывает), — потом Флориан сощурился — и издали разглядел, что лист-то под ламинатом — старинный, пожелтевший, в нескольких местах на полях продранный и протертый. Флориан изумился и было попробовал, догнав монаха, в толпе покупателей, незаметно, подсмотреть, что в тексте; но в греческом, не в пример латыни, он был не очень силен, и так, на бегу разобрать было невозможно, — Флориан сдался, улыбнулся, попросил у монаха извинения, представился — и, без обиняков, признался, что шпионил за ним уже и вчера, и что сейчас вот просто умрет вот тут на холодном полу супермаркета от любопытства, если не узнает, что это за лист покупок.</p><p>— Так это же первый лист первого письма апостола Иоанна! — запросто сообщил Панайотис. — У меня просто Евангелие старое, которое я когда-то собственноручно благословил в Иерусалиме в Храме Воскресения, на Гробе Господнем, — так поистрепалось, из-за того, что я его всегда и везде с собой носил, что страницы вылетать начали. Мне пришлось выбирать, что главное — чтобы с собой носить какую-нибудь одну страничку! Выбрал быстро! Здесь же, в этом тексте — ДНК Бога! «Бог есть свет, и нет в Нем никакой тьмы!» Это же самая главная фраза во всем Новом Завете! По этой фразе — даже если все остальные тексты потеряются — как по ДНК можно восстановить Бога — и отвергнуть всё, что Богом не является, а только притворяется! Я никогда не устану удивляться: как мы, грешные люди, ущербно устроены — сколько бы я ни читал этой фразы — а потом отвожу глаза, смотрю на мир — и такая белиберда сразу в голове! Поэтому я всегда эту фразу с собой ношу. Как только мир глаза и мозги затуманит — раз, прочитал — противоядие работает! Особенно в магазинах! Ненавижу магазины! У меня сразу паническая атака начинается, когда я эти кошмарные ряды еды вижу! А эти чудовищные смертельно холодные морги мясных отделов в «Маркс энд Спэнсэр», через которые они заставляют тебя проходить чтобы попасть во фруктовый «рай»! Здесь же нужно в специальных тулупчиках ходить, чтобы и самому заодно не околеть! — поёживался Панайотис и держал в руках заламинированный лист так, словно он об него грел руки. — А вот здесь — видишь, брат! — вдруг с удивительной улыбкой добавил он, — …на другой стороне листа — вторая по главности фраза: «Не любите мира, ни того что в мире: кто любит мир, в том нет любви Божией. Ибо всё что в мире: похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, не есть от Бога, но от мира сего. И мир проходит, и похоть его, а исполняющий волю Божию пребывает вовек». Никогда не споткнешься, если это читать всегда будешь!</p><p>Флориан изумился еще больше — но с того времени подружился с Панайотисом — хоть и не без ино-конфессиональной опаски (к православным грекам в его среде принято было относиться чуть-чуть как к сектантам) — но искреннейше и крепко. Жил Панайотис на окраине, жил при церкви прямо, в викарском доме, при старой востроносой англиканской церкви, заброшенной английскими прихожанами, не работавшей давно, — и проданной с десяток лет назад грекам, верным Константинополю (и верность эту Флориан всегда представлял себе так, будто бородатые греки, в каких бы странах ни жили, всегда косили карими большими иконными серьезными глазами вслед за крошечным ярким приморским Константинопольским Фонарём, маяком, факелом, светильником на вершине башни — в бурю указующим спасительный путь кораблям в несуществующую больше в земном преломлении бухту, в несуществующий больше в земном преломлении город, в несуществующую больше в земном преломлении страну, в сказочную эпоху, от которой остался только отзвук, свет вот этого вот одинокого фонаря на берегу, — и звучное, яркое, мифическое, киановой и золотистой мозаикой переливающееся преображенное имя города: Византий, — все эти невидимые и неслышимые земными глазами и ушами звуки и отсветы — в которых, невзирая на схизму, было, конечно же, куда больше звонкой и светлой правды, чем во всех земных тамошних сегодняшних географических и политически реалиях); греческая церковь Панайотиса на окраине была теперь отреставрированной, выбеленной изнутри, уставленной иконами. А в район неподалеку от Флорианова монастыря Панайотис приезжал изредка навещать духовных детей — как, впрочем, разъезжал и по всему городу — в больницы да и просто в гости к прихожанам: смеясь, дразнил Флориана: «У вас, католиков, жуткая проблема — слишком много священников в одном храме служит, никак никто не может поделить, кто главный! А у нас обратная проблема — у нас священников на все храмы не хватает! Нет достаточного войска священников, чтобы во всех храмах хоть по одному священнику служили! Даже меня, грешного анахорета-затворника, мобилизовали в ружьё, как на войну. Я вон один в громадном викарском доме теперь живу! Вместо кельи на Агион Орос!»</p><p>Ух, с каким веселым ужасом вспомнил сейчас Флориан самую скандальную из всех их с Панайотисом случайных встреч: в местном госпитале, рядом с больничной так называемой «часовней всех вер»! Красные рожи двух яростных, драчливых, охранников госпиталя, растерянный до быстрого-быстрого заикания молодой местный рослый католический больничный капеллан — и невозмутимый скандалист Панайотис, с проклятиями (и меткими плевками через левое плечо в сторону «многоверной часовни») рвущий в микроскопические куски главную больничную гордость: радужный огромный прямоугольный транспарант с названием «multi-faith calendar» — в котором, помимо христианских церковных праздников, находилось расписание праздничков мусульман, буддистов, зароастрийцев, кришнаитов и друидов.</p><p>— А дни рождения бесов ваала, велиара и молоха вы не забыли сюда вписать? — интересовался Панайотис у щипающих его (за руки в рясе) охранников. — Вы что, специально эту нечисть развесили на стене — чтобы немедленно проклятье рухнуло на больницу, и чтоб мои духовные дети здесь в реанимации сгинули заодно с вами за ваши грехи?! Нет уж! Я вам этого беснования здесь не позволю, пока мой крестник в этих стенах!</p><p>— Ко… коллега… — испуганно шептал юный капеллан, пытаясь оттащить уже зачинающих драку и пытающихся крутить Панайотису руки охранников, — коллега, в душе я с Вами абсолютно согласен! Но мы же должны проявлять толерантность!</p><p>— Мой Господь Иисус Христос толерантным к сатане и ко злу не был — и мне не заповедовал! — громыхал Панайотис, приканчивая плакат, бросая его на пол и детально топча каблуками мокрых и грязных, прямо с дождливой улицы, ботинок. — Толерантность?! Я вам скажу, как эта европейская «толерантность» на самом деле называется! А-по-ста-сия! Апостасия! А не толерантность! Вот эта гниль лукавой идейки о толерантности ко злу вас уже почти и доконала! Евродебилы. Доигрались! Сами на свою голову дотолерантились! Давайте, продолжайте играть с дьяволом в поддавки — только потом не удивляйтесь, что дьявол через этот ваш грех вас и уничтожит!</p><p>Ох, как жгуче чувствовал Флориан (даже вот и сейчас!) на круглых своих щеках и крупном загорелом лбу тогдашнюю потную красноту — стыда и испуга (ну как же — охранники друга сейчас арестуют! Чай за бороду схватят! А Йотис еще больше кричит, дурак, не унимается!), — но как радостно почему-то Флориану сейчас было всю эту сценку заново прокрутить перед глазами! Скандалист, чудовищный скандалист, несомненно Панайотис был непревзойденным в городе скандалистом!</p><p>А однажды, когда догуляли они с Йотисом вместе до центра города, жарко обсуждая по пути томос Константинопольского Собора 1180 года и не заметив за спором миль, — Панайотис (в отличие от Флориана всегда зорко смотревший по сторонам) вдруг ни с того ни с сего разрыдался посреди улицы, увидев громадную скабрезную фото-рекламу в витрине, с совсем юной девушкой в роле героини:</p><p>— Ну как же она может… Зачем же она согласилась себя в таком виде выставить… Как горько она над этим будет плакать, когда всё когда-нибудь поймет и раскается… Как горько она будет плакать когда-нибудь над каждой душой, которую сатана через вот этот ее гнусный образ на рекламе погубил! Господи, как больно видеть духовную гибель людей! — неожиданно громко и по-настоящему рыдал Йотис, закрыв лицо мощными ручищами с кряжистыми, чуть покрытыми короткими черными курчавыми волосами над проксимальной фалангой, пальцами. — Неужели они все не видят, как от их грехов дух их обрастает чудовищной проказой, зловонными коростами, — именно такими их видит Бог! Ведь когда лживый соблазн физической красоты этого падшего мира будет сброшен, как дьявольская маска, — этих чудовищных уродливых смердящих духовно-зловонных монстров невозможно будет видеть от ужаса и омерзения! С ними невозможно будет рядом находиться!</p><p>А однажды на выставке (как же Флориан гордился, что ему удалось вытащить Панайотиса на раритетную импортную очень краткосрочную эксклюзивную экспозицию иконописи в частной галерее у его друзей!), у самой знаменитой из привезенных итальянских икон (тончайшая позолота стрекозиных маньеристских извивов одежд, нежность и изысканность фигур), Панайотис вдруг угрюмо невежливо заявил:</p><p>— Фу, с души воротит. Видеть не могу всех этих ваших западных полногрудых мадонн! После 15-го века вообще уже местами порнография, а не иконопись началась. Это же полная подмена мэссэджа Христа!</p><p>— Йотис, что ты городишь! — испуганно и тщетно силился вытащить его за рукав рясы из зала Флориан. — Тише! Смутишь какого-нибудь благочестивого человека!</p><p>— Нет — ты взгляни вот без всякого пиетета на этот образ! — тыкал пальцами в сверкающую великолепием итальянскую икону Йотис. — Это же реклама детородства, размножения, плоти, земного плодородия — вместо отречения от мира сего, к которому призывает Христос! Вспомни, как резко оборвал Христос тех, кто пел дифирамбы «кормящим сосцам»! Вспомни, как Христос резко тут же заявил, что блаженны на самом деле не те, кто связан с Ним по плоти, а те, кто рождены от Духа Божьего, — его ученики, которые исполняют Его заповеди. А вскоре — ты вспомни, вспомни! — когда мать с братьями пришли Христа «забрать», решив, что Иисус рехнулся — и пытались пробиться к нему в толпе народа, в дом, где Христос проповедовал, — так Христос и вообще крайне резко заявил, что мать и братья Ему — на самом деле не те, кто связан с ним по крови, а те, кто связан с Ним по духу, те кто исполняют слово Божье и принимают дух Божий. Христос призывает учеников отречься от своей физической земной семьи по плоти, полностью отречься от себя-падшего, от себя-плотского, принять второе рождение от Духа Божьего, и идти только за Христом! А вот эта вот католическая икона — ты извини, конечно, Флориане!… — громыхал на весь зал Панайотис. — … но это порнография, а не икона! Христос ясно сказал: кто сможет да оскопит себя ради Царствия Небесного, да откажется от брака, от порядка плоти и крови этого падшего мира, — именно этого Христос хочет от искупленных Им людей! — а здесь ровно противоположный мэссэдж! Языческую мать-богиню плодородия какую-то изобразили! Тьфу! Срам! Все, к чему призывает нас Христос, — предельно ясно сказано в Евангелиях! А вот авторству полногрудого женообразного призрака падшие люди могут прифантазировать любые инструкции! А эти ваши псевдо-«ангелы» на «иконах» да на росписях в церквях в виде толстых летающих младенцев с мужскими гениталиями! Тьфу, пакость, язычество!</p><p>Да, да, с Панайотисом было частенько стыдно до жути красной испарины на щеках, особенно когда встречались в светских приличных местах! Позорище, хамское экзальтированное позорище бородатое… А от бороды его иногда пахло крепким молитвенным потом. Да, с Панайотисом было жутковато от экстравагантных его идей (которые Флориан всегда прежде старался с дружеской снисходительностью пропускать мимо ушей, как извинительную ересь восточной ортодоксии, — то есть, по сути же, конечно же, сектантства! отколовшегося от истинного католичества!) — но с Панайотисом было всегда так яростно-светло и жарко, так хорошо и искренне! — так жарко и яростно-светло и радостно, как будто в гигантском темном храме вдруг разом зажигали миллион свечей в неравнодушных руках! — и иногда Флориану в душу закрадывалась даже жуткая неканоническая мысль, что вот именно таким — яростным буйным бородатым смоляноволосым непримиримым неприличным скандалистом — и был, на самом-то деле, буйный смоляноволосый кудрявый бородатый еврей Христос, да и все Его буйные кудрявые бородатые смоляноволосые непримиримые неприличные скандалисты ученики-евреи — тоже! И что жаркая скандальная непримиримость и средиземноморская буйность Панайотиса (о, чудовищная крамольная мысль, за которую Флориан всегда внутренне каялся, но то и дело, при встречах с Панайотисом, к ней сердцем возвращался!) куда ближе к характеру живого еврейского непримиримого скандалиста Христа, чем мраморная прохладца и размеренная мелодичная благостность латинского богослужения.</p><p>Мобильный, мобильный! Идиот! Зачем я не взял мобильный?! Или выронил?! Флориан хлопал себя по карманам, не понимал, где обронил мобильный (как будто вдруг потеряв одно ухо!), будто проснувшись, огляделся, в поисках себя внешнего, земного, — довольно быстро нашел себя вновь шагающим кругами по макушке холма, но вот со стрелками внешних часов (пока он находился во времени внутреннем, попирающем и внешнее время, и внешнее пространство) умудрились смошенничать и их подкрутить: близкое небо прямо над ним было по-прежнему светло, но в низинах парка уже слоились сумерки, — без спросу нагрянуло как раз то время суток, когда деревья становятся синими, а небо наоборот зеленоватым. До которого же часа я догулял… Флориан быстро шагнул к скамейке, обшарил ее, и жухлую траву под ней. Где ж я обронил… Как прекрасно было бы сейчас протелефонировать Панайотису… — хоть слово! хоть приветствием обменятся с Панайотисом! Да жив ли он?! Куда ж он пропал?! Или это я куда-то пропал?!</p><p>Панайотис, хоть и был Флориану ровесником (даже чуть моложе, на два с половиной года, как выяснилось!), судьбы был какой-то необыкновенной, — и то, что Флориану было, в момент решения о монашестве, сладко и естественно (будто выбор сладчайшей привлекательнейшей карьеры!), — для Панайотиса было личным переломом, трагическим выбором, борьбой, отречением. Как-то раз — скорее образами, живописными мазками, чем логикой, — рассказал ему Панайотис историю своего обращения, — Флориан знал драгоценную цену такого рода откровенности и воспринял это как главный залог духовной между ними дружбы. Родом Панайотис был из Афин, из золотой молодежи, из семьи богатого греческого адвоката, вернувшегося на родину из Америки после нескольких миллионных великолепно выигранных дел. Когда Панайотис решил поступать в университет в Афинах, родители настояли, чтобы он выбрал факультет английского языка и литературы и параллельно учил французский, и с этими уже английским и французским чемоданами попутешествовал потом вольно по миру — а уж потом выбрал себе профессию по сердцу. «Я, знаешь, прекрасно помню, — говорил Панайотис, — как безумно завидовали мне мои Афинские друзья! Да и я сам себе, наверное, завидовал! — думал: «какие они бедняги, что остаются!» Мне так не терпелось увидеть Францию… Всякие милые легендарные мелкие подробности большой Европы — Голландию, фламандских художников, и въявь всякие фарфоровые изразцы и печки, мельницы, словом всякую такую чудесную ерунду, о чем слава на весь мир, что всегда себе воображаешь по классическим картинам и книгам и всегда мечтаешь увидеть в жизни — а у большинства людей никогда не получается. Я чувствовал себя избранником судьбы — тем, кто вот этим вот моим путешествием реализует мечты многих людей! Я был не просто молод, красив, свободен — но и не ограничен в деньгах и, благодаря родительским связям, не ограничен в свободе передвижения… я был пьян от этого предвкушения путешествия! Я хорошо помню завистливые лица друзей, которые меня провожали, и которые ждали, что вернусь я — через год, два, — когда захочу! — из путешествия уж наверняка совсем другим человеком — и может быть даже и не захочу с ними водиться больше, обогатившись всеми красотами мира! А дальше… Дальше стало происходить что-то невероятное и необъяснимое… Я не буду тебе, Флориане, описывать всего этого счастливого волнения путешествия… Это было чувством, как будто бы я еду в рай! А когда я добрался до Парижа, у меня было ощущение, что попал я в ад. Не смейся, не смейся, Флориане! У меня было ощущение, что меня обманули! Что у меня украли мир моей мечты! Что мир подменили! Подсунули мне, вместо чистой восторженной мечты наивного в общем-то Афинского юноши, какой-то бордель! Вокруг торжествовала плоть, вокруг все думали о флирте и еде. Знаменитые пятизвёздные отели, которые мне рекомендовали друзья семьи, воняли развратом. Кроме того, я никак не мог понять, что за традиция — содержать модные дорогие отели в местах прежних изуверских жестоких казней и массовых убийств, и какие бесчувственные пустышки способны там спать и наслаждаться жизнью и роскошью! Я был чувствителен, я не мог кастрировать свое воображение! Для меня все стены были прозрачны — раскрывая правду и в пространство, и в прошлое тоже! Я не мог наслаждаться формой, забыв про страшную начинку! Вокруг все изящества форм вдруг схлопнулись как затейливо вырезанные цветные фигурки в раскладной картонке — которая вдруг стала откровенно плоской! Вся эта величественная вычурная убогость языческого Лувра, с пантеоном идолищ земных божков мысли во дворе… Все эти подкарауливающие туристов за каждым углом по всему городу закомплексованные карлики на позолоченных конях с яйцами, на постаментах, и пешие головорезы со знаменами — жалкие герои, мстившие миру за собственные комплексы неполноценности, вымещавшие их на неповинных людях, залившие чужой кровью целые города и страны, — и в результате не понятно за что теми, кто ухитрился в бойнях выжить, почитающиеся за героев… Мир выглядел как гигантская игровая площадка для каких-то подонков, которые регулярно заливали площадку кровью, так что с нее едва успевали убирать трупы, смывать кровь с мостовых, менять декорации, возводить убийцам памятники и начинать зарабатывать на ресторанах, трактирах и отелях, выстроенных с видом на места знаменитых массовых убийств. Знаешь, Флориане, — чтобы понять, за что я возненавидел падший мир, достаточно обойти кругом Парижскую оперу — внимательно рассматривая декорации здания! Не смейся, не смейся — для меня это была детальная, подробная витрина падшего мира. Мир был чужим и чуждым для меня. Буквально бежав из Парижа, я в прямом смысле слова метался по Европе. Древние маленькие кукольные городки, как с картинки — с петухами и драконами усевшимися на пиках церковных колоколен вместо крестов, — городки, где уши и душу закладывало как в вакууме. И не понятно было, зачем местные куклы-люди живут, как они объясняют себе смысл своей ежедневной жизни — похожей на танец заводных раскрашенных деревянных фигурок в полуденном аттракционе медлительных древних часов на ратуше, всегда отстающих на минуту. Как мне было страшно — когда, переезжая в панике из одного города в другой, я всё надеялся, что это какая-то ошибка, что вот сейчас я перееду в другую страну — и там будет совсем другой мир. Я вырвался из городов на природу. Вокруг тянулись мили зеленых органических свиноферм с уютными домиками для лежащих на боку чисто мытых безразмерных свиноматок с шестнадцатью сосками с шестнадцатью присосавшимися поросятами, которым завтра, после органических угощений и европейских гуманных ласк, ласково и вежливо перережут горло, чтобы кто-то забил себе пузо жареным младенцем. А в красивых кукольных городках поджидали древние мясные рынки с облизывающимися драконами на фасадах, куда деревенские жители приносили по воскресеньям на продажу трупы тех, кого вчера считали что любят. Доконал меня Амстердам, кажется: я остановился у какого-то киоска на окраине перекусить, внутри были крутящиеся вертела с проткнутыми зажаренными жалкими тельцами кур с обугленными крылышками, и вдруг я услышал в ближайшем дворе ужасающий крик курицы, которую поймали и отрубали ей голову, чтобы наткнуть ее на вакантное место на вертеле, когда я куплю себе на обед ранее убитую ее сестру или мать или соседку. Нет, даже не Испания с ее корридой, а вот такое вот повседневное тихонькое незаметное убийство… А затем — уже в Бельгии, на пути в Арденны, — еще один удар: чудовищная ярмарка скота (случайный городок, глупая неосмотрительная пересадка с одного поезда на другой, непростительное любопытство — размять ноги прогуляться вдоль реки), где живых несчастных гипертрофированных быков особой местной породы на привязях выставили в рядок, предварительно сняв скальп с их задов, с их беззащитных дрожащих задов (обритых строго по форме будущего вырезывания костреца, тазобедренного отруба и разреза огузка), и с бритыми ляжками — демонстрируя покупателям оголившиеся вздутые вены и мясо, — и у каждого были концлагерные татуированные фиолетовые огромные номера, маркером, прямо на коже задов. Я на знаю, Флориане, как тебе все это объяснить, — в этом не было ни законов увиденного, ни особенных происшествий с бытовой людской падшей точки зрения: просто обыденность, обычная человеческая жизнь! — я просто вдруг внутренне пришел в ужас от того, что весь мир вот такой — плоский, плотский, запредельно злой — и запредельно чудовищный в первую очередь именно тем, что большинство людей, как во сне, как в бреду, этого бытового ежедневного зла не осознаёт! Знаешь, когда я в ранней юности рассматривал в репродукциях картины Брейгеля, меня потрясла картина «Битва между карнавалом и Великим постом», где какая-то малая стайка людей в черных одеждах шла в церковь, а в это время большинство жителей с лицами олигофренов продолжали пировать, кто-то резал горло свинье, кто-то жарил мясо, кто-то целовался, кто-то танцевал, — знаешь, мне в юности казалось, что Брейгель рисовал сценки из жизни какой-то деревни олигофренов! А во время моего путешествия за границу я вдруг понял, что деревня олигофренов — это весь мир. Чудовищный, запредельно злой, но одновременно предельно плоский мир с разницей лишь в цвете и температуре и форме. Имитирующий некое оживление и разбавляющий монотонную ежедневную плотскость лишь паскудной краской преступлений, жестокости, предательств, измен. А ничего другого в видимом пространстве нет, как ни ищи. Вариации на ту же гнилую тему. Я в буквальном смысле метался по миру! Интеллектуалы, с которыми я встречался, — поражали развратом в личной повседневной практике и плоскостью и плотскостью мыслей в теории: изъян который они пытались компенсировать извивистостью форм и имитацией сложности, — а когда я, решив, что развращены только столицы, — искал какой-то правды в провинции, то в маленьких городках и деревеньках находил тупость, ограниченность, животноподобие всё той же бездумной материальной жизни — только без столичных прикрас и вывертов. И везде, в каждой стране, в каждом городе, в каждой деревне — до ужаса однотипные, омерзительные, одинаковые, одинаково пузатые одержимые старики с вечно бегающими блудливыми глазами — и нищие, и богатые — тайком от жены ищущие кого бы совратить, с кем бы предать, — и публика вокруг почему-то одобрительно аплодирующая им за их не по возрасту похоть, утверждая что блуд это прекрасный признак старческой витальности. Лицо того, чей облик я увидел в мире, того, по чьему подобию этот мир был скроен и чьим законам повиновался, было лицом существа злого, похотливого, одержимого самыми презренными страстями и запредельной гордыней. И это было лицо не Бога. Мир был чужим и чуждым. Как мне было страшно! Мне временами казалось, что это всё дикий страшный сон — что я сейчас проснусь и все сейчас встанет на свои места — и мир снова станет таким каким я воображал его в юности… Я метался по миру, Флориане! Я метался по миру! Я сдался меньше, чем через полгода. Некоторым нужно переболеть миром как корью, чтобы отречься от мира и прийти к Богу. Мне же хватило беглого осмотра. Я бежал. Я бежал. Я спасался бегством. Я вернулся в Афины. Когда я уезжал из Афин меньше чем за полгода до этого — я думал, что вернусь я уверенным в себе обогащенным опытом повидавшим мир дэнди — а вернулся я в душе уже монахом. Знаешь, я прекрасно помню тот августовский вечер, сразу после моего возвращения, когда все мои Афинские друзья заказали для нас стол в модном тогда ресторане рядом с портом в Палео Фалиро — был чудный жаркий ранний вечер, было еще совсем светло, качались белоснежные яхты в бухте перед нами, мы сидели на открытой веранде ресторана, друзья меня обнимали и хлопали по плечам, так радовались, что я вернулся, наперебой задавали вопросы, — а я… я не знал, что говорить… Они думали, что я что-то скрываю, или что я считаю их недостойными рассказов о прекрасных странах, которые я посетил. Я вижу как сейчас перед собой тот вечер, и мою с ними прогулку после вина и угощений по набережной, — все обнимали меня, шутили что я зазнался, что не хочу и рассказывать, что, наверное, у меня уже жена в Париже… А то и две… А я, я, который из последних сил надеялся, что когда я вернусь на родину, всё вдруг исправится и наладится и пойдет по-прежнему, — я вдруг с ужасом четко ощутил себя даже и в родной стране чужестранцем. Я шел по набережной, на которую с шумом забрызгивали волны. Был прекрасный закат — знаешь, я вот как сейчас помню этот особый цвет моря, за минуту до того, как туда опустится солнце — когда море становится всё как чернильница в фиолетовых разводах… И я вот прекрасно помню, как в ту секунду вдохнул рыбой пахнущий соленый морской воздух, взглянул на закат — и четко осознал внутри, что <emphasis>не этого</emphasis> моря жаждет моя душа, не этого гигантского джакузи со сломанным подогревом и вонючим соленым бульоном из чужих смертей. И что <emphasis>не этого</emphasis> неба я ищу, и не эта земля для меня — дом. Я как-то разом осознал, что я во всём этом падшем земном мире — в изгнании, что душа моя рвётся домой, в Божье Царство, которое по всем своим законам противоположно тому миру, который я вижу вокруг. И что мне не нужно этого ни стесняться, ни притворяться что это не так, ни скрывать, что падший мир чужд мне, — что мне, напротив, всю жизнь свою нужно прямо вот сейчас, в эту секунду, раз и навсегда изменить так, чтобы все силы тратить уже только на то, чтобы вернуться в то Царство, которое для меня — единственный родной дом, единственная естественная среда для моей души. Я заперся дома, я выходил только в библиотеку, я читал, я жаждал ответов, но у философов древних веков и поновее, которых я читал, находил только амбициозные шаткие схемы, походившие на каркасы для афинских домов, которые разрушатся при первом землетрясении. Моя мать была в истерике, заподозрила, что в заморском туре какая-то дурная женщина разбила мне сердце, и что теперь я безутешен и рехнулся с горя. Втолковать ей простую правду было невозможным: у нее мозги как будто бы были настроены на другую волну — она меня просто не слышала, не понимала ровно ни слова из того, что я говорил. Впрочем, я и не был слишком словоохотлив. Мать разработала целую стратегию атаки, — как я позже узнал от одного друга, мать чуть не по всему городу бросилась разузнавать, искать первых красавиц мне в невесты, и начала каждый вечер приглашать к нам (без моего спросу, разумеется) в гости всех моих друзей, тайком подговорив их приводить с собой нескольких афинских красавиц, которых она выбрала как добропорядочных кандидаток мне в невесты «чтобы спасти меня от депрессии». Мать готовила превосходно — каждый день пекла душистую спанакопиту, не скупилась выставлять друзьям моим вино. Мне ничего другого не оставалось, как, из боязни оскорбить друзей, принимать участие в вечеринках. Я пытался, среди общего веселья и шума музыки, заговаривать с несколькими друзьями о мучивших меня вопросах, и в двух из них даже нашел отклик, — но отклик был настолько вялым, друзья эти настолько крепко и глубоко уже успели завязнуть в житейских и бытовых обыкновениях — один уже был женат, у другого была девушка, и, в общем-то, все неудобные вопросы бытия в конце концов примирительно, добродушно и безвольно заливались ими вином, заедались горячим куском пирога с фетой и шпинатом, засмеивались громкой шуткой, — так что, в общем-то, среди всех своих прежних друзей детства и юности я оказался в полном духовном одиночестве. Несмотря на это… Должен тебе со стыдом признаться, Флориане: вино, избыточная сытная еда, расслабленная веселая атмосфера этих ежевечерних попоек в какой-то момент чуть не позволили матери добиться желанного ей эффекта: я был молод, совсем неопытен, и в какой-то момент одной из девушек чуть было не удалось увлечь меня — это не было ни влюбленностью, ни близостью сердец и душ. Я четко распознавал в себе как бы две совершенно противоположные борющиеся с друг другом силы: моё тело, моя физиология соблазняли меня подчиниться физическому влечению, сдаться, стать таким как все, забыть про мучительный поиск духовных ответов, — но была во мне и радикально противоположная (гораздо более мощная, как впоследствии выяснилось) сила — духовная, которая будто бы разом включила в моем существе все громогласно звенящие и мигающие красными лампочками сигналы тревоги, предупреждавшие меня о смертельной для души опасности. Я четко знал, что не желаю дать себя втянуть в жижу бездумной физиологической, животной жизни, в трясину, в которой уже успели увязнуть многие мои друзья — раньше чем успели найти ответы на главные духовные вопросы, — а большинство даже и раньше чем успели себе эти вопросы честно задать. Я отчетливо чувствовал в себе эту борьбу двух совершенно противоположных борющихся друг против друга сил — физиологии, инстинктов — и духа. Я решил держать строгий пост, чтобы помочь духу одержать победу над стадной зоологической физиологией. Я объявил матери, что уйду из дома, если она немедленно не перестанет звать моих друзей на пирушки и заниматься сводничеством. Я объявил друзьям, что мне нужно побыть одному, и пригрозил, что впредь каждый, принявший приглашение моей матери, будет для меня врагом и предателем, и потеряет мою дружбу навсегда. Мать чуть ли не силой пыталась впихнуть в меня мясо и выла целыми днями, что я сошел с ума и что если я не хочу заводить себе девушку — значит я не христианин, а сектант. Я в ужасе ринулся за помощью к местному священнику. Но тот, кто должен был стать моим самым естественным союзником, на деле оказался коллаборантом, подкупленным врагом: мать уже успела побывать там и настроить его в нужном ей ключе — священник с порога заявил мне, что нужно выбросить дурь из головы, бросить пост и немедленно жениться. Когда я заговорил с ним о том страшном откровении, которое настигло меня во время путешествия, о том, что я вдруг увидел весь ужас и зло этого мира, построенного на жестокости, похоти и пожирании одних другими, то этот православный священник родом из Фессалоник, по мирской прежней профессии своей — зоолог, вдруг окатил меня запредельно сатанинской фразой: «бог, — сказал он, — специально устроил так, чтобы люди ели мясо убитых животных, чтобы от этих съеденных животных белков человеческий мозг в процессе эволюции всё больше постепенно развивался бы и в результате развился бы до такой высочайшей степени, чтобы мозг человека смог осмыслить идею бога». Флориане! Я привожу тебе эту фразу священника дословно! Я не преувеличиваю ни буквы! Я запомнил ее навсегда. Флориане, из-за этой фразы, которую я услышал из уст вроде бы христианина вроде бы православного вроде бы священника, я ушел из церкви домой в суицидальном состоянии. Я не мог дышать. Я рыдал. Я прекрасно понимал, что если этот священник прав, — то тогда «бог» — это сатана. Флориане, это был самый страшный день в моей жизни. Я, наверное, наложил бы на себя руки из-за этой фразы, из-за этого откровенного сатанизма, прозвучавшего из уст человека, вроде бы облеченного священнической харизмой! Я наверняка наложил бы на себя руки из-за этой его законченной сатанинской фразы. Но именно та духовная сила, которую я в себе чувствовал вот уже несколько месяцев, в какую-то секунду внятно сказала мне: «Нет, это враньё. Этот священник соврал. То, что этот священник произнёс — это сатанинская клевета на Бога. То, что он произнес, не имеет ничего общего с Христом и с истинным Богом, которого открыл людям Христос». Как многие другие среди молодежи в Афинах, я был крещен во младенчестве, сразу после рождения, но в церковь заходил только на большие праздники, вместе со всеми бессчетными родственниками со всего города. И для меня, как и для большинства, это было скорее семейными праздниками, национальными торжествами. Я знал репутацию этого священника как человека весьма доброго, женатого на положительной женщине, мягкого, вежливого, хорошо образованного, начитанного, современного, героя благотворительности, посещающего хосписы с умирающими детьми, организующего гуманитарную помощь для нуждающихся. Но в эту секунду я вдруг четко понял, что раз он так представляет себе «бога», как он изложил в этой фразе, значит он поклоняется не Богу, а сатане. Значит, этот священник коррумпирован сатаной.</p><p>Я бросился читать Евангелия! И — Господи Иисусе, слава Тебе за то, что Ты вовремя даровал мне помощь! — первым листом, на котором раскрылась у меня в руках книга, был именно этот лист, который я теперь всегда ношу с собой — начало первого послания Иоанна Богослова — и первое, что увидели мои глаза, была фраза: «Бог есть свет, и нет в Нём никакой тьмы!» Я, всё еще рыдая, перевернул страницу и, сквозь слезы, увидел заповедь: «Не любите мира, ни того, что в мире: кто любит мир, в том нет любви Божьей. Ибо всё, что в мире: похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, не есть от Бога, но от мира сего. И мир проходит, и похоть его, а исполняющий волю Божью пребывает вовек». Это говорил мне любимый ученик Христа — апостол Иоанн! И именно это апостол Иоанн называл «Благой Вестью», которую он лично слышал от Христа!</p><p>Господи, каким это было счастьем! Нет, не просто счастьем — спасением! У меня вдруг окончательно раскрылись глаза, как у духовного младенца, который в таких муках рождался все последние месяцы! Я прозрел! Бог, от лица которого говорил Христос, не имеет ничего общего с мерзостью, заложенной в саму основу земного мира! Именно об этом прямо, громко и однозначно свидетельствует любимый ученик Христа, апостол Иоанн, ссылаясь на то, что слышал от самого Христа! Значит, моя душа права, что возненавидела всё это! Значит, возненавидеть весь этот падший мир и все законы, по которым этот мир живет, — это не просто не «богохульство» (как мне пытался внушить священник-зоолог), а это наоборот единственно возможный путь исполнения Христовых заповедей, единственно возможный путь к Богу, предписанный Христом! Я стал читать дальше — и у меня в руках вдруг оказалось богатство Евангелия: «Кто любит жизнь свою в мире сём, тот потеряет ее в жизни вечной», «Кто не возненавидит всей жизни своей в мире сём, кто не возненавидит родителей, братьев, сестер, друзей, — и не последует за Мной — тот не достоин Меня», «И враги человеку — домашние его». «Кто не оставит жён, домов, имений, семей, кто не отречется от всего что имеет в мире сём, — и не последует за Мной, — тот не может быть Моим учеником. Отрекитесь от мира сего. Я выкупаю вас из мира сего. Не будьте такими, как люди мира сего. Не занимайтесь ничем из того, чем заняты люди мира сего. Люди мира сего плодятся и размножаются, женятся и замуж выходят, — а между вами да не будет так: оскопите себя для Царствия Божия, станьте скопцами ради Вечной Жизни, ради спасения своей души и очищения ее, каждый, кто сможет, да откажется от брака и да хранит чистоту для Царствия Божия, в котором никто не женится и замуж не выходит, а пребывают как безгрешные бессмертные ангелы. Взглянувший на женщину с похотью, уже прелюбодействовал с ней в сердце своем. Если глаз твой соблазняет тебя, — то вырви его и выбрось, потому что лучше тебе без глаза спасти свою душу и войти в Царствие Божие, чем с двумя глазами погибнуть в аду. Цари, князья и прочие власти мира сего властвуют над людьми мира сего — а у вас да не будет так. Люди мира сего заботятся о завтрашнем дне и беспокоятся о том, что им есть, пить и во что одеться — а вы ни в чём не будьте как люди мира сего, и не заботьтесь ни о чём материальном, и не беспокойтесь, — и тогда вам всё необходимое будет дано от Бога. Не следуйте никаким традициям людей мира сего. Вы не принадлежите больше этому миру. Я пришел в мир чтобы заплатить за вас выкуп ценой Своей смерти и выкупить вас из мира сего. Отныне у вас единственная родина, куда должна стремиться ваша душа — Царствие Божие, которое на небесах.» Это уже были слова самого Христа, и как бы я ни боялся, что текст Евангелий в некоторых местах за два тысячелетия могли исказить люди, но именно этот призыв Христа чётко, громко и однозначно звучал во всех Евангелиях.</p><p>Я был счастлив, Флориане. Резонанс, который я почувствовал в душе с каждой из этих заповедей Христа, невозможно было подделать. Мое сердце говорило мне, что это истина. Но в ту же секунду я стал недоумевать: как, вместо этих заповедей, церковь меньше чем за два тысячелетия могла выродиться до «белковых эволюционировавших мозгов» женатого любителя мяса, адепта мира сего, замаскировавшегося под священника, — который чуть не довел меня до самоубийства?</p><p>Я вновь бросился читать, ринулся в научную библиотеку и вытребовал заказать из-за рубежа фотокопии самых ранних найденных списков Евангелий и писем первых учеников Христа, я принялся, словно археолог, из-под чудовищных двухтысячелетних завалов падшего мирского человечьего хлама выкапывать и расчищать свидетельства тех людей, которые лично видели и слышали Христа, которых озарил Христов божественный свет, которые получили божественное откровение лично от Христа, — и для кого воскресение Христово было очезримой реальностью, — а во вторую очередь принялся отыскивать письма и записи тех христиан из первого послеапостольского поколения, кому ученики Христа лично передали по эстафете еще не остывшую, жаркую, горячую, обжигавшую руки и сердца Благую Весть. Я пытался разобраться, где, в какой момент произошел тот чудовищный перелом отпадения, который, в геометрической прогрессии все более усугубляя распад и охлаждение по мере временно&#x301;го отдаления от первоначального Жара очевидности Воскресения Христова, превратил самые ранние общины истинных христиан, спустя две тысячи лет, в их противоположность — в омирщвлённый придаток государства или в один из департаментов мира сего, не просто смирившийся с миром сим, но и проповедующий прихожанам исключительно жизнь по законам падшего мира и подчинение падшим плотским зоологическим инстинктам, выдавая это за христианство? Где и кто впервые из христиан пошел на сделку с этим падшим миром и заявил, что вся мерзость, заложенная в основу этого падшего мира: похоть, страдания, убийства, смерть — это, якобы, «воля божья» — забыв, что Христос против всего этого восставал и пришел в этот падший мир именно для того, чтобы этот мир отвергнуть и ценой собственных чудовищных страданий и смерти выкупить из плена этого падшего мира души хотя бы немногих, малого стада? Кто и где, на историческом пути христианства, впервые решил свернуть с узкой и трудной тропинки отречения от мира и следования за Христом, — развернуться и пойти по «широкому пути, которым идет большинство», — забыв, что Спаситель прямо предупредил, что земной широкий путь большинства ведет в погибель?