<?xml version="1.0" encoding="utf-8"?><FictionBook xmlns="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0" xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink"><description><title-info><genre>nonf_biography</genre><author><first-name>Сергей</first-name><middle-name>Семенович</middle-name><last-name>Попадюк</last-name><id>b6002218-f157-11e4-a04a-002590591dd6</id></author><book-title>Кивни, и изумишься! Книга 1</book-title><annotation><p>Дневник Сергея Семеновича Попадюка, профессионального искусствоведа, историка русской архитектуры и градостроительства — удивительный человеческий документ, наследующий лучшим традициям русской мемуарной прозы. Повседневная жизнь умного и просвещенного интеллигента второй половины ХХ века, ищущего выход из исторического и эстетического тупика, предстает со всей возможной полнотой и откровенностью. «А выходов всего два, — признается автор. — Либо открыто протестовать, подписывать коллективные письма в защиту несправедливо обвиняемых, выходить на Красную площадь, получать по морде от мальчиков-добровольцев, вылетать с работы, садиться в тюрягу, в психушку, либо скромно, добросовестно, не обращая внимания на государство, политику, идеологию, игнорируя их, делать свое “маленькое дело” — то, которое ты сам себе выбрал, которому обучился и в которое способен вложить душу, — делать как можно лучше, очищая его по возможности от лжи и злобы». Сергей Попадюк избрал и описал второй путь. У вас есть возможность еще раз пройти и обдумать его вместе с автором.</p></annotation><date value="2019-01-01">2019</date><coverpage><image l:href="#cover"/></coverpage><lang>ru</lang><sequence name="Диалог (Время)"/></title-info><document-info><author><first-name/><last-name/></author><date value="2019-07-06">2019-07-06</date><id>DDF42D04-ABB4-4CCD-9752-EB938BBBEFC9</id><version>1.0</version><program-used>fb2cut 2.7.2</program-used></document-info><publish-info><publisher>Время</publisher><city>Москва</city><year>2019</year><isbn>978-5-9691-1872-0</isbn></publish-info></description><body><title><p>Сергей Попадюк</p><p>Кивни, и изумишься! Книга 1</p></title><section><p>© С. С. Попадюк, 2019</p><p>© «Время», 2019</p><subtitle>* * *</subtitle></section><section><epigraph><p>Памяти мамы — Любови Рафаиловны Кабо</p></epigraph><epigraph><poem><stanza><v>Жизнь — без начала и конца.</v><v>Нас всех подстерегает случай.</v><v>Над нами — сумрак неминучий,</v><v>Иль ясность божьего лица.</v></stanza></poem><text-author>Блок. Возмездие</text-author></epigraph><empty-line/></section><section><title><p>1970</p></title><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>15.06.1970.</strong> Начиная эту новую тетрадь, я ставлю перед собой прежнюю цель — спасти насколько возможно то, что уходит навсегда: происшествия, впечатления, встречи, разговоры, мелькнувшую в голове мысль, затянувшееся переживание — все эти осколки, на которые распадается <emphasis>моя реальность</emphasis>. Пусть сами по себе и бесформенные, они сохраняют аромат проходящего времени. Подбирая и складывая их, я надеюсь хотя бы частично эту реальность воссоздать. При теперешнем положении вещей такая апология частной жизни, всего мимолетного и необязательного в ней способна, мне кажется, уберечь человека от нивелировки.</p><p>«Тайной свободой» называл это Пушкин. Теперь это называется: <emphasis>внутренняя эмиграция</emphasis>.</p><p>Но тут вот какое «но». Дело в том, что, когда пишу, словно кто-то другой пишет вместо меня. Для своих впечатлений, для пережитого мною, только мною, как будто подбираю я приблизительно похожие готовые отпечатки. Чужой текст легко и непроизвольно ложится под колеса; я качу, как по рельсам, давно кем-то проложенным, вместо того чтобы идти своей дорогой. И нет у меня ощущения, что я из ничего делаю что-то.</p><p>Вот она — власть штампа!</p><p>Неповторимый <emphasis>вкус</emphasis> минуты исчезает бесследно. Остается только <emphasis>знак</emphasis>.</p><p>Я все еще не вылупился из-под маски.</p><p>Я стараюсь высказаться искренно и точно, глядь — а на мне маска. Чья-то. Я ее сдираю, а под ней — другая. Потом стыдно все это перечитывать.</p><p>Ну что ж, разрабатывать руку. Писать <emphasis>для себя</emphasis>, не заботясь о том, что это будет кем-то прочитано, не боясь и не избегая повторов и непоследовательности.</p><cite><p>Давай писать набело, <emphasis>impromptu</emphasis>, без самолюбия, и посмотрим, что выльется. Писать так скоро, как говоришь, без претензий, как мало авторов пишут, ибо самолюбие всегда за полу дергает…</p><text-author><emphasis>Батюшков</emphasis>. Опыты в стихах и прозе</text-author></cite><p>Писать свободно и обо всем. Изживать литературщину и манерность. Делать себя.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>«Хороша святая правда, да в люди не годится»; «изжил век, а все правды нет» — говорят русские пословицы. <emphasis>Совдепия</emphasis> не в семнадцатом году началась, а в семнадцатом веке. Безнадежность в кровь нам вошла.</p><cite><p>У нас лицо всегда было подавлено, поглощено, не стремилось даже выступить. Свободное слово у нас всегда считалось за дерзость, самобытность — за крамолу; человек пропадал в государстве, распускался в общине.</p><text-author><emphasis>Герцен</emphasis>. С того берега</text-author></cite><p>Вот и осталось тешиться отвлеченными идеалами, юродствовать, сравнивая их с действительностью, пьянствовать, куролесить и без конца возвращаться к одному и тому же вопросу: что делать? как вести себя, чтобы оправдать свое существование, чтобы совесть не мучила?</p><p>А выходов всего два: либо открыто протестовать, подписывать коллективные письма в защиту несправедливо обвиняемых, выходить на Красную площадь, получать по морде от мальчиков-добровольцев, вылетать с работы, садиться в тюрягу, в психушку, либо скромно, добросовестно, не обращая внимания на государство, политику, идеологию, игнорируя их, делать свое «маленькое дело» — то, которое ты сам себе выбрал, которому обучился и в которое способен вложить душу, — делать как можно лучше, очищая его по возможности от лжи и злобы. «Советскую власть, — говорит Белинков, — уничтожить нельзя. Но помешать ей вытоптать все живое — можно. Только это мы в состоянии сделать».</p><p>Но что бы ты ни выбрал, от общих проблем не уйти, как не уйти от повсеместного произвола и какой-то <emphasis>обоснованной</emphasis> тупости государственного механизма. Вот и остается надеяться, что где-то все ж таки есть Бог или какая-нибудь абсолютная совесть, — что теперешние наши упования оправдаются же когда-нибудь.</p><cite><poem><stanza><v>Вся русская жизнь — ожиданье от Бога</v><v>какой-то неясной амнистии.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Губерман</emphasis>. Гарики</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Служил у нас в Тамбове такой парень (вернее, не у нас, а в пехоте, но поскольку дивизия была <emphasis>кадрированная</emphasis>, мы были соседями), такой маленький человечек, <emphasis>самострел</emphasis>. Он в себя стрелял, чтобы отмазаться от службы. Выбрал, так сказать, свободу. В карауле, на посту он выстрелил себе в ногу. В караулке, услыхав автоматную очередь, подняли отдыхающую смену и кинулись на пост. Он уверял, что в него стреляли с проходившего мимо поезда (пост находился неподалеку от железной дороги), но обуглившийся — от выстрела в упор — валенок часового сразу все объяснил. Парня судили. Суд был показательный, всех нас согнали в клуб — для науки, чтоб другим неповадно было. Парень был уже без ноги, на костылях, так и сидел на виду у всех и послушно вставал, отвечая на вопросы. Перед залом зачитывали его отчаянные письма домой, в которых ясно просвечивал задуманный поступок. Жалко было его, дурака. Лица его я не запомнил. Ему дали семь лет.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Нетрудно быть логичным, но логика служит, скорее, убедительности, чем истине. К ней прибегают, когда хотят обосновать решение, не связанное с насущной жизненной задачей, или когда подспудно чувствуют себя неправыми.</p><cite><p>Обосновывается только сомнительное, маловероятное, то есть то, во что мы, вообще говоря, не верим.</p><text-author><emphasis>Ортега-и-Гассет.</emphasis> Искусство в настоящем и прошлом</text-author></cite><p>Человек, уверенный в своей правоте, повторит следом за Камю: «Что же говорить, когда так оно и есть».</p><p>Я больше доверяю суждениям темным на первый взгляд, противоречивым, фантастическим, но которые <emphasis>наводят</emphasis> на брезжущий смысл, чем таким, в которых меня волокут по частоколу бесспорных умозаключений. Русская мысль, мне кажется, тем и отличается, что всегда дерзает выразить истину не логическую, невыразимую, постигаемую, скорее, в молчании (<emphasis>h&#x113;sych&#xED;a</emphasis>); тем не менее мы тщимся найти ей практическое применение. Отсюда и вечное наше богоискательство, и наше великое косноязычие. Тут смешиваются Восток и Запад: созерцательность и прагматизм. Нигде, верно, не было стольких и таких заплетающихся мечтателей, чудовищных в своем каменном упорстве.</p><p>Какая уж тут, к чертовой матери, логика!</p><cite><p>— Посудите сами, какую, ну какую, скажите на милость, какую пользу мог я извлечь из энциклопедии Гегеля? Что общего, скажите, между этой энциклопедией и русской жизнью? И как прикажете применить ее к нашему быту, да не ее одну, энциклопедию, а вообще немецкую философию… скажу более — науку?</p><text-author><emphasis>Тургенев</emphasis>. Гамлет Щигровского уезда</text-author></cite><subtitle>В стиле Хемингуэя</subtitle><p>Мы встретились на станции «Белорусская — радиальная» в восемь утра. Пока дожидались Виталика с его подругой, я, усевшись на пол, читал «Охоту на сэтавра», а Леднев с Гореликом, опухшие со сна, читали газеты. Потом поехали в Химки.</p><p>Площадь перед речным вокзалом была залита солнцем; мы пересекли ее. Билеты были уже распроданы, поэтому мы прошли прямо к причалу и замешались в толпу пассажиров. На «Ракете» мы заняли корму, и пассажиры, спускаясь с верхней палубы, проходили мимо нас.</p><p>«Ракета» шла по каналу, на бетонированных берегах которого сидели рыболовы с удочками. Канал поворачивал, и солнечный луч, падавший на нас из люка, все время перемещался. Американец откинулся на спинку скамьи и подставил солнцу лицо. Было еще довольно прохладно. Нас обдувал ветер, смешанный с брызгами, и я предложил Тоне свою куртку, но она покачала головой. За шумом воды слов не было слышно. Мы с Гореликом, перемигиваясь, поглядывали на девушку, стоявшую у борта: ветер задирал ее юбку. Сашка сидел, закинув голову, с закрытыми глазами.</p><p>В Тишкове мы высадились на деревянную пристань. Красный катер дяди Миши покачивался в ста метрах. Мы помахали ему. Пассажиры двинулись вверх по тропинке, и «Ракета» отвалила. Тогда катер развернулся и подошел к пристани. «Здравствуйте, дядя Миша!» — закричали мы. Он зацепился багром, и мы спустились в катер. Все прошли в кабину и разместились в креслах, а мы с Американцем и Тоней остались на кормовом диванчике. Сашка сразу же подставил лицо солнцу.</p><p>Дядя Миша вел катер наискось через залив, а потом вдоль западного берега водохранилища. Перед следующим заливом мы увидели объявление на буйке: «Катание на водных лыжах запрещено». Дядя Миша обернулся и сказал:</p><p>— Ничего, я вас в другое место отвезу. Только вещи сначала положим.</p><p>— А почему? — спросил Виталик.</p><p>— Мальков, что ли, здесь развели, — пояснил Горелик. — А жаль: хорошо здесь было.</p><p>Катер сделал еще один поворот, и показалась база. Дядя Миша ввел катер в гараж, и выскочивший на палубу Американец зачалил его. Вылезая с двумя сумками — своей и Сашкиной, — я стукнулся головой о ржавую поперечную трубу. Мы прошли по мосткам над водой и стали подниматься по деревянной лестнице на берег. Пересекли лужайку, посреди которой торчал флагшток, — высокая трава была еще влажной от росы — и вошли в один из домиков на опушке леса. Здесь было шесть кроватей, печка и умывальник. Пока мужская часть нашей компании переодевалась, Тоня с Ниной сидели на лужайке, на столе для пинг-понга, а потом мы ждали их. Потом все спустились к катеру.</p><p>Я помогал Американцу распутывать и сматывать в бухту старый фал со множеством узлов. Остальные в это время сидели на мостках в гараже, опустив ноги в воду. Тоня разделась, нырнула с мостков и вскоре выплыла на середину залива. Потом пришел дядя Миша, и мы полезли на катер, передавая друг другу широкие лыжи с резиновыми креплениями и свернутый фал, — все это было сложено на корме.</p><p>Дядя Миша вывел катер из залива. Теперь он не огибал западный берег, а направил катер по диагонали к противоположному берегу водохранилища. Катер подошел к мосткам, и мы высадились. Солнце стояло уже высоко.</p><p>Первой стартовала Тоня, но неудачно. Горелик сидел на корме, выбирая фал. Задним ходом катер опять приблизился к мосткам, и Горелик издали бросил фал. Я поймал его и передал Американцу — он уже сидел на краю мостков с надетыми лыжами, а Тоня, смеясь, вылезала из воды.</p><p>Вода под катером вспенилась, фал в руках Горелика стал быстро разматываться, потом Сашку сильно дернуло и сорвало с мостков. Он сделал падающее движение, но удержался на ногах и, выпрямившись, понесся вслед за катером. Мы видели, как он мчится вдали, уклоняясь из стороны в сторону плавными зигзагами, а потом катер и он скрылись из виду в сверкании солнечных бликов. Тоня возле меня вытиралась махровым полотенцем.</p><p>Катер показался. Теперь он мчался назад, и Американец появлялся то справа, то слева от него, поднимая тучу пены при разворотах. Мы увидели, как он показал Горелику два пальца. Катер описал широкую дугу и пошел по второму кругу. И все повторилось: они исчезли вдали, в сверкании бликов, а потом снова возникли, быстро приближаясь, и Сашка мелькал справа и слева от катера, и катер стал описывать дугу перед мостками. Американец с фалом в одной руке тоже стал описывать дугу, еще более широкую, летя рядом с катером и стремительно от него отдаляясь, и на излете этой дуги бросил фал. Теперь он летел прямо к мосткам, опустив руки вдоль тела, на слегка согнутых ногах, сосредоточенно глядя на бурун под лыжами, а бурун все ослабевал и ослабевал, движение постепенно замедлялось, и, не дотянув шагов десяти, Сашка ушел под воду. Он вынырнул и поплыл к мосткам, толкая снятые лыжи перед собой, а катер, развернувшись, догонял его сзади.</p><p>Следующим по очереди был Виталик. Ему, видно, очень хотелось пофорсить перед своей Ниной, но тут фал стал рваться. Он оборвался в первый раз, и во второй, и в третий, и каждый раз Виталику приходилось возвращаться вплавь, в то время как мы быстро сращивали оборванные концы, но фал был старый, и мы решили наконец плюнуть на это дело. Горелик с дядей Мишей умчались на базу за новым фалом.</p><p>Виталику все-таки удалось показать класс: он поднимал фал над головой, зажимал его между колен — а руки в это время свободно лежали на бедрах, — прыгал на волнах и прямо-таки виртуозно разворачивался. Финишировал он лихо: подлетел прямо к мосткам и с ходу уселся на них. Неприятно было то, что ничего этого он не стал бы делать, не будь здесь этой Нины, или нас, или зрителей на берегу. Неприятно было то, что он не стал бы это делать <emphasis>просто так</emphasis>.</p><p>А потом настала моя очередь. Впервые в жизни я встал на водные лыжи. Я зарылся в воду сразу же, как только меня сорвало с мостков, но, не желая выпускать фал из рук, долго волочился под водой, пока лыжи не соскочили. Во второй и в третий раз повторилось то же самое, но мне не давали передышки: вновь усаживали на край мостков, помогали нацеплять лыжи и снабжали полезными советами. Уж очень они хотели, чтобы я научился. Наконец я замотался и пересел на катер, а на лыжи встал Горелик. Вот тут-то и началось самое главное.</p><p>Клоун в цирке — это артист самого высокого класса. Потому, во-первых, что он умеет все то, что умеют и другие, но, если канатоходец только ходит по канату, жонглер только жонглирует, акробат только крутит сальто, клоун делает и то, и другое, и третье. А во-вторых, он делает это лучше. Ибо <emphasis>пародирует</emphasis>.</p><p>Я начал хохотать сразу же, как только катер тронулся и натянувшимся фалом Вовку сволокло (именно сволокло) с мостков. Я сидел на корме мчащегося катера, и в туче брызг передо мной маячила, моталась и билась на конце фала донельзя перепуганная дурацкая харя в дурацкой белой шапочке с пластмассовым козырьком. Горелика бросало из стороны в сторону, подкидывало волнами; стараясь удержать равновесие, он нелепо размахивал руками и ногами, садился на пенный бурун, почти опрокидывался, но в последний момент овладевал стихией, делал зверское лицо и залихватски сдвигал шапочку козырьком назад. Убедившись, что бояться нечего, он переругивался с досаждавшими ему волнами и отплевывался от них. Затем, почувствовав полную безнаказанность и впав в дурацкий бесшабашный азарт, он летал вокруг катера, почти обгоняя его, разевая рот в самодовольной ухмылке, пока какая-нибудь волна не наносила ему предательского удара, и тогда снова начиналась безумная борьба со стихией. Он пытался заговаривать с рыбаками в лодках, мимо которых мы проносились, причем некоторые из этих лодок оказывались между ним и катером, и ему приходилось молниеносно перебрасывать фал через головы озадаченных собеседников, но фал увлекал его дальше, и он, оборачиваясь, только недоуменно кивал им на катер, как на досадную помеху. Несколько раз дурацкую шапочку сдувало у него с головы, но он ловил ее на лету, а потом сдуло совсем, и он хотел броситься за ней, но фал дернул его, и, встряхнувшись, едва не упав, он понял, что навсегда потерял ее, и горько заплакал.</p><p>Я катался по корме, царапая обшивку, и хохотал до слез. Когда катер вывел Горелика на финишную дугу, он вдруг задрал ногу с лыжей и начал стаскивать крепление. Волны колотили его, а он, стоя на одной ноге, втянув голову в плечи, пытаясь на бешеной скорости справиться с креплением, весь ходил ходуном и стал похож на летящее к берегу мельничное колесо. Он так и вылетел из дуги к мосткам — на одной лыже, держа другую двумя руками под мышкой и размахивая свободной ногой, с выражением дурацкого энтузиазма на лице. Это было представление!</p><p>Потом все опять стартовали по разу. Тоня, сделав круг, призналась:</p><p>— Не смогла я второго круга сделать: ноги устали — ужас!</p><p>— А ты их не расставляй, — посоветовал Горелик, — ты их вместе держи.</p><p>Я становился на лыжи еще раза три, но все неудачно. Добился лишь того, что меня выносило из воды, но, не умея координировать движения, я импульсивно брал фал на себя и преждевременно выпрямлял колени; в этот момент фал, лишенный нагрузки, ослабевал, и я заваливался на спину. Несколько раз пыталась стартовать Нина, но у нее, как и у меня, ничего не получалось.</p><p>Потом мы проголодались и, погрузившись в катер, отправились на базу. Мы достали из сумок вино, мясо, сыр, хлеб, помидоры, огурцы, консервы и разложили все это на столе среди деревьев.</p><p>— Ну как, шашлыки будем делать? — спросила Тоня.</p><p>— Ни к чему, — решили. — И так всего много, да и ждать неохота.</p><p>— Дядя Миша, идите к нам! — позвала Тоня.</p><p>Она резала хлеб, а я, раскрыв нож, вынимал пробки из прохладных бутылок. Тут оказалось, что Виталик с Ниной куда-то исчезли. Мы долго кричали им, поворачиваясь во все стороны и дурачась, а потом они вышли из леса, и мы, притворившись, что не замечаем их, двинулись к столу.</p><p>— Извините, парни, так уж получилось, — сказал Виталик, когда Нина прошла вперед.</p><p>Мы сели вокруг стола и разлили вино по кружкам.</p><p>После обеда мы разлеглись на траве, а Виталик с Ниной снова скрылись в лесу. Отдохнув, играли в футбол: мы с Гореликом против Американца и Тони. Мы сначала одолевали, но Сашка не сдавался — он фактически играл против нас один, хотя Тоня тоже очень храбро играла, — и скоро я задохся и перестал бегать. Дядя Миша смотрел на нас издали и смеялся. Мы с Гореликом больше кричали, чем играли. В общем, мы проиграли.</p><p>Мы были красные и потные после игры и пошли купаться. Спустились вниз, к мосткам, и с лодок бросились в воду. Дядя Миша тоже спустился с нами. Пока мы плавали, брызгаясь, по заливу, с берега спустились и Виталик с Ниной.</p><p>— Что, Виталик, пора охладиться? — кричал Горелик с середины залива.</p><p>Они уплыли туда с Тоней, а мы с Американцем к этому времени уже вылезли из воды и сидели в лодках, обсыхая на солнце. Потом мы пошли играть в волейбол, потом снова купались, и наконец настало время уезжать. Солнце уже низко висело над деревьями.</p><p>Мы собрали вещи и спустились к катеру. Катер шел по гладкой розовой воде водохранилища. Он срез<emphasis>а</emphasis>л своим ходом верхний слой этой глади, и две волны смыкались за его кормой, образуя высокий пенистый бурун, который вновь разваливался на две стороны, и две волны, опадая пенистыми гребнями, далеко разбегались, тревожили розовую гладь, заставляя плясать неподвижные лодки рыбаков, а внутри вытянутого треугольника за кормой бушевал цилиндрический поток воды.</p><p>— Ну, Леднев, — сказал я Сашке, — отдыхать с тобой — вариант беспроигрышный!</p><p>— Имеешь право, — ответил он.</p><p>Мы вылезли со своими сумками на деревянную пристань и попрощались с дядей Мишей, потом стали подниматься по тропинке. Мы прошли через лес, пересекли поле и вышли к автобусной остановке. Автобус довез нас до железнодорожной станции. Там мы купили по пакету молока и в ожидании электрички выпили его.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>27.06.1970.</strong> Остался один: Молчушка укатила в Болгарию на месяц, мама — в Переделкине, а Мика — в Малеевку с детским садом. Брожу по дому, размышляю, беру то одну книгу, то другую, разговариваю сам с собой, вслух ругаюсь… И вот что я думаю.</p><p>Я ленив. Я настолько ленив, что ленюсь поднять даже то, что плохо лежит. Чего-чего мне только не попадалось: большие деньги, которые можно было заработать без особенных усилий, хорошие местечки, куда легко было пристроиться, женщины, которых оставалось только взять, и многое другое, что я пропустил в своей жизни.</p><cite><p>И причина этого не в философском презрении к благам земным и преходящим; я вовсе не отличаюсь настолько возвышенным вкусом и ценю их, самое малое, по их действительной стоимости; нет, причина тут в лени и нерадивости, непростительных и ребяческих.</p><text-author><emphasis>Монтень</emphasis>. Опыты. III. 9</text-author></cite><p>И иногда становится жаль всего этого.</p><cite><p>…Он почувствовал то, чего пошлее нет на свете: укол упущенного случая.</p><text-author><emphasis>Набоков</emphasis>. Дар</text-author></cite><p>Как все лентяи, я сваливаю на судьбу, но и привычка сваливать — все от той же проклятой лени, от стыда самому себе в ней признаться. Это не раблезианская героическая праздность, не освежающее плодотворное бездействие между трудами, не спокойное, созерцательное безделье, не <emphasis>far niente</emphasis>, — это просто тупая и угнетающая, пропитанная раскаянием апатия, которая поражает тело и душу, одуряющее болезненное состояние, которое липнет, как дурной сон, и от которого невозможно избавиться, так же как невозможно изменить почерк. Действительно, судьба!</p><cite><p>Великолепная увертка человеческой распущенности — беспросветное свое свинство сваливать на звезды!</p><text-author><emphasis>Шекспир</emphasis>. Король Лир. I. 2</text-author></cite><p>У таких, как я, любовь, страсть заменяются воображением. Я привык вожделеть ко всему, что мне так или иначе приглянулось, не задумываясь в то же время о реальных средствах и результатах достижения желаемого. Я начинаю <emphasis>фантазировать</emphasis>, я подменяю действительность собственными фантазиями; реальные средства и результаты лежат вне сферы моего внутреннего опыта: сталкиваясь с ними, я утрачиваю всякий интерес к увлекшему меня предмету. Отсюда моя нерешительность и пассивность, когда доходит до дела, отсюда женственное непостоянство, отсутствие твердых принципов в моем поведении. Отсюда, наконец, бурная развращенность моей фантазии.</p><p>Вот о чем я думаю, бродя в одиночестве в сваливающихся штанах по дому и мечтая о полированном теле негритянки.</p><cite><poem><stanza><v>И сквернословьем душу отвожу,</v><v>Как судомойка!</v><v>Тьфу, черт! Проснись, мой мозг!</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Шекспир</emphasis>. Гамлет. II. 2</text-author></cite><p>Лето: в пустых квартирах впустую надрываются телефоны.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Когда Мику отправляли в Малеевку с детским садом, он крепился, как настоящий мужчина. Правда, поинтересовался вначале, нельзя ли этого как-нибудь избежать. Мы объяснили ему, что у нас нет другого выхода. Он сказал:</p><p>— Ладно, поеду, пока я маленький. А как вырасту большой, я стану домашним ребенком.</p><p>Он и при отправке держался отлично. Когда их построили в пары, чтобы сажать в автобусы, и все детишки ударились в рев, он вместе с другом-сорванцом прыгал на месте и кричал во все горло:</p><p>— А на даче хорошо! А на даче хорошо!</p><p>— Подкупленные, — сказала про них Молчушка.</p><p>Потом, уже в автобусе, он смотрел на нас, прижавшись носом к стеклу, и Молчушка сказала ему, чтобы он не вертелся, а он крикнул в ответ: «Не слышу!» — и тут произошло ужасное. Личико его как-то вдруг перекосилось, задрожало, он сорвался с места и кинулся к дверям, но двери уже захлопнулись. Мы видели, как он метнулся к окну на противоположной стороне и стал смотреть в него, повернувшись к нам спиной. Мы побежали на ту сторону, но автобус тронулся, и мы не успели.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>И еще я думаю о своей профессии, которую получил вместе с дипломом и которая стала мне чужой как никогда. Я думаю о ней теперь, как о лишней, одной из лишних, вторичных, ничего не производящих, а лишь <emphasis>подхватывающих</emphasis> то, что уже создано другими. Нуждается ли оно, это созданное, в том, чтобы им занимались, его изучали, вместо того чтобы просто воспринимать его, пускать в дело, использовать по назначению?</p><p>Моим героем всегда был Левша — мастер, умелец, молчаливый ремесленник, который создает вещи и делает это лучше других, без «мелкоскопа», а так, «глаз пристрелявши». И те, кто выхватывает у него созданные вещи, чтобы наговорить по их поводу множество необязательных слов («тухлых», по выражению рыкачевского приятеля), окружить их туманом глубокомыслия, представляются мне какими-то назойливыми мухами, вьющимися вокруг мастера, бездельниками и дармоедами, живущими за счет чужого труда. И вот, проучившись пять лет, чтобы стать такой же мухой, я сам теперь к ним принадлежу.</p><cite><poem><stanza><v>И не умней я стал, в конце концов,</v><v>Чем прежде был… Глупец я из глупцов!</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Гете</emphasis>. Фауст. I. 1</text-author></cite><p>Наше время отбивает у нас уважение к теории.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>23.07.1970.</strong> В последний момент выяснилось, что Миша Трунов не может поехать со мной, и я пригласил в напарники Викинга. Он бросил работу, семью, быстро собрался, и мы выехали в Ярославль.</p><p>Мы переночевали в гостинице, в шикарном двухместном номере (другого не нашлось), а на следующее утро явились к Тяну. Он вручил нам список объектов, и мы отправились в реставрационные мастерские за инструкциями. В 14.30 выехали в Гаврилов Ям и в четыре были на месте. Перерисовывали схему в горсовете, клянчили машину, сидели на крылечке крошечной районной гостиницы в ожидании хозяйки, а наутро приступили к работе.</p><p>Работать пришлось в ужасающей духоте; горячий воздух обжигал легкие. Мы доехали автобусом до деревни Ступино, а от нее пошли на Творино. При выходе из деревни облились водой у колодца. К полудню в Творино все было кончено, но мы долго сидели на крыльце конторы, в тени, курили и слушали болтовню мужиков о муравьях и пчелах, о женщинах и о любви. По очереди мы заходили в контору напиться воды и никак не могли решиться выйти на солнце. Нам предстояло пройти около десяти километров до Холма-Огарева, а потом вернуться к шоссе. Наконец мы решились и вышли.</p><p>Множество грачей усыпали выбеленную зноем пашню. Все они, повернувшись в одну сторону, ловили раскрытыми клювами каждое колебание горячего воздуха. Это напоминало заседание монашеского ордена. Они стояли совершенно неподвижно, пока мы проходили мимо; а когда мы остановились, привлеченные зрелищем, они стали медленно, неохотно один за другим взлетать, провисая на своих тяжело машущих крыльях.</p><p>Хорошо все же идти по земле, расстегнув ворот гимнастерки и чувствуя неровности сухой почвы сквозь тонкую подошву кед; смотреть, как земля постепенно поворачивается перед тобой и из-за одного горизонта выплывает другой, совсем голубенький; угадывать направление, следить за солнцем, держать в уме пройденное расстояние, учитывать наклон рельефа и тысячи других признаков, составляющих портрет местности, — и вот ты уже знаешь ее так, будто родился здесь, знаешь даже, чт<emphasis>о</emphasis> будет дальше, еще до того, как оно откроется; и все-таки оно появляется неожиданно, и чувствуешь удовлетворение от того, что оно не такое, как ты думал, и от того, что все идет правильно.</p><cite><p>На эти случаи, кажется, есть особые глаза и уши, зорче и острее обыкновенных, или как будто человек не только глазами и ушами, но легкими и порами вбирает в себя впечатления, напитывается ими, как воздухом.</p><text-author><emphasis>Гончаров</emphasis>. Фрегат «Паллада»</text-author></cite><p>Потом, окончив работу, прыгаешь в воду с мостков, на которых женщина полощет белье, и плаваешь туда и обратно, разгребая зеленую тину, перемешивая своим телом теплые и холодные пласты в застоявшемся пруду. А потом старик выносит нам молоко в кувшине, который тут же покрывается бусинками росы, и косой ломоть хлеба с пористой мякотью, а солнце висит уже низко, и пора подниматься с бревен…</p><subtitle>В прошлом году. Напарник</subtitle><p>А потом появился Боб и сказал, что, по сведениям, полученным им от местных жителей, в пяти километрах отсюда, в Быкове, сохранилась еще одна деревянная церковь. Мы развернули карту. Быково лежало в стороне от нашего маршрута, почти на границе района, и оставлять его на завтра не имело смысла. Завтра вечером, самое позднее, мы должны были встретиться с нашими в Усмыни, а до Усмыни было еще далеко. Мы прошли сегодня около пятнадцати километров по бездорожью и обмерили два памятника: помещичий дом в Пухнове (куда подбросила нас машина, выделенная нашей бригаде сельсоветом за помощь в скирдовании сена) и эту, белавинскую, церковь. День клонился к вечеру, и через час уже невозможно было бы снимать.</p><p>— Надо идти, — сказал Боб, испытующе глядя мне в лицо. — Ничего не поделаешь. Все равно ночевать здесь придется.</p><p>— Идти так идти, — вздохнул я.</p><p>И мы двинулись. Проходя по селу, увидели группу мальчишек, сидевших под забором. Они молча смотрели на нас. Вокруг них валялись на траве велосипеды.</p><p>— Ребята, — сказал Боб, — нам нужно по-быстрому смотаться в Быково. Если не успеем до темноты, Серега, — он кивнул в мою сторону, — не сможет фотографировать. Выручите нас, дайте два велосипеда.</p><p>Мальчишки, нахохлившись, молчали. Мы переминались в ожидании. Потом один из них, старший, сказал с досадой:</p><p>— Что же вы, жиды, молчите! Жалко вам, что ль?</p><p>— Тебе не жалко, ты и давай, — ответили ему.</p><p>— И дам!</p><p>Он вскочил и подкатил нам свой старый голенастый велосипед с шоферской баранкой вместо руля.</p><p>— Эх, и я дам! — воскликнул другой.</p><p>Его велосипед был дамским, приземистым. Я сел в седло. Цепь прокручивалась, и, изо всех сил работая педалями, я почти не двигался с места. Мальчишки хохотали.</p><p>— Ладно, — решил Боб, — бери этот и езжай вперед. Главное — сфотографировать, а обмерить можно и в темноте.</p><p>Мы поменялись велосипедами, и я помчался. Шел «пёр», как мы выражались, шла удача — ее не следовало упускать.</p><p>Меня трясло на корнях, колючие ветки хлестали по лицу; когда начинался песчаный подъем, я бежал, толкая тяжелый велосипед перед собой. Аппарат колотил меня по спине, а экспонометр раскачивался на груди из стороны в сторону. Промелькнула одна деревня, другая. Какая из них Быково, я не знал: пора сенокоса, и спросить не у кого, а соскакивать с седла, разыскивать «языка» времени не было. Я просто искал глазами силуэт церкви. Навстречу — паренек вскачь на лошади.</p><p>— Где Быково?</p><p>— Вы ее проехали, дяденька. Во-он она!</p><p>Вернулся. И сразу стало ясно, что делать нам здесь нечего. Я все же сфотографировал то, что осталось от церкви, — для отчетности. Подъехал Боб. Мы навели справки, перекурили и не спеша двинулись обратно. Когда въехали в Белавино, Боб сказал:</p><p>— Давай зайдем тут к одной… Познакомлю.</p><p>(Он уже всюду здесь побывал, пока я возился с кроками у церкви.)</p><p>Мы прислонили велосипеды к забору, прошли мимо пылившихся на штакетнике кувшинов и стеклянных банок и поднялись на крыльцо. Боб уверенно толкнул дверь, и мы вошли в темные сени.</p><p>— Держись за меня, — сказал Боб и постучал.</p><p>За столом у окна сидела старушка, не по-деревенски прямая, опрятная, в накинутом на плечи вязаном платке.</p><p>Это была учительница здешней школы. Шестьдесят лет назад юной выпускницей Бестужевских курсов приехала сюда из Петербурга «вместе с товарищами» (как она выразилась), сжигаемыми, как и она, святой любовью к народу. «Товарищи» устроились на работу по соседству, в барановской усадьбе Родзянко, которую, кстати, спасли в семнадцатом от мужицких поджогов и вырубок, а она с тех пор так и жила здесь, в Белавине, сначала стоически свыкаясь с деревенским бытом и одиночеством, а затем и не замечая всего этого: отсутствия электричества, элементарных удобств, мыла, сахара, интересных воспитанных людей, мужской ласки… Весь энтузиазм нескольких поколений русской интеллигенции ушел на вскапывание огорода, выращивание картошки, запасание дров и керосина, топку печи, таскание воды из колодца, полоскание белья в проруби, да еще на обучение грамоте белоголовых «скобарей», которые уходили потом на Гражданскую и на Отечественную, в город и в лагеря, и никто не возвращался обратно, а «товарищи» померли давно или были ликвидированы; от прошлого остались лишь пожелтевшие кружевные воротнички, прямая спина, лучистая доброта в выцветших глазах. Она одна теперь тихо наблюдала ход истории в его <emphasis>обыденном</emphasis> преломлении — седая мышка, бессребреница, мудрый тростник…</p><p>(А вот старик из Встеселова, рассказавший, как в двадцатом, когда он служил в Москве, к ним в Спасские казармы затесался однажды маленький лысый человечек и все приставал к солдатам: как да что? Солдаты отругивались от дурака и гнали его прочь, а потом появился громадный матрос и бухнул, что сейчас перед ними выступит Ленин…</p><p>А вот коренастый мужчина, который возле замечательной лукинской церкви XVIII века, спокойно глядя на нас светлыми глазами, рассказал о том, как просидел в этой церкви все лето сорок первого, дожидаясь своей очереди: немцы регулярно расстреливали военнопленных, когда их накапливалось слишком много и не хватало для них места… Рассказывая, он прикасался пальцами к кирпичной стене и словно поглаживал ее, как, наверное, поглаживал и <emphasis>тогда</emphasis>. И каждое утро он проходит мимо нее по дороге на ферму…)</p><empty-line/><p>— Где бы нам переночевать? — обратились мы к Ване, возвращая ему велосипед с шоферской баранкой вместо руля.</p><p>— Да хоть у меня.</p><p>Он так и сказал: «у меня». Это был угрюмый паренек лет четырнадцати. Введя нас в избу, он объявил:</p><p>— Мать, они у нас переночуют.</p><p>Она налила нам молока («Пейте пока это, а сейчас парное будет») и нарезала черный глинистый хлеб.</p><p>— Что бы вам еще-то дать, нет у нас ничего.</p><p>— Принеси им сала, — сурово проговорил Ваня из угла.</p><p>Мы пили молоко из белых эмалированных кружек и ели хлеб с салом, а она вышла к корове. За окном скользили последние лучи солнца, но в доме было уже сумрачно. На лавке, укрытый с головой грязной овчиной, похмельным сном спал мужчина: из-под тулупа виднелся протез вместо ноги. Стены были оклеены пожелтевшими газетами 48-го года. Ваня возился по хозяйству: выходил и возвращался, шаркая сапогами.</p><p>Вернулась мать и налила нам парного.</p><p>— Пейте, не стесняйтесь, ишь как исхудали!</p><p>Она присела за стол и стала смотреть, как мы едим. Нам с Бобом и впрямь досталось сегодня. Она вздохнула несколько раз, потом сказала:</p><p>— Пойти воды, что ли, принести…</p><p>— Сиди, я принесу, — сказал Ваня.</p><p>Когда мы допили молоко, она заговорила с нами. Она спросила, что нового в Москве. Мы ответили, что уже давно оторваны от цивилизации и не знаем, что делается в мире.</p><p>— А вот по радио передали: американцы на Луну высадились. Неужто правда?</p><p>— Все может быть, — сказал Боб, посмотрел в окно и прибавил задумчиво: — Глухомань у вас тут. Леса, озера… Ни дорог, ничего. Как же немец сюда добрался?</p><p>— Добрался, — ответила она. — Их здесь человек десять стояло, в Белавине. А нас — одни бабы (мужиков-то на войну позабирали). Когда враг близко подошел, нам из центра приказали коров на восток гнать. Мы и ушли с коровами. Но недалеко ушли: уж все вокруг занято было. Две недели, наверное, по лесу мыкались, потом голодать стали. Вернулись, а тут уж эти. Потом, когда наши пришли, разбираться стали: кто виноват, что коров немцам отдали? Виновных стали искать…</p><p>Ваня возвратился с водой и, взяв топор, опять вышел. Мы тоже вышли на крыльцо. Ваня в сумерках постукивал топором. Мать вынесла нам две телогрейки и овчину:</p><p>— Постелите себе на сеновале.</p><p>Сеновал оказался тут же, в доме, на чердаке; мы взобрались туда по приставной лестнице. В потемках, наугад, расстелили на сене телогрейки и мою штормовку, в головах бросили наш небольшой мешок с теплыми вещами, рулеткой и папкой, потом спустились и, присев на крыльце, закурили перед сном. Появился Ваня:</p><p>— Может, клуб наш хотите посмотреть?</p><p>Даже в густых уже сумерках я почувствовал, как ему хочется, чтобы мы с ним пошли.</p><p>— Пошли, Боб?</p><p>— Чего я там не видел?</p><p>— Пошли-пошли!</p><p>Клуб размещался в бывшем поповском доме — в избе, которая была чуть больше и лучше остальных. На крыльце сидели несколько девушек лет пятнадцати-шестнадцати, и бегали, задирая их, мальчишки. Ваня широко повел рукой:</p><p>— Вот наша молодежь.</p><p>Нас разглядывали и пересмеивались. Ваня отомкнул замок на двери, и мы вместе с «молодежью» ввалились. Зажгли две керосиновые лампы. Вдоль бревенчатых стен стояли лавки. Одна стена была выпилена посередине, и комната за ней с поднятым полом служила сценой.</p><p>— Там и зарезался наш поп, когда церковь закрыли, — сообщили нам мальчишки. — Косой зарезался.</p><p>— Не косой, а ножом. Горло себе перерезал.</p><p>— А под церковью он, говорят, клад спрятал перед смертью. Только найти никто не может.</p><p>— Говорят, он сам иногда приходит и проверяет, цело ли. И плачет по ночам.</p><p>— А чего ж он плачет?</p><p>— Кто его знает… Жалко, наверное, что без дела лежит.</p><p>— У нас тут один хотел найти, да свихнулся. Федя-дурачок…</p><p>— А там, говорят, золото…</p><p>Мы расселись по лавкам вдоль стен, и началась игра в «ремешок». Посередине комнаты поставили табуретку, на нее положили чью-то подпояску. (Долго препирались, кто именно пожертвует свой ремешок, — это, видимо, входило в ритуал игры.) Наперебой объяснили нам правила. «Водящий» ударяет ремешком кого-нибудь из сидящих (парень ударяет девку, а девка — парня, при этом сил они, надо сказать, не жалеют), после чего, бросив ремешок на табуретку, должен успеть занять свое место на лавке до того, как вскочивший «осаленный» вернет ему удар, — тогда «водить» начинает «осаленный». Если брошенный ремешок падает на пол, остальные кидаются поднять его, и, если это им удается, «водящий» и «осаленный» (парень с девкой) должны выйти на крыльцо и поцеловаться.</p><p>Боб выходил один раз, но вернулся разочарованный: девушка сказала ему, что целоваться не обязательно. Я же, не поняв поначалу, что вся соль игры — в ее двусмысленности, играл слишком добросовестно, пока мальчишки шепотом не посоветовали мне бросить ремешок им, но было уже поздно: стали подходить старшие, и игра сама собою закончилась.</p><p>Прибывавшие парни были в черных костюмах и белых сорочках с расстегнутым воротом. Они входили по двое, по трое и, двигаясь вдоль лавок, за руку со всеми здоровались; дойдя до нас с Бобом, они вежливо представлялись, потом сами усаживались, сдвигая мелкоту в сторону. Многие были навеселе, но держались чинно. Девушки усаживались сразу, как входили. Хорошие платьица, белые туфельки на каблучках — должно быть, они шли сюда босиком и обувались только у клуба. Все они приходили из окрестных деревень за десять-пятнадцать километров. Было уже около полуночи, и Ваня сказал, что танцуют обычно часов до четырех. Он все время держался рядом с нами, молчал и ревниво прислушивался к нашим разговорам.</p><p>— Ваня, — сказал я, — мне очень нравится у вас. Кроме шуток, я первый раз такое вижу.</p><p>— Ха, горожанин! — сказал Боб, сам родом из весьегонской деревни, а ныне студент знаменитой Бауманки. — Пошли отсюда, спать охота!</p><p>— Погоди-погоди, — просил я, — еще немножко.</p><p>Они танцевали под баян: то двигались парами по кругу, притопывая и распевая частушки, то кружились в вальсе и покачивались в танго… Я смотрел разинув рот.</p><p>— Ну, Серега, ты раскочегарился, — пробормотал Боб. — Ты прямо в разнос пошел.</p><p>— У нас не всегда так, — объяснил Ваня. — Бывают и драки. Только наши ребята — самые здоровые, всегда драчунов выставляют.</p><p>— Хорошо, Ваня, хорошо!</p><p>— Скоро твой разнос кончится? — ворчал Боб.</p><p>Потом мы возвращались из клуба в полной темноте, сопровождаемые толпой мальчишек. Пугая друг друга, они рассказывали нам о церкви, которая стояла неподалеку отсюда, на озере, на острове, и вдруг однажды на Пасху провалилась под землю с попом и прихожанами. И теперь, если приложить ухо к земле, во всякое время можно услышать пение и звон колокольный…</p><p>— Если хотите, мы свозим вас туда на лодке.</p><p>— Мы уходим завтра, ребята. Нам нельзя задерживаться.</p><p>Мы покурили еще перед тем, как лезть на сеновал, — молча, вздрагивая от ночной сырости, — и влезли, растянулись наконец на сене, укрывшись овчиной. Ваня забросал нас сеном для тепла и сам улегся рядом. Перед сном — так уж у нас повелось — я прочел «технарю» Бобу коротенькую лекцию об архитектурных стилях; на этот раз речь шла об ампире. Боб с жадностью и быстро схватывал новые знания и сразу же применял их на практике, а днем, в пути, нам некогда было разговаривать.</p><empty-line/><p>Чем же мы занимались? Тут был тройной интерес. Во-первых, благородная общественная польза. В том году в Институте истории искусств в Козицком переулке начал действовать возглавленный И. В. Маковецким сектор Свода памятников истории и культуры. И вот множество таких же экспедиций, как наша, разошлось по России, прочесывая район за районом и область за областью в поисках уцелевших церквей, бывших помещичьих усадеб, ценной исторической застройки, фотографируя, производя архитектурные обмеры, расспрашивая старожилов, делая записи. Предполагалось, что собранные материалы лягут в основу многотомного энциклопедического издания, которое отразит полный состав и состояние нашего исчезающего на глазах культурного наследия и, кроме того, будет способствовать его сохранению.</p><p>Во-вторых, деньги. Комплект материалов по одному объекту (паспорт, кроки, обмерные чертежи, негативы и фотоотпечатки) стоит около 30 рублей, так что за месяц полевых работ при известной сноровке можно свободно заработать по 1500 на человека — деньги немалые для студентов, из которых главным образом вербуются экспедиционные кадры. (Правда, следует учесть еще и камеральную обработку собранных материалов: заполнение паспортов, вычерчивание планов, комплектацию и т. д.) Вот почему, приехав вшестером в Псков по направлению министерства, отправленные областным управлением культуры в глухой Куньинский район, мы расходились в разные стороны звездными маршрутами — с тем, чтобы встретиться в намеченной точке и затем снова разойтись. Вот так мы с Бобом оказались напарниками.</p><p>И, наконец, отдых. Где еще, скажите, вы сможете так отдохнуть? Валяясь на пляже, вы консервируете накопившуюся за год усталость, а не избавляетесь от нее. И только в активном переключении нервной деятельности, в азартной погоне за сокровищами, резко сменив привычный образ жизни, отдыхаешь по-настоящему. Затерявшись среди лесов и полей, на дороге под открытым небом — и наплевать на погоду! — в движении, имея перед собой конкретную цель, физически выматываясь, питаясь чем бог послал и ночуя где придется, вступая в непринужденное общение с людьми, о существовании которых минуту назад не догадывался…</p><cite><p>…Земля пахнет своим запахом, и все вокруг становится, как будто слушаешь сказку мира: в некотором царстве, в некотором государстве, при царе Горохе и так далее. Одним словом, человек заблудился, а ведь это-то и нужно художнику для восприятия реальности мира.</p><text-author><emphasis>Пришвин</emphasis>. Дневник</text-author></cite><p>Разве сравнятся с этим какие-нибудь Гагры!</p><empty-line/><p>Мы поднялись рано, когда в селе стоял туман и все было черным на белом; мы поднялись рано, но все-таки позже, чем намеревались.</p><p>— Вот тут у меня твои разносы, — ворчал Боб, когда мы миновали клуб и пересекали небольшой луг за селом, приближаясь к темнеющей впереди опушке.</p><p>— Ходить надо побыстрей, — отозвался я, — тогда и успевать будем больше.</p><p>— Правильно. Мы же романтики, мы же деньгу зашибаем…</p><p>Сарай возник из тумана и остался позади; мы набирали скорость.</p><p>Утреннее солнце только еще начинало пробиваться сквозь туман, когда мы, быстро пройдя по лесу десяток километров, вышли к деревеньке Бараново. Усадьба Родзянко находилась несколько в стороне, на самом берегу озера.</p><p>— Вот он, ампир! — восхитился Боб, всмотревшись. — Всем ампирам ампир. Его ни с чем не спутаешь.</p><p>— Браво, Боб! Ты уже настоящий <emphasis>ампирметр</emphasis>.</p><p>Он ухмыльнулся:</p><p>— Давай, <emphasis>крокодел</emphasis>, покажи, на что ты способен.</p><p>Мы разделились: я направился к барскому дому — вычерчивать кроки для обмеров, а Боб — в деревню, отыскивать ключ от дома и собирать сведения. У Боба рука была легкая. Он умел найти и разговорить нужного человека, вежливо, но твердо направляя его воспоминания, отсекая лишние подробности.</p><p>На этот раз он отыскал старика, бывшего родзянкина кучера, и женщину, мать которой служила в усадьбе. Эта женщина повела нас к себе и накормила — после того как мы весь день промучились с обмерами (сложный план дома, да еще и парк пришлось мерить). Мы ели блины со сметаной, а ее муж, директор бездействующей летом школы-интерната, потчевал нас разговорами о деревенской жизни.</p><p>Уже вечерело, когда он перевез нас на своей лодке через озеро.</p><p>— Так вам короче будет, чем по берегу огибать.</p><p>Высадив нас на другом берегу, он еще раз вкратце перечислил ориентиры, которых нам надлежало придерживаться. Мы попрощались с ним, поднялись на круглый травянистый берег и зашагали по дороге на Дымово.</p><p>Дорога — поначалу различимая — быстро выродилась в едва заметную тропинку и вскоре совсем исчезла. Мы уже привыкли к таким эффектам и привычно заспорили, выбирая направление.</p><p>— Идем вот так, — решил Боб и показал рукой. — Не спорь, Серега, я же вырос в лесу.</p><p>Дороги не было. Мы шли глухим лесом, спешили, потому что солнце садилось, но все-таки замедлили шаг, когда почувствовали ритмично повторявшиеся кочки под ногами. Мы опустились на корточки и разгребли землю руками. Это были бревна, уложенные поперек пути вплотную друг к другу.</p><p>— Он же говорил, что здесь должна быть мостовая, — вспомнил Боб.</p><p>Электричества не было, дорог между деревнями не было в этом медвежьем краю, но была брошенная, почти забытая 15-километровая гать — <emphasis>мостовая</emphasis>, проложенная… бог знает когда!</p><p>Мы двинулись дальше. Теперь мы шли, ощущая под ногами древнюю «мостовую», по которой идти было неудобно, как по шпалам, но мы уже не покидали ее. Плечом к плечу мы ломились сквозь чащу и бурелом, с головой пропадали в зарослях щучки на полянах, спускались в овраги, переходили вброд ручьи, оставляя в стороне ядовитую болотную растительность, шли все дальше и дальше, и «мостовая» вела нас. И вывела наконец к дымовской усадьбе.</p><cite><p>Солнце тем временем село, и все потемнели дороги.</p><text-author><emphasis>Гомер</emphasis>. Одиссея. III. 497</text-author></cite><p>Кирпичный заброшенный дом, ничем не примечательный, стоял на высоком холме; в двух километрах дальше виднелась деревня на берегу широкого озера, а за озером, на том берегу, мерцали огонечки большого села Усмыни — конечный пункт нашего маршрута.</p><p>— Ну ее к черту, эту водокачку, — сказал я. — Время только потеряем.</p><p>— Ничего-ничего, — сказал Боб. — Не ампир, конечно… Ты давай тут, а я мигом…</p><p>И он исчез, сбросив мешок на землю. (Он был прав: материалы по этому дому у нас потом с руками оторвали в Козицком.)</p><p>Я сделал несколько снимков на предельной выдержке, затем вычерчивал кроки, а когда все было кончено, позвал: «Боб!» Никто не откликнулся. Я еще покричал, но было тихо. Лес вплотную подступал к мрачному пустому дому, и деревня была далеко, и уже почти ничего не было видно в темноте. «Может, он где-нибудь тут убился, отыскивая лаз в запертый дом?»</p><p>— Борька-а!</p><p>Я чувствовал, что он не мог уйти далеко. Становилось страшновато.</p><p>Около получаса я бродил в темноте вокруг дома, кричал, присаживался возле нашего мешка, закуривал, но тут же опять вскакивал и снова ходил, ожидая невесть чего. Потом раздался треск мотоцикла, стремительно взлетела на холм и надвинулась ослепившая меня фара, и Боб прошел мимо, бросив на ходу:</p><p>— Вот Петр Иванович, бригадир, отопрет нам и поможет обмерять. И подбросит до Усмыни.</p><p>Рослый паренек лет восемнадцати, в телогрейке и кепке, пожал мне руку и степенно представился:</p><p>— Петр Иванович.</p><p>Мы обмеряли дом, чиркая спичками, оступаясь и матерясь, — Петр Иванович «держал ноль» и послушно перемещался от одного угла к другому, я считывал показания мерной ленты, а Боб заносил их на кроки, — после чего Петр Иванович смущенно сказал:</p><p>— Двоих сразу не смогу: рессоры у машины слабоваты. Давайте по одному.</p><p>— Езжай, — сказал мне Боб, — ты тут натерпелся. Бери мешок, а я пешком пойду.</p><p>Я сел на заднее седло мотоцикла и взялся за бока Петра Ивановича; мотор взревел, мы помчались.</p><p>— Не бойся! — кричал сквозь ветер Петр Иванович. — Держись только крепче! А то ухабы, знаешь…</p><p>Мы пронеслись по деревенской улице, где уже ни одно окно не светилось, и полетели по берегу озера.</p><p>— Хорошая вещь — мотоцикл! — кричал мне через плечо Петр Иванович. — У вас на каких марках ездят? У нас тут нельзя без него: видишь, какие расстояния. Как праздник какой-нибудь — съезжаемся на кладбища, гуляем… Бабушки в церковь подаются, в Великие Луки, два дня добираются, а мы — на кладбища. Ближе-то нет ничего. Все церкви позакрывали да поломали. Вы церкви тоже обмеряете? Хорошее дело… Вот она, Усмынь! Тебе куда, к интернату? Приехали… Сейчас я за твоим дружком сгоняю.</p><p>И вот я вхожу в комнату с бревенчатыми стенами. За окнами глубокая ночь, а здесь горит свеча на столе в окружении пустых бутылок, раскрытых консервных банок, объедков; в углу свалены рюкзаки, а с коек приподнимаются, поворачиваются ко мне и радостно улыбаются знакомые рожи.</p><p>— Привет!</p><p>— Мы уж не ждали вас сегодня.</p><p>— А где Боб?</p><p>Я прохожу к столу.</p><p>— Всё выпили уже, подлецы?</p><p>— Конечно… нет, ну что ты, — говорит Мишка Андреев и лезет под койку.</p><p>За окнами треск мотоцикла, и входит Боб, улыбаясь от уха до уха:</p><p>— Мы с Серегой…</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>3.08.1970.</strong> «Родной мой мальчик! Вот уехала от тебя, а чувство такое, словно предала, словно изменила. Словно Красную Шапочку бросила в темном лесу. Нет человека, о котором я думала бы больше, чем о тебе. И не помню, чтоб я думала о тебе когда-нибудь с большей тревогой, чем сейчас.</p><p>Я помню, как я рвалась из Переделкина: пожить <emphasis>вдвоем</emphasis>, дружить на всю катушку, говорить о главном — целые вечера. Не вышло. Не хочу говорить, почему не вышло. Было трудно, было оскорбительно. Ты кричал, я обижалась. Я всего-навсего человек: я обижаюсь, когда на меня кричат. И когда ты уехал в Ярославскую область, я вздохнула с облегчением: теперь никто, никакой Сергей Попадюк не мешал мне любить моего единственного сына. Я не спала ночь после твоего отъезда от звериной тоски по тебе. А на следующий день написала тебе письмо, очень большое. И не отдала его тебе — потому что там было слишком много эмоций. А надо было писать спокойно и вразумительно, и не о том, чт<emphasis>о</emphasis> меня обижает или выбивает из колеи, а о том, чт<emphasis>о</emphasis> мне внушает <emphasis>тревогу</emphasis>. Потому что я прежде всего жалею и понимаю тебя. Потому что я очень <emphasis>о многом</emphasis> хочу написать. О твоем будущем — как я его представляю. О твоей работе. О твоем характере. О твоей семье. Видишь — о многом. Я не хочу ни торопиться, ни комкать. А вот так буду потихоньку беседовать с тобою — изо дня в день. А может, напишется как-то иначе… Чт<emphasis>о</emphasis> я могу знать заранее?</p><p>Итак, о твоем будущем или, вернее, о твоем призвании. О самом главном сейчас для тебя.</p><p>О самом главном, потому что, как это ни странно, ты в третий раз в жизни — в третий! — вновь выбираешь, вновь мучительно прикидываешь свою судьбу. Бедный мой сын, которому, по самым глубинным свойствам его характера, за глаза хватило бы и одного раза. Ты думал об этом после школы, думал после армии… Думаешь теперь, после получения диплома, “когда не думает никто”. В тайниках своей души ты готов все переломать и все начать сызнова — и сделал бы это, если б не чувствовал ответственность перед всеми нами и если б знал совершенно точно, <emphasis>ради чего</emphasis> можно пренебречь даже этим.</p><p>Если б ты знал, как тебя выдает даже твой почерк: этот максимализм, это несытое честолюбие, эта жадная впечатлительность — и сомнение, неуверенность в своих силах, душевная зыбкость, ужас внутренний перед тем, что притязания твои могут на поверку оказаться жалки и неправомерны. Меньше всего ты хотел бы стать пошлейшим комментатором чужого творчества, бессильно претендующим при этом на что-то свое… Человек, умеющий работать, — ты с ужасом встречаешь каждый новый день, который требует определенности и каких-то решений, — и втыкаешься в чтиво или в телевизор или нагоняешь полный дом гостей, чтоб как-то поскорее его избыть. Во всяком случае, при мне было так. Я бы счастлива была узнать, что ясная моя умница, моя гордость, мой сын выбился наконец из этого маразма.</p><p>Но будем говорить по существу. Я не знаю точно, но мне кажется, что человек ты, прежде всего, пишущий. Ты все равно будешь писать, и все метания твои сейчас — это метания человека, пожирающего внешние впечатления — для того, чтоб писать. Ничего тебе, в сущности, не нужно, кроме встреч, разговоров, душевных касаний, нечаянных контактов и прочих радостей пишущего бродяги, открытого всему. Почему я понимаю все это — не потому ли, что сама такая? Я очень легко угадываю все это в тебе.</p><p>Но я и другое знаю. Знаю, что в так называемом творчестве ты начинаешь с того, чем я заканчиваю. Время такое. Для того, чтоб писать всерьез, нужна вера в себя, нужен успех, а успех сейчас может прийти только через <emphasis>банальность</emphasis>. И нужно иметь мужество отказаться от успеха. От признания. От всякой возможности писательской профессионализации. <emphasis>Сейчас</emphasis> это невозможно — при твоем неординарнейшем душевном складе. В нем твое счастье, но в нем же твое несчастье. Это все-таки не фраза: ст<emphasis>о</emphasis>ящие люди никогда не живут легко. И талантливые всерьез не живут легко, особенно сейчас. И потому не думай-ка ты о профессионализации. Хочешь писать — пиши. Пиши, вставая в 6 утра. Пиши, ложась в 4. Писала же я, кормя грудного ребенка. Уезжая в эвакуацию и возвращаясь оттуда. Не бросая работы в школе ни на минуту. Все свои книги — все! — не бросая работы в школе.</p><p>И это — второе, мой милый. Необходимость профессии. Профессии не слишком противной. Профессии, в которой ты тоже сможешь что-то такое дать. Эта профессия у тебя в руках, как я понимаю. У тебя — диплом. У тебя — возможность учиться дальше. Ты видишь искусство по-своему, говоришь о нем по-своему, пишешь по-своему. Это то, что даст тебе возможность занять свое место в обществе. Зарабатывать деньги. Кормить семью. Самое главное — это то, что даст тебе в конечном счете возможность самовыражения — свободного, независимого, то есть незаурядного, — <emphasis>высокого творчества</emphasis>.</p><p>Я ничего нового тебе сейчас не пишу. Мы говорили об этом тысячу раз. Но я вынуждена писать об этом снова, потому что ты снова и снова мечешься. Потому что ты каждый день все решаешь сызнова и живешь сызнова, и это самая мучительная черта у тебя. Голубчик мой, успокойся хотя бы в этом — в определении жизненного своего пути. Успокойся, все правильно. Ты все правильно выбрал когда-то и все правильно рассчитал. Закрепляйся на достигнутых рубежах, реализуй накопленное: упования профессуры, интерес к тебе, уважение к твоей работе… Это все уже твое — и это очень немало. Ты много имеешь в свои 27 лет: любящую жену, очаровательного сына, прекрасных друзей. Ты образован, умен, талантлив. Михандр<a l:href="#n_1" type="note">[1]</a> говорит мне в интимной беседе: “Он далеко пойдет”. Тебе — одному из многих — дана рекомендация в аспирантуру. То, что ты пишешь для себя, читается всерьез. Что нужно, чтобы избавить тебя от подростковых комплексов и юношеских метаний? Ты <emphasis>уже состоявшийся</emphasis> человек, а чувствуешь беспрестанную потребность самому себе что-то доказывать…</p><p>Повторяю еще раз: не мечись, не суетись, — все правильно. Это ужасно трудно, что жизнь огромна, что возможности ее неисчерпаемы, и переполненное возможностями сердце так же тяжело нести, как перетруженные за день руки…»</p><subtitle>* * *</subtitle><poem><stanza><v>Косо, как падающая бумажка,</v><v>Пролетела бабочка за окном.</v><v>Пока жива мама,</v><v>Я бессмертен.</v></stanza></poem><subtitle>* * *</subtitle><p>Что же я умею на этом свете? Умею я многое, но чт<emphasis>о</emphasis> я умею, как никто? В чем заключается мое особое ремесло, мастерство, в котором я превосходил бы всех прочих? Где тот случай, то кульминационное стечение обстоятельств, когда должны позвать меня — только меня и никого больше?</p><subtitle>Не напрасно (воспоминание)</subtitle><p>Одна за другой машины притормаживали перед воротами КТП, затем сворачивали влево по шоссе: колонна двинулась в сторону Бокина. Остались позади кирпичные корпуса казарм, прямые дорожки в лозунгах, плацы, столовая, баня с высокой трубой, склады, финские домики военного городка, караульное помещение и гауптвахта. Мелькнули за колючей проволокой серебристые цилиндры ГСМ, и шоссе вынеслось в степь.</p><p>Колонна растянулась. Грузовики шли с равными интервалами, и казалось, что не катятся они, а неподвижно стоят на несущейся к горизонту ленте шоссе. Потом началась гонка.</p><p>Моторы взвывали, увеличивая скорость. Задние машины подтягивались и, настигая, обгоняя одна другую, приближались к передним, а те, маневрируя и газуя, не давали задним вырваться вперед. Колонна сбилась в плотный грохочущий ком. Азарт шоферов передался и нам — мы стояли по трое в каждом кузове.</p><p>— Давай, давай! — колотили по кабинам.</p><p>Мы держались друг за друга и пружинили ногами, когда кузов подбрасывало. Пилотки пришлось запихать в карманы, ветер рвал отросшие за зиму волосы. В кузовах гремели лопаты. Мы ехали в Котовск, за шлаком.</p><p>Шоссе было прямое и сверкало против солнца. Встречных не было, грузовики шли рядами. Отстающие медленно уползали назад и грозили кулаками, потом так же медленно ползли вперед, и тогда мы им грозили. Ничего не было слышно, кроме рева моторов.</p><p>— Давай! Давай!</p><p>Ряды ломались. Чтобы обогнать, вылетали за обочину и мчались без дороги. Степь неслась навстречу. Потом свернули с шоссе на проселок, и грузовики рассыпались в степи, как конница.</p><p>Грузовики мчались по степи, кренясь на поворотах, проваливаясь в низины и отчаянно взлетая на бугры. Машины бросало. Мы стояли в треплющихся кузовах, мы пригнулись к самым гривам и летели, гремя бортами, тройка за тройкой, обнявшись на широко расставленных ногах. Ветер оглушал, гимнастерки надувались шарами.</p><p>— Дава-ай!..</p><p>Котовск прятался в сосновом лесу, словно на дне колодца. Тихий городок наполнился громом, замелькали заборы. Машина за машиной врывались на территорию маленького завода, натужно карабкались между горами шлака и наконец остановились. Запахло перегретым металлом. Мы попрыгали на землю с лопатами в руках.</p><p>— Ого! — сказали. — Бери больше, кидай дальше…</p><p>Присвистнули. И полезли наверх.</p><p>Гора шлака, на которую мы влезли, была повыше заводских построек, но ниже сосен; мы облепили ее. Отсюда весь городок был — как на ладони. Мы стали бросать шлак, он громко ударился в пустые кузова.</p><p>Как только мы бросили первые лопаты, шлак под нашими ногами задымился: он был еще свежий и не прогорел. Серный запах перехватил дыхание.</p><p>— Понятно, — проговорил Сашка Платицын. — Других охотников не найдется. Эх, начальники!..</p><p>Но было не до разговоров. Скорость дороги все еще владела нами, и азарт гонки не прошел.</p><p>— Давай, чего там!</p><p>Дымящиеся горсти шлака так и полетели. Дым пошел гуще, стало трудно дышать. Вся наша гора окуталась дымом. Мы работали в сплошном дыму.</p><p>— Дымишься, гадина?</p><p>Гора кишела нами. Мы копали ее, как сумасшедшие, не видя друг друга, кидая наугад; шлак душил нас. Кто не выдерживал — скатывался, съезжал с горы, а отдышавшись, опять лез наверх, в пекло. Слышен был лишь спешный скреб лопат — он заглушал проклятия и кашель.</p><p>— Давай! Давай!</p><p>Лопаты захлебывались.</p><p>Конечно, это было глупо — так спешить, потому что работать предстояло весь день, и завтра, и послезавтра тоже; не работа была нам определена, а количество рабочего времени; торопясь, мы только прибавляли себе работы. Но мы спешили изо всех сил и в полчаса закончили погрузку.</p><p>— Хорош! — закричали снизу шоферы. — Хватит! Поехали!</p><p>Мы спустились, волоча лопаты. Гора дымилась, как действующий вулкан. Залезая в кузова, оборачивались: снизу наша работа представилась нам исполинской.</p><p>— Ну и ну! — удивились. — Как мы ее…</p><p>— Правду, значит, говорят: два солдата бульдозер заменят, а три — экскаватор.</p><p>— Ты-то, Генка, и за патефон сойдешь.</p><p>— На шлак не садитесь, — предупредил Сашка Платицын, — без порток останетесь.</p><p>Машины тронулись. Покачиваясь и гремя бортовыми цепями, выкатились в городок. Потянулись мимо заборов, крылечек, окошек с занавесками и геранью, развешанного на веревках белья. За каждой машиной вился дымок тлеющего шлака. Под голубой вывеской остановились, как по команде, и мы опять спрыгнули на землю.</p><p>Грязные, потные, ввалились в магазин. Там было темно и прохладно и было пусто.</p><p>— Сбрасываемся, парни!</p><p>— Ну, погнали!..</p><p>Пили у магазина, на улице. Бутылки, переходя из рук в руки, задирались донышками кверху.</p><p>— Давай!..</p><p>Выпили и пошли вдоль заборов.</p><p>— Ну и городок! Одни заборы. Хоть бы навстречу кто попался.</p><p>— А воздух! Тишина! Хорошо-то как, братцы!</p><p>— Попрятались они, что ли? Эй, люди!</p><p>— Смотри: чувиха! Девушка, идемте с нами! Ишь ты, улыбается…</p><p>— Ты на рожу свою погляди, Святой.</p><p>— А Жан прожег-таки задницу. Ты чего, Жан?</p><p>— Да так. Повело меня что-то с непривычки.</p><p>Мы гурьбой шли по улице, по самой середине. Шли, обнявшись, Наташов и Олежка Купалов, загорланили песенку из польского фильма:</p><poem><stanza><v>Мы сидели близко, близко,</v><v>А бармен пел нам по-английски…</v><v>О, Сан-Франциско!</v></stanza></poem><p>Нам было весело. Мы хорошо поработали и выпили, а теперь гуляли. В ушах все еще стоял грохот отчаянной гонки; от сумасшедшей погрузки гудели плечи. Это было не так уж глупо — что мы спешили.</p><p>Наши ЗИЛы, нагруженные доверху шлаком, ждали нас в конце улицы, на выезде из городка.</p><p>…По лесистому склону машины спустились к мосту. За рекой виднелась деревня, женщины полоскали на песчаной отмели. На мосту затормозили, и прямо с грузовиков мы бросились в воду.</p><p>Мы быстро раздевались и прыгали. Машины подходили одна за другой. Мост был уже забит, останавливались на спуске и, соскочив, бежали к берегу. На бегу срывали грязные гимнастерки. С хохотом и свистом врывались в реку, и река выплескивалась из берегов. Словно вихрь налетел: женщины с того берега исчезли.</p><p>— Дава-а-ай! — неслось над рекой.</p><p>Вода кипела между горячими телами. Блестящие, разные, все белые, только лица и руки черные — коротко мелькали с моста, с берега и с плеском и смехом выскакивали по пояс — разинутые рты, мокрые волосы, сверкающие брызги до неба… Выбегали и снова кидались. Лето было в разгаре.</p><p>Вода ласково обнимала — тугая, прохладная. Она была совсем не такой в начале апреля, когда грузовик свалился с понтона. Двое наших утонули тогда.</p><p>Весна в этом году пришла стремительно. Мы возвращались из дальнего караула, а река вскрылась за одну ночь и затопила пойму. Плыли льдины, заборы, деревья, было сильное течение. Мост снесло, но навстречу нам выслали саперов с амфибией и понтоном. Мы все оказались в воде: цеплялись за льдины, за вынырнувший понтон — кидали автоматы, потом вылезали сами. Объятия воды были злыми тогда и не хотели разжиматься. Двое не вылезли. «Двух автоматов не досчитались», — сказал Генка Черкасов. Длинный ряд сапог выстроился в коридоре санчасти. Через неделю выловили Гришку Сомова, и гробы стояли в клубе, но мы туда не ходили. С тех пор снимаем пилотки, когда случается проезжать по новому мосту. Это ниже по течению, на рассказовском шоссе.</p><p>…Смеясь и отплевываясь, выходили на берег. Толкались, шлепали друг друга по голым спинам. Разыскивали одежду и натягивали на мокрое. Грузовики ждали нас на мосту. За мостом виднелась деревня, а дальше лежала степь, по которой мы мчались утром. Это было совсем не глупо — что мы так спешили.</p><p>В этот день я, подобно Фрэнсису Макомберу, впервые почувствовал себя мужчиной.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>30.11.1970.</strong> Экзамены я сдал. И вот сижу, размышляю: неплохо бы к аспирантской стипендии какой-нибудь приработок. Какой? Самое лучшее, думаю, — преподавать в своей художественной школе, которую окончил ровно десять лет назад… И тут — телефонный звонок: Нина Николаевна, директриса, отследив каким-то образом мою карьеру, предлагает вести историю искусства в старших классах. Вот это совпадение!</p><p>Сегодня я побывал там — занес трудовую книжку — и неожиданно встретился с Гераскевичем, которого помню по МГПИ: он учился на курс старше. Вернее, помню еще по вступительным экзаменам в Суриковском: мы с ним работали в одной мастерской, а потом, сталкиваясь в коридорах и на лестницах Худ-графа, просто раскланивались как знакомые. Зато сегодня, спустя восемь лет, мы бросились друг к другу как старые товарищи. Он ведет живопись в младших классах. Мы зашли в его класс и на этот раз познакомились по-настоящему.</p><p>Он крепок и медлителен, как штангист. У него темные волосы, гладко убранные назад в косичку, и темные блестящие глаза с застывшей в них напряженной отрешенностью, отчего они кажутся немного сумасшедшими. Все, кто сдавал тогда в Суриковский, знали, что он не поступит, и сочувствовали ему: слишком уж смело он работал; даже из других мастерских приходили смотреть.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>24.12.1970.</strong> Сообщение в газетах: помер Шверник. Выбывают старики, на их место приходит третье, что ли, по счету поколение партийной бюрократии, выдвинувшееся во времена коллективизации и «развернутого строительства», те, кто сумел совместить идейность с волчьими законами и быстро шел вверх, распространяясь по каждой ступеньке, вытесняя, скидывая устаревших, не таких проворных, не таких беспринципных, — кто добрался наконец до самого сладкого пирога и теперь благодушествует, зорко при этом высматривая, как бы кто из соратников не отхватил больше положенного. Короче говоря, сейчас правят узкие, прямолинейные администраторы, которые, в отличие от предшественников, исповедовавших марксизм как религию, усвоили лишь несколько наиболее элементарных истин марксизма применительно к своему деловому и придворному опыту.</p><p>Марксизм — идеология практичной и прагматичной, главное — активной серятины. Он чрезвычайно удобен для <emphasis>нищих духом</emphasis> — своей простотой, убедительностью, чисто внешним сведением концов с концами, «диалектическими» возможностями, примитивными и громкими лозунгами — всей той осточертевшей <emphasis>поебенью</emphasis>, которая создает у серого человека иллюзию самостоятельной мысли, проницательности, несокрушимой правоты.</p><cite><p>Есть истины, которые лучше всего познаются посредственными головами, потому что они вполне соответствуют им; есть истины, кажущиеся привлекательными и соблазнительными посредственным умам…</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. По ту сторону добра и зла. VIII. 253</text-author></cite><p>Читая «Вехи», я поразился 60-летней пропасти, провалу в нашем мышлении. На той стороне пропасти была — мысль. Она была свободна и смела, она <emphasis>не боялась ошибиться</emphasis>, а главное — она жила, она двигалась…</p><p>С тех пор мыслители разделились на две категории: <emphasis>попки</emphasis> без конца повторяют одни и те же затверженные формулы, упирая главным образом на то, что «учение Маркса всесильно, ибо оно верно», а <emphasis>дятлы</emphasis> уныло долбят в одну точку, пытаясь приспособить эти формулы к новым веяниям. Они правы, они всегда правы, прав любой тупица, постулирующий, что «бытие определяет сознание» или «история есть борьба классов», — это правота стены, выстроенной идиотом поперек проезжей дороги.</p><cite><p>— Соблазнительно ясно, и думать не надо! Главное — думать не надо! Вся жизненная тайна на двух печатных листках умещается!</p><text-author><emphasis>Достоевский</emphasis>. Преступление и наказание. III. 5</text-author></cite><p>«Начинаешь ненавидеть все правдоподобное, когда его выдают за нечто непоколебимое», — говорит Монтень. Черт возьми! уж лучше верить в то, что заведомо нелепо.</p><cite><p>— Да, я сознательно выбрал эту упрямую слепоту в ожидании того дня, когда буду видеть яснее.</p><text-author><emphasis>Камю</emphasis>. Чума</text-author></cite><p>Но дятлы несомненно умнее попок. Вынужденные противостоять мыслящему, то есть гибкому и <emphasis>разнообразному</emphasis> противнику, но связанные в то же время необходимостью приходить к заранее известным выводам (вроде того, что коммунизм есть неизбежная цель всемирной истории, а сталинщина была лишь временным искажением ленинских идей), они превратили марксизм в изощренную схоластику; до «бога» им уже дела нет, да они в него и не верят, — с лихорадочной поспешностью перехватывают они чужую терминологию, по-своему интерпретируют чужие успехи и одерживают пирровы победы в идеологических боях. Они уступают пядь за пядью, маскируя уступки потоком софистических тонкостей. <emphasis>Приспосабливая</emphasis> марксизм, они его видоизменяют и постепенно изменят до неузнаваемости — до того, что его нельзя будет и дальше называть марксизмом. В конце концов принципиальные установки и предопределенные выводы полностью отделятся от самого хода усложнившегося мышления.</p><p>Когда-нибудь это «развитие» взорвет догматизм изнутри. Может быть, это произойдет незаметно. Может быть, на смену этому догматизму явится другой, более утонченный и вместе с тем более откровенный, который прямо скажет: я господствую не потому, что прав, а потому, что за мной сила, и оттого я прав, а вы мне покоряйтесь, хоть я и знаю, что вы не только думаете, но и не можете не думать иначе. Вероятно, это произойдет лет через 10–20, когда сегодняшние старики будут вытеснены поколением нынешних молодых карьеристов, лицо которых уже вполне определилось. Их откровенное стремление к правовой и моральной вседозволенности сочетается со своеобразной «прогрессивностью» — идеологической гибкостью, переходящей в цинизм (хорошо все то, что позволяет пользоваться неограниченными благами, а для этого власть — лучшее средство). Короче говоря, окончательно сложился тот специфически советский тип шкурника, о котором предупреждал Бердяев как о закономерном следствии господства бюрократии.</p><cite><poem><stanza><v>Критерий качества державы —</v><v>успехи сук и подлецов;</v><v>боюсь теперь не старцев ржавых,</v><v>а белозубых молодцов.