</p><p>И — наконец, самый главный вопрос: раз Христос прямо назвал «князем мира сего» сатану и призвал Своих учеников к бунту против всех основополагающих законов «мира сего», к отказу от всех зоологических инстинктов, заложенных в самую основу «мира сего» — к отказу от плотской похоти, к отказу от инстинкта размножения, к отказу от инстинкта «власти» и от падшей гордыни, и даже к отказу от зоологического инстинкта самосохранения, и от инстинкта заботы о себе и от инстинкта заботы о материальных вещах, — то кто и когда из христиан первым посмел произвести разворот на сто восемьдесят градусов и провозгласить, что все эти инстинкты, от тюрьмы которых Спаситель ценой Своей крови христиан избавляет, — на самом деле, якобы, «богозданны», «благословенны» и угодны «богу»? Кто и когда вместо отречения от падшего мира, вместо ухода из мира сего, заповеданных Христом, — начал вдруг под видом христианства проповедовать коллаборантство с падшим миром?</p><p>Я тряс книги в поисках правды! Я заглатывал тома чудаков-исследователей, всю жизнь посвятивших изучению Иудеи, Самарии и Галилеи времен земной жизни Спасителя, — о, а когда я распробовал яств вдохновенных безумцев, рискнувших в первые века стать первыми христианскими историками и апологетами-письменниками, — они стали моим лакомым пирожным! Я не был привередливым и селективным гурманом — голод правды заставлял меня жадно пожирать все блюда, которые удавалось раздобыть с тарелки раннехристианской письменности, — а таковых блюд за прошедшие века уцелело не много, совсем не много… Я не брезговал читать даже свидетельства «внешних» — не распознавших в Христе Спасителя современников — и разузнавать даже про современную Христу (дико сказать!) «политику», — а также… — о, это стало отдельным кладезем желаннейших духовных деликатесов! — про «секты», существовавшие в Иудее в первом веке. Картина прояснялась, и многое, что прежде для меня было как бы загадочными символами, обрело новую ясную глубину смысла.</p><p>Я жадно вновь и вновь читал Евангелия и письма апостолов. Не просто читал! Рассматривал и вчувствовался в каждую фразу, словно исследуя ее под наичутким микроскопом духа! Я стал Пинкертоном духа, Флориане! Я стал следопытом! Когда я вдруг натыкался на противоречащие друг другу высказывания или мнения у разных авторов, я пытался обнаружить, кто же из свидетелей прав, а кто врёт, а кто гонит ложные показания.</p><p>Тот человек, кто умудрился своим текстом через почти две тысячи лет спасти мне жизнь, громко и четко говорил мне со ссылкой на Христа: «Не любите мира, ни того что в мире. Ибо всё что в мире — не есть от Бога». Флориане, знаешь, между прочим, какое существительное в этой фразе обозначает «мир сей» в греческом оригинале? «Космос»! Даже не «эон», а «космос»! Не любите «космос»! То есть весь этот мир, который мы видим и знаем. Этот же автор, с прямой ссылкой на Христа, говорит, что главная Благая Весть, которую принёс Христос — это то, что «Бог есть свет, и нет в Нём никакой тьмы». Этот же человек говорит мне: «весь мир лежит во зле». Лежит во зле и подхрюкивает как свинья в грязи, добавил бы я. То, что мир «весь лежит во зле», — это мне было уже очевидно. А раз «Бог есть свет, и нет в Нём никакой тьмы», — значит в Боге нет ничего общего с этим лежащим во зле миром, значит, действительно, правда, что «всё что в мире — не есть от Бога». Это же набор очевидных, совершенно чётких, взаимопроверяемых алгоритмов, Флориане! А если «всё, что есть в этом мире — похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, — не есть от Бога», тогда от кого всё это, от кого весь этот мир, который самый духовно одаренный любимый ученик Христа заповедует «не любить»? И на этот вопрос тут же находится прямой ответ в Евангелии от Иоанна — когда Христос дважды впрямую называет «князем мира сего» сатану, от власти которого Христос пришел избавить тех, кто Христа примет.</p><p>Я живо видел перед собой апостола Иоанна до встречи с Христом: невероятно духовно одаренный чистый юноша, ставший учеником отшельника-тёзки, Иоанна Крестителя, — Креститель же явно дружил с кумранитами-ессеями — а скорее всего долгое время и жил в Кумранской общине (что бы иначе было делать Иоанну Крестителю в детстве «в пустыне», где он, как сказано, «возрастал и укреплялся духом» с младенчества и жил до «явления своего Израилю»? Явно же, что родители Иоанна Крестителя, из Иерусалимского священнического рода, с рождения решив посвятить его Богу, в детстве отдали его на воспитание Кумранской общине, — что в то время считалось большой честью, — общине кумранитов, которая охотно брала на воспитание детей) — эдаком «запасном Иерусалиме», святом остатке, первом в человеческой истории монастыре, в пустыне у Мёртвого моря, куда уходили из бездуховного падшего Иерусалима жить безбрачной праведной монашеской жизнью чаявшие Царствия Божия иудейские праведники, в том числе и из священнической среды, — ненавидя жертвоприношения, отказавшись от них, отказавшись даже от пожирания убитых животных, избравши аскетическую монашескую растительную пищу, отвергнув оскверненный кровавыми жертвоприношениями Иерусалимский храм, прокляв развращенную лживую алчную презренную правящую секту фарисеев и официозных священников, шедших на сделку не только с римскими оккупационными властями, но и с сатаной. Как же я изумился, когда выяснил, что у Иоанна Крестителя даже ругательства с кумранитами общие! Не только Креститель публично на Иордане, но и кумраниты в своих текстах обзывали фарисеев и фальшивое коррумпированное Иерусалимское священство «змеиными отродьями»! Я внятно чувствовал тот великой момент, когда Иоанн Креститель услышал зов гораздо более мощный, чем все ритуальные и уставные упорядоченные чистоплюйские размеренные внутренние правила герметично замкнутой пустынной общины с хасидскими завихами и кривоватыми концепциями, — покинул Кумран и вышел проповедовать всему Израилю покаяние, к ключу Айнон, к Иордану, чтобы встретить Христа, которого он еще не знал, и которого должен был опознать по знамению Духа Святого. Я так ярко видел, что один из учеников Иоанна Крестителя — будущий апостол Иоанн, совсем юный мальчик, дерзновенно ищущий Бога и жаждущий Царствия Божия, ждущий прихода Мессии, — был явно духом и интеллектом талантлив больше всех других: о, как впрок ему пошли все прочитанные в гигантской великолепной рукописной библиотеке дружественного Кумрана (по блату дружбы с Крестителем!) богословские труды! Благодаря которым и дух его и мозги были свободны от лживых фарисейских и падших ветхозаветных капканов, и позволили ему сразу принять Христа, — а также — единственному из всех апостолов — целиком осмыслить всё сделанное и сказанное Христом и создать единственное теологически целостное из всех Евангелий — самое глубокое, не принадлежащее миру сему, самое божественно красивое, на самих мыслях и даже стиле которого лежит такой внятный отпечаток божественной гениальности и божественной истины, который никому и никогда, ни одному из земных писателей, во все века существования человечества не удалось превзойти. Знаешь, Флориане, я изумлялся тупости новейших антихристианских критиков Евангелия — когда они, атакуя, разумеется, в первую очередь именно четвертое, самое духовное, Иоанново Евангелие, выли, что оно-де «поддельное»! Поди, попробуй, «подделай» божественный гений! Многие за две тысячи лет пытались подделать — все до одного обделались! Иоанново Евангелие настолько целостно, настолько красиво и настолько явно божественным вдохновением продиктовано, настолько всё наполнено Духом Божиим, Божественным светом! — вор, лжец, фальсификатор просто физически не был бы в состоянии создать ничего подобного. Это целостно по Духу — и Дух этот — Свят. Меня смешили и беспомощные завывания антихристианских критиков на тему того, что Евангелие от Иоанна, на самом-то деле, якобы написано-де вовсе не христианином, а каким-то гностиком, — приводящих в обоснование то, что Иоанн-де в Евангелии противопоставляет «свет» и «тьму»! Флориане, даже, я, дилетант, ясно видел что метафоры борьбы «света» и «тьмы» у апостола Иоанна рифмуются совсем не с какими не с гностиками, а именно с прочитанными им в юности во время визитов в иудейский Кумранский монастырь в пустыне кумранскими рукописями о «войне сынов света против сынов тьмы», — метафоры, запавшие ему в душу и творчески преображенные позднее Иоанном в духе учения Христова: эта метафора «борьбы света против тьмы» — «тьмы», как царящего в этом земном падшем мире «князя мира сего — сатаны» и его слуг, — и метафора Бога как «света», — так же ясно кричали мне о дружбе Иоанна с кумранитами и о знакомстве с их теологией и текстами, как для какого-нибудь ученого-палинолога ясно было, например, несомненное происхождение некой древней ткани из Иудеи первого века по уникальному набору на ней различной пыльцы, характерной именно и только для комбинации росших именно тогда и именно там растений, — так же и Иоанн, побывав в юности в Кумране и развернув свитки в их библиотеке, принес оттуда на лапках пыльцу божественных метафор.</p><p>Забавней всего для меня было то, что, к ярости антихристианских критиков, именно у этого, самого духовного, самого категорично-неотмирного, и чётко дуалистического, четвертого Евангелия, достоверность которого они остервенелее всего пытались оспорить, — и духовную достоверность которого я-то чувствовал всем сердцем и духом безошибочно! — обнаружилось документально закрепленное стопроцентное историческое алиби! Из всех Евангелий, да и вообще из всех текстов Христовых учеников, именно и только у четвертого Евангелия, да еще и у спасшего мне жизнь Первого Послания Иоанна (текст которого, как ясно всякому не-идиоту, читающему по-гречески, написан тем же самым автором, что и Евангелие от Иоанна, — с тем же стилем, с теми же идеями, и главное с тем же неподделываемым целостным духом; в отличие от написанного совершенно другим человеком, с совершенно другой теологической концепцией, «Апокалипсиса») — есть стопроцентные подтверждения современниками истинности авторства: личной руки апостола Иоанна, жившего в момент написания в изгнании в Эфесе.</p><p>Я не то чтобы нуждался в подтверждениях — мое сердце было порукой, особенный резонанс в ищущем сердце с Божественной истиной, мне было этого более чем достаточно — ни одно из доказательств извне не могло бы быть более крепким, чем это внутреннее знание сердца! — но мне просто доставляло удовольствие снимать осаду с истины! Я довольно быстро нащупал по древним документам тот неоспоримый, узенький, но крепкий перешеек между тонущим островком терпящего бедствие хорошо известного нам по официальным хроникам безверного падшего мира — и материком очевидцев Христа.</p><p>И вот я увидел их — этих столпов: мученика Поликарпа Смирнского, лично знавшего апостола Иоанна; друга Поликарпа — мученика Игнатия Богоносца, тоже лично общавшегося с апостолом Иоанном; мученика Иринея Лионского, оставившего письменные воспоминания о рассказах Поликарпа Смирнского о встречах с апостолами, — вот она! — засверкавшая для меня драгоценная цепочка запредельно узенькой, но крепкой тропинки, не дававшей омирщвлённым историкам окончательно сойти с ума и оболгать истину как несуществующую.</p><p>И в письмах Игнатия Богоносца, написанных с его мученического пути под конвоем в Рим на растерзание зверям за христианскую веру, я читал ровно то же самое, жестко-дуалистское, Христово откровение, которое спасло мне жизнь в письме Иоанна Богослова, то же самое жесткое и бескомпромиссное отречение от земного мира, то же самое обличение «князя мира сего» — сатаны. «Любовь моя распялась — и нет во мне огня, любящего материю! — исповедовал Игнатий. — Нет для меня сладости ни в пище тленной, ни в удовольствиях этой жизни. Хлеба Божия желаю, хлеба небесного, хлеба жизни, который есть Иисус Христос. Не хочу больше жить жизнию человеков! Князь мира сего хочет обольстить меня и разрушить мое желание, устремленное к Богу. Пусть же никто из вас, в Риме находящихся, не помогает ему. Не будьте такими, которые призывают Иисуса Христа, а любят мир. Никакой пользы не принесут мне удовольствия мира, ни царства мира сего. Лучше мне умереть за Иисуса Христа, нежели царствовать над всею землею. Не намащайтесь зловонными традициями князя мира сего!»</p><p>Вот оно — истинное исповедание Христа! Вот оно — истинное апостольское понимание Христовой веры! Вот оно — истинное понимание христианства, за которое шли на смерть не сломленные первые христианские мученики — которые были основой христианской церкви! Вот оно — то единственное и истинное понимание христианства и христианского взгляда на земной мир, которое было единогласно присуще ранней (с еще не успевшей остыть живой памятью о Христе) еще не коррумпированной миром сим церкви.</p><p>Флориане! Я был спасен! Мои ноги встали на твердую почву. Я увидел ту Истину, которая, по обещанию Христа, вмиг сделала меня свободным. Я понял, что я прав в своей ненависти к чудовищным главным «обыкновениям» «мира сего». Не со мной было что-то не в порядке — а с миром! И душа моя металась внутри кокона «внешнего» падшего человека — разбивала мертвящий земной падший кокон, чтобы вылупиться, как птенцу, чтобы взлететь, чтобы через Христа родиться в Вечность, в Царствие Божие! Я был счастлив: я видел, что я не один, и что душа моя рвётся в правильном направлении. Уход из мира, отречение от мира, лежащего во зле, — вот что было сутью крещальных клятв и обетов, которые приносили все без исключения христиане — как видел я из древних текстов обряда крещения.</p><p>Один из ранних христианских авторов, которого я бросился читать, ругательно называл сатану, князя мира сего, «великими умом», — противопоставляя ему «немудрое мира», простецов, «детей», которых Христос избрал быть достойными Царствия Божия — как родных Царствию Божию по своей простоте. А один из более поздних святых аскетов прямо называл сатану, князя мира сего, «художником», — противопоставляя сатанинской сложности простоту Бога, говоря о том, что Бог добр и прост, и всё Божье в Божьем Небесном Царстве добро и просто, и все сущности в Божьем Царствии Небесном — тонкие, добрые, чистые и простые (в противоположность земному миру — чудовищно изощренно-злобно сложному, извращенно-сложному, по прихоти «князя мира сего»). У Божьих ангелов и Божьих избранников даже ум совсем другой — перерожденный, освящённый, духовный ум. Не было в ранней церкви и в ее прямых духовных наследниках — аскетах-пустынниках (бежавших в пустыню от чудовищного нарождавшегося, начиная с четвертого века, монстра — огосударствлённой церкви, пошедшей на сговор с миром сим, коллаборантствующей с миром сим) — другого восприятия реальности: только вот эта простая Христова Истина! Какая зияющая пропасть разделяла вот это вот мироощущение истинного христианства — и сегодняшнюю омирщвлённую церковь, встроившуюся в мир сей, мимикрировавшую! И еще более ужасающая пропасть лежала между вот этой вот Христовой простой Истиной, за которую шли на смерть христианские мученики, — и тем, что земной мир вокруг меня ошибочно или злоумышленно считал «добром», «хорошим», «ценным» и «приятным». Я с ужасом понял, что многие люди, которые на протяжении всей человеческой истории заявляли, что они поклоняются «богу», «творцу» и «создателю», — на самом деле поклонялись и поклоняются не Богу, а сатане, князю мира сего. Эта же подмена совершается и в мирской литературе, и в любом мирском виде искусства, и в расхожих суждениях людей мира сего.</p><p>От самых духовно одаренных, духовно и интеллектуально освобожденных Христом ранних христианских авторов я, не без некоторой боязни, перешел, с той же Пинкертоновой лупой духа, к дотошному чтению самого «традиционалистского», самого злостно зацикленного на ветхозаветных фарисейских заблуждениях (до того зацикленного, что в юности он, как известно, готов был за фарисейские ветхозаветные мифы и штампы убивать!), фарисея по образованию, апостола Павла — и что же я видел?! Раскаявшийся, обращенный, прозревший Павел, ровно так же как и мученик Игнатий Богоносец, проповедовал отречение от земного мира: «Жизнь для меня — Христос, и смерть — приобретение. Я умер для мира, и мир умер для меня. Крестясь, мы крестимся в смерть Господа Иисуса Христа. О небесном помышляйте, а не о земном. Ибо вы умерли для земного мира, и жизнь ваша сокрыта со Христом в Боге. Когда же явится Христос, жизнь ваша, тогда и вы явитесь с Христом во славе. Итак, умертвите земные члены ваши!» Ровно так же, как и Христос, и как все ранние христиане, Павел называет сатану даже не просто «князем мира сего», но и впрямую «богом мира сего», который ослепил умы людей; а также красноречиво называет дьявола и всех злых и нечистых духов так: «начальства, власти, миродержатели тьмы мира сего, духи злобы поднебесной», — и призывает христиан вести брань против них, сражаться против них. Павел прямо называет сатану «князем, господствующем в воздухе», который заставляет земных людей исполнять похоти плоти. Более того — Павел делает и еще одно радикальное открытие — об априорной грешности человеческого тела: «Не живет во мне, то есть в плоти моей, доброе! — вопит в ужасе от внезапного открытия и прозрения апостол Павел. — Душа моя хочет доброго, — а греховный закон, заложенный в это моё грешное тело, противится доброму и заставляет меня совершать грех, совершать злое. Ибо по внутреннему человеку нахожу удовольствие в законе Божием, но в теле моем вижу иной закон, противоборствующий закону ума моего и делающий меня пленником закона греховного, находящегося в членах моих. Помышления плотские суть смерть, а помышления духовные — жизнь и мир. Плотские помышления суть вражда против Бога. Тот же самый я умом моим служу закону Божию, а плотию закону греха. Бедный я человек! — буквально орёт от ужаса Павел. — Кто избавит меня от тела сей смерти!» Флориане! В греческом изначальном тексте фраза звучит именно так: «от тела сей смерти»! А «сей смертью», как явствует из контекста, Павел называет эту земную жизнь — с животными инстинктами, заложенными в тело! Я с изумлением обнаружил, что в дальнейшем в переводах эту фразу исказили, испугавшись правды, желая ее задрапировать! В вашей Библии Короля Джеймса — еще правильный перевод: «Who shall deliver me from the body of this death?!», — а позднее — испугались правды — и в дальнейших версиях английских переводов уже «этой смерти» исчезло, вырезают местоимение «этой» перед «смерти», — а в модерновых версиях и вовсе подменяют весь смысл фразы, заменяя ее словами: «кто избавит меня от сего смертного тела?» Но орёт-то апостол Павел там даже не из-за «смертности» тела — а из-за априорной греховности земного тела, которое делает душу, «внутреннего человека», пленником (а уж смерть и смертность, как уже понимал апостол, это — изобретение сатаны, прямое порождение похоти, греха, грехопадения человека). Говорит-то там апостол Павел в этот момент на самом деле не о проблеме «смертности» падшего тела, в которое на земле заключена наша душа, как в тюрьму, — а о том, что то, что мы считаем на земле «жизнью» — это, на самом деле, смерть! Плотская жизнь — это смерть! Похоть — это смерть! Вот изначальный смысл фразы апостола Павла! Так кто же заложил априорную греховность и похоть в земное человеческое тело?! Для меня, как и для всех истинных первых христиан, ответ был очевиден: это сделал не Бог. Бог же не шизофреник — чтобы сначала принудительно заложить грех в человеческое тело — а потом против этого греха бороться и отдать Себя на распятие, чтобы выкупить нас из плена греха! «Я плотян, продан греху!» — стонал апостол Павел от имени всех людей на земле. Что же это за купля-продажа?! Кто же кому нас продал? Когда? Где? Как это произошло?! Как теперь из этого плена избавиться?! «Наше жительство — на небесах, — говорил Павел, — откуда мы ожидаем и Спасителя, Господа Нашего Иисуса Христа, который уничиженное тело наше преобразит так, что оно будет сообразно Телу Христа. Не все мы умрем, но все изменимся — в мановение ока». (Как похоже было это откровение и на чаяние апостола Иоанна, который прозревает: «Мы теперь дети Божьи; но еще не открылось, <emphasis>что</emphasis> будем. Знаем только, что когда откроется, будем подобны Христу, потому что увидим Христа таким, какой Он есть»). Флориане, я всеми силами души, внутренней интуицией старался нащупать правду по вот этим обрывочным откровениям, — которых апостол Павел, увы, в отличие от апостола Иоанна, сам же, едва по наитию Святого Духа произнеся, сразу пугался, — и с испугу сразу же пытался задрапировать правду вредоносной фарисейской ветхозаветной белибердой — до такой шокирующей степени, что порой кажется, что это писали тоже два разных человека, — а потом сам же признавался, что часть его текстов написана по прямому Божьему вдохновению, а другая часть — по его собственному грешному падшему безмозглому разумению. Цветы Христовых божественных откровений с великим трудом пробивались сквозь сорняки навыков земного мышления апостола. Флориане, я еще много раз в жизни позже встречал это раздвоение в мозгах, душах, словах и текстах падших людей (как древних, так и тех, живых, что были вокруг), даже, вроде как, христиан, даже вроде как почти святых, — которые, раз произнеся Христово откровение, на секунду как бы проснувшись, очнувшись, приподняв голову к небу из трясины земного падшего мира, — тут же через секунду эту голову снова в эту зловонную трясину роняли и начинали нести ужасающий обычный падший бред. Мы все здесь на земле как пьяные, Флориане, мы все здесь на земле как под действием дури, наркоты, — от дурмана которой всё никак не можем отделаться!</p><p>Ясно сфокусированная Христова диоптрия быстро позволила мне увидеть, что в текстах, называемых сегодня еврейским «ветхим заветом», увы, крайне много откровенно сатанинского. Ну кто еще, кроме сатаны (или бесов помельче), мог командовать древним евреям свернуть голубке шею, убить ее и сжечь, — обещая им за это простить все их смертные грехи?! Я изумлялся и испытывал отвращение, видя двоемыслие многих христиан, бредивших, что все книги, причисляемые сегодня к «ветхому завету», якобы, «богодухновенны» и, якобы, «продиктованы Духом Святым»! Что за мерзость?! Это, что, «Дух Святой» командовал свернуть голубю шею?! Это, что, «Дух Святой» с омерзительной сатанинской дотошной бухгалтерией командовал евреям, как убивать быков, баранов, как расчленять их тела и вырезать потроха, и сжигать трупы, — обещая за это взаимозачет: списание разнообразнейших грехов в ассортименте? Что за святотатство и клевета на Духа Святого?! Разве Дух Святой или истинный Бог, которого открыл нам Христос, Бог, который есть чистота, добро, любовь и свет, — разве мог этот Бог сказать: «идите убейте мне в жертву побольше невинных беззащитных существ — и я за это прощу вам грехи»?! Это сатана говорит: пойдите и убейте. А Бог Христа, наоборот, приходит на землю в человеческом обличии, добровольно принимает страдания и приносит Себя в жертву, позволяет Себя убить — чтобы Своей жертвой избавить от сатанинского плена избранных принявших Его людей! Совершенно очевидно, что еврейскими кровавыми убийствами ради жертвоприношений командовал голос сатаны, а не Бога. Чей голос слышится в словах, записанных евреями, якобы, от имени «бога», когда этот якобы «бог» -садист сладострастно заявляет им, что его «ноздрям» «приятен запах» трупов животных, убитых «в жертву ему» и сжигаемых в честь него на жертвеннике?! Кто с мерзопакостным сладострастием вампира-убийцы, делящего с людьми добычу, прикидываясь «богом» науськивает людей убивать животных, но при этом говорит: все части трупов ешьте, но кровь не ешьте, «<emphasis>кровь — мне»</emphasis>?!? Кто этот мерзопакостный кровососущий вампир, который мог похотливо нашептать евреям в уши: «кровь — мне»?! Тут не нужно было долго гадать — достаточно было лишь взглянуть на историю древних финикийцев и других древних народов, между которыми жили древние евреи: именно так финикийцы убивали и сжигали животных в жертву сатане, бесам, которым они поклонялись, — они еще и детей своих, первенцев, точно так же в жертву бесам убивали и сжигали! — и именно это отвратительное бесопоклонничество и переняли у них евреи. И эта мерзость много веков выдавалась евреями за служение «богу». Древние евреи вообще были крайне неразборчивы в духовных связях: всё невидимое и «сильное» они называли «богом» — на цвет крыльев этих летучих невидимых существ никто внимания не обращал — черные они или белые, — похоже, большинству из евреев просто не приходило в голову, что невидимые и «сильные» духи, диктующие им в уши какие-то команды, бывают, увы, не от Бога, а от сатаны. Кто еще, как не сатана, командовал Аврааму перерезать его сыну-первенцу Исааку горло?! Ведь именно так финикийцы и прочие окружающие евреев народы приносили в жертву сатане и бесам своих детей-первенцев — до сих пор ученые содрогаются, исследуя массовые древние захоронения этих жертв, зарезанных и сожженных. Я ясно видел, что нужно быть до конца честным и честно сказать себе правду, а не играть в раздвоение сознания: типа, «и там был бог, и у Христа был Бог — и это один и тот же бог». Нет, не «один и тот же». Одно и то же существо не может в начале говорить по-сатанински и требовать сатанинских кровавых жертв — а потом вдруг стать чистотой, добром и любовью, в котором нет никакой тьмы. Невелика была бы цена такому «богу» — невелико было бы доверие к его «откровениям». Не надо раздвоения сознания, не надо шизофрении, надо быть честными и честно увидеть страшную правду. Некоторый холодок ужаса я испытал и когда обнаружил, что слово, которым в начале «ветхого завета» евреи обозначают «бога», — вообще было крайне подозрительным, — это слово стояло во множественном числе, буквально означая не «бог», а «боги»: «боги» сотворил, «боги» сказал: «сотворим по образу и подобию „нашему“». Этим же словом «боги» обозначались чуть дальше, в следующих еврейских текстах, и откровенные бесы — типа того, кто ночью ломал бедро Иакову, боролся с ним, не давая пройти (туда, куда Иаков, как сказано до этого, вроде бы шел по повелению «бога»), а потом этот же бес, называемый по-еврейски «богом», вдруг исчез с первыми лучами солнца, испугавшись света, испугавшись рассвета — странное поведение для «бога», правда? Уж скорее типичное для бесов. В любом случае, кредитоспособность такого «боги» (который действует как бес, и как сатана услаждает «ноздри свои» запахом сжигаемых трупов убитых в его честь животных и обещает, в обмен за это кровавое наслаждение, индульгенцию евреям) нулевая: едва ли всё это может вызвать доверие к рассказанной этим «боги» евреям истории о том, как сотворен мир. Веры этому «боги» после всего его откровенно сатанинского поведения — никакой. Ветхозаветная космогония вообще никуда не годится. Уж гораздо больше отдаленных намеков на правду, на предшествующую возникновению земного падшего мира трагедию бунта, поднятого сатаной на небесах, — в книге Еноха, — которая в более поздний канон ветхого завета включена не была, но которая, как я ясно видел по набору свитков Кумранской библиотеки, наиболее духовными евреями во времена Христа (и раньше, как минимум за век до Рождества Христова) считалась обязательной для чтения и для понимания правды о причинах плачевного состояния земного мира. Полной правды, разумеется, там все равно искать не приходится — но хотя бы звучат сквозь какие-то прорехи глухой бетонной стены, возведенной вокруг падшего мира его оккупантом, какие-то намеки на правду, на вмешательство бесов (падших ангелов) в то, как устроен земной мир, более того — даже на блуд их с земными женщинами. Уж не их ли (невидимых, но сильных, обещавших на ухо покровительство за кровавые жертвы) евреи в древности называли словом «боги» во множественном числе? Которое потом, для приличия, модифицировали, вроде как, под «единобожие»? Уж не их ли «богами» называли и римляне, и все остальные народы, которым они морочили головы? Кстати, и в каноническом, вроде бы, современном тексте книг, называемом «ветхим заветом», остался недовыброшенный кусочек текста из книги Еноха — как раз про блуд падших бесов с земными женщинами, про нарождение от них исполинов, которых «боги» потом не нашелся ничего лучшего как потопить великим потопом. Кроме того, в еврейском духовном предании зацепилась память о неких падших духах и их детях от земных женщин — «рефаимах» — из-за которых люди на земле начали убивать животных и пожирать их. Я был действительно в некотором ужасе: древние евреи кичатся тем, что поклоняются «одному» «богу», — а вдруг — «одному», да не тому?! Как еще объяснить тот факт, что все позднейшие еврейские пророки во весь голос восставали против жертвоприношений (составлявших саму суть древнееврейской религии)? Исайя вопил в ужасе, от имени Бога: «крови быков и баранов не хочу! Хочу чтобы вы подавали милостыню нищим вместо этого и освободили угнетенных, ввели бездомных в свой дом и разделили хлеб с голодным! Мне отвратителен запах ваших жертв! Не приходите больше топтать Мои дворы со своими вонючими праздниками и жертвами и всесожжениями! Заколающий тельца или агнца — то же самое что удушающий пса!» Пророк Амос говорит евреям от имени Бога то же самое: «Ненавижу, отвергаю праздники ваши, и мне отвратителен запах ваших жертв». Осия говорит им от имени Бога: «Милостивости, дел милосердия от вас хочу, а не жертвоприношений!» (И эту же самую фразу Христос позже цитирует народу, горько прибавляя: «Если б вы только знали, что это значит! Если бы вы только способны были это понять!»). Пророк Иеремия от имени Бога в ужасе кричит: «Да мне и в голову не приходило пожелать такое, что вы делаете — зарезать детей! Устроили мерзость — высоты, чтобы убивать и сжигать сыновей и дочерей своих в огне!» (То есть Иеремия впрямую опровергает авторство «бога» в мерзопакостном дьявольском повелении Аврааму убить сына, «принеся его в жертву». ) «Я не повелевал вам такую мерзость делать — убивать детей и приносить их в жертву! Мне такое и на сердце не приходило!», — вопит в ужасе от имени Бога Иеремия. То есть редкие, отдельные пророки потихоньку начинают смахивать ветхозаветный чудовищный сатанинский дурман и прозревать, понимать, что если Бог есть — то Бог не мог командовать совершать все эти сатанистские мерзости, которыми занимались жрецы-священники, левиты. Но и пророки, даже такие как Исайя, едва очнувшись на секундочку, и произнеся правду, — тут же опять плюхаются мордой в ветхозаветную сатанинскую лохань с дурманом — вновь одуревают, и начинают рисовать «бога» как «натравливающего один народ на другой» (не откровенно ли это сатанинское развлечение?) и готовящегося «топтаться ногами на народах, гоня из них кровь, как виноградарь в винограднике» (тут уж просто откровенный образ сатаны, князя мира сего). Я, увы, видел что в тех текстах, которые мы называем «ветхим заветом», — идет борьбы совершенно разных авторов и совершенно разных людей за радикально противоположное взаимоисключающее понимание «бога»: а если говорить честно — то идет борьбы сатаны, князя мира сего, пытающегося внушить людям что он «бог» и заставить ему поклоняться кровавыми сатанистскими методами, — против отдельных что-то начинающих прозревать людей, которые пытаются из этого кровавого ужаса выпутаться — увы, тоже не вполне успешно — и находятся только в самом начале поисков Бога, замутненных кошмарными падшими кровавыми традициями. Я, увы, четко увидел, что весь, весь, абсолютно весь земной падший мир до прихода Христа на землю был полностью во власти сатаны, практически все народы совершали кровавые жертвоприношения, убивая детей, животных, людей в жертву бесам: бесы под видом «богов» командовали всеми без исключения народами, нашептывая им подчиняться и приносить кровавые жертвы и обещая за это мирское благосостояние, военные победы над врагами, побольше еды, побольше толстых полногрудых наложниц etc. Даже римляне, вопреки распространенному мифу о их «гуманности», практиковали человеческие жертвоприношения. А куча народов заодно практиковали еще и каннибализм, — никаких сомнений быть не могло, что с самого начала земной человеческой истории всеми без исключения народами руководил князь мира сего, сатана, и его сподручные бесы помельче, называвшие себя «богами». И лишь отдельные благословенные выродки — иудейские пророки, отщепенцы человеческого рода, изгои, всем народом ненавидимые и гонимые, прозревали что что-то здесь не так — и ждали прихода Спасителя, который откроет правду и вызволит из этого чудовищного плена зла и вранья, — да и те, едва произнеся по откровению правду, всё время скатывались мозгами назад в ту же бесовскую трясину, в которой пребывали их соплеменники.</p><p>Мне было не очень интересно разбираться в процентном соотношении чудовищной гремучей смеси кровавого бреда и сатанизма в сборнике книг под общим условным названием «ветхий завет» — и неожиданных проблесков правды (десяти заповедей, отдельных прозрений пророков), и мне не интересно было гадать, в каких местах какой бес (принимаемый за «боги»), от которого за милю серой разило, нашептал что-то евреям на ухо, а в каких местах у самих евреев просто уши были серой заложены и они не так расслышали. Христос ведь прямо говорит фарисеям, что они вместо заповедей Божиих учат людей «учениям и преданиям человеческим».</p><p>И, в общем, было совершенно не удивительно, почему евреи убили Христа, утверждая, что тем самым служат «богу». Бессовестные и бездарные шаманствующие еврейские священники жаждали крови, жаждали кровавых жертвоприношений — вот и доигрались — бесславно закончив свою карьеру, убив Бога, убив Божьего Сына, не распознав Мессию. Так кто же ими руководил в их жажде убивать, в их жажде жертвоприношений — с самого начала и до конца?! Весьма красноречиво, что часть еврейских богословов даже и сейчас продолжает говорить, что «бог и сатана — в общем-то одно и то же» и утверждают, руководствуясь падшими ветхозаветными заблуждениями, что «бог творит зло».</p><p>Я видел, что потуги растерянных (в связи с откровенно-сатанинскими отрывками в «ветхом завете») христианских богословов ввести «аллегорическое», «символическое» толкование «ветхого завета» (чтобы попытаться как-то скрасить самые жестокие, пакостные, грязные, откровенно-сатанинские моменты древнееврейских хроник) всегда приводили только к вранью, лукавству и лживому аморальному двоемыслию и дезориентации христиан. Чего стоит, к примеру, жалкая малодушная попытка одного из святых стыдливо заявить, что когда в «ветхом завете» черным по белому написано, что «боги» сделал для людей после их грехопадения одежды из шкур зверей, — якобы, на самом деле, это нужно понимать не буквально как написано (что сомнительные «боги», орудовавшие на земле, убили или умертвили зверей, содрали с них шкуры и надели на падших людей), — а в аллегорическом-де смысле: что после того, как люди, соблазненные сатаной, пали из небесного духовного пространства на землю и лишились небесных бессмертных тел, «Бог» дал падшим людям земные физические грешные падшие тела (метафорой которых якобы следует понимать одежды из звериных шкур), — нечестная недобросовестная попытка скрестить древнееврейский сатанизм с чуть более съедобным платонизмом, — вместо того чтобы честно откреститься от древнееврейских заигрываний с кровожадными рецидивистами-убийцами «боги» и откровенно сказать: древние евреи либо наврали (а значит, их рассказам не следует доверять), либо (если они описывали события точно и если отчеты их об их близких отношениях с некими «боги», которые сдирали шкуры с убитых зверей и требовали кровавых жертвоприношений, верны) они поклонялись не Богу, а сатане или разновидностям бесов, называя их «боги».</p><p>Скрестить ветхозаветную гадюку с голубкой Христова откровения никому и никогда по большому счету не удавалось — несмотря на тупые неоднократные настойчивые попытки духовных бездарей. Двоемыслие (а скорее бессовестность и бесчувствие) такое ведет прямиком к предательству Христова учения и к искажению и глубинному непониманию сути Христова откровения. Кто-то один богохульствует и оскорбляет Бога: либо блудливый царь Соломон, профукавший жизнь на воспевание сосцов, — либо святой Антоний, ушедший в пустыню, отказавшийся от всего плотского как от зла и ненавидевший падшее человеческое тело, переделанное сатаной из вечного и бессмертного чистого и святого тела в греховное похотливое падшее тело, пораженное болезнями, и смертное.