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Губерман</emphasis>. Гарики</text-author></cite><p>Теперь это господство все откровеннее заявляет о себе как о самодовлеющей цели, и тот, кто осознал это, не нуждается уже не только в «идеях», но и в устаревших догмах, — он просто пользуется прямыми средствами для достижения цели. Даже демагогия ему не нужна (если он и пользуется ею, то только для формального приличия), потому что в своем стремлении к власти он опирается на сложившийся социальный слой таких же шкурников. Их и обманывать не надо, их устраивает все, что содействует личному благополучию. К остальному они равнодушны, они просто <emphasis>не желают ничего знать</emphasis>.</p></section><section><title><p>1971</p></title><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>26.01.1971.</strong> Вот уже полтора месяца провожу занятия в художественной школе. Ребята, как я и ожидал, замечательные; отсидев полдня в общеобразовательной школе и другие полдня — на живописи или рисунке, вечером они являются ко мне, в угловую комнату с полукруглой стеной, хотя никто их не неволит (занятия факультативные); и уж для тех, кто приходит, я выкладываюсь полностью, до донышка, ничего не оставляю про запас. Слушают внимательно, а когда я, потеряв, по неопытности, самообладание, проваливаюсь в косноязычие или, запнувшись, долго мычу в поисках нужного слова, они ободряюще мне кивают. Некоторые даже конспектируют лекции, хотя трудно различить — конспектируют или пользуются мною как бесплатной моделью для набросков.</p><p>Читаю им историю древнерусского искусства. Очень удачно получилось: книга, которую мне заказали в «Искусстве», — популярное издание, предназначенное как раз для таких же мальчиков и девочек, — движется параллельно с моими занятиями. Три раза в неделю — по понедельникам, средам и пятницам — повторяя одно и то же (для разных групп), я постепенно совершенствую свой импровизированный текст и, кроме того, <emphasis>прихожу к его пониманию</emphasis>. Когда объясняешь что-то, что, как тебе кажется, ты отлично знаешь, — только тогда и начинаешь понимать это по-настоящему.</p><cite><p>Да, да, сначала объясним, а потом поймем — слова за нас думают. Начнешь человеку объяснять, прислушаешься к своим словам — и тебе самому многое станет яснее.</p><text-author><emphasis>Вагинов</emphasis>. Козлиная песнь</text-author></cite><p>Когда перед ожидающими глазами аудитории ты вынужден сейчас, сию минуту найти нужное слово, все твое существо, сконцентрировавшись, делает неимоверное усилие, и слово находится быстрее, чем за письменным столом. И садясь в субботу к письменному столу, я записываю уже почти готовое.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>С тех пор, как я приступил к этим занятиям, жизнь моя вошла в колею, стала внутренне оправданной.</p><p>Оправданий для бездействия всегда можно найти сколько угодно, одно только дело само себя оправдывает.</p><cite><p>…Увидел я, что нет ничего лучше, как наслаждаться человеку делами своими, потому что это — доля его…</p><text-author>Екклесиаст. III. 22</text-author></cite><p>Постоянно, изо дня в день, с душой и с полной отдачей сил выполняемое дело становится твердой основой поведения, которая в любых обстоятельствах позволяет действовать однотипно, а вместе с тем и свободно, и не колебаться при выборе.</p><cite><p>— Добудьте Бога трудом; вся суть в этом, или исчезнете, как подлая плесень; трудом добудьте.</p><text-author><emphasis>Достоевский</emphasis>. Бесы. II. 1. 7</text-author></cite><p>В наши дни это особенно важно. Нет, кажется, человека, который был бы согласен с существующим порядком, вернее <emphasis>беспорядком</emphasis>, вещей: нравственная природа не может с ним мириться. Но и те, кто пытается противодействовать ему (абсолютное меньшинство), и те, кто к нему приспосабливается, действуя в его духе, лишь увеличивают беспорядок. (В данном случае не важны мотивы, двигающие теми и другими, — важно общее направление происходящего «прогресса», которое они вряд ли сознают, ослепленные своими ближайшими целями, но которому, тем не менее, объективно способствуют.) Я уж не говорю об аморфном, равнодушном большинстве, которое своей социальной тяжестью стабилизирует существующее положение, но в критический момент способно сразу значительно усилить амплитуду противоречий, превратив беспорядок в хаос.</p><p>Что толку, что моя политическая проницательность предугадывает пришествие какого-нибудь Бонапарта? Я, значит, должен немедленно стать бонапартистом и включиться в борьбу за ускорение и успех этого пришествия? А если я якобинец и мои убеждения заставляют меня всеми силами противодействовать бонапартизму? Тогда, включившись в борьбу на противоположной (обреченной) стороне и побуждая таким образом противника к консолидации его сил, я все равно — как это становится ясно задним числом — буду способствовать победе Бонапарта. Такова логика истории.</p><p>А вот ее мораль: если ты предвидишь неизбежный ход истории, ты должен сделать так, чтобы твои интересы совпали с этим движением, ты должен связать их с идущей наверх и побеждающей силой; только тогда ты окажешься на гребне событий и сможешь подчинить их себе, только тогда твоя воля получит полное применение. Такова свобода по Энгельсу. Учение «марксидов» и впрямь всесильно… ибо оно <emphasis>конформно</emphasis>.</p><cite><p>Нет ничего более лживого, чем порочное суеверие, оправдывающее преступления волей богов.</p><text-author><emphasis>Тит Ливий</emphasis>. История от основания Рима</text-author></cite><p>(Не надобно забывать, что любимым героем Маркса был Прометей — единственный из титанов, кто сражался на стороне богов, <emphasis>потому что предвидел их победу</emphasis>. Правда, это не помогло ему обмануть Зевса, когда настало время делить жертвенного быка.)</p><p>Но Бонапарты приходят и уходят, революционеры уничтожают контрреволюционеров, потом друг друга, потом их уничтожают рвущиеся к власти последователи. Эти приспосабливаются к любым условиям и в любых условиях выплывают на поверхность.</p><cite><p>Плоды смуты никогда не достаются тому, кто ее вызвал; он только всколыхнул и замутил воду, а ловить рыбу будут уже другие… Но если зачинатели и приносят больше вреда, нежели подражатели, то последние все же преступнее первых, ибо они следуют образцам, зло и ужас которых сами они ощутили…</p><text-author><emphasis>Монтень</emphasis>. Опыты. I. 23</text-author></cite><p>И остаются бесчисленные безликие массы, силами и интересами которых пользуются и манипулируют преходящие Бонапарты — тот самый мифический «народ», который кровью своей без конца оплачивает политические игры…</p><p>Послушаем лучше Герцена: «…Я не советую браниться с миром, а начать независимую, самобытную жизнь, которая могла бы найти в себе самой спасение, даже тогда, когда весь мир, нас окружающий, погиб бы. Я советую вглядеться, идет ли в самом деле масса туда, куда мы думаем, что она идет, и идти с нею или от нее, но зная ее путь; я советую бросить книжные мнения, которые нам привили с ребячества, представляя людей совсем иными, нежели они есть. Я хочу прекратить “бесплодный ропот и капризное неудовольствие”, хочу примирить с людьми, убедивши, что они не могут быть лучше, что вовсе не их вина, что они такие». И дальше: «Вместо того, чтоб уверять народы, что они страстно хотят того, что мы хотим, лучше было бы подумать, хотят ли они на сию минуту чего-нибудь, и, если хотят совсем другое, сосредоточиться, сойти с рынка, отойти с миром, не насилуя других и не тратя себя. <emphasis>Может</emphasis>, это отрицательное действие будет началом новой жизни. Во всяком случае это будет добросовестный поступок».<a l:href="#n_2" type="note">[2]</a></p><p>А затем следует великолепный этюд об «иностранцах своего времени» — позднеримских философах, живших между умирающим языческим миром и нарождающимся христианством, одинаково чуждых тому и другому, чувствовавших себя «правее обоих и слабее обоих»: «…Разве те, которые… были тверже характером и умом и не хотели спасаться от одной нелепости, принимая другую, достойны порицания? Могли ли они с Юлианом Отступником стать за старых богов или с Константином за новых? Могли ли они участвовать в современном деле, видя, куда идет дух времени? В такие эпохи свободному человеку легче одичать в отчуждении от людей, нежели идти с ними по одной дороге, ему легче лишить себя жизни, нежели пожертвовать ее. (…) Неужели человек менее прав оттого, что с ним никто не согласен? да разве ум нуждается другой поверки, как умом? И с чего же всеобщее безумие может опровергнуть личное убеждение? (…) Мудрейшие из римлян сошли совсем со сцены и превосходно сделали. Они рассеялись по берегам Средиземного моря, пропали для других в безмолвном величии скорби, но не пропали для себя — и через пятнадцать столетий мы должны сознаться, что собственно они были победители, они единственные, свободные и мощные представители независимой личности человека, его достоинства. Они были <emphasis>люди</emphasis>, их нельзя было считать поголовно, они не принадлежали к стаду — и не хотели лгать, а, не имея с ним ничего общего, — отошли. Одно благо, остававшееся этим иностранцам своего времени, была спокойная совесть, утешительное сознание, что они не испугались истины, что они, поняв ее, нашли довольно силы, чтоб вынести ее, чтоб остаться верными ей.</p><p>— И только.</p><p>— Будто этого не довольно? Впрочем, нет, я забыл, у них было еще одно благо — личные отношения, уверенность в том, что есть люди, так же понимающие, сочувствующие с ними, уверенность в глубокой связи, которая не зависима ни от какого события…»<a l:href="#n_3" type="note">[3]</a></p><cite><p>…И сия есть победа, победившая мир, вера наша.</p><text-author><emphasis>Ин</emphasis>. I. 5. 4</text-author></cite><p>Не Прометей наш герой, но Геракл — странник и добросовестный труженик, истребитель чудовищ, богоборец.</p><subtitle>Скобари</subtitle><p>Они совершенно таковы, какими увидел и описал их Герберштейн в XVI веке и какими сами они предстают в своих летописях, — мягкие, терпимые, открытые всему, умеющие, в отличие от самолюбивых, взрывчатых новгородцев, подтрунивать над собой. Вот, хотя бы, пассаж о начале военных действий 1407 года: «Князь Данила Александрович и посадник Юрьи Филипович, подъемше всю свою Псковскую область, поидоша в Немецкую землю… и поимаша на рубежи на Серици 7 немчинов»<a l:href="#n_4" type="note">[4]</a>. (Стоило ли поднимать <emphasis>всю</emphasis> Псковскую область, стягивая ополчение из Порхова, Гдова, Изборска, Опочки и других «пригородов», чтобы поймать в результате <emphasis>семерых</emphasis> «немчинов»…) Так и чудится простодушно-ироническая усмешка! Но за простоватой внешностью — живой, практичный ум, такт и врожденная культура, за уважительной уступчивостью — бесстрашие и стойкость. Чего стоит одна только история с несчастным Александром Михайловичем, тверским князем, искавшим в Пскове защиту от Калиты, который подступал к городу с войском, выполняя повеление хана Узбека — изловить и доставить беглого мятежника. Но псковичи сказали: «Не ходи, князь, в орду, и аще что будет на тебе, то изомрем с тобою во едином месте». И стояли бы до конца, если бы не встречное благородство князя Александра.</p><p>Местный <emphasis>тип</emphasis>… Это мое бескорыстное увлечение, «наука для себя».</p><p>Везде, где бы я ни оказывался, я стараюсь составить о нем представление — о его облике и характере, о его далеких предках, которые впервые пришли сюда, смешавшись с коренным финским племенем, позаимствовав у него названия рек, озер, оврагов, урочищ и дополнив их своими именами, протоптали дороги, наполнили окрестности своим говором и оставили в наследство потомкам отличительные родовые черты. Эти «типы» сохраняются еще в российской глубинке, не затронутой демографическими перемещениями последних столетий; но даже в райцентрах и более крупных городах среди попадающихся навстречу прохожих вдруг какое-то лицо привлекает внимание особой индивидуальностью, потом другое, третье, а через некоторое время замечаешь, что эти <emphasis>особенные</emphasis> лица чем-то сходны между собой… Это и есть местный «тип»: медлительный, надежный, положительный переславец с сильными надбровными дугами, коротким прямым носом и длинной подвижной верхней губой; или вздорный белоголовый ростовец с сужающимся книзу лицом, белесоватыми голубыми глазами и бестолковой речью; или бойкий, деловито-лукавый ярославец, явный пришелец с юга, сохранивший темные волосы, темные брови и темную опушку светлых глаз; или беспокойный, подозрительный, насмешливый курянин (потомок служилых москвичей) с крикливый матерной скороговоркой…</p><p>Но лучше всех — псковичи, простодушием, честностью, отсутствием всяческой фанаберии заслужившие свое пренебрежительное прозвище, приветливые, восприимчивые, отзывчивые, строители милостью божьей, умевшие так приспособить свои постройки к разнообразным потребностям жизни, что Ле Корбюзье с его «машиной для жилья» умолкнул бы от зависти, да еще несколькими штрихами, свободными и точными, придать им особенную изящную теплоту и так же легко, при случае, согласовать свой язык с чужим и на этом новом языке опять сказать нечто свое, неповторимое… И только многопролетные звонницы, похожие на отрезки неприступных крепостных стен, с живописной непринужденностью прикомпонованные к скромным псковским храмам, вдруг обнаруживают скрытую сущность псковичей, которые в одиночку в продолжение трех веков стойко сдерживали непрерывный, изо дня в день, натиск Литвы и Ливонского ордена, заслоняя западные рубежи нашей Родины.</p><subtitle>Пустошь Ширинье</subtitle><p>Это был первый день, когда вслед за ударившим морозом повалил снег. Мелкая белая крупа то носилась, гонимая студеным ветром, перед лобовым стеклом «газика», то исчезала, уступая место унылому черно-белому пейзажу.</p><p>Прошел уже час, как мы поняли, что заблудились. Наш «газик» рыскал в нескончаемом лесу где-то на стыке трех районов. Ухабистый проселок бежал навстречу, виляя, время от времени раздваиваясь. Ни деревень, ни путника, у которого можно было бы спросить дорогу… Водитель Серега Зайцев уже не сыпал анекдотами; на заднем сиденье, где Каменев балагурил с двумя девицами, тоже примолкли. «Газик» с трудом выбирался из каждой новой рытвины, Серега вел машину с подчеркнутым безразличием — после того как холодно объявил нам, что бензина осталось километров на пять, не больше. Я сидел рядом с ним, на месте Комеча, который на субботу-воскресенье укатил читать лекции в Новгород. Воспользовавшись его отсутствием, Коля с Серегой пригласили в эту поездку своих ярославских подружек.</p><p>Проселок опять раздвоился. Я только открыл было рот, чтобы сказать: «Давай налево», — как Коля сзади скомандовал:</p><p>— Вправо езжай!</p><p>Дорога пошла вниз, и там, на дне лощины, чернела в снегу большая лужа. Серега медленно подвел к ней машину, высматривая объезд, а потом дал газ.</p><p>Это была не лужа, а заболоченный ручей, слегка подмерзший и присыпанный снежком. Мы завязли в нем, погрузившись в жидкую грязь по самые дверцы. Черт меня дернул махнуть на все рукой и уступить Колиному легкомыслию! Пришлось вылезать прямо в воду и приниматься за извлечение «газика».</p><p>Первые усилия ничего не дали. Чем больше мы толкали и раскачивали буксующую машину, тем безнадежнее она увязала. Тогда мы послали Люду с Мариной вперед по дороге — искать помощь, а сами взялись за дело всерьез. Мы копали ил на дне ручья, таскали из леса охапки хвороста и подсовывали под колеса, Серега газовал вперед и назад, поднимая фонтаны грязи, — все было бесполезно. От ледяной воды сводило руки, вода захлестывала за голенища, и промокшие ноги стыли в сапогах… Так продолжалось часа два, и конца не предвиделось. Падал снег, начинало темнеть. Мы выбились из сил и не знали, что делать. Тут-то она и появилась — Тарова Анна Ивановна, тетя Нюша.</p><p>Это было как в сказке. Совсем павшие духом, но еще бьющиеся над намертво увязшим «газиком», мы не сразу заметили, что она давно стоит, наблюдая за нами, — неизвестно откуда взявшись в окружающей нас глухой чащобе, — высокая старуха с яркими голубыми глазами, в сапогах и телогрейке, опираясь на длинный посох. Потом я услышал, как она негромко проговорила про себя:</p><p>— Люди в беде — надо помочь.</p><p>И полезла в воду. Позже, познакомившись с нею поближе, мы поняли, что она вся была в этой непреклонной фразе.</p><p>Вместе с нами она стояла в ледяной воде по колено, плечом стараясь вытолкнуть машину из густого ила, таскала охапки хвороста, материлась от бессильной ярости, даже колотила нас по спинам своей клюкой, чтобы мы работали дружнее и не опускали рук. Убедившись в тщетности всех усилий, она приказала мне:</p><p>— Пошли-ко со мной!</p><p>Неприметной тропинкой она вывела меня к брошенной деревушке километрах в двух от нашего бедствия и, пошарив в одном из сараев, сунула мне в руки ломик:</p><p>— На-ко фомич, лезь на крышу, доски отдирай.</p><p>Нагруженные досками, мы вернулись к машине.</p><p>Но и доски не помогли. Крутящиеся колеса «газика» мгновенно загоняли их в ил, и одна за другой они исчезали бесследно. Было уже совсем темно, и Серега включил фары. Со всех сторон из леса доносился треск: появились дикие кабаны. Чтобы отпугнуть их, а нам заодно хоть немного согреться, Анна Ивановна разложила на берегу большой костер. Ночь сгустилась.</p><p>Девчонки наши все-таки не зря ходили. Несмотря на воскресенье, они разыскали где-то шофера с ЗИЛом-цистерной, который согласился прийти нам на помощь, приехал, мотаясь фарами по лесу. Он остановил машину на противоположном берегу ручья, не выключая фар, светивших навстречу фарам нашего полуутонувшего «газика», и выпрыгнул из кабины. Это был совсем молодой детина, огромный, широкоплечий, сразу видно, привычный к передрягам вроде той, в которую мы попали (в отличие от нашего Сереги, лихого гонщика на шоссе, но неопытного в условиях российского бездорожья).</p><p>— Как же это вас угораздило в бочаг? Надо было левее брать, там и труба положена, а здесь у нас даже трактора не ходят…</p><p>По бокам цистерны были принайтовлены бревна. Отвязав их, мы под руководством детины занялись «вывешиванием мостов», причем основную работу выполнял он, так как мы к этому времени совсем выдохлись. Перед его силой, энергией, сноровкой как-то отступили холод, лес, темнота, кабаны, угрожающе трещавшие по кустам, и сама безнадежность нашего положения.</p><p>Мы складывали бревна перед радиатором «газика»: два коротких вдоль и одно длинное поперек; опираясь на эти козлы четвертым бревном, мы подсовывали его конец под бампер и, навалившись, как рычагом, приподнимали им передний мост машины. Оставшимися досками и хворостом гатили дно ручья под «вывешенными» колесами, потом разбирали козлы и повторяли всю операцию с задним мостом. После чего детина залезал в кабину ЗИЛа, задним ходом сдергивал «газик» тросом с гати на полметра вперед, и все начиналось сначала: передний мост, задний мост, доски, хворост, рывок и еще полметра.</p><p>Через несколько часов такой работы «газик» был дотянут до берега и уперся бампером в глинистый откос. Мы срыли откос лопатами, но дальше машина не шла. Помочь мог только сильный рывок тросом, но тонкий трос для этого не годился; приходилось тянуть мягко, с места, а на это мощности ЗИЛа не хватало. Обе машины рычали, впустую крутя колесами, тряслись от напряжения и не двигались, а мы, совсем обессиленные, просто висели на «газике», делая вид, что толкаем. Потом раздавался треск, летели искры, и ЗИЛ по инерции отлетал в кусты — трос не выдерживал. Так повторялось много раз. Я связывал оборванные, разлохмаченные, колющиеся концы и, зажав их в кулаках, ждал, когда ЗИЛ, отъехав, натянет трос. В перекрестном свете четырех фар я тупо смотрел, как мои посиневшие бесчувственные кулаки вместе с концами троса вползали в затягивающийся узел… Узлов появлялось все больше, и трос становился все короче; наконец он укоротился настолько, что ЗИЛ начал соскальзывать с глинистого откоса, рискуя тоже завязнуть в ручье.</p><p>Еще бродили, шлепая по воде, освещенные фарами фигуры, еще ездил я с детиной на его ЗИЛе к каким-то заброшенным сараям в поисках хорошего троса, но уже ясно было, что ничего больше сделать нельзя. Восемь часов прошло, как мы засели в этой трясине.</p><p>— Давай-ко, Федор, вези их ко мне, — решила Анна Ивановна. — Смотри, как продрогли… До утра «газон» никуда не денется. А утром трактор найдем.</p><p>Коля с Серегой и девчонки кое-как пристроились на цистерне, Анна Ивановна села в кабину, я встал на подножку, и мы помчались. Машину трясло и бросало, изо всех сил я цеплялся за дверцу кабины, обледеневшие подошвы соскальзывали на ухабах.</p><empty-line/><p>Была уже глубокая ночь. Анна Ивановна зажгла керосиновую лампу и приказала нам лезть на печь — греться, а сама занялась приготовлением ужина. Я помогал ей: чистил картошку, резал лук, — за это, должно быть, она меня и полюбила. А может, просто пожалела за одиночество. Не отрываясь от готовки, она доверительно рассказывала мне о себе.</p><p>Отец ее — знаменитый И. Е. Кузнецов, бывший фабрикант фарфора и фаянса, сама она работает парикмахером в Ярославле, а эта ее избушка, в которой она нас приютила, — что-то вроде дачи.</p><p>— Хорошо здесь летом. Многие у меня гостят. И Валентина с Андрианом не раз бывали…</p><p>— Что за Валентина? — насторожился я (это имя не в первый раз всплывало в ее рассказе).</p><p>— Терешкова, племянница моя. Простая, работящая была девка, да слава ее испортила…</p><p>Соседей своих деревенских она не любит.</p><p>— Вы пойдите-ко сейчас, постучите кому-нибудь в окно: мы, мол, голодны, замерзли, ночевать негде, — думаете, впустят вас? И не надейтесь. Они больными скажутся, несчастными: у самих, мол, ничего нет… Отговорятся. А по мне — помогать надо людям. Для того и живем. Что ж, что нет… А у того, кто в беду попал, еще больше нет. Поделись с ним хоть чем-нибудь — уже ему легче. А еще лучше — сними с себя последнюю рубашку. Вот как я думаю. Да вы знаете ли, — неожиданно закончила она, повышая голос, чтобы все слышали, — знаете ли, куда вас занесло? Ведь на том месте, где вы в трясине завязли, татары когда-то Василька Константиновича ослепили, князя нашего. Битву проиграл, но врагам не покорился. И веру чужую не принял. Вот так-то.</p><p>После ужина, устраивая нас на ночлег, Анна Ивановна спросила насмешливо:</p><p>— Да вы хоть женаты между собой?</p><p>Ей ответили что-то невнятное. Коля с Людой опять полезли на печь, а Серега с Мариной устроились на единственной кровати; мне пришлось лечь с краю. Для себя Анна Ивановна разложила раскладушку и погасила лампу. Послушав начавшуюся в темноте возню, она воззвала ко мне:</p><p>— Сережа, тебе же спать не дадут. Перебирайся, что ли, сюда, на раскладушку…</p><p>Я притворился спящим и тут же действительно заснул. Я заснул так крепко, что не почувствовал, как ранним утром, еще до света, Серега перелез через Марину, через меня, оделся и ушел за трактором.</p><p>Убедившись уже на своем опыте в действенной силе тети Нюшиной философии, мы продолжали убеждаться в ней и на следующий день. Когда Серега подогнал к дому оживший «газик», Анна Ивановна попросила подбросить ее до шоссе. В деревнях, через которые мы проезжали, она останавливала машину, и вокруг нас тотчас собиралась толпа. Люди выходили приветствовать Анну Ивановну, в этих местах все были ее знакомцами. Одна женщина говорила ей:</p><p>— Тетя Нюша, помоги, ради бога. Девчонка моя, Танька, — ты ведь знаешь ее — в Ярославле на завод устроилась. Жить-то надо, любую работу делать готова. А ее в вохру определили — на вышке ночью с ружьем стоять. Она же молоденькая совсем, ей восемнадцати нет… Приезжала — плачет: мама, не могу, мама, страшно!..</p><p>— Завод — какой? — перебивает Анна Ивановна. — А, знаю. Там Паша Савинов директором. Я скажу ему.</p><p>— Скажи, тетя Нюша, скажи, уж мы в долгу не останемся.</p><p>— О чем ты говоришь, Марья! — сурово произносит Анна Ивановна, и мы трогаемся дальше.</p><p>Но больше было облагодетельствованных: Анну Ивановну благодарили за помощь, за хлопоты и зазывали в гости.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>29.10.1971.</strong> Эта экспедиция проложила во мне какой-то рубеж, не слишком резкий (видимо, уже подготовленный), но достаточно заметный. Я вернулся оттуда не совсем таким же, каким уезжал.</p><p>Перемене, кроме всего прочего, способствовали жестокие споры с Комечем. Жестокими, вероятно, они казались только мне, поскольку не было у меня той уверенности в своей правоте, какой обладает Алексей Ильич. Я умолкал, чувствуя всю глубину и принципиальность наших разногласий, не обнаруживая никакой возможности их примирения; а может быть, больнее всего на меня действовала самоуверенность тона — тон истины в последней инстанции. Ну ни малейшего сомнения, ни малейшего допущения другой точки зрения! И даже не в Комече дело. Все они — мои теперешние так называемые коллеги — судят столь же безапелляционно, прямо авгуры какие-то, обладатели внушенного свыше знания… И ни с кем из них нет у меня согласия.</p><cite><p>Они казались мне людьми какой-то высшей природы, высшего постижения, высшей учености, чем я, и в то же самое время одной половинкой мне стыдно было за себя и другой половинкой за них: я и уважал их, и тяготился ими, и даже потихоньку смеялся над теми, кто из них был выше других.</p><text-author><emphasis>Пришвин</emphasis>. Дневник. 14 октября 1926 г.</text-author></cite><p>Но нет, повторяю, и уверенности в своей правоте.</p><p>Эти споры утвердили меня в моем окончательном одиночестве. Если раньше я мог позволить себе смотреть на искусствоведов как бы из лагеря художников, а до споров с Комечем — на художников из лагеря искусствоведов, то теперь почувствовал полное с обеих сторон отчуждение и с этим теперь живу.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>30.11.1971.</strong> Лег вчера спать с мыслью начать жизнь сначала. Секрет возникновения подобных решений состоит в том, что в самой последней точке своего падения человек, коснувшись дна и поняв, что дальше падать некуда, отталкивается от него и опять выплывает.</p><cite><poem><stanza><v>Для тех, кто пал на низшую ступень,</v><v>Открыт подъем и некуда уж падать.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Шекспир</emphasis>. Король Лир. IV. 1</text-author></cite><p>Воли, самостоятельности во всем этом мало, а скорее, имманентное развитие жизни, которая подсовывает человеку повод, изменяющий внутреннее состояние. Вчера таким поводом стало внезапно напавшее на меня сильное недомогание и крайний маразм, в котором я пребывал целый день, а вслед за тем столь же неожиданное загадочное выздоровление и «Жизнь Толстого» Ромена Роллана, которую я раскрыл где-то в час ночи.</p><cite><p>Так активность рождается из пассивности, так лошадь стучит копытом — и так приходит воспоминание — рождается греза: между действиями. Усталость чувств исполнена творческой силы.</p><text-author><emphasis>Валери</emphasis>. Тетради</text-author></cite><p>Но уже и мое «я» перестает меня заботить. Без особенной горечи, как-то до обидного незаметно, пережил я крушение всех своих надежд. Я просто расстался с ними. Я даже не заметил, когда они вышли из поезда. В какой-то момент я оглянулся и увидел, что я — один.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Возобновились мои занятия в художественной школе. Одна из сквозных идей, которые я пытаюсь внушить ученикам, — стилистическое единство каждой рассматриваемой нами эпохи, единство, связывающее между собой разные виды искусства.</p><cite><p>Воистину поразительно и таинственно то тесное внутреннее единство, которое каждая историческая эпоха сохраняет во всех своих проявлениях. Единое вдохновение, один и тот же жизненный стиль пульсирует в искусствах, столь несходных между собой.</p><text-author><emphasis>Ортега-и-Гассет</emphasis>. Дегуманизация искусства</text-author></cite><p>Когда я замечаю, что мои слушатели утомились, я позволяю себе отвлечься на посторонние сюжеты, далекие от нашего материала. Казалось бы, далекие. Потому что на самом деле далеких сюжетов не бывает. Все стороны жизни, все свершения людей каждой эпохи связаны между собой неким характерным единством — общим кругом идей и способов их воплощения. Это единство с особенной наглядностью выступает при сближении «далековатых» явлений.</p><p>Вот, например, фаланга. Когда дорийцы противопоставили этот четко организованный линейный строй беспорядочной массе нападающих варваров, сразу добившись качественного преимущества, это знаменовало торжество архаического стиля над первобытным натурализмом. Затем Эпаминонд при Левктрах, растягивая свою жиденькую фалангу против внушительной (вследствие численного превосходства) фаланги спартанских гоплитов, выстраивает позади левого фланга глубокую, в 50 шеренг, колонну и ударом этой колонны, а также маневром «священного отряда» из глубины сокрушает фланг Клемброта. (При Мантинее он уже все свое войско выстраивает колонной и проламывает ею фалангу антифиванских союзников.) Одоление сильнейшего противника достигается сосредоточением и перевесом сил в одном только пункте — это свободное, асимметричное перераспределение и сопоставление усилий, завершившее эпоху классики и само ставшее классикой тактического искусства, так же отличается от жесткого геометрического схематизма архаики, как «Дорифор» Поликлета от «Аполлона Тенейского». И наконец, Александр, который при Гавгамелах, пропустив сквозь свои ряды налетающие серпоносные колесницы персов, контратакует плотным кавалерийским строем с загибающегося назад фланга охват превосходящих конных масс противника и раскручивает сражение в обратном направлении широким завитком, вихреобразным рейдом по тылам персидского войска от одного фланга к другому, на помощь теснимому Пармениону, а затем, оставив македонскую фалангу довершать дело на месте, гонит Дария 80 километров, до самых Арбел, — разве не находит это стилистического соответствия в разомкнутой в пространство живой подвижности «Апоксиомена» и леохаровой «Дианы-охотницы», открывших эпоху эллинистического «барокко»?</p><p>Можно еще сравнить «классицизм» Суворова, прямо, стремительно, этап за этапом, идущего к победному результату (Рымник), с «романтизмом» Кутузова, который сложными, парадоксальными маневрами заманивает противника в ловушку (Рущук)… Подобные экскурсы, пусть рискованные и поверхностные, будят, мне кажется, воображение ребят, приучают их к широте взгляда, заставляют отыскивать новую, неожиданную сторону известных явлений.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>А те «проклятые» вопросы, которые волнуют нас в юности, — они ведь уходят не потому, что мы нашли ответы на них. Они просто замещаются другими вопросами, более узкими, более конкретными, более трезвыми и прозаическими. А к старости, должно быть, вдруг увидишь, что их и вовсе нет — тех «проклятых» вопросов, — что они сами собой как-то решились всей прожитой жизнью. И с ласковой снисходительностью будешь слушать, как твой внук задает тебе эти же вопросы.</p><subtitle>Бухара</subtitle><p>«О, надкусанный Восток!» Я старался не замечать его экзотики, вернее не воспринимать его как экзотику, хотя С. Н. Юренев, с которым я провел вечер в его комнатке в Кош-медресе, признался, что за всю свою жизнь в Бухаре так и не утратил ощущения экзотики Востока.</p><p>Но меня прельстил <emphasis>стиль жизни</emphasis>.</p><p>Тысячи людей, собравшихся на пятничную молитву и заполнивших просторный двор мечети (снятая обувь, аккуратно разложенная, покрывает всю улицу перед входом), ровными рядами в полном молчании сидят, опустившись на пятки, на своих ковриках-намазлыках. По возгласу муллы они разом надолго сгибаются в общем поклоне и снова опускаются на коврики. Здесь только мужчины — сплошь голубые халаты и скрученные вокруг головы розовые платки. Каждый сам по себе, но все вместе — единое целое. Поражает дисциплина и сосредоточенная тишина многолюдного — плечом к плечу — намаза. (Сравните с нашей <emphasis>теперешней</emphasis> церковью, где шушукаются, переходят с места на место, злобно толкаются, вразнобой бухаются на колени и — кто в лес, кто по дрова — завывают молитву.) Огромный <emphasis>пештак</emphasis> входа, вдруг возникающий в узкой улочке среди глинобитных стен, да еще купол над <emphasis>михрабом</emphasis> — больше ничего. Небо над головой — и ничего! Ничего, что навязывалось бы как зрелище, как принудительная <emphasis>направляющая</emphasis> инстанция между человеком и Всевышним.</p><p>В чайхане они сидят кружком, поджав под себя ноги, и прихлебывают чай, как бы продолжая молчаливый ритуал, — коричневолицые, бородатые, с остановившимися глазами, похожими на драгоценную инкрустацию. Проходишь, пересекая линию взгляда, — ни веки, ни зрачки не реагируют. Каждый погружен в себя в отрешенной неподвижности, допускающей право соседа на такую же сосредоточенность или наркотическое забытье; но при этом чувствуется общая готовность мгновенно опять сплотиться в единое целое — внезапным и непонятным (для нас) всплеском страстной жестокости.</p><p>Они живут в крошечных замкнутых двориках, тесно прижатых друг к другу, но полностью изолированных и от улицы, и от соседей. Полная противоположность нашей широко разбросанной деревне, где пристрастно и не всегда по-доброму наблюдают за жизнью соседа, в подробностях знают его привычки, обсуждают слабости, считают достаток, где общественное мнение вторгается в самые интимные углы, подчиняя себе каждый шаг человека, — совсем другой механизм формирования национальной психики.</p><cite><p>…Тут непременно проведешь параллель, которая и есть искомый результат путешествия.</p><text-author><emphasis>Гончаров</emphasis>. Фрегат «Паллада»</text-author></cite><p>Понятно, почему Юренев за долгие годы жизни среди них так и не утратил ощущения экзотики. Разыскивая его в заброшенном медресе в глухой части города, я наугад постучался в одну из <emphasis>худжр</emphasis>; средних лет узбек долго не мог понять, кто мне нужен, потом, сообразив, воскликнул: «А, Ата!» (именно так — почтительно, с большой буквы: Отец!). Сам проводил к Сергею Николаевичу и, кланяясь в пояс, передал меня ему, так сказать, с рук на руки. А старый лагерный волк, прежде чем начать со мной общаться, долго, придирчиво расспрашивал о «наводке» и, записав мои показания на бумажке, нанизал ту бумажку на торчащий из стены гвоздик.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Дашенька, по-моему, принадлежит к числу тех женщин, которых добиваются не ради обладания ими. Здесь возможно метафизическое объяснение: ее тело представляет такое совершенство, более того — <emphasis>сладостное совершенство</emphasis>, что само по себе обладание им кажется кощунством, оно просто несоизмеримо с теми — эстетическими — возможностями, которые заключены в этом теле.</p><p>Но человека лицо и вся его яркая прелесть</p><cite><p>Тела насытить ничем, кроме призраков тонких, не могут.</p><text-author><emphasis>Лукреций</emphasis>. О природе вещей. IV. 1094–1095</text-author></cite><p>Тут надобно просто «смотреть за ограду», и только борьба за обладание и связанные с нею «мильон терзаний», а главное, сладостная надежда, постоянно питающая эту борьбу, сами себя вознаграждают.</p><cite><p>…Ибо в этой ужасной страсти все созданное воображением становится действительностью.</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. О любви</text-author></cite><p>Но дело — проще. В действительности не могу я себе представить жизни с ней — тех нитей, помимо физической близости, которые соединяли бы нас. Она в моем отрезвленном старческом представлении — просто комнатная кошечка, хотя есть в ее характере некоторая странность, которая располагает искать глубины, быть может, не существующие. Странность заключается в сочетании красоты и грации — с врожденной, неподдельной порядочностью, детской непосредственности, наивности — со скрытностью и неожиданно проницательными, точными суждениями, чувствительности — с силой характера. Ведь это она, единственная из наших девчонок, на летней практике во Владимире отстирывала ночью под краном залитые кровью брюки и рубашку Сарабьянова. Нет, она не кошечка.</p><cite><p>…Я ничего толком не знал, ослепленный той жгучей прелестью, которая все заменяет и все оправдывает и которую, в отличие от души человека, часто доступной нашему обладанию, никак нельзя себе присвоить, как нельзя к имуществу своему приобщить яркость облаков в ветреный вечер, или запах цветка, который тянешь, тянешь до одури напряженными ноздрями и никогда не можешь до конца вытянуть из венчика.