</p><p>Я видел, что даже откровения самого болезненно-зацикленного на ветхозаветных заблуждениях апостола Павла в ключевых местах прямо противоречат тому, что написано в еврейском «ветхом завете». Но только Павел, гораздо более стадный, племенной по характеру (чем, например, апостол Иоанн) интеллектуально трусит, все время после удивительно точных прозрений вдруг опять боязливо откатывает в ветхозаветные заблуждения, и так и не решается сделать очевидных выводов, которые по прямому откровению Христа записал Иоанн. Но скрестить ветхозаветный сатанизм с Христовой чистотой Павлу всё равно не удается. Между Павловым горьким восклицанием: «Не живет в теле моем доброе! Я плотян, продан греху! Греховный закон заложен во всем человеческом теле. Кто избавит меня от тела сей смерти?!» — и нарциссическим языческим самолюбованием царя Давида перед зеркалом: «Господи, как ладно я скроен!» — зияет пропасть. Между омерзительной богохульной ветхозаветной пакостью умиления тем, как «лев рыкает в пустыне, прося у Господа себе добычу кого бы убить и сожрать. Всякое дыхание да хвалит Господа!» — и Павловым внезапным прозрением: «Вся тварь стенает и мучается доныне! Все живые существа, животные страдают и ожидают искупления и откровения сынов Божиих, которое избавит их от земных страданий, в которые они заключены. Вся тварь будет освобождена из рабства тлению в свободу славы детей Божиих!» — пропасть ещё более огромная, это два непримиримых, противоположных взгляда на реальность падшего мира: один взгляд продиктован сатаной, князем мира сего, который весьма доволен омерзительным жестоким злым мироустройством и наслаждается насажденной им жестокостью, — а второй взгляд продиктован Богом, который Сам лично идет на страдания и смерть, чтобы выкупить живых существ из страданий падшего мира, захваченного сатаной, скроенного по сатанинским садистским похотливым и злым законам. Весьма красноречиво было и то, что в Новом Завете метафора «рыкающий лев» — это образ сатаны, рыскающего в поисках душ, кого бы пожрать. Или вот эта еще пара противоречащих друг другу логик из «ветхого завета» и из текстов апостола Павла: «Не хорошо человеку быть одному. Сотворим-ка ему подружку с кем согрешить», — так можно понять всю древнееврейскую ветхозаветную логику, — а по другую сторону пропасти апостол Павел, протрезвившись от ветхозаветного опьянения, прозревает: «Хорошо быть человеку одному! Всякий, кто может, пусть не женится и не выходит замуж, потому что только хранящие целомудрие неженатые и незамужние могут в полной мере служить Богу.» Я увидел, что вот эта чудовищная пропасть — и есть тот гигантский коэффициент погрешности между Истиной — и ветхозаветными заблуждениями, тот самый чудовищный гигантский коэффициент погрешности, который не позволил евреям распознать Христа и заставил их вместо отвергнутого и убитого ими страдающего безгрешного Праведника ждать какого-нибудь земного вооруженного дебила с бицепсами на танке, который наделит их земными благами, даст государственную независимость, посулит мировое господство и позволит плодиться и размножаться в сытости. Более того — я увидел, что это именно тот гигантский ветхий, падший коэффициент погрешности в мозгах и душах, который заставлял даже евреев из апостолов искажать или недопонимать смысл слов Христа, действий Христа и самой личности Христа.</p><p>Я быстро научился отличать в текстах первых трех, «синоптических» Евангелий истинные слова Христа — от дописанных кем-то вставок и ветхозаветных цитат (начинающихся иногда загробными интонациями: «ибо сказано…”), которыми компиляторы трёх первых Евангелий с перепугу спешили немедленно же слова Христа прибить ветхозаветными гвоздями, чтоб не рыпались, чтоб они не выбивались из понятной их падшим мозгам ветхозаветной концепции, — и которыми суть слов Христа иногда прямо искажалась или затуманивалась. Я видел везде в текстах красноречивые иллюстрации того, как божественное откровение Христа падает в трясину ветхозаветных мозгов, которые либо не могут, либо не желают и сознательно отказываться полностью понять Христа, Христову Благую Весть — как что-то для евреев немыслимое и радикально новое. Не случайно ведь и сам Христос даже своим ближайшим ученикам говорит: «Вы не можете сейчас понять и вместить всего, что Я хотел бы вам сказать про мироустройство и про жизнь в Царствии Небесном, — потому что оно во всём отличается от мира сего. Вы будете понимать это постепенно — и Дух Святой, которого Я пошлю, будет вам постепенно объяснять Истину». Но одновременно я с благоговением отдавал себе отчет: чудо, что вообще еще хоть что-то уцелело! Ведь никто из составителей имеющихся изводов текста трёх первых Евангелий, как я мог заключить из свидетельств историка Евсевия Памфила и прочих раннехристианских источников, личными очевидцами жизни Христа не являлись, а честно компоновали тексты, делая переводы на греческий («переводили кто как мог») еврейско-язычных Логий Христа, составленных Матфеем, а также пересказывая воспоминания, «памятные записи» апостолов — в том числе, записанные Марком за апостолом Петром — за его спонтанными, хронологически беспорядочными, разрозненными, отрывочными и фрагментарными короткими историями из жизни Христа («хриями» — как называли их на тогдашнем лингва франка — греческом койне — и как характеризует их, разъясняя жанр Евангелия от Марка, епископ Иерапольский, цитируемый Евсевием Памфилом: необычайно яркими, крайне краткими сценами или цитатами, начинавшимися с «увидев же», или «когда же спросили», или «и сказал»), эмоционально рассказанными Петром в виде разрозненных, хронологически не связанных, проповедей в разное время совершенно разным слушателям — которые сам Пётр не успел записать: жизнь была обетованно-коротка, а дойти нужно было успеть всюду — не до мемуаристки было. То есть слова Христа, записанные в первых трех, синоптических, Евангелиях, по сути проходили аж через три фильтра недопонимания или и вовсе непонимания со стороны земных, падших слушателей: апостолы, — которые понимали Христа в меру собственной грешности и ветхозаветных суеверий и заблуждений (ярко и честно отраженных в самих же Евангелиях — когда апостолы «прекословят» Христу или и вовсе не понимают Его слов, или понимают их неверно), — их скриберы или переводчики, позже добросовестно (как Марк — за Петром) стенографировавшие отрывочные проповеди и рассказы апостолов, «в точности так, как запомнили, но ничуть не заботясь о хронологии реальных событий», а набрасывая их «так, как слышали в разрозненных рассказах апостолов», — а потом еще и те авторы, кто компилировали и компоновали тексты первых трех Евангелий из разных источников, выстраивали — а скорее достраивали — композицию, угадывали хронологию, вставляли ветхозаветные цитаты и краткие комментарии — тоже в меру своего падше-ветхозаветного понимания, — а иногда и добавляли слащавого рамочного фольклора. Мне было очевидно, что Евангелие от Иоанна — единственный текст, который от начала и почти до конца лично написан очевидцем жизни Христа, инсайдером, вхожим в ближний круг — более того — Христовым близким другом, невероятно любившим Его, и глубоко понявшим суть Благой Вести Христа — настолько, что как будто бы даже чуть брезговал делать акцент на материальные чудеса, описанию которых уделяют громадное место первые три Евангелия, — а предпочитал говорить именно о духовных откровениях о Небесном Царстве, которые услышал лично от Христа и распознал сердцем. И именно Евангелие от Иоанна, безусловно, является главным камертоном и ключом для распознания истинного смысла Христовых слов и действий.</p><p>Я видел, как живых, и тех яростных иудаистов из числа вроде бы уверовавших первых христиан, которые даже не заступились за убиваемого иудеями первого мученика Стефана (еврея из эллинского рассеяния, то есть гораздо менее зазомбированного чудовищными кровавыми обычаями иерусалимских фарисеев и священников) — насмерть забитого камнями за то, что у него мозгов и духовной свободы и храбрости хватило осознать и вслух исповедовать, что Христос заменил собой Иерусалимский Храм, и что истинному Богу, Которого открыл в Своем лице Христос, нужно поклоняться не жертвоприношениями, а истиной и милосердием, в Христовом Духе Святом. Я видел эту отчаянную борьбу иудаистов в первых христианских общинах за искажение всего мэссэджа Христа, за впихивание Христовых слов в ветхозаветную конуру, за прицепление Его на падшую ветхозаветную цепь. Я видел эту жуткую борьбу за то, чтобы суть Благой Вести, которую принес Христос, исказить, или просто подменить опять ритуалами — только бы не услышать смысл того, что говорил Христос, только бы не понять и не осознать всю страшную правду про падший мир! Я видел и чудовищную ошибку апостолов: назначить в общинах «хозяйственников» и «ответственных за провиант» пресвитеров и епископов. И, позднее, через почти три века героической стойкости первых христиан, — как только кончились кровавые гонения на христиан (во время которых быть лидером христианской общины означало лишь почетную привилегию быть зверки убитым первым), хозяйственники, крайне быстро — пользуясь тем что апостолы уже распяты и обезглавлены, а остальных святых скормили львам, — незаметно захватили власть; соблазненная конкубинатом с римской империей церковь мутировала, окостеневала; вместо заповедованного Христом братства, в церкви появилось «начальство» по типу мира сего — причем часто «начальники» в церкви до ужаса, до тошноты точно копировали и перенимали административно-территориальные и иерархические ухватки и принципы империи; а, с окончанием гонений и выходом на поверхность из катакомб, по мере появления у христианских общин прекрасных зданий, богатой изысканной росписи на стенах, изящной храмовой музыки — из них в строгой обратно-пропорциональной зависимости исчезал Христов дух. Я ясно видел, что Константиново «примирение» с христианством оказалось для христианства троянским конем: императоры не смогли сломить дух христиан чудовищными пытками и зверскими убийствами — так теперь императоры решили уничтожить христианство другим способом: внедриться в церковь, заявив «а я тоже — христианин», и инкорпорировать церковь в государство, ассимилировать ее, привить ей свой мирской государственнический дух, подчинить ее себе, поставить ее под собственный контроль, заставить церковь работать на себя, — а значит убить христианство. Христиан вроде бы перестали убивать физически — но в результате стали убивать духовно. Когда император Константин пришел к христианам и сказал им: «Я теперь тоже — христианин» — единственным правильным ответом было бы: «Ах, ты христианин? Если ты христианин, тогда брось всё и иди за Христом, как Христос заповедовал делать христианам». В общем-то, если подумать: что такого великого сделал для христиан Константин? За что его так уж превозносить было? Только лишь за то, что он перестал христиан убивать? Так это он для своей души сделал, чтобы не сгореть в аду, как предыдущие императоры-гонители. Совершенно необоснованно было вот только за то, что он перестал христиан убивать, — вдруг ни с того ни с сего предоставлять ему особое право участвовать в церковных соборах, влиять на церковное учение! Не очень понятно, почему христиане Константина сразу и строго не поставили на место (а вместе с ним, раз и навсегда, и всех последующих императоров, царей и королей, которые порывались, с кровавыми руками, возглавить церковь, влиять на церковную жизнь и влиять даже на христианские догмы, деформировать и искажать их, подстраивать их под свой падший ум и под «нужды империи»): «Ах ты теперь христианин? Тогда увидимся с тобой на исповеди — ждем покаяния за твои кровавые царские дела. Никаких особых прав у тебя нет и не будет. Если хочешь — кротко вступи в церковь на правах рядового христианина. Нам Христос сказал: „цари земные царствуют над миром сим и правят людьми мира сего, — а у вас да не будет так!“ Поэтому, если уж ты и вправду хочешь быть христианином — тогда перестань быть царем, потому что вся земная падшая царская деятельность прямо противоречит всем заповедям Христа. А если не хочешь так — мы рады опять уйти в катакомбы. Нам не привыкать принимать мученическую смерть от зверей в римских цирках». Произошел же в действительности, наоборот, некий «подкуп» церкви благоденствием и «дружбой» с императором, началось противоестественное, противоречащее всем заповедям Христа, встраивание церкви в империю. Ужас, как страшно было читать древние сводки и видеть, что отныне истинным христианам приходилось быть партизанами и гонимыми изгоями не только в «мире сём», но и в собственной церкви, пошедшей на сговор с миром сим, с государством, с империей — то есть с явлениями, которые по определению враждебны всему, что заповедовал Христос! Расправа над Иоанном Златоустом, произведенная в Константинополе «церковным» начальством, спевшимся с царьком, — вот оно, раз и навсегда, на все века, страшное разоблачение мифа о благости «примирения» церкви с империей, с государством. Мне, увы, становилось всё очевиднее, что многие церковные «начальники», удачно встроившиеся в государство, унаследовали не Христу, а тем, кто Христа распял — фарисеям и лицемерным продавшимся еврейским священникам. Расправа над Иоанном Златоустом была лишь первой громкой расправой омирщвлённого встроенного в государство коррумпированного церковного начальства над святым (которого их преемники чуть позже посмертно канонизировали — к своей же славе). Я видел что с момента «союза» церкви с империей такие расправы над теми, кто пытался сохранить верность Христу и в точности исполнять заповеди Христа, стали чуть ли не регулярной нормой внутри самой церкви. Христос однозначно призывал Своих учеников выйти за рамки падше-человеческой истории: «Не будьте такими, как люди мира сего!» Именно так, чужаками, скитальцами, странниками, вне падше-человеческо-животно-сатанинской истории, и жили ранние христиане, — и именно за это мир убивал их, стремился их уничтожить. Как только часть христиан решили влиться в падше-человеческую историю и пойти на компромисс с миром сим, плата за это была чудовищная. Не случайно Христос заранее предупреждал: «Горе вам, когда люди будут говорить о вас хорошо!» Омирщвлённое позорное одержимое жаждой власти коррумпированное «церковное» начальство, ничего общего с Христом и Христовым учением не имеющее. Миллионы формально крещеных, в Христа на самом-то деле не верующих, совершающих страшные грехи и называющих себя христианами просто потому что так выгодно, или принято, или модно, — ходящих в церковь просто потому что «так положено» — потому что это «государственная» религия. Бесчисленное количество карьеристов, примыкающих к церкви ради выгоды (а если б государственной религией была бы завтра объявлена не христианская, а другая, то они, не задумываясь, с тем же омерзительным тупым правоверным рвением поклонялись бы ваалу или перуну). И — как страшный результат сговора официозной церкви с миром сим — почти полное искажение первоначального мэссэджа Христа! То, что было очевидно первым христианам, — теперь не просто ставится под сомнение коррумпированным мэйнстримом церковного начальства, но и объявляется ересью! Чудовищный реванш ветхозаветных заблуждений в головах священников и полное попрание Христовых заповедей, всего Христова откровения, подмена их мирскими концепциями. Чудовищная подмена священниками теологии зоологией. Оправдание священниками всех ужасов падшей природы, всех «натуральных» падших похотей людей и всех порядков мира сего — так, как будто они «даны от бога» — то есть, на самом деле, оправдание сатаны, по вкусам которого выкроен падший мир. И самое страшное — даже теология, начиная с момента встраивания церкви в империю, откровенно коррумпируется миром сим и «князем мира сего»! Встроившиеся в империю «богословы» быстро забывают про неотмирную Благую Весть Христа и начинают во всем исходить только из имеющегося в этом падшем земном мире, из порядков и законов этого падшего мира — приписывая их «богу», а не тому, кто был известен первым христианам как «князь мира сего», сатана. Выводы о характере Бога и о качествах Бога начинают пытаться делать на основании наблюдений за качествами, свойствами, порядками и устроением падшего земного мира — вот уж страшнее богохульства трудно придумать! Более того — рассматривая то, как устроен падший земной мир, заявляют, что это — якобы доказательство «мудрости бога». Происходит фактически полная подмена Бога «князем мира сего», сатаной. И, вот, уже в четвертом-пятом веке, я с ужасом видел в «богословском» учении Августина, навсегда одурманенного мирской философией своих юношеских лет (и в свою очередь навсегда, пинг-понгом через Фому Аквината, задурившего голову будущим богословам-схоластам, пишущим не на основе прямых Христовых откровений, а на основе упражнений собственного падшего ума или на основании директив омирщвлённого церковного «начальства»), что всё перевёрнуто им с ног на голову: оказывается, это «бог», якобы, сотворил всё то земное и падшее, что апостол Иоанн и все первые христиане со ссылкой на Христа заповедовали «не любить»! А не тот автор всех земных падших вещей, законов и порядков, который был известен ранним христианам со слов Христа как «князь мира сего». В общем не удивительно, что такая чудовищная подмена принесла страшные плоды: Августин в результате стал идеологом рабовладельчества, эксплуатации рабского труда и первым апологетом будущей инквизиции и насильственного «обращения»: дерево, которое во всей омерзительной очевидности чуть позднее позналось по богохульскому, откровенно сатанинскому плоду своему — чуть было не сгубившему западную церковь, чуть было не уничтожившему ее изнутри, и надолго отвратившему от нее истинных христиан. Августин в самом духе своего учения перевирает всю суть Христовых заповедей и Христовой Благой Вести! Августин не просто отрицает существование зла (лукаво заявляя, что, якобы, «зло — это просто недостаток добра»), но и доходит до откровенного сатанизма и, по сути, оправдания дьявола, провозглашая змеиный тезис, что «всё, что существует — благо просто в силу того, что оно существует». Хоть сам Августин вроде бы и принимает монашество и вроде бы отказывается от мира, но в извращенном его учении это всё равно якобы «бог» сотворил падший мир — и теперь «бог» якобы просто ждет пока люди от любви к «твари» вернутся к любви к «творцу». Довольно омерзительная картина получалась. Августин настолько заворожен изощренной сложностью окружающего его падшего земного мира, всякими математическими, логическими и психологическими и социально-государственными штучками и фокусами мира сего, что в своем оправдании порядков падшего мира и приписывании их «богу» доходит даже до такой безмозглой и бессовестной сатанинской антихристианской гнуси, как заявление, что существование рабства на земле якобы угодно «богу»! То есть выступает адвокатом дьявола, пропагандирует оправдание сатаны, князя мира сего, под видом «теодицеи»! А затем уж доходит и до мерзости оправдания войн и насильственного «обращения в христианство» — то есть становится первым идеологом последующей дьявольской инквизиции, которая, в будущем, под видом борьбы за чистоту католицизма, на самом деле уничтожала и дискредитировала христианство. То есть уже Августин впрямую и внаглую перевирает и отменяет всё, что Христос говорил, всё Христово дело, всё Христово учение, все Христовы заповеди. То, чему учит Августин — прямо противоположно всему, чему учит Христос; но Августин, понимая это, выворачивается из ситуации, говоря, что это просто потому что у Христа под рукой не было подходящего императора, который бы мечом воплотил бы в жизнь Христовы желания. Всё учение Августина наполнено лукавством мира сего и уничтожает мораль и способность христиан различать добро и зло. Вскоре в среде коррумпированных империей «богословов» начался и антихристов бред про возможность построения «царствия божьего на земле» и про эквивалентность «империи» «царствию божию», — сатанинский яд, который в дальнейшем разъедал мозги и души многих падших христиан, соблазнившихся блеском и могуществом империи. И вот уже в омирщвлённой части церкви дошло до откровенного сатанизма и подготовки почвы для будущего прихода антихриста: если первые христиане готовы были умереть мученической смертью — только бы не согласится поклониться кесарю, царю или императору (потому что это было бы изменой Христу, который для настоящего христианина — единственный Царь), то теперь, по мере коррумпирования церкви империей, уже внутри самой церкви (чудовищно разбавленной внезапно влившимися в нее и заполонившими ее мирскими мерзавцами и карьеристами, которых церковь не смогла переварить) начали говорить о том, что «император у нас вместо бога, и императору нужно поклоняться и во всем ему повиноваться, как богу», — и (по мере отдаления во времени от земной жизни Христа, омирщвления и отпадения от Христова откровения) это антихристово богохульство царепоклонства и властепоклонства набирало всё более чудовищный размах — и, что самое страшное, приобретало все более наглые лживые псевдо-«богословские» манифестации. Как будто под действием страшного дурмана, карьеристы-священники и «начальники» церкви напрочь забыли о противоядии, которое заранее дал христианам против этого Христос: «цари земные властвуют над людьми мира сего, и начальства мира сего правят миром сим, — а у вас да не будет никогда так. Вы все друг другу братья, а учитель у вас единственный — Христос». Как будто загипнотизированные «князем падшего мира сего», царепоклонцы и империопоклонцы и прочие властепоклонцы напрочь забыли о том, как сам Христос, когда восторженный народ захотел насильно сделать Его царем, аж сбежал от ажиотированных поклонников по воде — только бы не стать земным царем в падшем мире! только бы, не дай Бог, не иметь ничего общего с земной «властью» (которая по самой своей природе априори противна и противоположна Богу)! — и прямо предупреждал: «Царствие Моё — не от мира сего». Как же получилось так, что в течение падшей земной истории столь многие, называвшие себя «христианами», поддались именно на то искушение сатаны (предлагавшего дать им царства мира сего), — которое, молясь и постясь в пустыне, с гневом отверг Христос?!</p><p>И если бы не христиане-монахи, бежавшие от имперского кошмара в пустыню, чтобы там сохранить дух Христов, — можно было бы, увы, говорить, что в этот период церковь была полностью захвачена «князем мира сего», сатаной. И таких периодов в истории я видел по хроникам очень много. Но я видел и то, что всегда оставалась какая-то крошечная горстка храбрецов, верных Христу, которые помнили заповедь «не любите мира, ни того, что в мире», которые противостояли этому распаду христианства — чаще всего ценой своих жизней. Я с ужасом увидел, что вся история мэйнстрима официозной церкви, начиная с конца гонений на христиан и начала «дружбы» с империей, и по сей день, — это по сути история разнообразнейших чудовищных искажений и подмен христианского учения! Церковь согрешила, пойдя на соблазн «примирения» с империей, то есть на компромисс с миром сим — и всю свою историю после этого пожинала ужасные плоды. Это история ежесекундной борьбы «князя мира сего», старающегося внедриться в церковь, коррумпировать церковь и уничтожить Христову церковь путём инкорпорирования ее в падший мир, превращения ее в «один из институтов мира сего», путем выедания ее изнутри, выхолащивания, так чтобы оставить только лживый фасад, как ловушку — а внутри чтоб была уже страшная начинка из падших обычаев «мира сего»!</p><p>Каким же шоком для меня было, когда я начал читать рассуждения уже сегодняшних священников о мироустройстве: многие из них настолько абсолютно капитулировали перед миром сим, настолько соглашательски смирились с диктатом мира сего и диктатом его сатанинских законов, что, подобно моему священнику-зоологу из Фессалоник, утверждали даже что и смерть — это «нормально» и «естественно»! То есть смачно плевали Христу в лицо и предавали Христа, надругались над Христом — ведь, если развить их логику, получалось, что в общем-то Христос умер совершенно зря, и зря мучился на кресте, ради победы над смертью: раз Его «последователи» меньше чем через две тысячи лет настолько деградировали в своих омирщвлённых умах и душах, что им никакой победы над смертью уже и не надо — им в общем-то в этом одержимом сатаной, охваченном злом мирке уже всё приятно и «естественно», и ничего отменять не надо! Даже консерватор-традиционалист апостол Павел — и тот прекрасно знал, что смерть «враг», который «будет побежден», и что «Бог не творил смерть, и не радуется погибели живущих», и что «смерть вошла в мир завистью сатаны», и что смерть в мире является прямым следствием возникновения во вселенной по вине сатаны похоти, которая «зачав грех, породила смерть». Я недоумевал, как же получилось, что меньше чем через две тысячи лет многие «христиане» мэйнстрима полностью забыли всё, ради чего Христос приходил на землю, — смирились даже и с диктатом смерти, и возвели сатанинские законы падшего мира сего в «норму»?! Ужасающая правда состояла в том, что выжили и «звучали» в публичном пространстве в основном только приспособленцы, коллаборанты с миром сим, соглашатели, — вот тебе и история «начальства» в церквях. За редчайшими исключениями — и исключения эти, на протяжении всей пост-константиновой истории, тут же убивали, ссылали, лишали сана, — как Иоанна Златоуста, — а потом, уже убив, загнав в могилу, на безопасном посмертном расстоянии объявляли святыми — не в знак покаяния, а к славе своей же собственной приспособленческой коллаборантской «начальской» иерархии. Немножко было похоже на то, как если бы в результате второй мировой войны во Франции участников антифашистского движения сопротивления бы всех до одного перебили, а выжили бы одни только коллаборанты и соглашатели, — и коллаборанты бы нагло заявили, что именно они олицетворяют нацию, а убитые партизаны все были отщепенцами, сумасшедшими и уголовниками.</p><p>Я вдруг почувствовал ужас, что и со мной может тоже произойти какая-то подобная страшная метаморфоза! Вдруг и я тоже рискую, после сейчашнего яркого прозрения, впасть в падшее обыденное обычное для земных людей плотское забытье?! — я вдруг почувствовал, что в этом мире нужно ежесекундно предельно усердно трезвиться, очень сильно грести против течения — чтобы хотя бы удержаться на месте, чтоб не снесло в погибель! Через два дня я был уже на Афоне».</p><p>Флориан вздрогнул, и вдруг снова начал видеть глазами близкий жар июньского вечернего неба над собой: уже стемнело, в низинах под холмом паковался махровый мрак крон деревьев, но небо всё еще не отдавало жара дня, как компьютерный экран, в котором за день накопилось слишком много энергии, — светилось синим янтарём с внутренней подсветкой, — видеть теми самыми очами, которыми все последние минуты явственно видел шагающего рядом с ним и произносящего немыслимые откровения Панайотиса, — кадр из Вечности, записанный где-то в небесном тайнике, но в земных реалиях затерявшийся где-то в четырехлетнем их с Панайотисом знакомстве — так, что теперь Флориан даже и не мог бы расставить маячки времени и места, опознать, что за пейзаж проматывался рядом с ними во время разговора, многие детали которого он когда-то частично старался спускать мимо ушей, как излишнюю экзальтированность восточной ортодоксии, — но каждая буква из которого стала для него теперь вдруг драгоценнее жизни.</p><p>Да, да, Йотис, неужели ты прав… Неужели ты прав… Как было бы прекрасно, если бы ты оказался во всем прав! То есть… Нет, это ужасно! Но все-таки это не тот бесконечный ужас, который я испытывал сегодня, когда заподозрил Бога причастным ко всему тому злу, которое заложено в основу земного мира! Флориан начал медленно, стараясь не проскользить по траве сандалями, в облаке ночного дурмана липовых цветов, спускаться с холма.</p><p>— Думаю, враг в какой-то момент подловил Бога на Божьем Добре, на Божественности, — невозмутимо продолжал Панайотис (и внешняя картинка и запахи вновь разом отступили, будто бы Флориан разом снял с себя давивший виски шлем виртуальной реальности со свербящими переносицу обонятельными спецэффектами и затемняющими внутреннюю реальность очками, — и вот уже опять жарко светило солнце, и какой-то небесный монтажер включал для него, на шаффле случайной выборки с одному этому монтажеру понятной логикой последовательности, обрывки их с Панайотисом разговоров), и уж про эти-то слова Флориан четко знал, когда и где были они другом произнесены: ровно год назад, в их последнюю встречу, вот здесь же, на холме, в конце жуткого спора, — и сам Флориан вновь бегал вокруг скамейки, на которой крепко сидел Панайотис; Флориан размахивал руками, как титрами для глухонемых, — в знак бурлящих у него внутри реплик, а Панайотис, двигая вверх бровями, с какой-то осознанной невозмутимостью доканчивал мысль: — Думаю, мы просто не понимаем, насколько органичными и неотъемлемыми для сущности Бога являются два простых качества: Добро, неспособность сделать зло, ненависть ко злу — и Свобода, желание предоставлять всем неограниченную свободу, ненависть к насилию. Думаю, что вот именно на этом враг Бога и подловил: как бы взломал код, взломал компьютерную программу, начал действовать как смертоносный вирус во вселенной, — именно в расчете на то, что Бог не будет применять к нему силу, не будет подавлять его силой — именно в расчёте на то, что Бог всегда брезгует сатанинскими методами, никогда их не применят (иначе бы Бог моментально перестал бы быть Богом и превратился в сатану). Думаю, что в переводе на наш несовершенный земной язык, трагедия, разыгравшаяся на небесах задолго до возникновения земного мира выглядела примерно так: сатана вдруг заявил Богу: «а почему это Ты говоришь, что плотская похоть — это плохо, и убивать нельзя, и гордыня это порок?! А я вот сделаю целый мир, построенный на этом — и мириады ангелов тоже захотят развлечься в моем мирке, отделятся от тебя и последуют за мной — вот увидишь — они проголосуют против Тебя, против Твоих моральных запретов — они проголосуют за меня! И Ты ничего не сможешь мне за это сделать — иначе Ты будешь диктатором, убийцей и узурпатором, затыкающим рот оппонентам, то есть мне!» И Бог увидел лишь один способ победить этот дьявольский вирус (действительно захвативший, по вине сатаны, гигантское количество ангелов, превратившихся в бесов): дать этому вирусу возможность проявить себя, откровенно выявить свою омерзительную злую сущность — но в строго ограниченном изолированном пространстве вселенной и в строго ограниченный период времени, который закончится с концом земной истории. Бог не хочет быть диктатором, не захотел быть тем, в кого всю последующую вечность ангелы тыкали бы пальцами и спрашивали: «А почему ты отрубил сатане голову? За что? Мы же слышали, что он обещал построить новый завлекательный мир, где всё будет очень сладко и интересно!» И вот Бог предоставил возможность злу манифестироваться — так чтобы страшные плоды похоти и прочего зла были неоспоримо очевидны, — и чтобы вечный смертный приговор, который Бог вынесет сатане после конца земной истории, был очевиден в своей справедливости для всех добрых и чистых ангелов. Взгляни, Флориане, на то, как маниакально люди на земле отстаивают свою свободу делать любые вещи — даже самые мелкие и чудовищные! Когда людям что-то запрещают — даже что-то мелкое и незначительное, глупое, злое, стыдное, — люди готовы убить или быть убиты — но только чтобы отстоять свою свободу делать всё, что они захотят! Думаю, что Бог, зная это качество людей, как бы перевернул ситуацию кверх дном: позволил сатане модифицировать земной мир так, что здесь Бог — в изгнании, что здесь за право быть с Богом надо бороться против диктатуры сатаны, восставать и бунтовать против сатанинских законов этого мира. Из очень плохой ситуации, из трагедии, из гибельной трагедии, Бог все-таки нашел выход: не для всех, но для тех душ, которые очнуться от сатанинского земного падшего дурмана и действительно даже под угрозой смерти со стороны диктатора-сатаны предпочтут лучше умереть но быть с Богом. Я думаю, что мы просто в силу своей падшести глубинно недопонимаем сущность Бога: вот все маловерные суеверы любят твердить по каким-то мелким поводам: «Бог наказал». А мне кажется, Бог никого не «наказывает» в этом земном падшем мире — здесь, в этом падшем, отпавшем от Бога мире, Бог — не суверен. Если бы Бог в этом земном мире в рамках земной истории немедленно наказывал бы подонков — то никогда не было бы ни Гитлера, ни миллионов жертв, ни других сатанинских подонков — которые возникают на исторической арене с маниакальной регулярностью. В земном падшем мире вообще нет «справедливости» — справедливость вынесена Богом за рамки земной падшей истории. Божья воля на падшей земле не совершается — падшая земная человеческая история ничего общего с Богом вообще не имеет, она противна Богу, в падшей, почти звериной, сатанинской человеческой истории всё происходит как раз вопреки воли Бога — земная человеческая история — это не «воля Божья», а наоборот трагедия полного отпадения от Бога. Воля Бога на земле исполняется только крайне редкими отдельными людьми, которые по-настоящему принимают Христа — и таких людей мир, как правило, очень быстро уничтожает. То есть пока ты благополучен в этом падшем мире — ты не можешь еще говорить, что ты настоящий христианин. А мы с тобой… мы все в церкви… — так, скамейка запасных… Ты заметь — ведь святые страдают в этом мире гораздо чаще, чем злые люди, — и как раз праведники, а не злые нелюди, живут в нищете, бывают несправедливо обижаемы, и как раз добрые люди, а не злые нелюди, чаще всего бывают убиты. Так что ж — их «Бог наказывает», что ли? Бред, ерунда. Бог никого на земле вообще не «наказывает» в рамках падшей человеческой истории. Бог предоставил всем гнусным отпавшим от Бога силам возиться в герметически запечатанной земной консервной банке, отделенной от Божьего мира непроходимой непрозрачной стеной. Флориане, ты обращал внимание, что Христос, когда исцелял людей, никогда никому не говорил «это тебя Бог наказал» — наоборот, Христос почти всегда говорил, исцеляя: «эту дочь Авраамову сатана связал болезнями, — а Я ее освобождаю», или просто «прощаются тебе грехи — встань и ходи». Значит, мы вообще радикально неправильно представляем себе механизм «наказания» — Бог вообще никого не наказывает! Бог наоборот пришел на землю чтобы устроить как бы скидочную даровую распродажу Вечной Жизни — потому что мы все здесь на земле банкроты — нам нечем платить! Бог никого не наказывает! Это сатана куражится и издевается над всеми без исключения людьми на земле — пользуясь тем, что все люди — порождения грехопадения и как бы «проданы» сатане через изначальное грехопадение. Бог через Христа, наоборот, создает для выкупленного избранного человека как бы сверхъестественный феномен, освобождая человека из дурного злого плена мира сего, — и тогда человек может, вопреки законам мира сего, воскресать, идти по воде, идти вброд по бушующему морю мира сего, — и не тонуть. Но как только человек теряет веру в Христа, — как на секунду потерял веру Пётр, — он тонет — то есть падает снова в дурные закономерности мира сего, по которым он должен непременно потонуть. Но если вдруг опять вскрикнет: «Спаси, Господи, погибаю!» — рука Христа тут же снова поддерживает его и спасает, тут же снова отменяет для него законы мира сего. Бог вообще никого из людей на земле не «наказывает» и никого не убивает, — иначе бы этому подонку-сатане, который мучает и убивает на земле людей, Бог бы орден вручил тайком на красной ковровой дорожке, — как тот нефтяной диктатор вручил награду своему секретному агенту, который здесь отравил по его приказу диссидента. Но, как мы знаем из слов Христа, сатане не орден уготован, а вечный ад, когда эта кошмарная падшая земная история завершится. Мне кажется, еще одна страшная тайна заключается в том, что сатана совершил еще один как бы компьютерный взлом — подловил Бога еще на одном качестве — на справедливости: и, втянув души в грехопадение, заключив их в тюрьму падшего земного мира, сатана как бы говорит Богу: «ну вот, они все согрешили, они все грешники — поэтому я буду куражится над ними как хочу и издеваться над ними, они все в моей власти, они продали себя мне, — и Ты ничего не смеешь сделать мне за то, что я их буду пытать, — иначе Ты будешь несправедлив! — и Ты никогда не сможешь их из-под моей диктатуры вызволить — потому что они же все грешат, они грешники, они все изначально согрешили, они — потомки тех, кто согрешил и продал мне себя, а следовательно, по справедливости, все подлежат наказанию. Вот я и буду их всех пытать как хочу и наслаждаться садистским наслаждением! А Ты — пошел вон! Земной мир принадлежит мне». Вот именно поэтому Богу, чтобы вызволить души хотя бы некоторых немногих людей из плена, приходится класть на противоположную чашу весов нечто, что перевесит все грехи людей, перевесит весь страшный грех изначального грехопадения первых людей соблазненных сатаной (павших из духовного мира и из духовных безгрешных бессмертных тел — в падший грешный злой похотливый одержимый сатанинскими законами земной мир): Бог кладет на противоположную чашу весов Свою собственную жизнь — приходит на землю, инкарнируясь в лице Христа — чистого и божественно-безгрешного, — и добровольно проходит через муки и чудовищную пыточную смерть на кресте. Цена за выкуп душ людей, которые примут Христа, заплачена — они выкуплены не по их собственным заслугам, а по вере, потому что Бог лично Своей смертью на кресте заплатил за них выкуп — христиане выкуплены исключительно в силу того, что каждый из них в отдельности, принимая крещение, заключает с Христом личный договор — о том, что он принимает эту Христову жертву за себя лично — и отныне, будучи выкупленным Христом, принадлежит исключительно Христу — и не принадлежит ни сатане, ни миру сему земному. Именно это апостол Павел называл «искуплением из порядка греха и смерти — в благодать». Это, увы, не исключает, что сатана будет продолжать всеми силами вредить выкупленным Христом людям — до тех пор, пока они живут на земле: мучать их, стараться поражать их болезнями, и убивать их при первой возможности. Но Христос не случайно же сказал: «Не бойтесь того, кто убивает ваше тело, — он может лишь убить ваше тело — но после этого никак уже не сможет повредить вашей душе». Так что мы просто радикально неправильно понимаем характер Бога — потому что мы, в силу падшести, видим вокруг только падший мир — и падшую зверино-сатанинскую человеческую историю — и радикально-ошибочно пытаемся вывести характер Бога из своих наблюдений за тем, как устроен этот падший мир, или из наблюдений за падшей природой, или из наблюдений за падшей человеческой историей, или из наблюдений за устройством земных государств, или и вовсе кроим представления о Боге по образу земных ублюдков-диктаторов, — в то время как все эти образы Богу ровно противоположны. Здесь, в этом падшем мире, нет ничего от Бога! Здесь от Бога только то, что бунтует против этого мира и его законов! Ведь тот же строгий пост, например, — это бунт! Бунт в тюрьме против плотских порядков этой тюрьмы! Целомудрие и чистота — это тоже бунт! Отказ подчиняться правилам похотливого начальства этой земной тюрьмы! Отказ подчиняться сатане, отказ играть под его команду! Нестяжательство и отказ от материальных забот — это тоже бунт! Благословенный бунт! Христос спасает только тех, кто бунтует против этого падшего мира, тех, кто действует вопреки этому падшему миру!