</p><text-author><emphasis>Набоков</emphasis>. Соглядатай</text-author></cite><p>А может быть, все дело в том, что я мужчина неважный. Я просто боюсь того основного, что связано с настоящей любовью: боюсь ответственности. Как гриновский Скоби («Суть дела»), я всем своим существом чувствую необходимость и тяжесть этой ответственности; но я трус, я боюсь взваливать ее на себя и подозреваю, что могу быть жестоким, отбиваясь от самой любви, возлагающей ее на меня.</p><cite><p>И быть жестоким легко, нужно только не любить.</p><text-author><emphasis>Шкловский</emphasis>. Zoo, или Письма не о любви</text-author></cite><p>А на любовь безличную, которая не выбирает, а просто <emphasis>пользуется случаем</emphasis>, я не способен.</p><subtitle>Пословицы</subtitle><p>«Смерть да жена — Богом суждена». Или: «Клад да жена — на счастливого». Или: «Замужество — что жребий: кто что вытащит». Или: «Суженую конем не объедешь». Или: «Стерпится — слюбится»…</p><p>Я сейчас вот о чем: можно выбирать и присматриваться, можно с размаху, можно и как в «раньшие» времена — вообще не видеть невесты до обручения, — черт один. Я хочу сказать, что не так уж дики были наши предки, предоставляя выбор невесты родителям и свахам. А женятся, — говорили, — не на лепоту зря, токмо по отечеству. «В древнерусском браке, — замечает Ключевский, — не пары подбирались по готовым чувствам и характерам, а характеры и чувства вырабатывались по подобранным парам».</p><p>А так называемая свободная любовь в «свободном обществе» должна уж развиваться до логических пределов — до любви всех со всеми.</p><cite><poem><stanza><v>Всего любезней смертным на земле</v><v>Жена, — но не в единственном числе.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Гете</emphasis>. Фауст. II. 4</text-author></cite><p>Середина же, на которой мы остановились, — нелепа. Сейчас редко встретишь действительно счастливую семью, основанную на началах действительной свободы: либо взаимное стеснение, либо взаимная ложь, а если развод, то, как правило, неоднократный; мало кто ограничивается одним, да и счастливы ли они? «Вообще несчастье жизни семейственной есть отличительная черта во нравах русского народа», — говорит Пушкин. «Мы слишком идеально смотрим на женщин, — объясняет чеховский персонаж, — и предъявляем требования, несоизмеримые с тем, что может дать действительность, мы получаем далеко не то, что хотим, и в результате неудовлетворенность, разбитые надежды, душевная боль…»<a l:href="#n_5" type="note">[5]</a></p><p>Если ты ищешь красивую и находишь (тебе кажется, что находишь), то знай: она все равно не будет <emphasis>самой</emphasis> красивой; ты же сам найдешь потом и красивее ее. То же самое — добрая, милая, отзывчивая и т. д. Какой бы нежной, тонкой, душевно близкой ни казалась тебе та, которую ты выбрал, знай: выбор твой случаен, и считай, что тебе сильно повезло, если все не окажется совсем наоборот. (И тут вот еще какая деталь. К тому времени, когда возникнет ситуация сравнения, т. е. ты нашел красивее, добрее, тоньше и т. д., тебя с твоей избранницей уже связали тысячи нитей взаимных забот, обязательств, общих воспоминаний, понимания с полуслова, привычек и интимных подробностей жизни, и рвать эту развившуюся кровеносную систему ради сомнительного нового увлечения может оказаться значительно болезненнее, чем претерпеть сложившуюся ситуацию, какой бы нестерпимой она ни казалась.) Так стоит ли искать, выбирать, бежать от хорошего к лучшему, тяготиться плохим (которое тоже поначалу казалось лучшим), если все зависит от случая.</p><cite><poem><stanza><v>Да и обмен нелепым надо счесть,</v><v>Когда предмет, имевшийся доселе,</v><v>Не входит в новый, как четыре в шесть.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Данте</emphasis>. Рай. V. 58–60</text-author></cite><p>Это лотерея, рулетка, но нельзя же всю жизнь делать ставку за ставкой в безумной надежде на <emphasis>всеобъемлющий</emphasis> выигрыш. Поэтому первый же выигрыш прими со смирением; достаточно будет, если твоя избранница отвечает тебе взаимностью; но приготовься к тому, что любить тебя она будет по-своему, а не по-твоему, и сделай все от тебя зависящее, чтобы вы притерпелись друг к другу. Стерпится — слюбится.</p><cite><p>Возможно, мы не способны любить именно потому, что жаждем быть любимыми, то есть хотим чего-то (любви) от другого, вместо того чтобы отдавать ему себя без всякой корысти, довольствуясь лишь его присутствием.</p><text-author><emphasis>Кундера</emphasis>. Невыносимая легкость бытия. 7. 4</text-author></cite><p>Я люблю свою жену и счастлив с ней, хотя временами мне и кажется, что это не так.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Жалок человек, который говорит: я не виноват, меня так воспитали, — или: это наследственность. Недостойна вообще всякая попытка оправдаться внешними обстоятельствами.</p><p>Но во-первых, наследственность действительно существует, причем в таких пропорциях, что становится подлинным счастьем или несчастьем человека. Во-вторых, воспитание также сказывается — положительно или отрицательно — на объективных свойствах характера. Даже самый неожиданный поворот судьбы может быть подготовлен в недрах совершенно противоположных результатов наследственности и воспитания. Нет человека, который мог бы сказать, что он сам себя сделал, — это мнимое хозяйничанье своей судьбой всегда ведь на что-то опирается и в иных случаях жестоко мстит за себя.</p><p>Но ссылаться и оправдываться, равно как и похваляться, — недостойно.</p><p>Моя житейская неразвитость, инфантильность, дожившие до недозволенных возрастных пределов, — разве это не плоды воспитания? Мои нетерпеливость и раздражительность, с которыми еще можно было бы мириться, если бы они не переплетались с подленькой осторожностью, с неуместной вежливостью, так гадко контрастирующей с неуместной грубостью, — разве это не подавленное самоутверждение моих предков? Но раз твое собственное развитие позволило тебе осознать то, что тебе <emphasis>недодано</emphasis>, постарайся сам использовать остальное и восполни, если можешь.</p><cite><p>Подлинное мужество состоит не в героических усилиях, направленных на достижение внешних целей, а в решимости пройти через ужасный опыт столкновения с самим собой.</p><text-author><emphasis>Гроф</emphasis>. За пределами мозга</text-author></cite><p>Или — страдай молча. Но именно страдай, а не выставляй напоказ, не гордись своим страданием.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Кровь бессарабских крестьян смешалась во мне с кровью приазовских евреев, кровь какого-то пузатого древнеримского начальника (<emphasis>popa duc</emphasis>), побывавшего в Дакии<a l:href="#n_6" type="note">[6]</a>, — с кровью сефардов, выходцев из Испании (<emphasis>Kabo</emphasis>). Должно быть, от последних я унаследовал аристократизм духа, которому еще большую ценность придает его плебейская основа<a l:href="#n_7" type="note">[7]</a>. Как подлинный аристократ, я не кичусь своим аристократизмом — я только недоумеваю, когда другие не понимают того, что понимаю я.</p><p>Единственный, кто понимает меня вполне, — это старина Дементий.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>График, в котором кривая сначала круто восходит по оси ординат, означающей качество сделанного, а затем, плавно изогнувшись, движется с легким наклоном, почти параллельно оси абсцисс, означающей количество времени, — вот типичная картина успехов человеческой деятельности. Начиная в точке А с нуля, человек быстро наращивает качество, каждый день, каждый шаг вперед приносит новые и новые успехи, он видит перед собой непочатое поле возможностей и жадно использует их. Но чем выше качество, тем труднее продвижение, возможностей становится меньше, праздник взлета постепенно оборачивается будничной кропотливой работой, и в точке В (где кончается плавный изгиб) она полностью вступает в свои права. Человеку кажется, что он достиг потолка, и новый день почти ничего нового не приносит. Начинается количественное накопление, тут нужен не талант, а умение работать и терпение; уверенность в своих силах подвергается испытанию: будет ли впереди, в устремлении к &#x221E;, новый взлет и стоит ли рисковать всю жизнь терпеть серую обыденность? Так во всем: в любом ремесле, в науке, в спорте, в изучении языка… в любви, — во всем.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Росши в профессорской семье, я поначалу намного опережал в развитии своих сверстников. Задолго до школы я умел читать, писать и считать, знал много стихов на память. Нарисовал однажды карту мира с маленькой черной Америкой в левом верхнем углу (после чего дедушка-географ купил мне глобус и объяснил заодно гелиоцентрическое устройство нашей планетной системы)… Ни с того ни с сего, в порыве вдохновения, я сочинил подробную техническую инструкцию по сборке грузового автомобиля (запомнились чертежи двигателя и упоминание о четырех досках, потребных для каждого из бортов кузова). Как-то, разглагольствуя перед приятелями о теории происхождения видов, в ответ на их изумление с апломбом заявил: «Подумаешь, моя бабушка была обезьянкой». (Логика безупречная: когда-то давно люди произошли от обезьян, бабушка живет давно — следовательно, она тоже была обезьянкой.)</p><p>Короче говоря, в школе мне нечего было делать, учеба в начальных классах давалась играючи. Но с четвертого класса, когда преподаваемый нам материал разросся за пределы моей осведомленности, я стал отставать. Привыкнув обходиться подкожными запасами, я оказался неспособен к труду усвоения нового. И отставал все больше и больше, кое-как удерживаясь на тройках (лишь по истории и литературе преуспевал). В начале каждого учебного года я давал себе обещание взяться наконец за ум. Старательно и красиво обертывал учебники цветной бумагой, ровной стопкой складывал новенькие, чудесно пахнущие тетради, подготавливал все аксессуары и горел нетерпением приступить к занятиям; но… надолго меня не хватало. На уроках, невнимательно слушая объяснения преподавателя, я покрывал свои тетради посторонними рисунками, а дома ленился вникать в учебники, предпочитая в сотый раз перечитывать «Марсельцев», «Трех мушкетеров», «Черную стрелу», «Приключения Тиля Уленшпигеля», «Рассказы о Шерлоке Холмсе», «Двенадцать стульев», «Золотого теленка», позднее — «Петра I», которому, между прочим, обязан развившимся во мне чувством истории…<a l:href="#n_8" type="note">[8]</a> Только в десятом классе, вдруг проникшись страстью к учебе, оценив красоту логических построений алгебры, геометрии, тригонометрии, физики, легко догнал одноклассников и вышел на отличный аттестат (за исключением четверки по так и не давшейся мне химии).</p><p>Позже, в университете, жадно набросившись после армии на учебу, я целых три курса был круглым отличником. И только на политэкономии сорвался…</p><subtitle>Страсти по Андрею</subtitle><p><strong>22.12.71.</strong> Были с Молчушкой на «Рублеве» (после шестилетнего перерыва его наконец выпустили в прокат). Должно быть, я слишком многого ждал от этого фильма: он не понравился. Холодная, эстетская, надуманная вещь… А главное, лживая. И не только в мелочах: пила (в пятнадцатом-то веке!), <emphasis>породистые</emphasis> татарские кони, гонения на языческие празднества (начавшиеся лишь с середины XVI, со «Стоглава»), расправа со скоморохом (тогда как даже в XVII веке воевода Шереметев едва со света не сжил Аввакума за то, что тот поднял руку на скоморохов)… Кто и когда, скажите, выкалывал глаза мастерам? Это князья ослепляли друг друга, воспроизводя древний символический акт отрешения от власти. Смысл <emphasis>поздней легенды</emphasis> о зодчих совсем другой — наглядно подчеркнуть уникальность созданного ими, физическую невозможность повторения…</p><p>Художник ренессансного темперамента Феофан, «преславный мудрец, философ зело хитрый», образ которого так пластично донесен до нас Епифанием, превращен в заурядного сварливого старикашку, сам Рублев — в модернистского «гения», вроде манновского Леверкюна, смятенного неврастеника, болезненно тяготеющего к юродству, разве что сифилисом не зараженного (Манн не нашел другого повода, который мотивировал бы «гениальность»)… А уж отождествлять скомороха с сегодняшними диссидентами — это… простите, полная лажа. И эти <emphasis>сочиненные</emphasis> (на манер какого-нибудь Шукшина) пустопорожние диалоги с потугами на глубокомыслие, с надерганными цитатами из Писания…</p><p>Возможно, автор сознательно допускал анахронизмы, стараясь показать, что не в Рублеве дело, что речь идет о сегодняшнем дне, о <emphasis>вечном</emphasis>, о художнике <emphasis>вообще</emphasis>? Но тут ведь вот какая зависимость: «Чем больше мы проникаем в дух какой-либо эпохи, тем меньше она отличается от духа нашего собственного времени» (замечательное наблюдение Генриха Гомперца), то есть <emphasis>чем точнее, тем универсальнее</emphasis>. Положим, автор волен видоизменять материал в соответствии с извлеченной из него идеей; но здесь-то он не знает и <emphasis>знать не хочет</emphasis> материала<a l:href="#n_9" type="note">[9]</a>, он просто вторгается в прошлое со своей уже готовой предвзятой «идеей», которая нуждается только в иллюстрациях. Она и прет из всех щелей, заставляя усомниться в какой бы то ни было правде изображенного, и впечатление такое, точно тебя колотят мухобойкой по лбу.</p><cite><p>Всякий знает то чувство недоверия и отпора, которое вызывается видимой преднамеренностью автора.</p><text-author><emphasis>Л. Толстой</emphasis>. Что такое искусство. 13</text-author></cite><p>Но даже если принять всерьез эту плоскую, расхожую мысль о том, что художник живет в страшном мире, а создает прекрасные, «очищенные» вещи<a l:href="#n_10" type="note">[10]</a>, то, спрашивается, откуда же тогда красота — та тихая, мягкая, мужественная, просветленная рублевская гармония, от которой в картине следа не осталось? О Сергии, о Куликовской победе — ни слова, зато ни к селу ни к городу приплетен длинный эпизод с Распятием, выстроенный то ли по Брейгелю, то ли по Сассетте, но на русской деревенской натуре (стало быть, все-таки «к селу»: ведь подметил же наблюдательный Карл Маркс, что Рембрандт «писал мадонну в виде нидерландской крестьянки»; ну, значит, и Рублев туда же). И повсюду — навязанное «гениальное» самовыражение автора, воспроизводящего лишь собственные инфантильные впечатления от художественных альбомов, нагнетая рафинированную символику (белое пятно молока, скользнувшее в ручье — в «потоке времени», надо полагать, — из одной сцены в другую, соединив два злодеяния общим направлением к «океану вечности»), прямо-таки заклиная каждым куском своей ленты: вот я! обратите на меня внимание! ради бога, оцените меня!.. Как сказал солженицынский персонаж по гораздо более серьезному поводу: «Так много искусства, что и не искусство уже. Перец и мак вместо хлеба насущного».</p><p>Жестокости, вырезанные из картона, нарочно, в угоду моде, нагроможденные, «чтоб страшнее», и иконы в конце — искусственно подшитый контраст, эстетское смакование фрагментов!.. Претенциозная «гениальность» оборачивается элементарной пошлостью.</p><cite><p>Пошлость особенно сильна и зловредна, когда фальшь не лезет в глаза и когда те сущности, которые подделываются, законно или незаконно относят к высочайшим достижениям искусства, мысли или чувства.</p><text-author><emphasis>Набоков</emphasis>. Николай Гоголь</text-author></cite><p>Банальность, пустота в изысканной оболочке, и даже действительно прекрасная операторская работа (еще бы: Юсов!) не спасает.</p><p>— Да видел, видел я твоего гения, — говорил Боб, когда мы с ним совершали 15-километровый переход из Пухнова в Белавино. — И горящую корову видел, и лошадь с переломленными ногами… Особенно умилила меня сцена с поркой мальчика. Там такой сюжет: какой-то пацан, якобы владеющий секретом колоколенного литья, берется отлить большой колокол… Твой гений хоть слышал, что такое по-русски «колокол лить»? Ну ладно. Дают пацану в подмогу мастеров, взрослых мужиков. Никакого секрета он, конечно, не знает, но у него <emphasis>дар</emphasis>, интуиция. Тоже, стало быть, гений… Припадочный к тому же. Вот он и помыкает работягами. А когда они, озлившись, объявляют сидячую забастовку, он приказывает княжеским слугам пороть сынишку одного из них, пока не примутся за работу. Ну и колокол получается замечательный! Мы-то вроде воспитаны на том, что гений и злодейство — вещи несовместные, что никакая гармония не стоит слезы замученного ребенка… А оказывается — нет: гению все позволено. И коров, облив керосином, поджигать, и ломать ноги лошадям, и даже, как я слышал, подлинные фрески рублевские перегревать софитами…</p><p>Боб — молодчина, умница. Познакомившись с фильмом на каком-то закрытом просмотре, он сразу проник в самую суть. А я, увидев к тому времени лишь пару отрывков по телевизору, превозносил Тарковского до небес. И даже позволил себе свысока осудить моего научного руководителя Михандра, когда он рассказал мне, как его пригласили в научные консультанты фильма и как он, пролистав сценарий, с отвращением отказался.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>31.12.1971.</strong> Третьего дня сдал «минимум» по философии; надеюсь, теперь-то с этим покончено навсегда.</p><p>Нам вбивают в голову марксизм-ленинизм, в результате чего мы оказываемся совершенно неспособными и неготовыми (когда доходит до дела) мыслить на современном философском уровне. Современная мысль и самый способ мышления нам чужды. В лучшем случае мы пробиваемся вперед только в своей узкой области — ощупью, наугад, чисто эмпирически доползаем до чего-то нового и осторожно изобретаем велосипеды.</p><p>В конце концов происходит самое страшное: появляется внутренний цензор. Мы можем сколько угодно фрондировать, и ворчать, и впадать в ересь, но в глубине души уже не сомневаемся в том, что материя первична, сознание вторично, базис «в конечном счете» определяет надстройку, а критерий истины — общественная практика. Наперекор всему мы верим во все это и не можем, не способны думать иначе.</p><cite><poem><stanza><v>Можно в чем угодно убедить</v><v>целую страну наверняка,</v><v>если дух и разум повредить</v><v>с помощью печатного станка.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Губерман</emphasis>. Гарики</text-author></cite><p>Одновременно вырабатывается какой-то иезуитизм мышления, беспринципная гибкость, умственная увертливость (<emphasis>double thinking</emphasis> по Оруэллу). «Человек, — говорит Кант, — которому с детства внушены ложные убеждения, делается потом на всю жизнь софистом своих заблуждений». Даже зная цену всем этим плоским прописным истинам, он все же с самым непорочным видом будет твердить и убедительно доказывать их, когда его об этом спросят, будет основываться на них, даже когда его об этом не спросят, — в своих статьях и публичных выступлениях, — подчиняясь круговой поруке, устрашающей инерции. Слишком мало таких, кто решается на себе разорвать эту порочную цепь.</p><cite><p>Говорить всего труднее как раз тогда, когда стыдно молчать.</p><text-author><emphasis>Ларошфуко</emphasis>. Максимы</text-author></cite><p>Даже сегодня, за несколько часов до Нового года, я не могу освободиться от ненависти. Это чувство еще усугубляется чтением «Лефа» (мне понадобилось расширить знакомство с русской формальной школой). Что за сальеризм! но сальеризм китайский, сальеризм муравья, выросшего до огромных размеров и начисто смахнувшего всю культуру, какая ни есть.</p><cite><p>А то испорченное поправками, сообразными времени, нетворческое, ремесленное полуискусство, которое процветало в Лефе, не стоило затрачиваемых забот и трудов, и им легко было пожертвовать.</p><text-author><emphasis>Пастернак</emphasis>. Люди и положения</text-author></cite><p>Воинствующее отрицание культуры, оправданное во времена раннего футуризма, — когда оно было направлено против господствующего вкуса изысканных эстетов, — это отрицание стало <emphasis>подлостью</emphasis> в эпоху господствующего бескультурья, когда обратилось к безграмотным массам, поощряя их в их безграмотности, призывая отказаться от доставшихся в наследство ценностей, разжигая темные инстинкты. Это уже не зависть к Моцарту, а настоящая неприкрытая злоба — злоба вообще на всякую исключительность, необъяснимость, на все, что выделяется из толпы и из алгебры, злоба с засученными рукавами, с волосатыми кулачищами, вооруженная не ядом, а дубиной, и самоуверенно утвердившаяся на земле. Гранитные лозунги, бюргерское, пивное, тяжеловесное хамство, перенятое у немцев, у Маркса, — со смачными плевками в лицо, с абстрактной яростью и самодовольным хохотом. Они красивы и романтичны — вся эта взбесившаяся сволочь, — и могли бы даже показаться привлекательными, если забыть, <emphasis>чему</emphasis> они расчищали дорогу.</p><p>Я не христианин и никогда им, по-видимому, не стану, но и мне хотелось бы послужить воплощению скрытых в человеке божественных сил, твердо веря, что в их числе окажется и веселая, божественная ненависть ко всей сволочи мира — та ненависть, в которую необходимо перерастает действительная — не лицемерная, не слюнявая — любовь к ближнему.</p><subtitle>Есть что вспомнить</subtitle><p>А каково отшагали мы с Колей Журавлевым, моим учеником, кольцо по Борисоглебскому району — прошедшим летом, воспользовавшись школьной практикой, чтобы обмерить и отснять по просьбе Выголова несколько храмов для Свода памятников! Коля — супермен, марафонец, чемпион Москвы среди юношей; идти с ним было одно удовольствие.</p><p>…На дороге в поле догнала нас с грохотом телега, и мужик, увидев «Зенит» у меня на груди, крикнул с телеги: «Эй, сфотографируй!» Он стал в молодецкую позу у морды лошади, и я щелкнул; за это он подсадил нас до своей деревни.</p><p>Мужик оказался мрачным хулителем всего на свете. Каждую выбоину на дороге, каждый предмет, оказавшийся в поле зрения, он встречал такими сокрушительными проклятиями, что дух захватывало и поневоле жалость брала ко всем этим кочкам, камушкам, кустикам придорожным… Сидя рядом с нами боком на телеге (лошадью правил его сын), мужик так и поливал!</p><p>Вдруг послышались грохот и топот: нас догоняла повозка на паре, битком набитая ребятней. «Дорогу давай!» — вопили мальчишки. Наш мужик оживился. «Не пускай их! — крикнул он сыну. — Гони!» Тот погнал лошадь. Мальчишки тоже пустили своих вскачь. Тот из них, кто правил, вскочил на ноги и закрутил кнутом над головой. С хохотом и свистом они стали нас обходить. (Мы с Колей думали только о том, чтобы не вылететь на ходу из бешено трясущейся телеги.) Тогда мужик оттолкнул сына и сам схватил вожжи. Сын, стоя возле него на коленях, продолжал нахлестывать лошадь. Миг — и, не удержавшись, он уже катился в пыли за телегой. «Стой! — заорал я. — Парня потеряли!» Но мужик совсем остервенел, он даже не обернулся. Ругань неслась страшная! Дорога пошла вниз — в спускавшуюся к реке выемку. Мальчишки обходили нас выше по склону и, направив лошадей нам наперерез, ударили боком повозки по нашей телеге (мы с Колей едва успели подобрать ноги). Сбив нас с дороги, они пронеслись мимо, крича во все горло: «Сильно гонишь, дядя! Колесо потеряешь!» Тут, действительно, колесо отскочило, и мы на всем скаку вылетели из телеги…</p></section><section><title><p>1972</p></title><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>8.01.1972.</strong> Я быстро выдохся, перегорел. В свое время я сбежал от живописи в армию не столько потому, что в себя не верил (как раз тогда я вышел на новый, вполне профессиональный уровень), сколько потому, что не верил (и, кстати, продолжаю не верить) в саму живопись — в насущную, жизненную нужду людей в современной живописи.</p><cite><p>…Отречение от живописи имело, возможно, более глубокий смысл, чем недостаток дарования или упрямства: на циферблате европейской живописи пробило полночь.</p><text-author><emphasis>Кундера</emphasis>. Бессмертие</text-author></cite><p>Иными словами, я думал о смысле, об <emphasis>общем смысле</emphasis> дела, которому хотел себя посвятить: какое значение оно имеет не только для меня, но и для других, для всех. А в смысл надо верить. Для того чтобы жить и работать, надо верить — иначе все рухнет, волшебный мираж рассеется и останется только один прозаический вопрос: <emphasis>зачем</emphasis>?</p><cite><p>Не всяк герой, кому хочется. Храбрости и дара мало, нужны еще гидры и драконы. Я их не находил нигде.</p><text-author><emphasis>Сартр</emphasis>. Слова</text-author></cite><p>Веру в это «зачем» я утратил, все стало пресно, голо, плоско, хотя, правду надо сказать, сбежал я также и для того, чтобы в творческой бездеятельности сохранить веру в себя. Сладко было ощущение могущества: имея миллионы, бросить их в грязь. Если бы я был бездарен, я бы <emphasis>не осмелился</emphasis>.</p><cite><p>…Это уединенное и спокойное сознание силы! Вот самое полное определение свободы, над которым так бьется мир! Да, уединенное сознание силы — обаятельно и прекрасно. У меня сила, и я спокоен.</p><text-author><emphasis>Достоевский</emphasis>. Подросток. I. 5. 3</text-author></cite><p>А теперь я изверился не только в науке, которая заменила мне живопись (отчасти заменила, ибо никогда я не смотрел на нее как на главное, а только как на видимое замещение), но и в себе самом, и от этого уже не сбежишь. Некуда.</p><p>Я изверился в науке, в которую прежде верил, — изверился давно. Это произошло, пожалуй, как я теперь понимаю, вскоре после курсовой работы по брейгелевскому «Эльку» («Между “Пороками” и “Добродетелями”»), в тот проклятый високосный год. Тем не менее я продолжал пользоваться успехом, смеясь втайне над теми, кто меня расхваливал и принимал всерьез, и сейчас я ее «углубляю», эту науку, сводя ее к математике, к ползучему позитивизму, словно цепляясь за какие-то мелкие подпорки, которые можно подтвердить доказательствами. Впрочем, с логикой-то все обстоит благополучно…</p><cite><p>Не первый из сынов человеческих преуспевал он в профессии, им самим презираемой.</p><text-author><emphasis>Лондон</emphasis>. Мексиканец</text-author></cite><p>Но я изверился и в себе самом — изверился, не успев толком ничего сделать, — от одних предчувствий, надежд, которые даром только вымотали меня.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>С самого раннего детства в моем сознании прочно закрепился отталкивающий образ смерти. Наш детский сад находился на углу Садовой-Спасской и Большой Спасской, и гулять нас водили в парк больницы Склифософского. И по нескольку раз в день по дорожкам мимо нас катились по направлению к моргу толкаемые санитарами каталки с торчащими из-под простыни босыми желтыми ступнями.</p><p>Как-то зимой в этом парке я выкопал из снега курительную трубку — фарфоровую, изогнутую, голубого цвета — и тут же сунул ее в рот, стараясь привлечь к себе внимание. «Брось сейчас же! — закричали девочки. — Ее туберкулезный курил!..»</p><p>Боже мой! ведь и я когда-то был маленьким…</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Бреясь в ванной, я кричу своему сыну:</p><p>— Мика, иди сюда, я тебе песенку спою!</p><p>Он прибегает и прижимается к моей ноге. Задрав голову, произносит:</p><p>— Жил-был на свете папа…</p><p>— Который пел своему сыну песенки, — подхватываю я.</p><p>— Которые сын с удовольствием слушал, — заканчивает он.</p><p>Мика лучше меня, каким я себя помню в шесть лет: не плакса, не зануда — умный, веселый и отважный человечек.</p><p>Он артистичен и хорошо чувствует форму. Возвращаясь вечером из детского сада, он каждый раз обставляет свое появление как импровизированное <emphasis>антре</emphasis>. Встав на пороге в картинной позе, возглашает что-нибудь вроде:</p><p>— Хорошо быть медведем, ура!</p><p>Или:</p><p>— Простите! Простите! Сорок тысяч восклицательных знаков!</p><p>Встречая пришедшего в гости Заходера:</p><p>— Дядя Боря, это когда ты приходишь, ты — Заходер. А когда уходишь? Выходер, да?</p><p>— Точно, Димочка! — подхватывает косоглазый поэт. — А когда я перехожу улицу, то становлюсь Переходером.</p><subtitle>Утро</subtitle><cite><poem><stanza><v>Счастлив, кто пустым мечтаньем занят,</v><v>Кто вотще предчувствием томим!</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Гете</emphasis></text-author></cite><p>По утрам одолевает мечтательность. Час и два после пробуждения я валяюсь в постели, бесформенно размышляя о своей диссертации, о состоявшемся накануне разговоре, о Дашеньке и о других женщинах, желанных, но не достигнутых. Размышления эти заводят меня далеко.</p><p>(Мне чрезвычайно близки рассуждения Подростка о могуществе, которое только тогда и становится настоящим могуществом, когда от него отказываешься, не желаешь пользоваться его реальными возможностями.)</p><cite><p>Сознание этой силы самой по себе и сознание обладания средствами для удовлетворения своих склонностей возбуждает страсть еще сильнее, чем их применение.</p><text-author><emphasis>Кант</emphasis>. Метафизика нравов</text-author></cite><p>Бывает, что я засыпаю опять и вижу тягучие, скучные сны, но тотчас забываю их. Потом встаю, делаю гимнастику и обливаюсь холодной водой. Выхожу на улицу. Ноздри склеиваются от мороза. От люков канализации валит пар, и сквозь этот пар видны желтые концентрические круги солнца, повисшего над сценой зимней улицы. Очертания дальних зданий теряются в белой дымке, и только несколько в беспорядке подобранных окон отвечают солнцу сверканием крошечных золотых слитков.</p><p>Дважды в неделю я поднимаюсь рано — когда надо отвозить Мику в детский сад. К подъезду подходит заказанное такси, и мы едем. На улицах темно, вернее сизо, потому что как раз наступает тот час, когда гаснут уличные фонари и город становится похож на одну большую квартиру, где проснувшиеся обитатели с молчаливой поспешностью принимаются за свои труды, а в окне в это время постепенно угадывается зимний рассвет, и бесшумная согласная суета становится все более явной.</p><cite><p>— Я вижу: везде люди встают и одеваются, чтобы исполнить самые различные обязанности. Сколько замыслов, задуманных этой ночью, будет осуществлено и сколько их разлетится в прах! Сколько будет совершено поступков, внушенных расчетом, любовью или честолюбием!</p><text-author><emphasis>Лесаж</emphasis>. Хромой бес</text-author></cite><p>Мы тоже едем молча. Красные парные огоньки машин проносятся слева, справа: обгоняют, отстают. Молчит шофер, молчит Мика, упершись лбом в стекло. Молчу и я, прислушиваясь к тому, как раскатисто и негромко, словно хорошо смазанный механизм, начинает двигаться и движется все быстрее моя мысль.</p><subtitle>Ни слава, купленная кровью…</subtitle><p>На трассе Москва — Ленинград, как и на всех наших западных трассах, можно без всякого ущерба убрать километровые столбики — их вполне заменяют братские могилы. Мама говорит, что и на Колымской трассе то же самое.</p><p>Проклятая родина! Она пожирает своих детей почище всякого Кроноса. И в первую очередь лучших — честных, смелых, самоотверженных… Гигантский урод, Молох, который шагу не может ступить, не залив землю кровью жертвоприношений. И еще находятся дураки, патриотствующие мещане, которые восхищаются стойкостью и терпением русского солдата, которые с гордостью калякают о русских штыковых атаках! Будто не понимают, что русскому солдату просто не оставалось ничего другого, как быть стойким, миллионами жизней расплачиваясь за катастрофические промахи тупого кремлевского самодура, возомнившего себя великим полководцем, стратегом<a l:href="#n_11" type="note">[11]</a>. Они забывают (т. е. попросту не хотят помнить, да и знать не хотят), что в пресловутых штыковых атаках, в которые бросало солдат на пулеметы безмозглое и безответственное командование, погибали, не дойдя до окопов противника, целые дивизии<a l:href="#n_12" type="note">[12]</a>. Вот цена всего того, чем мы гордимся в нашей истории. Можно и больше отдать — в стране, где никто не спросит о потерях. Не беда: нас — много! «Солдат не жалеть», — как говаривал великий Жуков. И не жалели! В полной мере использовали способность русского человека к самопожертвованию, его пренебрежение собой ради общего дела, ради товарищества, да даже и ради форса<a l:href="#n_13" type="note">[13]</a>. «Бездарно “выигранная” война, в которой врага завалили трупами, утопили в русской крови», — подытожил Виктор Астафьев, на себе в полной мере перенесший беспримерные тяготы и жертвы этой войны и, в отличие от очень многих, не позволивший заморочить свою память официальными славословиями<a l:href="#n_14" type="note">[14]</a>.</p><p>А мы, свалив убитых в яму, ставим над ними типовой памятник в виде скорбящего воина, сработанный шустрым делягой. Воздвигаем гигантскую ложнопатетическую Валькирию (совершенно в духе 3-го Рейха) на пропитанном <emphasis>нашей</emphasis> кровью Мамаевом кургане. Романтизируем бессмысленную, преступную трату людей: «От Курска и Орла война нас довела… мы за ценой не постоим». (Да уж конечно — не постоим! Как будто у нас есть выбор… Бравада бросаемых в топку дров.) А для меня память о войне запечатлелась в простенькой горестной песне на слова сталинского лауреата, которую, тем не менее, народ сразу же опознал как свою: «Хмелел солдат, слеза катилась, <emphasis>слеза несбывшихся надежд</emphasis>, и на груди его светилась медаль за город Будапешт».</p><p>Не гордость, а только нестерпимую боль испытываю я за нашу Победу.</p><empty-line/><p>Отдавая всегда предпочтение Толстому, на этот раз я вынужден согласиться с Достоевским: «Толстой говорит: “Если, преподавая детям историю, удовлетворять патриотическому чувству, то выйдет 1612 и 1812 годы, и более ничего”. Глубоко неверно и ужасно грубо: всякий факт нашей жизни, если осмыслить его в русском духе, будет драгоценен детям, не потому вовсе, что мы там-то и тогда-то отбились, приколотили, прибили, убили, а потому, что мы всегда и везде в 1000 лет в доблестях наших и в падении нашем были и оставались русскими, своеобразными, сами по себе. Русский дух драгоценен будет».</p><p>Но Достоевский, как всегда, переврал оппонента, <emphasis>сконструировал</emphasis> его. И потом: неизвестно, сохранил ли бы он, проживи еще лет сорок, до настоящего, бескрайнего разгула бесовщины, свое отношение к <emphasis>драгоценному</emphasis> русскому духу.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>27.02.1972.</strong> На троллейбусной остановке возле кинотеатра «Россия», над фасадом которого светилась реклама «Русского поля», один старик недавно кричал:</p><p>— Русское поле! А вокруг какие-то нелюди! Что в вас русского? Погодите, и на вас обрушится!..</p><p>Садясь в троллейбус, я оглянулся и увидел, что он грозит мне палкой.</p><cite><p>Все может быть. Может быть, им еще приведется увидеть и грозные толпы народа, которые с бешеной яростью стремительно ворвутся в их жизнь.</p><text-author><emphasis>Диккенс</emphasis>. Повесть о двух городах</text-author></cite><p>Чем следует гордиться в нашей истории, так это церковным расколом, возникновением старообрядчества.</p><cite><p>Это — явление страшное, это — явление грозное, удивительное явление нашей истории. Если на всемирном суде русские будут когда-нибудь спрошены: «Во что же вы верили, от чего вы никогда не отреклись, чему всем пожертвовали?» — быть может, очень смутясь, попробовав указать на реформу Петра, на «просвещение», то и другое еще, они найдутся в конце концов вынужденными указать на раскол: «Вот некоторая часть нас верила, не предала, пожертвовала…»</p><text-author><emphasis>Розанов В. В.</emphasis> Религия и культура. 2</text-author></cite><p>Смута XVII века — политическая прелюдия Раскола. После длительной и кровопролитной гражданской войны — а это бедствие было пострашнее ордынского нашествия, поскольку не обрушилось извне подобно космической катастрофе, а созрело в самом русском обществе наподобие разъедающей его раковой опухоли, — войны, когда «разделишася надвое вси человеци и во всей Росии изыде с мечом друг на друга… самодержавие выше человеческих обычаев устрояя и крови проливая», когда «всяк… от своего чину выше начашя сходити: рабы убо господие хотяше быти, а неволнии к свободе прескачуще… царем же играху, яко детищем»<a l:href="#n_15" type="note">[15]</a>, когда, одним словом, рухнул, распался весь вековечный порядок вещей и прежний цельный, устойчивый, твердо очерченный мир неожиданно предстал бесконечностью пестрых, зыбких, «мимотекущих» феноменов; после того как русское общество само, посредством <emphasis>свободного выбора</emphasis>, завершило Смуту воссозданием тяжелого, деспотического татарско-византийского государства, быстро обрастающего бюрократическим аппаратом с Приказом тайных дел во главе и присваивающего себе монополию в сфере духовной жизни, — после всего этого кризис укрепившейся было «русской церкви» стал неминуем. Дело ведь не в двоеперстии, не в «хождении посолонь», а в инстинктивном, стойком, трагическом сопротивлении народа этому государству, посягающему — через церковь — на личную совесть каждого.</p><p>Со Смуты и с Раскола (а вовсе не с Петра) началась Новая история России. Последующий спор славянофилов с западниками — нонсенс, историческое недоразумение. По моему глубокому убеждению, именно в XVII веке надо искать ответы на сегодняшние вопросы.</p><cite><p>В конечном итоге только возвращение в историю впервые переносит нас в то, что собственным образом совершается сегодня.</p><text-author><emphasis>Хайдеггер</emphasis>. Сущность истины</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Слишком много у меня фантазии для того, чтобы заниматься наукой. Но и художественным творчеством я не могу заниматься без предварительного теоретического обоснования. Не доверяя художественной случайности, я норовлю заменить ее рассчитанностью метода. Ни то ни се — вот мое место.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>27.03.1972.</strong> Посмотрели с Молчушкой «Ромео и Джульетту» Дзеффирелли. Впервые я увидел настоящего Шекспира — грубого, телесного, площадного, смеющегося на весь мир и весь мир охватывающего под предлогом частного случая. А девятнадцатый век, кроме частного случая (мелодрамы) и плоского нравоучения, ничего в нем не находил. Девятнадцатый век с его позитивизмом и провинциальными Актер Актерычами Шекспира затер и испоганил настолько (один Толстой это понимал), что и теперь еще постановщики не могут отделаться от обаяния традиционной — бутафорской — трактовки.</p><p>Уже потрясенный силой подлинности, я продолжал поражаться новыми и новыми возникающими картинами: этими танцами в ярких полутурецких нарядах, знакомых по Карпаччо, масками-личинами, под которыми скрываются, нет — которыми оборачиваются самые свежие, неподдельные страсти, этим платком Меркуцио — сквозным мотивом шутовства, непристойности, оскорбления, поединка, — пропитанным то водой, то кровью… И эта свирепая резня мальчишек, когда они, почти голые, катаются в пыли и душат друг друга под улюлюканье толпы, это органическое единство трагедии и балагана, смерти и клоунады, высокой философии и бессмысленного бреда, убийства и зачатия… Вот подлинный мир карнавальной культуры, о котором так великолепно написал Бахтин.</p><p>В этот же вечер зашел к нам Боб. Разговор о снах. Я рассказал ему тот свой чудесный сон, где я был Прохором с Городца.</p><cite><p>…Этот сон, мне приснившийся, есть одно из самых странных приключений моей жизни.</p><text-author><emphasis>Достоевский</emphasis>. Записки из подполья</text-author></cite><p>Откуда я знал, что я Прохор? Монахи и послушники почему-то называли меня Нестором… Я отчетливо видел себя со стороны — маленького, остроносого, с желтыми волосами до плеч и в сереньком клобучке. В этом монастыре, где я проходил послушание, мною явно тяготились, я чувствовал себя лишним.</p><p>Вот братия по распоряжению игумена рассаживается перед въездной аркой ворот: начинаются занятия по рисованию с натуры. Арка, действительно, красива: глубокая тень круглится по ослепительно белой стене. Все сидят на траве, положив на колени планшеты с наколотыми листами ватмана, старательно вымеряют, тушуют… Один я слоняюсь без дела: то бумага у меня оказывается помятой, то потерялся карандаш; никто не хочет мне помочь. Всем я мешаю, на меня сердито покрикивают.</p><p>Потом, закончив рисунок, все уходят, а я, так и не успев ничего сделать, остаюсь один в залитом солнцем дворе с ярко-зеленой травой, и мне грустно от сознания своей никчемности. Чувство беспредельного одиночества охватывает меня… И в этот момент в арку ворот вступают две высокие, статные фигуры в черных подпоясанных рясах. Их одинаковость не умаляет впечатления значительности, напротив, подчеркивает ее ритмическим повтором. Прямые, широкоплечие, в низко надвинутых куколях, скрывающих лица, они быстро проходят мимо меня, и, как ветром с моря, меня обвевает ощущением силы, чистоты, благородства. И неожиданно для себя я кричу им вслед:</p><p>— А я знаю, кто вы!</p><p>— И кто же? — Они приостанавливаются, не оборачиваясь.</p><p>— Рублев и Черный, — выпаливаю я, уверенный в своей догадке.</p><p>— Угадал.</p><p>Они начинают подниматься по наружной лестнице, ведущей в кельи.</p><p>— Я знаю, зачем вы приехали! — кричу. — Собор наш расписывать.</p><p>— Опять угадал, — с добродушным смешком отвечает один из них, и они скрываются за занавеской. (Вместо двери почему-то занавеска.)</p><p>Тогда, торопясь следом за ними, я взбегаю по лестнице и, отдернув занавеску, кричу туда, в темноту:</p><p>— Возьмите меня к себе!</p><p>И голос из темноты отзывается:</p><p>— А что ты умеешь?</p><p>— Я рисую хорошо. Я краски вам буду растирать. Все, что хотите… Меня не любят здесь.</p><p>Больше всего я боюсь отказа.</p><p>— Что ж, посмотрим. Идем, Даниил? — произносит спокойный голос.</p><p>Вместе со мной они спускаются во двор и усаживаются на камень в тени, лица по-прежнему скрыты под куколями.</p><p>— Ну, начинай.</p><p>Они сидят строгие и непреклонные, потому что дело касается Работы, Ремесла, Мастерства, и я понимаю, что ошибок мне не простят. Но одновременно чувствую я лучащуюся от них силу добра: меня не оставят, не предадут, — они уже взяли меня под свою защиту.</p><cite><poem><stanza><v>Так в эту пору были мы все трое,</v><v>Я — за козу, они — за сторожей…</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Данте</emphasis>. Чистилище. XXVII. 85–86</text-author></cite><p>— Сейчас! Я — мигом!</p><p>Я бегу наверх за ватманом, возвращаюсь и прикалываю лист прямо к побеленной кирпичной стене. Быстро, прямыми и круговыми движениями, размечаю на листе композиционную схему Спаса Нерукотворного. Оглядываюсь: мои судьи молча, неподвижные, ждут. Позади них уже собралась уважительная к ним толпа монастырских обитателей. При них никто не посмеет меня обидеть!</p><p>Схема готова. Я уже представляю, как несколькими уверенными линиями намечу силуэт и перейду к деталям. Моя рука сама знает, что делать, и я не ошибусь. Ошибки быть не может.</p><cite><poem><stanza><v>Как школьник, на уроке вопрошен,</v><v>Свое желая обнаружить знанье,</v><v>Рад отвечать про то, в чем искушен…</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Данте</emphasis>. Рай. XXV. 64–66</text-author></cite><p>Но где же карандаш?</p><p>— Сейчас, сейчас, одну минуточку, — бормочу я, хотя никто меня не торопит.</p><p>Я опять бегу наверх, ныряю за занавеску, в темноте роюсь среди какого-то хлама и наконец нахожу то, что искал, — черный карандаш «ретушь». В спешке роняю его, он проваливается в щель, и я прыгаю за ним со второго этажа. Запыхавшись, возвращаюсь к своему листу — мои судьи сидят все так же, непреклонные и сострадательные. Они не дадут меня в обиду — я не подведу их.</p><p>Я становлюсь перед своим листом, перед разграфленной схемой, и опять ясно представляю всю дальнейшую работу. Решительно протягиваю руку, касаюсь карандашом листа — и просыпаюсь.</p><p>Первый раз в жизни я видел такой рельефный, реалистический, <emphasis>цветной</emphasis> сон, приснившийся мне — подчеркиваю — в ночь накануне моего 25-летия. Михандр вел тогда у нас семинар по раннемосковскому искусству, и первая моя мысль, когда я проснулся, но всем существом был еще там, на залитом солнцем монастырском дворе, согреваемый твердым и добрым взглядом моих судей, посреди напряженно молчащей толпы, — первая мысль была, что вот, существует мнение: не одно ли это лицо — Прохор с Городца и Даниил Черный? «Как же может быть одно! — воскликнул я. — Прохор-то я, а он, Даниил, там на камушке сидел…»</p><p>— А мне, — сказал Боб, — все ерунда какая-то снится. Вот приснилось недавно, что стою я в очереди за хлебом. А впереди меня, тоже в очереди, стоит маршал Жуков. В погонах своих маршальских, в орденах… И вдруг лезет к прилавку один наш комсомольский деятель, комсорг потока, — нахрапом лезет, без очереди. И вот я жду, что Жуков его одернет, прикрикнет, что ли. Маршал все-таки… А он стоит и молчит, никак не реагирует. Так мне обидно стало! Плюнул и ушел из очереди.</p><p>Боб — воплощенное душевное здоровье, непоколебимый здравый смысл. За его ухмылкой, за кажущимся простодушием скрывается цепкий самобытный ум, редкая способность превращать жизнь — свою и своих приятелей — в ряд забавных авантюрных сюжетов, пластичных, вкусно травестированных образов. Ярко выраженный гуманитарный талант, а поступил в МВТУ от неудовлетворенности, что мир техники ему не подвластен. Теперь он инженер, он овладел этим миром, и вот уж и там ему тесно… Он ничем не выделялся из оравы студентов, населявших общежитие: играл в футбол, пил пиво, вычерчивал проекты, да только успевал еще при этом читать «Фауста» в подлиннике, сравнивая свой перевод с переводами Пастернака и Холодковского, объехать с приятелями на мотоциклах всю Прибалтику, посетить какие-то никому не известные музеи… Мама говорит, что не видела человека проще и естественнее Боба и притом без малейшей вульгарности. Когда я передал ему этот отзыв, он ответил, как всегда, неторопливо, слегка растягивая слова, с обычной своей ухмылкой:</p><p>— Не видела она меня в деле. Когда я вульгарен без малейшей естественности.</p><p>Боб остался у нас ночевать и до утра одолел самиздатский «Август четырнадцатого» — 500 печатных страниц.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>17.04.1972.</strong> Исполнилось 29. Счастье есть ощущение временности настоящего своего положения, каким бы оно ни было, плохим или хорошим. Ибо даже то положение, которое, по здравому рассуждению, признаешь хорошим, все равно ощущается как сомнительное, если не предвидишь впереди никаких перемен.</p><cite><p>Этим объясняется гнетущее, даже мучительное, ощущение скуки у всех тех, кто внимателен к своей жизни и своему времени…</p><text-author><emphasis>Кант</emphasis>. Антропология</text-author></cite><p>Но наступает такой возраст, когда перемен уже не только не ждешь, но отталкиваешь их; тех же, которых никак не избежать, ожидаешь с внутренним отвращением.</p><subtitle>«Гамлет» на Таганке</subtitle><p><strong>23.04.1972.</strong> Слава богу, не маршировали на этот раз и хором не декламировали. В сцене с актерами даже позволили себе откровенную самопародию. Но на первом месте по-прежнему постановочные эффекты. Могила на авансцене — перед началом спектакля могильщики закапывают в нее череп Йорика — постоянное напоминание о смерти, которое затем, по ходу спектакля, то и дело обыгрывается… Занавес — главное действующее лицо — поворачивается в разных плоскостях, то так, то этак делит сцену, проходит по ней, сметая, подминая персонажей, как неумолимый рок, на который бросаются, бессильно колотят (Гамлет — кулаками, Офелия — какой-то тростинкой), под который подныривают… Изобретательности, остроумия, как всегда, навалом, и лихой балаганной отсебятины тоже, но… и это — всё. Главное — совесть спокойна у сытой публики: пришли, поучаствовали в эстетском скандальчике, духовно разогрелись, и можно жить дальше. Изживается, так сказать, социальный инстинкт, «и так смело, представьте себе, так ново!» Еще бы не смело, еще бы не ново; тут уж любой осел поймет, в чем дело, когда через громкоговоритель ему повторно внушают:</p><poem><stanza><v>Что значит человек,</v><v>Когда его заветные желанья —</v><v>Еда да сон? Животное — и все, —</v></stanza></poem><p>да еще когда плоско осовремененный Шекспир предстает в обаянии этакой непритязательной простоты: в свитерах, в очках, и подчеркнутая «не-игра» — они просто отбарабанивали свои роли (один Высоцкий рычал за всех)… И животным, сидящим в зале, — интеллигентствующей черни, которая реагирует лишь на шумные, лобовые, плакатные ходы (но с кукишем в кармане) и не способна к восприятию <emphasis>оттенков</emphasis>, — приятно щекочут нервы приемчиками уцененного стилизованного авангарда<a l:href="#n_16" type="note">[16]</a>.</p><p>Бьюсь об заклад, что Дзеффирелли совсем не думал о публике, которая будет смотреть его фильм, не заботился о производимом впечатлении. Но и о себе, о своем «самовыражении» не думал. Единственное, что его занимало, — как можно точнее воспроизвести тот образ, который неотвязно стоял в воображении и все отчетливее проступал по мере воспроизведения.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Какая уж там веселая ненависть! Лютая, тоскливая злоба владеет мной — злоба, переходящая на личности.</p><p>В последнее время то и дело ловлю себя на нескончаемых внутренних монологах. Прислушиваюсь: а это варианты моего последнего слова на суде, где меня судят за убийство Посохина<a l:href="#n_17" type="note">[17]</a>. И я всерьез обдумываю план этого убийства… Я вижу, что другого выхода нет, хотя и понимаю, что это убийство ничего не изменит, да уж и поздно: Москвы моего детства, Москвы — единственного в мире города — больше не существует.</p><p>Большое злодейство можно совершить исподволь, начав с каких-то мелких нарушений, где легче сломить сопротивление, — противник уступает, обманутый незначительностью зла, — потом продвинуться дальше, и опять уступка, потому что зло продолжает казаться незначительным. И так шаг за шагом, незаметно перейти границу, за которой зло приобретает недопустимые масштабы… А можно сразу ударить в сердце, вырвать его, и тогда все последующие утраты покажутся несущественными.</p><cite><p>…Явные бесчинства могут найти опору лишь в дерзости.</p><text-author><emphasis>Тацит</emphasis>. Анналы. XI. 26</text-author></cite><p>С тех пор как на месте арбатских переулков проломили Москву нелепейшим, провинциально-претенциозным Калининским проспектом, — чтобы, не снижая скорости, мчатся на «чайках» со своих дач прямо в кремлевские кабинеты, — в городе идет настоящая оргия погромов. Ломают Замоскворечье, ломают Таганку, ломают Домниковку и в районе Мясницких ворот… С безразличием орангутангов повсюду взращивают безликие многоэтажные коробки. «Дикость, подлость и невежество, — говорит Пушкин, — не уважают прошедшего, пресмыкаясь перед одним настоящим». Орангутангам нет дела до истории — ни до прошлого, ни до будущего, — они сами себе история. Теперь только кое-где выглядывающий ампирный фронтон или церквушка, раскрашенная, как дешевый сувенир, отличают Москву от какого-нибудь Ташкента.</p><p>Я готов убить человека, руководящего этой дикарской работой, хотя знаю, что убийство мое ничему не поможет, знаю даже, что субъективно он не виноват: не он, так другой (обязательно! еще бы! угодников у власти довольно, что же, карьеру губить из-за какой-то там Собачьей площадки?), но, как говорил М. И. Муравьев-Апостол, «дело идет не о пользе, которую это принесло бы, а о порыве к иному порядку вещей, который был бы сим обнаружен». Я готов убить этого человека, чтобы утолить свою бессильную и неотвязную, как жажда, ненависть<a l:href="#n_18" type="note">[18]</a>.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Нелепо, конечно, надеяться на какую-то будущую справедливость, которая всем воздаст по заслугам, всех расставит на подобающие места.</p><cite><p>Говорят: в конце концов правда восторжествует, но это неправда.</p><text-author><emphasis>Чехов</emphasis>. Записные книжки</text-author></cite><p>История слишком равнодушна и аморальна — нет, внеморальна, безлика, — чтобы быть хорошим судьею. Или же она судья идеальный, стоящий и над самой справедливостью, не различающий, как мы, зло и добро. Она не накажет зло, не вознаградит добро — она все уравняет. Ожидать от нее возмездия злу есть утопия.</p><cite><p>Мы ошпарены кипятком познания и до очерствелости охлаждены познанием того, что в мире ничто не свершается божественным путем, ни даже по человеческой мере — разумно, милосердно или справедливо…</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Веселая наука. V. 346</text-author></cite><p>Уповать, следовательно, остается только на <emphasis>будущую несправедливость</emphasis>, которая явится возмездием несправедливости сегодняшней. Но стоит ли служить ей?</p><cite><p>— Лучше уж я останусь при неотмщенном страдании моем и неутоленном негодовании моем, <emphasis>хотя бы я был и неправ</emphasis>.</p><text-author><emphasis>Достоевский</emphasis>. Братья Карамазовы. II. 5. 4</text-author></cite><subtitle>Мне отмщение</subtitle><p>В нашем дворе я верховодил сверстниками и теми, кто помладше; после того как их старших братьев, взрослых урок, пересажали, я был признан главарем. Остались в прошлом прятки, салочки, колдунчики, казаки-разбойники, лапта, штандер, отмерной, отрезной, ножички, расшибец, казна, пристенок, железный обруч с проволочной погонялкой, грохочущие подшипниками по асфальту самодельные самокаты… Мы бродили гурьбой по домниковским закоулкам, крышам, чердакам, подвалам, по обширной стройплощадке гостиницы «Ленинградская» — десяток подростков, перепачканных и нахальных, распевая во все горло «Сукой буду — не забуду этот паровоз, на котором Чики-Брики чемоданы вез», а когда навстречу попадалась девушка, останавливались и орали ей вслед: «Капитан, капитан, что я видел — ваш матрос вашу дочку обидел. Он задрал ее красную юбку…» Виталик Руднев, Валерка Лобанов, Санька Муравьев, братья Волнушкины, братья Макар и Андрей Шики, Сережка из третьего корпуса… Был еще Женька Буров по прозвищу Бурый, не признававший моего верховенства; время от времени мне приходилось жестоко с ним драться. (Позже, когда мы стали постарше, этот Бурый, работая в ателье на Домниковке, перешивал мне новые брюки в соответствии с тогдашней модой. Еще позже, когда я вернулся из армии, Марья Степановна сообщила мне, что он утонул, купаясь, пьяный, в Тишковском водохранилище.) Все мы жили в одинаковых двухэтажных бараках для рабочих бывшей чаеразвесочной Перлова. Нашими врагами были ребята с соседних дворов. По отдельности мы легко их одолевали: со свистом и воем врывались на враждебную территорию, побивали неприятелей палками и камнями, загоняли их в подъезды и начинали правильную осаду.</p><p>Однажды, объединившись, они внезапно на нас напали. Они были вооружены тяжелыми кольями, а мы — короткими железными прутьями, подобранными на стройплощадке.</p><cite><poem><stanza><v>И тогда же нам сделалось явно, что злую</v><v>Участь и бедствия многие нам приготовил Кронион.</v><v>Сдвинувшись, начали бой мы…</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Гомер</emphasis>. Одиссея. IX. 52–54</text-author></cite><p>Под численным и техническим превосходством противника мы отступали. Нас загнали под арку дома № 38, окружили и принялись избивать. В свалке меня ударили сзади дрыном по голове. Удар был страшный; если бы не шапка (дело было зимой), как пить дать, черепушку бы проломили. Земля закачалась и прыгнула вверх… Первый раз в жизни я потерял сознание. Когда очухался, первое, что увидел, — ноги дерущихся. Мои товарищи стояли вокруг меня и отчаянно отбивались. Нам удалось вырваться из окружения и отбежать к длинному ряду сараев, примыкавших к высокой глухой стене фабрики «Большевичка». Мы влезли на крышу сараев и тем самым лишили противника его преимущества. Стоя на крыше, мы сталкивали нападающих наземь и швыряли в них все, что под руку подворачивалось. Ребята указали мне парня, который нанес подлый удар. Я прыгнул на него с крыши, и мы покатились. Его приятели не успели прийти ему на помощь. Он вскочил и бросился бежать. Я гнался за ним до самой Домниковки и несколько раз изо всей силы ударил прутом по голове.</p><p>Хорошо помню свое тогдашнее состояние бешенства, вдруг застлавшего глаза. Я бил <emphasis>с намерением</emphasis> убить. Если б это было физически возможно, убил бы наверняка.</p><empty-line/><p>Но с отвращением, до сих пор не ослабшим, вспоминаю одно из первых проявлений зла во мне. (Я не о детских и подростковых драках, не о неистовстве, в которое я впадал, — там не злоба, там озлобление, &#x3B8;&#x3B7;&#x3C1;&#x3B9;&#x3BF;&#x3C4;&#x3B7;&#x3C2;<a l:href="#n_19" type="note">[19]</a> по Аристотелю; а я говорю о спокойном, рассчитанном действии, о &#x3BA;&#x3B1;&#x3BA;&#x3AF;&#x3B1;<a l:href="#n_20" type="note">[20]</a>.)</p><p>Как-то, отроком, заприметил я в нашем дворе женщину с мальчишкой моих лет, пришедшими покупать вату. Мальчишка сразу мне не понравился: то, что он был хорошо одет (в отличие от меня, оборвыша, мало чем выделявшегося среди домниковской шпаны) и явно избалован, разительно не соответствовало моему и моих товарищей представлению о том, каким должен быть настоящий парень. Наблюдая за тем, как он капризничал, без конца дергал мать и топал ногами, я испытывал острое наслаждение от подступившей к горлу ненависти. Я слепил снежок и согревал его в ладонях, чтобы он стал тверже, а потом шел за ними до ворот и в воротах изо всех сил пустил в него снежком, норовя попасть между шапкой и воротником пальто. До сих пор помню, как женщина проговорила растерянно: «Надо же, какие здесь хулиганы!» И я вдруг осознал беспомощность приезжих людей в чужом дворе, в чужом городе, одновременно испытав чувство невыносимого стыда за свою беспричинную плебейскую злобу. И вечером, в постели, все еще думая об этом, заплакал. Я уже тогда обладал способностью видеть себя со стороны, оценивать себя, — но не чужими, а своими же глазами. Поэтому, к счастью, не так уж много злых поступков на моей совести.</p><empty-line/><p>Зло не обладает в моих глазах прежде всего эстетической привлекательностью, оно само по себе мерзостно.</p><cite><p>В былые времена, когда случались минуты падения и я отбрасывал прочь всякую мораль, у меня всегда оставалось что-то взамен, эстетическое чувство, что ли, помогавшее мне различать зло.</p><text-author><emphasis>Сенкевич</emphasis>. Без догмата</text-author></cite><p>Но это не значит, что я добр. Зло, с которым все мы сталкиваемся на каждом шагу, вызывает во мне нестерпимое ответное желание ударить, искалечить, изругать так, чтобы волосы встали дыбом<a l:href="#n_21" type="note">[21]</a>; но так как на проявление зла я уже неспособен, желание это бесплодно перегорает во мне, свирепо пожирая внутренности, и оборачивается запоздалыми вспышками раздражения, вздорностью.</p><cite><p>…Питать мысль о мести, не имея силы и мужества выполнить ее, — значит носить в себе хроническую болезнь, отравление души и тела.</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Человеческое, слишком человеческое. II. 60</text-author></cite><p>Мало того, я и не хотел бы быть добрым. Потому что тот, кто отвечает злу добром, либо невосприимчив к мерзости зла и, значит, не возвышается над ним, либо нарочно превозмогает в себе отвращение, и тогда в тысячу раз хуже, злее самого гнусного злодея, как сладенький лицемер, хитрец, раскинувший сети. Я хотел бы, не утрачивая своей способности воспринимать и остро переживать всякое зло, обрести какую-нибудь <emphasis>третью силу</emphasis>, которую мог бы ему противопоставить.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>И все-таки дадено же нам для чего-то сознание. Для того, я думаю, чтобы в первую очередь на себе останавливать и замыкать цепную реакцию лжи и злобы. Не пускать их дальше! Не превращаться в передаточное звено, а тем более — в <emphasis>усилитель</emphasis>.</p><cite><p>— …Каждый носит ее, чуму, в себе, ибо не существует такого человека в мире… которого бы она не коснулась. И надо поэтому безостановочно следить за собой, чтобы, случайно забывшись, не дохнуть в лицо другому и не передать ему заразы.</p><text-author><emphasis>Камю</emphasis>. Чума</text-author></cite><p>Ведь отвечать, согласно Писанию, придется даже за одно только непристойное слово. И в этом — глубокий смысл. Беда не в том, что тебя взвалят на сковородку, а в том, что ни слово, ни даже мысль не проходят бесследно; злое слово увеличивает количество зла в мире, вызывая отдаленные последствия, которые невозможно предугадать и которые отзовутся не только на наших детях, но и на потомках в тридцатом колене.</p><p>И еще. Поскольку мы живем в эпоху девальвации труда, надо стараться как можно лучше делать свое дело, очищая его от лжи и злобы; «всяк лутчей промысл да исполнит», — говорили в старину. А если это невозможно (как, например, в журналистике), то лучше вообще от него отказаться. Ибо, как сказал Мачадо, гораздо важнее сделать вещь хорошо, чем даже вообще ее сделать. Такова <emphasis>минимальная</emphasis> мораль нашего времени.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Удивительная вещь — человеческая память! Чего только в ней не удерживается! Самая пустяковая мелочь, мелькнувшая перед глазами десятки лет назад, вспоминается вдруг со всей яркостью очевидности. Мы помним все, что видели, слышали, знали, чувствовали за свою жизнь, и даже, наверное, многое другое, но воспоминания эти утрясаются с непостижимой гармонией: одни глубже, другие ближе, третьи проваливаются в подсознание, — и находятся в непрерывном движении: одни погружаются, другие всплывают из глубины… Тогда мы говорим: «помню», «забыл».</p><cite><p>…Одно появляется тотчас же, другое приходится искать дольше, словно откапывая из каких-то тайников; что-то вырывается целой толпой и вместо того, что ты ищешь и просишь, выскакивает вперед, словно говоря: «может, это нас?» Я мысленно гоню их прочь, и наконец, то, что мне нужно, проясняется и выходит из своих скрытых убежищ.</p><text-author><emphasis>Августин</emphasis>. Исповедь. X. 12</text-author></cite><p>Если же мы вспомнили бы сразу все неприятности, разочарования, обиды, унижения, страхи, беды и горести, сопровождавшие нас в жизни, и само наше мучительное появление на свет, — мы бы с ума сошли от отчаяния.</p><subtitle>В Переславле-Залесском</subtitle><p>Ливень застал меня у Сорокасвятской. Церковь стоит над устьем Трубежа, я долго шел к ней мощеными улочками Рыбачьей слободы.</p><p>Воскресный день клонился к вечеру, и переславцы в своих длинных моторных лодках целыми семьями и компаниями удалились в простор Плещеева озера. В полукилометре от берега лодки сбились в кучу: там, очевидно, совершалось «гулянье».</p><p>Гроза подкралась незаметно и вдруг опрокинулась — с громом, молниями, градом и ураганными порывами ветра. Сначала с совершенно ясного неба упало несколько тяжелых капель, потом сразу все потемнело, и началось…</p><p>Я не стал изображать из себя Бетховена — встал под дерево.</p><p>Я скрывался под деревом, хотя струи пробивали крону насквозь, и только считал секунды, отделяющие вспышки молний от громовых раскатов, да еще крестился внутренне. Секунд становилось все меньше, вспышки следовали одна за другой, и все слилось в сплошном грохоте.</p><p>Захваченные грозой моторки панически врывались в Трубеж. Их выбрасывало на берег, и люди, голые и в прилипшей одежде, кидались искать укрытия под деревьями. Но порывами ветра и секущим градом их отрывало от деревьев и несло дальше… Оторвало и меня и занесло под колокольню Сорокасвятской. Мы прятались там с голым дрожащим пацаном, а вокруг все бушевало, и грохот града по железным крышам стоял такой, что казалось, они вот-вот разлетятся на кусочки. На моих глазах мгновенно возникали громадные лужи — желтые, кипящие бесчисленными фонтанчиками, — но следующим порывом ветра их сдувало, выплескивало начисто из земных впадин. Природа неистовствовала.</p><p>И так же внезапно, как налетело, все кончилось. Все разом стихло, не стало ни молний, ни града, и, как ни в чем не бывало, выглянуло солнце. Эффект был настолько поразителен, что мы с пацаном, не сговариваясь, рассмеялись.</p><p>Вокруг зазвучали голоса, смех, люди повылазили из своих убежищ. На Трубеже из затонувших лодок вычерпывали воду, пытались заводить моторы… Все тронулось дальше с того места, на котором пресекла гроза. Вышел и я из-под колокольни и продолжил свою работу, постепенно обсыхая на солнышке.</p><p>На другой день в раннем автобусе мужики говорили, что в окрестных деревнях слышали только гром, а ливня не было.</p><p>— Озеро притягивает, — объяснил кто-то.</p><p>Автобус вез меня в село Троицкое, километров за двадцать от города, а возвращался я на попутке и к девяти был уже в Переславле.</p><subtitle>Дымное лето</subtitle><p>И вот в одно прекрасное утро, сидя в номере паршивой угличской гостиницы, я вдруг понял, что еще немного — и я с ума сойду от такой жизни.</p><p>Я только что вернулся из Улеймы и, сидя на койке, перезаряжал фотоаппарат. Жара стояла страшная, под Угличем, как и под Москвой, горели леса, торфяники, повсюду стлался дым, чувствовался запах гари, и приходилось рано вставать, чтобы работать, пока солнце не поднялось высоко.</p><p>Я действительно выдохся, но не от жары и не от ходьбы, — теперь я чувствовал усталость, едва приступив к делу. Три года не отдыхал по-человечески, считая за отдых такие вот экспедиции. Они-то сами по себе и хороши, но, как всё в слишком большом количестве, приедаются. (Этим летом, правда, между двумя экспедициями удалось вырваться в Польшу на месяц, но и там я занимался тем же самым.) Я жил именно такой жизнью, о которой мечтал когда-то; все сбылось, не отрицаю, «и штормовка, и кепка», да не сбылось только самое главное — то, что я забыл включить в список: мастерство и уверенность в том, что моя работа кому-нибудь нужна. Мне в первую очередь.</p><p>Может быть, потому, что нет пока результатов. Вся работа идет вслепую и, весьма возможно, не приведет никуда. Значит, нужно вооружиться терпением и верой. Но в это именно утро я почувствовал, что необходим перерыв.</p><p>Внезапно дверь номера распахнулась, и влетел белоголовый сильно загоревший парень в красивом спортивном костюме.</p><p>— Слушай, — обратился он ко мне, — купи костюм! В Казань надо срочно возвращаться, а денег не высылают. Купи!</p><p>Он начал раздеваться.</p><p>— Бери, не пожалеешь. Хороший костюм, немецкий. Я его в нашем обкоме, в закрытом распределителе достал. Семьдесят платил, тебе за десятку уступлю. Не пожалеешь, точно. Ну, берешь, что ли?</p><p>— Погоди, — сказал я. — Как же так сразу-то? Дай подумать. У меня реакция медленная…</p><p>— Ну, бери за семь!</p><p>— Давай, — сразу согласился я.</p><p>Вот тебе и «медленная реакция».</p><p>(Кстати, о реакции. В Толгский монастырь из Ярославля я отправился рейсовым катером. Расписания накануне не удосужился узнать, потерял в ожидании рейса все утро, поэтому работу в монастыре закончил только к вечеру. Вышел к пристани — катера уже не ходят. Остается, значит, автобус. Скорым шагом, несмотря на усталость, совершил двухкилометровый марш на Толгоболь, к шоссе. День воскресный, и на автобусной остановке скопилась изрядная толпа возвращавшихся в город дачников. Настроение у толпы напряженное: рейс — последний, а желающих уехать слишком много. И вот автобус показался. Явно переполненный, осевший на рессорах, с висящими в дверях гражданами, он даже задерживаться понапрасну не стал — прокатил мимо ожидающей толпы и приостановился метрах в ста пятидесяти, чтобы высадить кого-то из местных. В слепой, отчаянной надежде толпа ринулась к автобусу. Я не спеша двинулся вслед за всеми, ни на что, собственно, не надеясь. Автобус тронулся, и люди, опомнившись, стали замедлять бег и останавливаться. В этот-то момент я вдруг резко рванул за набиравшим скорость автобусом и, обогнув растянувшуюся толпу, на ходу ввинтился в его забитую телами дверь<a l:href="#n_22" type="note">[22]</a>.)</p><p>…Костюм я купил, он и сейчас на мне. Особенно куртка хороша: на тоненькой пластмассовой молнии, с широким рубчатым воротником.</p><p>С парнем мы подружились и вместе вышли на улицу.</p><p>— Может, обмоем покупку? — предложил я.</p><p>— К сожалению, не могу, Сережа. Побегу за билетом. Смываться надо. Будешь в Казани — звони, заходи запросто. Место всегда тебе устрою, свожу куда хочешь…</p><p>Мы попрощались, и я направился в кафе. Не знаю, зачем я туда пошел. Сел около входа на скамейку и стал ждать. Я сидел на самом солнцепеке, ничего, впрочем, не ожидая.</p><empty-line/><p>Надоело мне до смертельной тошноты болтаться по уездным гостиницам, предъявлять бумажки, штурмовать переполненные автобусы в толпе разъяренных матерящихся мужиков, которые сметают по пути женщин и детей, тащиться многие километры пешком, фотографировать церкви, описывать до мельчайших подробностей их фасадное убранство, срисовывать, напрягая глаза против солнца, архитектурные детали и профили, за целый день не присаживаться ни разу, перекусывать в омерзительных столовках и не видеть всему этому конца. И, главное, заниматься этим исключительно на свой страх и риск, не получая не только поддержки, но хоть какого-нибудь одобрения со стороны понимающих, да и самому не испытывая ни малейшей уверенности в успехе… Короче, я перезрел и готов был свалиться с ветки.</p><empty-line/><p>Так вот, значит, сидел я на солнцепеке, на лавочке у входа в кафе, ничего не ожидая, и познакомился с двумя местными мужичками, Володей и Сашей. Это хорошо — быть в чужих местах одному, потому что все окружающее так легко за тебя цепляется…</p><p>Сначала я познакомился с Володей. Он опустился рядом со мной на скамейку и некоторое время не обращал на меня внимания. Он бурчал что-то себе под нос и выкрикивал приветствия проходящим в кафе. Они отвечали ему довольно кисло, как видно, не особенно радуясь этой встрече. Очевидно, он все же отметил мое присутствие (я поймал несколько косых взглядов в свою сторону) и угадал во мне чужака, потому что, видя, что парад ему не удался, вдруг принялся без всяких предисловий давать мне пояснения о каждом, кто проходил мимо нас. Он всех знал, и все знали его, как это бывает в маленьких городах, где на второй день уже начинаешь узнавать людей на улице.</p><p>— А это милиционер, следователь, — показывал он на невзрачного дядьку в кепке. — Только его уволили. Вот за это, — щелкнул он пальцем по горлу.</p><p>И в таком духе — о каждом. Время было обеденное, и весь город дефилировал мимо нас. Некоторые подходили, перекидывались с Володей шуточками и здоровались со мной за руку.</p><p>— А это дядя Саша! — вскричал он. — Здоров, дядя Саша! Иди сюда, знакомься. Золотые руки, — шепнул он мне, — жестянщик. Он тебе из какой-нибудь консервной банки что хошь сделает. Хошь — «Москвича», хошь — «Волгу».</p><p>Дядя Саша подошел и присел рядом с нами. Он был морщинистый, в очках с круглой металлической оправой, — пролетарий начала века.</p><p>— Что, стреляем?</p><p>— Давай рубль, — обратился к нему Володя. — Сережа, двадцать копеек найдется? Давай сюда. Я пошел.</p><p>— Завелся Володька, — сказал дядя Саша. — Хороший был мастер, да, видишь, совсем спился. А я вот уже заработал сегодня десятку, имею я право выпить? Имею, точно. А на него ты не смотри, что алкаш: таких людей поискать…</p><p>Володя вернулся, хороня под пиджаком большую бутылку дешевого портвейна. Мы выпили ее тут же, в кафе, где к нам присоединился мрачный верзила, с которым у меня уже не было времени знакомиться. Пивший до этого в одиночестве водку, он пересел за наш столик и угостил нас своим салатом. Потом он налил нам из своей бутылки по полстакана. Меня разобрало, и я понял, что сегодня же уеду отсюда.</p><p>Мы скинулись и купили еще бутылку. Мы выпили ее на кладбище, сидя на старых могильных плитах. В десяти шагах от нас, в кустах, парочка занималась любовью.</p><p>— Смотри ты, и ребенка с собой привели, — заметил дядя Саша неодобрительно.</p><p>Мы допили нашу бутылку, потом мужчина подошел к нам и сказал:</p><p>— Вы простите, ребята, такое дело… Живем в одной комнате, стены фанерные, ну что будешь делать!</p><p>— Да ладно, — сказали мы. — Садись.</p><p>Он был немолод, костляв, угловат, сильно пьян и, разговаривая, все прижимал руки к груди. Какие-то мысли из него рвались, что-то задавленное в нем кипело, и он торопился высказаться, брызгая слюной и корчась, страдая от бессилия слов. Жаль, я плохо слышал его, потому что занят был разговором с Володей, лишь дядя Саша, обернувшись, сообщил:</p><p>— Сережа, ведь он об искусстве говорит…</p><p>Подошла жена костлявого, Володя сказал ей:</p><p>— Ты бы хоть спину, что ли, отряхнула.</p><p>И, вскочив, с шутовским усердием принялся чистить рукавом ее платье. Потом мы расстались с ними.</p><p>— Хороший человек, — подытожил дядя Саша убежденно. — Поверишь, Сережа, люблю тех, у кого есть задушевное…</p><p>После этого мои спутники замыслили угостить меня угличским пивом.</p><p>— Ты такого нигде не сыщешь. Ни тем более в Москве.</p><p>В поисках пива встретили Володиного приятеля — уж не помню, как его звали, — и разговорились с ним. Это был мужик лет сорока, невысокий, плечистый, с разбитым лицом. Он рассказал нам, что его избили, когда он, пьяный, заснул под забором.</p><p>— Если бы Ленька со мной был, он бы довел меня, конечно. Знаешь ведь, что мы с ним — как братья. Но я же не на дороге свалился — я в сторонке прилег, к забору, не мешал никому. А они — сонного, ногами… И часы сняли, помнишь мой браслет?</p><p>— Вот, Сережа, видишь, какие гады бывают, — повернулся ко мне дядя Саша. — Это все сопляки, шпана, их у нас в Угличе — как собак нерезаных.</p><p>— Ничего, — сказал приятель ровно, — сосед мой Василий Семеныч видел их, он мне их покажет. Каждый вечер, говорит, приходят на нашу улицу, к бабам своим.