</p><p>— Йотис! — возмущался Флориан и опять вскидывал руки с растопыренными пальцами. — Если тебя послушать, то получается, что весь земной мир, вся человеческая история не имеют никакой ценности?!</p><p>— Почему же, — невозмутимо возражал Панайотис. — Земной падший мир — это изживающий себя вирус. Падший мир изживает себя, манифестирует всё новые и новые извивы и мутагенные стадии вируса, — и когда падший мир изживет и пройдет все возможные стадии и извивы вируса зла — земной мир сам себя уничтожит. В этом и есть единственная (негативная) ценность земного мира — изжить себя всеми доступными формами и штаммами вируса, заложенного в основу этого падшего мира. И небесная запись земных кошмаров будет свидетельством на суде, после которого сатану и его ангелов уничтожат в аду, вместе с теми людьми, которые были их рьяными слугами. Земля ведь сгорит вовсе не потому, что «Бог накажет мир и взорвёт землю», — а потому, что мир, запрограммированный на зло и нечистоту, сам себя запрограммировал на самоуничтожение. Думаю, что видимая земная история закончится ровно и только в ту секунду, когда Бог спасет последнюю душу, которую можно спасти, из порожденных этим миром. У Бога, насколько я понимаю, выбор был простой: либо плюнуть на этот земной мир и дать ему погибнуть (потому что никаких моральных обязательств у Бога, по отношению к падшему миру, полностью отказавшемуся от Бога, нет) — либо попытаться спасти из этого мира хотя бы тех, кого спасти можно. Думаю, что до тех самых пор, пока Бог предвидит что в будущих поколениях людей, порожденных этим миром, можно будет спасти еще хоть одну душу — до этих самых пор Бог будет удерживать земной мир от окончательного распада и от самоуничтожения. Но, увы, это означает, что страдания всех на земле продлеваются. А как только все спасаемые души из всех веков будут собраны — думаю, Бог просто отступится от падшего мира полностью — и земной мир уничтожит себя сам, взорвет себя. Единственное, что есть ценного в этом мире — это то, что происходит вопреки этому миру, то, что восстает и борется против этого мира, против его омерзительных злых законов! Здесь, в этом падшем мире, нет ничего ни хорошего, ни полезного. Здесь нечему научиться. Существование этого страшного изуродованного падшего мира — это трагедия. Мы живем в том, чего не должно было быть. Не даром ведь Христос, рассказывая о будущем конце света, называет это «Избавлением» и говорит, чтобы христиане, когда увидят знаки приближения конца света «восклонили головы свои вверх, подняли взоры к небу — ибо приблизилось избавление». Этот падший мир по-настоящему страшен — здесь даже чистейшие добрые души и те рискуют безнадежно испортиться.</p><p>— Йотис! — возмущался, остановившись, Флориан. — Но ведь в мире есть и какой-то прогресс! Ты как-то совсем об этом забываешь! Люди ведь развиваются, человеческие общества развиваются, есть же прогресс!</p><p>— Брось, Флориане… — грустно хмыкал Панайотис, тянясь за новым пакетом фисташек. — Какой прогресс?… Обезьянкам раздали смартфоны?… Ты это имеешь в виду?… На самом деле они все в этом мире просто безостановочно бредут по кругу в кромешной темноте по колено в зловонной зыбучей трясине, а им всё кажется, что они заняты чем-то важным! Они нервно курят, делают важные и нервозные лица, изображают, что раздумывают над чем-то крайне важным, страшно серьезно решают вопросы, запивают пропасть вином, срываются на крик — и дальше идут месить жижу по тому же самому кругу, в той же самой невыносимой вони и темноте. Не существует, на самом-то деле, никакой «громады истории», которой так любят восторгаться мелкие недалекие пошляки: есть только секунда выбора каждого отдельного человека, для которой он сюда и пришел. Разве благодаря «прогрессу» стало меньше убийств, или меньше блуда?! Какой прогресс?! Если две тысячи лет назад даже компромиссничавший с миром апостол Павел и тот прекрасно знал, что падшее земное человеческое тело — зло, напичкано априорным грехом, воюет против духа, и вопил «Кто избавит меня от тела сей смерти?», твердо знал, что «помышления плотские — это смерть; жизнь по плоти — это смерть», и заповедовал, как и Христос, всем кто может, воздержаться от брака и хранить чистоту и безгрешность; Христос, призывая своих последователей оскопить себя ради Царствия Божия, сетовал, что «не всем это дано», — и все святые знали, что даже самый честный верный брак и то попущен Богом на время земной истории как «худшее», как уродливое животное явление падшего мира, лишь для тех, кто не может воздержаться от животной похоти или не хочет избрать лучшее: чистоту! а в Царствии Божием, где нет места похоти, спасённым душам будет стыдно, что в падшем мире они, словно сильно до умопомрачения ударившись головами при грехопадении, мнили себя самцами и самками; и древние святые пустынники как могли умерщвляли падшую плоть, изнуряли ее постом, чтобы победить животные инстинкты, и настолько стеснялись и чурались собственного падшего тела, что не снимали грубую власяницу даже когда переходили реки — только бы не обнажиться! — и прозревали, что падшее похотливое земное человеческое тело выкроено сатаной чтобы играть на нем, как на дьявольском инструменте, чтобы манипулировать им и держать в похотливом плотском плену души, чтобы руководить ими как марионетками, разыгрывая на земле всё новые гнусные спектакли на потеху бесам! Все древние святые знали, что между похотью и смертью стоит знак равенства — первая является причиной второй! — а в конце второго тысячелетия римский понтифик, глава католической церкви вдруг заявил о «теологии» земного человеческого тела и чуть ли не о «теологии» плотских сношений — тьфу! пакость какая! хороший был человек, — а сколько падшей чуши нанёс! — то какой здесь прогресс?! Здесь наоборот полная деградация, всё большая апостасия, по мере отдаления во времени от земной жизни Христа! Не только внешний падший мир деградирует, — но и церковь, увы, тоже! Христос же прямо предупредил: «Но Сын Человеческий, вернувшись, найдет ли веру на земле?» Вам кажется, что вы через две тысячи лет открыли вдруг какую-то новую истину — а на самом деле вы все вообще просто напрочь забыли, о чем говорил Христос!</p><p>— Ты — еретик, Йотис! — эмоционально, в обиде за понтифика, выдыхал Флориан, вновь бегая по кумполу высохшей полянки на холму, стараясь улыбкой смягчить ругань.</p><p>— Знаешь ли, Флориане, в истории христианской церкви были даже моменты, когда вся церковь и всё церковное «начальство» были не правы, — и только один-единственный человек был прав — к примеру, тот же Афанасий! — смеялся себе в бороду Панайотис. — Что ж, я готов быть даже Panayotis сontra mundum, и буду не уставая твердить: «Не любите мира, ни того, что в мире. Кто любит мир, в том нет любви Божией. Ибо всё что в мире: похоть плоти, похоть очей и гордость житейская — не есть от Бога!»</p><p>— Но не можем же мы прямо вот так сразу… отпугивать людей, прихожан от церкви! — дул щеки Флориан. — Мы же должны как-то… Найти с ними общий язык! Молодежь же… должна как-то слышать от нас то, что ей интересно… Да, мы все сами, всё священство отказались от брака. Но не можем же мы отталкивать людей, у которых семьи… Или… тех, которые хотят заключить католический брак! Мы же должны действовать из соображений икономии и делать церковь привлекательной для людей! Для молодежи!</p><p>— Икономия?! — угрюмо переспрашивал Панайотис. — Вы, что, хотите попробовать в скит заманивать голой ножкой?! Вот поэтому-то по-настоящему ищущие Бога люди и перестают в церкви ходить! — потому что вы им вместо Христовой бескомпромиссной правды предлагаете коррумпированный трусливый жиденький сиропчик «добра мира сего»! Конечно, молодежь, духовно ищущая, отшатнется от вас! Они в ужасе от мира — и ищут Бога, ищут Христовой правды — а вы их вместо этого кормите тем же самым падшим миром, только добреньким и чуть упорядоченным! Это ведь враньё, полная подмена Христова учения! И это — клевета на Бога! Потому что вы этим самым как бы провозглашаете, что всё зло, которое составляет основу этого мира — это якобы от Бога и якобы угодно Богу! Вы как будто бы забыли, что христианство полностью противоположно «миру сему»! Христос призвал выйти из этого мира, возненавидеть жизнь в этом мире, отречься от этого падшего мира и от всех его законов, отречься даже от своего собственного земного «естества» (которое в Царствии Божием — противоестественно и отвратительно!), отречься даже от земных кровных связей, — а не обустроиться в этом мире поудобнее! Всё, чем сегодня пичкают людей под видом официозного христианства — это всё враньё и подмена! «Будь хорошим работником, хорошим членом общества, будь патриотом, подчиняйся властям, будь хорошим семьянином, будь доблестным воином» — это всё враньё! Христос не призывал быть ни благонадёжным гражданином ни одного земного государства, ни «патриотом» (одна у нас родина — на небесах!), ни хорошим семьянином (кто не отречется от семей, домов, от всего что имеет, — не может быть Христовым учеником!), — ни даже хорошим добросовестном работником в мире сём (Вспомни Матфея, налогового инспектора! Матфею Христос приказал немедленно бросить все деньги, весь стол с собранными налогами, всю работу — и идти за Ним! Матфеевы государственные работодатели были, наверняка, крайне не довольны такой безответственностью и нелояльностью! Брось всё и иди за Христом! Не заботься, что тебе есть или пить завтра! Оставь мертвым погребать их мертвецов, — а ты иди проповедуй Царство Божие! Вот что говорит Христос! Это единственное дело к которому призваны в этом страшном земном мире христиане! И даже своей ученице Марфе, которая, вроде бы, занималась добрым благотворительным делом — готовила большой ужин с угощениями для друзей Христа у себя в доме, — Христос сказал: «Уймись, Марфа, ты суетишься и заботишься о многом — а одно только нужно: внимательно слушать Мои слова». ) Добренькое плотское мещанство и законопослушность, которым вы людей с церковной кафедры учите — не имеют вообще ничего общего со Христом! Если бы сегодня Христос вдруг вошел в христианскую церковь и прокричал те же самые слова, которые он прокричал евреям две тысячи лет назад — то «церковные начальники» сказали бы Христу те же самые слова, что Ему сказали две тысячи лет назад фарисеи и еврейские священники: еретик, богохульник, попиратель традиций и морали, государственный преступник. Вы вообще уже забыли, о чём на самом деле говорил Христос, ради чего Христос умер и воскрес! Флориане! Миссия Христа — не помочь людям поудобнее обустроиться в этом падшем мире, а помочь сбежать из плена падшего мира в Божье Царство! Церковь должна бороться против мира сего, жестко противостоять ему — а не становится его частью! Церковь должна быть представительством радикально другого, противоположного, Божьего, мира — а не служить сладеньким декоративным бонусом к развлечениям земного падшего мира сего! Зажились в этом мире, превратили церковь в сообщество добреньких улыбчивых язычников! Вы же обманываете людей: вроде бы сулите людям небесное — а вместо этого учите их жить по-земному! Благотворительный клуб по интересам добреньких людей мира сего, не хотящих или не могущих в полной мере выполнять заповеди Христа — а вместо этого любящих земную иерархию, дисциплину, порядок и подчинение! Клуб соглашателей с миром сим! Лживый инкубатор по разведению детей прихожанами! Благотворительный клуб выходного дня! — вот во что у вас церковь ваша превратилась! — бушевал Панайотис.</p><p>— Что значит «ваша», что значит ваша?! — возмущался и остолбеневал на кромке пролысевшей соломы Флориан, и ронял от возмущения руки. — А у вас, что, мало…? И вообще, вся твоя прежняя критика… империя, государство, троянские кони и так далее… — бордовел и сбивался со слов, от обиды, Флориан. — Уж кто целует царей в зад — так это у вас, на востоке принято! Уж лучше уж…</p><p>— Брось, Флориан! — вставал и крепко ударял его по плечу ручищей Панайотас, — Да не собираюсь я опять спорить с тобой про 1054 год! Брат, увы, для меня очевидно, что к моменту формального раскола церквей на восток и запад, в Византии власть в церкви захватили уже просто отпетые мерзавцы и уголовники, типа Керулария, которые своих конкурентов свергали с церковного престола уголовными методами. А в Риме за всю историю, среди дорвавшихся до власти в церкви «начальничков», что, скажешь, меньше подонков и выродков, чем на востоке, было?! Неужто ты забыл, как римское католическое начальство мечтало сжечь духовных францискан именно за то, что они призывали буквально исполнять слова Христа?! Я убежден, что как восточные цари «христианских» держав, вытирающие об имя Христа как об тряпку кровь невинных жертв со своих военных сапог, и заставляющие граждан и церковь поклоняться себе вместо Христа, а иногда и вовсе богохульно провозглашающие себя «главой» церкви, — так и римские понтифики, выстраивавшие вместо церкви Христовой собственное государство по образу государств мира сего, и тоже стремящиеся подменить собой Христа — заявляя о своей непогрешимости (даже апостолы на такое богохульство и наглость не решались, сознавая свою грешность и ошибки!) — обе эти модели равно омерзительны для Бога. Как церковное «руководство» на западе, стремившееся к земной власти и действовавшее методами падших земных властей, и по сути пытавшееся само превратиться в земные власти, — так и церковное «руководство» на востоке, идущее на поклон к земным властям и бегающее у земных властей на побегушках, в расплату за властное покровительство оправдывая гнуснейшие преступления земных властей, — эти оба извращения — западное и восточное — равно противны Христу. Это ведь не имеет к Христу вообще никакого отношения — все эти властные надстройки в церкви, это история омерзительного монстра, придатка мира сего — это к истинной Вселенской Церкви Христовой никакого отношения не имеет, все эти люди мира сего, одержимые гордыней и жаждой власти, захватывавшие в церкви власть! Я же ведь не об этом тебе сейчас! Ты что, не видишь, что реальное разделение в Церкви идет не по линии Восток-Запад, а вот именно вот в этом самом главном Христом данном принципе: осознает ли вот каждый конкретный священник, и каждый конкретный христианин, что смысл крещения и христианской жизни — это выход из мира сего, отвержение законов мира сего, отречение от мира сего, — осознаёт ли, что Царство Божие полностью противоположно миру сему, — или же священник коррумпирован миром сим и выдает за христианство подчинение традициям мира сего! Вот он — признак того, принадлежит ли человек действительно к Христовой Церкви — или только притворяется и принадлежит к церкви-оборотню, ловушке «князя мира сего»! Но всё, что я сказал, совершенно не противоречат тому, что таинства Церкви, когда в ней собираются, по заповеди Христа, хотя бы два или три истинно верующих в Христа честных человека, — действительны и спасительны: если это условие (двое или трое собравшихся во имя Христа) соблюдено — то Христос, как и обещал, всегда лично приходит и присутствует между ними, и освящает все таинства, — и никаким другим способом таинства эти добыть нельзя — ровно как, например, и шипучий газированный напиток можно добыть только смешав четыре ингредиента: соду, лимон, сахар и воду.</p><p>— …Но есть же еще культура! — кричал Флориан, внезапно выйдя из оцепенения и руками изображая как будто бы огромную крону дерева, вспомнив вдруг свой любимый козырь — и выкладывая его чуть с опозданием, вне порядка реплик, на предыдущий довод, от возмущения прозевав свой ход. — Есть же еще искусство! Ты в своем приговоре миру забываешь про это! Церковь имеет право и должна поощрять всё прекрасное, что есть в человеческой культуре! Есть же человеческая попытка осмыслить через искусство свое бытие — да, трагическое! — но это порождает великие произведения искусства! Мы же не можем всё это отвергать, Йотис!</p><p>— Падшее искусство, падшая литература… — громыхал Панайотис. — Извини, конечно, Флориане, но это — всего лишь испражнения падшего мира: моча, пот. Это всего лишь черный ящик падающего самолёта. Чтобы вскрытие подробно показало причины апокалипсиса. Увы, у каждого человека выбор прост: отступить на шаг, прочь от земного мира, и быть свидетелем на процессе против мира, — или остаться внутри мирского процесса и быть подельником.</p><p>— Ты варвар, Йотис! Ты невежда и варвар! — хохотал Флориан. И за хохот этот годовой давности ему теперь тоже было неловко и стыдно.</p><p>Нет, никаким варваром Панайотис не был, и Флориан это прекрасно знал, знал и, пожалуй, то, что Панайотис был даже образованнее его во многих аспектах. И отвержение земного падшего мира не мешало Панайотису — а наоборот заставляло — следить за новинками литературы, и даже за новостями, даже и за политикой — с тем болезненным профессиональным вниманием, с каким микробиолог вынужден следить в микроскоп за развитием штамма смертоносного вируса, выискивая от него защиту для своих пациентов.</p><p>— Я вот вчера услышал по Би-Би-Си, — объявил ему как-то Панайотис по телефону, — что в Европе паникуют: специальный совет создают для противодействия вражеской пропаганде и дезинформации, которая цистернами льется на страны Запад со стороны русских спецслужб… Взгляни, Флориане, на феномен нашего времени! В международных структурах всерьез обсуждают смертельную угрозу, исходящую от вражеской пропаганды, на которую диктатор нефтяной страны тратит миллиарды долларов — растлевая народы, покупая журналистов, захватывая чужие страны, дестабилизируя демократические государства с помощью спонсирования деструктивных партий, провоцируя всюду вооруженные конфликты, инсценируя бунты, устраивая покушения на президентов бывших колоний. И, вот, гляди — благодаря миллиардной пропаганде, убийца, диктатор и лжец уже не выглядит отвратительно — уже подернулся гламурной привлекательной поволокой! А уж князь мира сего, сатана, может позволить себе тратить на пропаганду и дезинформацию гораздо больше, чем его мелкие слуги, и занимается этим с сотворения мира! И даже раньше! Чего ж тут удивляться, что все в этом мире одурманенные ходят: зомбирование же под диктовку князя мира сего начинается с детства — в детском саду и в школе люди мира сего с самого детства учат детей принимать падший земной мир и его законы как «данность», покоряться им, встраиваться в стадо падших людей мира сего, ни в коем случае на задумываться ни о чем потустороннем, не выбиваться из стада; учат, что когда волк убивает зайца — это нормально, и что когда мама потрошит на кухне мертвую сизую курицу — это норма потому что «для этого курица и сделана», ну и прочие мелкие штампы убийц; и навсегда уничтожают способность мышления человека и превращают его в раба князя мира сего тупейшей сатанинской фразой: «так устроена природа», или «так устроен мир», — и в общем-то, после массированной более чем десятилетней промывки мозгов агентами князя мира сего в детских садах и школах, человек уже почти безнадёжен, пробудить его из состояния падшего зомби-биоробота крайне трудно, — надежда у Бога всегда только на тех, кто вышиблен из дружного строя людей мира сего: на детей слабеньких здоровьем, или на детей, выживших в автокатастрофах, или на детей, выгнанных падшей человечьей стаей вон за плохое поведение, — в общем, как всегда, как и в древности — Бог всегда делает ставку на отщепенцев, на изгнанных, на «немощное и немудрое мира сего», чтобы посрамить ими «мудрость и силу мира сего». Ты, кстати, обращал внимание, Флориане, что Христос никогда не делал ставку на «успешных» людей мира сего? Видимо, именно потому, что чем «успешнее» ты в падшем земном мире, в падшей земной карьере — тем безнадёжнее твоя душа для Бога! Тем сильнее ты уже окаменел в душе и невосприимчив к зову Христа, не восприимчив ни к чему за гранью падшего мира сего. А потом в университетах человека заставляют тратить еще несколько лет на детальное изучение физических, химических или биологических или коммерческих законов падшего мира, или падшей языческой литературы и искусства — то есть внушают человеку, что нужно выкинуть свою жизнь на любовное и восторженное изучение законов, закономерностей, подробностей, жизнедеятельности и принципов как раз того падшего мира, от которого Христос призывает христиан отказаться. Если человек соглашается и на это — то после этого человек уже и вовсе безнадежный бодренький ходячий мертвец. Бог, опять же, для пробуждения избранного человека попускает иногда случиться в жизни человека трагедиям — чтобы человек вышиблен оказался из «нормального» лада мира сего — и внезапно очнулся. Но агрессивное зомбирование и бессовестная промывка мозгов агентами князя мира сего происходит буквально везде — в социуме, с навязыванием стереотипов поведения, с навязыванием ложных ценностей, в семьях, в мирской «карьере». Именно из-за этого ведь Христос жестко требует от христиан отречься от всех мирских, даже семейных, связей, от всей своей прежней жизни, от всех прежних мирских друзей, возненавидеть всю свою прежнюю жизнь. Именно из-за того, что нет ничего страшнее чем когда заматеревшие в мире сём люди, зараженные падшестью, с дебильный энтузиазмом инфицируют своей падшестью и других — учат других быть такими же падшими людьми мира сего как они. Вокруг падшего мира князем мира сего возведена непроходимая и почти непроницаемая стена, отделяющая мир сей от Божьего Царства, — князь мира сего ревностно ограждает все подступы к Истине, следит чтобы никто из его земных рабов к ней не подошел и не освободился из полу-животного падшего плотского плена, чтобы никто этот забор, эту стену не пробил. А когда Бог по милости, по чуду, все-таки дарует кому-то сквозь мизерные прорехи в этой стене откровения — весточки с воли — то князь мира сего прикладывает все усилия, чтобы заморочить человеку (эти весточки получившему) голову и замутить откровение, исказить его, или разбавить падшей ложью. Ведь князь мира сего ведет себя точно так же как любой диктатор, — цель которого внушить своим рабам, что он якобы самый лучший правитель: врёт, отрезает альтернативные источники информации, воздействует через подкупленных людей и подконтрольные средства массовой информации, внушает, что за пределами захваченного им земного мира — «ничего нет», или что там «всё то же самое», или — что там «еще хуже». Раздает подачки своим лучшим ученикам — лучшим и самым послушным из рабов. А всех кто посмеет в его ложь не поверить или начать ее публично опровергать — диктатор, князь мира сего, убивает — чтоб ни в коем случае не освободили мозги и души других рабов, чтобы те против него не взбунтовались, не отказались подчиняться его законам. А уж мирские писатели, поэты, художники, музыканты, режиссеры — это просто-напросто хорошо оплачиваемые рекламные агенты мира сего! Сам фрэйминг их произведений лжив — и является тюрьмой для мозга и души, не давая вырваться из падшего плотского мира. Флориане, ты зайди в любое кафе, в любой офис мобильной компании — ты вслушайся в музыку которую там безостановочно на безумной громкости для посетителей крутят: это же гипноз! Сама логика этой падшей музыки ложна — это ловушка, капкан, — человек, слушая, не замечает, как помимо своей воли позволяет мозги свои навсегда зомбировать падшей музыкой, которая не позволяет душе его и разуму вырваться за рамки падшего мира! Я уж не говорю о содержании. Чего ж потом удивляться, что люди мира сего так мало по-настоящему думают духовно. Под мыслительным процессом у них обычно подразумевается пресмыкание мозгом по земле, шустрая компиляция земной реальности по пунктам. Рабский способ мышления. А под творчеством — смакование грехов, шустрая ритмичная тасовка земной колоды грехов — и внезапное выкидывание из нее вверх лицом неожиданной карты. Флориане, ведь спасение — это крайне редкий феномен, на самом-то деле, крайне редко происходящий. Не верь идиотам, которые твердят о стадном спасении народов, о стадном спасении формально крещенных, или о всеспасении… Это сатана любит манипулировать «массами», «группами», стадами, «нациями», ордами, «народами», «государствами», «классами». А Бог через Христа всегда взывает напрямую только к каждому отдельному человеку, к индивидуальности, к личности, к индивидуальной неповторимой и уникальной душе — как раз умоляя личность и душу вырваться из любых земных групп и масс и стад. Увы, «широкие врата» мира сего как вели большинство людей в погибель, так и ведут, — ничего в этом со времен Христа не изменилось. Спасение — это редчайшее, уникальное, крайне редко случающееся крайне персональное явление! И враг, князь мира сего, делает всё, чтобы этому феномену не дать произойти — чтобы не дать душе проснуться и отлепиться от общей массовки падшего мира…</p><p>Знал Флориан и изумительную, парадоксальную, сказочную почти, которой место в древних монашеских агиографиях, историю выхода Панайотиса в мир после нескольких лет на Афоне.</p><p>— Рано утром, — рассказывал Панайотис удивительной какой-то, прерывистой, до сих пор чуду дивящейся интонацией, — когда после утренней молитвы я вышел из кельи за порог набрать воды из колодца, — (и тут Флориан ярко вспомнил, как на этих словах рассказа Панайотис вдруг быстро и кратко — ровно на пару секунд — закрыл курчаво-волосатыми ручищами своими глаза — выдохнул по особому, изумленно чуть качая головой — будто до сих пор изумляясь чуду, будто до сих пор поражаясь произошедшему и избранию), — я был просто ошеломлен: я увидел перед самым порогом моей кельи монаха, стоящего на коленях — совсем дряхлого, с кудрявой седой бородой и усами — в клобуке, в полном монашеском облачении: монах сразу сказал мне, что простоял в молитве перед кельей на коленях всю ночь, потому что знал что иначе я не соглашусь его выслушать. Я был так поражен, что даже не попытался помочь монаху подняться с колен. Я просто перекрестился и молча ждал, что он скажет. Монах же сказал мне: «Я приехал чтобы просить тебя занять моё место, пасти мою паству — а я переселюсь сюда вместо тебя. Мне скоро переселяться в Небесную Родину — мне было открыто, что жить на земле мне осталось совсем недолго, да я уже и теперь так стар, что мне тяжело даже говорить с людьми. Мне было откровение — я год каждый день не переставая молился Христу, чтобы Христос нашел мне замену в приходе, где я служу, — и вот на прошлой неделе пришел ответ: молясь у себя в храме, я вдруг в видении увидел и услышал всё — я услышал твое монашеское имя, я за секунду уже знал всё — я знал, я где твоя келья, я знал даже цвет крыши в твоей келье. Я знал даже, что если я просто приеду на Афон и подойду к тебе на общей молитве — и попрошу тебя стать священником, выйти в мир — ты просто молча уйдешь и запрешь дверь кельи, решив, что это искушение. Перед тем, как срочно вылететь в Грецию, я по телефону говорил третьего дня со своим другом — Константинопольским патриархом, я прошу тебя и от его имени тоже — принять священническую хиротонию: не будет ни формальностей, ни замедлений, ни бюрократии. Я прошу тебя, выслушай меня: люди погибают! Некому их пасти. Христос подскребает по сусекам уже последних людей в мире, которых можно спасти. Апостолы ведь не прятались от людей, а через не могу шли выполнять поручение Христа — идти спасать погибающих людей, делать их Христовыми учениками, крестить людей, открывать им единственную дорогу к спасению. В мире противно — уж с этим я спорить не стану, брат. Это чудовищный труд и подвиг — служить там. Но именно потому, что ты отверг мир, отрёкся от мира, возненавидел мир — и принял монашеские обеты — в тебе уже выработалось противоядие против ядов падшего мира. Ты сможешь противостоять миру. Дай мне покинуть этот мир со спокойной душой — что мои овечки не останутся без присмотра и враг не расхитит их!»</p><p>Знал Флориан про Панайотиса (от его духовных детей) еще и то, что в огромном викарском доме, где он поселился, Панайотис, вопреки строжайшим запретам церковного начальства, то и дело тайно селил бездомных, — причем, если уж пускал бездомного переночевать, то заставлял того идти мыться, — а сам тем временем, с помощью своих друзей — детей-прихожан, воровал вонючую одежду бездомного и быстро сжигал во дворе — подложив ему взамен новую чистую одежду — за что бывал неоднократно бездомными бит.</p><p>Флориан вновь вдруг вспомнил ту удивительную вспышку радости, когда Панайотису на шею кинулись тинэйджеры в Бенеттоне — в тот самый первый день их встречи. Йотис, Йотис… Да жив ли ты?…</p><p>«Я учу своих духовных детей быть монахами в миру» — пронеслась у Флориана в памяти оброненная Панайотисом фраза. «Я учу их не стесняться быть святыми. Я учу их не стесняться в точности исполнять то, что заповедовал Христос — отвергать падший мир и плевать на обычаи и традиции — ориентироваться всегда только на Христа. Ведь монашество — это не какое-то чрезвычайное особенное действо и не какой-то „особый путь“ (как любят врать немощные отпадающие коррумпированные миром христиане), — а именно и ровно то, к чему призывал Христос, то, что было обязанностью каждого первого христианина. И те монахи, которые встарь бежали от псевдо-христианской империи в пустыню — они же ведь не делали ничего особенного, не избирали никакого „особенного пути“ — они просто исполняли свои христианские крещальные клятвы и обеты и точно следовали заповедям Христа! Я учу своих святых оболтусов, даже если они физически находятся в миру, ни в чём не принадлежать этому миру, жить совсем параллельной жизнью, быть полностью свободными от мира, как бы пользоваться чем-то мирским — но как бы и не пользоваться, радоваться чему-то мирскому — но как бы и не радоваться… Чему мне и самому приходилось когда-то учиться. И как же прекрасно, Флориане, видеть, как для тех девочек и юношей, которые избирают Христа, которые полностью доверяют Христу свою судьбу и внутренне полностью отрекаются от падшего мира, — Христос, даже если они физически находятся в миру, удивительным, непостижимым образом творит некие параллельные ходы, параллельные возможности и параллельную реальность, творит феномены совсем другой, параллельной нездешней жизни — как бы прорывающейся из Божьего Царства, — Христос выводит человека в параллельную историю, создает для этого конкретного человека феномены параллельной истории, — создает феномены восстания против внешней падшей земной истории — против той истории, которая движима сатаной и одержимыми гордыней и прочими пороками людьми. Внешняя, падшая, внешнеисторическая история проходит тогда мимо как призрак, но призрак, который может ранить. Но Христос проводит сквозь лабиринты внешней истории. А избранный, спасенный человек пребывает уже как бы в совершенно другой, параллельной, Божией истории — в которой кислород уже из Божьего Царства, которым он может дышать — до момента освобождения… я не умею о чуде этом рассказывать, это только на практике можно видеть — в собственном духовном и жизненном опыте и в молитвенном и жизненном опыте других… В падшем мире идет непрерывная война, и Христу только чудом удается отвоевывать крошечные живые участки. Я учу своих духовных детей сморгнуть гипноз земной видимости. Плюнуть в лицо ублюдку-диктатору, князю мира сего, который внушает, что вот эта вся пакость вокруг — якобы, и есть жизнь, что другой никакой жизни нет, что он-де и есть „бог“, что другого никакого Бога нет, и что якобы нет выхода и бегства из этой порноскотобойной фермы падшего мира, что якобы нет никакой этому жестокому похотливому ублюдству альтернативы. Я учу их разоблачать и уничтожать диктатуру этого подонка».</p><p>Йотис, Йотис… Куда же ты пропал? Или это я куда-то пропал?… Флориан вдруг обнаружил, что в задумчивости успел выйти из парка и теперь стоял у перехода через узенькую холмистую дорожку и неосознанно подкручивал под кнопочным пультом светофора секретный рифлёный штырёк — жест, которому когда-то научил его хулиган-Панайотис, а тот, в свою очередь, подсмотрел у лондонских уличных мальчишек: Панайотис уверял, что это «способ приблизить на светофоре весну»; и всех его прихожан, собственно, можно было по телеграфом разнесшемуся хулиганскому этому жесту у светофоров отличить от толпы, — хотя никто, на самом-то деле, поручиться не мог, что зеленый светофор зажигался через некоторое время не сам собой, и что крутить штырек не было просто способом дождаться естественного весны приближения. Йотис… Как о многом мне нужно поговорить с тобой… Вот сейчас доберусь до монастыря и, как поздно бы ни было, наберу тебе с городского, я знаю, ты не будешь ругаться даже если разбужу звонком… Да жив ли ты… Мобильный-то я, похоже, и впрямь прозябал где-то — в кафе?</p><p>Зажегся зеленый, но Флориан, быстро перейдя улицу, тем не менее, направо, по крутой проезжей асфальтовой дороге, ведущей к монастырю (заваленной сейчас громоздкими тенями платанов), почему-то не свернул, а двинул прямо, — куда ноги вели, — как во сне, как будто бы чувствуя, что в этот странный и тяжелый день он чего-то еще в мире недосмотрел, и, быстро пройдя несколько квартальчиков низеньких частных домов, начал, вместе с перекрестными улочками, спускаться с холмистой при-парковой территории вниз, всё ближе и ближе к реке. Было невыносимо жарко и душно — Флориан, морщась, только сейчас осознал, что, спустившись с паркового холма, бредет теперь по уши в удушливых испарениях города, застрявших за день в баррикадах улиц. Флориан поравнялся с автобусной остановкой, в которой, на четвертушечно-узкой жердочке скамейки, в стеклянном загончике сидели девушка с юношей и, хохоча, фехтовались сосисками в кляре, — Флориан попытался улыбнуться тоже, но, пройдя мимо, чуть не всхлипнул. Между белоснежными колонками на крыльце дома справа, в темноте, сидя на ступеньке, заложив ногу на ногу в валенках Ugg, курила седая морщинистая дама в очках и в дутом стеганом зимнем пальто и, освещая себе страницу вечерней бесплатной газеты сигаретой, громко зачитывала торчащему рядом юному белобрысому лохматому толстопузому пьянчужке в шортах и в майке кроссворд:</p><p>— Место, где можно выпить… Из трех букв…</p><p>Белобрысый юнец мялся с ноги на ногу и молчал.</p><p>Дама, недовольно отстранив газету и взглянув на него поверх очков, менторским голосом продолжала:</p><p>— Это может быть «бар» — но это может быть и «паб»… Нам важно понять, какое из них, потому что нам нужна буква… Думай!</p><p>Кварталы, которые Флориан проходил, всё нищали и нищали, шаг от шага: тяжко тянуло тухлым тряпьём и еще то ли жжёными гнилыми грязными носками, то ли анашой. Исчадия граффити на разбитых фронтонах кирпичных складов — с провалами гремящих входов в дискотеки. А вот — и бар. А вот — и паб. Возле паба метался чахлый нитевидный наркоман: заметив Флорина, шнырнул к нему и затараторил:</p><p>— Здесь что-то не так, ты понимаешь? Приятель? Здесь что-то не так!</p><p>Но вот дома опять стали обзаводиться жирком: как это часто бывало в городе, богатые районы на ходу ухали в нищету так же быстро, как потом из нее, ровно через километр, восставали: Флориан заметил границу кварталов скорее только по запаху: магазин разварного цветного душистого фруктового мыла, за правой ноздрей. Флориан, по заядлой привычке своей, на каком-то автомате стал глазеть в окна нижних этажей домов со сливочными фасадами: раньше любливал видеть уютную жизнь людей в ярком электрическом солнце — но сейчас в высоком окне увидел чей-то гигантский кабинет с потолками и лепниной бального зала, бычьими кожаными коричневыми диванами и креслами, и, рядом с большим письменным столом — служанку, в переднике, держащую в руках пустой серебряный поднос, — Флориану показалась немножко странной ее неприятная застывшая мимика (хотя чего только от мега-сдержанных англичанок ни ожидать!), он остановился на миг — присмотрелся, и, скорее по полной неподвижности, чем по фабричным изъянам, понял, что это манекен, — и от этого стало почему-то страшно. Внутри соседней витрины, давно темной, среди смуглого антикварного хлама и неприятных исчадий модерн-арта (два кресла, с издевательским псевдо-рококо золоченых ножек и оправ, под старину, — а на циановом шелке пухлых сидений — по половинке таксы: на первом кресле морда, на втором — зад), на полу стояло чучело собаки — бассет-хаунда: Флориан шагнул к витрине — уж больно похоже чучело было на живую собаку! — и как только сделал второй шаг, бассет-хаунд вдруг радостно завилял ему хвостом: кто-то запер пса на ночь сторожить недешевый мусор! В следующей, ярко освещенной, витрине — бутика неглиже — оказалась заперта на ночь кривоногенькая старенькая коротышка кореянка — доделывавшая дневную работу: напяливавшая на манекен не лезшие на него трусы; кореянка, чтоб было сподручнее, накренившись, открутила манекену верхнюю половину туловища (на которой и без того уже не было головы), а нижнюю наклонила под прямым углом и пыталась вдеть пластиковые ноги в бикини — но тут, увидев вдруг через стекло Флориана, вздрогнула и, от неожиданности, испуганно по-старомодному какой-то грязной тряпкой прикрыла манекену срам.</p><p>На противоположной, рвано и косо освещенной фонарями панели быстро, не замечая ничего вокруг, шел юноша — а за ним, в сточной канавке мостовой, быстро бежала черная крыса тени.</p><p>Наросты на обрубках верхних ветвей в ноль обкорнанных платанов между домами в точности копировали букеты терракотовых каминных труб над невысоким жильем на фоне черного уже совсем неба — так что частокол продолжался без перерыва.</p><p>Духота была мучительна — жара не отступала даже с началом ночи. Флориан свернул с главной улицы, в темноте на автопилоте подсознательно стараясь держаться азимута «к реке» — как гуливал при свете дня неоднократно, — и вошел в квартальчик совсем уже роскошных (в особом, британском, аристократическом понимании роскоши: убогих и плоских снаружи — и крайне модных, но по моде трёхсотлетней давности, внутри) четырехэтажных кирпичных домов, где на каждом входе (как и в доме Дьюхёрста) был всего лишь один звонок, а не много: возле одного из домов дежурил с овчаркой охранник, обходя его по квадрату, как зону для заключенных, а на нижнем этаже в рамке раздернутых тяжелых бархатных штор виднелась столовая, стилизованная под темные картины Рембрандта — с темными зеленоватыми золотом тиснеными свиными кожаными обоями и подлинниками тех самых картин на стенах, под которые комната была декорирована, — за круглым столом с ковровой скатертью сидела пожилая очень худая дама со строгим пучком и, на противоположной от нее стороне — совсем молодой черноволосый человек, — на столе были два бокала вина, — и оба сидящих почему-то молчали и не двигались, — и от этого тоже почему-то сделалось жутко и захотелось поскорее отвернуться и уйти.