</p><p>— Ты на них в суд не подавай, — посоветовал дядя Саша, — ты сам суди.</p><p>— Да уж будь спокоен…</p><p>И мы пошли дальше — искать пиво. Нашли, наконец, бочку: в очередь за пивом встал, кажется, весь город. Спутники мои, протиснувшись сквозь толпу, мигом отыскали знакомых и вскоре вернулись, неся пол-литровые банки с шапками пены.</p><p>Пиво действительно оказалось превосходное. Мы, уже сильно покачиваясь, двинулись дальше. Солнце пекло затылок. Впереди нас шли по улице два молодых парня.</p><p>— Вот они, Сережа, вот они, поганцы, которые нам житья не дают, — сказал дядя Саша.</p><p>— Давай врежем им по разу, — предложил я.</p><p>— Ночью недавно со смены я возвращался, — продолжал он, не слушая. — Подходит ко мне один такой: прикурить, говорит, дай. Я протягиваю ему коробок, а он: нет, говорит, ты сам, говорит, зажги. Понял? Пока я буду спичкой чиркать, он мне — по роже… Ну, я, как держал коробок в левой руке, а правой, ребром ладони, вот в это место ему! Он как упал, так, сука, и не шевельнулся.</p><p>— Послушайте, — сказал я. — Я вот что решил. У меня тут дела кой-какие остались. Я пойду сейчас, а через два часа вернусь. Ждите меня у кафе. Через два часа, ясно? Я угощаю.</p><p>— А ты точно придешь? — подозрительно спросил Володя.</p><p>— Придет, — заверил его дядя Саша. — Такие не обманывают.</p><p>С Угличем все-таки надо было разделаться перед отъездом. В голове у меня шумело, я с усилием переставлял ноги. Улицы проплывали нарочито замедленно. Я добрел до Корсунской церкви, сфотографировал и записал все, что было нужно, преодолевая искушение плюнуть на нее, просто вычеркнуть из списка. Потом спустился к пристани и то же самое проделал у церкви Флора и Лавра, после чего забросил аппарат и блокноты в гостиницу и помчался в кафе.</p><p>Они ждали меня там, на той же самой лавочке, в окружении своих приятелей. На лавочку уже пала тень. Увидев меня, Володя поднялся. Я сунул ему трехрублевку — последнее, что у меня осталось, за вычетом денег, отложенных на билет. Он побледнел и спросил сипло:</p><p>— Так ведь это же на белую?..</p><p>— Я же сказал — угощаю.</p><p>Видно, давно ему так не везло, он так и сорвался с места. А мы с дядей Сашей отправились занимать столик. Я взял себе копеечный обед, так как со вчерашнего дня не ел ничего, а им — по салату. И вот мы пили водку, и закусывали, и беседовали на прощанье.</p><p>Они, видно, успели еще хватить, пока дожидались меня. Я это сообразил, когда увидел, что дядя Саша, покончив с салатом, взялся за мое второе. А когда Володя стал придвигаться ко мне, хватая меня за рукав и угрожающе вопрошая: «Ты зачем сунул мне эти деньги? Что ты этим хотел показать?» — я понял, что и тут я обманулся. Я поднялся из-за стола и сказал:</p><p>— Я выпить с вами хотел, вот зачем. Я думал, вы поймете меня. Я отдал все, что у меня осталось… Я бежал к вам…</p><p>Дядя Саша что-то примирительно бормотал, цепляясь за Володю. Я повернулся и вышел из кафе.</p><p>Я, в общем, тоже был хорош, все у меня перепуталось. Времени оставалось мало, но я все-таки побежал на другой конец города — прощаться со здешней моей подругой. Потом кинулся в гостиницу, собрал манатки и поехал на вокзал. Через полчаса я уже спал, завалившись на багажную полку плацкартного вагона, подложив куртку под голову. Я ехал в Москву, к маме; к Молчушке, которая в это время ехала мне навстречу из Коктебеля; к сынишке, который ждал меня у моря. Я ехал обратно, я — возвращался.</p><subtitle>В Коктебеле</subtitle><p><strong>29.08.1972.</strong> И вот, спустя двенадцать лет, я снова в Коктебеле. Двенадцать лет! Любопытно соотнести <emphasis>то</emphasis> и <emphasis>теперешнее</emphasis> и поразмыслить над тем, что произошло за это время.</p><p>Произошла, фактически, жизнь.</p><p>Весь мой дневник, за исключением первой тетради, укладывается в этот срок. Хорошо, что я вел его, пусть и с перерывами. Потому что, хотя Стендаль и говорит, что боялся осквернить выпавшие ему на долю минуты счастья, описывая, анатомируя их, мои лучшие минуты становились, благодаря дневнику, еще восхитительнее и даже худшие представали как ничего себе.</p><cite><p>…В тебе, душа моя, измеряю я времена… и когда измеряю их, то измеряю не самые предметы, которые проходят и прошли уже безвозвратно, а те впечатления, которые они произвели на тебя.</p><text-author><emphasis>Августин</emphasis>. Исповедь. XI. 36</text-author></cite><p>Той осенью в Коктебеле шли съемки «Алых парусов». Впервые тогда из окна феодосийского автобуса на подъезде к поселку я увидел внизу Голубой залив — действительно, ярко-голубой в этот вечерний час, — и баркентину посередине — под огненными в лучах склонившегося к Кара-Дагу солнца парусами. Зрелище незабываемое! И в дальнейшем, бродя с этюдником по берегу, то и дело сталкиваясь со статистами в рыбацких ботфортах и зюйдвестках, я наслаждался своей причастностью (пусть косвенной) к романтической «феерии». Я даже записался в массовку, но простыл и не смог явиться на съемку.</p><p>В один из дней мы с мамой поехали в Старый Крым, в гости к Н. Н. Грин, и остались у нее на ночь. Скрепя сердце, Нина Николаевна постелила мне на той самой кровати, на которой умирал Александр Степанович. На следующее утро (я успел сделать этюд старокрымской улочки) она вместе с нами отправилась в Коктебель — ей захотелось побывать на съемочной площадке. Среди декораций экзотической деревушки Каперны Нину Николаевну (и меня заодно) знакомили с режиссером А. Л. Птушко, с И. Ф. Переверзевым (Лонгреном), Олегом Анофриевым (Летикой) и другими. Мы просились на баркентину, но в море было волнение, опасное для шлюпки. Посмотрев немного на съемки, мы пошли в гостиницу знакомиться с Настей Вертинской, моей ровесницей, исполнявшей роль Ассоли. Нина Николаевна с Настей расцеловались — Ассоль бывшая и Ассоль теперешняя, — и я присутствовал при этом историческом поцелуе!</p><p>Сколько мне было тогда? Всего семнадцать. Боже мой, какой же я был дурак! А впрочем, я завидую себе — тогдашнему.</p><empty-line/><p>Я был счастлив тогда, хотя и не поступил в институт. Теперь-то понимаю, что именно поэтому был счастлив: выбор оставался за мной. (Я даже как будто нарочно оттягивал момент окончательного выбора, пренебрегши подготовкой к вступительным экзаменам и полностью доверившись судьбе.) Поэтому я и в армии был счастлив: выбор по-прежнему оставался за мной. Я был хозяином, чувствуя, по выражению Толстого, «ту на один раз данную человеку власть сделать из себя все, что он хочет»; все ключи были у меня, в одной связке. Теперь передо мной длинный, прямой, постепенно сужающийся коридор; я могу выбросить и последний ключ. Всё, ставки сделаны, ставок больше нет. Остается только сожалеть о множестве неотпертых дверей, мимо которых я прошел, безрассудно бросая свои ключи. Возвращаться — поздно и не по правилам.</p><empty-line/><p><strong>5.09.1972.</strong> Так вот, жизнь произошла. Работа в театре, Худ-граф, армия, университет… Это всё — эпохи. Сколько новых людей, кроме школьных товарищей! (От школы остались только Дементий и Американец, да еще Гарюха, переехавший с семьей в Ленинград.) Встреча с Молчушкой, наша любовь, долгое ожидание, пока я вернусь из армии, потом поженились. У нас родился и вырос сын. Вот они, вехи прожитой жизни. Другие вехи: умерла бабушка, умер «молдавский» дедушка, умерла Екатерина Ильинична, Молчушкина мама. Это лучшие люди, каких я знал. И вот я снова здесь, с мамой, с Микой. Только что встретил на пляже Мишку Осипова (Полковника Фана): он приехал сюда с женой и дочкой. Он сообщил мне, что где-то здесь бродит Монес. Тогда, в 60-м, мы ничего не знали друг о друге, а теперь нашему тамбовскому товариществу уже десять лет. Действительно, жизнь. Мне уже под тридцать.</p><cite><p>Время не проходит впустую и не катится без всякого воздействия на наши чувства: оно творит в душе удивительные дела.</p><text-author><emphasis>Августин</emphasis>. Исповедь. IV. 13</text-author></cite><p>А море такое же синее, а горы такие же рыжие, как <emphasis>тогда</emphasis>, и я кажусь себе мошкой, появившейся на миг, чтобы бесследно исчезнуть. Здесь расплющиваются воспоминания.</p><cite><p>Так обманывает нас время под маской пространства…</p><text-author><emphasis>Шопенгауэр</emphasis>. Афоризмы житейской мудрости</text-author></cite><p>Особенно запахи беспощадны. Вдохнул сегодня острый запах водорослей около камней по пути в Лягушачью бухту и понял, что <emphasis>ничего не произошло</emphasis>.</p><p>Запах был точно такой же, как в детстве, когда я впервые увидел море.</p><cite><p>Детство — хорошая память: мне грустно и хорошо, и совсем не зря колесить тысячи верст, чтобы угодить в детство.</p><text-author><emphasis>Пильняк</emphasis>. Китайская повесть</text-author></cite><p><strong>7.09.1972.</strong> Купанье до завтрака. Потом с Осиповыми на пляже. Надвинулась гроза, но обошла стороной. Зоя со Светкой ушли, а мы остались, соорудив себе укрытие из надувного матраца и подстилок, — трое мужчин, — Мику положив в середину. Через его голову Полковник, изменив обычной скрытности, рассказывал мне о своих служебных проблемах, а я ему — о том, как мы с Молчушкой в сопровождении наших варшавских приятелей Михала Сандовича и его жены Марыси весь июль мотались по Польше.</p><p>Попросили у пограничников бинокль и смотрели на военные корабли на горизонте.</p><p>Полковник пришел к нам после обеда, когда Мика отдыхал, а я работал, и, дожидаясь, пока я закончу, уснул на диване. Потом я отослал Мику на пляж к маме, а Полковник заторопился домой. Мы попрощались, условившись о завтрашней встрече, после этого уселись на диван и еще час проговорили о поэзии и музыке — о том, чего я был начисто лишен последние годы.</p><p>Почему-то именно с поэзией и музыкой связалось у меня представление о потерянном времени. Я предпочитал терять его перед телевизором, расширяя образовавшуюся в жизни пустоту. Эти годы прошли тупо, бессмысленно, я совсем забыл, что такое вдохновение — те горячие творческие толчки в груди, которыми отзывается душа на малейшее внешнее изменение.</p><cite><p>Ибо не понимаю, что делаю: потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю.</p><text-author>Римл. 7: 15</text-author></cite><p><strong>8.09.1972.</strong> Мама с Микой отправились на экскурсию в Судак и Новый Свет на «Вите Коробкове». Отплывали они при большой волне, а возвращались уже в настоящем шторме. И качку, и сильный ветер на открытой палубе, среди укачавшихся пассажиров, Мика, говорят, перенес как настоящий мужчина, категорически отвергнув всякие заботы о себе. Я встречал их на пирсе в темноте, и мы вместе пошли на «Воздушные приключения». После окончания фильма мы с Микой достойно завершили этот день приключений, перемахнув (чтобы не терять время, проталкиваясь в толпе к выходу) через высокую стену летнего кинотеатра. Я поймал Мику, смело прыгнувшего на меня со стены.</p><p>Потом мы с ним стояли на нашем балконе, слушая доносившуюся из пансионата музыку: там показывали фильм «Ромео и Джульетта». Я растрогался: эта мелодия Нино Рота сливается для меня с образом Дашеньки, которая поставила для меня запись в тот день, когда я последний раз был у нее и пытался объясниться с нею.</p><cite><p>…Он снова слышит эту восхитительную арию, и она вызывает в нем трепет; отныне наслаждение для него навсегда связано с этими нежными звуками…</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. О любви</text-author></cite><subtitle>Бесплодная погоня</subtitle><p>На Краков оставалось мало времени, и свидание с ним получилось меланхолическое.</p><p>Я мечтал об этом городе с детства. Я видел его во сне, видел себя на его улицах, на узкой и мокрой от дождя торцовой мостовой, очевидно, запавшей в память из какого-то фильма. Но времени было в обрез, поэтому, посвятив полдня архитектуре, я решил оставшееся до отъезда время бесцельно шататься по улицам, просто отдаваясь внешним впечатлениям. Мы вместе пообедали в ресторане — Михал, Марыся, Молчушка и я — и разошлись в разные стороны, договорившись встретиться вечером у нашего «трабанта».</p><p>Я увидел ее, едва выйдя из ресторана, и, словно меня толкнули, сразу же пошел за ней. Ее фигурка с обнаженной, по теперешней моде, талией, ее красивые загорелые ноги, ее походка, ее ни с чем не сравнимое изящество не могли так просто мелькнуть в моей жизни и исчезнуть навсегда. Я решил хотя бы сфотографировать все это.</p><p>Она зашла в магазин. Я встал при входе и изготовил аппарат к съемке, но, когда она вышла — и прошла совсем близко от меня, как раз в нужном ракурсе, — затвор оказался невзведенным, и я, подняв аппарат, в досаде тут же его опустил.</p><p>В другой раз я не успел снять крышку с объектива, в третий — ее заслонили прохожие. Я знал по опыту, что если с первого раза не получилось — пиши пропало, но все же продолжал идти за нею, держа аппарат наготове. Я торчал перед витринами магазинов, в которые она заходила, или на противоположном тротуаре, делая вид, что любуюсь фасадом; потом снова шел за нею. Потом мне стало казаться, что она заметила мое неотвязное преследование, не могла не заметить, всякий раз натыкаясь на меня при выходе из магазина, — и это меня окончательно сковало. Я шел за ней, как в бреду, как в кошмаре, не в силах оторваться и отстать.</p><p>Она прошла всю Флорианскую и свернула в улицу Св. Яна. Я шел следом. Я видел, какими глазами смотрели на нее мужчины. Один из них, так же как я, пошел за нею. Он долго шел, заслоняя ее от меня своей желтой рубашкой, потом догнал ее и, идя рядом, что-то сказал ей. Она покачала головой, и он отстал. А я все шел. И время моего свидания с Краковом стремительно уходило…</p><p>Наконец натянутые нервы не выдержали, я остановился и потерял ее из вида. Но пока я стоял, огорченный, опустошенный, на маленькой площади, она вдруг опять прошла мне навстречу, причем с удивлением, как мне показалось, на меня взглянула: мол, куда же ты пропал? — и я, как заведенный, тупо двинулся следом.</p><p>Она была — вылитая Дашенька, моя высокая тоска, печаль просветленная, вот почему я шел за нею.</p><p>Я шел за ней бульварами вдоль старых крепостных стен. При переходе <emphasis>Westerplatte</emphasis>, пережидая поток машин, я стоял рядом с нею, и она, оглянувшись, опять внимательно на меня посмотрела. Тогда я решился. Будь что будет, подумал, подойду и прямо попрошу разрешения ее сфотографировать. И может быть, познакомлюсь. И может быть…</p><p>Я стал быстро настигать ее и раскрыл уже рот, чтобы произнести первую заготовленную фразу: «<emphasis>Przepraszam bardzo, Pani</emphasis>…» — но тут, на улице <emphasis>Bohaterow Stalingradu</emphasis>, она вдруг ускорила шаг и на ходу вскочила в тронувшийся автобус.</p><empty-line/><p>Вся моя жизнь, как мне кажется, преломилась в этом маленьком событии, и вот что я думаю. Может быть, не зря прошли эти несколько часов бесплодной погони в городе, о котором мечтал с детства? Может быть, был в этом какой-то высший смысл, непонятный «деловым людям», который оправдывает меня?</p><cite><p>Не отрицаю, он выглядит дураком. Но если вы думаете, что он чувствует себя дураком или, во всяком случае, что мысль о допущенном промахе занимает его всецело, то вы недостаточно изучили богатую романтическую натуру героя этой притчи. Его ошибка была поистине завидной, и он знал это… Именно здесь, мне кажется, таится главная проблема философии…</p><text-author><emphasis>Честертон</emphasis>. Ортодоксия</text-author></cite><p>Ну, чт<emphasis>о</emphasis> бы было, если бы?..</p><p>Неудача <emphasis>вознаградила</emphasis> меня за пошлое намерение.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>15.09.1972.</strong> Я подбирал их, как козыри, в течение последних двух лет. И когда настал момент, пустил их в дело. Но из четырех сыграл только один, да и тот не совсем удачно.</p><p>А ведь нашелся еще и пятый, и уж он сыграл. Да как сыграл! Подвернулся неожиданный случай, вот я им и воспользовался.</p><p>Я познакомился с нею в Рыбинске, в очереди за билетами на «Ракету». Я был пьян и, стоя в очереди, то и дело оглядывался назад — на девушку с короткими кудрявыми волосами и задорным носиком. Она в ответ щурилась довольно игриво.</p><cite><p>Бывают такие встречные взгляды, исполненные невинного лукавства… они передаются и схватываются столь молниеносно, что вы почти не в состоянии сказать, которая из сторон является источником заразы.</p><text-author><emphasis>Стерн</emphasis>. Сентиментальное путешествие</text-author></cite><p>Когда подошла моя очередь, я взял два билета до Углича и один из них протянул девушке:</p><p>— Держи, чего стоять-то…</p><p>Повернулся и пошел за своими вещами. Она догнала меня.</p><p>— Деньги возьмите, спасибо вам!</p><p>Теперь я отчетливо вспомнил ее лицо, ее тело, а то ведь совсем позабыл. Она очень мило картавила на «л». Таня (так ее звали), авантюрное, беспечальное существо, окончив училище в Ярославле, по распределению ехала в Углич преподавать в городской музыкальной школе, а по дороге погостила у родственников в Рыбинске. Она потом вспоминала со смехом, как «романтично» мы познакомились. В Угличе по вечерам мы ходили в кино, потом я провожал ее до дома (она снимала комнату в одноэтажном домике на окраине), а на третью ночь уже лез к ней в окно.</p><cite><p>Эту проделку жена не узнает, наверно, — промолвил, –</p><p>Если ж узнает, о пусть! Это ль ругани женской не стоит?</p><text-author><emphasis>Овидий</emphasis>. Метаморфозы. II. 423–424</text-author></cite><p>«…Юноша, мечтающий о большой любви, — говорит Марина Цветаева, — постепенно научается пользоваться случаем».</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Прошлое цепляется за нас. Прошлое прочно цепляется, и от него не уйти никуда. Оно всплывает всегда неожиданно, врасплох, когда о нем совершенно забываешь, и цепляется.</p><cite><p>Следствия наших поступков хватают нас за волосы, совершенно не принимая во внимание того, что мы тем временем «исправились».</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. По ту сторону добра и зла. IV. 179</text-author></cite><p>И оттого, что ты уже не тот, кем был, а само твое прошлое тоже другое, потому что, обладая непостижимой самостоятельностью, оно изменяется независимо от тебя, его внезапные появления приобретают фантастическую, жутковатую окраску, как напоминание о Страшном суде. А может быть, это и есть уже Страшный суд, претворенный в повседневность и всю жизнь преследующий нас? Может быть, настоящий-то Страшный суд — это только образная персонификация отчужденного, исказившегося прошлого, которое вдруг набрасывается на нас?</p><cite><p>Я вам сейчас открою большой секрет, дорогой мой. Не ждите Страшного суда. Он происходит каждый день.</p><text-author><emphasis>Камю</emphasis>. Падение</text-author></cite><subtitle>Голубое небо, зеленый газон</subtitle><p>А в Кракове все началось с того, что у меня пленка сорвалась и выскочила из кассеты. Я сделал всего несколько снимков, пленка кончилась, и вот — я не мог теперь смотать ее в кассету и вставить новую.</p><p>Мы с Молчушкой сидели в небольшом безлюдном костеле, и я не знал, что мне делать: укрыть аппарат, чтобы снять крышку, вправить отснятую пленку на место и вынуть ее, было абсолютно нечем. На Молчушке был только легкий сарафан, на мне — старенькая рубашка с короткими рукавами, ставшая почти прозрачной от многих стирок. Оставалось — либо совсем не снимать в Кракове, либо беспощадно засветить пленку, на которую были отсняты и Вислица, и Сандомеж, и даже, кажется, Баранов. Я не видел выхода и бессильно матерился, готовый грохнуть проклятый аппарат оземь, а Молчушка вдруг говорит:</p><p>— Ты ксендза поищи, он поможет.</p><p>Потому что, когда прошлой ночью мы въехали в Буско — маленький городок, в котором после долгих мытарств должны были заночевать, да только не знали где, — Михал, несмотря на то что народ еще шастал по улицам, сразу приметил идущего по тротуару ксендза и погнал машину за ним.</p><p>— Пр<emphasis>о</emphasis>шу ксендза! — закричал он, перегибаясь через Молчушкины колени к правому окошку (Марыся на этот раз сидела рядом со мной на заднем сиденье).</p><p>Ксендз немедленно вырос у этого окошка:</p><p>— Пр<emphasis>о</emphasis>шу?</p><p>Он обстоятельно объяснил нам дорогу, а потом для верности предложил проводить нас. Он сошел с тротуара и зашагал впереди нашего «трабанта». Мы медленно катились за ним по узким и темным улицам, а он то и дело предупредительно оборачивался и кивал нам. Мы остановились у дома, на котором не было никакой вывески и свет в окнах не горел, только к стеклу нижнего окна была прилеплена крошечная записка: «Комнаты для приезжих» или что-то в этом роде. Сами бы мы нипочем этот дом не нашли. Ксендз постучал в окно, потом ушел в подворотню и там долго колотил в дверь, пока не появился хозяин. Он представил нас ему, помедлил немного, чтобы убедиться, что мы устроились с ночлегом, и, пожелав нам спокойной ночи, удалился.</p><p>— Всегда, — поучительно сказал Михал, — попавши в трудное положение, обращайтесь к ксендзу.</p><p>А мы-то, вскормленные нетерпимой советской литературой, считали ксендзов воплощением коварства, лицемерия, иезуитского вероломства и бог знает каких пороков!</p><p>— Он поможет, — повторила Молчушка.</p><p>И я отправился на поиски ксендза. Другого выхода просто не было. Я пересек прохладное пространство костела и, услышав доносившиеся из-за боковой двери голоса, открыл ее. Там, в комнатушке, я увидел двух женщин: прервав свой разговор, они обернулись ко мне; у одной была в руках мокрая швабра.</p><p>Моего знания польского хватило только на то, чтобы поздороваться и извиниться за вторжение. Затем, помогая себе жестами, я стал излагать свою просьбу. Не найдется ли, говорил я, в вашем хозяйстве чего-нибудь такого, во что можно было бы завернуть фотоаппарат? Вот этот фотоаппарат. Пленка выскочила из кассеты, и его надо открыть, понимаете? А она засветится, поэтому открывать нужно в темноте. Чтобы свет не попал, ясно? Какой-нибудь плотной материи, например? Не найдется?</p><p>Должно быть, от волнения я говорил быстрее, чем обычно. Они переглянулись и придвинулись ко мне, усиленно вглядываясь в мою жестикуляцию. Я повторил все сначала, тогда они спросили:</p><p>— Пан — чех?</p><p>Я замотал головой и закричал в отчаянии:</p><p>— Русский я, русский! Из Москвы! Москаль!</p><p>Они посовещались между собой, и одна из них (без швабры) сделала мне знак следовать за ней. Извилистыми коридорчиками она вывела меня в <emphasis>клуатр</emphasis> — внутренний дворик, обнесенный по периметру белокаменной аркадой. В этом замкнутом со всех сторон дворике, в самом центре большого города, ярко зеленел подстриженый газон, и слышался только утренний щебет птиц, да в затененной галерее, поставив ногу на пьедестал тронутой мхом колонны и локтем опираясь на колено, молодой ксендз в сутане вел оживленную беседу с двумя парнями. Эта живописная, непринужденная, прямо-таки мушкетерская мизансцена мигом вернула мне душевное равновесие. Всю жизнь мечтал встретиться с каким-нибудь веселым аббатом вроде Арамиса. Женщина подвела меня к ним и изложила ситуацию.</p><p>— Ха! Не говорит по-польски! — воскликнул Арамис, убирая ногу с пьедестала и выпрямляясь. — Русский? Все ясно. Ну, в чем дело?</p><p>Все трое весело меня разглядывали. В третий раз я принялся рассказывать о своем несчастье, но так как в присутствии женщины повторяться мне почему-то показалось неудобным, я увяз в неидущих к делу подробностях. Арамис нахмурился, а один из парней сказал:</p><p>— Мы не понимаем. Помедленнее, пожалуйста.</p><p>Я опять затарахтел, размахивая руками и тыча в воздух своим «Зенитом». Наконец тот, что переспрашивал, понял, в чем дело, и объяснил остальным. Все трое задумались. Я тоже молчал, плотоядно поглядывая на ксендзову сутану: она как раз мне годилась, но им это в голову не приходило. Потом один из парней подал какой-то совет, и Арамис, поколебавшись, вынул из-под сутаны ключ. Он отпер маленькую дверцу здесь же, в галерее, и мы вчетвером стали спускаться по кирпичной лестнице. Навстречу, как говорится, пахнуло сыростью.</p><p>Мы спускались в подземелье, шли темными переходами и снова спускались. Арамис, возглавлявший шествие, на ходу щелкал выключателями, загорались тусклые, запыленные лампочки, а парни, шедшие сзади, проходя, их гасили. Мы спускались все ниже, становилось совсем промозгло, и я уже начинал с беспокойством подумывать о лицемерии и вероломстве ксендзов. Мы достигли наконец дна и очутились в холодном каменном мешке. Я поискал глазами <emphasis>бочку амонтильядо</emphasis>, а мои спутники погасили последнюю лампочку и в темноте обступили меня.</p><p>— Здесь — хорошо?</p><p>Я опустился на корточки, дрожащими пальцами роясь в аппарате. Потом сказал: «Готово», — и мы двинулись в обратный путь.</p><p>Во дворике, обнесенном аркадой, на зеленом газоне под голубым небом, щурясь от яркого солнечного света, я орал в восторге:</p><p>— <emphasis>Dzi&#xEA;kuje! Dzi&#xEA;kuje bardzo</emphasis>! — а один из парней — тот, более понятливый, — насмешливо спросил:</p><p>— Что, в России все говорят так быстро?</p><p>Чтобы уж покончить с этой историей, надо добавить, что как только я вернулся к Молчушке, которая дожидалась меня в полутемной прохладе костела, и, усевшись рядом с ней на скамью, стал перематывать пленку, она снова выскочила из кассеты. Там, в подземелье, я постеснялся задерживать людей, которые терпеливо стояли вокруг меня, чтобы какой-нибудь случайный лучик не помешал моим махинациям, и, сидя на корточках, дрожащими второпях пальцами только вставил кончик пленки в катушку, а перематывать не стал и даже не проверил, прочно ли он зацепился. Вот он и соскочил.</p><p>Но не начинать же было все сначала. В бешенстве на себя я откинул крышку и не таясь — черт с ней, с пленкой! — перемотал ее в кассету.</p><p>Надо сказать (чтобы уж совсем покончить), что по приезде в Москву, когда мне вернули из мастерской проявленные пленки, эта пленка оказалась незасвеченной. Чудеса, да и только!</p><subtitle>Богоматерь Ченстоховская</subtitle><p>Множество людей сходится ежедневно в паулинский монастырь города Ченстохова. Ровно в семь часов вечера в костеле раздается чистое и мощное пение труб, играющих тревогу, и звучит пушечная канонада, напоминающая о героической обороне монастыря в 1655 году. Под волнующее пение труб, под гром пушек резной щит, закрывающий главную храмовую икону, начинает медленно уползать вверх, и все присутствующие преклоняют колено. Старые и молодые, школьники, служащие, офицеры, девушки, матери, приезжие, с портфелями и хозяйственными сумками, в очках, в бородах, в шортах, в джинсах, в мини-юбках, — все, кто пришел сюда в этот час, благоговейно склоняются перед возникающим образом Богоматери с двумя шрамами на щеке, оставленными татарской саблей.</p><p>Потом трубы и пушки умолкают, все встают, и тут вступает орган. И все мерцающее пространство костела с пышными барочными карнизами и лепниной наполняется потрясающими звуками общего благодарственного гимна. Какое уж тут «красоты не видехомъ никоея же»<a l:href="#n_23" type="note">[23]</a> — это была несомненная, ошеломительная красота!</p><empty-line/><p>Самое же сильное впечатление было припасено под занавес нашего пребывания в Польше: годовщина Варшавского восстания. Первый раз в жизни я видел подлинно народное массовое «действо» в масштабах крупного города, не инспирированное никакими властями. Напротив, «действо» было подчеркнуто внеофициальным, а властям оставалось только делать вид, что это происходит с их ведома.</p><p>Первого августа, вечером, когда начинает уже темнеть, варшавяне стягиваются на кладбище <emphasis>Pow&#x105;zki</emphasis>, где похоронены повстанцы. Люди несут зажженные лампадки и ставят их на могилы. Повстанцев было сорок тысяч, к ним присоединилось двести тысяч горожан; почти все погибли. Кресты, сколоченные из березовых кругляков, бесконечными рядами тянутся в темноту между деревьями.</p><p>Повстанцы похоронены отрядами. Каждому отряду поставлен небольшой памятник среди крестов: «погиб при штурме (или защите) таких-то укреплений». И название отряда: «<emphasis>Zo&#x15D;ka</emphasis>», «<emphasis>Parasol</emphasis>»… Странный контраст легкомыслия и трагизма. «Парасоль» (зонтик) — это был воздушный десант, в «Зоське» сражались пятнадцатилетние мальчишки, диверсионная группа, их перебили еще до начала восстания… Единицы уцелевших стоят теперь около своих отрядов. С одним из них меня познакомили.</p><p>Неподалеку от ворот — общий памятник всем повстанцам; вокруг него, на земле, качают огоньками сотни плошек: их оставляют те, у кого нет здесь <emphasis>своих</emphasis> могил. Мы с Молчушкой присоединились к ним своими лампадками.</p><p>Бесконечная процессия медленно движется в молчании среди деревьев, в зареве мерцающих огоньков, — никогда не виданное, языческое зрелище! И множество таких же крохотных дрожащих огоньков, сливающихся в целые костры, горит по всей Варшаве, прямо на тротуарах — везде, где расстреливали, убивали, где лилась кровь поляков.</p><cite><p>Это было на том берегу…</p><text-author><emphasis>Д. Самойлов</emphasis>. Ближние страны</text-author></cite><p>В Польше я старался понять движущие силы этого беспримерного Сопротивления. Я старался понять тех, кто дрался и умирал, и тех, кто посылал их драться и умирать, и тех, кто с другого берега Вислы наблюдал, как они дерутся и умирают<a l:href="#n_24" type="note">[24]</a>.</p><p>— Знаешь, — сказал я Михалу, когда мы выходили с кладбища, — по-моему, это ваше лондонское правительство было ничем не лучше нашего. Такое же дерьмо.</p><p>— Разве я их оправдываю? — ответил он. — Я согласен с тобой.</p><p>— Пускаться в авантюру, жертвовать самоотверженными мальчишками… Я думал, на это только сталинские соколы способны…</p><p>— Да прав ты, — сказал Михал. — Но нам, полякам, свойственно черпать иллюзии в прошлом и неудавшемся.</p><p>Видя мой интерес к польскому Сопротивлению, он знакомил меня со своими приятелями — бывшими бойцами Армии Крайовой. Я смотрел на них во все глаза. Еще бы: люди, которые <emphasis>с оружием в руках</emphasis> сражались против советской власти! Когда я расспрашивал их о Гвардии Людовой, они презрительно отмахивались. Все они, как на подбор, были крепкие, немногословные мужики, все, конечно, отсидели свое и не скрывали, что готовы снова взяться за оружие.</p><p>В музее на Рынке Старого Мяста, где я был единственным посетителем, в зале, посвященном Варшавскому восстанию, величественная старуха-смотрительница, понаблюдав, как внимательно я вглядываюсь в фотографии, в запечатленные лица повстанцев, вдруг произнесла:</p><p>— Пан — русский?</p><p>— Русский, — ответил я с удивлением. — Пшеклентый большевик, если угодно.</p><p>— Не люблю русских, — заявила она.</p><p>Я подошел поближе.</p><p>— Вообще-то по паспорту я украинец…</p><p>— А украинцев я еще больше не люблю.</p><p>Тогда я сел с нею рядом, и мы проговорили около часа. Она рассказывала мне о восстании, очевидцем которого была и в котором даже принимала участие, как и почти все тогдашние жители Варшавы. Оказывается, восстание подавляли бендеровцы, свирепствовавшие покруче эсэсовцев; вот с тех пор она и не может слышать украинскую речь. Но кроме того и исторический счет: «Мы, поляки, дали вам все, дали вам культуру, а вы к москалям переметнулись».</p><p>Мы подружились со старухой, и она, растроганная моим интересом, повела меня в кинозал, где специально для меня прокрутили хронику восстания. Ужасающая панорама разрушенного города: над сплошными руинами возвышалась только чудом уцелевшая скульптура перед входом в костел св. Кшижа — Христос, несущий крест на Голгофу.</p><cite><p>Но этот берег был уже завоеван: я все еще находился в России.</p><text-author><emphasis>Пушкин</emphasis>. Путешествие в Арзрум</text-author></cite><p>Вечером в Плоцке вышел из костела, где шло богослужение. Народ тихо толпился перед дверьми: входили, выходили, негромко переговаривались. Изнутри доносились приглушенные звуки органа, солнце садилось. Вдруг чинную тишину нарушили резкие скандальные звуки. Смотрю: подходят двое пьяных, орут, толкаются, в руках недопитая бутылка… море по колено! Картинка настолько российская, от которых отвык в щеголеватой, исполненной религиозного рвения Польше, — я остолбенел. Думаю: что будет? А они прут в костел! И что же? В тот момент, как пересекли они порог, все безобразие как ножом отрезало. Ругань стихла, уже не качаются, бутылка куда-то подевалась. Двое вполне приличных граждан, истово сдернув шапки, вступили в храм Божий.</p><p>И понял я: вот оно! Граница! Западный человек может пускаться в разгул, похабничать и куражиться напропалую, но — до определенной черты. Граница священна, и он ее знает. А наш — не только не знает, но и знать не хочет. Вот разница.</p><empty-line/><p>И все-таки чем дольше живу, тем глубже ощущаю свое родство с русским народом — и в его хамском, и в его героическом обличье.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Преподаватели художественной школы если уж бухают, так «по-черному». Садишься за стол и видишь перед собой бутылку водки и несколько бутылок дешевого крепленого вина. Водка, естественно, мгновенно выпивается, принимаешься за портвейн. Через некоторое время замечаешь на своем участке стола новую бутылку водки. Покончив с нею, опять переходишь к портвейну… И так — несколько раз. От этой чересполосицы голова начинает мутиться. А когда дамы, в большинстве, уже разойдутся и мужики сплотятся за столом теснее, вдруг невесть откуда возникает целая батарея водочных бутылок…</p><p>В прошлый четверг Нину Николаевну проводили на пенсию, по этому поводу было застолье. На следующий день я позвонил Адику и рассказал о том, что приключилось со мной, когда я доехал до своей станции. Удивительное дело, говорю, ведь мы же с тобой почти трезвые были: вместе дошли до метро и еще долго спорили на платформе, кто из нас проводит другого до дому…</p><p>— Это ты-то был трезвый? — воскликнул непьющий Адик.</p><p>И он со смехом принялся рассказывать мне, как я обкладывал милиционеров на улице и в метро.</p><p>— Я и не знал, что у тебя голос такой зычный!</p><p>Я, по его словам, вел себя, как праздничная демонстрация: шел и через равные интервалы выкрикивал лозунги.</p><p>— И почему-то всех — в рот!</p><p>Самое удивительное, что милиционеры сторонились и не цапали.</p><p>— Я понял, что ты — художественная натура…</p><p>А я, по правде говоря, помню только, как падал на станции метро «Университет». Поезд остановился, по трансляции объявили, что он дальше не пойдет, немногочисленные пассажиры покинули вагон. Я остался один. С удивлением я чувствовал, что не могу встать: ноги отказали. Кое-как дотянулся до поручней и, перебирая руками, вывалился наружу. Тут же, как от удара в челюсть, меня бросило назад, я ударился спиной о стенку вагона и съехал по ней, глядя на удаляющиеся спины пассажиров. (Хорошо, что поезд в этот момент не тронулся.) На помощь рассчитывать не приходилось. Я поднялся, сделал несколько шагов — и опять отлетел, больно стукнувшись о перрон затылком. В недоумении (никогда еще такого не случалось) я сообразил, что вертикально мне все равно не устоять, перевернулся на четвереньки, встал и, наклонившись вперед, быстро пошел, почти побежал — этакий самолет на взлете, — обгоняя толпу. Когда я ее уже обогнал, перед самым эскалатором меня снова потянуло назад, я потерял равновесие и попятился, но преодолел себя и, рванувшись, вцепился в движущийся поручень.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>2.12.1972.</strong> За прошедшую неделю я не сделал ничего. Совсем ничего, совершенно. То есть я, конечно, исправно проводил занятия в школе, посещал заседания сектора в Козицком, а кроме того, выучил пяток простеньких мелодий из «<emphasis>Cantiones medii et renascentis bohemorum aevi</emphasis>» на Микином металлофоне и начал обучаться шахматной игре по книжке; но с еще большей, чем прежде, очевидностью убедился я, что дела-то, собственно, нет у меня никакого.</p><cite><p>Хочешь, скажу я, кто ты, Аттик? Пустой лоботряс.</p><text-author><emphasis>Марциал</emphasis>. Эпиграммы. II. 7</text-author></cite><p>Я имею в виду профессию, вернее — ремесло, а еще лучше — <emphasis>рукомесло</emphasis>, которое есть у каждого. Во всяком случае, у каждого, кто себя уважает. Или наоборот: по-настоящему уважать себя, как мне кажется, может лишь тот, кто умеет делать и делает — причем делает <emphasis>молча</emphasis> — вещи, которые можно взять в руки, потрогать, погладить, ощутить вес и шероховатость материала, почувствовать мастерство обработки, — кто достиг совершенства в своем деле. Вещи, которые он производит, — несомненны.