</p><p>Выйдя вновь на проезжую улицу, Флориан поразился тому, что лица всех встречных прохожих — мрачные, что на лицах их — как будто бы запечатлена какая-то одна и та же, общая, жуткая, угрюмая, невыговариваемо-страшная тайна. Флориан вдруг почувствовал себя мучительно одиноким — в этом городе, в этом мире. И уж радостью радостнейшей возрадовался — когда вдруг — в домике попроще, поплоше, — увидел на стекле над дверью подъезда зависевшийся с давно уж позабытого Пальмового Воскресенья приклеенный крест — из желтеньких, выгоревших на солнце и высохших связанных между собой пальмовых листьев. Окно над входом в этот дом горело: зайти? отогреться душой? поговорить? но как, как, какими словами я смогу выразить всё то, что понял сегодня — как, не напугав до смерти простых людей, я смогу им всё это объяснить? Господи, все любопытствуют, что Ты делал первые тридцать лет Твоей жизни на земле, — раз об этих тридцати земных годах нет никаких свидетельств. А я знаю теперь, чем, Господи, Ты был занят первые тридцать лет Твоей земной жизни: Ты набирался метафор! Чтобы Божьи истины перевести на доступный земным падшим людям язык!</p><p>Флориан, не веря счастью, почувствовал на лбу крупную, увесистую каплю дождя — и вот посыпались с неба теплые глицериновые стереоскопичные ягоды — смачно разбиваясь и о жаркий асфальт, и о перемычки сандалей Флориана, и о его щеки. И вдруг расцвел и распустился вокруг него без предупреждения вновь благоуханный цветок на небесах где-то записанного воспоминания — и так ясно увидел он себя под другим дождем — да не таким теплым — а холодным шквальным ливнем, осенью, с грязным, мокрым (и скользким! ох каким скользким, когда, не поспевая, бежал за бушевавшим Панайотисом) ковриком цветных листьев — в тот самый день, когда Йотис поскандалил в больнице с охранниками и капелланом, и Флориан еле Йотиса вызволил и утащил из больницы на улицу — от ареста подальше.</p><p>— И не смей их оправдывать! — орал Панайотис. — Флориане, извини, конечно за… «неполиткорректность», — с передразнивающим издевательством на последнем слове, грозным голосом наверстывал даже и на улице, в ливень, разборки Йотис, — но только дурак, или человек в Бога на самом деле не верующий, или крайне непорядочный евро-озабоченный политикан, способен сказать, что все религии якобы поклоняются «одному и тому же богу»! Они что — читать не умеют?! Или мозгами двигать разучились?! Достаточно просто внимательно прочитать, как та или иная не-христианская религия представляет себе «бога», характер «бога», качества «бога», действия «бога», и как они представляют себе посмертную жизнь, и как они представляют себе рай, — чтобы понять, что в действительности все без исключения не-христианские религии рисуют вместо «Бога» разнообразные портреты князя мира сего, сатаны, — и именно ему, а не Богу, поклоняются, — и ни одна из не-христианских религий ничего общего с Христом, с христианством и с истинным Богом, Которого открыл людям Христос, не имеет. Христос четко сказал: «Все, кто приходили до Меня, — воры и бандиты. А все, кто придут после Меня — это лже-христы и лже-пророки, не верьте им и не ходите вслед них». Кроме того, Христос неоднократно прямо говорит: «Я — единственная Дверь, кто войдёт Мною, тот спасется» и «Никто не приходит к Богу, кроме как через Меня». Или ты считаешь, что Христос врал?! Нет иного пути к Богу — кроме как через Христа. Все остальные двери ведут, увы, в погибель. Все религии на земле, кроме христианства, поклоняются «князю мира сего» — сатане. Это — многоцветные и разнообразные ловушки князя мира сего. А я (да и ты, извини, тоже, брат!) просто по профессии обязаны разоблачать клеветников и сатанинских наймитов-имитаторов, которые заманивают души людей в ложные двери и ведут их в ад. Апостол Иоанн прямо предупреждал, что те, кто после прихода Христа отвергают Его, оказываются Христа принять, — в тех действует дух антихриста.</p><p>— Экстремист! — дразнился в ответ Флориан, едва поспевая за быстрой, буйной, бородатой, высокой, и мокрой фигурой друга, штурмующего лужи вброд. — Ты просто экстремист! Ну я согласен с тобой, согласен, ты прав во всём. Но… Мы же должны искать какие-то… Какие-то точки соприкосновения… примирения…</p><p>— Что общего у Христа с велиаром? Какого «соприкосновения» с сатаной ты вознамерился искать? Какого «примирения» с сатаной ты хочешь? Здесь, на земле, ежесекундная война за души, ты забыл?</p><p>— …К тому же… — невпопад, как всегда вдогонку, с запозданием, рассмеялся вдруг Флориан, вспомнив вертевшуюся у него на языке шутку, — …к тому же, Йотис, — по крайней мере на буддистов тебе нападать не с руки — уж кто, как не ты, должен ценить буддистские призывы к уходу из мира! Шучу, шучу, не сердись! — тут же, завидев серьезное лицо резко развернувшегося к нему и остановившегося Панайотиса, испуганно добавил Флориан.</p><p>— Друг, — крайне спокойно и тихо вдруг сказал Панайотис. — А вот это на самом деле очень страшно — то, что ты сейчас сказал. На это многие ловятся. Да, буддисты — это единственная из всех не-христианских религий, которая притворяется, что вырывается за рамки этого падшего земного мира, которая притворяется, что раскрывает людям глаза на страшную правду об этом мире. Но они приторговывают псевдо-откровением (ведь бесы тоже кое-что знают о мироустройстве) — типично бесовский прием: сказать часть правды, уловить на нее жаждущие вырваться из этого страшного мира души, — но дальше врут и заводят доверившиеся им души в сатанинскую ловушку — в пустоту, в небытие (вместо истинного Бытия, в которое выводит Своих людей в Царствие Божие Христос!). Уловка сатаны в буддизме и в индуизме заключается помимо всего прочего как раз в том, что они ставят души перед ложным выбором, перед ложной дилеммой: или этот страшный мир, пораженный злом — или небытие, смерть растворение в киселеобразных расплавленных мозгах «будды» — то есть смерть, небытие. А ведь Христова Благая Весть прямо противоположна буддизму: Христос, призывая отвергнуть падший мир, выводит доверившихся Ему людей, наоборот, в Бытие — в истинное Бытие! Мы ведь с тобой ожидаем воскресения мертвых и жизни будущего века — то есть принципиально другого мира, в Царствии Небесном, где не будет места злу, после того как сатана, «князь мира сего», будет навеки низвергнут и уничтожен в аду. А у буддистов что же получается: что «бог» сам сотворил весь этот падший земной мир и всё зло в нем как бы под действием анаши или опьянения, как бы в состоянии временного буйного сумасшествия, помешательства — то есть это какое-то «грехопадение бога», что ли, получается?! А теперь этот их «бог», типа, говорит: «Самое лучшее, что я могу сделать — это уничтожить весь этот мир и заснуть навеки. А вы все растворитесь в моих киселеобразных мозгах в безмозглом состоянии нирванных медуз. И главное — не будите меня больше — а то я вам опять такого натворю — век не расхлебаете!» Не велика же цена такому «богу» — который ничего хорошего без червоточины сотворить не может, у которого мозги настолько извращенные и злые, что если он не спит и думает — то обязательно думает какую-нибудь суетливую пакость, в результате чего возникают падшие миры. Ну и кто, кроме как «князь мира сего», может такое им надиктовывать в уши?! Чтобы увести от единственного спасительного выхода из падшего мира в Вечную Жизнь: Христа? Проблема-то не в том, чтобы «не творить», как буддисты утверждают, а в том, что падшее земное творение — зло, принизано злом, лежит во зле, по вине «князя мира сего»! Буддисты уводят людей в смерть, а Христос выводит в Жизнь, — ничего общего между ними нет! Кроме того — ты заметь! — в то время как Христос говорит, что бесконечно важен каждый твой поступок на земле, даже каждое твое сказанное слово, бесконечно важен твой собственный духовный и нравственный выбор, — буддизм, напротив, по сути призывает к амбивалентности и индифферентности по отношению к добру и к злу, к неразличению где добро, а где зло — это же откровенный сатанизм. Короче говоря, буддизм, кришнаитизм и индуизм заставляют людей превращаться в безмозглый и безвольный корм для бесов и для сатаны. Кроме того, очевидно, что «самоспасение», которым соблазняет буддизм, — это откровенное надругательство над Христом, над Его искупительной жертвой: ведь понятно же, что как ты сам ни тужься, как ты на переносице криво глаза ни своди, как ты мозги ни растворяй, как ты в позе лотоса ноги ни уродуй — спасти ты себя сам этим не можешь — а только наоборот. А уж «медитации» буддистские и индуистские и кришнаитские — это же просто страшно! — одержимые бесами «гуру» выводят беззащитные души людей в некое ближайшее к земле духовное пространство, где кружат невидимые бесы, — которые тотчас же на душу накидываются, изображая из себя нечто «божественное» — то есть попросту соблазняя и обольщая душу ложью и закабаляя ее. Ведь не всё «духовное», увы, «добро» — есть и злые и нечистые духовные существа и силы, падшие духи, которые как раз и обитают в том ближайшем к земле духовном пространстве (ничего общего не имеющим с Божьим Царством), куда людей завлекают «йоги», — эти-то нечистые и злые духи и любят прикинуться чем-то, любят наврать людям что они «божества», или «ангелы», и завлечь души чем-то «интересным» и «увлекательным» — и погубить их. А люди ловятся, — для них «духовное» и «невидимое» — вроде как, значит «интересное» и «модное». Тем более что падшие духи иногда действительно для затравки делятся с соблазненными людьми «необычной информацией», завлекая их таким образом в «сотрудничество» и навсегда губя их души. Несчастные западные хиппанствующие идиоты от невежества бредят, что, якобы, «загадочная» Индия обладает «изначально» какой-то «тайной мудростью», невероятной «духовной продвинутостью», — а в реальности в Индии всего-то каких-то сто пятьдесят лет назад еще широко практиковали человеческие жертвоприношения сатане и бесам, называя их «богами», — и практиковали бы эти кровавые жертвоприношения еще и сейчас, до сих пор, если бы колониаторы-британцы им этого в девятнадцатом веке не запретили (хоть на что-то доброе хоть одна империя сгодилась!). А уж посмотреть на ту откровенную агрессию, с которой сегодня даже в «современной» Индии преследуют местных христиан — избивают священников, регулярно сжигают Христовы храмы, сжигают дома христиан, до этого жесточайшими методами пытаясь их заставить отречься от Христа, — сразу становится понятным что индуизм — это откровенно анти-христианская сатанинская религия. А буддистских бесов уже само по себе красноречиво разоблачает хотя бы уже одно их приказание людям «медитировать на пустоту»! Вместо истинного Бога, которого открывает Христос, — «пустота»! Но «пустым» и духовно «нейтральным» ничего в мире не бывает: если ты не идёшь единственным возможным, дарованным Христом путём к истинному Богу, которого открыл людям Христос (о Котором мы знаем из жизни Христа, что Бог есть деятельная жертвенная любовь, чистота и свет — и в Нём нет никакой тьмы, и что Бог в лице Христа решился на страдания и смерть ради того, чтобы выкупить души хотя бы немногих людей из падшего земного плена сатаны), — значит, в «пустоту» немедленно подсасываются бесы и как паразиты подселяются к тебе в душу и губят ее. Нет спасения вне Христа! В буддизме и индуизме «князь мира сего», покуражившись над людьми в земном падшем мире, после этого соблазняет людей смертью и небытием — зазывает раствориться навсегда в его же извращенных мозгах, называя это «нирваной», — тьфу, мерзость! А уж в Европе это вообще эпидемия: религия глупеньких доверчивых офисных лягушек, ничего ни в чем духовном не понимающих, без духовного иммунитета, — которые по вечерам после рабочего дня продают душу дьяволу на «йоговском» коврике в позе лотос в процессе «медитаций». Ну где мозги у людей? — почитали бы про всех разнообразнейших многочисленных бесов многоножек-многоручек со слоновьими носами и прочими чудовищными наростами и уродствами, которым индуизм, кришнаитизм и буддизм поклоняются — и которых они подселяют в души вот даже через все эти «позы» и «асаны» и «медитации», — лживо обещая «гармонию духа и тела»! Проблема в том, что люди доверчивы — и даже не читают первоисточников — главных религиозных книг не-христианских религий мира сего, — а они увидели бы в них много такой саморазоблачительной сатанинской жути, после которой они за версту бы к ним не подошли, и плевали бы на них на всех через левое плечо: к примеру, прочитали бы как «кришна» (которому поклонялся и будда тоже) сам открыл свое истинное лицо принцу Арджуне, собиравшемуся на войну убивать людей, — «кришна» сначала притворялся возницей его военной колесницы, «благословил» его идти на войну убивать, соврал что это «в общем-то всё равно», «что убийства, что не-убийства — всё равно и не имеет значения, ничто не имеет значения, так что иди и убивай», а потом вдруг «преобразился» перед ним и открыл свое истинное лицо — лицо зверя с оскаленными клыками со стекающей с них кровью его жертв. Вот уж точнее описание «князя мира сего» трудно придумать! И этому сатане индуисты, и буддисты, и кришнаиты, сами того, может быть, не осознавая, поклоняются, называют его «богом». Мне пришлось месяц назад под угрозой отлучения от церкви запретить одной новенькой молодой паре прихожан моей церкви ходить на «йогу», — с ума сошли! — так теперь нам подбрасывают листовки, соблазняя ходить на «христианскую йогу»: это все равно как сказать «христианский сатана», — что общего у Христа с велиаром? Я всегда говорю: самое страшное — это когда дьявол маскируется под «бога». Все остальные-то не-христианские религии просто откровенно поклоняются сатане, князю мира сего, называя его «богом», — бегают у него на побегушках — чтобы погубить как можно больше душ, чтобы не допустить спасения душ через Христа. А буддизм маскируется под «вывод» людей из этого страшного падшего мира — а вместо этого ведет в погибель, в объятие бесам и князю мира сего, — вот в чем ужас. Христос — единственная Дверь, которая выводит из этого падшего мира в Бытие, в Божье Бытие. Нет другого пути в Вечную жизнь, кроме Христа! Все остальные пути ведут в погибель. Спастись можно только верой во Христа, только лично приняв Христа как Искупителя, заплатившего крестной смертью цену за искупление твоей личной души, за прощение твоих грехов! Это не шутка, Флориане! Это — война! Ежесекундная война где ставка — жизнь или смерть душ! «Кто будет веровать и креститься, спасен будет; а кто не будет веровать, осужден будет». В спасение ведет «узкий путь», как мы знаем из слов Христа, — и лишь «немногие» «находят его». А «широкий путь» мира сего, как прямо сказал Христос, ведет в погибель, — и большинство идет именно гибельным путем. Ведь начиная с момент прихода Христа на землю, любая не-христианская религия — это анти-христианская религия: религия тех, кто борется против Христа, религия всевозможных инкарнаций и личин антихристов. Ведь апостол Иоанн прямо сказал: «Кто лжец, если не тот, кто отвергает, что Иисус есть Христос? Это антихрист, отвергающий Христа. Всякий, отвергающий Сына Божия Иисуса Христа, отвергает и Бога, не знает истинного Бога». У меня такое впечатление, что вы все забыли об этом, заигравшись в свою политкорректность и толерантность! Забылись, увлекшись лживой «добренькой» мутью мира сего, ложью, прелестью. Церковное начальство, заигравшись в политику, ведь уже по сути по факту запретило христианское миссионерство среди тех людей, кто принадлежит к «традиционным» религиям мира сего, — как бы предлагает смириться с тем, что люди гибнут в не-христианских религиях… Это либо трусость, желание умиротворить агрессора-сатану, чтоб не убил, если ты скажешь ему неприятную правду о нем в лицо, — либо апостасия, — либо идиотизм!</p><p>И тут же, словно только что заметив непогоду, быстро отерев лоб, на который падали мокрые кучерявые черные пряди, Панайотис хмуро добавил:</p><p>— Этот падший мир меньше врёт и лицемерит о себе, когда погода мерзкая! — и быстро и нервно достал из кармана пакетик фисташек в скорлупе, и принялся чрезвычайно ловко лузгать их прямо на ходу, под чудовищным шквальным душем дождя, уже вновь быстро и мощно вброд шагая по волнистому морю мостовой, уже другим, почти земным, почти привычным своим, тоном приговаривая уже почти шутку:</p><p>— Фисташки — это устрицы растительного царства. Мстящие людям за своих молчаливых живьем пожираемых животных собратьев сломанными зубами…</p><p>Флориан вдруг обнаружил, что быстро-быстро почти бежит по мокрой, с испариной, но уже просыхающей от краткого летнего дождя мостовой с бензинной акварелью — в том темпе, как будто он всё еще догонял Панайотиса, в этом зримом опять, явственном удивительно живом воспоминании — заслонившем от него призраки словно бы наощупь знакомых знаменитых домов — маяков города, мимо которых, вероятно, ведь я как-то прошел — раз умудрился оказаться сейчас уже за полгорода, уже почти у реки? Нет, нет, ждать больше нельзя — нужно срочно звонить — где же красненькая будка? Все с мобильными, один я, раззява… Йотис, мне так за многое нужно перед тобой извиниться! Дикий день. Ни с кем вроде не переговорил за последние несколько часов ни словом — а как будто бы пронеслись вокруг столетия, и столько людей, — и как будто бы я вдруг повзрослел и изменился.</p><p>Красненькой будки однако нигде не было — а та, к которой, издали ее завидев, Флориан помчался, заранее шаря по растопыренным карманам в поисках мелочи — оказалась, за неактуальностью, перестроена под банкомат. Впереди в темноте переулка — последнего перед рекой — ярко белели цикламены в лотках на окнах, вокруг пятизвездного отеля — в стрельчатых окнах которого виднелся яркий фальшиво-домашний уют гостиной с камином. Флориан почувствовал, что вымок-то до нитки, и изумленно спросил себя, почему он не в монастыре, зачем он идет сюда — но все-таки дошел до реки: на набережной было пусто, вода была низкая, десны русла были обнажены, виднелись мшистые поросли водорослей на бетонных парапетах, указывавшие, откуда мутная вода сбежала, и вся река чудовищно пахла гнилым зубом. На высотных домах и на высотках строителей — везде — за рекой, и вон — слева тоже! и вдали, по извивистому руслу! кругом! — ярко светилась в черном небе крупная красная габаритная клубника — развешанная для геликоптеров. Только бы не настал сезон сбора урожая… Сзади, где-то через дорогу от реки, было шумно — Флориан обернулся и разглядел галдящую ораву офисно одетых молодых людей без пиджаков с громадными высокими кружками пива, и летне и празднично наряженных девушек, с кружками тоже, на земляной открытой террасе бара, запрятанного за небольшим зеленью заросшим сквером, — и, прямо рядом с боковым входом на террасу — красную будку телефонного автомата. Флориан оказался в будке в два счета — и тут же вылетел наружу как пробка из бутылки со сжиженной ядовитой жидкостью: в будке вся стенка с телефонным аппаратом и боковые стекла изнутри были уклеены фотографической порно-рекламой с номерами телефонов — и, в какой-то идеальной гармонии с картинками, был невыносимейший запах мочи. Не успел Флориан, застыв посреди мостовой, продышаться, как, со странным, почти сновиденческим чувством невероятности совпадения, увидел метрах в четырех от себя профессора Дьюхёрста, выходящего из террасного садика бара, с кружкой пива в руке и с выпученными, уже залитыми пивом, осоловевшими глазами: Дьюхёрст был, к ужасу Флориана, почему-то побрит налысо, и явно совершенно не понимал, куда идет и откуда. Хотя и имел на шее под распахнутой белой рубашкой фиолетовый шелковый нашейный платок.</p><p>— А? Ты здесь? — каким-то странным голосом переспросил его Дьюхёрст (так, как будто говорили они с ним минуту назад, и один из них просто выходил в туалет и вот теперь вернулся), когда Флориан вовремя подоспел и поддержал Дьюхёрста за плечи, едва тот начал крениться вместе с проливающимся пивом на мостовую. — Ну пойдем! Я тебе кое-что расскажу! — и всем своим грузным пьяным низеньким телом повлек Флориана внутрь террасы, между хохочущими и выпивающими, а потом внутрь бара, где грохотала музыка, и чтобы слышать друг друга надо было кричать, а на стенах в рамках под стеклами были развешаны чайного оттенка антикварные газеты с передовицами с фотографиями: свадьба короля, всенародное ликующее шествие; похороны короля, всенародное траурное шествие; коронование другого короля, и прочие горячие актуальные новости прошлого столетия.</p><p>— Нет-нет, вон туда… У меня там столик, — протискиваясь сквозь толпу, вел его в глубь зала Дьюхёрст, а потом по шатким скрипящим деревянным ступенькам в подвал, пока они не оказались в подклети здания, с чудовищно низкими мелованными потолками и крестообразными выпукло-округлыми сводами ниш — словно в каком-то монастырском подвале: здесь было чуть потише, как-то по-старинному вкусно и уютно пахло сладким элем, Дьюхёрст молча вдвинул свое тельце в деревянную лавку возле стола в самом дальнем углу и вытаращился на Флориана пивными, обезумевшими глазами.</p><p>— Как ты? — осторожно переспросил Флориан, присаживаясь, опасливо, боком, напротив, не смея впрямую спросить, есть ли какие-то новости о сбежавшей жене.</p><p>— У меня всё прекрасно! — с сумасшедшей какой-то бодростью ответил Дьюхёрст. — Всё прекрасно! — и опять, вылупившись круглыми обезумевшими глазами, замолчал.</p><p>Флориан, вертясь и озираясь по сторонам, вдруг заметил прямо над их столом, слева, в рамке, огромную древнюю коричневатую фотографию конной похоронной процессии — и королеву в гробу: откуда же они наворовали столько этих вырезок из антикварных газет! Флориан ахнул, и вдруг почувствовал, как какая-то игла, буровившая ему сердце, вдруг кольнула напоследок — и вышла, исчезла: он вспомнил и полностью осознал вдруг, что за тяжесть на сердце была изначально с ним все последние вот уже почти два месяца, что за боль вдруг заставила его перевернуть все его мысли о мире, — да, да, конечно, умолял себя не думать, не вспоминать — но не вспоминать-то невозможно, даже если прячешь воспоминание за другими образами и мыслями! — прихожанка, старушка, худенькая кроткая нищая праведница, всеми любимая в приходе, всем помогавшая, присматривавшая за свечами в храме и ведшая со своего звучного удивительного доброго голоса молитвы перед службой — вдруг трагически погибла — но как! — вдруг без всяких видимых причин упала со ступенек крыльца своего дома, сломала шею, и мучительно умирала в страшных болях несколько дней. Флориан вел заупокойную службу, после службы все прихожане стояли молча, с чудовищными лицами, не в состоянии осознать до конца эту трагедию, — и вдруг кто-то из задних рядов, вздохнув, произнес: «на всё воля Божья…». И только сейчас Флориан осознал, что именно эта фраза, сказанная кем-то бездумно по-житейски, ранила и шокировала его (и всё это время подсознательно мучила!) даже больше, чем сама ужасная смерть праведницы! Нет, нет, это вранье! Нет, не Бог сталкивает стареньких праведниц со ступенек! Нет, не Бог ломает старушкам шею! Нет, не Божья это воля! Это мерзкая клевета на Бога! Господи, прав, прав во всем Панайотис!</p><p>— Если тебе интересно знать, с кем сбежала Мария — так она сбежала с Давидом, — вдруг каким-то отстраненным голосом произнес с противоположного конца стола Дьюхёрст, не меняя выражения лица и не двигаясь.</p><p>Флориан подумал на секунду, что он ослышался (округлая игра эхо с покатых сводов! Бильярдно-шуршащие откаты звуков!), или что речь идет о каком-то тёзке, но Дьюхёрст тут же прибавил:</p><p>— Да-да, с моим сыном.</p><p>— Ты… Ты пьян, Дьюхёрст! — еле выговорил от потрясения Флориан. — Фантазии… глупые дикие фантазии! Что ты себе напридумывал с горя! Перестань!</p><p>— Я бы никогда в жизни и не подумал такого… — каким-то странным, как будто бы и не пьяным даже, а трезвым голосом по-деловому сообщил Дьюхёрст с такими же застывшими глазами. — Давид позвонил мне вчера вечером… Из Портофино — фу… пошлость… могла бы уж какой-нибудь город поинтересней… кич, пошлость! Она соблазнила его, обманула, соврала что любит его, уговорила бежать, — подговорила соврать мне за неделю до ее исчезновения, что якобы он едет с друзьями в какое-то путешествие, на его машине, — он с ней встретился тайком уже за границей после ее побега, устроил ей шикарное путешествие, за которое она выпотрошила из него побольше денег, а потом она заманила его в Лигурию — у нее, видимо, были наготове там приятели, — ночью, в какой-то маленькой подозрительной гостинице, она его напоила, и вдруг вышла из номера, сказав, что на рецепции забыла косметичку, в которой у нее якобы какие-то таблетки от головной боли, куда-то вдруг пропала, а к нему тем временем ворвались в номер, напали на него, и избили, засунули кляп в рот, отняли у него все деньги, карточку, к которой она знала код, все дорожные чеки, которые он с собой взял, ключи от его феррари… А его оглушили, привязали к кровати липучей лентой для посылок… Зачем? Зачем ей это всё? Я не понимаю, что за дешевка?! Когда его освободили вселившиеся на следующий день в соседний номер гостиницы жильцы, после того как он пришел в себя и начал мычать и колотить ногами по деревянной столешнице кровати, и он, позже, прямо из полиции, побежал по городу ее разыскивать, в порту ему сказали, что ночью видели ее отплывающей на яхте! Фу, пошлость… Автомобиль его исчез, разумеется…</p><p>Дьюхёрст выглядел совершенно спокойным — и Флориану даже не верилось, что миг назад профессор произнес это страшное известие. Но Дьюхёрст, помолчав, вдруг добавил:</p><p>— Мальчик позвонил мне совсем растерянный. Попросил выслать денег ему на обратную дорогу. Знаешь… Я даже рад, что всё это, наконец, разрешилось, что я всё знаю. Я не сержусь на него. Я всё понимаю: это всё естественно — молодые должны влюбляться, старые должны умирать! Это всё естественный ход вещей — я понимаю ее, почему она изменила мне с моим сыном… Это всё естественные природные вещи!… Нет-нет, я даже совсем не расстраиваюсь, ты не думай! Так устроен мир, это естественно…</p><p>Флориан вдруг встал в полный рост и, смотря куда-то мимо Дьюхёрста, как будто бы сквозь него, медленно произнес:</p><p>— Прочь! Не сметь! Не сметь клеветать! Не сметь! Заткнись!</p><p>Дьюхёрст, с которого как будто бы разом сдуло хмель, вскочил тоже, неловко, быстро выбираясь из своей лавки, бросился догонять Флориана.</p><p>Но Флориан уже прорывался к выходу из бара: вот лестница, вот забитый желтыми пивными кружками с руками от людей коридор у сортира, — а! вот, наконец, выход наружу, в садик, — душистый табак, накрытые белыми скатертями высокие коктейльные круглые столики, маячащие офисные брюки и белые и ярко-светлые короткие подола платьев с торчащими из них конскими мускулами спортивных лодыжек на тонких, как шило, каблуках.</p><p>Завязнув в подвижных орущих баррикадах веселящейся плоти вокруг, Флориан все никак не мог понять, как же выбраться на улицу, прочь отсюда, и когда пошел было в том направлении, откуда, как он помнил, он сюда, вроде бы, пришел, — то уткнулся вместо выхода в какую-то высокую крашенную в зеленый деревянную выгородку — всю увитую цветами, — которой, как Флориан мог бы поклясться (если бы клясться не было нельзя), здесь, на пути, когда они с Дьюхёрстом входили всего десять минут назад, — не было.</p><p>Нагнавший его Дьюхёрст тоже преградил ему дорогу, встав перед цветастой деревянной ширмой, схватил его за талию, принялся что-то объяснять, пытаясь не отпустить, но с Флорианом вдруг случился как будто бы нервный припадок.</p><p>— Не сметь! Заткнись! — заорал он вдруг так громко, что какая-то девушка в белом платье впереди, вальяжно стоявшая возле цветочной ширмы, выронила из руки на асфальтовую дорожку бокал с шампанским, не разбившийся, а покатившийся дальше кривой юлой. Флориан, не обращая никакого внимания на испуганно застывших вокруг людей с выпивкой, счистив с себя руки Дьюхёрста, смотря опять куда-то как будто сквозь него, мимо него, в направлении ширмы, орал, — при этом делая таки взмахи правой ногой, как будто бы мощно наотмашь пинал кого-то сандалием: — Не сметь клеветать! — пинал и прогонял кого-то невидимого Флориан сандалием. — Нет, не Бог сталкивает старушек со ступенек! Нет, не Бог четвертовал святых, сжигал их на кострах и скармливал их живьем зверям в цирке на потеху публике! Нет, не Бог заколачивал гвозди в ладони Христа на кресте! Нет, не Бог придумал смерть и похоть! Пошел прочь отсюда, гадина! Заткнись! Не сметь клеветать на Бога! Нет, не Божья воля царит в твоем гнусном мирке! Весь твой мирок — это клевета на Бога! Не сметь клеветать на Бога! Пошел прочь от меня!</p><p>При самом мощном взмахе ноги и пинке, правый сандалий Флориана, недозастёгнутый в монастыре днем как следует, вдруг сорвался с ноги, отлетел, и увесисто вмазал с грохотом в цветочную деревянную выгородку и пробил ее насквозь, оставив зияющую дыру, — нет, нет, оказалось, ведь, не дерево? — фанера?! картон?! Дьюхёрст и какие-то молодые люди вокруг, не понимавшие ровно ничего что происходит, расступились в испуге, пытаясь что-то умиротворительное кричать Флориану, но Флориана удивляло то, что грохот вмазавшего в цветочную фальш-стенку сандаля не прекратился во времени, а повторялся всё снова и снова, как будто в вечности, звучал всё снова и снова, как будто бы записанный в воздухе, и вновь и вновь воспроизводимый — и это доставляло Флориану почему-то необыкновенное несказа&#x301;нное удовольствие! Он осмотрел свою босую ногу, осмотрел дыры заслуженного хлопкового цветного коврика — награды за верность, — на котором босая нога стояла, прислушался, и понял, что грохот исходит от запертой двери его кельи: кривая Аня снаружи беспардонно колошматила в дверь каким-то твердым предметом и нагло кричала:</p><p>— Отче Флориан! Вы живы там?! Отоприте! Вы выронили свой мобильный телефон когда помогали мне вчера на кухне чистить картошку! И выбросили его вместе с очистками в ведро! Я только что пошла на улицу выбрасывать пакет с мусором — а мусор вдруг начал звонить и вибрировать! Я чуть концы не отдала от ужаса! Ну нельзя же быть таким безалаберным, отче Флориан! Не знаю, о чём Вы только думаете своей головой! Вас к телефону! Отоприте немедленно! Говорят, что срочно! Звонит какой-то Панайотис Христодулу! Говорит, что ему срочно надо с Вами поговорить!</p><p>Флориан огляделся: окно кельи было распахнуто, и в жарком луче солнца, захватывавшем половину кельи и направленном прямо на его письменный стол, рядом с даже еще не успевшим выключиться лэптопом, на куче в беспорядке валявшихся рукописных набросков к только что законченной (и как великолепно законченной!) статье для заокеанского American Catholic Philosophical Quarterly, нежился, словно живое пресс-папье, и счастливо урчал идеально белый длинношерстый здоровый монастырский кот, — в луче солнца можно было разглядеть каждый его довольный, подрагивающий от урчания ус, — и видно было каждую разлетевшуюся с него шерстинку, медленно парящую над ним словно нимб в столпе света. Ух, как же он любит почему-то мой включенный лэптоп и бумаги!</p></section></body><binary id="cover" content-type="image/jpeg">/9j/2wBDAAUDBAQEAwUEBAQFBQUGBwwIBwcHBw8LCwkMEQ8SEhEPERETFhwXExQaFRERGCEYGh0dHx8fExciJCIeJBweHx7/2wBDAQUFBQcGBw4ICA4eFBEUHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh7/wAARCAQAAtQDASIAAhEBAxEB/8QAHQAAAQUBAQEBAAAAAAAAAAAAAwABAgQFBgcICf/EAF0QAAEDAgQCBgcEBwMKAwUCDwEAAgMEEQUGEiExQQcTIlFhcQgUIzKBkaFCUrHBFTNicoKS0SRDUxYlNERjk6Ky4fBzg8IXGDVUs9IJNvEmJzhFduJVZJWjpLTD/8QAGgEAAwEBAQEAAAAAAAAAAAAAAQIDAAQFBv/EADARAAICAgICAgIBAwMDBQAAAAABAhEDIRIxBEETIjJRYRRxgSNCkbHR8DNSocHh/9oADAMBAAIRAxEAPwD40SSTBYw5RqU2qI/NCPNSiNpWHxQYYm67YHzSb3p5trpmHsXXEz0Rm+8pO4hRZxRXDcIWFIDIogqcqGVkgsHKORW5lGXRiTyPtRrDdbjdaeWnacTYO9pCZrQqlTPQHyxEMPMIXrBZHYm93C/yVN8p2FlCV1nON72IP0XPwpnSptok7avxS0evUwOP7LTpuVmvd/D/ANhXo+s/SOI9Xtekdq8WiNpI+izC7Yfa/wCwnaAmTLxYOve4Tud1ltk4awN2G1vkixs225pG6Ck2A6m6Z8AbHc7m6usYAd0CpdvoaL77rKdjOFFWnaXPaSSADyWowuZDqj1M7/6qiLNBaBYqxC5zmFpJIJUfIuSKYaTL0kxtpLbuA4olHI5wIvwKjURhvcdgboMLi2V2n3PzUH9UdS/I24tF9t9ZAKd0bSC0DZCw92psYtxduj1D9Be1u+xXMpnSwcjgKgvHBtgEoZNbCLc7IHWey3G5KenkcxgIG5dZGzINUgNuSdw4IMuk07LjiTqUp3udES5vDT+KG52qKxFrEo45izRVbpLACOIsVYwpoEbQ7k42QowDfULb7JqEuMuknhI63yTcnTEjqSLUkZcSxvM7qmXdss5NK0om2B71lA2qntPenxu7DPVBm3jbZGZI4dnwuq9S8abDinD3afEMRatGT+xMDXGD3FQEZEjx4FTi/VutyTCTU5xHcknk4uh4xtWUY/c3CZzSG3CmHezTP/UhUjGyTYGRhLLjiFXsWkk8VcY6zSCFXmF9x4p4OiUkV5X6tyhO24cUaQfZtvshTC1rc1ZEJAZXXv4qpN7/AMFakGwPjZAmHa+CtBUQmVJO9AkVqQdkqm/irxZzSQOQ7Ku8ozyq8hVUiLYN+6A5GchPTolIjdRKRTJkTF3pkkkUKxJJJIgEnTJLGEpxmxCgnCFhRujEQ4W7G33W2TethYVynBS8LKfK/R1WFt6+dgO4I2W5TYdAYwXR7lZGWwHTRjno/JdTEwtYG3vZt1x5ZUz0MEbQCKCCNjg1uwIVmMs06Gt3sk1lmEi255qbQAA48SBwUOR0KOgbg5vFMxpcbBHlHaB8FOnj1EHglbHSK5iJcbd1lCOPQ7bitB8YbKbcbIOgEkpeQaKohIF0tOgNba+oq20dmyn1bbDVyW5aNwpj0rAQ4nazW3+ZTBvbPxRKSztQHMNv8ypWBludhaxRumBLRWew3Qeq3Jsr7YweJTaWgEJuhqKPVNDeCIOI2RpAOSg4bBMKyJZrsjNBa4jkguDmgGylDIXPIIWYiRa3ADuCQdcHdRc8adKUIGg3KUYZxPCyE+Wzw1zeeysBoc5oB+CeeniL+PbaLIKVIbjZNjLM1OF7bhGjfYAkcUDW4sa0eRRQQBsp9srVInL2QNuKDFTl8gFuJRO28A9yPFIY2h9uCa+IONkRG0bEJKRlJO4SQ5B4ngKSSS9s+ZEpN95pUUrrGOgm3PwUWfq07jdrf3VFl9AXDdHpIlGiu5IMfEojzsEjQyIyIJRXoTk6Awbxe9lfwA2xSC/eqDjuVfy+A7FYL8NRH0T+ib7O3iLJXEfeBCeemIIITwQgO7PEC60C3U123PZcs3TOzGk0ZkULhjklzYOov/Q8LKji9k13gtnGNP6bjANtVFy7+0FlRg9U1vglchlEiy24Vujjse/ZVA038Vbge5rR3qUmVih5bttYcVARA3JO4RJb9S03uAboWsu9ra4cEOXEfjZnYhI2Ocg7Cyenqi2NjmWJLrWUK5rJ5bcHAi6hUNa1rdNmOa6zgO481ZyUkQScZGyXu0agbgmxU6YWY63NUqF7n62adTBJYeC0o2NbM4XBF9v6Lkm+O2duP7F6ieWRNvxN7IrSbPDzvayE/Sx7iOFzZTqXe84DiQFyR+ro6mtAY9XZHirDY7PueBVKJxLuPAq415Lb34I5FxVgg7GkDnMcPutHzuq8kcgsb7E7q1DIC/fnxUaojW3T7t90kZUwyjorlpLt+8psAeJKqRkjN43u38LJ43B77NPMgomGAMklA4l9l02lFka+6J1M5jmNuCogiSrD+Q4q3MzU91+Oqyq2DagsHAJ4VTNP0Bnv1jrd2ysRNc5rT3iyZzLP3RmEgMA5LOWgJVIiPZsN+YKD1rY2t8SnqCSwKpUNOlvgljj5u2Fz4qhAnmplw6uygCBa6aodaMaVWWiaH1jqj37Kq53aASc4hovzUDY9pGKoSTJSnbxVYm/HiEaR3ZQHEF3mrojJkJPd+KrTHYeIVhx4KrMe1buVMZGbBu90qm/i7zVmQ2aVUk5roijlmwD+CrycUd6DIqoiwRQnorkJydEpAymUiop0SYx4pJHikiKJJJJYwkkkljCSSScsYfkk3imHBSZxQsx1+WHRiZjjudAXU0rnO3IsLELkMtEtc0+Fl1kT2iLfvK8/P2ev4/RYsCLlp5pgzYgOsAAiadTW2Ntk7WWDhxXNyOpRtCEJ7Lr3R2MJAtskQAyPfgE8N3PS86G4iaD1ji48EwF72Gya5Er2ngnDn6+G1kjfsdIQjPWAHkEz49TB4KbXHX2lN1zHcDzWi7M1TIUjGCQNB30NJ+ZSvezhw1EIlK0CZxA30N/EqLY9L7E7XJVRYrQms34prDUQisALRbvTFoG6zdGorusOKi4gqcp34KDtwLBOibEHHRayi1pBOydoJFikSQUwErHB5Jbk2uoEbXSvsN0KCWajRFGyRrx1tgbJR3eNbibnioBrRbVupA2G44pGUj1YQcW78VPtFwvYDcqv1hu0dyBjFZJBTB8QBeTbdCCthnLjGzTb7gVbE6k0tI6RrdVu8qcErWvpmyPbrkgDy0c1Oqp46qnMTm3ub8U0opPZOM5ST4lzCKZlVQsncXDV5pJqGb1Skjp2lo0C3NJblEXhkPAEkkl7B4AkkkljG7HvBGf2VK2yjS70UZ8FNcL7Z6MdpCYlJwSZxTyjZAZAybqMm1/JNuEn738kUGiHE2V/A2ubidPYf3ipMHautjAAH4lTi394E4jR18HWNma7lwWiNWl7CeV1FlPZ7L+f0RpmtLnHwt9FxZJbO3FH6lCuaG4thTz3uB/mCxInezAItZbGNPLZ8OcNrPcL/JZVaS2pmbqDg2V41AEX3O9iAUH0H/cyLQHO8VYaCNlTiedVuF1bY4Ehp+alJFYhbnSWc+9UqUNirCw7kq0/Z4AN1VxFjm+0YLEc1mFlOqlE074+y3sHf7vgqcAf6yAXdkEXRHWlkuAGgt3v+KRhaJOsLuGwtwcuiMeKOd7ZrQFoEgZs0uOw5q3TaWucGk63Wtq5LNw5wbG9pO5cSO/yVwj2pkLyXkbjuXHle7O3H0alOdnOceRTyy/2QgjYuuq8TrxG3Nt0aYgRNj5aSuKT+x1+h5dDeqcPL6KLTyB2ugSvPZB5EKxHpDHXO6VvRvYmA9YACpzkk2PJDbvILG2loTV7yJi1vNC2mb0DBOk27x+aelnDXEN4iT/0oWqzb9xQ4v1uoc3/AJK9/slZqMcXXv3qhrHrkg70dkumQA8FRJBrCQeJRg9saT0i5UH2LvCya94mtHIFDlJ6p9+8Kf2dvulUXQrewVUfZj4Ks9xLR5o1Sbwg+IVfuHiqQj7Jy2CmcdQHineSGjySmFn/ABUJydFwqcuWiXQN7hpF1BzrAbob3HTvxTXvxVEibkTc653QpDvsk47i3BRf2ibKkSTZEu3AVWY9onxR3m0g8kCb7XgVSJKQGZ3Y+KrSFHqB2Qqkv5K8TmmwbkJ+6I4oTiqomwbghuRXcEJ3FMickDTFOeKYpkSZEpJymTCCSSSWMJJJJYwkkkljCCdvvJBOz3lgo6nLpu5nkuup2gx6lyGXh22HlZdZTuNrcl5ufbPW8fovQC7GjxRL2JCDR31WPejAixB4rlo610J99LRdShIa8XNlGS9mkjYJPZ2i/wDZ2S0OhtDhK7mLqw0i4aRbmhAlx7W21woh15Dc76UoyLAjd2O4i6I5tmEeCjHaSNjmu2AARn7C1rmy0dhfZCAWJ/dH5obgTJ8Sp07nGxLbCw/NJ40uO+6o2JHoi0Wa1ReDcolxdoTO4ErWMys47qN7C6k/iClIAAFVEmQaASeSTQQ4qIvqTnY8UW6BEna3F1/BRAaeKg7a29kzd+aD0jLsM1hdvq2ClJ7oCHDpa43JsRdEJa5t+CQokC+0AFQrqaeapbZp0N4rVbpDdhujx2MQ2F7oxlxEnDkVGN2pHsHtI9QefvDkPgrbCQ632hxU57F+rwA+QsouICE5chsUFBUiwHMPvcUkDrGt2KSnRY8KSSSXvHyokkkljG5h++HM80TmUHCzehA7ijc3Likts9HH0h2jcC9rr1HLHQlnHM+DyYvlquyvidFCL1MsWLt/s/Z1e01Aadt15cF9KeiuP/zF9Mun/wDhwt/uJ02NWLknR4LmLLxwiuZSnGcGxXWzX1uFVXrEbd/dLrCzvBU6fDmONhGXLRwrCZhTtlcAzVysusyhl7EMexqnwfBaN9ZW1DrRMbt5kng0Abknglciqjqzjhgzi3V1egIlDG+mmbV6LxQPa557gTZesY/lzJeDmShxPOVVPVtsKiXDaATQxvG5a1z3t18OIFli9IvR7i2VoaWGld+mKHHomvwqqgbpFRu06SHW0u34IRdiyjxIxyOMYLvdTnj7P7v5L0HGOiPHcDwDCsRxqrpKEVbiakvfqipYw1pBc9t9b3XNmtB81by/0cZYzS59DljPwqMWZHqjpKvDnU/W+DXF2/yXFPE5M7oZ8aj2eO46CaalkHFk5/5f+izsejl/TNSyeMxvEjtTe4ro8YwXFZK5mCRUUr8TbXim9WA7Rls9un5rSznlfL2W8wvwvNGZ6n9KtbF61TYZRCf1QlgOl8jnta51jwbflvyT1o0nuzz2Nu6txgWXZdLPR5N0f4lhrG4kzEqDFKMVdHUCMxuLTxDmH3TuOZ4rid9SnNbGhLVhbtc3hzQagtcHN8EQGw4Ic5DQXJUO2Ycv65w02bzv+CI1hc3XIHNYCbAckR8ZLi+1xyRYjdhYRuuiZzQVBKQFrQWkFxJt4KUNSRUGM7k8VANcI26PimhIbPuBe2xKg4cjpUqNls7A0MHNlkSocTpAKz4PaOJ7rq84hobfiuCeKmdanaGcwvf5Kce7iDzUYZB1pPfc/REbu2w43QUdDctg3uJeHA21NCm9wNzxcCmIAmjaeGlFmawRse3xujSsFtoqxs1OvewJUB2Tt96/0UnPva3JDkdYBx7wquHInyr/AJLD3C5VO1ptQPNSmktc+CpiVzpBbvTqG2LOfRpF/sTq8FMvtGCOYVUvBpj5JxJaNoRUdActk5P9Ht4hAk4XHepvdeM+aE93EeKdCtkJybg+KaUHqBfuTSuJkaPEJpnEtaPBHjfQvIrPaNRKZnaaE733cVFotGSTwV0jnIyG1wOShe91ORt3jSeIUCdrW3ToVsFJ7wQZTcu8UWY7hBfwKoiUgM57AVOQ8PJW5+ACqPG11aBCYFyE5GcguCsiLIEqBUyFByKEZAqJTlI8ExNkUxTpjxTCsSSSSwBJJJLGEkkUgsYSlH7yayeP3kGZHT4A6zR+6uqpTct+C5XL4uz+ELqqD3NR8FwZz1PH6NOEbi3eiTNAeSFCDv8AFFe0l1u8rifZ3rogWmzrna2ylp1Ps47adkV7PZhxF7lIAOcS3awU7KJEWAfRM6IEMuO1dEAAHioucGuG6ydh6HiAYDYWHJGDiW356ShO3YPBGhaS5oI+yQhFjVsjDfW2/DSPxKHOe2bb3OyIwEXb3AfmouaA8b7gXVbsnFUjWyZgf+UOasLwNtT6t6/Usg63Rq0X52uL/NeiZw6AM8YNG+bC20+O0rbkerHRN/I7j/CSvMsCxWrwTFqTGKBzW1VHM2aIubqGocNua+xZelvBctYPg8Oe6iGhx2qpWz1NJRxvkEAdw1DcjyueBtey68MFNWzi8jJkxtcD4sxOhrcNrH0eI0dRR1DPeinidG4fBwCqu3X37T1OROkjB7xjC8w0ZHaY9jXuj8we0w/IrzjOPo2ZVxEumy5iFXgkh/uj7aEeQPaH8ypLx66ZOPmp6kqPnDo8yrR5tnqsMOYabDMYcB+jaepjIiq373YZPsO4WuDe/gsnM2A4vlvGZsIxygloqyHdzHjiOTgRs4HvBXoma+gLpFwVxkpaSmxynbuHUEnb/wB26x+V12nR/S4l0l4JU9HXSBguIwV9BTmXDsXlpXNmp7EAteXWvxA49obHvSfG3plPmivtF2j55ijY8Fz+AGyrbsrHR/Z06lvZowCvy1j9XgOJxllVRyaX9zhxa4eBBBWVNF1kz5I/udlRR0WRYBqvbZSkY5zTYWCIQGkbJwSWgKDns6FHQA9mMBu5VmLgAExjDQ1o4qQ7O1t012LxocBwsb8WqJbf4p2hpjvfgE4NtXgEBkT7KSXZSWNR4QkkkvdPlhJJJLGNfCnf2OQeKLfdVMKPsJB4qz/Rck19zuxy+gRntl9P+iXEW9DHSxGR2X0bbf7iZfNODw6ngHmV9Z9C1VkbKGQszYHjGdKEz5ggEYFLTTSCAdU5tydIBN3nYfd477FSM43s8QgpfYgHhc/kvb/RQp/UoM8YtSj/ADnTYWDR3Hg8n6tYuNw7KeBPqoo6/pBwSmpD70jKeokcR+y3qx9SF2p6Q8IyT0m4TJlW2I5bosJjw+cgWdO3UXud2rdvU6/zC5sP1nyfo68y5R4w2zzafO+YIIC9n6I6xsdyTg9Kd7X/AMNY+ZOkHN2dvUMPzLinrtPTEy07BBHGGHQR9lo5bW4L1XMmUOjbGcZdjOXM+YfhkFXdzsOrad2qMu+yOdvD6rz44PlOLGsPwzAq+WqIe71jF6uN0Ub7xiwiiG7YxvckFxJ8EylKPbsDUJ9L/wCKPRs8PdL6N3RXG57iX0dySeOmILmOhgmPpcyuN+1XtbfzaV0+ZqnKOJ9DuTMvYVnbDamqy/TFshdBOxs502cGXZyOwva/guf6KXYXR50w7GsWxqiw2nw6obMROHl0mzvd0g/XvC5c+/KWRdFfHTXitPv/ALjdNuKYnl3pdzHjGD1b6Otpa5r4pmhp03ja0+8CODiuRzVl7GcVnZmLFaxlPS1lMyofiOJO6r1l7m3eWM3fJb9lq9GzpiGTJ+lwZmrcXo8YwGqxKKSogjjk1xNboHtGuZu3UOV7hVen+HJFbnJ+av8AK0YtS1NNCYMLw+Hthgb2WCX3I2Hv4+Cu1asSMqaj+yXpbmJtbkmKE9ZE3LzdB+I33XhDZN+0vc/SDx/JOdMMwHMWF5lijnpsKFKMIZC587JLggPOwaBcgnfhte68LIGqzVHNuRXx9Y0n2gwABuOCrVZLzbkjM7lVqZNL7JIlZA9AYA69vBJjbgngE8bg4WO6k4gOtxCpJk4qgz5G9U0AbhUHC8hKuSNLYdxuqrgWnhxSpDtlqjcLOPkr8kge5tlkwEsue9XoCQ4OKlONjxkFjkJf80YSEEFVmACS/mig8NuSm4pFFItRSXna472Ceof7A8t1Xc7TJcbDSlNKDGGDezrpeI3IA8kR3aN7IVQ7RGIwe5Fl7LECQa5g3noBVIqicnY9YQ2LbmqjAWvAtxRJHEtsUNkhMhJ5cE8YiyeyzcBhBSifdrQO9RcQ+EnvUIiWgeHFNQt7DSP0xWQi67VCR92qD5LNsEd+jXZMOtIENztnKBfumve6dIm5EQ67URrbx/8AfghsHYK6fKmUMczDBfDKR0jAbOkds1vxTIU5l7XaihBrrG69swboXrph/nGtZH/4LL/UrpsM6F8vwn+1GoqP3n7fIJ4pkpTj+z5rlicWhBcxzXL6vb0RZStb9HNPm4/1VSr6HspOO1I9n7rj/VPRNyV2fKcreKqSsK+hse6DqHf9H19QyT9uzv6LzfM3RhmXCtbo6f1yNvOIXd8v6XVIslJHnRQiCrtZTSxSuilY6N7dnNcLEFVtKqmSaAuahkK05uyA4J7EaAEbplMhRTE2RTKSYhGxaI2T2SSRsArJk6S1gG4pFKxCSJhXUoz21Hkpwi8iDCjqcuNvFf8AZ/NdRSkdSG+C5rL1xTEtG17LoqZwEdzyC4cx6mA1IQS1hHcbqyx13gKvAC1gseLbqd9L782j8lxtWdsS2b9WCeCE5hLC7kVNv+isJPaKIBaNoXPLReIKJhJQphqeWjgVdiYdZf8ABA02Oq290IyGcSTgOyL3GkbokRAla0jYDihFzTHHfja5UdZHDiAShFmrYUP1FzyNyQg6rkuPkpXIc0nh2dkw0kFUTsFUy3gmj9K0PW26v1uHXfu1i/0XbekVBUQdMmYvWr3lmjlj3/uzEzSvPrnQbfBfQfTJgjekPoswTpOwYddW0lEIsSjbxLW+/wDyP1fArox7i0c+V8MkW/7f9DwPLuPYvl3FYsTwXEKiiqojdskTrE+BHAjvBG6+i8hdNGIZypYaE4xSZdzU0BkXrLNeH4j+yRxiefA/PgvmSTtBoGw3TsaWNO5FrEEdyOPK4aFzePHK7Z9bM6d5MvYx+hekPKdXg1azZ01GTNC79oXt2fEE/PZeh5b6S8gZg3wvM+GvkI/VySdVJ/K+xXzDknPuFZowSLJXSd7ag92gxf8A1iify1O+0zxPxuOHIdIeRMUyXjIoKxzammnHWUdZEPZ1EfeD38Ljl5EE9fzUrOL+kuXHpnqHpgTZfqczYLVYbV00+IerSR1fUvDrMDmmPVY8d32vyXhLXWvZDlOk6e5M0nbxXFOXJ2elix/HFRDe+W35KRBEbQO5Ra0gNPcFLVtbwUWWqgkbdbmA8ipVIG9uRSpr21eCeRtmNLuZTRA2AN9BPcpMaOrII42TuF4z5hT4G1uLgmewIle2ySgdykphs8ISSSX0B8qJJJILGL+FmwkCsF24VXC/ff5K0W7t81zyX3OvH+B0eUYTLitPGB4/1XdUjrkaly+RWgYk+TnHA9w/lI/NdJh5e6obE1jnHuAuuTKrPQxOtGnNG6SDW02Mdz8wVGMGVkTQA86Rf5K5AyZjHieF8JNtnNIVeE9XODpsNN1x2dpbopQ1sZO+/BWa9settZDGGSRkAfJUsOtoYXbXtb5FX6lgnghic7SXP4+QUZfVlUrRy+BTFmExROHuSyg/zlaeh08fY46vpZZlDE71eoiHEVEoHzWvSxvj9m3cta2571s62LhWjNx5oZRYo08SDb5grLxqdtTTYZKBYilDD8AtzHIxJ6+x32oHW8+ruufr+qGDYVp98Me1x8rK8HolLTM5ztOzxYd/cgPjeT2jqB4FFPb2+RSALdjxSmaJR9kaSqNcO0rjTvugVIDztxVca0TkAgu1l7cURli4KO9gAiCM33O4TtConLIdtkCQOIuN0SY3LSdgoukayMs5ngVlEzkCiPaAKvsfq7ICzhsbhXqJwsSVpqkaLsI0HrUemcXOsRsoRkF+6JE5rQLdxXO1ZZaHktrsO0CFCZobwNtkztng3sFXq5CDcb3SpWwuQascHCO3duhSuAqWEHiwhVJZzyKh1hMsY5m4VvjtE/kJSP7PFVtZ6xo87pVLu0LHghNPHdOok5S2WGTezIumin3tfzVRx0Mfv7pQ4n2JdfinUBOdMuSzhCM9zZUny9pMXXdsqRgkTeQvCS6u4ZS1dbUtp6Wnkmlfs1rG3JK1ciZJxfMcrTFEYoL7yd/kvpDIWSMPwGjZ1cOupA3NuPmjKIOdHI9GHRFAyBuIZmhZK51i2nJ2Hn3r2agoaalgbBTQsiiYLNYxtgAj0tG/a6tmncFlonKTfZXdG0D3QFn1VVNCbRxalsimceNymNEDxaitCHLVGL1LXfqfoqU2O1LTcwn5Ltf0ZG4XLfok7Cqdw/VD5INmODfjz3DtxO/lVGsr6SdtpGPB/dXpX6JpQQDA0/wqX6BoXneBn8qyZj59zPlvBMYY5s9GyYnhJH2XD4heY490VYsJS/CGyTwk7RubYj4lfaP+TtGOFO1I4FSt/uAn5UBqz4npOiTNE8fapmwH/aH+is0fQ1i+v+2VbAP2GX/FfYlVg0ZF2N+TbKhJhLb2LPmE6kDifMtD0NUIN5H1U3m4LRPRBggHbpJAfF5X0J+jGfcUXYcwfYR5Ao+fXdEmCRtuKL/iP9Vj4j0bYTGSG0X/ABH+q+iq2gZYrlsZoGXKawcT5zxfJtJCSWRELmK3BWwuIDCLL3PMNERfsheeY5SkOdssmwOK/R58+lYy92qGiMN91atfEASs14IW5MXjH9AHxC11Xe2xV0lBmZcKkZCShaKyJDs8KB2RKcXkCdk4rZ2GAXbhp24n81tQkBgB4rKwIXwonx/NaEfEE8lwZD0sJrU7nGRg5FoCtvYBY95VKjJ61ncRt8lafIC0X5FccnR3wCuOzW35okZN9JPBVW9tpPc5HjuGXPeoNlUWDK4RtDeOpVpJyJC0De6sNPaA5alXmZplce8oL7Dk9zcAbi1lGdrtVwPBThcHPLhuABt4ozdhuFq0a9kJ2hgDW8mtQWusbHgrNQ1web76gCAqk32QNkyVmT2EabtJHIXXtPowdITMu4u7K+NStZhGJPBhdJwhnO3yfsPA2714rAQG6f2VNxJLbG1mixT4sji7J5cSyR4s956fOg+bDaipzRk2kMtAdUlXh8fvU/7UQ5s728Ry22XgIF23C+i+gHpxFJDFlfO9XeFnYpMSk+yOTJT+D/n3r0LpL6Fso51jdiuG6cIxKQaxVUYaYpr83s4O/eFj4rueKORXE86HkTwPhlX+T4yHZvq2uLL2/oYxahz3gT+izNUpcOqdJgtWW3kge3ctB7gLm3MAjgsPNHQV0g4PI/1fDI8ZgHuyUUgJt4sdZ1/IFafQl0Y53Z0k4PieI4BW4XRYdMJ5pquPqwQBs1oO7iTYbcEkMUovaL5s2OUNPZ5bmfAq/L2Yq/AsViMdXRzFj+5w+y4HmCLEeazGtAfdfQHpnYZS0+ZMCxeFobPWU8kM1h7wjLdJ/wCMhfP5B12uo5YcXRfx8rnBSYWQhw2TbaNuNrKPVu0khTA0gDmp0WbsJA63ZU6k3axvhuhREatR5OUngucfoiKIjZg707Te+/ByTSS+xHBt1B4A1+Dlgpk2W08UlVYJNPFJbgazxFJJJe6fLCSSSWMW8Lt6wR4LVpATUMA71kYabVQ8luYWNVexviubM6O3x/R2+VII2UdXK6J5kDGhr28G9ocfO1l7pmHD63I3RJlTE8t/2eTHdU+K4pTtvKLi7IdfFjPK1y1eU4JDHTYLXRDnNH9N/wA16n0a9LMuWsFOWsdwmPGsvPP6hxGuIHiAHXa5v7J+a5MU7dM7c2N0mtoqZT6QMRhwzGMIzLWVOJ4dXYfKyE1LjKYp9J6twJ3G5/A8lzjMp5rrKWGqpcs4xNBK3VHKykeWuBG1jZewYvkHJOfMrz430aVPUVkQLpcOkPx06Duwn7P2Vz/o8ZhbQZvqcn4hI5uH47TmlDCfdm0227i4ah52SfFN5FGfsZZYRg5Y1VHD0mU81GOOEZbxYyAcBSP/AKJYrlzMGFy0dRiWC19HTPmEZlmhLACeA38itrCMOx3KfSb+jYZ5nYlh2IMih1E6ZbvAbfwcCPgV3HpL4YJK3DM6UFQaiirGNhl0OuwSMk2PkRf+UqUsem/0dCzNTjFdS9njWA5RzXU+tyRZaxiSGonEtPKyje5sjSziDbgreEYXiWJ1T6KioaiWpiDtcbYySNJsb93xV+nrazKmQquiFXUwz5nrOvDOs92jibo+HWSav4WLTmzfTs6PabKmDYbJQExmTFKhzwX1j77Db7Ivw8B3KOSCdWUhOavijAzNlDMdDSPxavwmpionx9X6wRdmrq7cRcLgp42SZewhjGl7zLOwADcu7C+hOiaGU9BfSL1we6mfRtMQczsfqnX08iuA9G/G5qHpIy3h0VPRTQ11a5knXUrXuj9le7Hndh8l0RwpdPs55Zm+V+jz/Dsm5oxHG6nBcPy9ilViVL/pFNFBd8X72/Z+KDmbLeY8tSRRZgwLEMLklv1YqYSzWBxseB+BXdekFmXFW9KWYsKoKmfDcPp8ReOoo5HRNkks0uleW2Lnk8zewsBYBdjkfE63Onoy53oMx1UmIOwAiXD6id3WSxdgOA1Ovws4eTvBPHHG2kI8s4xU5dHgtBR1eI1sNBh9LNV1k7xHDBC3U+Rx4ABXcCybm3MVTUU+B5axTEX0zyyc08OpsTh9lzr6QfC69g9DjF5IelEYG6loXQ1NLPJ15pm+sDQBwk428F5d0g5sxuozViVNTVtVh1BTVtQylo6Od0UMLesdwDSLk2BJO5KpGFInPJ92v0c/j+B43l+vNBjmE1mGVIbq6qqiMbiO8X4jxCoatXw3X0DmHEKrOnoex45mBwrMTwXFxSwVbxeVzLsb2nc9n2PfpBO+6+fobaXXPaHAd6OSCVGxTcrsi4l+oO4GyFK5scA797/FSkvG+zuaBO5sjHW+C2NmyEont37jurEcoZEdPFU29keCJCNiSi0CLLVNUaXHVxKtxy3PHZZ7TGfAp+uDDxUWrLRlRdlkNt1Xle3SblAM5dxQpH3BU4QvbGcxpH77IEsrm2PikXboFZJZm3FdMVeiE5UGqHh1jdCMoDUF0nYBVV0hIPmioWJKZellBYd+SqGXbihOkOkoLSXbKkIUSc7DiS5Xq3RH0aT49UxYliMMvqw9yD/F/wCiF0NdGk+MVMWJYjD/AGb7EP8Ai/8AT8V9X5WwGHDacACzwNv2PBF6BZSyvluGjp44YYBF8Pd8l1VHhkcavU1PoCtRx3Q4itlMU7RwCkIArgYAmLQkegpgWQiycwDkibpA24rAAujICGWG6tmxQnbLONBTBDsojX35KOxUg3uQ6NYZpB4p3hvJVnE32UmyEcVkAUrAQqNRGArr5QQqdQ8Jk7CihIwXNlWmA0+KsySDcBVZO1dPdh7MyubsbBcvjAGk966aveW3HJcvjEgAOyNgo4TMLPeXnOYGbuXo2PPuHLzvHnbuRsz0cLibbOKyJButrFeJWO/iiIV37FR4hFkbdDtYJ0xCrO3dFo29sKb23UqZtpEzlYijTOvwOwwVzv2j+IVqInWAeaqYKP8AMbgONz/zBW4xd7SuTI9HdiNSnA0NJ5FGnfa1uCDTWLLeOynMLgeC4q2dyegzXF0LQ34qyHEQNDvevcKtHtTNcBuXWVp1nOYB3KMi0STn6BGB3ElAndIagEc1YkZvbm1DeC46uBskhpjSExzWsDG8SblWIWuczU7hyVRjhrG2+91bjeZIdF7AXTewJ6Gkj7d/L8ECdlwLFWH9l5Bdc7ILDqL+5qpxsCegUAJb/CpsJszvsFAnRG533QF9F4r6Ns0uH09dlrH2kvha71fEGcy2+z2fm0po4nLoWeeGKuXs+d/cjevQOjPpVzTkcspqOrNbhY/1GpOpjf3DxZ8DbwWRm7o8zrlV5OOYBVQQDhURt62E/wAbLgfxWXKwvvJwTXLG7A/jyr9n1/lT0jMl4nG2PGoK3Bake9qj66L4OZc/MBdBX9OPRnTU5kbmJtU+12xQU8jnn4advivkno+myqMadS5vo55MPqmdX6zBKWyUjidpABs4DmDfjztY3ekLI2JZNq4KmOpixPA6zeixOn/VS+B+67w+V11LyJ8eUjgfhYlPirLPTPn6p6Qs0fpDqH0tDSMMVHA47hpNy53LUduHcByueFjj/NTk13ukx645/aTkejjioR4oI4BsTgOajsdyoEue4DklPdpa3vaCkWij2EhNyW/tIzjqmJHIWVSnv2iO9WWOsCSNyU3ERMhHclzjx2UX21NvuDdFiBDXW5uCG8DULd6Jq9CjGtgceKScbDbgkkGPB0kkl9AfKiSSSWMHoNqpq6HAyDibb9652j/0mNdDgFjiK5852eM+v7nrNFPD/k1UwxDf1wP/AIerIXW9KmVJMEnwTEqCkeMKxPC6aaOVl3ME3VjrWl2/a1dq3jtwXG00IblqkIfqkkLy/wCYt+avYNmrM2A3hwjHsQooXe9FFORGfHSdr+Nlw43Wj08kW6a9Hqfo/wAsuXcQqM34hqpsFo6GWOeZ2zZ3ud2I2/edfuXmtRWzR4y3FKZ5hnbUGojc07sfq1AjyKJiWNYvjYZJjOJ1de9l9BmlLg2/cOA+Com7zH4SNU5zKQhTcv2fRWe63DKrBsP6UKeRjcTrcP8AUhAB/rPumT/ywXj+VZ3Rh1GcejvG+j6vnbA+FnrVHUSbiIXufgHXP8RXk8VZVTUfqcs73QQh0sUZOzHOc3UR52CJSVdRSmSppZ5IZBG6MlhsS1zXtI8iCof1O7odeL/p8L2un+jAzHWMx7OGIvpnWoInxQUMP+FDG3Q0fHST8V61huTTQdEtJm2gwr9NYxXXEcYp+tZSs7Xa0fbf2bb7C/BeIUT7Y7Vyffij+jnD8l3OB5nzDh1MMPoscxGmobvd1EU7mt7X4fCy0siUuTXf6MsUpfjKj1LKGHZgd0N53GIy1VRi9VTx66F0mqWBoa7T7P7FxvpHdwXknQPhGKUfTDl+kqsPqY6ilxW9Sx0ZvD7B57X3drcVHA8ZxbB8Sa7DMSq6V9QC2cxTOZr7Rte3FchT41jeE0eK/ozGsQo+trWum6iocwyXdINyD4q8Mt/4JSwVy33/ANjU9IOGeHpjzO6eCWJste58Zc0gPaQ2xHevQOg3Dqp3o/dKLjRVGmopmmL2bvaWjPu9/wAF4pjGO41jDYo8WxivxBkJJibVVL5RGTx06ibXsOCtMzhmyGnjhgzVj0McbAxjGYjK1rWjYNADrADuRjkqTkLPHeJY76PS/Q9p6t3TdDM+hqWx01BUtkJicNBcGjtbbLyPPdNUUucMYhqaaeCRuI1ILZYyw/rXd4RaPOGcIXSmPNmPRmaUyzFuIzAyOPM9rcoeL4ti2LTRz4ritdiEkbdMb6qodK5gvewLiSBdVU9UTULfL9ntWA4ZiR9CjF4v0dV6zj3XhvUuv1Yki7Vre7txXgYgkIuWkG/BdKM85zA1jN+YQeH/AMTm/wDtLG6x0zXTPcS9xJcSblxPEnvKTLNOh8OJwuzGqYrndC6rbZWKw9rZCadt00HQJICRZtlAPcw+aI4jZBnFirEW6HEoJJB3Ci55JueCCTbhxKQfyWcUhVLZZY/s7pg/vQmusBdOXCyTiU5EJCd7KtUP7Niiyv7lUqnbJ4RJTkR17IZeLoWs2Q9RuuhQObkEJ3XoXRLkKfMdYzEKuJ3qTXghg4yHuCyOjPJ1RmrGGxhp9VjN5XfkvtHo/wArQYPQRf2URkNAYz7o/qlkxkWcoZchwyjjayIBwaAGgbRjuC66lgaxKGPwVyJgSGbExt0ZgskG2UwLogG03TFiI3comm4SvZkVC0BQcy6svj3TaBZJ0NZU02UJRtsrTo1AxEprAZsj3NKlHUW4qxUU9wdlmVDHsKzCjQ65iZz2u4LHkkkaeKiKp45pWg0acxsLhUZnlCfWOIVSoqXIBFNJpJN9lXmqLMuFWmqg24PFU3VN0ezBKya7CSFy+MOJaStmqqbggLBxRzntIAToxw+YHWJsvP8AHCSXFelY3TarkrhMapR2gmoB57iFySsqQWcujxaANuufqG9pEUA4oZCJpuU7hsimK0AcFOnF3pn7JoXWkTMyOuy83VhUvgD+IR4CS4+CFlz/AOESkdzvxCLCwh1+9c2To6sXZpwHst8VMklp81CG3UsPcCmDiRYLkWzsL7toIG993I0JIcAeKptL3wxuP2TpCuxEawbLnLoJI+5uOKrvkOpo70Z7bvLRxtdV3gDtO5bIpWGyQ/0iwNyQVZjkAbwWdE8ioBPirV7Nb4p0rEbpBXOJlNwqbJermeC7Y/1Vqzy9xcd9rfJV5IWlxJ5Ip0xkrQQO1NA7zZe15K9IrNeDRxUuM0FHjFJGAL6uqmt+97p+S8Njk0m3ijOjLm38VnleN2hPhhmVS9H2rlDp56P8w6IKqtfg9S/Yx1zNDL/v+6fmtLNXRP0d5wjNY7C6aKWUXbWYe8Rl3jdvZd8QV8LRv3sV7XgOYswZc9G2jrsAxKaiqWZmcxz2EdphZfSb8W7cF2Y/J+RVJHn5vDWFqWN02bubPRpxmjvLlfGafEov8CrHVS/zjsn5BR6IsIzbhmJTdG2c8pYjUZcxPWHtkj1sp38esbINmj48bEKGS/STx2hIhzThFPiUX+PSHqpf5T2T8wvZMt9M/R3jsWtuPw4fIB2oq8dS4fE9k/AqijF7TFnPPFcZqz5S6T8n1eSM3VeC1A1U/wCtpJf8SE+6fMbg+IPKy5ACxA8br2v0q835ezNjODQ5fq4q4UUcrZqmHtRkuIswO+1bSTcbb243XjDReVo8FxZFGDqPR6OCUskeUuxNcA9t+5NVDU3V3WCaQW0k8mhFmju0tH31KiwOgjte5vckozz2reKlC0MKYtJlHimuwLQm3bK8chuoMsHWPEos49s9x5sKg4cjyH5LPQV+wUbuykhxHsBJEWzw1JJJe6fLiSSSWMEp7+sMtvuF1WW4Q6Zzztbh52XL0f8ApMZtwN13GUqbVUWIuHB3zsFyeVJI7vDjZ6FYMwiipwb9XCHO8zc/mqdU0SNkcTYsIstPMUIocTNOBs2CIfHQ1ZYlbZ4cOLSFwI9V/ov0+psdncdIP4K1TaXviDOBc34f93WbTVAldK0cmD+i0qU9W5pI917PxCSa0PB7Rp0j7v0DcvhI8rOQqmoENHJNbsujtf4u/qiUtoXRO5ua9tvr+aBipb+iYmObYiMg/O65GqZ1emc8wObih0+86muPhKT+a36Z3V0/WcXFun6lY8YAxqheeD6F5+Ic3+q1oWus2/ukoZ1exMTJzXbiLHt4aGm/wXH1H6jFmO4tla4f7z/qu1e5jYoyfeDnN/4SuPkAlmxoEbsZq/44z+ar47sGYwom8SSmkNhspPsx1wFAyNJ4Kvsg2CLuZO6k1+3vIcrgXXa1De4O2bsVZIi2TDu9TgcA4qvexsUSEgOTUBMHWOBkQL3O6NU2L7hV2jtJ4oSTITIT3I7x3oMoGkqqJSAEtvdMGtO91A2UeBVGiSZN7gDxUXSCyG7ihvNuaWhnLQ8jvFV537J5H2VeR91SKJSlogSQVsZOy/WZjxyLD6drgx5vJJbZg71mYfSVNfXw0lNGZJZXBrWhfXXQpkKlwWhp4JoQajZ80lty/wC75Jpy4k4LkdL0RZGosDwmnk0XDDdl22Mn7Tl6lDGg0kVha1lehjUU7KMJE2yM1qkxiKGo2AiAnCeycBBsxFuyKxMGojWrJAsZwUdN0QpWWo1gdCcRopGyTVnE1gnw3aqNRSkngtZpB2SkjBCFGs56Wia7iFRqcObe42XSvhAKrzQDjZGgqRy81JIwWaLqnUU0ttxZdVLB4WVaWAEcLpWh0zj6ilvuSqMlO4G111tVRtduGrOqKYAX0oxRuRzklMBvxKpVUQPFi6KSnA3VOppDJwsE/RuzhcXowWk22XC5gpQNVhZerYpS6Y3XXnmZ4xHqutZjyvHoQL3C5SqbZxFl2WY3xxhzpHtaPEriKupD3kR8PvLCPQF2yC96cuJQ3p0hLIuN0m7FRspBMzHZ5c/+CvI5g/iFbi2ACqZXP+Y5GniAf+YK7A3tAnmuXIdeLovxsLgLKXVEEhEpy1sYCiSeuNiuW6OxegzmltPEOZJR4ntMoYBvbdCHbjiAPAlWI2tZc27VlFlUx2Os957hZU5tViBurRu2IkcXKq92g2PErQVmk6K8IOtrieVlde7S1je5Uox2jqNg21lce062uG4Nk7FTJCS4c496C2YF7gRsUaRoaHfdVV7bOLmhNGFmlJxAPI9bAa7a/BajQC0BrvgrfRrhuG4nnvBKLGP9BqsQhinubdgu335X4fFfen+QuRmUgpnZXwNsNrAOpI9/jZWj43yezml5fw/7bs/Pxsfb3716pUf/AKL1L/8AtXJ/9Je+Zo6Auj7GDJJR0dRg9Q77dHLZv8jrtHwAXK5v6Hscw/oaOU8BmGMzR41+kAezE4s06dNnG1/ijHx3C9iT8yGVxXWz5kij9395Tis2aUkD3gtLGsFxjBKv1fGMLq8Pl5NqIi0HyPA/BZUB19Y79oLjS4np8r/8/gPEA+CI+JQoz7cDwKm17WmJo7j+SAwuBuO5aqNJ2EmGzWn7rB9UZ9+sY0c3/mgSXL42niXN/FWHkddH++EWKnY8ltW3ehBxDh4FSkcNbu8kqMJvFI88n2CMTMJKb7+G6DbkO66k6+nzUo22jLj5LN0GKsrgWSRtN0lrFo8FSSSXvHy4kkkljFrDRqn37ivTOj+k9ZqtN7Eua1vmSvNcKbqkeBsbD8V6v0aU8rq6mewXDaiP53Xn+Ym2er4HR0OcnuGNzucbljiw/AkfksaD2t77bXWpmN/XYrUyuGz5HE+d1WpxGIiQNyudPR2NXIeiiax7pAeI0rWpblrnuG7nC/0WbQMMjAPG61Yw5kb9uA2+S58ki+JdBaeUvrHR/Zjc7/v6KWMu/sVO0ji1xPzCXVCKpmvzlk/NCxbrJKmnhbvq1AH4/wDRQq6Ohvsy3tAxHBCDu6Gdp/mB/JbcTmtlZGeAd+Swa0/58wwtPZY+Rg+MZK2Wt/szpD7zX/klzqxcI2Mnq4g5vFstx8QQuZB/znibbfrKR4Pn1bD/AOlb2MlzqZso4Dq7/HUuekeWY3UHk6lP1id/RW8WOieeWzClluAB7qA8k89k+5CHJcbLrjGjlchiTwuhn3kjsNk7O88VVKib2Ree1unjcNSjIbvTMF3rNCpkpXNugu95EmsCg33RRpMjK7tIbxdqaZ290nO2CpVEmys5u6G/YosrrKrK8FMTYz3ILnJ3nZBcU6QjYz3ID3bp37rouj3LsuZMxwUDQRECHzu7oxxT9E3s9O9HTJTpZI8xVMV3SnTTNcOf3vJfVuWMOFPAGiziOLrc+9c1kjAYMMw2IxRBjQ3RCwfYZ/Veg4XB1dO0AWvuuWUuRRLiHiisFYibYp2MRWxooDHCldSDE+hMgWRaE7tk/BNxRSASad0doFkABEYSiYnpCieKnyUSFjEXFRUiExNkLCh2cUYG4QGlEaVrAJ7e7dBey/JWUxbsgYoPiCDJAFpOY0+CgYwjQbMiWmCzaymG+y6KaO4sAs6ris0oms5ieEarEKtLExu4WhWkB5F1k4hUGMaRxK1jnNZmqI2RmxsV4/nOvlbrbEwkn7R5L17E6NsjC6Ua3fRed5sw9pDuyPgkcqKJHgmZGVL5XSTPc8d3JYYJ4HgvQcyUQBcGt2XCV8LoJDtsngyMkAumcoakrqtCDpDimupNbqOyJjscsC+DTHvB/EK5E7tNCr5YH+a6hv3Wn8QrLWgWcuSTs6sfRoxj2YKJANUhuhU5c6IIsTXi5C5pI7E+g47DWOHBzjZWoml8ZH2rKsXgsjNtg7ZWKN2rWOYapMrFk5GAQNLTe2xWdUXLiBuVfAtFfvKrvZpa543cVoPiaSsp2sBq4GxV5jh2FTlY4kdwCK0Esb33TraE6Yd4u14Ju3Uq8vhyCPHxLT7pP5IM1rEd/BaGmNLaGoi9sgdcixuCO9fQFTi1X00dG9LhcVdKzOGAtLvVut0txBhAu9ve+wFxyN+9eBQvDdiLq9QV9Vh9VDiFBUS0tVTvEkUsTtLmOHAgpnPixPi5xTTpo6rL/SHnzKVT1FFjlfCYHFslLVkysaQdwWSX0kHusvX8o+k1+rgzbgNxp7VRhx//AObvycvHs/Z4pM6YRSy4lgMMWZIjpmxSnk0Cpj7pGW3d+1f6bLixZsb+1/dJ1lcehHgjkS5xpn3jgGdejvPdMKGHEcNrjKP9CrWASfyP/Jcxm3oAyPiwdJhRqcCqT9ql7UX+7dt/LZfH7ntMjQ4bhpPysu6yv0r59yuYo6DHZKimYberVg66O3dvuPgQnXkwm/vEi/ByY1/pSMvpHypUZOzjVZeqKmOrfTNY8TMaWhzXNBGx4Hw3XOCMuLgef9V1HSBmeqzhmibHq2CGGoqIo2vbFfSNLbbXXOuFyLd7fxXJJpu49HoRi0ly7AyXEzXHgHkfIKQf2gTyKTiHMueUj/wUY265bcg1ZBHaddSe4AlPqsHM5E3U2aREXDjYqLGfaPNEASbZrWjmLpR3LLd26i49sX7lNvZLv3UshojRkBvb4pIAdqF3cUkaFPCUkkl7x8uJJJJYxfwwEyCwAPf9V7L0TymLEcNlY4MayoZI4ni7ZeN4S1vE8Q69u/Ze0ZAga1oebXjgfID+6uDyns9bwY6JYld87/Ej8EGIaTbkrlaLyuI4EA/RCpmBzXXXJy+p31sPQgNeAzhpA+i0w/sOYfurIw2UCSDucWgrQeCXPAPvNIH1XNkVstjdIuhzXzSh3HrH2+qFXF7GsmdsQ1xb5ItHodNHq4ukcPoFHMrXFtK2IcIBf5FRTplmvqYldA0uwyUbAznU3zDh+a2GNd6tK6+3EjyCw8Yc5mH0ABtJ640X/iH9VtQVcZhfG4dpwIsmzK0TxumCxItko322AYHH5Bc69jX5ggjdsHwN3/gf/VamIveGyRXsHsIWdKWjMmHuPC1iO8bj81fx1xiRzO5HL8Gi3JBk43Vmxs64Vafh8V0xdnPPQM7DdIO3Ui244pgyxVLJVsHJYlOwDUpPa0FR1AFEA09g1VS8Aok77qs4i6MQSY0j1DrFGRwsq7n2VKsk2ElIKqyWUnPJQZCVSKJSZCRyC5yd5uoWJKokTbHjGo25r6q9HHJPqOXBX11P7au7Y2+zyb+a826BeiufNeJw4tXtIwyI33Hvu7vJfYGG0EdJFHBFE1kcYDWtaNgFGch4oLRU5fI3bYLoII9LQFWpIgHCwWg1liFFKwtk2NARGi6jsFJpsmSAydkinDrpyNkwKB2ulwTnZDeTdYxMKY4qDVNpRsxPkmupDcKLhshYCBO6ZyZwSCFjCBspschkJAFAxYaVMIUSO0IoUGW7pOFkayi4JzAZG7LOrW9hy1HDZUMQbaJyKQUec4lVuFbI3k02CzZdT3GR3FXa1l8Tnv3oE7bMNkjdFqM+p7TCuNzHBqa4rral1rrm8Ys9jlOTHR5Lmil1OdsvPcZpLlwIXrWYKbWXGy4HGqW5dYJlISUTz2djon2sobrWxWnN72WZpIO66Iysg1Qw42VymiDbOVMXuismc02RkZHb5ZI/R04P3XI4a0sbvwVLJ7+uwycnb3grQI0jdcuQ6sXRoxBuloU2vLpXNHAm30VaGTZqPGQ19/iudqzqi6RaaS6kZvazrKzAGthJ5qjE4EAE7XVt7tLBupSVFYO2GLtUbRyCq6idjyKsMcBDYd6rVANiQglYZdEqhoDGkc0FoIhPfqTseXktP2W3U3bNt3tunjpCS2TgOqN5PegSNvFbuFvqrMQ/sr7d6r3tA2/EmyMNMaX4nRdEslDD0n5dlxR8DKBlfGah09urDN76r7W819e5p6GejjNkHrcWHsopZxqFXhrxHrB4Gwux3yXxLQRGoroKZnvzSCJvm46R+K946Rek7G+j7FmZAyO6LD8Py+xlKZJYGzOnfp1Od2uG7vnddMJQSfJHFmxznKKg9kM2+jPmXDOsqMs4lTYzDyhm9jP8Psn5heRZhy9jmXKn1fHsIrMMkH/zERa0+TvdPwK+h+jX0j4aqpiw3O9JFRE7DEKYExn99nFvmLjyXtGLZhyo+mgjxaroTSV7QIJaoA09QDyDz2CfC903xY8q+jJ/1GXDKsis+K+j7NkGXa2rpcTwOixzBa1gFbRzxt1u0+66N59xwufO/LiOi6QsgULsDbnPI08uJZbOo1LH71FC4/ZkH3R38vqvoPMfQb0d4+H1FNQuwyZ3CTDpNDB/Bu36IPRb0QzZGxutqmZlkrsNq6cwzUL6cBshvs525BIGocB7xSx8d3T6Hl5kO46f/U+Q5tnt/dH4BBY+x+IXofTxkqPJme3Q0gP6MrYjU0n7G9nR/wAJ+hC86j2f81xThwdHpQyLLFSRGK+kjv1/0SiDjIf3gnb2WW5/1KYPLZB8T9ClGoJI20OnwBTaryDysme4mM347KcQaZLef4JkBjH3wizi0b2jibKL2ky8OSeexlY4nYkXWkFAmwuN9+BskjC1yRzN0kOQaPAEkkl758oJJJJYxsYDFrljaeLj9Lhe15LldDh1Q5jYyw0z43A8RqI4Lx/LTD17DYG2116rg4ZHhc5b2S17GcdzsSvO8nbPZ8RUiyXtc0A/d/JRpR7DbjqVbVqZYcQG/gjw3bHYciVx19TtT2Aov9IhvsAbfitEaw0E8n6foVQpx/aGnx2W3SRB0sjX8A/b5FTyS2UxrRPDTeaA9zyPw/ojV0zRUFj+LYLfQqthWoFnhOR9D/RSx9oFW8t4lmn6lRatlbqJlY6Yxh9O4+8yqhe0d93C6vQwdcZJ2DtatNlk5jd/muInYNLH6u6y1aKoDGlsW7TJrJ+CM1USUX9qKdZFrjkubBrHG/dsVmTEDMGEk/a0t/4wtnEgW0k4aL+wcfosHE3huKYdKPs6LedwVbA7RPPGnZhSkiZze4kKvIbgi3NWsRjfDiE7CLaXuH1VY+6bldESEgLr22TsfpO4T7WQnusVSJNukQkdcofLioyOJJUb9lUoRsi89pAed1Jzu2gyu3TJCNkZTsqz3IkrtlWcVSMbIzYi5Bkek926hxVUiLZEr0voQ6M67OmKiedkkGGRG8k9tn/shYfRjkyvznminoKeGX1UH+0zMH6tpX3HkfLFBlzAqbC8Ph6uCBtgObvEqc5UPBFzLuD0eEYbBQUELIYIWBjGtFgAFtwxFTpoFehiHcoFGxqaLSbo5BupNamcbGyaLEZNrbqQbc2UGuU2k3ujVmJtYiW2UYzdTKNGBPCEUd42QXDdBowmqSiNkgd1jBmKdtkNinfZYUg8KACI5QWCRKdPxKdY1kmbFWW7hVTsUeM3amQrJhMVIJiiYiQqdc28ZV08FXqBdhWQUeYZiZ6vipNtpFTnd7IEcOa3c602qEStHbYd1hR2kpXdxCVovHZk17LgkLmsV2aQunnNrsK5nGmkXKm0MjjMbZbV4rhcXh7bl3mLu1By4zFhYuKHRuzjMRp732XNYhE6OTYbLtKyO91gYnALnZUhKiU4mEL2Tb3RJWljkMG5XQnZI7PI++FVJ+7qVxpbpt3FUcjf/Ca3fv8AwVrfTdcuVUzqwvRdjAcQAeSPG4ag0+Sr0zbm4PIIsbDrJUZHREtCzWiw3upyvJF++1k07mhjCBbbdM4nSwgXClVoqnTLfaEThwB4IOl2kG/giF2qEAncOTSvaWaeFklUx70Bteofp4GM/RSJ1MA/ZAQ6R9hrPHthMyTtWTpWI3Rcjd7AjxQ5gNNu4qMTrRnzUXkuHmslsZvQbC5xTYrSVJO0EzJT/C4O/JerelJgslB0jOx2nGvDMfhjq6eUcC7Q0Ob9A7+JeSRBodqHJfTnRzBQdMvQScp18rY8cwL2dNOT226f1T/3S3sO8vJVhHmmiGWXxSjL10fM397/AArt+jvP+IZWjlwusp4MYy5V7VmFVQvG/wAWn7Lvp4X3XK4/guK5bx2pwTG6OSlr6d2mRjuY5OaebTxBCqQ/3nw0KauD0Xko5I01o92kpMawzBv8r+hjNGIuy+Detwwu1zUJ+66I3Bb48fMbq5gnpHZoooQzFsHw3E7cXwudA53/ADD6LyDIWbcZyZjceLYNUdXMLNmjdvHPHe5Y8cwe/iOIXo3SLlbCs0ZRf0k5Dh6tgP8AnfDBxpX8XPaO7mfDtd6o5zauDoh8cFLjkX9n/wDph9MnSVUdImLUH+aWYdTYfG9rGdb1jnOfp1EusNuyLC3euBOz/mhVG88xvwJ/P+qmTd0b+5v9VzTm5dnZCCxql0LVdzf4fwuhPvob32P4IjCC4HzPyCGDeYd1rfUIUFhZjYApoZAJd08ncfFAuNWrxTpWK3Rce72rAPFQL9UNjxQ2yATMN+N/wTPeRJYcEvEay5BtELpKDX2aAkgY8CSSTbr3z5Ye+yQuUgAiQxF79ig2FI6fLjD1oLbWa3cfGy9JpXMfgcIbfrRUOJJ42a23/qXnWXGkvNzY6gPgvRjdtBQssAOp6wkcSXuJ3+Fl5mQ9rx0Mxtmu/fAJ+IVwWDL2sOYVY26kHvN7K41oMbjyABXNI64oDDFYar8DstqBwjnkIO5sT/KVkU1nscP2itCpd1TJDzLAQf4bKE+y0eguF36guk2LKkk+VnJq2SSetlYziHOaL+Z/qrz4mML9AsHSA/VUKx3VVXW83dr/AL+alGWx3+Jh5i1uwSsDgOzGR9QiQ1TnU7C13Y0tIt5KOKOJwqvD276XXHxKo4CCcPgJJPsmn6K8o/U57qZuNY50D3Ak3FlzuMB4konWF9bbfFpXRNlfFCWEbXuubxyVpbBJY2jliafPQ5P46oXOUcfP+e60X/vnfis57lex52rGKpxbp1SFyznLoUbIPYKR+yrvfuiSFV5DurRIyYz3KBdZSO4QnHkmQjZGR3NAebqchsq7nJ4oSTIPKBKVN7kF5uqxISZHmukyLk3Gc2YtHQ4fAbE+0lPusb3o3Rhlh+aM0w0JexsbB1kl+YX2T0aZUwjL+G6MOpI2MkPtNuJSzlRoxsP0WZFw/KGBxYfRxh79jNMWgOkdbiV6FDEGBDo+rA7AsrQFyudysrRNm5VmJuyhGxWGtstQomi3FDlHciFRcLrIwAEhFicftKPwUm+KZMzDMKnqQGFEBTpgJOchlSKgs2YV04UTxUhwQsxIFEaUIKbVrBRMoTuKmVEha7NVCbwSA3ThOAigDlEabiyGOCdhsUQUHaleyZpTuF0TDckCbmj8kCXdZBObzFD1sLm24hcPBenq3Qu4Er0bEWBzDtdcRmGjMMvrDQg1ZWDMLFotMm3Bc3izA6NwK62utLBq5rmMUbqjcOanIqjzzGew9y5DFSN7LtMwx6dS4bEXe0IU2GjFqTcrLrmagVp1JsSs+fe6MWI0c7WxblUdK26yLskrLc3iumEjnkjqcktthFd5O/5VajPYtyugZIA/RNe13c7/AJVZDRpsO9Ryuzpw9FqlOngiw3MlygREDZHa0l2xUWXQZ5uG6uaI0+yG3cEMgteGncgKbS5zWAcyEkdsrdFlhBY6w3LkOYNa9rmDtXuSkCWlzRvzQqp8rWaWjnxSuK5DKX1JQixD7Xbc/JNGLG471AdaG258LImh4a08CUwtBWlu4O26he5Yb25p2OJJc8boZcOsNu5CCthnKooJS+7L+6ul6Ns5YlkPNdNjuHOLw06KiAmzZ4j7zD+IPIgFc5E4FjiOJPDyTSDUbWsFuTiNxUlTPtfMOAZJ6dMl02LUEzG1On2FZH+upXc45B+LT5hfLPSP0c5tyFWFmL0LnUrj7GugGqnl+P2D+y74XVToxzvmPIWLnE8EqfZyWFTSybxVAHAOHhvYix8bXB+uujLpbyf0h0Iw+o6mixNw0y4bWgEP/cJ2kH17wF13HKv5POayeM7SuJ8TjYW8l6n6OeYp8B6SMNonXlocaeKGeE7tcXA6XEeB+hK99zT0B9HeOSvqKehnwiZ+5NBLoYf4CC0fABN0fdBWVspZhgxwV+I4jVU29O2pe3q4za2rSBxA4HklXjtNbKS83HKDVO2fOfTzktmR+kCppqJn+ba4Oq6P/Ztce1H/AAuvbwLVwLX9/cvffTOxKgkzDgeGQyNdV0tPNJM0G+kSFmkHuPYcV8+uFor+H9Vz5cajkddHV4+RyxJsNAO04A8AVGIDW2/K5+qE1zrEt4m6UJs4F33UjWi6ey054G55lANtXmVKUXaLfeUGtBPkliqDJ2whAbMP3fzT6h15HjZRcbzD9380pDpqPqiLew3Wj7oSVIuF+aSfgCzxVJIqccepexZ81RFp34XVimDi69rIsfVxDZoJR2nWBYWSykUhE28uxOvZrt32tfvtZeizaesfFGexGGsF/wBkAfkuKypSsfiUURJ0tBef4e1+S7CBjhGCTcusSvPzKz1/H0HZ2m6e5aoY00sh5hoAHzWe4NY4WWlGPZuaeNv6rjySo7ccSrSRAwSaTZ4e0D4mytVzJfV4Ra590keRVJrtNRIb7Nc2/wCKuesuIjhv2iL7/FSnHY8XSNGsnDKYOBFy0/PUFkV0j5pmRniAPqQFo1lM6Sl1E+6zl8Fn1cRhxbRf3dP5FDHVjTeiljx0TYs3YN0PAH8JVPLbtGGUriLkwtv8ks0a5pKp0ZILi4H5FSywdeEUjtrmFoVpr6HOn9zVe/rI3H6LBzkwQUNS1rR2Kxh+Vh+a6GQRxtdd29vzXO50OugrnOB7VVq+Ae1Dx9s2dUZmYjfGJnHgQ0/8IWVKVoYu7VWOc7nHGf8Agas6Vda0crZXcgPG6tOahOanToRoEAhStturBHNBmNwimLIpSlV3FWJlUldZXiQkCe5QdvsouO6cKvRBs9b9GGjllzrUT6SYY6bS89xvsvpe9VQzdbRyFneOXyXkPol0cMmB182kda6oDHnna2y+gcVw3sfBcuXZ0YjNp85shtHXUx8Xs/ouywLEqLEIRPSVLJWn7N+0PMLy/F8ONyubfLV4bUNnppZI5WG7XMJBBXLyo6OFn0hFpcOzxUxqad15VknpL9Zmjo8wdXTv4MqWbN/jH9F6fSVcNTC2aGRk0buD2G4KqpWRlFx7DA35JG3NSNrXaFDid06YhF1gok9ym4KPksAk1SAKi0qd9k1hoRCinulstYBinBTOSbxQMSUmlQKdvFYNBU1kuSQTpCMZSTHikeCYAhwTX3Tjgmt2kUzMPHwRAUOPgnJWFE5AkKM47IMnFAKKNS3isPF6QTRlpF10MnBZ9a0clikTga6hkgcRY2XL4pC5r3G2y9NxGFr2G4F1yGNUjSx1gkZWLPKsxQh7X9685xeMxvdder5ipSNVl5xmCGzzspMocjVd6oSAladRGdwqjmcUsRWZtQ0FhCxpW2kIW1WnSCsiRpLiV0QIyR0mTG68Mr2jud/yqwWljNPig5MBGFV9uNnf8qK1xIsVPKrLY9IKw2sVbisSCSqFiAAVZYL2AKm0WRebbrhfh3pAEOGg9lrrlNEO1Y8rKclgLjgkT2Uok03Jc3jp3Q6gvcQ0dxUoTrkc0Cw0pOu5w1bFI75jL8QJkeZm778EUSB72MDu1ayE9g6217FREZZaVvHTx8U7VGvRcAIYb8dRHyQbuvq02KPAC6Il3EC/1UZBtpJ+yUIOmGS0iFI0NcA52+kko77GSwv8RZAju4Gw5L7uo8r9H3SDlLD55qDCsUb6rGDPCQJGHSPts7Q8rqsMPyeyOXP8Nas+GIDqjc0KMJexxIcWuHAg2K+ms2+jFFaSXJ2O9X3U2IjUPhI3f5tK8Szj0cZ3yk4nG8v1LIR/rMA62E/xN4fGySeKcPyQ2PyIZHSezoOj/pM6U8OoaiLBMSrsTpaGLrZYp4fWRFHcAuJ94C5HNa+IekP0h1EDomT4ZSE7F8NJdw8tRI+i8yyvjeLZdxqmxXBq6Wiqo3Cz2HYjm1w4OaeYK9Ix7A8J6SsJqsfynQiizNSRdZiuEsHYqm/40Hj3t/7NYzbROeOCe1o8rq6qsxbFKnEK+rmqqqd3WSyyuLnPPeSfh8lCb2miP9xNQkkiQtLSG2IKkf1bP3x+C55HVBUDedEgA4HV+KTbhrb8SWhQmDnSgDkVdbBqtfkVuWgpWyLr6beJTQjZ9+Vkqh2gj4p4SCX+Nko3sg115GnwARKhpMznDuCBFe9+4o0z7Rk/s3+q0tAXQEEFJNC28YKScW/4PHoKN0huSQrBpC3hdHbFVMNmzNTu9cbxc0r1eR4CjsqmAjvVnDWapNJKgXztPbaCruGRhz9WlTyS0VwxuR2eT4uqw6qlLhqmkEI77Aal0dOyzGfH8lnYXEIcNpY+rs7QZD33d/0WjG6zWfFcWRnp4lsk67anSeZIWqAA1x7gD9Ssl29aHctWy6ERdgutsWtXJmOvEzCNzLI7e7iQfqmcTFURuJOwI/BWqEDXVMltcElvzKoF7nzNaT3J4qxJ6r+5t0UxkppmOdxI/os6s9ribnMdfrD+I/6I9GLVjw53ZLXH80OlpXCqEmq9mhw/FIlTKSd1/co18ZdBJIdiXnUh5NiL8HpjpOkM4/EqxW6xSt07h5cXfRSyVNfLUIA3ZIWn+dyOVtQ0JCnIuVUQfGXcCLBc1ml2vA682tpc5w/muu0dDqY9xsBfZcbmFp/RmIxN3s134AqXiu5DeSvqYmJG74D96mj/AAVNwN1fr9LoaJw50zd/IlVQy5+C706ONqwGknkomPwV2OMW4hLQ2/EIfIHh0UHxbX5KvJGLErVka0ggKlK0AWRjLYkomRUt03VCZt91pVhFyFRl32XVBnJNFNzd7p0ZzeyUC9nKq2Qej3r0RsZ6nMNbg5/v4et/lP8A1X2BBTCWHXxX51dHeZanKuaKTG6YajC6z2XtrYeLV+geQcfoMcwGlxKhmEtNVRtkjcD38j4g7Kc42UiyljmGhwJAXDY5he52XsVbSNkadlyON4cwuOy5ZQo6YTs8VxKmkpyr+UM5YtlutY+nlMlNqvJTuPYd/Q+K3swYbdp2XE4jRmN5Uei3Z9QZYx/D8w4THiGHyBzHbOaeLHcwVpFtl8t5MzLiGV8VbV0jy6NxAmhJ7Mje4/1X0flfH6DMOFsr6B5LCbOa73mO5gqsWQnCjUBTEXRXMsFGyqSYJosppXSssYcBMQnCcrAGKaykmHFYIiE7AnTtTJCtjlPwCeyYqlCjJBI8Ey1GHHFO4Jgn4oGJsKkEIcUQ8FjDFCkO6KUGVYwCVUqlW5CqtRuihkZVa3slc3irAWOXT1ltJXOYp7rlOTKxPP8AMcILHLzLMNLdxXq2Ptuxy87x2LcqMpFkcDU0/aJIWbWMDASF0WIBoJPNcziz+I4FBAZiVfbce5Z8xHDmtCp3IaFpZfyvVYtOHFjmxd/eqxZCQTJ4/wAz4gT913/KpDgD9krpa/B2YPhk1Owf6q+/yXMj9RH3EIT2Vx6VBmna9uKIx1nCyCJNLNNkbTctIU3suv2W45QXXtuE5JfwCGwt1gDhpsUSIi4F9wlaGsQkMEbntF+IQRUPc4ezJuizgg6QpMAabjgEtDAZHuDxcWIR4CJWdocCgytL5HF3EnZWIR1TNPNE1aZagHFnJCq3gTPI4B1gnhfoJee5VZXOfGHHm9GIX0idP77u7Y/iruFYpieEyiqwzEauiqGnsyU8zo3D4ghZ8Bu8juRSbtJSy0FKz3bo29I3MeFdVTZthGM0fAzstHUs/wDS/wCNj4r6IwnpIyjjWXm47RVoqsL4Tytbq9WPdK33meZFud7br8/+Th5LWyhj+OZTxePFcKxB9HVxMBa5g2LdVixzeDmnuI+u66IeRNfls48vixk7jo+0ca6L+i3PlM3E6agoi6camV2GShheO+7ey74grAyl0DDK2eqDMWE5sqxBSPuaeSBuqRpbZzS8EbHyXlWCzRZ7ikxzo6qzlXPMEfWVmE0kvVQ4j96SHlq72H496WXvSE6Q8GmfR43T0OKGJxZIKiAwTMcDYgllgCPFqtzj+iHx5ek7KfpSZRgyt0iRYjh8XVUGNRvmLLbNnaR1lvA3a7zcV5O5gYGPHN67bph6SMV6SsToKiroqagpqBkjYYY3l5u+2olxAv7reQ4LhiT1MDTzkXHma5Wj0PHUlGpBJ2ASMlHHgjU7gWjvCE53DuupUxDnG224U+y4OqFw0njc/inY4cuJKctLpHHkLp205cXPBtZpK1hBQ3LXH9qyeU7PZx2Uae4hc0fev9E7WXfKBvdoKNCoJBB7MJKYf1Y09ySWw0ePNntzKl14J94qQob+7KCoOopgdrEL1E0zw+Mv0SD9dwON1vYHTGWrggF+24B3lz+iwqGAmrYDwJXbZWpwzrasgdjst8z/ANEs2WxI6EyF8rnHl+WysWuxhHPh8yVWp7Frr/a/qrZGrq2t4jj9VyTZ3Y10SiGurYLc11EBBwyx94htvkudiaWyg24Fb0BBENzsGtv/ACrlynTi0ZErHsqGuAuH8fkqbxpk1W22/FaFRIA02HA/kqUftLAhNB6FyIsgHq2vYLlzT9bqy2UNka0Nseq3+ihAxzWNLRcNgc7+iAHlwbNaxdGfyP5JOyqVUV6ga4GM3vqcD9Fn5QmMeEaW8G1EgI/iK1KnVofM0aQ15v8ARY+V2n1RwA29ZkJ+hTPcSKTUjpn1WqEtAsSLrl8w7U2INB3MVx/IP6Lae6QhzW91gsnG4yWyB2xNNv8AIj8lLBqRTO7RzLpesw/D3f7G3/EVDURffgowG+EURPIOH1Q7ndd9WcKYaN3Z4ptQ1cVFvBRuLpeI3IKXb7cFUqbkmysDYIb9JCaKFk7Mx8Yc67lWmiaHElaUrRuqdQ1WiyEkZ8o2VZ7bFXpG3QHtV06OeSABe8+jh0qw5bkhy3izjHh00nYnJ2hcfyXg722Uo3lpBvwRYvR+oWG1kVVSgtcHAjYjmqeKUrXAmy+XfRm6XZ2VMOVMfqfY7CkqJDw/YX1eJRVQXFjsoSiVizgcbw/W07LhMawwh52Xr+J0gsdlyGM0Ac47KEo2dEJHkdZRmMrVyRmSty1ijaqnLnwnaaDVYSD+q1cXw4b7LmKqn6sqD0Wqz6iyrjdBj+Fx11DKHtcO2wntRu5grUlYvmXJWZK7LeItqKVxdET7WInZ4X0VlrG6HH8NZW0Mgc1ws5t+0w8wVWE7OfJj4llwsnaizR23Q2cVQiNZS2SITWRNYycJlIcEyQLFZOEglzVEAkOCZK6SYAxSsnTX3QMJSCipDgsYZvFEtsohSuiYiSgSlGJQZEoQDwgTDZHcgyjZYKMiuBDSucxP3XLpsSFmlc1iXuuUpFoHF44LscvP8dFrr0LGx2XLz3MRtdc8i8UcTizgAVydcdUhvv3LpcZk2IWjknJ78UnFbWAinabgd6EfswSVGPk/KE+JTNqahhEQOwI4r1jDMGp6OBrIWAWG+3BatDQw08TY42BjWiwsFYkjA2aOzzKu2c97PP8AP1K4se4HT/Znb+V15bIHAAg7WFgvYOkCIuoZje1qd2/zXkLQeqYe9oW9lIuohWdr3mpi+QSgDhyS12bdSiOqVvggU70WKSOTrCy/ae3Uix3Dge9MX37QFnabBSY27GlSKidqc4OvteyLIwEvaDwFwoloaBYX1cPNRc94lkdp7LW7pbGoE4vEpvuAVdsC8OLttigMAJdfcB10V8Y5FD2N6YzyDqDSgkgaGXvxKk1pDAQee6EQ0OBvc7qidCvpFrLuGVuLY3S4Xh0PX1lXK2GCO9tT3GwF+W/NeyVvo2dIlJhpqYZMHrJrXNNFVEO8gXNDfqvKMn4vNl7NWF49A3W+gqmT6PvBpBI+IuF9odIPTFhuWct5fzJQYPPjGEYxqtURTNZ1VhcCx4uPa2290q+KKl2c2fJkxtcemfF+Z8u5gy5Vimx7Bq3DJi6wFTHpDv3Xe674ErNj60xu649rZfcWXelvouz7Q/ozEKilhlnFpKDFog0Hwubsd8CsnOvo7ZGx5hqsCfLgdS7cGnOuA/8Aln8iEX47f4iLyuP5qj5Awquq6CugxDD6iSlq6ZwfDNGbOY4G4IK9jx6mpeljItVnHCadsWcMKg/zzQwD/S4h/fsb97/qO5ZecegLP2Xbz0dHHjtIOElD+sHnGd/ldYXRLjOKZQ6UsGqWU9XFO+oZTT0ugtfJHI9rHNLTv4+YCmk46ZaUo5Fyi9nJYYPYve7juLFNKNMlP/GvSOn7JjMndIla2ji6vDsR/tlK0cGavfYPJ1/gQvOpRqkg8GPKjkXGXE6cUucVIg4kMFhzRqVoD91U1kytA4FW2Hn3JWh0TgYADc8blTkAbG+x+zZVmvcZHWOzWI7twQT91SHsrUzQRIWnYm1vgniaXPLGcSLIsTGNncRw/wCiaBpaes53VmyaBuDr21pJpLazskjQLPNWOPFRlkDO0mMgtZVKh5edAXVCJ50pUX8Jj1u1HgCvQKWmbTU0FLwIj1yeLzv9BsuXyfQ9ZVxyOF4YWiWUd9uXxXWvcZJTI73nX+qzHh6LNNGGxa+NrH6o0JD3ufwuR+KDH/ojt9zcfKyPhcZka+/IiyhJHTF1Rea0amniXH8LBaOp7HM1CweNvgf+qqxs0lp5D+q15mM9Wp5Hb6GOP4LizOjrxK7Oecxwc4u7iECEu65m211fqN3OBCBG0dY0eF1RS0Tktl6E2pgDzhI+oQmsjLIXNO5e4fina72jYuXVuP1USzRHTW5uupXTLLoHWN9niA5B+3xJKwssj2tfEPszk/NrStqtfZlb5t/9Sw8su/zhiZ/2jP8AkarP8WR/3GyRoFzyusjMGp0kvcKcD6FbUzdbAO/+qxscfaSVlt9AH1IUvHVSGzr6nIQA/oGjuO1rkv8ARQtcK4R/mCk/8Z6rWsvQRwURYHAJFruPNPqdaw4pw5xFjxWChyx4CFI3dWC4kAXQnjdBMLQB7Ad1TqYjfYLSc24so9TqCblQjiYrozY7IDot7ralpzY7KpLARyVI5ESljMqSPa6C5vNaEsRDVWMfEKsZEHBjUdQYJQ5pII3B7l9c+jn01R4yyny9mSdkWItYI4JnbCcDgD3O/FfITo+2rVLPJTTRzwvLJI3BzHA7tINwQjLYFo/TSZsVRCXgLnsUodQLgvKvR66ZWZipYMAx+oa3FmizZXH/AEn/APeXuFWyOaLW3geFlGSKxlR5xi1DsdlyOK0HaOy9TxWjFjsuTxSi3OyhKJ0xZ51NCYnrZyfj2IZdxRlbRSnTf2sRPZkHcVOvodT+Co9RoXO9Fuz6OyrmKhzFhYqqTjwlj5sd/RaT26dxuCvnnJmO12XcWFTT3MR2ljPB7f6r3zB8TpcWomVlI8PicPiD3FXxys4546ZaBumKk5ulQ4qxIfgnCYXukeKdAH4FK90k4TCiSTgJiiYZJOksYSdqayk0IBEeKdIpFEBAoUiM5BkWoIEqMo2UjxUZeCAUZGI3IIPBcziYu0g7LpK9xtYbrncVtpcXcFGZfGjjMf7LXHkvMs0TbuaBc9y9BzNUaWObxJ2aB9ryVTLmUXOlGJ4u3tHeOI8vPxXK7fR09dnF5TyPLiDhiGKgsp73ZDzf5+HgvQW08cLWQxMa1jRYADYLZlYxosBsgdS1zlSKohKTbtlJkG5UnQ9gq9JFoCryg2VEyJwnSG0R4XUm23qz14zFb1GmceOgXXtfSI0uwes8IHArxUtIpYWdzBdFdlF0O9o03CHE06uJCKz3NjunhuJRqtdKyyQRlw5/cDYKw0nqye5U3ucHuFtibo8d7aQb3SLaKexqpzjE7jvw8EaCqi0u2Jfp0kob2uMTw/hfYpmwlreyOI/NDph7QaJ7SACNyFJ5IjHmgCUNe0WvsjPOoA22U7Kexo3amG3IoXZ13I4g/kpwtJaQDa5TMbZxun9C9sJEbOdb7N16D0cdIMWX6GbLOZqE4tlPEP8ASKUm74HH+9i7nDjyv3grzuHZ7vG63cq5XzBm/Ezh+XcKqcQmZp1FjbNYDzc47NHmfJGLaejZIpxfLo2Ok/IkGCQw5ly1ibccyrVHqqeqG0kLjv1crOTh32+RSyX0pZ6ye5rcExyX1Yf6nU+2gP8ACfd/hIXXRejb0nzxa3sweDvjfWkk/JpH1WHmLoX6SsBa99TluSsgYP1tBIJ7/wAI7X0VpJrpHPCUGqlJP/g9pyN6T2D1fVwZxweXDJTsamj9tCf4Pfb/AMS9ewTOeQswBtXheO4NVPbuD1jGyM+DrEL8+urfE90crHMe0kFrhYjzCNG5pj3a0lreYBRj5LXaEl4UX+Lo979LnMuCYvmHCKHC66GsmoIJRUOheHMYXuZZtxtezSbctu9eGNPY/djSY1jQYi3SdrIbT2D+1GubLNzlbOzDj+OPEgy2u54p43PII7n3QmOBl246QrFMSIHutvZZukPHsm0HVI5w202CMWvMe45oAe8uEbtgTdW5XOu4E2GsWUmtjxdIqtc/WQeDnbqQcbG/DZChc/rR90kFENrix2Jsq0IvYhvc95SQah5jk0dwSQ5Bo8skksU9JF1s100jNUgat/KmHNqsQiZIPYx+0l7y0cV32eTVnTZbpPVcLc54tJNZ1v2RwHzVs/rGjuBRKcXbKHbAHs+AUGi4jcOIab/NQUjqjHoNAC6FxPIrUwhoYd+AZc/zLPjs2Aj7xC0Yb6DysN/5ipTkXgqo0nhrqUEc7/iVfoGiWhYxxudx9f8AosaKVxYyMc/6rXpGOY1gvazrfiuLMqOrE+zMeA0SdZyNlmQl4nHW829hbL9Mrqljh7rm/mqU8Pbpnu4aTpTwdCyRZHVxSdYfH/v4IE80UnV+17vxKFX0rsTofVIa+OhqXansMmweW76dXAXG9ysyCCapmjqSf1z7fu/D/uyeML9glOi1VyXdUMH2rH8Vk5cdpxbE+4iN30I/JalhffiG2PzssTAn6cZrx3wxn5OcncfqySf2OhlmsW25KjisbXzOkPAtDfrdW3N7LvA/kFXxIF1I0jiHj8Co4lTK5dxOQgd/mZsXNlVIg6HEaimpnHrKuLkyp/FFdqddoXoqJ57lYCEWFzxUnXO44p2sIFjxSLTZAKRFjTzTiME3N0VjNrlGhiEkmgOSSkUUSroFtgiwCzrWRurDJHNLlGGwcT3KbdjcaGliGk7bqnJBq2stOOz5CLILgGyFLCTGlAxKqmIbwWfLHpJC26p4JOyzpo9QJXbjTOLLRlOjJKRYQrLmEFQexxCtZz0RpqiWmmZNDI+OSNwcxzTYtI5gr659HDpkGY6VuWcfqB+l22EUp/1lv/2hz718fTA3RsOq56GqjqqaV8U0bg5kjDYtI4EFBqzJ0fpVVwskYbLmsTpXBxsFwXo89LozlhgwfGHxNxilAFyd6lv3rd/evXMSiZIOwAb7N8R3KElRaEjzrEaOx4LImpV2tdS3vssOtptJOy5Jo64uznXRWW5k/MdTl2t136ymk2liP4jxCoVEJCoyhSuhmj6Jw6sgr8PiqaaVskUjdTXNN0R4XjGQM1HL9QKWqdeikf2/2PEL2mmlhqadk8MjZI3t1Nc03BC7IT5HFOHF0R5JApOFlFXSJMmN0m8Uw2UkwCXBMkksAYpBOUgtYRJxxTAJ2rAEQnSKVtljEChSoxCFIsFAHbIMztkaRVKk2CVsdIzao9o9y5TMlT1bdLAXOcbBjeJPgugxSpEQ23c7ZrRzVTD8LLZDW1faqHe73MHcFzzuXR0RqK2c7g2XdEvr+IgPqDuyPiIv+qvVLLXB4rdqGdnZZdRHd24RUUhZSbMd9NcpNhDBur4j08VRrXEcCgjMqTm5sECZvZuit3cgYhJohKaibOG6QHWwSvJ4dSV4s+5az90L2HPsgkwCvsf7rdePXAjj77C63srDojAHN961lZY1peCBsgOIDthsngcXSX3HgkkrLR0HqGNDgQNgLlRpmncjmTZTlcDbvSp9zcoXSD7EdYYWuN90RrnhjhqBuBbwTvIaQePJAc8gOII3JFkrVsdaRYcyINu3jZTOkQjcKuDeyNPAAy+o3SPsddDQ72t3lDBPDuBUqXYk9xKiN9z3FMnYGtJljDKaora6noqaPrJ6iVsUTfvOcQAPmV9nYhmPJPQJkvD8Cew1WJvjEjqamA66pfYB8riSNLSRtc8rDht8t9C0UcvS1lOOTgcVgPydq/JWenfFpsa6Ws0Vk0hf1Ve+li/Zji7DR9CfirRk8abRz5IfLNQfXZ7QPSqh6+3+Q8vVd/6RGr5dWuyyv6RmQsVcIsR9dwaU/wDzMWqP+dtwPjZfGMfaHk1Ta67CO5CHk5H+WzS8HE+rPuPpA6NMjdKOFDFaaSmFXIz+z4rROa4n94jZ48Dw8F8idImSsZyLmOTCMWh7NrwVDR7OoZfZzT+I4gqpkHO2Zcm4mK7AcTlpjf2kBN4ZvB7OB8+PivpmmxrLXpAZDq8DqWtw/MNLF1kcZ4xS8pWH7UfJw/6FWdZf4ZGPPx3V3E+VibvLj3XTOGlgb3turGJUVXh+JT4dXQuhqaaZ8MrD9lzSQfqEKX3vIALilo9JFdkY1vd3BWaNpIcDwQWFtw6/G10Zj2sDgDxSudjRWwc7XdewX5lGmeLtcTs3coZAL2vJ4BNPd7bDmimb0OWFrWOvYORNDWtYSbaXFSkGrQL7BBma50zIuADrlNysVLshVOvVSef5BJSfHqmkP7X5BJKGjyzD2mWa55C4XoGC0vqWGhzhaWaznjuHILl8sUfXVbGkdkdp5/ZC7KZ5fITa3G47u4LvkeVjiW2Dsud4bqNHHrBH+zcQjRNBiFubVKiAjgjfzdG/5Lmbo7lGyEfas21rG60qYlsfmFUjbrmO3Iq5ARJTxi1iBY/zJG7Hii1Qb08x4Hs/+pX4JndY4cbNus6AdXA9o3vY/K6uQhzXlw5xLnyqzoxg642fM4Gw3+epZ0ofoYTw5K5irj625n2XC580CqdqojIywDCLD4LR9CzfdAIaaStxACN3so3fS11JskVK+OLhoeSPK90GgqZYXO6viQlb1o3Is5U48RVLlVEJHAyXYeX5hc7hjtGYJNP2qQE/BxWvUl0Mw7g1YlKQzMluTqUj/iCo9Ii/yOpeetL2R7FwuPkq0+t9M64tYAfVWYWkU7nH3rdlU5XyCia+T3nhwXNjezon+Jx9I4OmxlgF3Nff/iT0czQAx4sRzUsNbbGsZiIsDHq+rShOYA523xXoSlxPPUbRYkLCRYhDJDRsoghosm1C3ApSjfQWJw3B5qcdmvLm9yDFu64Cd+tpJB4peOwqWibngcTumjO/FVC+zjc3U4pADvwVHDRNT2aAkJLiEA7kkoLZTe458UJ8r7OaOaT4t2O8qoBVai478Uxg9ndRiY50naV614/JX5Ujm4KTMmaCwBAQpI3aDcbrTkGptgOAQ3ROeLgcEXKwxgYc8J0eN1UkBaLLYqoTYlZs8dhuqQZCcaC4DiVZhOIw4hQVElNVQPD4pI3Wc0jmCvs7oM6UqbPOECkrGiPGIB7aMH3x/iDw8OS+I9wtnJ+ZMSy1jEGJ4XM6KohdcHk7wPePBNKNixdH6D1cQI1hYlbTjfZZXRLn6gzxl0VcBEdVEA2pgP2Hd48CuprIFxZIWdUJHIV0PZIssWpj6sXK6zEIFg4rB2OC5ZROiLs5qocSu26Mc7HCXjCcRN6J57Dz/df9FxtZFpVGRpWjKjSipKmfVLC2ZgcCLEXaRzQ7aTZeS9FWdjSGPBMWl9le0Ezj7n7J8F66NL27G7jzXXDJZxTg4umRunBuokWNk42VVISiYSUQVJNYrQkkk4TAECnCQCcBYwgFJME5CxiDghS8Edw71Undpv3LBS2V5n6QVkYjWBg0jtPPugc0XEqshwjiaXSP2awc/wDolh+HNicZZz1kzt3Hk3wHgoyfJ0joS4rZVosOBl9aqh7c8P2B3D8+9HqAr8iqThNVCOVmdIFRljBcStSdg0qjOQ0JGGzJrSI22CxJy7rDbe618SJLjZZXB93BTYw1tLL81jY9P2NV+C0qmcDUb8lx2Za53qz9J3uqLYpy2OVDp8HxgHkB+C8ppHO9Vjvx0hekyza8Ixcn7TR+C83iOmnZtwaESkdhg43BPJSiJMl+Si1w1Au4EIsFnEFvAFTaLIK89oNI3R4yNfDYBV5XOc/X4otydwklsePbJEgl1hfZQaTcExqUZtuVYidES1rngXKEUM3orOLY37AnvUjO6Rvu7I8WlzpG6QUOo7MQ0Dc7JaGsjT+6QtbI+WKzNubKHLuH1MFPU1jntjfPfQC1jnb2ueDVk0/uErc6Pszy5PznheZIqNlYaCRzjC5+gSBzHMIvvb3uNinjSexZOXHR6Ll3otz3kjpGy5ieK4FLNR0+JQPfU0h66NrS61yRu3jzAXFdMlMaPpYzXARY/pWZ/wDO7WPo4L6gyh6RuQcXDWYv61gMx971pmuL/eMv9QF3WashZFztC2oxbA8PrXzND21UY0SuaRsRIyziPiut44TX0Z568jJCSeSJ+ftOLNJOx0JWIFu9fT+bvRfpH3mynj8kB/8Al8RZ1jfg9u4+IK8bzb0UZ/ys18uI5eqJ6du/rFF7eO3eS3cfELlnicFZ3Y/JxzdJnBhmgrZyxj2IZcx2ix3CpDHWUkoczfZw5td+yRcHzWOCeuDHNLXatwRZGGkW/e3SN0VSPV/STbR1eYcHzthoDaPMWFR1WgcpGbO+Ni0HxC8tmNw499l6H0u3pei3o0wyoGmsZhdVUOZ3RyS3Z9AvOpfdd4BqfL2TwahX9/8AqO8t6tzQOX5ItGwGNxcOarPDjEdPG1vorNE92h1xw7KidKIOtoFhuAWolQTeMcm8EKAueQ62wddNVPc4tHiErVALETrsa7g7QdviiVQPrHZ2Nm3Q2NdG0OIubW+qlKLyvdq7XZ2WMDqS8ynR7o//AB/mkjs16pOwz3yktxGs53AKQUmGRyOHtZjrd4N5BaOxGoc0GR1wQ3hyHgmZJaGy9FnlLRp0Li6M34gFWaSPrKMH7sJP1VSk7LT+6r1CSKa/J0DgfNc0zrg7D07NMLZLXOk3/mAVgMDS8AbBv/qTUjdVO+/ebD4gqW4DyeI0f8yg2XSDBgFMwjYkOVl0gdVwxN2vCL/EKuXdYxrX9kNvw8SFdoY2OqY9X+GN1GTKR2ZmJDtftFoP0sq0TdUckZP2SVYxO5qI3E27G6QiMLXuJuXN2+JCrFqibTbdEaOlDLOtvwt8FXjHV1ThYgAkD5K/G4yOdI11tLht8VRmcS59+Op34pU227GaSSorYpG3qtY3u0j8Vy9izMFOOboXgfMLpKmRzaZ99xc2+qwakBmP4a7mWyN+i6F0Ql+R08D7BrSb3Cr4nf1NjbWcHG/lZGZG0XDncBdqhO6SojHXN0uD2jzC5MXZfJ+Jw0cphzFiYtcOpyPoERjmyOAtsqtc10eaahp21wn/AJEWhB1X47L0mrR50ZU6LE0VjwCbqyRwKvzRB0JcLKuCNJG/BTUqKuPQCKNwuOCHUA6tI3VjgLFPIWCJrgLm63OjKFlQwGwJao+ruvccFdlqNTAC0CyiHixut8hnjK7IxfdBkjIcSFaYASU0jTq02Q5s3BAIojxUpGnTdGjbsRzS034qkRGkgbIC4lw7kxYYzptxV2nIYHXVdx1vuORUnk5vRT4+KKFXT6ln1NK0Rl1ltTBxJ2VWWMmO9tgrRlSIzhbOdnh0kKq9ulbVbGOybclmSsvddMZWcso0bOQM5Yvk/HocSw6W2hw6yM8JW82lfbmQM54PnLAYcRw+bd7R1sZ96J3MFfARC6Do/wA44xkzH48UwuY2BtNA4+zmb3OH58QtOHIWMqPvSrprrDxGm8FndFXSLgue8OElI4U9Ywe3pXuu6Px8QeR/BdbWUXWC8a4pwOyMzgcQpBY7LFqIS08F3dbRkgjSsiowiSQ3DVzONF0zkZGEbjYheqdEWbppIv0Ti0pNv9Gmf/yn8lzNNl17nAuYt/DsKZTAAxgELY9MGT7Kj1jY+JUHAniuYyvmSCatfhM8tqhn6sn7XgureL8F1RlZxuNAQURpUAN1IbKqZMmnCiE6dMWiTVIJgpNCYA4Cc2TO2CryykLGHnlYwG53WJitcWlsMY6yV+zGD8T4IeKV5dJ1FMNc5Nrfd8Si4ZQdSDJIesmf77j+XgouTm6RdQUexUFGYQZZT1k7/ef3eAVwtNtgjABosmebDwVIxom5N9lV42VWYX4q082VaUauCzDZTkGxWXWOOoha8wsFk1hBJClIeOzIqnX5LMnHaK1qlvLms6pFrhIkFsxq/ssceS4PMJIc7fYru8Rc0QuYeK87zLKAS1OhTnxI39G4r4AfguCiLXQNP7IXaxuH6NxQ8i0fguDguYwBwsEWysAxBLWjkE0DntlLR7pTMcQ5wPABThPtGpGURY1ndpHNGhJDLk7X+SC5wIc7ndF0uLNhskkUj2xjqdcDvQnRydYNjcFFB0lR7ZcDq4rJ0GtEoqh0b3WHgVap5etYdQt3Ko4PuXWTapALabWSvYyLUZtH8EKLtN353/FTA0xN8QEOM7Nt3LDUWWm3xNl7Tj+KYtX9A+UM64RiVZR4hl2plwapnp5nMdo/u/wj/mXibDqH8V1dGJ4nT4PNhEWIVDMOqJBLNTNkIjke33XFvMhbFOrFy4+VHrmTvSLz1g4ihxU0uOwD3vWWaJfg9v5gr2bKHpFZFxgRwYsKrAZz73rLNcV/B7b/AFAXxgNvkjmxEPJUWeUCU/ExT9UfeWL5N6M8/wBP687DsIxPrP8AXKIgP/3ke/zK5ah9HDo/pMVFdK/FayFr9baSaob1ZPIEhocR8fNfIGC4tieCVnreDV9Vh04+3SyuiJ89JF163k30is84RpixmOlx2Dmaj2ctvBzNvmFZZ4y7Rzy8XNBfSX/0A6eMq9Ilbm+rx7F8sVIpA1sVOaFvXwwQN2ay7fdtvxA3JXkjnOLnl7S1wda1vBfY2T/SJyJjIbDibqrAZzxFU3VF8Ht2+YC6rF8m9Guf6f16bDcJxQyf65SuAf8A7yM3+ZReBT2mCHlSw6yRo+QeiDL1JmnpJwXBK+PrKOeVxnZqLdTGsc4i43HBZWaKODD8yYvQUm1PS19RDCOPYbI4N+gX2fkDojyZknGJsXwWkqXVcjNDX1M5k6tp4hndfnzXxZmWbrMwYlOeMlbO4/GRxXPmxfHA6vHzrNJ0ZkALI3ApjGXuDb7gfgk5xeTY8SFIECcG/G4XM3Z1oNI60jbO2vw+KZzgZCe8pi1rAd9RJ2Q4QRGC7cl5QCFMoDjtzSVaSUiR23NJNQoClDHODeVgoVIaxzmW2BJR6KEte242LW/gpT075Hy2H2V2ctnC4aD4Wy8LweTQfotCkYTTstyicqGGk6JQduzb6LapmCNzWd8TvyUcrovhQakaBRyHnq/+yht92a/BrQR/MFKN4NGWj7RBHx0pmNLo5C7YmM/8wXOdJYiI1g8nN/8AsqWG1LoY49Z390+SrXLnMLe6x+YUKIufMWO4GTT9EKTBbHl1ukdY7t2HkpzOL6Nodfct/FQqnhkzHttzB+SPFI007GvaOzsfndK9BS2RgYIgADsXKjiDCyc2vp17/NW5L+r3YQXaxb5odYJHucxrRvNb6hbk7DWjNLXOpgTvdYuIMa3H8LFttb2/EtK3Lgwmx919vosGvkvimHOvwqh9bq8eiMuzorami3G1kN0t6ZvZvpe38VJjrNBPElVyCIZWau4j5qEOysujjswXGcIiRt1QB+ZCFG8tl0t5OK0ceo5JsywyN+1GCfDclVfV29a7c3D/AM13qWkcCjUmHFS6NukXseKUU7tRf+SloaGk3BU2gNj5KfFMrZETFzi61lEazcWAB8URrYwRdoU3tZa1wlcVHodSZWFO7UeB2Uo47mx4q02weAN9kwZaQEBJJjRjYDqt+Cm4BryAFYkBbbYJntBuXAbrQkzSikVdB1iyd7RcHZSAvJcJpew4NKupEGrI6juD5pPaOoGkbcUwsbAcyrT26WFttlGckiyTkVDEbb8xdCdG3qtI3vuVdawOG55KqxhsTyutztC8WjIxJjNLQFmyQ9k2C2MSDLAWVGSwYVeOTZzzhZjTREbqsRYE81o1GwN1muIJcu3G7OKejWyxX4rR4tA7B5poq4vAhMJsSV9t5Ax/Gjl+jjzPFG6sLB1kkItv5Lwn0dOjKecxZpxZtv8A5OI//U/ovoSWj9XiUsrsbFo6eD1SqH93Mk7C4G7hz2eSycD4vWy2qLOLiT4rlkrOlMD6lYXDy7uFrLNxyvhw2nc51nTEWawK5W17jsSbfKywJ46d7nO7JceBJuVz5Hqi0I7s5JprnYgKuISCUP1BwHAr2rJOPOxXD2R1YDatgs4X97xXnDpQw6CSB5K7htS6Cdk0EvVyN5gKeB8HY+WHNUesvbfcCyhwcqWX8WixKns7aZvvDvWlI1uq4XoRakefKLRBtgkXIZ2UmuTihWu2vfdOXi3FVnSsaCTwVCsxCOFpOof0Wc1FWwrG5OkX56lrAd7ALncQxeSrqjQYdvJ9uUcGLJrcVq8VqvUaC+r7T+TQumy/hEFBTBjRdx3e48XFQWSeZ0ui/CGFW+wmEYdFAwfaf9p5G7itJzEUMAGyZ2y6oqkc7dgHiyrzPARaiQAbKiSSblF6ANISVG2yKAEzxsloYpz8CsWt3cbLaqRsVkVLO0SUkkMmZszblZleLErYfYHdZOLENZccUrBZyONye8O4rz3MMuoSH9pdrmGWznlee47Lq1IoJmQkOw7FA3k38lxFKT1DQe5dbSykYfigbxLFyNEdVK0niAiUiFDTZSgv148k1yQLd35qTez2u5LIotFt4Aaotcb2BO4US+7AfBSgOzCQpspEjMd7lEhJ0bi4AUDY6i4+SLsWt5CyUogkEui5AuAELXrG/FPGGxkjc3SLh601rRfslDoxJzrMNzwCrseQ4Etubn8FMl3aJGyiTsLBYZ+gw7l6P0R9FGYekWUyUlqDCYn6Zq+Vt23+6wfbd9BzIuL8HgOG1OMY7QYRSD29dUR00Z7nPcG3+F7r3Tpc6Sq/J7o+jXo/q34Vh2CRCmqJ4xpmll951n8rX3I3Li7uVMSW7JZpT0odnrGXfRy6OcOij/SENbjEwHafUzlrXfwssAtLE+gDotq4dEeASUJ5SU1VI1w+ZI+YXxecz5nlqDO/MuNGa99f6Qlv/wAy6fLnTB0j4G5pps1V0zG/3VY71hh+D7n5ELo+WH6OR+Nm9SPSOkr0ccXwqnlr8n1cmMwN39UkAbUgeBFmv8rA+ZXglXHJFK6GaN8cjHFr2OFi0jYgg8DdfUPRx6TGHVr4qHO+GjDXnhX0l3Qnxez3m/DUtD0g+jHDc75e/wAt8n9RNijY+sPq3u18Xhbi8cjz4dyWfjwe4aHxeTODUcp8mtJAICu4FimLYNUirwfFK3Dp73100zoyfO3H4rPOx07gjYqcf2f++a40uJ6EvsfT3o3dMuYcczNHlLNMzK91RE80lXoDZA5ovpfbZwIBN7Dhzvt8/Zvp/V81YvSf4NdUM+UrkTo6zJPlTOeGZlgpm1LqKQuMLnadbSC0i/LYnexVLG8SOK5mxHFXRdT65Uyz9Xqvp1uLrX52uqZMjnGmQxYVjm2vZQYwjtd1k8d3zWHijR2LXAoVJfrS4clFKjoJtduWqYe0NGse6bpNB1Xsovc0l1xyQYxVkLi8mzUlZZpLb2CS3EAamYTTwnnpH4K2xunVtuQB9ECLsxtHcrYG5Cu3TIRWirDGAanTyF/oFq0m9TEHc2P/ACVBo0mr/wDCurcMmmuou4xuP0S5HY+NV/5/JZpAz1MP8G/iAol4c1zhw6t4/wCVCpbsp5meNh/MEniznsb7rmOA8y0FQZdFiksYW6eIBufJQw8h1UCdh11j8lCE6KCV4+zcfEqNGHN0E8S5zkGgCr2A1TGAHtBTksyCx5kA+aXW9ZVskdwabfVQxE6mdk7FwW/RkuytTyOZJI03NjZv8ysBzjZ19xLc+SoUzzLG4g9osBHndFa5zTqc7Y8fknkkxIshVMMVOTb3pD+S5yrZaooXEcKqP810tWB1UYLrjW78lgVgL2RAcWztePgjj6EyLZvE6nBwb2WXB+SD1WuGR/cR+KtMbpY8X2cLqErxBQyNIuXSNH/EVBS+xWrRi1TZXZijDSLeqk/8LlmujDKh4O/O608TDm4udGzxSuJPd2XqvPE00dLWR20ufpfvw3C6ZS4pEIxuTK4beMAhu/ghvaALb7ImqJt71EI02t2wqxq6XXZ1VTjf76dWLRYjhZ1ZJBHxSc6NruyL+aA6upHEhtWx1+TQ4/koCZjzZkczz4RuS8X7C5IutkDbOtxTskbuXGyq66hzNLaGpPjpA/EpRNqje9JJa/2pGj81uI3MNPNGxwcXA38UnTNeNrKjPTVr5QTTxBtucwKkYam4F4G/ElO6JpsO2Sx5cU0kt3G5HBBdTyg6nVUY8mFDnjOw9affwYEo1FimlY1xuQpyTa3bC6osp2uO8sx/iCZ9LELkl3xfdJxj+w8pL0aDpWsiJvbzQIquJzDqez4uss2aGIMI1A/BVhEzTtoH0TxxpiOcv0WcUmiMbQ03cst9QBe+xTTEtfsbqhUTNOrVsV14saOXLORGtqbmwXo/QL0eOzbjra+uhP6NpTd9+Ervurh8o4BXZnzBTYXRMvJM8Xd91vM/Bfd/RvlKgy3l6nwyjiAZE0anW953Mq85cTlS5GhheFxUdNHHC3S0DYKGKMDea3pGhrbALBxUXcd1yzLxRHDAf1cfvvctKoMNI3/Hn/4WpsrwhkM9SRcs7Lfio1cN5Hlcs5F4oo+uVNRGRaNv7rFRrH1MbDsx37zVoYUy8Un75U66C7RsudWyyaORrsXlpoifVY5PmsjDMy1ddjFPQR0ETetfpLusPZ7zay3McpfY8FzuSaUf5cDbaOJ7vja35pVsMnR6Hh/rdFM2oZMA5p4Dmu7wjFYa+nBJDZQO01cW6ziLN3VinD4JA+Mlr/BduJNHNkpnbSOAPgq0k7Q7c2Cxv01LGzTK3WVXmrXzC4OhPLJxFjjsv4riEVPE6R8jQ0cN1xc1ZiGP1/qmHtcI79t/IDvWhV4RLiVQGumdoJ4XXYZfwenwylEULACfePMrm4ZM8t6Re4YVrsHl3BKfDqVrIhqed3PPFxW2BYDZJjNPuojTp4r04RjGNI4ZTcnbH4KtUvDQrDzpaSVlVcpc6wWboVIFI/Ud04GyTGaijaNki2P0BI5qL3ckZ4sFXeE4EV6jgsup4lasu4IWZUt3KRhRmVDVg4q6+q54LdrSQD5LmMaeWgm6mxkcbmc2LwOYXnOPSBuoXXeZlqQ3UT3LzHMVRd7xdBaCyvhjy6ixM8ewuYp7tgHcQtzB5CKLEQebAsOB14gPBOhohb9ynezSCUAkjYKbDfYoVZSw4PZAupseWuI4jSoybMPAEKYexre025slaHiyIa55AtYKbXOBDd7KUJBJcOFlO4AG4FlIoSY8B5PEgWUS8Nl16NwCnNmyAjn/AERHkBrXd4SydjxQF5vEQPNDheXO08lIutG93EWQ4xYjTzRSsL1R23Q5MyDpYynNIbMZi8F/i6w+pCsdMlLPRdLOaoKkWf8ApOaQX+692tv0cFxlHPJT1EVRC7RLFI2Rju5zTcH5hfTPS3k4dLHR/hvShlOJs+JmlAr6OP3pNOzgP22HVt9ofBUhDlGkSyTUMlvpqj5lj/WqVzsk1rmPc17S1wOkgjcFOCOypt0V46Itvv8AD8F6t0AdK9bkPG4cNxCd8uXaqYCeLiaYk261nd+0OY8V5Wz+v4IbL2JdxvsnjJxdonLHGcakj1H0i8rw5Z6Tq71BjBhmJtFfSFnugP8AfA8NQJHgQvO4t9C9V6ZJn1vRZ0XV1TIX1TsInieT91hjDfzXlMP93/33pc2ptDeM/wDTRYj7L9PhsoMNp7HuUnm0t/2dlBw9pqCmWbLOwaSo0rgA+wUGO7BupQOaGEjwQboYMQ4ObvxCC47SAD7VkZ29nE8EHfq5dPE7pWwko29lJJp7KSNgsuA9aIy0bKwwAOJ8E9GwDSLcAE7jZxuFVuycFVjAAzvj/wASIj6KQbdkE3OO1/IKFUOrEUwPuHfyKVJK2Zs8Q4WNkr/Zr/2lmVpiqJfFwI+SDJM1gDiN9x9CjVBc7TIeJaCfkqUnba3bi78ipJWUbos0LzJA5jeGsE/JykJbv0d39U2EsFpXNOwDT+KFK4uqBo5N3+ZTcQXQSqsyt7J2LAB53Tyj2YAO4sgVLtVTrJ7NwiAl9Q8h2x2HyWroye2Co6drpW8ncf8AiJRmAATNcB7oP1CFRSDWL8bWKsPAcxzxy2Syts0doHVAN0tA5FYMzNE1N/4oK2pnOLuN7brC1OkqIvApscdCZHs2opdZc094t81Gshk9Xkc49gSNt9VCkikbM+Tizayv1ur9Gyam/aaR9VLSkWSuJgV72nHHg20OoHNPh2SqMGBYc+j62OMONraSNkfFWxnF3Eu02o7+exQY3yxYOKxkrWsa6zx3rvxx+pwZH9igRh1NM6I0kAcw7ktRTiNG1vZhhBHCzQs/EPVKmR0xqGtc6x028EKKHDA3XLUEH9kISVsEZ0jQfjTCCA1rfIID8XksdLnHzKrasGaNpX377qHrWEtfZrJH+OrYplGl0bnb7LYxCV1h373unFfLpuQbd6qHF6KPeOjaLc3G6HLjbHjsQRNA7mJXFP0FZHfZeGI6ttAJ80xmqn7sp3kd4aSs2PHHtF49It4BG/yrxPqzHHLIGu5BiHxP0H5Q0xrJdmxSD+Eqbaau0D2bz52WUcSxOZx0ioefBpS9VxqTt+pVD9XemWOgKZrOgqQ25LG+cgCA5rhs+eAect1nnDcX070gHm4Jm4XiVu02Nn8ayxL9m+Sf6LjnQtHaq4h5XKrTS09uzLq8mIEuFVZ96eIfMqhUUTob6qhnwarQxxfslPJNeizPUwNGx3WZM7rn9kXJ5KLYZJHhkYc9zjYAC5JXvnQh0SzOqYcWzFTnrDvHTn7H7Tv6K2oI5nKUzq/Rb6M/0XAMy4tDerqY/wCzsP8Act7/ADK+l6enDY1lZbw4UlOABYBbpNmLnc+Q9UZ1a2wsFhYhA5+4XR1gBbeyz3QawknsaJDLFvU6iI8bhyLLDqaT3oeEMMVTKzk5hV67eraD5KHZTowMFHbqY/uzFaFVDaO55KjgLS/E65jeUxWriWzXNU46iVbpnH4+0W8gufyBDrzDVzn7MRB+Llv5ikDWnfh/RZnR9HtiFQebmtH4qOOXKQ8+jrmlrX3J4KcU7SwyX2O4WbV1DGtAa67nmwU9WsCBnMbrti6OagrJjVS3+yFZiBkkEbBdDpoeqZ1TRuVv4PQCJnWPHaKyhyC5cS3g9H1XELaDbcECnbYK03ddcIcUcspcmSaLJHvSKFM/S1MArVkoG11Sb2npVD9TzungF3KbdsdKiwyOwupluyfg1M51gnSoWwExsqsjwjTPBCpSlZmQpCCqVS1Fc+xQJnkqY5j4g7cgdy5HML9A37l11ew9orhs2SERA911OTHSPPs0VILX7rzjGJdbjvuuvzHUAl264PEpbyOcDssjNBcHcTT1lzt1axackRDyC08FddlWCbDQsyEWjHdpTjQ2E1e0Cdw3O6GCdV0bu7O5RaMmwrbljd+KIDZvDzTQtDS3mNWyLK9jSWgcdkjdlI2CY6xaPgjt7fgglo6w2HDgrQADG2480kiqbYFxs8X5I02shp5FQnYHDUDwunjc57NJOyk2UQntb1Evmhsbu1ELfYv81FgsQipUGuiTHe9+8vXvRx6WP/Z/i8mGYu6V+X614dNpFzTv4daBxO2xA3IA7rHx9h97zRGLQfGSa7Nkipx4tH3H0hdDuRekyjZmDDZoqOuqWdbFiVFZzJ7jZ0jQQH+ex8V4Jmr0cukLCpnOwyKkxymHuuppRHJ8WPI+hK5Pox6Uc29H8oZg9Y2Wgc68tDUDXE7vIHFp8QR43X0Dln0osq1MVsfwTFMMl+9C0Tx/MEH6LtThPvR5zWfE6jtHzxU9FnSPFIYzknHS79mlc76jZddkT0fs8Y5XQPxmkGA4eHDrn1Palc3mGsHA+JIXt9d6TPRvDEXUwxqrf91lHp+rnBeNdLXT9mHNtJNhWCQHA8LmbaXTLrqJR3FwFmtPMDc99tkHCERlkzz9UYPT7mTDMZzbFhWXNH6Cy/SNw2hLPdeWe+4d4v2b89N159TG72t7mhAgu2Hfc3RqM3c53cSFxTlydnoYo8IqIRm52+ybIgFrjvUWgBoLeJO6ne+/KynZQC8WYGjg5JgDWgHgFJo7Vz7oKeJt3EO8U6dCtE5XXeADsjU1iCO8KvH+sAcjxbbcAkZRbAiQDjFcpKfY49+6S3IFGxSjc3O9vyTyDrAW8NvzQBOxhY48woUdW2eaTuATKLFcloWKyaacsB4gKOW6d/rMjH8QNajVMLqR73ct/qtKgsMUa5osHUov5ot1GhVG52HrYy6OItFrxNKqsjALAeAJB+RVuKoElLGSN+raPxVaoIYbD7wP0KlFlZj0g9nK2Lj2b/VDj02J5kfmUTDXXbM+Pkxl/wDiQtowQ7uKKuxKBaNcjhyCeUOjFwfsghPqa1t+ZCPGwSRhxF9j9E0nQIrbKDY3Ns4Xud1J88jWhh4XH4qzIWhuk8eSr1IcKhzRYjT/AEQuwpUiw3SWauQG6xpCxtZTkAW1gfRaErJpIfZOsBIA4+F1nBrPWaWUnsCSzh5NKylo0uzbonMu8DgWn5qxXgimmjP2RH+aqYawFj9IvpIRsXkceuHMlrfldcbTcjoT+pzmMQdbiEnas71IhvycuWq6XG56OON7o44IgbBp97juV02OyvZiT9PvergWPIaSmML3U8d9gQbL0oTcInBOPKRyVNgVTUPN6wNsLnsqb8C6sEetlx59nZddS0jY9Wq+ohBdSB7nF7XFrb2I5rfPsb4bicyMDpmRh0sshHwCNRYRhr3DWJjv95beL0DpaJvVAXJvYJsNopI4WueBvtYqny3Hsm8VS6Iw4Ng259UDjyDirdHhmEtDr0FOHDgNJKKGCK4eL28VCNxdIQ3Zcs3KXTGSSfRRrYKdm0dNCPJoQGteG2s1vkFqTRA8d1WmaGtsBxVIyod4yvG0g3JVkF5bu42VYdlSL3AXuEJZAxjXoU7gCDeyoTVAFxxQ6ydzXgXusyrnLWuPBPESc6CYjUtaHWKw5XPqpWxxsLnuNgBvcqFbUuk1C69E9HPAJ8Z6QqOc0PX0dEesqJCNmbbfG67Ix4Rs4Zz5M9R6BeisYZpxfEWCarljuI3Dsw/9V9A4Th0UFuyrFBSQxDq4QAtKGK/Jcbm5DVQeBtgplO1pAUDe610bsHUAltrIcMYA3RnEkbqJtZZyMUQQzEyBw0FSqwWU+sHgLpmtvPJJzBDVXxWV0dM4d7SljoYBksskmxCo46prfRHxiWxPnusPowqXSUeKaju2qsPkrOO1FpDbgVKc6VFIq3ZymZai7XNvuQj5HGjBppDsHTO+ixMfmPWWJ5n8Vr4XKKXKLSNjISR8XKGHuymTaosU/tKuU8Wxu7K6LDIfZmRze3fbyWTgFN1scdhu8anLs8PpC8tdbsgWXoY1Zz5JEcNotZ6x43W7BF2RslTwBgvZWWBdUVRyylY7OyERrtlE7hJoTCk27lU6154Ky9+gLMrZtykkxkVpD2laphzVFjtb1fh7IWir2NJhJHWQJJPFNUS2Kpzy2CLlQEh5JFXe4lIOvxS5qLyWOo0D0kndRla0BEe9V5SStYaKFbaxuvNM8y6I3fFejVzrBx7l5hn2UPheR3lLJjJHkGPyudI6x5lchiLtJI710mNOLZpb965Svfc7ooEnQbCXkw1QB30KpTXEDATvpCLg7wBVd+hCic0ws/dCc0CZcAo6nlwIKi3cbqUU7blpZwTh2X2k9ghSmOrVtwPFRaSbAdyccS08xdQ6LJMHFIdZ3urkcmqPuIKpaRq2RgXE3ZwPFYMbLJLdQaeBTyBsdyOHJDLr2cR/2EWU6gNlFnRETG3hKjwIRIr9UVB3EJE7HkqogPZ6+faXruC+j90jYxlekx6igwzTVxCaKllqSybSRdtwW6QSN7XXkMv6qXyd+C+2M9dM+GdGUOXcDqMDqsTlnwyKeR0MzWCJttLePG9j8l0+NBO7OXysk4VwWz5KzXlPM+VKgwZiwKuw63CSWM9W/wDdeLtPzWI89nivuzJ/TJ0a53YKJ2IQ0tTILGixSMRk+Rd2HeQJPgqecugDo4zM19VSUL8HqX9oTYc/QwnvLPdPyV/6f2mc683g6yLZ8idHkeTqnGJKLOktdSUVRFoirqV3+iyXFnvbY6m8b/gVb6SMh4pkvEI+vkirsKqxrw/EYDeKpZ4HkfD4i43XomcvRpznhD3zZfrKPHaW/ZjHsZ7eIddp/mTdDcte/Ez0O54wOvOE4iH9TDPC9ktFO3ta4zyb9L+blPg7plnmhxcou6PEY3WBClSutddF0k5OxHJOcq/L9d2zBZ0EwFhPE73XgeO4tyII5Lno+C55qnR1QlyVh2gltwiMaQ4g8LJhsG24f9ESPcOJULLUDcLbDgSUwOkW5lScDrtyslC3XK2/L+qIo1Pu8kqzI23FQaA2Rwak8l5DOd0BiLGO07lJPGezuUkOJrNGKAT0zzzv+BWdhjTHM5p5uK06CdrKdx5XP1Krxta+seRt2tl0QlVojKN1IsYgAcMld+yPxRaEkV8VudNZNUtBw+Rv7Kakd/boXDlTJH0U9phaMWiaP2QCgYi0vkIbw0j80WMlksbf2Gk/JQq33IDebR9AkTpgluISjcGCZw4Cw/FVpHFp7W5efyCZznQy9XfsuFz80GSQvmuPshPGO7FlIszsu2N999vwK0aBoNOX+Dh9Fiyy2YxxOwI/NaOGvPVOF9iC4fEFTyrQ2PsDM27HAcnD81FvYc+4vsD+CnUkMjkFrEvH5qABfGXX+x/RLY6D0waKedvNziFhyRh1Q2z+L+HwCNjdRPR4bJNEbESNv5bqlhtS2er0ni2Tf5BUxxfFslkknKjpMMifBQaHb3IF0PE+22R4F/bsHzurUcglhGjYWZf5qVfCxmtrCdLpWn4i65Iz+51uNROVxCJsmYZmyi4EAdb/AMspsQqWXhYCA1vaFvJX8VY1uaKgFvCjuR46CsHFzGA12gR2aSSDxsuuNyOOdRZs00ge0PLtQcRv3Is+zYuFnAqplapZW0BfEQxukhwDbkWvZPqDxqdJbQw2A81OUaZbHPQWzQ3c7qvBPHqa8uDmsdYnuVeokdc3uC1uw71Fl20zbWbr3IsqpUCTHxJ2rD5nktGu/Pfiear4Q95oINZ7Raxp8rFDzLT9XgcUkDjK9wbdgPO+6lR6oKWBkjS14aLg8tlWvocnWW0adQ4aBbjwVSoGp1u7dFlkGlpHH+qBJOwk38guSL9HZIg9rb2PAjdUZpmAOHMpqiVzSSXXH5rPneXuIV1jXZBzB1T77hyyMQm7NtVlfm1BhvssWtc253uuvDBM5Ms9FUndfZfou5djwvoxgqzEG1GJPM73d44N+gXxmwXkaO8r9C+iqn9WyFg8OjRppI9u7ZXy7jRyQ7NbCavrIrf3sfvs/NbeH1GviuNzR1uHf5wpR1cjPtd62cq4nDj+GDEYm9W9jzHJH3OH5LzYy+zj+jraOraWuUJGdyHCHCyscRuqqNkym8WHHdDedtlbfG07t+JVCqkbB7h6x4+iDQ0eyrPKyKcMJ1OPEdypYo7VC644pmMdNirSSXEm5VzH2BtMdIABFrdyFaDezk+jJwjnxqG/CVrvmFLHpw2Q3KzsizFmZ8ThHCSO/wAilmp5bIVw5ZfVHRjX2OUxeUunGp1l1M8RflyniaLBsepcmyIy1Ice0eV+a9BoqQ1MFPSBp7bA0gKmBWbI6NrJ9A51LE5zT7q7SmpxG1o7ghYRRtp6ZjA0CwV62y9bHHijzpysHwKYSBrwCiAElAnabk9yIge+1wnLrNuUCmffY7lPUO0i54JrDQOpls0kFZE0hfIiVlR2iAdkGDd1ypNlKoswRhouVOWQNCDJLbYKu97pDpC10BKxTy3J7lCOJ8u9irNNRl9nScOYWjHHHE3e1lFy5dlNLooxUN+JKsNoo2je91KfEKanHbkaPNZlVmCm3EWp5/ZRuK6ArZclpY+8KjUUrd9JsqMuI1859nDoB5lDkbXuFzPbyTKjVIFidJ7Em68uzzR9ly7zE67FaW40sqG9zuwuJxvFqTEAaUu6mp/w38/I8ChIeLPBczxkVR3XJVoOs7r0zOWFSsqHHQvP8RpZGyEFqVSsEkV8Fbd9QD/hFBp2WYweAVzBIyJagkf3RQom+yYR3BWugQQm21fBQLLm4RHAatu5MwfisPQaPrGaXE8kdr+Go8Qk+N2lptYaVGx38FNrlsonRB7S6UgGwRxxQL3cdkZgOm4Qk70NEsR2D23RHabmxVeQOtcJo9dxdc70WvZbjHsSO9CJsEQus23ggC5A8Sguiku0RkN4Zb/ccvdPS5w2rizFlXFjG/1KowGKBsluz1jCXab99nheEzH2Mv7jvwX2p0hdL+Usry4TlDMmXJ8WpZsLgnqbRxvYwOaQBofs73b8V1ePG09nH5MpRlFpWfG9NE19P7QBwLrWIXYZN6TM8ZPeG4Hj9UylH+pznrYD/C7h/CQvY5Ojvod6S2mXo+zQ3BMSd/8Aq6Y2BP8A4b+1/IbLyPpI6K86ZHe+TFsKdLQt/wBfpT1kFvE8W/xALfHKG0GOXHkfGXZ7Zkr0pYLRw5ywF8N9jU4b7Rvxjd2h8CV7VlnpDyJmVvX4TmLC55fuOkEco/hfZ30X55b6Gu7097DhueaaPkNdoSXgwf4uj6D9MXGsCxXM2BwYRWU1VW01PKKt0Lw8MaXN0NJHPZxtyuvBvc/lSaRquONkx7QI4dlc85ubtnXix/HCg4Dhx3aGjgpM09XvwKrF5PPY7J+sc0gWuAFNpMpvYZ9jw2AFlKO7JiB90KLXaxcCwIRGFri9w42sjYaYZumz787fihtNpHBv3ik4+zaOeyaDdpPM3UkqHbsZrtklJjNkkQWWIC1kb2A7XCrxTFtUTyD1Kk7TCeZaCqLJm63A8XPuuuEbOSctJm9I4vpDp31MKJQs9x55U4P1QMOfro2c+P4q1QDVR3PH1Yj5EqE9aOiG6ZB7iaqzdh1bUwiJMm/ui/w0ppAeuj5XgYfjZSZqcx4B4s+nNKmH2U56hskrg7YtbcfzJtJ077E3v8kAjVKXDgAArMjrsD+fAqvRG7YCTt9WzlqF1oUMoax7hwaAB8lRm2YSONkSiktB1Z4l1/okmrQ8NMtVUmunu4W3CFROaac3dvYhSrt4TY7DQq7AY22b4qaVoo3QDMrgcBrGkbltx53WFhLtFY++2wctrHInHC6m7r9i6yomATtLeLuKrB1GjnyRblZ2WEj2LXk7f9FZxBztMDtu24lU8NLnUkIDdjufwWkY2Ojj1b6X2HxXnSVSs9CO40cvi07TmKtcTf2Dj8OrKwK+RtZVRQQsc6MwaXG1t9lu11n49VOY24EDj5+yWPTSiKpIbDu7jv3r0cWkcGamyOWqapwqapf1TXsnaGtAd7tif6q5O+djXPbTloA33upve9sjPZv38NkSSOrqqZ0DAGOeLDUbISab2LHklox5MSle4lsbb96qmuqnHRqFie5W/wBG1kbnMk6tpGxaFD1B7JA9zhbhsqJxRnGbAPe9xa10p0623F9uK26+CJ1WNLy/vPLgsuqperD2AbtNiUankkGnU69r3PNbJK1o2KFS2W5dPUHw2+SpEAxkg8E4lJJDigNfs4clyVxOl7IVEYDQRvfis947RNtyr752mLfis6plA3VcdkJlSvdpaQVg1fvGwWrXVDSdwVnNikqpgyKMuJ4WXo4I8UefmlbBUcZkqYmDiXgD5r9Hch0rocs0ELuLKaNp8w2y+POjPooqa2sp8Qxu8MWoGOnHvP8APuX27gVKIaSGEDYNATzlZJKjMzJhRr6GWIdy5vokiOHYhX4TVfrJO18W/wDRen+riy5/GMt9dOyrpJfVqlnuvYuLJj3ZeGTVGxGEOefqhqPtT4rIwGqxCImlxGSSSRnN/wCSu4kPtDgli7GkqK09XI91r6b8QE0UT3tu7YfiqbZGidodwutdukNuO7gnUeQrlTAxQxxOuwWPeqmLPBgdfc8lOrqmxNJO1lhVOJOqHmOAan/gjKkqBHbOFNX+i85U8pOiMzWef2Xf0W5nCO4eRz4LPzLghr3apJmRkK3+kInUEVPUO1zxt067cV5043o7IadmblWl66rD3i4DNWk8l6flKiEszqgss1osCvLqCSqocbYKdhlhmAYduG691wilFLRQx2DXBguuvw4WR8mRcZsLBO0Hcp7AEHvTSuDIie4LukzijsYO03ugyHVqsVnw1vXMJvwdZFbNZpuUikPQRnYdsg4lUlkdigy1jWi43WdUTumdd/BZyCkMXdY691ZY4NZYcVXhYCdlcjh1cEAsCGPe/gVoUtIG9ohGpqcNG4VosAbYISVAsBK4MaA0XVGtkMUZBdd7uXcr9S5lPCZ5dvujvKyWtfUnrn7F3HwC53b6KxSXZmvpHVTvcLlepMIjYLva0HwV+BkY90WVlrQRxXRDCo9k5ZWUfV44+DFTriLbALQqiQCFkVTgSVdRSJ22c5j77wuv3LxrOp7bje269gzGfZOI7l4tnl5u/wA1OaHizmP8pJIz6rXxesU/f9pv9fj80PFsFp62AVdFKJWu93uXMYpP7UoeBZhnwecslBmpHHtx8x5JErGbLseH+qyVP/grmKV56oeQXoWP1GHT4dT12HzCSGoY49xaQNwR8VwFMB1Q25BGx4hA0E/BBNw7ZFPZcgkkn4ojF2N0h0MLr7JTa+tIaLITHvbKwgcQiscesdrB4JWMtiYGhx1O3RmEA7KvKw6tQTOc4IVYydF4m2lMw9lyYuGoA8019iVzlkGv2mu5WUY7FlvFO8Wa3yUI9mtPeVkU9oHUN1sLQbXBF11/SVm2bO+Y4MZfQtojFh8FGY2yawerBBdew4k8OXiuSdxRGHbimhLiqElDk0yTXvjfq3a4bgg2K9NyB07Z5yrC2kqqwY9hnuvpMSGslvcJPeHxuPBeXl2od6Wrs7iyaMmtoWeKM1Uj6Ejwjom6XGF+VqhuTc1yj/4fU/6NO/8AZA2/lse9q8fz1lLMOSsZOFZhw2SlnvdjxvHK37zHcx9e8Bc/G4MYHC4cDsRxC9m6POk2izPhrej7pRH6QwSf2VLicg/tNC/7Lus46b/a4jndqNrLroThLDtbX6PJIj2i47WUyRa5W90k5Mrsh5wq8v10kkgjtJTzDZs8TvdePqCORBXMan399R4cXs6Y5FKP1JTgljTwtMAjNDruCCTPoGotdd5KJG95lF2OIuszRa2HALW7IlOC1r72FySgyTN1lukhSZUsJ2cL2WDaQYuAcQeSaI9kAJjLGTqNt/6Jw5tyW8NP5JKsZMLG4ad2pID3kOsHJJOX8jX/AANHOWOb4HdU4ozPWMjad3ONkZzmiocx23eg4SCMYY/7LSSF6CVHnSd0jZw4mIOiJ4HdXKSTRqb301m/NZkUt8QqgOAt+Cuw2DWm+7YlyzVnVB1QeoeHOgA49Qz8FGJxa91uJjIVfXYwA8eob+ClSSXtfuKXiOmVor6NPO1ldmi9iGjiTdUaZ4dIbc3H8CtRzwJWN5OafxTz0LBJlSoYBHJ4E2+QQKRj7aj3q5Ui0Lz/ALQ/gEOmJkjcwC3/AONJytBr7D1gLY2uG4PBRg7Tw87djdEqm+yYBuQ4oM92gW4WN0IvQzWwWLn/ADZUtPHqnfgsaNpL4SOOhv4Ba9UOspKgvG3VOH0KxqFxPUgcerA/4QmTpEpPZ2+EhohihcbEkXR8Sd1Ivc3EwJ8i0qrRtd6jFMDZwfY/JPjrpC1jgRYujB/lK4l95nd+MDCc2+L1ljctpnf/AEis+lppuvJ02J4K4XtbjFeb2tA7/wCkno6pjhG8bm66sjcVo5opOQWmZUva5m1h3qNR1kcdydx3J3SuDHvuRc32QJKwb3bcHbdSTbdso1Soap/tIMwHtQO14oNVHppw8kbgIVQ6WOUFlxqNvgouLpWhridJvYJ6piXYESguFzxKC+xcRfmmlj6ptr3tzQGOeXvHdwVlEm2KR7hIRyTOuGAk8rIU5cePFO93YtfmmlFNE1LYGd4LS1ZmIz6LDvVmoe4FYeIzOcRfirePjOfNkpD08c+IVcVJTROkmleGMaOJJ4L6P6K+i2jwOnircSaKnE3b2t2YvLx71x3op5Q/T2bqvFpxeHD4/Zn/AGruH0uvq2kwf1bbql0y0ckXZgZYwEuxeJzh2Y916rRsbew7lh4ZTsg3A7R4rZp5AHhJE0zSaARY7JnstuoNk7xdHa5rwixFoo1VIyZ2u1nclQrYHCIxytJ7nBbMrXM3BFlSqJw0EWupOKZRSZx9Y4QOJceCzK3NcNJ7KZ7QbbbrYzM6kNOSRpcRtZcFh2U3Yli/rU73uha64jPNRcmnSLxjyVs3oX1ON2dGXNhv8Sulw/C4KOAAN3I3VrDKBlJE0BgFhYAdyjik7I23Lg0J+NbZO7dI5zHoKTTYxi35rj5mNY9xDQ3db8sz8RqnkE9Uzn3rNxHD2zvvrcAO5cs4uR0wlWjUyFSGsxVjyQWRm7l62BwHhsuI6N8KbSURkG5J3vzXb7aeBuF34Y1A5c0rlQiTfyVfEHkQADmj35INS28brppbFiczBIY55GO2udlYknJFkPEYtMokb37oRvbzXPGX2KuOh3G5snZGXHZQB7QWphtMJHEnkqxEsalpnWBstOkgvtZWoYmNaG2ClAAyVyZuhexzAQAO9M5jWDUXcOKVXWU1Owvmma0Dx3XJ45j7qlxp6O7Y3bF3MqWTIloeEL2w+J136RxUUMNhFHu53erD3jrRHHvbYrLwuMUtOXOF5X8gtjD6Z+8jxYnktih7Bkl6DRx7IzRYJDYJErqSohZTr1i1PErYrdwVkT8Sigo5rMDfZOXiXSB2TIvc8wN9i7yXhnSNt1iSSsojyPEZLSuWVO+5VrFH2nd5rMlegogbNLCJ5dM8V+zouAlJqbGB8EDLzi6rlB4dWVZkG7Us9FsRBriGgP7k9gTZQmIvYKTEPQ/sttaNQKm5zDMQO5VS97CO4pmye0J8FPgPyLDiQ63hZQO/FR1Euv3pF24ujQbLEkgIBtukx+24Q5WkBpCmGODbu4FSaKRZbksYwf2fyUYzqiaPD8k7GueA1oLiW8AFeyxhM+OZgwzA6Qe2rquOnb4anAX+ClFWXk6dnpHQN0L4j0j1LsRrZpMOy/A/S+cN9pO4cWRg7W73HyAPL6ryx0O9HOX4mR0WVcOme0WM1XH18jvMvusXpEz5lboQyPhmCUVH6xVMgEWH0EZDS8NFjI91tm34niSdl8wZo6d+k/HqmR/+UUmFQcWQYawQhv8AFu//AIl6ScMS2rPIfzeQ7WkfX+P9EvR1jcL4q3KGFs1D9ZTwCB48nMsV819OPo/1+UaKXG8qy1OK4RGdU8MgBnpW/e2AD2DvsCO4i5HC4L0x9JuE1IqKbOGJVBH2KyT1hh8w+/0svpboN6esPzvUx5fzLBS4bjUrbR6HHqKo/dbq4O/ZJN+RK3OOTQfjzYftdo+L+B0n7V17v6LPRbl/O/r2PY+6aop8NqWRx0TSWskcRq1PI3I5adr8+5YvpP8ARzFkfOja/CoBHguL6pado4QSC3WR+XaBb4G3JcHk/NuZso1MtRlzGqnDnTNDZREQWyAcLtIINrm3muTj8c2mdjk82O8bqz3L04pKAZgyvEy3rwpJzIB/h62aPrrXzvEwcfFHxTFMRxvF5sTxeuqK6tm3lnnfqc63DyHgNggs2v5pMs+Tst4+PhDiEfbquymgebt2926dgAgJHdslGCImut33U2ytDPcS/gpRtBJJHJQJN3WHkix8RfuSx7CyD4o3cGNHkoR0xANpHix5Kw4Ntt3pR23N0ebB8cWF0pKOuySlxLFOrIFTcm17q7hzIm0Uc4F3bj6rExKVxqmgb3A+q2aVwhw8NI90L0H0eatsHTSXrJiB7zgtKF41NueMbvo5YtO93rMtu8firkUp0gu5B4/4kklspB6LDn2dEO6EBKOQtFkF7rvB5BgCl1g1PbyA/JJQ9j0A0OcT3f1V5zg2VhJ4H81RiIZKb8ALfQo1y6UtJ4G/1SzdjQLlbI1sTnAbPk2HwCDSu46eF9yi1obqji/av9AmhY0OcxvunY/NIvxGauRKpLurGkeN/iqrD2b+8QNwrhJLZGfZaCQVThaGFzxuSCliqDLsE8ueJYyDpLT/AMpWJhN9VMD9llz/ACrponDT2gLXP4Fcvhjzrh7t7qi6ZOSpnd0TXHCmj71nH5hLG4z6qQCLax+BT0MjXYIxg97n5KlVTF4MZJt1jfxXHBfc65P6f4MiZhOLYkAL6YT9GNCz6Jr2T7iwbdX5WkYvibhJa9M4/NrVRo7yy6tVweK7NNbOZP7GnSv1ntWsq1doY8WbsrdNCIpbu3a0KtO5kj73sAVztq7R0NfWitMXmNgNrB3FDhOmTt8gbo0z2kAW2abjxQ6ex9Y1827I8hKAPDJIZB3DZUtIbIONiRdW7NbHYHYkBBdGXSSdrsq2P+SM1YJ0BLzfvKDOGsjd32V+reGBpHcFkVMpcT3KkftonLSsqVb/AGWrmueqnF8p24LXxGUNZYLFaHvnsOLjYLu8eHFbODyJWz7H9ELCo6Ho5FaB7SvqXSu+Fm/+lfQcQbKzey8p6HaL9EZKwnD/ALUVLGHfvW3+t16XTvOkWKL2RZadRM3LCq8sUkJB4q0yQ8bockxJtxSsyYqesBOl5sfFWtbgNTVmTRskG2x71X9YqqU7HW3uU2xjTmrdIu8FYGMY5DC7SSdXglVYxHY9ZEWFc9JrxOu0QBoZfdxUckn6L40i1TtkxObVpvGe9dRh2Htp4AGsF+ZSwfD2QsGix8O9actmRn7IT48ftiTnekUJ3tDdjw5riM21z5H+oQG8r+Y5rosfr2UdO+Q79wXH4LE+srn18m4B2up5Xz0h8arbLkFMKOhbGN3W7R71VILpGtbvc2WnXi0Z3Q8u0oqsTjYR2QblbV0G/Z3WXKcQULG2IIC1bfVPTQiOIWIsAjEM0brqi60Qf2lZWAPLik9p0WKaepihaXOIa0cyseqxd5J6ptm/ePBJKUV0Mk/YbE4Y+p1kgHvWQ8saLA/FBqq2apkDGkv8eSUkRa0F7rlQlGXaKpok82IP2Vq0NdTQAmWaONp5uday86zfjv6OgIEy4rLVXNmfHXUs8rnU0bdcljx7h8UHkp0Hgez4jn/BIJOqo521b+9h7PzWe7NOJ4ibUsRiH7DPzRsFwakZExjaOBrWjsjqxsulpKWMDZoHwVVjlLtk3khHpHLR4fiVY8SVMjt+ZK2KDAg0Bztnd63mRMazYC6m06RYC6eOCK7JvN+irBRwwi4Zd3ii8DpGwRHOA2UNuaqopEm2yBFlC6m5D5pjFerF2lY843K3J23aVk1LbEoDI5zMDfYO8l4X0ktsJF7vj49g7yXhvSWLMk+KxQ8Ixl9qh3msieVX8ffaqd5rHldcrJWI2bGWZL1M459WVo6gXNWNlokVE/8A4RWlSvvG0nkp5mol8IaVrS0lDDyLiylLcsBCibna25Sp6HfZaYWujaSmIj38UOMaImAormtJslbHItbc3byULEkXU3tcx3Z4WTMBLblEKDOcCQiuIEJB58FXeC1o2RWkmOzgpMotnqPowSMZ015b6wBzXPlZYi+5ifZdVkHJOL5Y9KPDKHF8Jngp/wBJVNRRz9WRDKzRK5haRtsCNuXMLjvRrYX9NWWGD/5ou+AjfdfeceIYVPXupI66ilq473ibM0yM77tvcK+GCkjl8vK8c6XtHwD0/Y9U5h6W8frJpdbIKp1JAOTWRdkW+IJ8yVwRc5u/evvnO3QR0cZplnqp8HOHV0zy99TQP6pznHiS3dpvz2XjebfRTxSAF+Wcy01WOUFdH1bv523H0CMsDuw4vLxuNPVHzR1rr2VilfJFURzxvcySNwcxzTYtI3BBXV5r6KekHK8z34vlevbTx+9U07Ovh/mZf62XIxE9YW7XHEcwuWScezrhKMumfVWIYs3pk9GHEJqwmXH8vATT97nxb9Z/HHq+N18ultrHkeC9q9EHE/8A8usVyxOb0mN4RLE9n3nMF/8Alc9eMzwyRVD6VwJfHI6Ow8Db8k83zipE8EeEpRIs7Lyps7TCrOKYdiGDYhLh+KUNRRVcXvwzsLHtuLi4PeCD8VU/un/Fcz0dcXZZZbqRvyRNvV7eF1UhN4HEHhZGJOi3eFg3Q4PcnubXPcmjABRJA3qx4pboarIXNhvuVBpIafNTaLO3SsC5w8UoascPSUAEk3E1lSGMmoDtzayvPLuqcCNt1XkmjhbcA3TetiSK1wL967W/0edFNdojRm8j1YYDq4jnzVWKSGJhJkYCbJmV8EbzqmZz5rNWMml0X73I3NkeBw1Ft9lhy4rStNhITt3FRGOwMOkNc5B42zLLE6BpvMXcgjMbqcXX5LnHY+xnu07j8QoSZimsTFTAWHNyRYWx/nidlOwdhzibgAqeiIRPkFyQ+1lzGWMZq8RqJRUadLALLpI5HATi4Op4KhOHA6McuYOVwcHMIOlzbXVcteWlobtp2V2rbppAfFVOsDHtc47DZaLNIlG3rKdzHfZ3K5rDQQ9ur3dTwP5iuoicHdaALXFgfkuboW2nYwn+8kb/AMRWT0xWujsaKF1NSNeCQZWg38FWqGF0mposDIAf5StSjl10lPAGh9mhl/hxWfiO0lO1psDOQfHZcsG3PZ0yS4HOTys/TuIMcQAW6Wj+VKBrKeRhabkrJkDq/MkpjcdEb3ucOZFgFt0sDpCNQtYbLuyLiqOTG+W/5D9c6ac6dr8Qqkg9oQOAV5zWwwlrSA76qoLA6gNjx+a5WqR0vv8AkhMSx4LdwAAFVa4kOcQbI9S/TLp28E4DIsPc8buc6260ZOOhXTBssYQDa+pTqWN1gDjpF0KZunTpcL7GyhUSvc5zx3KrVbEdlKtksCCsmZ+57ldrpA5h1HdZM8nYNl1YkcmWRn177nimy1Turcx0NM0XMlSxv1VeqeSV03Q5TNqekPCGuFwKjV/KLrvXR503cj7iyczq6CPwAC6iOpDOIWDldoFG1dAImubwUmYsR1TZNm2BU9Q58VQfSl3umxQXtrIvdk27igajSc8AG/FY2K14gBDkGpxCoiYdVj4rnKuepxJ7mR36tu7n9ynOWrHjEtivFSXMAuOFl0+WMMELBI77e65LK9O2sxFscf6qM9p3evTYGMYwNAtYbJcUd8hp6JljWBUMRqGsbpJVirqA0aea5LNWJdTGQDujOVCwVnPZprXV1cyni433WxhdO2OJkMY5brBy/CZ6g1YF5PdZ+ayOlfpNw7JBgwDCDFW5mqiwbG7KUO5u/a7goYF9bL5XR12Z3w0EfUmVr6l4B0D7I8VoZVfHTyRzBhkdIwBo7lw1EJa7EBrkdI/YyvJ4r1DKtCaam9ZnjGm1oxzshCTlKwy1GjUr8Smo6cSydXGeQ97+HkuTxDHsxVc/sXR00XJobv8AHireI1kVZipl/uqTsM/8Tms8zC6q7l0ItFmnM20lbVSVUn7Xuj4fmh4jUySezGyEZrhAmcSU/EVuzQwtgYyyWKVXVxk9yhh77MuVOupvWItPei+gJniPSJLV1dcYorrq+h7AH4dhsks29XVPGq3AAcB9Stqryv104Nua7LKmDepQjZc+HC+VlMmRG9Q03VwgHir0YsACmjHZATOuHLvOSwh2Tago3um5rAJOtzQ3OAU7hCk4rIIidSjbdMDvZOTZYw02zFjVZs43WrO7slYla+ziFkFGPjm8Dj4LwvpOHYk+K9uxmQiFwPcvEuk0jq5PigUPnrMB/tTvNYzzbda+YT/bHeax5E0FsmzTy24uqpABxjd+C1aVn9njv90LKywT668W/u3fgtqjING0n7qjm7OjB0RqSA0NHBNewB8FGQaiDyTF7b6UI9FG9hjI1wFhyRHSAOabbWQ2xjYHZTcLGwSMYPL22gt7kC8gAbxUusEUlrX2UzcjUEo5J5JaisJ6lxPcgscXDdHDgYyLc1GfRWPZ2fQnmfDso9JeEZhxZs5oqMyGTqWa39qNzRYXHNwW10E4q6u9JLCsWlDr12LVEm539q2T/wC0vMm9lt1rZAxc4DnzA8aPu0eIQSv/AHA8av8AhuqYnxSQuWN3/KPTsc6X+kfJ3SDjtBRZkqJ4oMSnY2mrmieMASGwGrtAAbAAjYBegZT9Kzdsebcq+dRhs2r/APtvt/zFcD6XuWf0F0oPxmKG1JjcTaiJ44GRo0yD6NP8S8bYeaq8jg6JRw48sVKj9AsodM/RxmdzI8PzJS09Q7/Vq09RIPg7Y/AlaeaejrIObD12L5awurlP+sRsEcv+8ZZ31X50d/iunyVnfN+V33wPMeI0QH92yXVGfNjrtPyTLy700Sfg1uLPsDJXQJlzJvSFQZrwDE8QYylbMH0lS4Std1jC3susCLXvvdeMO9HrpEb0hUtX6th0uGnFPWJKiOrHYi67X7psb2XY+j903ZxzZnqhypj1Nh1W2ojle+qiidFK0MYTcgEtO9hwHFej5F6bcnZnzFLlzVPhuKtnfDFFUt7M5a4izHja+3A2PddVXGSI3mxyd7bPmT0pp+s6dce/2bKeP5QsP5ry0AujeO8lejekyyRnTjmbX9qaJw8jBHZebxOcLjvJXnZfzb/uethX+nH/AAFpxpjc0o8e7W7b2Qg0ht7ealAdmuueCkWJXs4hSfL7LYX7kJw1yEAHgk1um1ybXSsIa1zfvUo2G5Kg54ap9Y3qxc2KCYRy0pJjOEluRv8AJyphxSQ20VTh4okeEYvJuIHW/acp4ZjfZs9m/wC8r5zDK1tmNAXpNy9I8144x/JsoDA8RPvtjb5lGiy/UE9ueMfwkpS45UyXsbfBC/S9URu9yzWRgXxL0y03LoJs6tF772apDLtKHEPqpDY+AVAYrU/fcd97lDkxSfe+nfwQ+Ob9h+SH6NkYJh7QCZHuP7yJHg1ETpY02PiVjRVE5Zd7wCeFgnfU1DQdFRIPJyVwn+wrJD9GngETKTF6yFm7LAD5rpwLx3bwO64nKrnes3cSS4Em/muwaZGRB9jpIIt5qGdUy/ju0GJJiIJvY3VQtMokN7AOKtSx9WDpBOofghse0scAzib/AEU4ypFmrYmkNi472/osCnt68e/rn/8AMVsyvs4jhcLAiJbXTHumP4p4q0ycn0djSTuY1rGnSQAboOMyGGKKRzSC17nX7tk9INw4tvsoZnqY/VW6SDYG/jsVCMbnotJ/RnD4BUuGZawiwDonEn5LpKeV3q7zY3HArlMDmhpsz1jZWaush0t8OBXYUckZgLnWFjxXV5CrZy+NL0VfbSkF1xbiSibB1xuf+ijiFbHezOB7lTNVcXB4clz8XJHS3T/kZzXPOrc25lKR73RtiayzQbkqlNXS6S33RdBFVNfSHCyeMG+ybyJF57nNf3gCyq1dUyNh1GwebjvQyypkk0daQ65JCk6jaWOdIdTg0aWlVjFLslKTfRl10vWSHQdlQmeNJBR6kETFo2WfUOIuF1Y40cmRlSrIPBd76P1O6XpApyBtHEXn4j/qvPZDdeu+jHTiXMFdVEbxwtaPif8Aoun0ciPr7LnZp2Lo4rnkuawR/V0rStN+IOY3YKN0Hiasj2NFysbF8SjpxcuuO4cVXfXV1T2KeAtcftlWcNwTt9dWvEsh3seCzYUqMqnoq3Ez103sqX7n2v8AoqmbZocNwv1Sk95x0tXZ1r2wQWb2V5uL45nSOl/u4Dqf8P6qM9FIuzt8h4YKTCIpHj2r+05dO4iyFRxiKBrByRXp4qhHKzExSd0Jc5ea4/WvqsQLPGy9IzBH7ErymokbFmCndJ7nrDNXlfdc2Z2dGLSs2s8Ys/JWRnupRbEZGaQ7/DDt9l8lZXqXYr0m0NZWP6+SevEjyd9R8V9NekjDUvy/XTx3IZEHR28Nl8sdGmlmfsKj4H1kAnxV4KkTnK2fZuQcNFRJE5zb9b2v4QvQcw1IosMDISBM/ssHcO9Y2QYGUeACrk7LdGom3AKi/FP0tij5hcwsbaNp7u9TVKIXuVFUNFNCynHatcud3k80O5RZWbqGhUiqA2FhFyFKWK71GDZwVxoDinSJ2CpAWmy04t7KtHGBwVmPYhNQGy9BHHxtur9O4AWWdGSOCssebJxGXQ/dEaQeapRv3sSjxkcbrJgChJNcJXWMPqAUXWSKiXLBIlQcbqRUCd1jEZ9oysGtvrK26g9grDrXdo2WCjDxywgdbuXiHSY46JF7ZjV+qdZeI9Jp7EizGR8/Y+R60/zWQ9amYLmrd5rKd4p4is1MtX9eef8AZO/BatGS2mY3vasfLR/tz/8AwnfgtelbeCIjjoUcp0YeiYtYA8lFjWlxcEOQkO3Uon2FgplPYVjiUQ3ABPembuL2sk992AeKTsdDvs6S91ITW2tsoAAnfZRcwX2N90GFBmPs26PHK005PO6AxvYDfBPG3S1JIpF0wgJLdPAWsFNg7RJ7rKDT7oPBJru1bkUiZT9H2Tlegw7pz9HWiw+rmbHjeHDqGznjDUxts1x/Ze21/A+C+Uc0YDi2WMbqsExyilo6+nNpI3jY9zmng5pG4cOK67oL6Tqjo1zQKqVslRhFXZlfTt4lo4SN73NubDmCR4j7NxfAuj/pZyvTVNVT0GOYfK3XT1MTrPjJ42eLOaQRuO8WI2XXwWVfyjg5vxn1aZ+d8Ru0FWYG7E819cV3opZQkqS+hzFjNLDyicI5LfEtuusyV0AdHuWqmOsfRT4xWM3bJXuD2tPeGABvzBSLxcnvRX+uxLqzzv0Usm1GXcMxbpKx+A0sZoXijDxZ3UtGt8nk7S23lfmvnKhxJ1NmakxaR1nR10dU8+IlDyvqz0tOkSmwjKr8jYbK39JYmy1Vp/1en5g+L+AH3blfIUguz4pM+qiU8W53ka7PR/SSxnCca6WsXxXBK2CvoZ2U+iohfqY4iJocAfAiy86i3Lf3imG8Ib4pRbPaPErmn95OR1Y48IqJZaSYwP8Avgmia4R2tyUmiw2CnHu0eSQqVWSOa4i+9tlNrnOFj3pFlpdWnl+anp3cQLb7JWFCcA5wClJACLXSBa2xPNNJILix4JAlKQyMkc23ApI7zqe4nvSQ+Q3A4KF7o3XcLK/FO2Ts30nu70fEaFs41QkNcOXeslzHQu0vBBHNe9+XRyTx0qka7Gi3cnLRawVSkrALNmbdvetNhie0FguCllo5J4mlfopzPa1trblNEzrHXsp1gaKiIAAjmjsc3TYWC16I029CAAFu5RNhcndIEh5UJCADe6CTY9ou5W2qxvsAQuummdHHpZuCQuOy2f7e1oOznEfNdk9rQyI+Fj8FxeQqkdnj/gWJp9cPi1lvms5j3MkAHAI8rm2aGne2/wA0oI2uv3gKEXSOiSsTTcXdyuuff/8AEam3+KD9AujmYy0w8vyXPyNti9S1p2D27fwhUu0JLs7KiI6podudKxszM9g+wsBay2aWIOa0tNrDisPOT+rYWBwu8tuPgSoYHcx834HBtl0Y1K/idD9/4QV08L3PomgfaaN1yk5ArnHTuXujHxaF1+ERD1ZjZDYhq9HK+jhxJsp6H28ik2JxF9JK0K2JrKpzQbC2yDA83cO4bLleQ63jooCmeXtheNnXP9FKSla0C5RqjrW1TX34ABVp5NTOJ2JJQU3IVxoI+LSWDVyAQq+Rtrk/Zt8lJ7iWw+IVWuYXMa7xKaIkmZNS677lZta65stGtIB2WVUHtbruxI4cjKju/wAV736KdL1jcRlt9trfovBbt1WX016I9G12B1ktveq7fIK8zmh7PofDactiaFoxU4c66JTQgRiw5IjOyo1YbDwRNYNrI0jgGkoDX7cVXqp7AgFMtGM7Mlc2OilcTvp2WN0a4c4OmxF49pM76KtmSc1dRHSRm7nOXcZfpG0tBHG0W0t4KLVzsotGrGLMSPBIXAsmebJ2IU8WibJTkLyfOmGyNqNbBzuvWa0+zO65jF6Rs7CXC6nOFlYSowc4UhzF0cOA3qYobSDv2Xx30WUE0/SdhdKT7Q1oYf3r7/mvtrCmth7Dh7NwsR3rxbIOSoKD0k8UHqwNFFGa+DbZhd2R/wAV1oviZrkfTVDSBmBeqnnER9FwmAN6qtqIDsW3A+a9KY3TA0eFl5zbqcxykcDKR81LKtoOPouO2ebjyUXN7INt7o1ULSHbghsOoOPcrxFfREDdWITcoAKJAe0nJsvM3RmNugRlWIjumYodlgUaPiq7e9FY7ZYxY5XCnG+4QWO7Nipx7LIxbDrqV7ITSpXKJiRcokpwmcSsYjdQepOUQDe6xgUwJYVh1os42XQSgaCufxEHrCQsFHP42fYut3LxDpOI6uTvXt+NkdQ7yXhfSa4kSLMc8Cx4/wBqd5rKcVq46P7U7zWW8J4iM0cubVzh/snLWw4kxMPcwrJy7vXP/wDCctLDyRTt34NKjkL4WPKS5+6JAwDdVy4uepNkLTsppX2VujQOkRi/FBcLAE96TGufYFOR2bP5FBKh7JGxG6Zlw5TuxzSguJvbuWo1lhrrBTEgfHp7lWa42KnCezfvKXiOndFjcNCiBaQHwSBJj8krdkFR4ot+ib910/R7nnNeR6ySpyzi8tEJHXmpyNcEv7zDtfxFj4rmgLhPFs157loSaNOKk9n0XhXpXZmip+rxHLWFVUn34pXxfQ6vxVDMfpM53xekdT4VRYfgur++jvLKPIu7I+S8FjA0XKsRWLLtWlnzf+4SPi4V/tLeK11XX1ctZXVElTUzPL5JZXFz3uPEkniVXP6s/D80OR2px81J5s1Ss6EOAeSJH726E1x1b8ESJw66yAy7DgkSsY3hpKnq0jSO9AlJ60HhsixC7W8zdKMuyNw4kc0g8Wew95TF4LztugB1nvtu43Ssy6LUrQ5wa5Ac02NuSm43IeVHXeYsbwKGNhaIJKRZukj/AIBX8mPpI4bhCrqNs8W4s7kUanDjv9EY7g/gvZeilKcdnLSwyQy6ZLjuPJWKeodC73tlsyxxyNMckYcO/uWRWUckBLgNUfIrJX2Qlir+xblF+rebHySZ3qtTVYEYjNtwrlmtN2oLrZw5vH4u4kbu5hReeydiiOJIIUC6wsd0Uznt2EwF+jEonchIu2kcXOhbwBcuFwU6cWseAkBXeGxkhd3HUuHyFs7vG3EJPAHSSObsBGX/AFUKd252sf8AojuLi8k+49tvgq5daZwA7NiFyJ3o6umKck6yO4LAmaRmCYX94xn6Lc1Nax4cb3Zssd//AOEjm8QWRm/xVYqkTl2dtBH7EAm2pm3yXF501Q1AYXF1jf5Aru6WMywQOZuQ03+RXn3SI90eKDV9wpPGVzD5T44zFwRkVXi8kL99JMtvJq6yigaYS7gByXE5WndBmMl7bmWMsHhdq7xxfDGRp2I/ELq8q06Rz+LJNFXEC172lvG1lViaAbeKKATLdx2TBntbX2JK5H9UdTdsq1MoJ4G6DZnVEgcTZWK09u2kbKq12qURnbskpoMnNEpSBHGQOF1Vr3kMaPAn5okr7NsVUrZWkhv7K6IxISZk1AJNys2q96y1Kh3csup2cu3EcObRU213Pcvq70Rg0ZWkI4mpff5BfKDhuV9T+iLMP8nahl/dqyPmArTRz4/Z9OUovGPJRmYpUZ9m1PUiyl0EpufpB33WXi1V1NO95Ks1jyy5XJZkrnOcYAdkspUOkEyrE6uxk1Dtwwr0unbpDbLk8kUQgoWy27T+K65pGlLBVsM2Te626GXak7jshkWF0aEQGtFmFY1UbRlbFSbxrHrCLELdDIzNXbT5cwqL/KeSvt7R8TYvhe6AXe0W5ln/AEy6i1ZRM6xwsw+S8+xJmjFJnW3D7r0N28R8lx2YKXTM2YD3uKGVGxvZCpaHWcOYuqZOk2txV6K7qVp5gKlOLOJVIvQH2R+0it2N1XJ3RojdUEZaa7ZGhk3VVpUmPs5GxTQY/eyMwqlG/e6sxuTALEO7rlHuq7eFwjRi4QMWGFECCxGAsNkTDhRcUznEJrkrBE5SHuphunI2WABl4FYWIntFbcxsCsLEvfJKwYnN47cwuHgvDukzZsgXuuMNvC6/cvDuk5u0nxRKI8Axz/SXeaynkrYx1n9qd5rObFfkmTolItZduKx5/wBm5XqY6aVniFXweF0c73Ef3bkWn/UMv3KU9stiJM3cURjTdR2DyB3JmvLL3SPaKrsvxu0tB8FCVriNR4HdCEtwB3qw512tCnZRbFAA5pBO6Qabm6E1+kkc0RjnPafBMYixx4Ac08biAVKEWvdM4EC6Wxl6DxuBYAVK4BsggtEQd4IjXNLQfBScbLRl0GaVL+6f+6hE2XS5RyTmvNnWf5OYDX4i2M2e+KOzGnuLzZv1QUH6M5JdmBEDoAKPS3MbwOS6HNfR9nXKdJ63mDLOIUVNznczVGPNzSQPiVzcDrA25oTXHsaElJWibv1lz3p5XN1afD8lBoc65TEanFx5KJYk1x3v3o0VutPkg95HejtA1knuWCuycpBcCe5Ggc3gCq0tuwfBPD+tceSRhXYd1tQsOJQXNDHF3NEDrhtuN001gTfjZLdh9DWu1QbZr3EcQAnB7HkmYQS/yC0KiHsM8t1JIb3DUkjZqM9jQ1twmPehxk3tyUi4cF7BQg0XkupVDA8aORTjS1tygTVTImlzzwWDySMepphTTh4PDkrFNMZpLgWZZZ8lRLUzvc7nwHctGBoZEzTsLI1+zzsuem+IXhxUJCOSna7UORtggtHCwVC+2KN8XtXeRuIY11+S8+hOnE4794/Fd9TNLgbnYNsubydHV4r1RfBaWNHIC/4qqHASOJ5j81dOgU4aONgqErdTGO4b2+q4oO2dj6ESXnbhpv8ARYtQ+2OB3/8ALtW9C0dSSPu2WFXNH6Tjc3nAR8nKsVdk5+jvsCqwygisOLd15p0mzXxVpG5dsF3OFyaKGJtvsrh85M67GxqG0bbqfiqsjY3lO8SRjU50zNk+1eL/AJl3WITSRtGob8wuCku2rDx7oMf/ADLt8TY46d+ZuuryI9HNgfZUlqG6L81Bkz7h4bdMafU3UCmhc9j9B4LlaidNyBTTEylxHFVXXE7ZORRq3aQgckzhemjPO5CfikibdyGq3tcS7yKyqhwEpPeFek3YTbks6pPabtzVYOyMynUnYrNqOJWjU8Cs2oO5XfjRw5gC+kvRBmDaDEISd+v1fQL5tXu3ooVZZilfBfbSx31KpIjA+x6GQGEHu2Sq3Dq7KphcgMTTy5qVbKN91FDpGXi04jiJvyXEsvXYu2Ib3K3M01JZCQCqGSKV01e6oIvbgpt2Okei4THopmDuWizYqvSgNiAVkcE5NuxEobveTlRJRACn3YVi1uwK25OBWJiQ7LkrHic/O/8AtFl02VBd11yM5tWBdllP3CVNIZnTk9kjwWXidOJqUrScewfJBDNcVlSUeSFTo5SlJY58TkOpbuSruLQGGUyNHNVprPjDh3bqMe6KMz+BRWbbqMjd04KqhWG1bJweaFqUo9xZMIywx1irMcnBUg+5RmOsUyYKNOF12qxEbLPp5N7K4xyIC1GRdG4hV2I7DssYVt9knWtspBRPG6xhxcO47JpCeRTNIuk8A8FjAJd7rFxNpDtluSgALJr2hxQCjmsXBdA4W3K8a6RqZ5El2k7L3CvhJYRa+y8+zVQtmeWSMQsoj5ixPCZH1ZdpPFNTYO5puRsvS8fw2GmmeQ0cVzVa4RaiALIpis5uejbBHM5vERlYlPYxNPgtqsrGP9aa039kVhU/6hpHMBCQ8GFD7SHyU3aSQShBvbuUYhpA35JFopYXQDE2ynfRshMkDWtHJM92p17paHsmXs1eKlE4gOJQezqT3cbjkmo1llzuBBTyuc8tDCqzCQBdGBN2kd6QayRabFpO4FkSAuAI7lBpc6U7WuUotRD+e6DKQ2buTsHlzJm3CMBhOh+IVkVMHWvp1OALvgLn4L7Ixjpm6Mui6ZuScNoqyf8ARYEM0dBC0sicOILnOGp1+PHc7lfJXQ7XxYX0q5XxCo2hgxSAv8i8N/8AVf4I/S3hdVg/SdmXDq1pbO3E5pPNkjtbHfFrgfimxzpWSzY+cqs+2cidLfR30iskwmir4zUzMLH4diEYjkkB2IDXbPB8Lr5Y9JPo4j6Pc4xTYZF1eB4mXvpG/wCE4W1xjwGoW8DbkvKaeWWjqYpqeZ8U8Tg+OWNxa5jgbggjcEHmvpnEcyDpj9GLFZK4dbmXKz2Tznm8M36z+KLXf9ppTTks8HFrYkcX9PNSXR4Dk2gwjEcyU9BjuNOwWhnDmurRD1oifbsam390nieQ+YudIeSMdyTiYoMYEb2zXfS1tO7XT1UfJ7HflxH1PODcO7yva+g3FMMzvhk3RFm46qKpa+TBKknt0VQG8GfDUQPMc1yQjFriduSU4vmtpdniXAM/eRnbS2V/NmCV2WsyV2BYpEWVVBO6F45OtwcO8EWI8CqD9+2ovWjoi7XL0KUW0nwU4TZ58lJ7AbW7k0cZY8E8wlkENAAWt0+KFUtJlYBzanY4N2bxClMQ57P3VHlTKJXFgHHkEwaNQupHYkhNrGm5RS0Bdk2AFt0kWMsDQknBRjtO2yZo3ukwEkqWwF+5ewVWhTABiwMWlD5hG07BamI1Iipy48eSwqcdbMXuTI4c+SgsMXVN1H3nK/C3sNPKyrTEkWCPESIgAeWyzdnmt29hnWvshyg2skNRckTvYpUFlCS4rWOPEW/Fd9Slz3ANO211wFUT17Hdx/ArucJc4PB5FoP1XP5EbjZ0eM/sa8h0OLTyVZnbY8E20WI+KtTkGWx+0VnNfcbeIP5Lggj0JPYaMkCw4OWLUO/znGP2Xj63Ww53sxb7IJWXXMAraaT72r8FWLqyU/R0+FAmhY87rjc7vYMS1Da43XY4Nd2HWb3WCwMVoYKzE3Mn+wLFJ4+pNmzrlFI5GnbJVGXQ39Y3S1dlL+oYHG7rIceHUtDGGQss08lK/wDZm295WyZVPonixPHbYqdgBIdwsq8oAkKtOiDIjd/aG6rxsDiXuOwJK5YnQ0yriuls8hAQS4er27iCiVtiXEnmqsjh1ZsuhbiRk/sBmdZpVCtFnt7XIFWqt7QbKlVPDtLrcrK2KJzTdlapOxWbUcSr052KpTDc+S7cejjyFay9W9GmrbDnd8LjbrKfb4G68qK7DofqnUPSBhjwbdY/qj8RdVkQi6PvTA5g6mG/HgpVkqyMuVGqhae7ZWa+a0Tj3KDdIqts5LNNUX1HV3XU5HpDDQRuI3cblcTPesxxrOI1L1DBIhHDGwDYNU47Y8nSNiLZqLq2CGNmqTVWiJIqJGyd3BInZAwOQdkrExL7QW489lYmJ++UG6Q0ezlKv/SyfFdjlQ+yC4+rH9ocfFdZlY2iapLsq0dUSCwlPHtCLIZPYupQH2e6p2SM7E4g9jhZYDGlkroncF1dWwaSufxWLS/rW7WSSVbHi7MyUWcQhFXJmAjUqjxYrWEV7BSa/SUM77ptWydCssN23uisN1UieSrUQKaLFZajOndXIJAeaptHY3TNl0m10wprsfuihxVCnkvxVxjtrlYIcE2T3uELWl1o4BYBM8URtrbqs+Vo4lOJ224rGDSi4WZWsur3WtcNyqVdI1o4oMaJmVMVgSeC4vOTGNY57bcF19TVs0OaTxXn2eK6NsDw08kGNZ5FmurHrWnVfdcHmSuEMZs7crocxVLX1zt+a4HNEwdV6AeAWAUaSQl9U4m94imhN4muHcFCiPalHfE5PANMQ7rI0NEKX3JTi5sUNu7j3WRGus1K0ULFtLACN0zgOSF1ry7tBGO1kqVD3YE3a7iixbtO+6FUbnZNC7fdFIFhmPN1aa7W1l9t1XDW3BHFHY0amBx58kjY6RNkpZwHJKN50uNr7obQbkX21WSjdZp/eSMrEM2Vw3Zs4EEHxX01juV39OvRZhuesv8AUHN+Gw+qYtTA71ZjHH9+3ab36tJ4L5k4LuehjpJxXo2zVHitE11RRSkMrqMus2aO/LucOIPw4Eo42l2Lli5U49o5Gqhq6Sslpaymmp6iFxZJFKwtexw4gg7gr1v0T8TDekWqyxVECkzHhtRRSfv6NTfoHD4r6RxLLHRZ065fizDStZJK4afXqa0VXCf8OTxH3XX8F59lv0b8eyh0kYHmTA8x0mI0tDWslmjmY6GYR3s61rtcdJPMKyxVJSRzS8hSi4vTPl17DT1EtO4dqJ7oz5tNj+C6jonfUR9JWWn01+uGLU2ny61t/pdd7nDoE6SqjOuMTYbl4T0lRXzSwS+tRNaWOeXNO7hbYher9AHQHV5UxyHNOb6mmlxGAH1WjpzrZC4gjW51rF1jtbYX5m1ueGCfLR15PKxLH2cN6cOAx0ud8Ex6nAaa+ldFMPvPiIs7+V4HwXgUxv1i959NrMUVfnjCMBpiHHCqZ0lQfuvlIs3+VgPxXgZdcuKl5M1y0V8NP4VYa9gd1JrySHcrIDj7TbgpPdZoa3uXMkdRJunWd/sp5m9poB5KvYsf2uOm6svIdZw7kmrCvxYJ7tIshsuQQUSZp2cFFu5ITcbQvTJavFJDsO9JHkYrC5PDZNJZjSVIW03JsVm47V9TD1bDd7uPgF6485qMdmZitR1sp5sbwQqB5LXJ8O0GQyybtHLvKsP6tzyWNDb8gqJUeJmyXIlqRYeSA2xIRYTsEoiDahyUXHdR4p9rfBAcpVo9o2/cV2uBucaOJ3PQFxVfbXGb8iuywGUiji8Ghc/kq4FvGf3ZqSvdJASB2uCpdYLcPBX2nQwm3O6zySbWbtdcePR2y7Ds0ugO+4ZdUa94c6lvxDj+BVqAWlcHHbSVnVz+3Tg/435LJWwSf1OmwKbTStH3XG6xsQfbMjxfsvCv4C72Eg42Kx8Sfpx/UNzYlbHj+wZy+n+S7UOB2G/gnradzaON4GkIEkhjc59hfuPH5KD5ppg3tnT3Hh8lqCpBQ99g07XHBQqXWgDAbknghlzm21FVp5HEixWUE2ZzdCr3s1BrRvzVQPEhLALHmlNNZxNroLKloOzbG+5VFGiMpWV6uItcRdVH77K9VHULqmRdpvsujGc80UpQFSqLK/K0b7qlOAumBy5NlR6v5cq/Usbo6n/DmY76qhJxTNJDgRxBurpHNZ96ZLxDrsPae8Ba2KzhtHI8nkvNuhnFfXMsUUpO5haHefP6rrsfqiKXQD7y5ZHQkCyhAavE3yngCvUcPZpYCe5cRkaj6mnErhu9d3SjayWKNItt3ClbZM0bKfJPZMieCieHFScgyOIQeg0NI4C/ksXE3DfyVyqmIB3WRLKZSR42StjxRzWYqiKkpZKqZwZGBckm1l12WnkNjaOFrrxbpzxsDHMFyZQyiSpq6iN9Vb7DL7NPnz8F7TlgjRf7oAU4odnWNN2WTwGztKHEnBtMqkwtSNlk4kzUzgtqQamLPqI7grSMjCc3sEKhM2xWw+Ozys+sZZxUx+zPebKF1OQboJdYopmoPF72y0qYbbrNpyNV1rUouFWBOQR4u3ZZtWXMctbgqtXBr3ARsCB0NVqOl2xWtHKS2y5SV7qapAOwvxW5Q1HXRg33WRmjQMnfwQZKkN80OeXSzgs+Sp2tbdZujJWFqa8i/aBVE4s0GwjkJ8ChStbJxCG2NzAdEJKVseh6nGKlrCY43jzK57E8wVxBBk0rSqqWqncdRLB3XWdX4ZG2PtAOPimNRx2N5uxOnB9mHDwK85zPnqSXU2Wlffwcu5zpAGxOIAG3cvE81XErrd6xminWY+yWVzzTv3/aWHiFTHUymQR6fMocuq5vsgPNtiigMLSH2kn/AIbkoHeyHkh0TwaiQf7MqcI7A8lmNAmHckS2yCUSM3FilY6CAkDdFc0aQ4HdDeLRCyi4nSEoyZKUO1Apusu7tckz3HSLlSZpPJY3YYjtNI7lZkHukdypg9rwR5Hns91kjHTJD3AkwAQEjjqQ2PPBO02jHmkZaLLB0u+2pM0j7SrSOIY51r6QSvecx+jLniiwimxPL1RQ47HNC2Z0LXdRM3U0GwD+y7+YIwjasWWRRdM8tyTm7MeTMYGK5dxOWhqL9rRuyUfdkadnDzHlY7r6UyT6V9J1MUOcsuSxy/aq8NOpp/8ALeQR8HFfL+P4LjWA1poscwmtwypH91VQujcfEX4jyVOPVbtfBZZZw1E0sMMjuR92Q+kn0UyxdZ+l65h+47D5Q78LfVcD0helTRGnfRZFwyofUkf6fXM0xs/dj4uP71gvnTIFNlOsxSShzdV19DTVEeiGupgHClkvs+RhF3s5EAg7qxnnI2L5JxaOnrjHV0VSzrKLEaftQVcf3mO7+Fxy8eJaWaROPi4k7ZiYniVZieJVFfXzvqKqpkMk0rzdz3E3JKG9xEf8Srf3yI6YOYP3lwShy37PRTpV6LEjbubbuUo2ht/FS1BzzYcNk85AvbkEjdjodzQXA94Q5Wnrhbk1S7R0HuCeQ2efJKMD3fxRA2zrEJUrQSb8EWocG7jgELoFAjG3uSS6xw2skmAZFZVx0sBc8XI4DvXL1Mzp6gvJ947+Cs4tU9fKO12BwWY54BIHNe5FWcHk5rQSoq2w9iPc96tUcvWQBxN3FYZPadffdaeFvuwbKjieUp2zTZxF1YhAAv4qq3gjRk2sO9RZ0RDJEWURfmk4nV8ECllPEALxk+K7DL7C6ghPexcbiG5Ye4rrsrykUlOD9w/ioeR+BXxX/qM16tsrGbcwqUcumGx4gFatWQ7q/wB3f5rNxGEA3adrriwv9nfNbFE/U53iLD5qhiQ0uhPdK1X4Rot3LPxV46kkcQ9v4p0rYkvxNrBXgNma3iVjYy4f5RRlvDQSVo4W9sMzjzLN/osnF5WtzBFce9CfxRxK5CZZfT/JfZHH173Su1DxTVD29ljdmqoa20kjXsDGeKqyVIsLEgd5/ojwbDzNhsbTGHagTbmqkzYw7tOA35Kg2pmkGgO27lVkkl4FxSxxuwvIqLkvVk2JCqSvjYQNlXcXE8UxaSbFXWPic8pcgs1Qz7IuFRlc+Z+lnZarBZyATvjtY8BxTJ0K1ZSkjsOKoTh11qSWLdlQma7UVeEiGSJRe1QsrMjbBAOxXQnZyuNHvno94+DgvqMh/VHSfAcl69E/9J1LGf3bea+UOjTHv0FjodI7+zzjRJ4HkvqTJtdA+lZILEPUZorGR6Tg7WxxxsGwC6WldcCy43DarUW2Oy6rDZNTAQkMzVaNk9rBQYTZO52ywtEXvsFTqpbAolRLYLHxCqsClbHSAVdReQj6rPx/FWZewOWvljbJUPFqdjuZ7yr2Ew9afW5f1cf/ABO7lkZph/SDZZJhw9wfs/8AfzUZyKpHj+BYdHi2eocarbyVpl62STx/728l75lY2K8vy7SgVskoH7K9Ly4bJMDtWNPR2DD2bpA800W7VMDey6TnRYYbtVeoCPENlCUA3WZkZNQ2zln1bLi61qhu6pzx3alZQwqhtlRk4rVrGWus2Vu91kzBqTey2aQWasajPaAW1T8AqxZKQeyTwNKQF0+krCmVitIJYSQO0OCz8Lqnwy9VJsQV0T2bbrIxOh6z2sIs8IDGtEY5gL7ozaKmcd2hYGG1hj7D/eHFbNPVNdwO6y2Zqi22jpgNo238lXqKeMAjQB5K0yYnjZAq5AWGyYxjVEbQ46QsfF7CPkFszvFz3rExZ40m6w55nnV3Zf5Lw7NR9s/zXtWd3bP8l4lmc3melWjM5Wd26p1DlZn95VagbJoisJhbbyyH/ZuVmEXjHkq+FO0SyE/4bkZptGCO5aXY0GMdnIg3tZC1WG6Ix1xYIDBHX2BKNIy0QsgvBFkZzh1YJU+W6HXRXlaCQbokD2h2koUtiUowNex4KnEVPZabbdTeQQ23chtabXUyOHkpyKxE0i9gphvZHfdCBAk2RmcQkkqKxYQgG4I2LdJX1H0delX6nR0uGZwy51rII2RCsw6TewFruifb6OXy9K2wQdVihDJRsmJT7P0iy9mvo56WMDfTUNVhmNwke2oauMGRn70T9x52+K4HPfow5KxjVPluoqcvVJ/u2Hrqcn9xxuP4XAeC+K8JravD66KvoKqekq4XaopoZCx7D3gjcL6I6NPSGxGo6jB84YvNh9Q0dXTY7HDrZ5VMHB7f226XeXFdPyKXaON4J43cGctm/wBHrpKyyDNBQRY7B9/Du0//AHZ7XyurPQ5WVFVUu6Hs8UNWcKxaQilZNAWzYdU+82WPUOyO/l/xL3Ct6dMRyfiEFL0iZbY2gqt6LG8Eeaijq28i0HceWpx8LbrvcqdKHRvmlwdhOZMKkqP8KZwimH8L7FL8Su0wy8ifDjJHwbn/ACpieSs31+XMVaTNTSHq5bWbPGfckb4EfW45LA0DXpd2ea+jPTfqMDqcz5bkoKmCbEG0kzakRyBxbHqaY724bmRfOLZOsqCXeXyXFkxxi6iehiyPJDkw4ls51uasFwLbnmFWsC4WRmC7bdy55HSmEY43YbbFNO8ufYDiolxa5ncEnuDiwjvUx2wtG7Z1wnd2nlo+ShTHTe6K4Ma4yjj3LN1IK/EiWWSUDKSUluItnnErtkEi5UjfmmJX0SPDm7KsjfaFaGGGwIVGb3rq3hh7W6L2jlWpGtHsDdHjFyqwKPTuuotHQgnFyR4qINnJOKUp0Va7gPNdRlV16WLwJ/BctX+4F0WU5f7GAeTipeRuBXx//UR0lc+xjtyCqzv1gnxP4qdW67o/JV6h2mQtHC68+Lukei32WGNvv4LKxgWppCOVvxC0IZdTYwOdlTxoAUlQOYaSnitiT/EJhMmqq3+6VRzFb/KCntzaR9Ai4O/RUMcebFXzEb41RvbzDvwVoKp/4OfI7x/5FK9vW6TwtcqtMwPOpvDuU3ne/FMwhpJRYAQLWncG6T3Ne6xFyOasNDJWOIaBJ3KDdEcV7XcdljFQsdfYKXaBAtujQSWIBCd1nXPNFsyRXfcHUEpbmIdxUn8d1CQggAcFkBgi0kO8bKrNCSrg4OPdZQdYhVTJuNmXUR6XWVd7ByWnWtHXEeAVNzAGq0JHPKJVIIPf3hekdF2fZMIlbQV8hNMTZkh4s8CvOpLarHbxUG897EcFRqyXTPtXLOPw1UEbmSNe0i+oG4IXo+AVwl0hjuyvhjo/z1W5cqI4JnvloXHtNJuWeIX1D0dZupq6nZLDIHROFw8H8PFRlCiidntsbrsCjO+wN1m4dXMkjaQbqNfWOcSGJW6AlYHEKuwNisnTLVVIYOB4+AR52F7gO7iruFRCKOSc8Xdhv5pHsotBXhrGNij92MWCwM1vEWHzOPENW7JZoJXG51qHGl6u/aleG2Ucj1Q8DMwSnEVJDKf7w3XZ5fkOoHxWK2k6ijp4re7GFfwSQtlaL81sfRsh3dI+8asNVHDzeNXWrpIBQbKLnbpKLhugEDMLlVZGbFXXhCLbgrGMWri2OyyKqO110tTECCsatiIvskaGTM+nGly2aU7DdYx2Kv0Up2CeEhZI12WU9JKFAQALqw03VSYPqiShTR3FlcGwUHgO4pQo5/EKW3aaq9NOYzpK35YQ8EWWPW0pa4kCyAxdgqTp3KaonBad1kNmczYkpSTkt4ooyRKZ5ubFY2Kv7Drq1LNx3WNi83s3bojnnmdpdnrxbMzvauXrmcnkh9yvHsxm8zktgZzkouSqk5sVdl0i9lSkbqcmQrJUt/aW/wAMqxGD1bfJRpmhol/8MqUJOjdFhiRf7w7lNlhaya4tuo2NxZZMJaeSSmabN3KbUSpAAgKVUUIPIJCjzUnNAdxUQnAWWF1gitN3b9yrB5FgEQE6vgkZRMI6wKIwgNjt3oTrW3RGWDY/NTfRVPYeU7qDLal0fRzRYZiXSLl7Dsbt+i6rEYYaq7tN2OdYi/jsPivv6u6IejGtw4YfUZKwNsHBvVUwiePJ7bO+qbFi5Xsnl8jhVqz84IpO32uCs6ru7PBfVufvRLoZny1WScdloydxRYj7SL+GQdpvxDl4Hnnorz7kt7jjuXqllO3/AFumHXQH+NvD+KxQnjaQ+LyIzdI2OjHpAgwrD5MoZxhfi+T61w62mcbuo3cpYfukdwtfzVTpVyHNkqviqqCqZi2XMTZ1+F4ixt2yx9zu5wuFwXIG917N0C4/Q5loqnoizQ8OwvGNX6Mldu6jqrXBZ3XNzb71/vFIvsUd49+jxuntdxA3KjfS+3NaeacCxPK2ZMQwHFIzHWUM7oZByNuDgebSCCD3FZV9TtXNcyTj2XtSVplgm7WFGY+0Z0/aVZxIa1FjF4RvaxKm9lEHt2G34qBNnWsnYbs43soG5dvcbKfsZhmcbqw2xaFWZZ0ZsUwc9qZythWkHMcv3GpKIqH24hJL9hvqebTeCEeSJJshk3X0R89LsHMLbo+Hn2oCFPu0KWHm04RfRDqRtxi90SHZyrh5BRojd2yky8QqXJIjZMTYJWOV6yzoT4Laytb1Y/vLEqdoXLUyw4+qOHPWp51cCuCX+odLI8ObGOaDU31uZzO6iLjQSpVLrytf3tXAlxo9C+xU32R3FNiYDqSoPPqz+ChTOtO6/AX/AAUMRl1U8wH+GfwTR7Fb+rKWFSe3jDjtoQ8xyaMSoXN4aiPoq+HvPrEP7n5BLMpvPRkcQ9dMVUjlm/o/7lnYx2UHRlkd+KUVtNiixE2LHbtOymx1srhxaQWndPKS477Ep+qsSAeCI5l6a54t59yDdBSK7BpdvwKk7Z7hfhuEN726DfvS+2bnYgWTtCjykPc0jjZDeAEZ7bMYRx3QnNLml3csgMEx1myA8+CgbjfkQizgarjm0IetvVsHgQiKwNXYuae8Kq8giysylocL8lXfpPBWiRkVpWoVlZksgHiqxZJjLo8k5txHLOICaBxkpz70F7NPj5+K5x6Hrsm7FbPtPox6QcOx2gD6acA27Yv2m+a9HpahkvO6/PjLWPV2A4nHX4fKWSNO4vs4dxX010VdKtHjtqWocKauYLdSTsfFvf8AiFGUBoyPciW3kcPu6fjyV9rAyKNn3Wb+a5rCcRZOY7m+qQLopn+1LO5RZQFWvtEbclwuNE1eY6Km4t1XIXZ17x1DrLkcNY2fOGvkxlwoT7Kw6N6usQGgbtNkCnY6KqaeRKsVA1zbcyjRw2I1KkEI3s6XDHnQtBrlk4aeytRnBXRIMHpE3QwpBAwnIYCISotsiYDKy4KzK2K4Oy2H2sqlRGCOCVqzHMTRlrt0oHaXXWjX09wSAsyxYd1kN2bFLIHgK6DYbLFo5DdasLrt3VEI0WA4lSAuENqID3LMBEi3JVaqIPG6tE77oNSdtkDI56siAOwWfOS0bbrarWB9+SxquJ7bkDZBsokUpXbG/FYGMvdpNitqcusdlzuOO0scSUbCeeZueQ1+915PjvalddemZsmuXC683xVvWSlYVnOVDbXsFWaN99lrz0rrXFlSkpndyZaEkDjFmyn/AGbkqbeIXThjmRy3H925QgJ6pvkiwxY5sQpsCg8i2yeNxAulY4drmkJ3HgoDZM5wS0NYztymAKYu7kwJTgDM2cLorz2/gq4JBBKIXanfBK0OmFfcgIzSBFH5oBO1lJp7LPNTfRRP7B3Pcx7XsdZzSCD3FfSE+O1/Tx0bYZT4fik9N0iZWDpRTCq6r9KRae09n7fZb5HwK+av7xXcOq6vDqyGvoKmWlq4HiSGeJ2l8bhwIPetGVGnDls9dyb6QXSbkys9QxGsdjcMJ0S0uLautZblr98H966+hcg+kz0f5jEdHjnW5crH7EVY105/8wcP4g1fJ/SF0ixZ6wSjfjmXqMZop3hsuNUzuqdVQgEaZYwNLnXt2ha1rWsuKj3T/JxE/p1P1R+g2buh3osz/R+vw4dRxzSi7MQwmUMLvHs9h/xBXmuGeivPhGb8OxXD84tfQ0lVHUObLRnr+w8OsHNcG72tey+Y8q5yzTlKsbUZbx6uwt97lsEns3/vMN2u+IXsmXPSvzzR0/V4xg+EYu4f3tnQOPnpuD8lnlx/7tC/Fmj+Ls0/TkwOCizxgWPQgCTEKF8M/wC06Ets75SAfBfODt3uXbdL3SjjnSZj9PiOLQQUdPTRmKlpYLlsQJu4kncuJAuduA2XFN3e5c2WSk9HVhi4wSZJ7iAABzRmC8NuB3QnnsByLTWkjf4LnlE6oss07Q1l7g7IRk1k8OBCeC4l0eCHIzQ5w0qaVFGTaSwWViNhc26DJ7wFkeG+jitKmjLTAOj35pIgBtvdJJxDyPOHhQttdEfuVE8LL6E8JoGGucAANyrFPRVEYMjmbFQpnATtF+a2Xykt0k7LXRKUbAubYXUoDZyc7sKizY3SjrRacRZDk3Ca9wle90gzA1RtC4BaGVXbPHis6beF4V7K5sZPAhJm/FlMP5o6Ko42/ZTPvpd5pp3hz7BM99o7eBXns9FdkIz7Um6erYLSP5FD4ybdyVQ8iOx3uqdiNmNh771EI8/wU8xnanP7YVXDT/bIR3E/grWYhengP+0C6a+yOXuDRZjPsxfipmQEbclUicbWKk8jqyWnfuU1HZRy0E63clRbMWgt5FCG/PbvUHG1m8kZQFjPYpey/tJMkDb35ppu0VXcbXTRjYkp0WtYe0kclBj9iFWZMQoSSXBsbI/GbmO+U3UJJbgftC/xQ3vBdbvUXm97ctwq8SbkKWQlDD+aZ7wAUEvuE6iTlIK96C526i510Jzt06iScgj3XQymV/DsLq8R/VCwH2jwTCXZRYHONhe608Iw+vqqljqcuicw3EvCy6rCss0dNpkqSJZOd+C6ehw+WciOlprgcDawU5ZCkcbOv6N86VuFNpqXF6h8gZYCQ8l9C0GIR4hRxV1NKJo3j3mm6+ZaXAJhb1qXT+y3ddFgtbjWBREYZWSwM7ibtPwXLOR0xhR744mS5Pb/AGdKxMJLTmiuLSwhjGDSPsrxDNfSDnIdW04tII7Wdos38F2Xo7VDqygxKZz3PcZWklx3UbsdqkeswR636nK2xguD3KMLbBqtMYC4WVkSZZo+ytKJ1wsxhsrcD90RWi8FMILXbKQciAdyQ4JnFNfZYwjwUHNBCmeCi7gsYoVUV2lY1VGGk7LonsuN1m1sANzZZoKZkwEtetWmfeyzZAWO2CtUribLJmaNVpFlIG3BBY4aVLVcbJhKCE3QJ91LUUCZ4bzWCkUqnb3d1SlAcj1Uzb7FZlXVBgJJQsdIq4lG1rSdlwuZpwxjtwuhxjFOyREC4rzXNtTO8OL3WHcEEFnFZtxGJj3jVqPgvP8AEK6SR502AW9mJxc5y5OcHUU6Jtj+uSs4uUjXAjtBUngk8UNzgNlRCM0ZpY3Qy249WVSivpFu5RhuetP+zKnCbR/BBjQY7wALp4zsFEm43Um+6AlKBhuoPabJNcmkPisYiFLVYjZRZdTNja6xkFBDgkdpLqI3Jt3qR3ue5L0Oh2kG6KwjbvQCLbokfvAoUhohJ3FlNI8cQLhfbGN+i/knMOA0NbgdZW4DWy0kb3hjuuhe4sBJLXbjnwcF8UE3FjwXp+QenvpMyf1FPTY2cTw+LSPU8Sb1zdI5B+zx/NbwRg4r8kDLGcq4m5nf0a+kjLGqehoYsyUY/vMO/W/GI9r5Fy8krKeqoax9HW0lRSVEZs+GeMxvafFpAIX2BkL0scuVobBm7BqrB5f8el/tEHy2e35O817D6v0ddK2WmV/q+EZkw5+pjZjGHFpHFt9nMPhsUfhUumTXkTh+SPgPo2zLheWscdNj2XKLH8IqYzBV087GmRrD9uJx914/7txHVdJvRnSYXgMOd8kYh+mcnVbrCUfrqF5/u5hytwv8DxBPuuePRSyxX9ZUZUxirwWU+5T1ANRBfu3s8fMrH6Eui3pS6P8APEuC4jQYfieTsUjfHil6hrqd/Z2cI3drVy4bjik+H9lH5CStM+VCA1NquvRvSL6OB0c9IDqCk6x2D17fWaBzvss4Ojv3tO3kQeJK85cR2fBczhxdM645FNJom4nqgOSJTuLIyyM9o7oDndnSpUxIO3HglStD8tlxnWBgkL+2dimeXaiTuoC4vfipl/AALnZdMLqBc1/DbgisJt2Tsq7GkuG3BWG6QQeSRLQW9hLE/ZSUhIO9JL8n8D8f5PMBwUTxRAFCQL6M8JibbYjitSNwdG3VxsskWtsd1OCST1ljXPOlaiMnRsAAMKGw7p9XZIQ2e9ukSGRYYUiRZMz3bpHcJUtjgpN2uVnL77SPAVc87omAuAqfgUmVXFj4vzR0gH2u9RLtt0muuAUIuu4ea4D0PYmPJfdSJ1SA8bXTMaA4343KeHdzjzCIDnqZ2jEGjueQr2Nuvh7D3SD8VQl7OIO8JfzVvFjfDD4Pb+K632jjXtE4yS24TOA1bFSjtbUOahMQWnkUsR2Q3KkLXu89kIZedOyFJIAL33PJM1ZO6YSWQDgq8juYUJpNtkFriTdUjERysmX8bqIN+ajI7vQnPsnSEbJyGzr9yG6WxQ5HoT3JlERyCucLeSGXWH1UHHZRumSJuQ9zzSYHOeGtaXE8AiQQz1DwyFhe48guxyxleYubJPs48kZS4oEY8jLwbAi4tmrLgcoxz813eDYJUyxN0RiCEcBbf5LqctZPnnLdMP8AEQvUMuZBIY10m57zwXLPLZ1wx0ec4FlbXICKczu7ncF3mE5Nnla1zmmNo+yBsF6VheWqaliaXRgEcSAtCWXD6AAPlay/AKDbKKkcRBkyGKMuIu48yFjY7hEcDLDTtx22Xb4zjzY4nNiDduDl5PnDGaqsldHHVAC+7QpSmVjE4bOVBF19hL1a730bJ+qnxCiLmuvpcLLia7DyYvWKm5lPALc6Mo63L2YYMYnjkhgdeJzXts4g+CWMqZpqz6RYwAIsdtlTpqlssTZW7hw2RRIuq7OYuNsURrtJ4qpHIndLusgM1I5Lgbo4OyyIZt1fjlu1FsFFguSvshg3Ce61gJE7JDgouOyV9ljCvfigVDAQjhQcNS3ZqMasg2uAg0lw6xWnVt2sqUMdpLrUMXG20pBxHBM6wagvmDQmuhaDSPsNysutqg0kKcz3v4KpJGL3duhdjKJnSyVExtC0gd5VeWkdbVO4k9wWubd1vJVKx9mGyw5y2NBrIyGNAXm2aTqDrr0fGngtdcLzXNDvfTCM8xzBs5wK5ecC5K6bMNy9y5mYblPFUTZUcN0Fzd0d1wVG26dCMhDt1vd1ZTRuOgBFYLslt/hlCYLMARaDEV0Vm7Qgj3kRpJOyVoomFaFGS91JuwUHndIEiwogKGDYKTd7IgQaI2JIU2kElQgc1pN+CJcEmyVsqmJ4FwptABQ38QpR+KRpsKZJ/ulSHFqHvdXv0XinqzaoYViHq5/vvVZNH81rIJD2AD917VSVdVR+iNSTUdVPTSszo8iSGQscLQXG4N+K8SaLleyVG3oeU3/7ZSf/AEEYqxZvoJkf0kekrLM8cFbXxZgoh/d4gy7x5SNs753XvGUvSvyRiFJbMWFYpg1WOPVx+sQu8nN7XzaF8RbEtRo5C26EczQZePCR7V6U3ShgnSTjeENy/T1IosMilHrE7NBlfIW3s07gAMHGxNyvGife8EISEp9dlLI+ZTGuGgwN28N0SnuCCg67tspMebHvU3pFk9lljtVyTvdE6wMcBpugUp2Nwpkdrc2UPRZPZchIcSQbHuUpWm3cqrHBry5vfui1NVCQLO3twUqplL0N1h7klVM7+5JW+El8xw90uIUXGykzcL2jyrsGtPD2QSw+24rMKNFIGs3KwjNOSN17MTCNwPaQ2yu0ghJsz3P3KUVMOwhJx3UGFJyA9kXnYqWCOtWW/ZKG/mmwk2rwPAoSWgw/JHTudYDxCE86WDzTRO1MN+SUhGndcCR6Fkw69krHSSgtktZGcTYeKPHiZOzn6u4xGU/7RWcWOihcO9wVfEezXy/vXRsVeH4Xc8bhdK3RyN02NBKdITyPBCC17QwWQpX7bFGjKWjSdoDSB3LLmeDcqbZ9rEqvI9rrkI44cRcmSyJOyiXW5qBehl6skQbCukQnPUHOQ3FMkTchy4k8SE1zffdNv37rQwvC6qvla2OMgH7Vt0zpdi7ZSjY+VwY1pJPCwuuhwPLVRVPHXRkg8GDiu/yN0bVdSWP6lzAeLyO0V7ZlHo5oaINdMxr3c1CeX9F4YTyfKHR7UymMNpurae8br2HKfR5BTFss0QJHeup9YwLBiyJ7xJLbZkYupDF8TqyI6SnbTxX948VyufI6EkjWosJw/Dog94jiH7RVl+MUsNxTR9YRzPBY0NBNMDJUyPldf7R2RZ2xU7CAANuCUIHFcdrJrtaerb+yuKxjMdLQbE3k/wCJNnbMMOHU+mI6n/s8lwuAYfLjOIQ1mIOPV1EuiLb3u8/BRlKisFZaxnHcQxF7RAXtY51geAJKn6tR4fitPRS6qisezW8Dg4nlb81YzPV0WC1EWGU0QfK117W1OB5XH5Lby3lORz3Y7mOodTSVA1hjR7VzPyCgm8jv0WpYwmF0VEKllTPTevYm/sxQMbqa0eH3SuvwTI5qJRieYCGMHaio2HsD94965w9ImGYHXDB8u4EKiolNgWm7n+Z7vFdm3Ha2SjbJij44nAXMbPcj8L8/NdEYX/YhKYep1UjiKOzIRwj5DyVMY/FHWMprOkmdtpbvZYZr67H6w0mF3iiHvzngR4LuMrZbpsOha8MD53cZX7kqsSUgkDax8dzC4KL3VEQ7UTl0LmtAVd7W3TpCmD68GHclWIMUYfto2JV1LSwPMha2w4leI9IXSLBTSvpMKAmqAeMbuCzZoxbPe6bE2OFrq5HUMeb3Xxu7pGzPQ1AecX1y84DHrEf7y2sJ6cc0wyhr6elrYftao9F/3UOSC8cj6y1Jal83R+kBX+siFuAwTEbOtUuG/cNt13eA9I2N1cPW12Wv0ez/AGtT2vlpWcqB8bfR6tqT6gvNjnyukeY6bDhK/u1WH4LVw+szbiNj1VFQx/FzkscyfQfia7OumYHbXVOolggF3yNb5qFLh+IO3qq57x3NGlXYsLp2cWgk83bpk2wcaMCtr6qU9XQ0xefvv2Z/X8EKGLHT25JIP91/1XWx0TG9ykYmAIOLYbS6Ryc36RZu+lDh3sd+SpS18THaZnPYe5zLLr6mKMcrrOqaaCT3g0rcKGUjCFZC646wBUqyZmk2kb/MtmXDWtv1bAfMLKraRtiH0zfOy1ho5DHaiPftt/mC87zNNEQ6z2/NemY5h1O5jiYm/JeYZroaduqzbKikTaPPMaDC8m4XOzsbqNgFs45BC1xsXD4rm5TG15HW2+KqmRZGRlnE2QHDdTdK0cJgUF1QOGsH4JxB2XDZd/sFDZcsUmO1Rym32CoxE6LAIhQ44gWUwOz8VBoNxdEDbjilbHSHv2FHiiNYer4KOkgJRmRAFlJmyjvzRo9Ok3RAhg65Uidvio2snH5oDkidk7TuFF5smG9kAo6fo0mwaDpFy3PmFjJMIjxOB1Y2T3DHrF9X7I4m+1gV+luY8z5Vy1T0rsex3C8KiqXaKf1uoZE2QgcG3O6/K6+1l79lLHcM6Z+j+h6OMy4i2izhg3/4PYhUu9nWjR/o8h+9w89LeYKfHKiWaF0fVmO9HfRX0iU5rJsFwLE9e3rlC5of/vYjf6rhs9ej1TT9EZyLk3FHUzGYv+k4ziL3SBx6vQWFzRcd97FfGkrc19HOZ6mgbLiWXsWpZC2VsMzong94sd2nkRseS9YyD6VPSDgJbT4/DSZkoxzlHUVH+8Zt82o8k+xfiklaOGz70QdIeSdcuN5aq30jf9bom+sQ/Et3b8QFwrDq8l955G9JjozzE5lPilZLlyqd9nEG+yPlKOz/ADaV0mauiror6RKY1s2EYdUPmF2Yhhr2xyHxD49nfG6V4ovpjx8iUe0fnWRchOezqXcdOOTaPIPSdieVsPq56qkpmRSxST26zS9gdY2ABIva9hfuXD/3i53GmdUZWrCtd7PdPFu/jshxnVZp2Ck1wEhaDsFNoqmWKewJtwCMXkuvwCrxRnTc8yrBbuFCcbLwY7m7NKHJG95GkbqYBZpDjcKXWOB7ISKVDNWTZTRObdzhdJCMRcbhxSR5sNROCfu5PHzTO4p4+a9s8ZkHcUzvdUncUj7qIki4w64wRspssHIFKbxWRWbOSsVFhqd3BRad08nBIUsg9Rw42r2HxsnceyEKjNq5n76z6NHUkdJezLtQ5HbEKEchDCCoyOuLrjqjusI0gi6JJLZjR3KmJAAhSzEpkrByKddIX1L3d6nWSB1GY/2bqtVOtN5tScbxm/3SrqPRyuXYzHHTxTPcbIbHWaoySbJ1ES9EnOQ3OQ3PQ3OKooknMkXqJcopAb2TUTux1KKGSV4ZG0vcTYABdLlXJWMY/K3qoeqhJt1jh+S9qyP0a4bg4E1TaST75SynQ8cdnmGSOjnEsVkbLPCYm35jZe5ZP6O8NwqJs1QIyQN3Hgrzsaw6h/suG0xrZjsGxjYeauUmDY3jbmyYlOYIeIp4jYfFceTI5dHZCCiaLcYwrDx6vQwuqphsGxjb5qzTRY7jDbVL/U4Dwjj4/ErZwbLtLRQt6qJrbc7fmt6KBrWcjZTTGZi4Rl2lpQAGa3D7T91twUkUe+kBO6VkbbHZZWI4gIWmxO/cVvYDQrq+nom+0c21uN15pnfN0UMEnVP0v5ElV84Zhp6UP9ZlPg0ndedUVLXZjxSSrkY9tCz73BLkmooaELLuFUUuLQyYxiEhdGHlkLP8V3j4D810mYMQwvLZo9Ju79HxmKnHf4n6qdPDDRZPi63iJ3Ef99y5zL9Ac45vknrb+p0vtJ38jb7PxXErn7Otv49ezr+jrAXWnznmQML5TqpmSjj4rOzjm6tx3Fzg2DAzTyDS+QGzWD9o8gmzxmSrx2t/QWA2jpYjokkO7Yx3Ad6HSSYXlfD3NaWGdwuXEdqU+J7/AAXZCCj/AGOWUmzSyxhOHZXo/W6ucTVklw6aQe74N7gruHMxXN1SGwNdFQ6rF52Lx4dyxsuYJiWca9lZX64aBpuyMnd58V7jl7BoMPpY2RRaWxt0gBV4f8E3IWXMFpsLoxHHFut8dgKEWyhNJp3TUTsI4jmVk47iPqdHK+JnWSMFwFGuxC2zVzGKYo1mt0smnTxWGWjwzPeesbzBK6KKc0VMCQ4E9p3/AH3rzqoqxFUmNjnMv7x4ud/33rvulWHDryVeGxCKpedcujcSnw5BcPlDK+aM1Vdo2TUdHv8A2hwtH/1+CnVluVejOgZNXVDadrZGMJ7MA94/vLtsI6N8SxfQ6pmNHTN4kDgPAL0nJGQ8OwKNvVROr613GZ4ufgOS9IwvK89Q5j6j2Y42HLwKXly/Ez12efZRydhuEMbDhGG+sVFu1O8XefG/JegYXk2oqQH4jK1oIuGs4jzXZ4fhNPStbpjawjgbK/1rIxYBurvWWK/yFeQy8Jy9Q0jPZQNv3lazGwwt30iyz63EhFsZW+QWTUV8kpOnh3pm1HoSnLs35cUp4SRcm3IKnNjlzaOnd5lYrCXO3KKGjm4rJtm0jT/StW77LB8EnVtS4bvA8gs9ptzKnq24p1EFhJqmU8ZXFUZZCTu53zRXi6pz3HJHibkJ0jm30SSfzLPrqupDSBO4fJTlJuVSqWuLTxTcUZSOezBPWPY68xt4ALy/M0Mkhdedx+K9OxhpsQbhcBmRgsbboqNAbPLsWw8OJLnP+awJ8Mia4khxXZ4s2xKwpxuUyRNmMykgbuWA+aIIYANo2fJWZoyWmypva8bJxaI1LYxTyaGgdlUYhYHZXpgRTvv3KmsYa93borNDQgu47KbOG4SjoOH9ngkXC3BCvsmeTZYbsJYEKQZdpQWE2RA9wCFWYYX5p/6p43BxUnNsLhYZEXhIKLyeadpWMPutrLOWczZjqDHlzA8UxOVhBPqcDn6TyuRw4H5IGVMGqcw5mwvAaV2mXEq2Gla7uL3ht/he/wAF90y9KfQ10KMgyDDWSsfQttNFQ0jpy1/Myubt1h4nmjGFiznxPlbpVxfpInyfheC9ImWKgTUUn9lxiuo3x1XV/wCAZOD2+e68wFuIX6U5W6QejDpYwyqwjDsUw7GWSMLZ8OqYyyUt7+rkAJHiAR4r4r9Jjotd0X500UF34DiZdNh5PvRWtqhPfpuLHmCOd08oC48tnlzHXFiFt5SzTmXKtUKrLeO12FS8/V5SGu82e6fiELIWEYfj2ZqfCMSzDTYDFU6mR1lXGXRNlt2GvI90ONhqOwurPSDlDMOR8dfg2YqE01QBqjeDqjmYeD43cHNP04GxUKLchZ0zRjWb8xTZhzDVMqsSnjZHLKyJsYcGN0t7LdhssRzkLWpOeEBk6CE3IIKMyweLqlrIHFTbLdt+am42OpGgHkDY7BG64FovxWc19h7/AB5KQeS2ynKJaMy46QuIF0eBpLb33VAOtZThmLblxUZRLKVl3R4pKo55cbpJeAeZxxKiOKTwQnaNrr2zyWM7ZQvyU38FC1iiTkWKbZHG5QogALogd2rJWLdBW8LKR2ahF1iEi66A6Yx4IcP+mM/eRCdkOEj1pn7yz6Mns3NQDVWllASlk2VSZ91zxjbOly0EdLcpnO7Krh26T5Oyqcdk+WgNS68iRf7NCkfd6gZNiFVIi5USc5CcVAuKa6dIi5jplZoKOatmbDAxz3uIDQ0XuV6hk7ow4VGOcOPVsQcqMocjzvAMBxLGKpsdJTvdc7utsF7Bk3o2w7Dg2rxMGolG5B4NW8K7B8CjFLh9MyWU7NijHaHmtHCsExjHnNlxOV9PTHhFHsbeK555bOiGKgn6Zw2gtTYdSiqlGzWxjYea0MPwTGscImxGQwwHhCxdflvLNBQRtbDTRx97yLkrrKWkjiZZrAPEKD2WWjn8v5ZpqKECOBrT3rp6anEIFgjxsa0WuiXAHJL0HsgNgRZZ+I14pWm4Nlekl33XNZta59G4sJv4IcjUVK3MlNJfqqqO68/zVno0tR1MB62T7i5bDZvVccqRVk265dBg2UqXG8Wlr6OKRkbjpaSNTbc/K/AKLy16Lxx2rsxsGwaqzTj7psRqewGGVsTeJXZ5fpIqbDcTe1+guAibEPtKeDUMuC4yXspu31TmF7Rf4KjNO2CkfqvA8vLnuJ2Z4rliv6js6dYjNzI6orJIMLpXOlqHnSQOEbeZUqqpioqH/J/LzraRatrBwceYCyPXX1TpYMOe6Kkd/pFUffl8G9wWZimNxYfGKLDhqf7otvv+ZXoxgcUpmtU4jQ4FSer0ljMNwBxcStnIWUK3MFe3FMXDyz3o4yOHmh9GeQarEKtmKYyx2onUxjuHxXv2DYbBSQNbGzRYcAFRKiTYsDwuOjga0N025LbvobsbIPWsY3dUKyva1pDTssL2XairbE217lYWI4r1cbjI8WWLjmY4aRhJcNuV151j2a5KqRzYHktPJByGUTqcw5pZCC2J+px7+a4yetr8WqOoYXPLjwbwHmnwfBa2uk66sLmRdx4ld1gGAHRop4RGz71typ22PVHM4blOmD2yVzBUy8mH3Qu3wTLskzGsLOpibsGAb28F0mD5diY0OcLkc3cl0MMMEIDRxHdxKKx2DnRQwjBKelZ2W281qNLGDQwanD5KUjS1uuoOgD7I4rExXFgAY4SGN8OKo2kIrZer62OEe1ku7kwcFiVmJSz9kdhvcFmyVPWON7lSj7ewUnchtIMHF3FTYN00UdrXVhre5OsYrmM1tkTayaycBUUaEsVynCY+CcOHMI0axiL8FXmZfirIuSE72XCKRrMaYWdZBkaCLK3WRlriVScTdECMHGoSQ7Zed5njI1L1HEWgtN155m2OwdsskE8rxo9shYcjuRW5jrdL3E965qeS0iZiBn+4VWMekGQqzD2wBySqm3aGDgtRjLqv1TvJU2DZX6xloXKjGNk3oC/IE5TZx+Ci7ipjggwpjgXBSI2TAWCcg2SjoYXspO4KLeCTisETLhyMH7WKG1Ow3KAUPILhMBZO824KQF2i6wTruhSvhwzpdyfXVJtDHjVKHn7oLwL/AAuh9L9BW4Z0rZqo8QbaoZi1SXeIdI5zXfEEH4rlmPLCHNLmvaQ5rmmxaRuCPivprpHyZJ059GWE9KuUIBNmumg9WxzD4j2qh0XNv+04OA+013enirEbo+bMLxCtwrE6fEsLqpaOtppBJBPE7S+Nw4EFfVWcMyDpx9FCvxmeGL/KXKs7JqwMG92e+4fsvjLj5t8F8mSMlilfHLG6ORhIc1wsWkcQQvavQ/xe2e8VyfUm9FmjCaiicwmwMoYXN+geP4losGRdHioNyF9AdBeK0PSflefoczlO3r443TZZxGQapaWRu7oR3ttuG33AI5BeBzwvglfC8WfG9zHDxabH8F1XQ1PU0vS3lGopL9ezGqUM2vxkDT9CUkZDSRi5mwTEMu5gxDAsVh6muoKh1PPHe9nNPI8wRYg9xCzozZfR3p55biw7pGwrMUIDXYrRPZUftPic3S7+V4H8K+b72RkqDB8lZN/aF77qLQkRYgg7pNvuOaXocsCJrW6tW6cOOkWQGk/JEDu5SkrKRZIlzTx3RY7uHaKANI+1cozHsaNzupPXReLCEOCSXrLRySSjHKyG6ZvCyk5tlBo3XqHnNUO8bIV7oryhhERliHcIgb2rqNKAQiPIBSXsUTuIScRZQc7a6gTcIgJPNkJjiKlnmEnuUOEzD4o+gXs0ZHkoMjtknPQJXqaRZy0SdJshOehuchkqiiRcxyVE3TXVrDaGsxKoFNRwmWQ8gn6JdlYbna663J2RsUx57Z5GGmo77yPFifILscnZFo8IArscDJZG7hrvcaugrsxanilwmHfgDb8AozyFoYi7g+EZeynRgiNvW248XOKHNWYvjzzFRsdS0v3yN1Yy9lWuxCZtTiAe5xNw0r03AMuthDesDSQNrDYKMpF0qOZypk+Gka2R7C6Q816HhmGmNrWtbsFoUdE2JvAErQha2PfmpN2OnYOlpwBe1rKyBpbvwUXyMbxNgqFZi1NC25fcDuS2GjU2AugVNSyJpJc0W8Vz8mMT1AtDHI/90KrNBiU4u/TED991z8kqYaNCsxZm5G6wsVxJ8w09aI2/tbKy7CgABNUySX5N7IUH0lNGNMcLLjm7tFZKw3R5xiGAdbjPrkUUskTz7fsfgvTMGzJl+moooqKRkbYm6XbaWk8vPuCzayemji7dgvMc8ZkhJ6miAkk/2aDw37GWWvR3ua8601FTuFM+FshbpL+J8gvLp5KrEn9dXVEjKIyFzYSbE+J8Fn0wEGrEsVcDLqDmRuNw3zWTWYhX4xXClpGOkL3FoYz7SMMKh0CeVvs1MVxwl3qOGtJLjpa1g+gXoXRT0cTSSx4ri0eqckFsbuDPHzV/ol6OIqHRXYixslTa5Lh7q9ooqeOKMNaA2w2AC6CIXDcPipWBrLBoHzVySoETSSW7DhzKpyVYYzQOPeufxnGYqeNxdKA4G26DVASNTEcSY1pLnBtlwWZs3RU5fFE/tea5rNebnzSuigeRfmsfCcErcXnbNMXaCefNTciiRCaqxLGKotj1vBPHkF1uXMrxRPZJJH1kx4m2wXS5cyuyFjWMiDRbfvK7nCcGjiaOwBZZKzN0YWCZd6zTJI0kDvHFdfR4fBTMadIBHIclYY1kLQ0WRo4jLu4aGD6qiikTcmyLNT32iFz3ngnlmpaAankOkP0VXEsVhpYzDERcc+5cdiWJOlLu0S7vSuQVGzUxrGJJXEa/ksUyPldwPmo00Mkjrm5WtS0tgLtsgoNhcqKkNOXcldgi0GxCtCENFwEwAvfiqqKRNtsiG24JAXKmN04G6YBGyc7BS02TlpIN1jAim3vspOsEzTusYJG0GyKW2G6jFxCI8bbLGMusbe91lzCxK2axuxWRI3tFYyM6rF2m64PN0fYcV39YLNK4jNbfZvv3I9hPG8zEBzlyUu7iV1uaWXe8Lk4xeXSe9MTZaoxpiuU973JTk9nSEx2CwSpXNtCVmt4fBaeIH2BWY3gPJarQF+QBw7SJy+Ca3aUgFmGIw4KRA0JBtwp6OwlKUCaNkiE/AJr7rUAQG6TOJTg7qPNYJNye5sLKPH5KY2aEAoS9I6BOlev6LM1itDJKrB6stjxCkad3NF7Pb+225tfbcjmvNUlo6M1Z+gOceijov6c8vQZrwidtNVVbNceKYedLnnm2Zmwc4HYhwDgea8syT6Nuecg9LWXseoq7DsYwmixCN8szJOpmbFch5MbtuBvs48F4B0a9I2b+jvFvX8r4o6nEhHrFNJ24JwOT2cDxO4sRyK+qsi+l1lOuhihzhgldg1URZ89MPWKe/fye0fAqtpnO4SXR4PnnoU6Tn5+xoYZknGJqR2JVDqedgZ1T43SEtdqv3Fez+jX6OuL5fzNSZyzx6rFNRESUOHxP1ubJb9ZI4bbcmi+4vdeqR+kL0Ovi1/5cUbR3OgmB+Wi68+6TPSvyvh+GzUuRaSbGK+QOZHUzs6qnidbZxae27ysPNbiom5Tmef8Ap/5hp67O+B5cgLTNhtG+WoI4tdM5pa3+VgP8S+Z7W2WlmDFMRx/GqvGcXq5KuvrJTLUTPO73nn4DkANgFn2UpOzohHiqIc+KmLh4cOSYaTfwSDTdI2PQ7nAuudrpOFhe6i+9wFFx+8g0FMlqbyO6k1wHmgAi+yIDbjxS1RRSD7JIHWJJeI/Iy6gboQKsTi4uqp4rvRyzWx3qBUz7qGStRKQemO6lK7tIMJsVJ57V0KEZNx2Ub7Jr7KJcmoAnIZO6dzkMndFCtlpztkB7kxdtxQ3FBIMp2OopDddDgOFQl7ajEXFsf2YR7z0zdE0uQ2Vss1WNShx1RUoPalI/DvXo+HOwnLkIpsMhEs1u1KOZ8SsmKpq6hopadraelAsGtFl0OWsBNTIHSMcW+XvKEp2dUMfEFSUmK4/VND3PLL/AL0vK2VKPD2Mc9jHy/esrGXsGkpmWioyP2nbXXTU1JIG3kmii8BuVzORaqLFHFHFazHD8FpxVMTBu4BUYoqZo9rUyy+WwVqOWlaOxELd53SvZkWBiXKGN8p8Nki/Fag9lkcTf2jcoQrIxwYAn9dN+yLLcLNyokaGSU2qa17u9rBZPDQUEBv1Qce95ugSVL+OpVZKl1zqN08cVAeSzUkqY4wNNgOSoVNYDz+CzKmqJ3vcjgqU1UGtLnHdMoUCzSkqyb2NlkYpi8dPE8lw8fBYmN47HTxOs7tefBef43i9ZiZcyF5ZD9qRMay5mrNFTX1JoMOdcn338gFzktTS4XA5xdrnPF/eVRr8Ugo4OopB2j9vm7zVfL2CYlmmuEUV+rv238glSM2KmZimY8UZTU0bnF54DgB3r33ow6O6XBo2zTs62rcLl/crvRtkiiwakj0wgvHF5G5K9HibHBHfYWTMWwlLFFTs03APeh1VWxgIBVKtxCMAuIsuCzdm6Gka5kcmp3gVMKRvZjzJDQwvIeA/zXlOO5gq8TqS2K5JOzBzVJ0uI4/X6Ii55cfgF6TkbI0dMBNVM6yU7lxCV/YdaMHKOUJJntqa5pPcF6tgOAxxBpDbN5LUwrCmR2OgeS3IIA3YABGMQOZChoo4Wg23Vok3sExBtYJ5ZGQR6iRq7k/QgRsbWAySEbLHxjF2sY5jXbKjjON6rtYbeS5qaeWpkPE3St+kMl+w9ZVvmcdPNSw+idK4PeETD6Bxs5wW5BAGNG1kYwrYJSGp6RrLEK0WBOARbuTPNinSoQiSLWKA7s8ER1ih6TzRMSaeCm0bqLGkozWFYw2ngp6eynAU2i6xjOqXaTZKDk5LEG2cD4p6bdtlnoAdm5CN4IEe0gHirDx3LBKNZzWNUN7ZK3apuph8Fi1fZKxkZ9V7pXFZub7N3iF20/ulcdmtt4nI0E8YzVHu9ciwaZDddzmiL3lxNSNMhTE2K9yiDggR3JsjnstWCVMRP9ncs1o7Isr1a8GFyoMvcHkihfZF217J2m4CZ4u7zSbsQEGMuwjOKk79WVAcVI+6UvsonoApJk/BM+hV2O1RdxThIpQjjgkEwKV1mMhnkNDnngG3Xs+Z/Rs6TcJwuDFMPoKbHKSaJko9Ql1SgObe3VkBx+F14w8BzXMPAtsvsnou9LPLf6KoMKzdgtZhxp4WQurKUddGS0AXLNnD4ak0VZObaPkGsoqqgqZKWupp6SpjNnwzxmN7T4gi6Ev0wazov6X8E6xrcDzTRW94aXyRf+uM/Irx7P/oh5drAajJmPVWDy8qarHrEB/i98fNyzgZZl7Plno4wvKeM4vPhuaseqMAZNA4UdcIw6COf7Im5hh7xw7wgZ9ybjmScckwjHKYMkI1088Z1w1MR92SN42c0j4jnZdXn3oI6T8nl763LkuI0bf8AW8NPrEdu8tHbHxaFrdEOL0+bRH0L5x6x1JWPP6Eq3NPX4XWadg0n+7dzYloflR5Bvp8U491bOccuYrlLM1fl3G6fqK6ilMcjeIcOLXtPNrgQQfFY6kW7Blmyg4aTZEc7ayG47ogG1FQl3CfUAChO1OOyKQGwdyHKxGx7t7JQQsLu0VeAbGwEJZuh8cbIMotTbu4pIhqL8ElDlIvUDDcLhVZBZytX5KvMO0vSs5J7IkdlDCN9lCOyJFiZsVJ6HftKbuCyJNiB2UCd0r2CgSiK2IlRJSJTI0JYk6sYdR1NfVMpqWJ0krzZrWi9yuzpMDwPA29fjc4q6r/5eNZugpWc7geEVdbM0wU8shvwaOC7/DsrMp3RnGa6KmB4RtOuU+QVCDE8Txef1DLtPHQw83M+wPF3JdxlTL0OHsM5MlRXn36t/aIP7N+CjJ2dENGzgmA4FSMBbSSSyd9Vx/l5LraOoexmiMNjY0bBrQFkUFI29+7j5rWhYXDy4qXGyll2OqlcdgSrDZpXD3lWgbbgrcTRfghxo1hYdRG5VqNpAQ4wwC54orX8uCYARoPFKSRrR4oE1Q1gVCprSATcBYxcmqNI42VGaqLuJuFQnrHO8lQq69kbdzc/JGjWX6qtZGDY3t9FzWN46xjTpffvtxKzMaxh8hdHFseTu9cxiFdHCC95u/m48krdDIPiVU+oJlqnaIeIYDufNcpjWOWIhpyA0chwCpY3jMkzy2F5LOZ5LUyDk6rzHWNfK0spb3LjzWqzNkcl5XxHM+IMs1zYL9t1uPkvpHI+UaLCKVkMMQbpG+3Eo2UsvU2FULIKaBrGjibcF04kip47DcrWAsgxwwixAIWdieICOIuedLR4qhi2KspYXSvdbw715dnHOD53OghkJ5bckrdDUa2cc46QYYXbnu5rkcIwvEcw12oNdoJ3ceCJlXLtbjtS2acHqb7nvXueUsuQ0dMxjI2ta0dyRKwt0ZuSMoQYfE20QvzJG5XoFHRRxtAA2RKWmDANuCuMbY8FRIm5WKNgbayM1pvsm90dpVK6vjhjdvYgLALFVUxU0ZL3BcljGMukl6uJ23eqWJ4q6dzmMcSOZVClhdUSaRw70LHUaHaXzv0i5WzhmHWsXBHw3D2MNyFrxRBvDgikK5WNBA1jLWRQ0WsFI7jZJ5AZx3TABynQLKu59ypPJJUQ252WMRanDSSnDd0RrSAsYeFWG22Q2tsFNoWMScByTDkiMbcJMb2ljGVj/so4yOZSoxeMOQ81PsIm/tIlB+oWoxNh9orYHZuqkf663irjdgQsYHK0aFh4lHuSt527SFm1zLgrGOdmB0kdy5PMgLmuFl2FY21yuYxdgc17iEbCeRZsjtqXn1Y09afNenZui9/bdedVkftyfFMIwEMY2KhWODWXHFGuGMWZNKZ6iw90cUEYHUf6M4nigMsWNB2NkSpdcFvJD7imQvshJubJAbhOdySle1lmN7EDunJ2TJXS0NZFqRTA7lLiiAcpckySwRc0kkkAoScFI2DS4mwAuVsZiynmbLkcUmYMAxHC2Tta6F9TCWtkB4aXcD5XuhQbBZdx7GMu4tFiuBYrWYZXRHsz00pY63ceRB7jsvqXoq9Kl9dStwfPM0WH1t7RYyyn1U5PdPEN2j9pht+6vkdwTscBxRToDjyP0LxPpwp8p1NPT9IWBT4fR1YBoscww+uYbVN7w4Wew/skHwJG67XKeY+jrOFXFimBYjl7Fq1u7JYurM7Pge234gL4G6MelKfK9BLlzMVEMeyXW9mswioN9P8AtIT9h/Pu8juidKeQqTAaWjzrk2sdi2TcSN6KuaSJqR/Onmt7sjfqn5kXi/k9Y/8AvAKPD4c55br4RG3EKmiljqQ0i5Yx7erJHm94v4eC+YrqVTLNPJ1k08szj9qR5cfmd0O6jLs6YKo0J3vJnWupubsoEbpUMQc0cVG9uAU3NIKTLX3WsNAnMPEORopC5ukoNQRqs1RaSOCzVhi2i9dqSq6ikpcCvMoX3Q51Moc27V32c0mQDtlBx3SBTLIg3ZHmpk7KA4piblMTY7jshkqRTbXTE7GG+5V/BsMqMTqmxUwAaN3uPBg7yqLW6n24Dmtn13qaMU9G4wxH9Y4bF/n4IPQYqzoJcXpcGpv0bgIvLa01UftnmB4IeV8CqsxVb5JmllKD7SY/aPcFLJ+WZ8XlbPVDqcOBu4jjL4NXrGG0EcMLI44xDBGLMiby8/FTsqiGC4RRUVOynpYurjby+95966Olg1+CHSxNBWnE1oCQcNGxjGaWq1AxpbdVWkahbmrkRaxtilHDxAA7Ky2w4lUhIAVN0oAvfdAxcMllCSpDBxWdLVkA3ICy6utc5xDSsY1aqrG5c4LIqqsvda9gFnVNUOLiVl1te/gw28UTF+vxFkbiNVysCvrnykuc5V6qc7ue5c9jGLx08ZBkF+SDG6LGL4o2njJuAe9cVimKyzzEB1mn6qviWIPqZS5zzp5Bdb0b5Lnx6oZVVkZbSg3aCPfRSA3Y/R1k2rx6pZUVDXNpAdgR76+j8sYHTYZRMiijGhotb7qhlnBYcPpmxxxtaGi2w4eS2JZ2xsszig9mDumELSL2WDjuMw0kJfJJvZU8w43DRxP1yi9u9eT5jzBV4pVCCn1ODjYWSsKL2aszz18j4IHEgmwAWnkTJlRiE0dTiDHaDuARxV3o8yLJJK2sr26pDuGnkvaMIwyOCnaxgAA47JasLdAsuYHDSwtbGy1l00MAZYAJU8LWgAbK1HZu5KZKhG7CMZwN7JOkZHclwVSrroogbuF1z+JYw0A2KKAjVxXFI4WE6t1x+JYk+pkI5KpWVslS/TclWKCge4guF0snY6VCoqR07wbbLpKCja1gDRulQ0rYmDZaULAB2UyVCydkmRhp2RQLBRI23UOtsLIgJl9tkGUkm90xdfZRIPNYw4N+KkDvZRbxRmtCxiIZvdE4BPaya+26xhNN0Ru6EwIjAQsYOz3U7eKGCRZSaeKxjnc0P1VcLDzKv0TbQjyWPmeTVjlIwcyt2lbaMeSCCQZ76sW2CrtHbVkHZEArbKjWjskq6XdlVKw2jKxjnqztXauexiK0Z8F0c7faFyxcXZqaQj2E8qzXHu89686xKLRITZep5phuXbcF5vmFoiY5xWboDOXxSfQ3Q3idlXijMUO/EpgDLOZH8AdkSY3ACHKxSrNsCoA9lSqXAXCgD2U6YvshzKTjsE7eag88ERl0SANkx2KkOCY8UthBg7lODsmA3KXJMCyQTFMCnCUKHSSCYoUMPIAY3A8HAhfoj0adMfRTnXLlDg9TjOHRVb6ZkUmH4q1rC4hoBA19l3wJX52gJW7yni6EnHkfoFn/ANGToxzWH1uF0smXqt9yJMMfaFx7zEbt/l0r576QPRW6Q8vh1RgXqmZaMf8Ay3s6j/du/JxXG9FXTbn3o9dHTYZijq3Cm2Bw+s9pE0dzDxZ8DbwX2B0VekHlrP8ASR0lFB6pmJtuswionaySbv8AV3usyXyJae8BNqQn2h0z4FxbCMVwavfQY3hlXhtUzjDUxGN4+B3Xo/o75ppsPzK/JeYI/XcqZqeyhxGleeyyRx0xTN7nNcW791j9kL7XkzT0YZ4qZcs407C5sSZtNhOMUwjqGHwZKL/Ftx3FZVN6PPRRSZlp8epct9RUU8zZmQsqZBAHN3B0arcbG3DwQ+Og/Lfo+FulrJVb0f5+xLK9a90vqzw+nmLbddA7eN/nbY24EELlHfsr6j/+8JgoYsz5SqmOZ6/JRzxyNB7XVNe0sJHddz7fFfLrvBTktl8buNjuN2IYuE7hYXTXU6HsZzydkwvYp3EcUiRoKAewIN3blEbGCeKE0C+yK0lFsKDCNluKSiBtxSU+Q9GSSov3anKZdtnPeiueKY7BSf7yjIiiEtEbpjxTJnJ0RbHumHFMEWJt0RQsDG23+K6jJWXX41XB0rSKKI+0P3vBZOXMJmxfFo6ODYk3ee4d69twfDoMOom0VK0COIdo95UpOi0UWqOlhiZGxjA2CMWa0DZaVO1V4u0bDgr9O0JChap29lWo7gIMdtGyOHANQYQrDY3RA4l26HGLi6lMQ1uyAST5Ws8VXnqbbgoUrieCpyu8VqDY9VUF/NUpJDyKI8EqrUO0C5RNZTrpiDpDrrIqpwwEE3RMQqNBJuuQzBjQiDmtf2+QWoDYTHcXZCwj7XILiq2rkqpi93yQqyqkqSXvcTYrr+jfK1RjNY2onhvCOXesCw/R1kefGqtlTWRuFM03Dbe8vozLWC0+H0bGNjDWsFtgh5YwaKgp2sZEGfDgtitnjhi0tcG2SvYyJzztjb2TZczmPH4aCJzusF+e6z8zZhjpYHBj7H8V5vUz1uO1hjaXab7BKxhsXxKtxyt6qnDnajYAL0Lo6yL6s1lVVtD5jvc/ZVro+yZDRxNlnZeQ8SefkvVMMo2wtaGt2CNGFg+HMhaA1ostqKLTyQ4mgbAWRTI2Ntyd0EKyy57YoyXclkV2JP8Adj2UMRrm6XXeudrMRAHZKNmRZrqh1y6SRYlVM6pl0RkoUss9XLYXstjC6AMc0ubulG6IYXh7iQXBdJR04jaNrpqaIAdkK3E0s3cmQtk2gHjsjREcFAWcdtkz3adkRUTc+yHxN0zrHzUdVisEKGauBRGt2soRkhFB5lYxHQApNCkCDxTG3JYwneCcDUEzeKmBvdYxFgsUQnZMTZQ172WMSLiURnBCvZTLw1oKxjjMw3kz1QRfcifIutZtTrj6CU4jnOtq7ezg007PxK7JwtCkTsZlce8igoQ4ogTiicO0q9Y27SrPFBqxpYQsYwKza6xcRBLFt1vvErLqW6mnx4LWMkcDmOn1FxtsvKM4Rl8pibw5r23MUQZTPdbkvIcyRgGR54lBhaOElYGnSOSA7bcqxUA9cVRqn2dYcExNlad1w5Sb7qC43BU2HZMhE9jjYKDhvdLl8UkRl0SaU45qDUgUGgjO4lRF7JyU17BEAnKTSoOKk3ggZDpnFIpisGxrnnzTtLS7SHAkcl0XRjR4RiPSPlvD8eIGFVOJww1dzYGNzrEX5Xvb4r9GcT6IOi2vwoYbNkLLxpzw6uiZG8eT2gO+qZKxHOj8yE8b3xyNkje+ORjg5j2OIc0g3uCOBvuvsfpB9EPCpxLU5Dx2bD5TwosQ9rF8JPfHx1L5zz/0O9I+R3yPx7Lk5o2f67Se3gP8Tfd/iAScWikZqXR2WXukLL/SLhdPkzpj7UsXZwrNjdqqjPITn+8Z4/P7yzM14p0v9DmNOwBmcsZjppG9bRVEVSZqWqhPuyRawW2It5LyQDUbL2zocx7D89YN/wCxjO85dHOL5YxE7vw+q5RX/wAN/d8OY067M1R5TmPHcYzJij8Ux/FKvFK94DXT1Mmt1hwA7gOQGyzL7rQzNg+IZczBX4Di1OYK+gmdBURnk4HiO8EWIPMELOS0UTJ/ZQibFSfcGyG9BOwsm0Xcla1wmiO9lJ3AhKxkQaduCm0jmohpLd9kwjH3koUFHmkhhviklpDbMkpk5TFd1HM2QeEIorihOTIjIimTlMiiLHbxR4xysgxLbypQjEMcgp3tJjvd1u5Z6CkeidH2FjCcK9bmH9qqNyfut5BdhEdEbW/e3WZEWGdsd+y1trK4Ju2Apdl0alKL8loQMtyWdRm9jdatOOZKDCWGDYBGZyQm7qYIDUrMGLg1t7oD5gdroE8wDbXVZ8rb8VkrNYad4A08lXJ1CyC+UuCG+cMZuUaCSqHiNvFYeK4g1g032SxXEQGHtLhMw43pu1rt0TBMxY41mpoNjb5rhqmpdUyOc4bk7JqqqkneXPJcStDLODT41iDKVgLW37bxyHcsDs08h5bmxysbraTAw9o24r6TyjgdNhtFHGyLTYLHyJl2nwmjiYIg0NG231XT4licVDBqc9thySNWMjQq6yCmjIAA22XDZkzJoD2sfcrOx3MMlRctJDTzXGzy1eJ1wpKVpe9x3PcgOFlkqcWruqYDIXHgOS9RyPlSKjp2ySsvIRdDyDlGPD4GyStDpTuXFej0NM2Ngu3dCgNhqGnZG0WbwWnT3tcILLNA2SfUxxt42RFLr3BrbkrKxKvDGmxVPEMTDWGzlz9XVvmJ34rBRYrcQc92yqxxmZ9yDYpUtO6V1yCQt2gpLcWoMLdEcNoQyxI2W7TwNDQoQxWZa1keEW2vwRFJsY1h2KJquoGyV1jBrkb80NziTuoOcbcU7LlYxJm5upEXKTAFPYBYxOLhuimyGy1k43CxiYGyRKTdgo81jDs2KIHIaW5WAEvdKyTRZOOKwSLgbArDzpircNwSafWA9g2HitueQMYbnhuvMM7z/pnH6XB43mz3apAO4JZOhonQdHdI+mwWGWX9dUnr5PN3/Sy7B/uKjg0IbThtuGw8lfd7i0QMDZTAuo23RYwmAMAGi6q1jmkbKxUvA4KhUPAWsxj1xIeRZUdPEu2AWnO0FxLviVl1T9ZsBZo4eKVyKRRzGaniVjm8AOC8nzbHbUOa9ax6O4JXmOb4r6iEsTSPMcReGOIWRMbm608VYTO4eKzZBtZUSJNFe+zlNh7Ka2zk7PdVETG4lMRupcCmJRGTExPZM1PdKxgbuKYcU7uKjzRAM7ipt4KJ4pX2WMSJUXpXTu4LJBGBcHte1xDmkEHuK+mY8aqvSC6MqDDabF30nSPlgOfFCJzH+lYLdpzf9p2fgfBy+ZHO0rdwDCM4xPhxvAcJx1r4Xa4qqjpZSWOHMOaNk10I0eo5N9IbpTyLV/o3Ea04tHTP0S0WMh3Wttxbr98Hzuvono69KvIOYhHRZnjlyzWSbEz+1pT/AOaBt/EAvk7pQz7VZywOhjzdlaCDN1K/TJjTWmCWphAI0SxFtnO397bwAXnWsW8EL4ma5H6QZt6GOiLpHpG4pFhlEJZhqjxLCJmsc4d92Xa/4gryzDfRIOEZ2wrGcPzu+Sioa2Oq0SUVphoeHadQeBva17L5SyfnHNOT6o1WV8er8JlPverykMf+8z3XfEFe3ZZ9LrpFw+AQ4zheBYyR/fGN1PIfPQdPyaEbi+0bhJdGn6fOXqSgzxgmZYQGy4vSyQ1I+86HQA7+V4H8IXzI49y7vpm6Ucw9KWYIcTxplNTQ0sRipaSmB6uJpNybncuJtc+A7lwYUpMrFUSJQnE3UrqDjZKkOEbYJye5DCcGywUwjSbi52TnSSbIT3AHih9Y4ONkGrDyLWySq63d6SHEbkULpikSmXWczYzghuCKhvRROQM8EycpkxFkmLuujiPq6eprSN3WY1cMxeiZVYIsCpQNtV3FLIaB1lNJojDvBWaOXWQfFZs7+rog7wUsKm1tBvzSUVOsoDvZbELjYCyxaA3IN+C14nWbe/FKwlyJxAUJpgBZD6wtaqdRISUKsxGplQDICE0jwQVXklDGm6YAZ8wY3VdY2K4jpBAOyjX1hYwm65PGMQIa7dYZsHjuK6WOGpcNW1Tp5XOJRcVrXzylt9lnjcrALNDTyVdTHBELvcbL3zo3yzDh9LG57ADa7iVwvRngDQ8VlQwF592/JemVuJeq0wpoXWeOf5JZOhkjoMVxqChiMcZDnWtYclxuI181XLqke7T9kd6r9ZLPKZH3JPG6q19Q9l6enZqqHcB93xQGRTxGSaaZtBTduVxttyXovR9laOhgZJOzVM7cuIWdkPLTYyKmoGqY8XHmvT8PjZCxo28CgzWXaSJsTRdtlca9rN3OFuQVJ8xO11WmkDjpDjfmlMXqiuDTZrrhZ1VVvkGx2QXaRzQiHOdZvBEwGZ75H24hGpaRz3XPBHpqZ3Ei61KaHSPdWM2NRQBotpWpCwIEbLAK0CdOyzAFBsnFjYhDDrhJrrFYAW5CRPMKAdfinCwREkorCbKA02UmEAWWMGbYbKQtdDYpD3t1jBbKTe5D1WKJccQsYfXyUTcFMQOKZziVjBBwTtKHfZSagzBm7hMTZJpsFF55rJm7M/HauOlopZHnkb/BecZHiOKZhq8YeDYu0RrV6UMT6mgfDG7eY6Qr+QqAUmEUrQ3e2o+ZSsdKjr6FuliO4qMDbNUn8EwgwASkNm7KTRsg1DrBExXqHElAc3UVOQlz7Abpp2FjerB7R949ySUqGijPrB1hLW+43ie9ZVYzbZbMpAZYDyWVWA2JspJlUjnMXjvGQvNs2RENfcL1OuiLo3XXnecITpebbploDPGsYYRO6yx5trrezENEzrd+65ydxJsqoiwYOzkmnZRHByTRsqokx7pJjxTX3RCiSccFG6cFAZEHHdNdO7imKxhkkkxO6xh0idkxTJkE6XourcvUHSRl6rzZD12BxV8b61hbqaYwftN5tBsSOYBG91+imJ9MnRZg+A/pWXOeBmkt2I6adssrvARsu76L8xH8EzUbJuNn2hmv0luhjNDn4PmXImKV+EvuDPNRQut4gatTT4ggrzfMfQxkrPFLLj/QPmeDFHMBfPl2tl0VLP8Aw9dj8HbftL55uVZw6qrMOroa6gqp6SphdrimgeWPY7va4bg+SHIyjQbEsPxDDMRnw/FKGooauB2iWCeMskY7uLTuFXPBex0PSPlrpKoqfAul9op66P2dFmyki/tMH7NSxv62Px4/iuH6SMiY5kutgbX+r1eH1TS+gxKjf1lNWR/fY8eYu3iNr8VOSKxkcqw2Cg7cp5Nkw4JRxuCV7hIqJKxhN4qZKGNynJWCSdY8UNw32U++6g4bhGzCSSSWBRQSKV0xKuSEoOUyhuKKEkRPFR5pHinaLusmTpEe2K3ZJXpOEjThlGP9kF549mloHgvRKQ2oaIf7JI3Y8VTOgxFt8M8mrOy5NdwZfgVpzu1Yaf3VzeXZSK5zb/aQZRHpOGEFgK02O7IWPhJ7AutMO7KRoIZ0neVSmmNzunqJLKm+QbopgJvlsLqhiFUA3ilUzBrDuufxWtAvusErYvXdl2/kuMxuuJcWg7niruLV5s/fyXNTOMji5x3KFC2RJJNyVrZYoDV1zS4dkHZZtLTPqJRGz4ld3lqkEEbdI4JmNHZ2WGyCjpdEfvciiNJkdqfuTzVOkaXHdasMfZtZIxwVRI6OPTF7x5rYypgZfJ61MO0eahh2H9dKC8bdy7TDY2wwiNo2CWzWadBE2EAK91wDrBZ7JSphznu2W7CXXTEFRa+9zdDa0niisi1cEDEQwu4BXaeAFoB2KaGPQrTBcrAseNmkgDdXYXAt0kIEbbBTBtusYOXjVZEBGwBVcAE3ReAG6wAu905LjxUQ7s8Ug4lAw4BLkRjhdCa65spkbrIwW9+Ck21t0Nm3kpNte99kTBWGxRHEEXQdQBspOOywSd7qbXWCC0qYWMG4hRuLKNzZRubWWMEupsVdt7ojHckpg5dYKrUz6IXF3kiPdewC57NmICkppHX2DbfFZy0FI4TG3fpnN8NKzdsbrn4L07BowxrR4WXnGQ6Y1OIVOJOG5Nmr1DD47RN70kex5dGjGNvBOBdOwbeCV7KlkyL3AdlUZ3nURxAR6h1uHEqpK4MbfiUGFKxmy6Dqtd7vdHcgyyHdpPx707Te7jxKrVEii3ZVKgcr97HigVDfZ3sjRRl7tbuARport1clkE5qqYXXB4Lic303s3m3Jeg1UdnnbZchm+H2D/JGzNHz9mxmipd5rlJveuuwzu0tnf5ri5HXPFVjsgxNOzk4cLILHX1qbVZEmOTuklzTO4omHHBMkCmJQHEUye6iSsYV90x4pJisYcnZNfZI8FG6Jhuat4VheJ4rVtpMLoKrEKl3uw0kTpZD/C0E/Ra3RzgMeaOkDAMtzVDqeLE8QhpXytFyxr3AEgd9l+kNLF0bdDWU265cKyzhjRo1SODXzuHeffkf8ymWxHKj4OwXoA6YcW/0bIuIwDvrHx030kcD9F0VN6LHTPJ7+EYTD+/ibPyuvozHfS36KMPcW0TsaxYjnTUelvzkLVy1T6aGVQT6pkvG5f354mfmVqSFuT6R5N/7qHS7xNLgX/8AUv8A9xdpkLom6acr0E2XsZyfheaMoVVvXMKfiUfZ/wBrA5+kxyjvHHz3WtJ6alAD7Po8q3eeJNH/AKE49NSkGzujupP7uKN/ONGkjcpM8n9ILoCx/o+Ix7CI6vEcryi4e9oNRQ6vsThu23DWNvJeKarL7fwX0vuj/ES6lx/L2MYfHI0tf7NlTG4EWIIBBI+C8s6YeiDLGZcIq+kPoUxCDFsLZ2sQwilOqSl56mM94D/ZkX+73Kbj+ikZv2fOOpPdNYcjdRulaKJkk9lG6WpChkyVymum1JtS1Gse47klHUUkaNyKSa6RUb7KxBsTioHcp3KKKJyY3NWKGIyVLRyuq62suQh5c8jgjLoWO2VMTZ1ctrcl21G/VSUQ/wBkuRx5lpL+C6XC3Xgoh/sknop7OsmeBROb+yuWy68HFJPBy6CoeBRuP7K5XLLtWKzH9pAyPUsLfdgWmHdi6xcMcRGFptcS2yHYwp5ATwVKV43RZ3aSqVQ+zSVloJRxKcNY7dchi1UO1utzF5xoduuMxWcXO6yAzKrZnSTO325KsASbAJON3kqzQNvPcjZMDs2MCpdABt2zxXZYVAQ0WWBhDDsbbrrMJZ2mDkhQ6ZqUMJABPFbdNCCG2G6o0TAXXW7RxXIPckYbNHD6drWtNtytaMWAtxVGnIbZaMW9nfJKYNA034q9TsA4qvCwatlZjNigGywAEaJtjwQW8BZHjcb2KxmEYOaLchDjI1WRHEXKwA8T1MFpNlUYXa/BHbe91jFhrbHipAi+6E0/NTbuOKFGJE9yIy9roQcANxeyk2QFajBGk34KbnE7KAdsk481kYKwngSpE8rITTzU9XNEIUWvun8UIlSabhYBPVupgoYAtdMHEFYwe+ybUoB6YG6DYUTBN1PcobeKIN+CWwpEXv0x3PLivOukLELsFM03c47rusUk6qJ1/tBeX4mf0hmZjOIDroTGSOtyVR9RhcLbWcRqK7ajbYLn8Dj2tyA2XSUzbNC0UaRZF+SHUP0hTc7Qy6pSS3uXIt0KkQkfYFxOyqXLndY47cgpPcal4aw+ybxKhN7PyUpTsrGNA5pd9lWOpzlJnak8EdsYO1koSUbbAW4KxpBFuSjEy2yssjACIDExCENJK4zNcf8AZn37l3eLN03K4TOMrRSvHKyZI1nz3n+wnf5rz6qka0mx3XY9I2IMbUvbfe+y87ke579RPFdOOBzZJFykeTqurreCz6L7SvA7KlE47HumJ3SumPFYYccU5TApO4IDDFMU10uSwBXTFOmKwRFRITlIoGCUNRUUdfBW0sz4ainkbJFIw2cx7TcEHvBC+l8exzCfSVyZhmGOxKnwnpIwZrhTU9XII4MUDxd7YzycSG2HK3MG48D6NsvNzXn/AADLUk/URYpiEVLJIOLGud2iPG17eK+3enDot6JcsdB+MznAMLweago3eo10bbVPrA/Ve0957i62xvdPEnJnwrmnL2OZXxeXCMwYVV4bXQm0kNRGWnwI5EHkRcFZi6/MPSdnbMeTqfKmP4s3FaCnlbJDJVwtkqI7fZEpGvT4X8OGy5BKyiJR8FKP3k9FTVVdWwUVDTy1NTUSCOKKJpc97ibBoA4kletTejf0xw4L+lXZVa5lr+rsq4zUW/cvf4cfBajdHlE2jrFqZLzZmDJmOw43lrE58PrYTcOYey8c2vbwc08wVlVUVRS1U1JV08lPUQvLJYpGlrmOBsQQdwQUFAbs9g6SMLwbpCydN0q5Qw8UWIUkmnNWExDsQPd7tVGP8N/PuPxXjl77hfWnoO9GeMTDH8x41RzQZcxrCX4cyOUW9ca8jU5o+6ANnc7r5Yxmjbh2NYhhwfrFJVSwB1rX0PLb/RFoSLsq2TWSunSlRtkySVljC7KSWySxikVEpyoOVURkxkxKRTJiLY7e04DvXYYLD1dK0W5LlsOjMtUxvjddtSM0wttyCWRSCOfzCLSrVwt39jo/3VmZjHtFdwx/9mox+ylSCdFiEumgd5Ln8pvLq2Q/tLTxmXTh7jfksrJhvO4+Kz0ZHpuGSWiF1otl7F1i0b7MAV7rbMQHQ9RJus7EKjQ078kWWS9zdYGOVWkO35LUazGxms943XLVc3WSE3VzFKrVcX5rMsXORQrHawveAOC0qVvVgBQpYRHHcjcosW8lkTI6bBwez4hdfhTQI224lcxgrBpbfuXV4Y22nuQ7CbtBFoN1t057ICy6OxstSABJQTQhFwFegu1Z8DiCAr0br2SjF6GTZXIXjTcqg0DZHBOwCxjQiNyjtO6pwOsLc0dp5oDBwdO6kXEkDkhB2rmjACwWFCA2sjMNwgNNypRPsSFjBtWkqbCDuqpd8USN90WqMWBdPcW7kNru8qXHe6BibSQQitte/FVydlNjjZBmDE3U4zZADgSiA2CCQQw3cpDggMcQSphyYwQOsEtVyhF24Ck09rdZgCX5pA3coE7WSjKRhRYaps2HFBYTe6Uz9MRKwTIzJUhsD7n3QuFy3F12JzTnjdb2bqoCmc0HtO4KjlyLqqdrgN3G5U5O2Ujo7jAm+yBtst+FmluoFY+FWETLDZak7xFFcHfuTp0hGrYOpmtcX2WbJJJLKYYj++7uHcoVM7y8RRm8j/8AhHer9DTtp4Q0733ueZ71PJP0UhETWtiisB/0WbWP1v0n4+Kv1koa02WXbU/xUuhwtO0XV2JiHTxgNF+KtgBgBVBG6HDRYBSc7QEN8jWi6z8SxBtPEXuKKFbM7NNf1QJXgHS50iw0oOG0Z62o8Ps+afpv6UuqqZsDwSY9Zwkk+4vBZpnyyOkkcXPduSTxXTCBGUwdZVzVdQ6ad2p7uJTaLqvzVinffir0RQSlbZh81c5IEJGg+aMTssFDnimKTk3JAZEuSZxSvsmI3ShEE3NIlMsYkmKZK6wUJNZIlK6xjQyzi1VgOP4fjlDb1vD6qOqgudtbHBwv4bL6H9NPGKvOmDZFzxhdRNLlKvoXdXG09iCr1dtr/wBu3Z/gcvme69V6EM94LR4biHR5n0STZMx02kefew2p+zVR93K/lfvuULI8q5pua7HpX6P8a6PcxnDMQEdRSTt67Dq+F2qGtgO7XscNjsRccvIgmt0ddH+b+kHFzhmVcGmrpGAOnl92GBp5vedh5cTbYFDsJmZXxzE8sZiw/MGDysir6Cds8D3sD2hw7weIWlmPPGcsw5klzBiOYMSfic0vWCSKofH1Zvs2MNPYA5AcF9EZW9DPGJ4Q/M2cqSgd/g0FK6Y/zvLR/wAK9l6OPRn6NcoVlPiUlJU49iMFiybEpNbGO+8I2gNv5gpkgOdHzJ6W2BzQ0HR/nTEqUU2OZjwKP9LWFjLUxRx3kcOTiHtB8l4Ox7Wlusam37Q7x3L6N9P3OFBj3SXhmWsPmZN+gKVzap7DcNnlILmX72tay/cSRxBXzchIMD7zxf0qOjbDejRlTlozS4w2k6mlwkU7m+rSBuloe4jTobtuCbgbL4UnmkqJ5amZxfNM90kjj9pxNyfmUDVyS1LNmSoK0hM6yi1SISsohOTBIpDigYdJJJYBQKG7iplQPFWRGTGPBMnKZMTNbAIgZNZXVw7RWWDgsWmILfisGhSbLLRgZkHbCnhzvY0o/ZUMy++1Qw53Ypv3VkgGpjktqEi/JByfZt3eKBmCT+zgI2VNmLNGR31E8FoVyR3ZWZREBoVmeWzUBgdRJpaSuTx2oFyLrfrprQkkriccn1OIBWuzNmTVHVJdWaGDXvZVmNMkjR4roaKlDIbkI2KUZiGsanoWa5WnxVesfao6vuVzCxeUBEJ1eD7m3cuswy1gO5cxhLLWXS0fZ2QMjfoXALVpjwWBRP34rXo5L7XSsY1otyrUDjqsqcB2CuQ7OCQZGjFYjdHuLhU4nGysMJ4lajFph3uih3ZtdVg7giXuEBg8LrcUfXsFUBuNkWN/esKWWv3tyUg7jZVtW9u9TY46ljFi9/BSjBHAoAffiiskHBYwUP71PrNgqpJ1bKbSsYtB17bogeOCqAqYN1jFkEAX4qUby7YlV2vPBTaQCsYsau3spatlXY7cnvU9W6BgrdzdTuhNOymHbIGJX3U2mxQmlTab7oMZB4ze4QcRkDIiLokfeszG5tLOPBazJHGZkk6+rjibwvutfDItIZGPisOC9RiTpDuGrpcIbrmHcpdsqdNhx0RDuHBPW1BuHDd3IIMkjYKc3Ow4JsLY6b+0yfAJpypAjEt4dShgMsu8jve8+5WpXAC100j2tb4qpPKeXFc6VlGwNUS9+yemi7xulG0k3Ksx9htyqdiskxoaN+ShUVDGNuTwVSuxBsQWOas1MvVg8UW+IqVmhPVyTyaYgsrMcfqeGTVdUeAJXQ0NMyNmsDdcT06Yh6jkHFKi9nNgdp800XZpKj4tzTWfpHMFdX/407nKh1pUXHUSTzN1E8V6KOBsRKIw2Qyk0rNAL9ObsPmrBVak/VnzVkpSqHTFK6YlBmJNSKYcEilYyYjzUU6Y8VjCJSSTLGGKSdMgFCAJIAFyVs/5K5oNF67/AJMY4aQj9f8Ao6bq/wCbTZX+ierwig6ScuVuPxRyYVDilO6rEnuiPrBdx8Bx+C/TbN+dsn5PpqSXMmYcOwmKruKY1MwYJLC50jmACPmE6jYkpUfn10X9I2E/oA9G/SfRvrcrOktSThtqrB5j/eR89Pe3/wDEvoXH+kTDvR3yTl/B8nZL/T2AVtOKgY9642OGtmcBqcXNa7t+BttYC4G3seK5Y6KulSiM9Rh+W8yQu41FMWPkb/5sZ1D5hcthPQTT5apqvBsCxZ2IZQriBW5cxtvrEJF93RS7PicBw97fx3TVRO7PFZvTWxnhDkHDrftYg/8A+wuLzr6WHSdmGkmocM/R+XIJRYyUUbnTgeEjj2fMC63OnX0Vsey06fGej9s2OYRxND71XB5D+9b5drwPFfNU8NRTTyQVUL4Jo3Fj43tLXNI5EHglbopFJjTvfNI6SR7nyPcXPe5xLnEm5JJ4k96a6ZMlRQSfZMksZImApWUN1IXQCJyZScorBGSUbpI0Yok7pr7pJnbKpyti4qcDS6SygFbw5mqW5WboCR0GHjSAtZh7KyqTYBacZ7CkXMTMfEeSrULrdSj5kO4VSjO8fgmTFYfHJNmtV3LGzVlYy7U4WWnlvZgW7Mjs6Nx0hWJn3VOkdsESd4AvdCwozsZm0QkAriK6QvlNyuhx+pFiLrmHXkksOK1GL+DQdZOCRsumnYI6Y27lRwCl0xhxC0MR2p3FExx8jtVW9xWtgovICFi3vM8rcy9vZYCOywodkFb1ILXJWLhbdLQt2DgUrCW6Z26v0suk8VmR9ko8L/FKE6ammuxq04XXAXOUc3ZAutqllu0JXoZGpG6ysMcLhUWv2BRw69iFgl4OBUmlVY3IrX32QGLDTtdEDhayDe1k5WMHa6+/MIgJuB3qvG4XUw4rGDk2PFTaRa6r6jxU2v2WMGubqYI5IAciA7LACh5uiB226rtRL2WMGabm4KmXIAdYKbTdYwZjuCICgM70QHdYwYO2U2HdBCIziErRg7RsptsGobOKmeKHYSYdZl1zWY6i0brFb8zrRnwC4zMUpe7QDxKD0NFFbDWlrHSHi47eS6nBYgBq7hssOkiGhkduAW9Tv9Wo+s+A81NKh+x6mTr60Rn3I9/itWCUMYD81iU/fxJNyrzXktukY/SL5k1body5yhGeyjMtpujQGTDmxN1uNguZx/NdPTSGCmPWycDbgETNVdJ1boY3aWW+JXnrxepLrbXU55OIYws3JK+oq5dUjuK3cvxu6wEi65eluS0hdngDRpHeoQtss9I6aI2jXhnpX4mIMoCjvY1Tw0DyufyC9wJtGvlr0uMSMmJYVRg7NY6Qj6fku/BHZx5X9TwXgmSO6S9E4BJJJLGLlIfZHzVpVaPeM+atu2SMrFiUTxUr7KKAR0kkzkoUOVHmnPFMVkEa6SSV0TCTXSJSCxhwbbhe95RzNhfS7kCi6MM4Yi2izJhm+WcXlPs5dv8ARpj5dkHn2ebe14IvYMd9HPpDwToufnyujoWQRQes1NAZXesww2vqcNNrgblt7hFAkzgMUoc09HubamiqfXcAxqjfpJgkdDIO5zXNPaaeIcDYhesZA9KzpNy2IqfF5aXM9GPs1w0zfCVu/wDMHLzbM3SJmHNGUcOy7mE0mJMw116OvnivWxR2t1PW37UfOxBOw32XHINmqz9Aejz0sejjMHV02PmpyzWO51TddOf/ADG3t/EAu7zVkLos6WcNGIVuF4TjUcoszEqOQCT4Ss3+q/ME77Fa+V8xY7litFbgGMV2GVDeD6adzPmAbHyN0eVg+M6v0icj4X0ddLmK5WweepmoYI4ZYXVBBeBIwO0kgAG17XsvPbrYzvmvHc6Zhlx/Mlb67iUsccT5urawuaxoa24aAL2A35rFQHWhwU91EpwFgkwVIG6GpA2QaCTcFAmyfUou3QRhrJJJI2GygeKZ3FIpDcKxxiWjhjbG6zm7latCLNCWQ8TXp+SvMd2VQp+St6uykeihlZhN9Kp0vFvgrePbhhVGmdZ/wQTMwde671s5dNogsGqN5VvYHtCE4qOqpn2amqZewUKB3Yv4KriMuincbpRjncalLpTuquHRdZONkOrkMkh81q4NCNTTZazM6LD49EQ2QMZeG0zhdXoiBGFi5hkPUOWQGcuDeV4Heumy42zN+K5aM+2v3ldhgDPZhyZ7MjrcPbsxbUfuLHw7l4BbEf6tIwkmu3sp6iy6A24ejyi8d0OglzDZ9RtddHROFguEoKgx1Oldfh0947oNBTNxpuwI8Tu0AqcUgLQjsJvcJR0XWGx4ojX8wqHWm+ysMk2F0Al2OQuG6kXFztlWY/k1GjdusYsabcFO4A8VAO2S+0sYKHbKQPBAKTXb8VjFkHdTa7dV2ON0S+6xiy12ycnZBadlMG6xiYdwRWFCZupjZYwYO22RGnggN4IgKBg7TuitOyrxk7Kw3ZK2YMzvUg7dQvZR1LVYAdfJpgcVx1R7autyC6jFHWgO65iEf2hzvFJNlIGnRt3a7uVmpluzq27sbv8AFAa7qqZxHPYeaZx0RBvPmkk6HgrLlN7l+avQ+75qhRkmIEK/T8EgzLcI7KeqkDISfBJh20rPxOY/qwm9Crs57Hn3je7vXLRtuXLoMaddhHcsNnAlcuR2XSLuHhrnNaBzXbYFGW2Oy47CBeRdvg47LSQngLN6L9adFO7yXxj6RNe2s6QZWtNxDEGL7Dx6XRSvt3L4V6Sql1VnbFJnG/t3NHwXoeOts4s7+pziSSS7DkEkkksYuUJ9mfNWZCqtH+rPmrDjdTZaPQ4OyXNIcEuaFhHTHiE5TFAyH5pjwS5pkTCUU5TFYwk6YJIms7HoQwynxnpgyhhdXvBUYxTNkb95oeCR8bW+K+wfTM6Z8v5cyZi/R7hsra3MGKU5pqiNm7aSJ47ReeTi3g3juDwtf4oyFjn+TOesAzEP/wBWYlBVO8WskBI+V13vpYZdqcH6a8ZxB5MuH444Yph9T9maKUX7J8DcfJFMRnk99gmdwTE2KcpGitnV9F+ZsKyzjr5cfyvhuZMIqozBWUlUz2gZx1QvG8cgtsR5c7jrel7owoMFy9R5+yJWz4zkfEXlsU7wDPQyH+5nA5g3bfwseRPk3Ar3T0Qc6U+G50myBj8Qq8tZsHqc9NIbsbO4WjeP3vcPm3uTIV6PCkl3PTpkObo26TsUys8SOpmET0Mr+MtO+5YfMWLT4tK4UlAa7HCRKjdOBdYxJpT3UbWSCzCSckCmBulZAwrpJWSWo1FBJJJWOUlGO0tWl2aFmwjcLSp+CWRSKNKnOwVkHsqpAdgrBOyQYz8aPsR5rNiNgr+MOvGB4rNabNRMwb93fFdBg36toXPg3ct/BzZoWBE32GzAsrHZwItN1fMlmXXN41MXy6QUBinGNcg8102FR2Y3ZYOHR6nBdPQt0gLMxedsyy5/MUgDCLrdlf2VyuYJNTyFgGVTjVUM813GBi0QXFUQ/tDV3GDD2TUbFR02HnZa8Z7AWPQCwWvGewgxkiJNpCUUuuw+SG8c02qzUo1GXUP6usaV12B1AdE3dcXi7tMoctzLVTdjRdZmR3MR4Kw3lZUKd92hXInXF0hRB2nexU9RuO5BYSDup3vuOAQCWGP7WystcDvzVAPs8AI7JLcFjF+N9uKI53DuVNkgPFEa88+Cxixq3umB3QhdSuQsYsMcitdsqjXIzHIWYsNdtdTa5BDlNruSJiwworHKs1yI1yxg4spt4oLCisO6DMHYjNJQWFGadkAErkptWyYmyC5xCFhorYu8GnO/ALAh4371q4u69O5o48Vkxu0gFTeiiNONok35MQTJeWyJG7qcOLncbbqnRHW7WeN1KT5FUqNqjNm6Vo0wsLcis+j3P4LRi2HkjQrZOVwaxx7gsuY9kv8AvK5UuLniNv2t1RrjojIHwSyloMUc5jru1pHArIds2w4FX8TfqksqB96y5WrZZGrgTbybLucNNmNJ5LjcBZY6u9dhRbRi66IonIzM71TafB6qYn3Y3H6L4QxeY1OJ1Mv35nO+q+yumWu9TydiUxNrQOt+C+LHOu/V37r0fHWjgzsYpJJLpOcSSSSxi3R+4rI4qtSbRhWVORWI4KYpgn52ShHTFJIrIIyRSKa6JhkxSJTFYA42CYG5SG4TNNiijEjvsvq7oR/yd6fOh/8A9mGZKltPmjLcV8Ir3H2hh4N/ea33XDu0FfJ91qZVx7F8r5go8ewKulocQo5BJFNGdweYI4EEbEHYg2WWgM2ulDo7zX0cY+7CM0Ya6ndxhqWdqnqG98b/ALXlsRzAXJr9Beh3pdyF04ZfGV82UOGxYy4WqMKrbOjqTb9ZAXcT4e836rJzt6HmQsWmdUZaxfFcvPJv1Wr1mEeQf2h/MjQFKj4OXZdCmFV+NdLmU6DDWl1Q7FqeQW5NZIHvd8Gtcfgvor/3Kao1Nn9IUboO/wDRdnfPrF7r0KdB2TeienkrcOMtbi0keifEqtw1BnEtYBYMb5bm25K1DOZ4D/8AeN0FOzG8mYq0f2ienq4JD+yx0bm/85XyW5e2emR0kUXSD0oiDBals+D4JCaOCVvuzSaiZZGnmCbNB5hgPNeJOQYUMnHBMnCAR06ZOCsMJJJJCjCSTFJE1lJJJIcVU5SxANlehKpw8FaiKmyq6L8LuyEfVdVIjsEYFChijizr2CoXsxWsSN3BU3HayKFIt4roML/VBc+33wugw3aILMyLtTLogJvyXOyu62a60MUns3QDxVGkYS+9lhjTw2O1ityHYBZtG0ABaTD2UAIU77MK5TGX3mIXR1T7MK5bE3XmKYzI4dc1LV3OEbRNXE4YPbrtsI3YxBgR0lD7q0WO2WZRcFpR+6lHQQuuoOdZNfdRfwQMzKxsjQSrOWJ+AuqmM/qneShlqSzm7rAWj0mkluwBacB7N1g4bJdgWtE+zeKRlUXWG+6Iq0b7hFB23QCEbuduKINue6A1xLtuCk91uG5RFLUb0ZrrKhG481YY6wQGLrX7J9arsdspg2QZg7XIrHKu1yK126yCywDuiAoDHbogcsAMCptcghymCtZiyxyMwqlGSrMRQMW2lGa5V2FGaRZYNDvduhSyNspSEFU53aQULMilicl7rNZvUxRcuJVmsdub+ar0PblMv3uCjIpEuYrL7BsQ21cULDxuq1XL1s+kcGq3QAl48OKRaKM26MWV0OAbY/FVKbYfVSqHkjQOLtgmEC049m+d3E7N8lmYo+zXOv5LXqAIoAz7osubxmUtjO/BRl0PEwqo6pLqsN5gFN7tie9RpReYEqC7K2dJgzLNFl01PtDqPJc/hLew0jmt4nTTWK64EJM8i9JKv6nJdTEDbrQGfMr5TfYOX0L6UNfbDKalv785HyXzzbfdelhVI4czsSSSSqREkkksYt059kEcnZApx7MI/NSkViOmB7ScJuawR0k1054LGEVEpJFEwyZIqJWMWcKax+I0rZACx07A4HhbUL/Req+l1k3Dsl9M9dSYJhTMNwqrpYKqkiibaLtMs/T/ABtdtyXklPq1x6feLgB5r9YsdyllnN+XqWgzPgVBi0AhbpbVQh5YbDdp4tPiCEyFk6PyaHinX3vnj0PujzF2umy7X4ll6oPANf18P8j9/k5eFZ59EfpNwNzpcFkw7MlOOHq0nUzfyP2+Tihxs3I+fo5JIpWywyPjkYbtew2LT3gr2vo+9KDpVypBFR1OI02YKKMWEeJxa5AP/FaQ8/xFy8qzJlbMmWqs0mYcBxLCJh9mtpnRX8iRY/BY4t3oMNWfWf8A76uM9RvkHD+t7/0m/T/Lo/NeWdLXpHdI3SFRSYTNU0+DYRJtJSYe1zOtH3XvJLnDw2HgvHy2yYHewFye5ZMPEbndJSkjfG7S9jmO7nCxUUBhJwmThYw6SSSwR7pJkrrBFqKSlcJLGKCdg3TKUfFVOVB2bK1CdlUbxViI7KbKousO4R79lVWHdHa7ZCxjOxD3wqjlbrzeUBVZBsihSMf6wLepXBsF/BYLTYgrSjmtT2uiFAqtxkmVukZYAqtC3Ubq/TizVjMvw+6FbY7sqnCdkYvs1CzAq59mFcxWG8pW/iD/AGRXOzG7iVlsDLWE7zFdphHBq47CB7VdlhWzQszI6GjOyvMdss2lOwVtr9rJWOiwHJE3CEXbJi4rdmZQxoexdbuVHLr9Mg81fxbemd5LFwSQiX4oAPS8Jf2LLYjdsFzmEydgLcgdsClZRF6JyO1xVNj0drwQsMWA7eymDz4qs2REjcgwB2b8URrjdV2vRI3dpAxajcialXjcp6t0GEsscjMduqrCixndAJaYd0UFV43IzSLLGDNNwpDghtIspg7LADMR4juq7CjxndYJaaVPUgg7JOcsbsZ0m5VSaQu3PFSkfZVJnm9+SVhRVxE9nS3i42UoC1kPgFCMicum+zwYPBV6qTSCxp4qDKx0QgOt7z3lbGHssAsyjZ2htxW1SANCyC2aEZ2U6UF9UH8o90HVZt/BHoDohe8ndyDYCVdICVyeNTBzyB3roayQBrnE8AuRrH9ZUO81KfRSKKsps2yJh7CTfxVatfuAFpYXGbBJBBZ0uFx2jC0al2mmKq4c3SAi4lIGUzl1RVEJM+YPSbrdeYKKlB3jY55+K8eXoHTxW+tZ/qAeEbA0Lz9elBaODJ+Qkkkk4gkkkljF6lHswiH3ih0h9mEQ+8VMshgUimCRWMOkkkgYSYp0yxhioFSTFExYwx8bMQpXyu0sbPG5xPIBwv8ARe7+kt0xY5V9M1XV5GzxiDcIoIIY6N+H1jmQvOgF5sNndokfBfPyQ2RM1Z9+9BvTxjvSF0a1EOG02G1mfcHjD6igqnmFmIwt4vjcPdceHAhrrXADgVLKvpb5Dq6s4dm7DcVytXsk6uTr4uuiY4bEEs7YIOxu0L4XylmPGMqZio8wYDWy0eI0cgkhlYfmCObSNiDsQV9A9JuAYP055Bk6Wci0LIc1UDbZnwZg7TyG/r2d+w2+839pqNiONH2RgOZ8h9IGHObhOLYHmKmeLPha9k237THbj4hcFnb0ZuiPM/WTDL5wWqfv12FSdTY/ubs/4V+cNPLU0lTFVUk8tPNGdTJI3FrmnvBHBep5K9IbpZyr1cdLmibEaZm3q+Jj1hpH7x7X1Wuw8KPV88ehlj9Kx82T800eIt3IgxCMwSW5APbdpPmGrzHB+gPpVwrO2DUWJ5OxBjHYhCH1UTWzQMb1gu5z2kgAC53twXtWSvTQpjaLOeTnxd9RhU+sf7uSx/4ivf8Ao26YujvpEeKfK+ZIJ67TqdQztMNQBz7DwC63MtuPFbsF0fDnppuY70j8xBga1rYqVthw2gYvGF616X1//eNzbf8Axof/APXjXkqD2OmJPdMkgMmOnUU91gjpKIKkgYSSa6SxrKakxRUxwVGc6CsViNV40ZhSsqi3HwU9Vgq7XbIhPZS0YpVDtVQme24Kdo1VKI0dtwR6AUyCNkaJ+1kqhmkqEexTWDov05CvRnZZkTrFXYHXQCXo3IhfsqzCpOdsgqMVsSfaMhYrt1pV7rhZqIGaGED2i7DDfdauRwYXkC67Dj2QhYyNykPZCtN4qlSHZWWv3SsIe/JImwQ9XNRc9AzZWxV/9mePBYGBvvMf3ls4o72L/Jc/gr7VTh4rA7PRsJf2At+nd7Nc3grvZgcVvROsy6VlEXGP2R43eKpsdcIrHWWHLrXKbXgFVgdgptvbdADLIdcEosZ4Kq07CyKx3egkYuscFLUCVWY5Ead1mZFprtkVjlWadkVjkoxaa6yMx2yqNdsjNfssZllrt0VpuqrXbozHbrARbY5GiO6rMKPEg2MWL7KDikTshSORADmeN29yzqiR0r/VmHc7vPcFOuqerZcbu4N8SgUrCy7ju925Pj3KU5UUgrDjTGNIFmgbLOfeSoNuCtVkmwAQKZhJv4qSdjl6kYQQbLThFwFRpztwVyN3JMALUutEGg7ko0coEFrqlK/2rb8kPrOIukYUNjFQGQO34hc0x99TirGNVhc/R3Kg52mLzCjMpHQN5L5gPFdFhLNgucoRrnB8V1uGR2VILQkmbVELDiq+PS9XRPPgrVK2zLrDzjOY8MlPgV0RRGTPj7pHqxWZvr5huOsLVzit4tIZsTqpSd3SuP1VReilRwNiSSSRAJJJJYxcpjaMIhPaQaf9WEYpCsRwmPFJIcUAjhJMldAwimJSKZYwiop1E8UTMSR2NjsrWEiM4nSiW2gzxh1+7ULr2f01snNy100VNZQ4QyiwfEqSCamNPT6IC5rAx4Ftr3Fzb7wWoFnhy6/om6Qcc6N8402YcEmPZIZVUznHq6qEkao3D4bHkQCuQG/BIIhPoHp6yHguZst/+2jovaHZfrLHF8PYLyYdP9rs/Zbq97u4jYr5+XpPQF0pVvRnmZ8k8fr2XcRAgxjDnbieLcamj77bm19iC5p95bPpGdF1Flc0md8lyjEsi497WhqIzq9Ue7cwvtw/Zv4tO4WFTo8eutrIWKS4JnPBcYgmMElHiEEokB4ASNv9LrCT3ssMezemdLST+kRj89HNFNE+GlOqMgi/UMuvGbJy65ukg2ZISSSSARJJJXWCh7Jkrp9kQjJJJIAKg4qbVAcVNqoyCCsRWoLEVpSlEFad1Nx9mUIcU7j7MoJgYKl95ymPfUaQbuU+aJkSqBdqokEOWj7zFSlbZxWWgE4HWKvQu4LLa6xV2ndeyLMmaIOyRd2UNruyoudsgMU6125VNHqnXcUALAZq4NtZdVh7tguXwkcF0tDwCDGNuF1gEe91SjdsFYa5IwoODsoudZMHbKDzssBlXFHf2d3kubwV9q1/mt7FXWgd5LmcHf8A25/mmoJ6VgzvZhdDTvGkLlcGk9mF0FPJsEj2MjSa5FYVSY9Ha5KOW2uRA5VmOup6isAstkRWvuqTSiMcbrBNCJyMHKlG5WGPFlglph2RGuVZjkZp2SsKLMbkS+yrMKK1yBg7HKzE7ZVWEWRmHZY1FuI32VlnC6pROturMbuaxgr3H+iDO4BpcTYAbqRd3/BZ+JSF1qdh3O7ilk6QY7KjnmafrDwHuqyHAM8UHSG2twHBRe63Nc92yy0NK7U6ytUzbWVWFuo6ldi2TJCtlmI8kcPACrR3vdScbA7pm9AWyM8g1alWqpxDTOeTuQmkdrfYclkZjquwImlRKJGfJJ11QXeKI9xdZqq0dxdxVqEan3Ultj+i3hkXtQuro27A9ywcOjs4LpKJo0hXWibNCI2jXE9LFaKPK9fLf3YHH5hdkTZi8p6f60wZMrhf32hn1V4KyE3R8sPN3E95TJJLvRwiSSSRMJJJJYxbi9wIvJCj9xEvskKIdySYp0BhxwTJwNkyBhjwUTwTngmPBYwxUSpckyICdM1z5otPvBwI877L9c5cPwzFMGhoMWoqSsgdC0OgqYmyMdsOLXAgr8kMLmjhxSlfKbRsmY5x8ARdesek/wBIsWcOmiqx7KePVsuEU1NDT4fNG+SHSBGNZaDZzbvLuIBKIrR9eZ39FvolzHrlpsInwGqeNpMMl6toP/hm7fovC87+hlmmhL58oZkocXjHCGsYaaUfEXafovNskekh0t5TDI4cxnF6Vv8Aq+LRiov/AB7P/wCJe65I9NLCZwyHOmVJ6N596pw2XrWf7t1iP5ijZqaPl/PHRZ0hZMef8pMp4lRwjY1LYutg/wB4y7fquy9HfpPw7LkdXkDO4NfkPHfZVcTru9Ue7++b3Dhqt4OG4X3Dkrpo6L84hkODZvw508gt6rVP6iU+GiSxPwumzr0L9F+cdcuM5Pw508gv61Ss6iU+OuO1/jdZIFnwB079FuJdGebBTNmGJYHiDfWMIxEbtqYiNgdO2sc+XB3ArzkNc5waGkuJsAOZX6XSdBOBTdGNd0d1mLV+I4Ibuwr13S+fDH2uOrkAHZDuAI4XHAr5UovRf6VsL6Q8Kp34VSz4ZHiMTnYjDUsMYibICXlpIeNuVkAqR4JiuH4jhFfJh+K0FTQ1cVusgqIjHI24uLtIuNiq117P6a9S2p9I7MjWj9THSxnzFOxeLrDJ2PdK6ZJAYkEkwToBEkkksYe6SjdJGgWVQpt4qKk1OyKJtRGlDCmEo6CgpOPYKi0pSHsoJGY9Ps0p1CI2YVJp2RMFYdkGobsSiApP7QWMiiOKtQOsQgPFnJ2usUbAaYd2U0h7KDC67U8zuygEqTG7ihjineblMOIWAbGFcl0dCdgudw4cFv0XAJWx0a0fAIoduq0btgigpQlhp2TOdshtcncdkUYpYsfYO8ly+EO/trvNdHirvYO8lzGFutWnzRAeg4M/2YXQUz9guYwh3swt+ldwSsZM1WOVhjuCpMdsjMckKF4Osph2yqxvuigrGDtJuig2VYOUwbjisEtxvVhhuqEblZjcVjIuscjNKpserEbrhKwllrkVpVZpsiscgEtMKOw7KoxxVhjrBBmLDHbhW4XclRi42VyHjZC6NRKR1g4/JZ9iCdfvu3utaKMPfvwaqmIwgXc3iozlZSEaKJII8lSqJD12kFHe4tBVAPvUbrILZqU2wCusAsFRp97AK7ENkQE76UGaQudoClO4jZNGzq49b/eKVsKASPbExxPEBcpWSmprXHkCtnH6kMjLWntFYMTdLdfMpJDosx8LK9Rxm3BVaVuoh3JatMyzgjCNCtl+gZwW7SbNWNRAtdZbNMdlRIRsPMbMXhXpKVv+YmUw+1OB8l7bXyWj2Xzj6SdZeroqUH3nOeVfEtkcj+p42kkUl2nGJJJJYwkkkljFuL3URQj91SJU3sohykOCieCcHZAYmOCiUgdky1GEeCY8ErpjwRMIpk54JlgCSSSWMkJJJJANCJBsbC67TJfSx0i5Ncz/ACczbidJCw/6M6UywH/y33b8guLSRsFH1Rkn0z8zUXVw5xy3Q4rHzqKJ5p5fi06mn/hX0N0UekH0ddItZHhmG4hNh2Lye5Q4hH1b5D+w4Esd5A38F+Z61MpV/wCisy4XiXWmH1Wtgm1g20hsjST9ERaPR/TFa5npJ5uv9p9O7/8Ax4l5IvX/AEwcSwjFun7HMRwPEKXEaKaGltUU0okjc4QMBAcNja1l5AsFCSSSWGEnCZOEA2IpJFIcVmZCsknSQGoqqYUFIJyCJBTBUAnWGCMKUvupmBKTggEdn6tOPdTN9xIcFgBAdlIcFBqcnZYAGYboI4qxILhVzsUUZlmB1tlKZ2yAw2UnuuEDIgUzdykVKPisY2MO5LdpTssGg5LapnbJWh0jSjdsjByqxm4UwUqGLTHKTnCyCwp3ORYGyjix9i/yXMYabVvxXS4r+pf5LmKH/TB5pkA7jB33YF0dM6wC5bBXdkLo4HdkJGGJqRv2RmO3VKF2yOx26BQusKM12yqRvRmOQowYHdFa6yA07qfK6AQ7HWKsRyKmw7o8ZWCXWOujRvVNjkeM2QZi7G5GaVTjdurDSlCi2xyMxVYyjtcgEtxOFr81ajd3cVRiI71eo26iT3JW6QyVl2E9XHvxKrVLtRTyyWCqyPuoJbKNlKtAu5wWZH75v8Fp1rgI3fVZcPaf4Jr2A1aQ2sOautfpZuqVObgO5oxcXGyzYqDQAyy6jwCFiM4aCb2DQivd1EOnmVz2OVe/UMNyeKFasczqyY1VSX37ITAXNgmDQ2wHxViCO7geSRfZh6LNGwgALUp2EblVadoCuwncBUEL1MOHetOI8LLNgNir8J2uiAhibw2NxXyx08VInzUyIG/UsI+q+lsxVBZSvIXyb0l1Bqc5Vjyb2db6Lqw9kMz+pzCSRSXUcgkkkljCSSSCxi5HwTpmJJCqH5JJcklgiSSSWMJMeCdRKxhJJJisARCSQTlCjCTW3SCV1qCOmumSWow4SKZJEwikEklgCSSSWCJJJJYwkkkkAjpJkkAldSTWTpyKHCkEyQWGQVqjId0gUz0DMkPdSumHBNzWAEYU91AFOTZYyHdwQH8US6G9YwgkTsmBTPWMOpx8Qht4IkPFFmRrUm1lsUp2WNSHgtamOyVjmhG7ZFadlWY7ZEa5Iayw0qV0EHZSBWMVMUPsn+S5ilNqxvmulxQ+xf5LmKY/2tvmnRjssId2Auhp3bBcxhDuwF0NK42CV6GRqwu7KOx26oxu2VqI3SjItxm6OziqkbtKNG+6wS2CiAiyrMdcot7BKEK07ojX7qu19yph26NGsuRv3VqNyzon7q3G66DMXI3bqwxyoxO3VhjkgyLsTkcFU4irDXJRi3HyWnSO0Q35lZMZJ35LQY61OPFSmNAeZ2pA1ce5SNzw+Ko11U2Bjjy5eay6NewOIy3IY03JO6jBHYhDpY3PPWv3Lt1dY0BKmEKzsjZWKVl3dY7khwM1O34KGJVQpmaW8uKLRgGL1oYwuvueC5u7nSGV5u48EaokdUzbnsjgmDLvF+SS7GJQtLitKlh4CyHTRBoC0IWjTsnUAOQN4LOCnBMC4A8Up92E9yzeuLZrpkhDpKY6ir7HdlZOHPL2g81fldobfksjM53OFaIaOUuNtLXO+QXyXjU/rOK1NTe4fISvojpfxM02C1UjTb2dvmvmw3vbxXZgRy5mMkkQkrkBJJJLGEkOKSQ4rGLbOKfmosTlIVRIcEyQ4JclgsdMkkVjC5pk4TLGEmKdRWAOmKSRQZhXSTJwsjCSUkkQ2RSSSusaxildOeCiUADp1EFSHBZGEkldK6IbEkkksZbEkkksY//Z</binary>
</FictionBook>