</p><p>А я занимаюсь тем, что колеблю воздух. «Ремесло», которому я выучился, в том и заключается, чтобы воздух колебать. Оно позволяет с равным основанием и одинаковым глубокомыслием отстаивать противоположные точки зрения и для того, чтобы казаться ремеслом, усваивает навыки соседних ремесел: археологии, источниковедения, реставрационной практики и т. д. Пример комплексного совмещения этих вспомогательных навыков — чуждых в конечном счете своему предмету — Н. Н. Воронин, наиболее крупная и типичная фигура среди современных исследователей древнерусского искусства, воплотившая в себе все то, чем жила так называемая «наука» в течение сорока последних лет. Но надобно понять, что покуда исследователи будут блистать своим знанием архивных материалов и литературных источников, подкапываться под фундаменты зданий и красочные наслоения, совершенно игнорируя саму художественную форму изучаемых произведений, — до тех пор искусствознание не существует как самостоятельная наука, самоценное рукомесло. «Все эти научные суждения специалистов, — говорит Бахтин, — понадобятся эстетику в его работе по изучению структуры произведения в ее внеэстетической определенности; но и эстетику, и всякому художественно созерцающему ясно, что в эстетический объект все эти моменты не входят…»<a l:href="#n_25" type="note">[25]</a></p><cite><p>Но с чего начинать, как вступить на этот путь, — в чем ремесло моего искусства, где его самая низкая, самая малая точка, с которой я вправе начать, чтобы стать по-настоящему дельным?</p><text-author><emphasis>Рильке</emphasis>. Письма о Париже и Родене</text-author></cite><p>Вот в чем вся штука. С одной стороны, я уверен, что изучение художественной формы, то есть данной нам в произведении несомненности, может стать точной, дающей несомненные результаты и способной к теоретическому развитию наукой, то есть рукомеслом, следствием успехов которого будет углубление наших представлений о художественном смысле произведений.</p><p>(Разумеется, этот процесс выглядит не как продвижение некоей перегородки, отделяющей «вещь в себе» от «явления», — исследователь якобы толкает эту перегородку, отвоевывая у «вещи в себе» все б<emphasis>о</emphasis>льшую территорию для «явления», — а как развитие, происходящее одновременно в двух плоскостях, в двух совершенно разных, качественно различных системах, связанных между собой скачкообразной, не поддающейся рациональному осмыслению зависимостью: постоянно расширяемое и уточняемое знание «явления» странным образом вызывает ощущение бездонности «вещи в себе»; что же касается перегородки, то она, можно сказать, стоит на месте, потому что продвижение ее — как бы ни было оно бесконечно — ничто по сравнению с этой бездонностью, которая только актуализируется при каждом расширении «явления». Короче: мир постигаем, но непостижим, чем больше мы знаем «явление», тем больше не знаем «вещь в себе», и все наше знание необходимо нам именно для незнания, именно развивающееся <emphasis>незнание</emphasis> является нашей конечной целью<a l:href="#n_26" type="note">[26]</a>, оно есть то чувство, переживание, к которому обращаются, для которого создаются произведения искусства, да, видимо, и не только они, а вся вселенная, вся «материя», весь мир, данный нам в ощущениях.)</p><cite><p>Обыкновенное знание после тщетного стремления исчерпать разумом хаос явлений в природе и истории принимает решение сделать… само <emphasis>непостижимое</emphasis> исходной точкой своего суждения, т. е. принципом; в этом, по-видимому, заключается первый шаг к философии или по крайней мере к эстетическому созерцанию мира.</p><text-author><emphasis>Шеллинг</emphasis>. Философия искусства</text-author></cite><p>С другой стороны, я убежден, что именно в той деятельности, в которой, как людям кажется, они поднимаются до осознания смысла и логики жизни, совершенно как раз отсутствуют и смысл, и логика.</p><p>Я уже совсем запутался в так называемых «поисках истины». Я запутался между шуткой и шарлатанством.</p><cite><p>…Это не ускользнет от того, кого я больше всего постыдился бы, если бы стал болтать вздор и делать вид, будто я говорю дело, когда я на самом деле болтаю пустяки.</p><text-author><emphasis>Платон</emphasis>. Гиппий Большой. 298 b</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Кажется, единственное, что я приобрел за восемь лет обучения своей профессии, — это отвращение ко всяким разговорам об искусстве, в особенности — к «профессиональной» искусствоведческой болтовне.</p><p>Об искусстве нужно — молчать.</p><p>И еще — ненависть к исписанной бумаге как к ненужному, бессмысленному, засоряющему жизнь хламу. И напротив — панический страх перед чистым листом.</p><subtitle>* * *</subtitle><cite><p>А извечная жизнь человека — это физическая работа под солнцем и дождем.</p><text-author><emphasis>Стивенсон</emphasis>. Потерпевшие кораблекрушение</text-author></cite><p>Весь смысл и вся логика жизни заключаются только в том, что человек разводит по утрам огонь в своем очаге и принимается за изготовление несомненных вещей, красивых и полезных, которыми он наполняет свой мир, стремясь в каждом случае достичь предела красоты и пользы, и детям своим передает это стремление к совершенству, а в случае необходимости защищает свое право жить по своему разумению: разводить огонь в очаге, трудиться и трудом своим кормить и воспитывать детей (как я готов защищать до утраты «живота» ту забытую богом нищую псковскую деревеньку, куда нас с Бобом завела экспедиционная работа, — женщину, которая накормила нас из своих скудных запасов и пустила переночевать, и ее искалеченного мужа, и молчаливого, слишком рано повзрослевшего мальчика, и старенькую учительницу, сохранившую среди грязи и нищеты осанку бывшей «бестужевки», и всех этих людей, которые никогда никому не делали зла, только трудились всю свою жизнь, ничего не получая от так называемого «прогресса», а только отдавая, все больше отдавая размножающимся кровососам и желая только одного — чтобы их оставили наконец в покое; в сущности, в них-то и воплощается для меня понятие <emphasis>Родины</emphasis>, а вовсе не в чудовищной по своим размерам территории, называемой Советским Союзом, и тем более не в чудовищной по своей тупости и жестокости машине, называемой советским государством, державой; <emphasis>ту</emphasis> Родину я готов защищать и отстаивать от всей фашистствующей и чекистствующей сволочи мира, бесплодной, но неистребимой и удушающей, как песок, повсеместно навязывающей свою власть и свое дармоедство). А все остальное — пустое колебание воздуха, тем более нестерпимое, чем больше оно претендует на «объективность».</p><p>Вот и получается, что, добросовестно отыскав единственный верный путь в своем деле и не сомневаясь в правильности этого пути (несмотря на свое одиночество), я все же сомневаюсь в самом деле, не верю в него и кажусь себе то шутником, то шарлатаном — в зависимости от того, каким боком поворачивается ко мне ситуация.</p><cite><poem><stanza><v>И вянет, как цветок, решимость наша</v><v>В бесплодье умственного тупика.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Шекспир</emphasis>. Гамлет. III. 1</text-author></cite><p>Впрочем, дело оно или не дело, совесть моя перед ним чиста. А вот перед собой — нет.</p><p>Осень давно кончилась, а зима все никак не начнется. Снега нет и нет, хоть убей!</p><subtitle>Тамбовские волки — 72</subtitle><p><strong>14.12.1972.</strong> Давно, давно я не был так счастлив! Вчера собрались мы — «тамбовские волки»: десять лет исполнилось со дня нашего появления в Тамбове.</p><p>Мы встретились у «Пекина»: Жан, Купалов, Моргунов, Феронов, Шнейдерман и я, — сидя в купаловской «Волге», подождали полчасика, не подойдет ли кто еще, и поехали ко мне. Дома нас поджидал Мишка Осипов, позже подошел Савицкий. Звонил еще Брандаусов и плакался, что не может приехать: гости к нему неожиданно нагрянули. («<emphasis>Нужные</emphasis> гости», — съязвил Полковник.) Мы пустили трубку по кругу, и каждый высказал Бранду все, что он о нем думает.</p><p>— А помните, как первый раз в «Пекине» встретились? — сказал за столом Славка Феронов. — Я думал — один буду. Ну, еще Шнейдерман, с которым после Германии созвонились… Смотрю — толпа! Ведь человек семьдесят собралось. Вошли в зал, говорим официантам: «Мальчики, столы можете для нас сдвинуть?» «Можем, — отвечают, — а сколько?» Мы посмотрели вокруг: «Да все!..»</p><p>Да, это было событие. Прослужив вместе первые семь месяцев, да еще пять — по разным батареям сержантской школы в Мулине, а затем на два года разлученные службой, мы помнили этот шальной уговор — 13 декабря (день нашего призыва), сразу после дембеля, в шесть часов вечера встретиться у «Пекина». (Кто предложил? почему у «Пекина»? Но все дружно подхватили.) И вот в назначенный срок бывший Третий артиллерийский дивизион, набранный в основном в Москве и Подмосковье, начал стягиваться к дверям ресторана — рослые, красивые, шумные парни, непривычно элегантные в штатской одежде. Мы вернулись в Москву, в <emphasis>нашу</emphasis> Москву, и эйфория возвращения после долгой разлуки все еще владела нами. Вновь прибывавших узнавали издали и встречали приветственными криками. Объятия, поцелуи, расспросы… Потом расселись за сдвинутыми в длинный ряд столами, но тем, кто продолжал прибывать, места уже не хватало, и они пристраивались за спинами товарищей — кто придвинув стул, а кто стоя, — им передавали бутылки и закуску. Я сидел между Полковником и Жаном и с умилением оглядывал собравшихся — славные полузабытые рожи, — во встречу с которыми уже не верилось.</p><p>Напротив, через стол, сидел Витька Захаров, мой первый сосед по койке, донимавший меня по ночам рассказами о своих сексуальных подвигах на бульварных скамейках и в подъездах; в строю я шел за ним в затылок и перенял его легкую, танцующую походку. Рядом с Витькой — атлет Феронов, уложивший в честном поединке за казармой здоровенного Швейка, а рядом с ним — сам Швейк (Мишка Чибисов), воинственный малый, который даже приятелю своему Журавлеву предложил как-то после отбоя прогуляться с ним за казарму, на что тот равнодушно согласился: «Ну, выйдем»; но тут Батя, приподнявшись на койке, веско промолвил: «Не надо», — и они молча разошлись. А дальше — Сашка Лядов (Саса), который прославился тем, что однажды в ответ на брань майора Одарича произнес с глупейшей улыбкой: «А может, вы сами дурак?» Еще дальше — светлоглазый мореход Блудушкин, обогативший тамбовский фольклор (в создании которого каждый из нас поучаствовал — песенкой, байкой, выходкой или фразой) двумя перлами: словечком «кент» и окликом «эй, с ломом!» Плечом к плечу сидели крепыши-гимнасты Наташов и Купалов, а за ними — наши интеллектуалы: Волоховский, Монес, Медовой. И наш запевала Олег Моргунов, и высокие молодцеватые дружки Касапов с Турмасовым, и Генка Черкасов по прозвищу Снегурочка… Мы пили за встречу, за тех, кто не смог сегодня прийти, и за тех, кто мерзнет сейчас где-нибудь в карауле. Мы растроганно улыбались и кивали друг другу, мы горланили наши песни, заглушая ресторанный оркестр, а перед глазами вставало одно и то же: тускло освещенный спортзал с тесно сдвинутыми двухъярусными койками, куда набили несколько сотен новобранцев, вонь, матерщина, пьяные драки, постоянное ощущение холода и безнадежность; темные, грязные кочегарки, в которых мы норовили хоть на несколько минут укрыться от стужи, и тут же в тепле нас размаривало в сон; а еще снежная равнина танкодрома, ледяной ветер, траншеи в снегу, рев танков; а еще палатки летнего лагеря, орудия на опушке, зной, комары; а еще плацы в Мулине, бревенчатый клуб, где смотрели кино, лежа на полу, учения в лесах и болотах, грохот орудий; а еще пересыльные пункты, Германия (для большинства) и случайные встречи — мельком, на учениях, — когда тягач останавливается у какого-то озера, и ты скидываешь с себя пропотевшее <emphasis>хабе</emphasis>, чтобы по-быстрому выкупаться, и вдруг в солдате, который так же раздевается на другом берегу, узнаешь «тамбовского волка», кричишь ему: «Олег!», а он тебе: «Жанчик, ты?!», и вы одновременно прыгаете в воду и плывете навстречу друг другу, чтобы обняться посреди озера…</p><p>Вот с тех пор, с той первой сходки, мы ежегодно 13 декабря встречаемся у «Пекина». Правда, нас становится все меньше и меньше.</p><p>…Полковник в одиннадцать заторопился домой. Мы не хотели его выпускать и столпились у двери, а он, выйдя с Молчушкой в соседнюю комнату, потихоньку выпрыгнул в окно. Мы вылетели во двор и с топотом промчались вокруг дома, но Мишка был уже далеко и на бегу смеялся над нами.</p><p>— Порицание ему! Общественное порицание!</p><p>— У-у, сука! — рявкнули мы в один голос.</p><p>Боже мой, до чего же было хорошо!</p><p>В четыре утра мы распрощались. Они набились в машину Купалыча, и он, предварительно пожевав на кухне сухого чая с подсолнечным маслом, повез их по домам.</p></section><section><title><p>1973</p></title><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>10.01.1973.</strong> Нет, все-таки самое интересное никак сюда не помещается. Ну например, эти дни, когда просыпаешься поздно и долго валяешься в постели, тупо наблюдая, как за спущенными шторами зимнее солнце движется к зениту, прислушиваясь к тишине пустой квартиры и соседских пустых квартир; поднимаешься, неохотно чистишь зубы, варишь кофе; потом входишь в комнату, где нагретый со вчерашнего дня воздух ласкает лицо запахом трубочного табака (уже месяц, как я перешел на трубку: мне нестерпима стала мысль, что я глотаю дым от горящей бумаги); с тоскливым отвращением смотришь на письменный стол, где за последний месяц ничего не изменилось в наведенном «рабочем беспорядке», садишься в кресло у окна и до одурения зачитываешься Фолкнером; на полчаса присаживаешься все-таки к столу, для очистки совести копаешься в картотеке и тетрадях с выписками; к вечеру чувствуешь себя совершенно разбитым, притворяешься беспечным, а потом долго не можешь заснуть, мучимый страхом и совестью, и стараешься утешить себя привычным обещанием, что завтра все будет иначе: завтра, мол, кончаю подготовку, а послезавтра приступаю… И так — день за днем.</p><cite><poem><stanza><v>Волнуешься, — а в глубине покорный:</v><v>Не выгорит — и пусть.</v><v>На дне твоей души, безрадостной и черной,</v><v>Безверие и грусть.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Блок</emphasis></text-author></cite><p>Но сегодня-то, слава богу, это кончилось. Настало наконец время, когда тянуть дольше сделалось невозможно, вернее — нечем. Когда вся подготовительная работа, хоть и черепашьими темпами, как-то сама собой пришла к концу и не оставалось уже ничего другого, как садиться к столу, положив перед собой чистые листы бумаги.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>А вообще говоря, ничего страшного. Все было прекрасно, покуда я смотрел на все это со стороны, смотрел широко — на фон, а самый предмет улавливал только краем зрения. Плохо стало потом, когда я втянулся, дал себя втянуть, и стал пристально вглядываться в предмет, совершенно забыв, что он — не главное.</p><cite><p>— Чрезмерная глубина лишь путает и затуманивает мысль. Слишком сосредоточенный, настойчивый взгляд может и Венеру согнать с небес.</p><text-author><emphasis>По</emphasis>. Убийство на улице Морг</text-author></cite><p>Произошло то же, что происходило когда-то на занятиях живописью и рисунком: от усталости вдруг утрачивалось ощущение <emphasis>общего</emphasis>, и глаз начинал упираться в подробности, вязнуть и путаться в них; с кисти шла грязь, вещь непоправимо «замучивалась». В таких случаях выход был один: нарочито резким, грубым штрихом прорвать оболочку кажущейся завершенности, разрушить оцепенение, заставить кисть или карандаш быстро перескочить из одного угла рисунка в другой, а потом опять бегло пройти эту дистанцию, — и тогда, как по волшебству, вылезали все ошибки, усталость испарялась, и начиналась лихорадочная, расчетливая, вдохновенная работа.</p><p>Все дело было в том, чтобы заставить себя, не упуская из вида восковых яблок или гипсовой головы, занимающих у меня весь лист, увидеть оштукатуренную стену за ними, угол комнаты, полуоткрытую дверь… И тогда наступало озарение. Это была отличная школа (ср. <emphasis>махавипашьяна</emphasis> в буддизме).</p><cite><p>Эта способность, охватив все общим взглядом, возводить к единой идее разрозненные явления, чтобы, определив каждое из них, сделать ясным предмет…</p><text-author><emphasis>Платон</emphasis>. Федр. 265 d</text-author></cite><p>К сожалению, я еще не понимал этого, когда наступило разочарование, опустошение, — когда я выдохся над своим «подлинно научным», «объективным» Методом. Я просто забыл тогда, что все это — лишь средство, что такими вещами нельзя заниматься всерьез. Мой Метод был игрушкой, на которой я упражнял свои способности, а я решил игрушку приспособить к жизни. И когда она не приспособилась, я огорчился. Я решил, что виноваты способности.</p><p>А что же — всерьез? Ничто не всерьез. Всерьез — только <emphasis>все вместе</emphasis>. Да и то ведь у этого «всего» есть свой фон, о котором нельзя забывать и который обесценивает это «все». Нет, «обесценивает» — не то слово. Просто видишь вещи на своих местах, в их подлинном значении.</p><cite><p>Одним словом, все действительное теряет свою значительность, когда приходит в соприкосновение с идеями, ибо оно становится <emphasis>малым</emphasis>, и все необходимое перестает быть серьезным, ибо становится <emphasis>легким</emphasis>…</p><text-author><emphasis>Шиллер</emphasis>. Письма об эстетическом воспитании человека</text-author></cite><p>Так же, как по-разному оцениваешь себя и все прочее тогда, когда думаешь, что Земля плоская и неподвижная, и тогда, когда знаешь, что она — пылинка, затерянная в космосе. «Наши повседневные впечатления, — говорит Фред Хойл, — до самых мельчайших деталей настолько тесно связаны с крупномасштабной характеристикой Вселенной, что сложно даже представить себе, что одно может быть отделено от другого»<a l:href="#n_27" type="note">[27]</a>.</p><p>Впрочем, люди, верившие в плоскую Землю, были ничуть не ограниченнее нас, просто они пользовались другими понятиями для определения бесконечности, <emphasis>фона</emphasis>; другое дело, что среди них — так же как и среди нас — были, есть и будут дураки (даже сдавшие на пятерку теорию относительности), которые всерьез убеждены, что мир можно измерить линейкой. Кстати, именно на первом глобусе было написано: «На данной фигуре вымерен весь свет, дабы никто не сомневался, насколько мир прост…»</p><cite><p>И не правдоподобнее ли, что то огромное тело, которое мы называем миром, совсем не таково, каким мы его считаем?</p><text-author><emphasis>Монтень</emphasis>. Опыты. II. 12</text-author></cite><p>Да черт с ними, с Эльками, с умственными дальтониками! Они неистребимы. Плохо, когда сам превращаешься в такого же, а со мной это чуть было не случилось. Надо помнить о фоне, всегда о нем помнить. Ни на минуту не выпускать из рук зеркало Немо (не того, жюльверновского, а настоящего, брейгелевского). Не терять себя в сегодняшних мелочах.</p><cite><p>Удаляться от вещей на такое расстояние, когда многого в них уже не видно и многое должно быть к ним привидено (hinzusehen), <emphasis>чтобы можно было еще их видеть</emphasis>… всему этому следует нам учиться у художников, а в остальном быть мудрее их. Ибо эта утонченная сила обыкновенно прекращается у них там, где прекращается искусство и начинается жизнь; <emphasis>мы</emphasis> же хотим быть поэтами нашей жизни, и прежде всего в самом мелком и обыденном!</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Веселая наука. IV. 299</text-author></cite><p>Снег выпал, и ударили морозы. Зима началась, хотя и с опозданием.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>«Перед зеркалом» Каверина — раздирающее чтение. С одной стороны, вижу я в этом зеркале свою свернувшую с пути, хотя и благополучную внешне, как бы устроенную жизнь; свою измену, свое отступничество. С другой — отчетливо чувствую, что жизнь моя, по сути, еще и не начиналась. Мне уже тридцать скоро, а я все еще в преддверии жизни. Я мог бы повторить за Винкельманом, что Бог и природа хотели сделать из меня живописца, великого живописца… Я художник, я для этого рожден, и пока не работаю, не живу как художник, — я вообще не живу. Все это — так, подготовка.</p><cite><poem><stanza><v>Я больше, чем кажусь,</v><v>И менее того, чем я рожден;</v><v>Все ж человек, — ведь меньшим быть нельзя мне.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Шекспир</emphasis>. Генрих IV. III. 3. 3</text-author></cite><p>Но не чувствую я себя способным всецело чему-нибудь отдаться. Постоянство меня убивает. Однако и на поверхностность я не способен. Я глубоко влезаю во все, за что берусь. Думаю, что даже из какого-нибудь финансового отчета я способен сделать шедевр. Вот откуда постоянное противоречие между счастливой наполненностью и мучительной раздвоенностью моей души.</p><cite><p>…Неуверенность «свободного» и всесильного человека весьма примечательна: не знать, что делать, только потому, что можно сделать очень многое, и бояться затеряться, заблудиться в одних лишь возможностях.</p><text-author><emphasis>Ортега-и-Гассет</emphasis>. Возникновение философии</text-author></cite><p>Мой путь, видно, в том, чтобы охватить многое и ничего после себя не оставить. И только житейские случайности могут способствовать разряду накопленной творческой энергии, а сама жизнь проскользнет в исканиях. Недаром самый близкий мне по духу художник — Леонардо, который «растрачивал себя на бесконечные поиски и увлечения, вместо того чтобы создавать и накапливать работы — <emphasis>реальные доказательства своей силы</emphasis>… Быть может, — добавляет Валери, — Леонардо видел в произведении некое <emphasis>средство</emphasis> или, лучше сказать, некий метод рассуждения посредством действий — своего рода философию, с неизбежностью превосходящую ту, что довольствуется комбинациями смутных, лишенных практического обоснования терминов»<a l:href="#n_28" type="note">[28]</a>.</p><p>Какая замечательная мысль: «жизнь, которая не дает художнику стать художником, — это и есть его биография».</p><subtitle>Эрик Булатов</subtitle><cite><p>Художники обычно ужасно скучны — большинство из них стремится вас уверить, что они больше философы, чем художники.</p><text-author><emphasis>Чаплин</emphasis>. Моя биография</text-author></cite><cite><p>А тот, кто вознамерился бы искать ответ на кардинальный вопрос в самосознании современных художников, рискует заблудиться в мелком кустарнике ложных и истинных самоопределений.</p><text-author><emphasis>Зедльмайр</emphasis>. Революция современного искусства</text-author></cite><p>Пять лет назад, в марте 68-го, я посетил его мастерскую. Это была уже вторая моя встреча с ним. Первая состоялась ровно на десять лет раньше, когда Елена Семеновна Махлак привела меня к нему, чтобы он оценил юное пятнадцатилетнее дарование, только что поступившее в художественную школу, но внешне он почти не изменился с тех пор: тот же круглый лоб, предваряющий худое лицо, те же темные глаза и узкий маленький рот. Не изменилась и манера говорить. В тот раз картины висели на стенах и стояли у стен — унылый серенький импрессионизм, тогдашний предел «левизны» в советской живописи; теперь картин было гораздо больше, и он снимал их со стеллажа, плотно — от пола до потолка — забитого ими.</p><p>Я увидел натюрморты с цветами, эманация которых заставляла содрогаться, с зелеными драпировками (или чем-то похожим на драпировки), глянцевитыми и сочными, как кожица перца, закрученными и затягивающими в водоворот складок, как в пропасти, выдыхающие красноватый яд из своих глубин. Здесь были неясные воспоминания, реализованные с беспощадной аналитической конкретностью: женщина, чуть уклонившаяся от предназначенной ей вертикали и пересеченная дымчатой черной полосой, схематические силуэты мужчин в котелках, пунктирные линии, красные и льдинистые просветы… Была большая картина с тонкой черной линией, проведенной по линейке от края до края точно посередине белого холста, была и другая — с линией, проведенной по диагонали, из угла в угол. Все это называлось «абстрактный экспрессионизм».</p><p>— Искусство сейчас находится в поиске, — рассуждал Булатов, доставая работы со стеллажа и одну за другой ставя их на мольберт перед нами. — Идеал Возрождения устарел: человек — центр Вселенной, картина — ящик без передней стенки и т. д. Вещь, реальная вещь обладает эстетической ценностью. Поп-арт сыграл, мне кажется, большую роль, но и он устарел. Вот я пишу натюрморт: цветы на фоне стены. Стена не имеет бесконечного продолжения во все стороны, она ограничена. Почему же я должен изображать ее так, словно, кроме нее, нет ничего? За стеной шумят соседи, в коридоре плачет ребенок, позади меня кровать, а за всем этим — другое пространство… Это и есть реальность. Имею ли я право исчерпывать этот мир его видимостью? Емкости, выразительности искусство должно учиться у плаката, дорожного знака, наклейки на банке. Железнодорожный плакат — ну хоть этот: «Хождение по путям опасно для жизни», — вот, по-моему, идеал. (Ха! «по путям». <emphasis>По путям сердца своего</emphasis>…) У меня была большая коллекция таких плакатов, но куда-то пропала… На Западе сейчас экспериментируют, ищут. Вазарелли в Париже сам продавал билеты на свою выставку. Люди заходили, а там — пусто, голые стены. Он продавал им право на соучастие в творческом акте. Искусство и есть действительное происшествие, созданная ситуация, акт, в котором участвуют все присутствующие. Что такое <emphasis>хэппенинг</emphasis>, знаете? Люди созваниваются с художником, собираются у него. По жребию делятся на две группы, активную и пассивную. Активная может делать с пассивной все, что захочет, таково условие хэппенинга: связывают, раздевают, упаковывают в мешки, доставляют на какую-нибудь станцию метро, на стройплощадку, за город и там бросают. Пусть выпутываются, как могут. Создана ситуация! На следующий вечер партнеры меняются местами… Я сейчас экзистенциалистов читаю. Слово какое-то… тормозящее. Так и хочется сказать, по прирожденной вредности: экзисте-национализм… А у нас — критик Лившиц, единственное достоинство которого — уникальная принципиальность. Он, видите ли, всегда находился в некоторой оппозиции к властям, даже отсидел в свое время. Но взглядов своих не переменил, напротив: с пеной у рта доказывает сейчас то же, что доказывал в двадцатых годах. Тогда-то оно, может, и хорошо было, но с тех пор успело протухнуть… И есть еще Дымшиц — полная противоположность и постоянный противник Лившица. Этот, наоборот, всегда менялся вместе с линией партии: сегодня одно, завтра другое… Так тот этого обзывает беспринципным хамелеоном, а этот того — принципиальным дураком. Не знаю, чт<emphasis>о</emphasis> хуже… И все-таки наша передовая печать заметно прогрессирует. Статью Щербакова в «Октябре» читали? Художник такой — Щербаков. Написал-то не он, конечно, он двух слов связать не может… Очень знаменательная статья. Написана в каком-то грустном, я бы сказал, элегическом тоне. Этот… Щербаков или как его там? грустно признает, что формализм, к сожалению, живуч (раньше писали, что он не имеет никаких корней) и широко распространен (раньше писали, что он пропагандируется только отъявленными западными негодяями). Так этот… ну, скажем так — Щербаков — призывает оберегать соцреализм, пока его не поглотили сорняки формализма. Понимаете? Хранить под стеклянным колпаком, как какую-нибудь орхидею. А негодяи произрастают себе, хотя никто их не бережет и все поносят…</p><p>— Ты сейчас много работаешь, Эрик?</p><p>— Даже и к телефону не подхожу. Маму прошу говорить всем, что меня нет дома.</p><p>— Живешь, не живя?</p><p>— Да разве то — жизнь? Кажимость, а не жизнь.</p><p>Поздно вечером, возвращаясь домой от Булатова, продуваемый ледяным ветром в своей куртке, я думал о том, что, наверное, ничего не понимаю в искусстве. Ведь настоящее понимание связано в первую очередь с <emphasis>современным</emphasis> искусством, а знать <emphasis>историю</emphasis> — это доступно любому педанту. Но, во всяком случае, опять я убедился, что в <emphasis>таком</emphasis> искусстве нет для меня места.</p><cite><p>Ему представлялось, что он в тупике, что он родился и начал творить в тот период истории искусства, который будущие поколения назовут «художественной пустыней» и предпочтут попросту забыть.</p><text-author><emphasis>Фаулз</emphasis>. Башня черного дерева</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>18.03.1973.</strong> Джазовый концерт в Институте физики. Первым выступало трио Игоря Бриля. Прошло по крайней мере минут десять, прежде чем я понял, что они уже играют, а не настраивают инструменты. Один из них мучился с контрабасом, ударник конвульсивно приплясывал на своей табуретке и весь ходуном ходил, но как-то безрезультатно; только пианист (сам Бриль) был на что-то похож, но остальные, по-моему, ему мешали. Дело наладилось, когда вышел Алексей Зубов с саксофоном, и был даже очень приличный момент, когда саксофонист изогнулся, причудливо подчеркнув изгиб своего инструмента, извлекая из него высокие, пронзительные ноты, а все остальные застыли в одинаково динамичных, косых позах, поддерживая вопль саксофона нарастающим, как сердцебиение, ритмом, и публика разразилась аплодисментами, а потом сразу все успокоилось, и они, продолжая играть, переглянулись между собой — мимолетно, но радостно переглянулись, — и стало ясно, что у них получилось и они как профессионалы горды своей удачей.</p><p>Но самое главное началось, когда появился квартет Николая Громина (три гитары и ударник). Сам Громин играл стоя, отгородившись от публики зажмуренными веками, врастая в музыку всем своим белесым, безбровым, розовым и взмокшим лицом («Прямо раздеваются ребята, прямо кожу с себя сдирают!» — восторженно шептал сидевший рядом со мной Сэв), и по музыке, в которой не было ни одного пустого места, каждый момент которой был результатом переживания, совершавшегося здесь, на наших глазах, и по тому, как они время от времени взглядывали друг на друга — внимательно, чуть рассеянно, весело и строго, — чувствовалось, что вот-вот, сейчас, придет что-то совсем настоящее, что каждый из них своим путем, через свое переживание, достигнет его и они не просто сольются в нем, а возникнет нечто новое, чего не было ни у кого в отдельности, возникнет само собой, легкое, раскованное, освобожденное от индивидуальных усилий, а они только помогают ему родиться, и вот оно приходит, и длится, и уже, кажется, дальше нельзя, и все-таки еще немного, и тут Громин широко и ясно вдруг открывает глаза, передавая солирование партнеру.</p><p>А потом был <emphasis>джем сейшн</emphasis>, продолжавшийся полтора часа, с тремя солистами: труба и два саксофона. Они играли то по очереди, то по двое, то все вместе. За их спинами ударник из квартета Громина уступил место ударнику из трио Бриля, ни на мгновение не прерывая позванивающей ниточки ритма, а Бриля за роялем сменил какой-то бледный мальчик, вышедший прямо из публики. Солисты разворачивали импровизацию, развешивали ее, как сеть, на торчащих колышках ритма, и каждый следующий, подхватив последнюю фразу партнера, нес ее дальше, крутил, вертел и делал из нее совсем другое, а потом точно так же поступали с его результатом, и я вдруг понял, что джаз — это как иконопись: есть исходная мелодия, гармония, определенный рисунок тактов, есть дисциплина ритма, а с другой стороны — набор джазовых штампов; все остальное зависит от исполнителя, от его таланта, мастерства, душевной зрелости и умения включиться, настроиться, отдаться музыке вот сейчас, здесь, перед публикой, которая моментально отличит подлинную глубину от подделки.</p><p>Когда импровизация кончилась, ведущий (Баташов) представил бледного мальчика:</p><p>— Это человек, которого все вы, несомненно, знаете… Леня Чижик!</p><p>Зал зааплодировал, а Леня спокойно спросил:</p><p>— Что сыграем?</p><p>Из зала закричали:</p><p>— Что вчера играл!</p><p>— «Очи черные»!</p><p>— Надоело! Леня, «Зеленый берег»!</p><p>Леня сел за рояль и подарил нам целый час прекрасной импровизации.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Не прошлое цепляется за меня, а я цепляюсь за свое прошлое. Вся моя натура организована таким образом, что настоящий момент почти нисколько ее не затрагивает. Я постоянно обретаюсь где-нибудь в другом месте — не там, где мое тело.</p><cite><p>Эта неопределенность прошлого, позволяющая обрабатывать его и даже придавать желаемую форму, и есть причина того, что иные люди с богатым воображением предпочитают быть историками, а не романистами или рассказчиками.</p><text-author><emphasis>А. Мачадо</emphasis>. Хуан де Майрена</text-author></cite><p>В сущности, я был бы идеальным историком, если бы мои кровные интересы не были так сосредоточены в рамках собственной жизни.</p><cite><p>Но применительно к науке, которая меня занимает, за мной, по крайней мере, то преимущество, что никогда ни один человек, знающий и понимающий свой предмет, не рассматривал его доскональнее, чем я — свой, и в этом смысле я самый ученый человек из всех живущих на свете…</p><text-author><emphasis>Монтень</emphasis>. Опыты. III. 13</text-author></cite><p>Только сейчас, перевалив за тридцать, я понял наконец определяющую черту моего характера. Это — неуверенность в себе. Ей противостоит слепое упрямство. (Упрямство — на виду, оно заслоняет собой неуверенность.) Между этими доминирующими крайностями располагаются все остальные черты, менее определенные, расплывчатые, непостоянные. Это — нюансы, всего понемногу, — в том же составе, что и у других людей. Но их неповторимая, индивидуальная комбинация задается именно указанным основным противоречием.</p><p>Главное — найти такое противоречие, поскольку обычно в человеческом поведении оно нераспознаваемо. Обычно выпирает какая-нибудь второстепенная черта, находящаяся поблизости от одного из полюсов и сбивающая с толку. Поэтому в каждом встреченном человеке я ищу нечто противоположное тому впечатлению, которое он производит.</p><cite><p>Прямая противоположность тому, что говорят о делах и людях, часто и есть истинная правда о них.</p><text-author><emphasis>Лабрюйер</emphasis>. Характеры</text-author></cite><p>Я имею в виду не самое первое, цельное впечатление, ибо оно-то как раз почти всегда верное, но оно так мимолетно, что мы почти сразу и упускаем его. Я говорю о впечатлении постоянном, производимом выпирающею чертою, которой человек, чаще всего бессознательно, прикрывает свою подлинную сущность.</p><cite><p>Быть может, мы знаем о людях лишь то, что они устраняют в себе, что им сущностно чуждо. Если ты добр, значит, в душе у тебя держится злоба. Если ты блистаешь, если ты весь исходишь молниями и вспышками — все это потому, что тоска, ничтожество, глупость тебя не покидают.</p><text-author><emphasis>Валери</emphasis>. Смесь</text-author></cite><p>Это сознательно или бессознательно создаваемое впечатление есть нормальная защитная реакция организма на окружающий хаос жизни.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Очень хороший человек — мой сын. Человек, с пеленок начисто лишенный эгоизма. Поэтому к моей любви к нему примешивается какое-то щемящее, больное чувство. Я вижу, что ему нет места в этом мире. Я вижу, что мы вырождаемся. Вырождение ведь не обязательно сказывается умственной отсталостью или немощью тела. Главный признак вырождения — утрата инстинкта самосохранения.</p><p>Мальчик мой любимый! Я бы с радостью уничтожил для тебя этот мир, ей-богу, он тебя не стоит. Я бы уничтожил его, если бы мог. Но и создать для тебя я ничего не могу. Для меня ведь тоже нет в нем места.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Нет, нет! Не надо обманывать себя! Не надо терзать себя сожалениями о якобы погубленном во мне художнике. Никакого художника не было; во всяком случае, его возможности как художника были настолько ниже моего <emphasis>понимания</emphasis>, что и говорить о нем не стоит. Никогда бы не достиг он того, что мое понимание сочло бы искусством, а не раскрашиванием.</p><p>Хотя — черт знает! — может быть, упорным, безостановочным трудом мне удалось бы все же прорвать эту таинственную пленку в моей психике, которую я постоянно мучительно ощущаю и которая день ото дня становится все толще — окостеневает.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Евреи воюют с арабами. Поскольку мы (то есть наше правительство) поддерживаем арабов, народ переосмысливает события в анекдотах.</p><p>Линия фронта. Сидят евреи в своих окопах, арабы — в своих. Евреи кричат арабам:</p><p>— Эй, Али, где ты там?</p><p>Тот высовывается:</p><p>— Я здесь!</p><p>Бац! — и нет Али.</p><p>Решили арабы перехватить уловку. Кричат:</p><p>— Абрам! Эй, Абрам!</p><p>Абрам, не двигаясь с места:</p><p>— А кто меня зовет?</p><p>— Это я, Хамид.</p><p>Бац! — и нет Хамида.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Пенсон. Это сосед такой у нас был — Пенсон, суетливый старик, оркестрант. На трубе, кажется, играл. Потом эмигрировал в Израиль. Теперь, наверное, когда евреи поднимаются в атаку — там, в аравийских песках, — он шагает впереди, с оркестром, наяривающим марш «Прощание славянки».</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Перечитал Толстого «Что такое искусство», которую раньше всерьез не принимал, — поразительно! Поразительна прежде всего страсть, сила, мощь отрицания. Ведь это написано семидесятилетним старцем! Ведь человеку свойственно смиряться… А тут — какое уж, к черту, смирение! — человек один становится на пути толпы, причем толпы не какой-нибудь, а «образованной», «передовой», и просто, без затей, на основе лишь здравого смысла, смахивает всех ее наиболее задушевных идолов.</p><cite><poem><stanza><v>Да как вы! Можно ль против всех!</v><v>Да почему вы? стыд и смех.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Грибоедов</emphasis>. Горе от ума. IV. 7</text-author></cite><p>Поразителен всеобъемлющий характер отрицания, направленного не на отдельные частности, а на весь порядок, весь строй жизни. По-видимому, только русская жизнь могла выкормить этот гений отрицания, который лежит в основе всей нашей литературы и время от времени мощно вулканирует (Аввакум — Радищев — Толстой) и который на другом полюсе этой жизни оборачивается горами развалин, потоками крови, самоистреблением на каждом шагу так называемого прогресса.</p><p>Но, кроме того, предвосхищение сегодняшних аспектов искусства, например его информативной функции, его знаковой (подобно языку) природы, диалектики качества и новаторства и т. д. Главное, Лев без колебания отбрасывает наиболее сомнительное, хотя и наиболее употребительное по отношению к искусству понятие <emphasis>прекрасного</emphasis>, без которого не обходится, кажется, ни одна эстетика. («“Прекрасное в себе” такая же химера, как и весь идеализм», — подтверждает Ницше<a l:href="#n_29" type="note">[29]</a>.) Да и вся концепция построена просто и ясно, хотя для достижения этой ясности приходится отрубать от себя самое дорогое; эту безжалостную последовательность почему-то принято снисходительно называть «толстовством». Мы вообще привыкли оценивать любую теорию практически, по ее применимости к жизни. Отсюда и выходит, что один «ошибался», другой «недопонимал», как будто в истории орудовала компания двоечников, как сказано в одном хорошем фильме.</p><cite><p>Но судить великих людей с жалкой точки зрения общественной пользы значит не понимать их. Может быть, именно то, что из них нельзя извлечь никакой пользы, <emphasis>свидетельствует об их величии</emphasis>…</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Сумерки кумиров. IX. 50</text-author></cite><p>Не ошибался только Маркс, да и то Ленин его «развивал». Что это за развитие, если из постройки один за другим вынуты почти все составлявшие ее камни? А у Лысого Гангстера от марксизма осталась одна фразеология. И это противоестественное скрещивание философии с политикой стало крупнейшим мифом нашего времени, определяющим бездумный, дремучий, самодовольный нигилизм по отношению к истории человеческой мысли, полностью вытоптанной большевиками <emphasis>под себя</emphasis>. Так и Толстой ценен для нас только как «зеркало русской революции».</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Но говоря об отрицании как о лейтмотиве русской литературы, надо постоянно помнить, что при всей его универсальности (которая, кстати сказать, даже не снилась всяким там философствующим Мефистофелям) оно никогда не опускалось до мертвящего цинизма. Оно всегда обладало огромной живой силой, потому что осуществлялось во имя конкретной <emphasis>правды</emphasis>, тем более ослепительной, чем чернее была действительность, среди которой вспыхивала эта правда. Оно всегда было отрицанием существующего во всем его объеме — отрицанием, устремленным в будущее, — тоже во всем его объеме, то есть в будущее «вообще», хотя каждый из носителей этой правды твердо, истово верил в реальность и близость этого будущего. «Великие художники русские, — говорит Блок, — погружались во мрак, но они же имели силы пребывать и таиться в этом мраке: ибо они верили в свет. Каждый из них, как весь народ, выносивший их под сердцем, скрежетал зубами во мраке, отчаянье, часто злобе. Но они знали, что рано или поздно <emphasis>все будет по-новому</emphasis>, потому что <emphasis>жизнь прекрасна</emphasis>».</p><p>Величайшая подлость — говорить о них только как о художниках, снисходительно отмахиваясь от всего того, что составляло живой нерв этой художественности, — от их религиозного (не церковного, а именно религиозного в чистом, толстовском, смысле) сознания<a l:href="#n_30" type="note">[30]</a>. Величайшая подлость — высокомерно судить высказанную ими правду с «высот» исторического прагматизма (виноват! — материализма) и тупо соотносить эту правду с той бесконечной <emphasis>неправдой</emphasis>, в которой мы живем, которую мы обречены молча глотать день за днем в качестве того самого «светлого будущего», о котором мечтали все предшествующие поколения.</p><cite><p>…Потому что попытка сделать удачу и историческую реализацию, имманентное осуществление, критерием истинности и осмысленности сама по себе несостоятельна. История и все историческое по природе своей таково, что никакие совершенные осуществления в временном их потоке — невозможны.</p><text-author><emphasis>Бердяев</emphasis>. Смысл истории</text-author></cite><p>Мысль, теория, мировоззрение (как и произведения искусства) могут быть судимы лишь в двух аспектах: в аспекте своей <emphasis>новизны</emphasis>, то есть количества привнесенной в мир информации, и в аспекте своей <emphasis>организованности</emphasis>, то есть достигнутого уровня структуры. Но не в отношении к нашему мнению как к истине в последней инстанции! Тем более что <emphasis>наше</emphasis> мнение о нашей действительности не находит никакого основания в самой этой действительности.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>На Генеральной ассамблее ООН Линдон Джонсон, Шарль де Голль и Леонид Брежнев выходят покурить в перерыве. Вынимает Джонсон свой портсигар — серебряный, с дарственной монограммой: «36-му Президенту США от избирателей-демократов штата Айова». Вынимает де Голль золотой портсигар, на котором выгравировано: «Самому красивому мужчине от женщин Франции». Вынимает и Брежнев свой портсигар, инкрустированный алмазами, рубинами и сапфирами. И надпись: «Князю Потемкину от графа Орлова».</p><subtitle>Тамбовские волки — 73</subtitle><p><strong>13.12.1973.</strong> Опять собрались у меня. Все те же плюс Витька Романченко, по-прежнему похожий на героя из вестерна. Хорошо было, но чуть холоднее, чем в прошлый раз. Я, должно быть, максималист: мне больно от этого «чуть». Мне больно оттого, что повседневность оказалась не менее жестокой проверкой нашего товарищества, чем крайние жизненные ситуации, и многие не выдержали этой проверки. Мы были нужны, мы были необходимы друг другу в вонючей казарме, на студеном танкодроме — в условиях, требовавших предельного напряжения сил и постоянной готовности к самозащите, — мы грудью вставали друг за друга против всего, что нам угрожало, и ни черта не боялись, и отдавали последнее; мы прикрывали товарища не только кулаками или своей шинелью, но и всем тем человеческим теплом, на какое были способны, — мы, двадцатилетние парни. А теперь, когда нам за тридцать, когда у каждого из нас обычная служба, семья, обычные успехи и неприятности, когда жизнь, в общем, покатилась по наезженной колее, у нас даже потребности не возникает хотя бы снять телефонную трубку и позвонить тому, с кем связаны лучшие воспоминания жизни.</p><p>А я цепляюсь за свое прошлое, я не могу расстаться с ним так просто — я изо всех сил тащу его за собой. Пусть кто хочет считает меня консерватором!</p><cite><p>Нет в мире человека, над которым прошедшее приобретало бы такую власть, как надо мной. Всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки… Я глупо создан: ничего не забываю, — ничего!</p><text-author><emphasis>Лермонтов</emphasis>. Герой нашего времени</text-author></cite><p>Я говорю:</p><p>— А вы помните, чт<emphasis>о</emphasis> было самым тяжелым? Подъемы, вот что. Вот самый этот момент, когда от сладкого забытья переходишь к кошмару. Когда — как кажется, среди ночи — врубают весь свет в промерзшей казарме и какой-нибудь Панов орет отвратным козлиным голосом: «Дивизион! Па-адъем!» Когда секунду назад спал и не помнил ничего, и тут же надо вскакивать, толкаясь в тесноте между коек, натягивать <emphasis>хабе</emphasis>, сапоги, торопливо, опять же толкаясь, справлять нужду в сортире, где на каждое очко рыл по двадцать, и в одной нательной рубахе выбегать на мороз, на зарядку… И уже знаешь, что сегодня — опять на танкодром, на весь день, на сорокаградусном морозе…</p><p>— Короче, — басит Купалов.</p><p>— Так вот, один только раз за три года я проснулся со смехом. Это когда Олежка Шнейдерман — он был тогда дежурным по казарме, — опередив Панова, разбудил нас возгласом: «Бонжур, дивизион!»</p><p>Все смеются. Олежка бросается ко мне и, обняв, подбрасывает к потолку.</p><p>— Выкинем Дюку в окно, — предлагает Полковник.</p><p>Они открывают окно и выбрасывают меня на снег, потом за руки втаскивают обратно.</p><p>— А если бы был восьмой этаж?</p><p>— Все равно выкинули бы, — хохочет Полковник. — Ничего тебе не сделается.</p><p>— Людоед ты, Мишка, — говорю ему, — и шутки у тебя людоедские.</p><subtitle>Самый веселый фильм</subtitle><p>Кино привезли под вечер. Мы помылись после работы и поужинали, и теперь ждали остальных.</p><p>Солнце закатывалось по ту сторону поляны. Туда направлены были стволы наших пушек. Туда же уходила, извиваясь, дорога. Разгоряченному за день телу становилось прохладно.</p><p>Мы ждали возле большого деревянного здания, которое неизвестно кто и зачем построил в этом лесу, с высоким чердаком и редкими окнами. Одно время оно служило продовольственным складом полка, и до сих пор на стеллажах оставались рассыпанные крупы и вермишель, а наверху, на чердаке, хранилось прелое сено; там была еще машина для резки хлеба: одной рукой надо крутить колесо, а другой — заталкивать в нее буханки, — только она заржавела и никуда не годилась. Мы курили, прислонившись к бревенчатой стене, и поглядывали на дорогу.</p><p>Первыми пришли два грузовика из Ляды. Они развернулись среди сосен, и солдаты устало полезли через борта. Мы смотрели, как они подходят, отмахиваясь от комаров. Это приехала восьмая батарея.</p><p>Они подошли и встали полукругом, некоторые опустились на траву.</p><p>— Закурить дайте, — попросили.</p><p>— Что же вы в Ляде не разжились?</p><p>— Ну да, разживешься там…</p><p>Они разгружали составы на станции и каждый вечер возвращались обратно, поэтому мы не очень их приветствовали.</p><p>— Кормят-то ничего?</p><p>— Кормят нормально. Вот только с куревом плохо.</p><p>— А так ничего?</p><p>— А так нормально.</p><p>Они закурили и тоже стали смотреть на дорогу.</p><p>Потом пришла машина с <emphasis>колхозниками</emphasis>. Мы подумали сначала, что едут с лесопилки, и даже от стены отделились, чтобы встретить их, а это оказались «колхозники» — взвод, работающий на заготовке сена. Но мы все равно вышли к ним: они приезжали в лагерь только по воскресным дням. Они кричали из кузова:</p><p>— Какая фильма будет? Если опять как в прошлый раз, мы лучше уедем! — и спрыгивали на землю. Лица у них были красные от степного солнца, гимнастерки сильно побелели. — Здор<emphasis>о</emphasis>во, артиллеристы! Привет, восьмая! Кто тут еще? А с лесопилки не приехали?</p><p>Теперь мы все стояли вокруг машин и смотрели на поляну, но не на дорогу уже, а правее — туда, где лес с той стороны близко подступал к нашей опушке.</p><p>— Опять им, наверное, гады машину не дали. Замудохались ребята с планом, и машину им не дали. Очень просто.</p><p>— Вот кто вкалывает, — сказал Валька Софрошкин. — Вот кто вкалывает так вкалывает.</p><p>Он напрасно это сказал, все и так это знали. Все знали, <emphasis>как</emphasis> работают на лесопилке.</p><p>— Был я там, да вовремя смылся. Руки отрываются, как вспомню.</p><p>Он и это напрасно сказал. Он слишком часто вспоминал лесопилку.</p><p>Поляна застилалась вечерним туманом. Мы не расходились от машин.</p><p>— Хоть пешком, а придут.</p><p>В наступающих сумерках Купалов рассказывал желающим:</p><p>— Все у нас хорошо, одно плохо: идти некуда. Потому что хотя и спим на сене, и молоко хлебаем, но все ж таки пустота вокруг. Литер говорит: выполнил норму — отдыхай. Сам же каждый вечер в город на мотоцикле упиливает, к бабе своей, и до утра поминай как звали. Он потому и упиливает, что знает: куда мы денемся? Степь кругом, как ладошка. Выйдешь в поле, сядешь срать — далеко тебя видать.</p><p>Около машин сдержанно засмеялись.</p><p>— Легко живете, сволочи, — это кто-то из лядовских позавидовал. — Никто у вас над душой не стоит.</p><p>— Я же тебе говорю: идти некуда, — объяснил Купалов. — Некуда, и все тут.</p><p>— Все равно, работенка не грязная.</p><p>— Пыльная зато. Потому и молоко пьем. Вредное производство, понял?</p><p>— Вот кто вкалывает, — вставил Софрошкин. — Сено-то небось полегче бревен. А, Купалыч?</p><p>— Ладно, брось, — ответил Купалов.</p><p>И в эту минуту они показались.</p><p>Они вышли из леса там, где мы их и ждали, — шинели внакидку, пилотки поперек головы, — похожие на банду дезертиров, рослых, улыбающихся дезертиров, и мы тотчас двинулись им навстречу. У каждого из нас были дружки на лесопилке.</p><p>Два часа они шли к нам по лесу, без дороги, насвистывая, сшибая палками шишки и трухлявые пеньки. Они шли к нам теперь по колено в тумане.</p><p>— Без начальников идете, солдаты?</p><p>— А мы их в рот драли, начальников! — зычно откликнулся Аркаша Мацнев, он шел первым. — И так, и так их, и по-всякому!</p><p>Аркаша любил точные выражения и никогда не терялся. Он похож был на молодого Тараса Бульбу, а за ним шли другие.</p><p>Шел Олег Моргунов, длинноногий неунывающий запевала. Шел грузный Журавлев по прозвищу Лошадь. Старый шел, он же Сашка Платицын; ему было двадцать пять, и он казался нам стариком. И Феронов, и Швейк, и Снегурочка… Все они были один к одному, и среди них были Жан с Мишкой.</p><p>Высокие, крепкие, они прошли сквозь нашу толпу и шли дальше, окруженные нами, постепенно с нами перемешиваясь. На ходу мы хлопали друг друга по спинам.</p><p>— Ну как, все целы?</p><p>— А что нам сделается!</p><p>— Старый, ты жив еще? Держи пятерку!</p><p>— Ха! Дюка! — сказал Полковник. — Здравствуй, Дюка! Кто тебя так разукрасил? Жан, иди сюда! Вот он, Дюка, с побитой мордой.</p><p>— Пустяки, — сказал я. — Давно уже. Привет, Жан.</p><p>— Пустяки, — переспросил Полковник. — Кто?</p><p>— Ну с Витькой Степановым поругались.</p><p>— Дать ему?</p><p>— Не надо, мы уже…</p><p>— Уже простил? — сказал Полковник.</p><p>Я сразу заметил, что он опять не в себе, а Жан шел рядом, волоча шинель, и улыбался молча.</p><p>Мы миновали стоящие на опушке орудия и тесной толпой шли среди сосен, огибая заброшенный дом, — он горбился в сумерках высокой крышей (а внутри все было переломано: мы сами отдирали доски, устраивая настил в палатках), — прошли мимо палаток, оставляя слева болотце с лужей посередине, в которой мы умывались по утрам, — она поблескивала слегка, отражая последний свет неба, — и вышли на небольшую поляну за лагерем, где должны были показывать фильм.</p><p>Полковник грустным казался сегодня и словно превозмогал себя, радуясь встрече. Он не подавал вида, но я все равно заметил, потому что таким он не в первый раз возвращался оттуда. Что-то там происходило, на лесопилке, что угнетало его, и я спросил:</p><p>— Случилось что-нибудь, Миш?</p><p>Мы сидели втроем на Жановой шинели. Весь дивизион расселся и разлегся на поляне перед натянутым на деревьях полотнищем.</p><p>— Пора бы и начинать, — говорили, — а то спать охота.</p><p>— Эй, механик, крути давай!</p><p>— Захлопни пасть, Аркаша, кишки простудишь.</p><p>— А что, зря шли, что ли?</p><p>— Вовка, дай огоньку.</p><p>— За водкой бегали и заблудились в лесу. Конец света, понял?</p><p>— Ну и дураки.</p><p>— А Пашка с Рябовым попались.</p><p>Мы сидели и лежали на поляне, перекликаясь и переговариваясь в темноте, — весь третий дивизион, обе батареи, — только Мишка был какой-то странный.</p><p>— Ничего, — он ответил. — Ничего, Дюка. Правда, ничего.</p><p>А фильм все не начинался.</p><p>Потом он спросил:</p><p>— Все там же?</p><p>— Ага, — сказал я.</p><p>— Строите?</p><p>— Ну да.</p><p>Это повторялось при каждой встрече. Я понял, что и на этот раз мне придется рассказывать. Почему-то всегда так получалось, что рассказывал я, а они слушали. Жан тоже помалкивал о лесопилке.</p><p>— Ну да, — сказал я. — Все там же.</p><p>Нас возили туда на машине. Скамьи лежали поперек кузова, и вся бригада дружно горланила песни, уклоняясь от налетающих ветвей. Между деревьями возникал караульный грибок с подвешенной к перекладине плащ-палаткой, а рядом — часовой, ковыряющий носком землю. Он щурился от солнца, провожая нас взглядом. Очень весело было ехать по лесу, который казался пустым.</p><p>Одни рыли ямы для столбов и закапывали столбы, другие, стоя на козлах, наметывали раствор на кирпичные стены. Полуголая бригада продолжала напевать и насвистывать во время работы. Далеко на директрисе грохотали танковые моторы. Дивизия разворачивалась в лесу. Все дороги были перепаханы техникой.</p><p>Задирая головы, мы поглядывали на самолеты. Они с ревом проносились над нами, уходили ввысь и медлительно чертили небо, оставляя белые рубчатые полосы. Самолеты были военные — МИГи.</p><p>В тот раз мы тоже напевали и насвистывали. И вдруг все одновременно спрыгнули с козел; побросав ведра, мастерки и лопаты, бригада ринулась в лес. Мы проломились сквозь кусты и остервенело стали колотить пилотками по траве. Пушистый комок порхал под ногами.</p><p>— К деревьям, к деревьям ее не пускай! — надрывался Софрошкин.</p><p>Сбитые с ног корчились на земле от хохота. Белка вдруг остановилась и укоризненно на нас посмотрела:</p><p>— Тьфу, мальчишки!</p><p>Две пилотки шлепнулись около нее, от третьей она увернулась. Толкая друг друга, мы кинулись за ней. В этот-то момент я и споткнулся.</p><p>Лежа в траве, задыхаясь от бега, я смотрел на метавшуюся толпу, потом перевернулся на спину и засмеялся. И тут я увидел это.</p><p>Это было похоже на игру, на бесшумную игру в небе, над уходящими вверх соснами, но неуловимо и страшно что-то изменилось в этой игре.</p><p>— Смотрите-ка, — сказал я, поднимаясь; вся бригада стояла вокруг, задрав головы. С разгоряченных мальчишеских лиц медленно сползал хохот.</p><p>Мы повернулись и побежали прочь из леса. Мы бежали быстро и молча, не глядя друг на друга, но не успели. Сверлящий звон настиг нас на полдороге, потом удар, от которого дрогнула земля, хотя мы бежали не останавливаясь, и когда взобрались на наши козлы, все было кончено. Черный дым поднимался с далекой опушки, и было тихо. В тишине кто-то сказал:</p><p>— Видно, хотел подальше от леса.</p><p>В ушах стоял этот неотвратимо нарастающий звон.</p><p>— Понимаешь, — сказал я, — мы гонялись за ней по лесу и обо всем забыли…</p><p>Я старался передать свое ощущение в тот момент, когда мы оставили белку в покое, потому что самолет падал прямо на лес, битком набитый солдатами, и мы бросились к нашим козлам, как к убежищу, а вернее, для того, чтобы лучше видеть; но там, на козлах, все было уже по-другому.</p><p>По правде говоря, больше всего меня поразило то, как лица изменились. Лица у всех обтянулись и жесткими стали, когда мы смотрели на дым, медленно поднимавшийся из-за леса.</p><p>— Да, мы видели, — сказал Полковник; он как будто не слушал меня. — Видели.</p><p>На него, и правда, что-то нашло сегодня. Даже голос был усталый.</p><p>Жан сказал:</p><p>— Говорят, совсем молодой был парень. Не старше Старого.</p><p>— Комаров тут у вас до черта, — перебил Полковник.</p><p>Жан засмеялся:</p><p>— Они и в сортир небось по двое ходят. Один срет, другой обмахивает, а потом наоборот.</p><p>— Точно, — подтвердил я. — Болото же — вот оно, рядом.</p><p>Я видел, что рассказ мой пропал понапрасну. Уж не знаю, чего они от меня ждали. Может, не стоило про самолет, а только про белку? Но тут фильм наконец начался, и мы повернулись к осветившемуся экрану.</p><p>Фильм был обычный — про армию. Во всех фильмах, которые нам показывали, было одно и то же: солдаты или ученые. Ученые тоже выполняли свой долг легко и скромно. Мы привыкли к ним. Нам уже было все равно.</p><p>Этот фильм был про армию, про то, как служат наши ребята в армии, в десантных войсках. Они там прыгали с парашютами, и пышные купола распускались на экране. Конечно, сразу же нашелся один, который боялся прыгать, они там очень переживали из-за этого. Было ясно, что к концу фильма он все-таки прыгнет, не подведет роту.</p><p>Потом солдат по имени Сережа познакомился с девушкой. Он хотел ее поцеловать — об этом сообщил голос за кадром, а она спросила, кто его мама, и он ответил: кандидат наук. Тогда она сказала, что завидует его маме, потому что сама хочет стать кандидатом наук. Тут он ее поцеловал, и она вдруг страшно огорчилась. — Она терзалась сомнениями, — пояснил голос за кадром, — боялась оттолкнуть его, показаться неприступной. Напряженно она думала: как поступают в таких случаях кандидаты наук?</p><p>— Доходчиво объясняет, — прогудел со своего места Аркаша Мацнев; он сидел впереди и повернул голову в сдвинутой на затылок пилотке. — Слышь, Генка, а о чем в таких случаях думает Зам-по-тылу?</p><p>— О, она думает об удовольствии, — тотчас отозвался Снегурочка. — Но боится продешевить. И терзается сомнениями.</p><p>— Тоже в кандидаты лезет?</p><p>— Хватился! Она уже всех <emphasis>членов-корреспондентов</emphasis> за пояс заткнула. Наших, полковых.</p><p>— Ну да, за резинку от трусов.</p><p>На поляне становилось все веселее. Теперь происходящее на экране сопровождалось пояснениями, которые перекрывал общий хохот. Мы сами участвовали в фильме, помогая голосу за кадром. Таких фильмов нам еще не показывали.</p><p>Наконец-то мы были вместе, хотя и ненадолго. Мы были вместе — весь дивизион, обе батареи, хохочущие на поляне, и Полковник смеялся тоже.</p><p>— Вот подлецы! — проговорил он сквозь смех.</p><p>Вокруг ржали:</p><p>— Мужик стал суров не по-детски. Ну, козел!</p><p>Этот Сережа вообще был способный парень. Он был красив и остроумен, а еще пел великолепно и рисовал тоже, только холст был повернут к нам изнанкой. Мы должны были смотреть, как он впустую двигает кисточкой, а капитан за его спиной приговаривал:</p><p>— Очень жизненно получается. Да вы прямо талант!</p><p>— Ишь ты, — заметили на поляне, — отец-командир. И тут руководит.</p><p>А Сережа расцвел от капитанской похвалы.</p><p>— Вот только красок, — скромно вздохнул, — у меня маловато.</p><p>— Эх, холуй, — посочувствовали ему. — За что продаешься!</p><p>Но, видно, было — за что. Его отпустили в город, и вот он опять встретился со своей девушкой. Они катались на лодке, причем он исполнял для нее какую-то арию, а она смотрела на него с пробуждающейся любовью. Все вокруг было окутано красивой дымкой, и никто им не мешал, но они почему-то оказались в кинотеатре.</p><p>Мы смотрели фильм, и они смотрели фильм, а мы увидели фильм в фильме; но они были счастливее нас, потому что для нас-то это недолго продолжалось. Мы успели только увидеть, как он и она — те, другие, — подняли головы, а там, над ними, — над теми — проплывал косяк журавлей, и это было всё, но нам и этого было достаточно. Мы знали, что он уйдет на войну и погибнет в грязи, на болоте, под кружащимися березами, а она выйдет замуж за другого.</p><p>Там все было знакомо — в <emphasis>том</emphasis> фильме, — и все хотелось переделать.</p><p>Короче говоря, Сережа опоздал из увольнения. Талант не спас его от гауптвахты, хотя камера, куда он попал, была просторная и светлая — санаторий, а не <emphasis>губа</emphasis>. Караульный принес ему обед в мисках. Завистливый стон прокатился по поляне.</p><p>— Вкусно! — похвалил Сережа, с аппетитом наворачивая.</p><p>Солдат не ответил.</p><p>— Ты чего? — удивился Сережа.</p><p>— Не свой хлеб ешь! — отрезал солдат.</p><p>Сережа отодвинул миску. Смех оборвался.</p><p>— По роже ему! — завопила поляна. — По роже за такие слова!</p><p>И тут же опять разразился хохот: генерал появился на экране.</p><p>Генерал был что надо — бульдожья морда, золото и ордена. Весь экран был занят генералом.</p><p>— Вот он, отец! — грохотала поляна сотней солдатских глоток. — Вот это отец так отец! Настоящий <emphasis>бугор</emphasis>!</p><p>— Встать! — рявкнул генерал.</p><p>— Не лязгай! — кричали ему. — Начальничек!</p><p>Казалось, что весь лес смеется вместе с нами.</p><p>А потом был парад. Роты проходили торжественным маршем мимо трибуны с генералом. Солдаты высоко поднимали ноги, печатая шаг, и головы к трибуне поворачивали рывком, потом, послушные приказу, вываливались из самолета — и Сережа, и его товарищи, и тот парень, что вначале боялся, — и с криком «ура» бежали на несуществующего противника…</p><p>— Солдатская наука, — сказал под конец голос за кадром, — это тысячи дорог, которые надо пройти, тысячи рек, которые надо переплыть, тысячи…</p><p>— Ну да, — не поверил Жан. — Круглое таскать, а плоское катать. Хороша наука.</p><p>Никто уже не смеялся. Экран погас, и мы ничего не видели в темноте.</p><p>— Солдатики, — с отвращением сказал Полковник. — Оловянные солдатики.</p><p>— Все как в жизни, — заключил Жан.</p><p>— Дивизион, строиться на вечернюю поверку! — прокричал из лагеря дневальный.</p><p>Мы стали неохотно подниматься и зажигать спички.</p><p>— Ну, пойдем клопа давить.</p><p>— Пойдем.</p><p>— Пошли выгонять пузырек на середину.</p><p>— И какой дурак придумал: работать по выходным! Я бы в его мозгах муде прополоскал.</p><p>— Осторожнее, парни, здесь пенек.</p><p>Наугад мы брели к лагерю. Постепенно стали различаться стволы сосен, среди которых мы шли, и мы обходили их; там, впереди, были палатки, а за палатками, чуть правее, стояло в лесу заброшенное здание — теперь уже невозможно было бы догадаться, для какой цели предназначалось оно, когда строилось. А еще дальше стояли пушки, глядя в ночь задранными стволами.</p><p>Мы встали на линейке повзводно и побатарейно. Старшина Иошин с фонариком в руке выкрикивал фамилии. Все были в строю.</p><p>— Приехавшие, — объявил он, — отправляются к местам работ до подъема.</p><p>— А машину на лесопилку дашь? — из строя спросили.</p><p>— Пешком дойдете, — ответил старшина. — Сюда дошли и обратно дойдете. К подъему все будете на месте.</p><p>— Собака, — высказались в строю. — Хоть бы поспать дал.</p><p>— Разговорчики! — крикнул старшина.</p><p>Это была обычная перебранка. Дисциплина несколько поослабла в лагере, он же был молод, Иошин, и не умел справиться с нами. Особенно теперь, когда в строю стояли те, с лесопилки.</p><p>— Разойдись!</p><p>— Мы переночуем в твоей палатке, — сказал Полковник.</p><p>— Конечно, — ответил я. — У меня как раз лишнее одеяло.</p><p>Палатки пустовали. Мы ставили их на весь полк, но полк еще не выбрался из казарм, и пока было просторно.</p><p>— Сюда, — сказал я.</p><p>Свеча уже горела в палатке.</p><p>— А, с лесопилки! — обрадовался Софрошкин. — Милости просим, места хватит.</p><p>Он любил вспоминать о том, как работал на лесопилке, хотя непонятно было, как ему удалось уйти оттуда, и теперь, увидев Полковника и Жана, почему-то обрадовался — они со Степановым раскладывали шинели поверх лапника, когда мы вошли, — но Полковник даже не взглянул на него, а Жан сразу же стал разуваться.</p><p>— Как живешь-то, Жан? — спросил его Софрошкин. — Не надорвался там еще?</p><p>— Как сейф, — Жан ответил. — Где поставили, там и стою.</p><p>И Софрошкин вдруг сказал ему грубо:</p><p>— Стой-стой! На таких земля держится.</p><p>Полковник его словно не замечал.</p><p>— Ну-ка, ты, — сказал он Степанову, — вали отсюда.</p><p>— Ты что? — удивился тот. — Тесно тебе, что ль?</p><p>— Тесно, — сказал Полковник и придвинулся к нему вплотную, тогда я сказал:</p><p>— Кончай, Мишка.</p><p>Но Софрошкин вмешался.</p><p>— Правильно, — сказал он. — Дружки встретились, не видишь разве? Им же надо потолковать, то да се…</p><p>Тут Степанов понял, в чем дело, и повернулся ко мне.</p><p>— Заступников нашел? Ты, мыслитель…</p><p>Но он не такой дурак был — связываться с мощным Полковником, который стоял перед ним, опустив плечи, весь напряженный, и с Жаном, который медленно разувался, сидя на лапнике. Поэтому он сказал:</p><p>— Ладно. Пойду к соседям. — Он все смотрел на меня. — Только свечу возьму.</p><p>— Перебьешься, — ответил Полковник.</p><p>— Оставь, оставь им свечку, — поддакнул Софрошкин, — а то они не улягутся.</p><p>— Запомни этот день, мыслитель, — сказал Степанов, и они вышли, прихватив свои шинели.</p><p>А мы остались вместе — втроем.</p><p>Огарок скудно освещал палатку. Мы залезли на лапник и еще подумали: снимать ли гимнастерки? Нет, решили, сыро все-таки. Полковник сказал:</p><p>— Полог надо бы запахнуть. А то комары налетят.</p><p>— Они и так налетят, — возразил я. — Палатка дырявая.</p><p>— Свечку гасите, — посоветовал Жан.</p><p>Мы улеглись на шинели и укрылись двумя одеялами.</p><p>— Так и живешь с этими подонками? — спросил в темноте Полковник; голос у него был совсем усталый.</p><p>— А как еще-то? Мы ведь бригада…</p><p>— Бросьте вы, — попросил Жан. — Хватит вам.</p><p>В соседней палатке ругались, в следующей — пели тоскливое, и где-то кричали: взгрустнем!</p><p>— Отбой, дивизион! — кричал старшина Иошин.</p><p>— Славка, — кричали ему, — мы тебе вынесем порицание!</p><p>Потом все утихло в лагере, и стало слышно, как далеко на директрисе ревут танковые моторы.</p><p>— До чего же надоело все, — пробормотал Полковник.</p><p>— А фильм-то! — вспомнил Жан и засмеялся. — Повеселили сами себя.</p><p>Танки ревели всю ночь. Звезды просвечивали в дырявую палатку, и ныли комары; потом и они уснули. Полковник и Жан с двух сторон прижимались ко мне, и то один, то другой натягивал на меня сползавшие одеяла. Я боялся пошевелиться, чтобы не разбудить их. На рассвете они ушли.</p></section><section><title><p>1974</p></title><subtitle>* * *</subtitle><p>Господи, дай мне плодовитости! Дай быстрого и легкого писания, больше мне ничего не нужно.</p><p>Читаю «Культуру и этику» Швейцера. В его лице, можно сказать, Запад <emphasis>дорос</emphasis> до «толстовства». Он апеллирует к рационализму XVIII века, тогда как с гораздо большим основанием мог бы апеллировать к традиции русской философской мысли, которая, в отличие от западной, всегда была насквозь этической.</p><cite><p>Русская философия, развившаяся вне академических рамок, всегда была по своим темам и по своему подходу экзистенциальной.</p><text-author><emphasis>Бердяев</emphasis>. Русская идея</text-author></cite><p>Даже наши эпигоны Запада (Чернышевский и др.), ведь даже они никогда не удовлетворялись воспринятым умозрением, а разворачивали его в животрепещущий вопрос о смысле жизни, о действительном поведении человека. И то, что для Гегелей и Фейербахов было интересным теоретическим упражнением, для них становилось испытанием собственной жизни.</p><p>Толстой, в котором начисто отсутствовало немецкое прекраснодушие, не стал бы, в отличие от Швейцера, <emphasis>выводить</emphasis> волю к действию из «разумных оснований», ибо разум в конечном счете всегда приводит к оправданию действительности.</p><cite><p>— Разумом, что ли, дошел я до того, что надо любить ближнего и не душить его? Разум открыл борьбу за существование и закон, требующий того, чтобы душить всех, мешающих удовлетворению моих желаний. Это вывод разума. А любить другого не мог открыть разум, потому что это неразумно.</p><text-author><emphasis>Л. Толстой</emphasis>. Анна Каренина</text-author></cite><p>Как, в самом деле, согласовать мировоззрение с действительностью? Весь фокус, видимо, в том, чтобы заставить разум <emphasis>поверить</emphasis> в нравственные идеалы, противопоставленные действительности, а поступать — непосредственно, спонтанно, не заботясь об обосновании своих поступков выработанным мировоззрением; только тогда они и будут действительно обоснованы. <emphasis>Человек сам творец своего поведения</emphasis>.</p><cite><p>Ах, друзья мои! Пусть <emphasis>ваше</emphasis> Само отразится в поступке, как мать отражается в ребенке, — таково должно быть <emphasis>ваше</emphasis> слово о добродетели!</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Так говорил Заратустра</text-author></cite><cite><p>Как будто процесс обоснования когда-то не приходит к концу! Но таким концом служит не голословное предположение, а необоснованный образ действий.</p><text-author><emphasis>Витгенштейн</emphasis>. О достоверности. 110</text-author></cite><cite><p>Теперь же, когда мы знаем, сколь ненадежно само основание, решение этической проблемы делается субъективным творческим актом, который мы можем подстраховать лишь concedente Deo. Иными словами, мы нуждаемся в спонтанном и решающем импульсе со стороны бессознательного.</p><text-author><emphasis>Юнг</emphasis>. Поздние мысли</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Оттепель, туман. Здание Губкинского института скрывается в тумане. Утром я иду по Ленинскому проспекту и вижу — улицу без домов. Существуют только деревья и пешеходы в радиусе пятидесяти шагов — островок живого мира, который, изменяясь, передвигается вместе со мой.</p><p>Мечтаю о Дашеньке, о Юле, о моей угличской куртизанке. О Королеве Марго я не думаю, хотя именно она служит отправной точкой этих мечтаний. У меня дух захватывает, когда я вспоминаю тот дождливый теплый вечер, когда вино при свечах было выпито и я получил наконец то, чего ждал целые годы.</p><p>У меня до сих пор дух захватывает, а она уже на следующий день была равнодушна и чем-то другим, житейским, озабочена. Вот чего я простить ей не могу.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>В минуты страсти я с любопытством за собой наблюдаю.</p><cite><poem><stanza><v>Я нахожу вдохновенье в объятиях и поцелуях,</v><v>И в сердце своем не считаю тело столбом огня.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Иккю Содзюн</emphasis>. Кёунсю</text-author></cite><p>Потому что хоть и увлекаюсь я в такие минуты всецело, неистово, но при этом не оставляет меня ощущение, что распутство остается на поверхности, а где-то в глубине души, в самой основе, существует какая-то органичная стыдливость, та, которую Соловьев назвал <emphasis>естественным корнем нравственности</emphasis> и которую преодолеть я до сих пор так и не смог, несмотря на все стремления ума и тела<a l:href="#n_31" type="note">[31]</a>. Эта основа, данная мне природой, настолько тверда и незыблема, настолько не зависит от моих желаний, и ощущение невинности, вернее безгреховности, настолько во мне укоренилось, что я уже без оглядки кидаюсь в эти омуты, не упрекая себя, не раскаиваясь, и без малейших угрызений совести напоследок. «Тот, кто разгадает эту загадку, тот объяснит мою жизнь», — записал Кьеркегор в своем дневнике по поводу <emphasis>Suspension des Ethischen</emphasis><a l:href="#n_32" type="note">[32]</a>.</p><cite><p>Чувственность и целомудрие не составляют необходимой противоположности… Так, по крайней мере, всегда было для всех жизнерадостных смертных, которые далеки от мысли считать свое неустойчивое колебание между ангелом и petit b&#xEA;te за худшее зло нашего существования; — самые прекрасные, самые просветленные из них, как Гафиз и Гете, видели в этом, напротив, особую прелесть…</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Ницше против Вагнера</text-author></cite><p>Сказано: <emphasis>все мне позволительно, но ничто не должно обладать мною</emphasis><a l:href="#n_33" type="note">[33]</a>.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Есть мужчины, интересные своей молчаливостью. В их тяжелом непреклонном молчании бог знает что чудится женщинам.</p><cite><p>Если мужчина молчит — женщина сдастся скорей.</p><text-author><emphasis>Проперций</emphasis></text-author></cite><p>Я принадлежу к другому типу. Я становлюсь интересным, только разговорившись, причем — непринужденно разговорившись.</p><cite><p>Как бесконечно мудра природа! Она дает мужчине дар слова, а девушке красноречие поцелуя.</p><text-author><emphasis>Кьеркегор</emphasis>. Дневник обольстителя</text-author></cite><p>И дело вот еще в чем. Человек смотрит на себя глазами других.</p><cite><poem><stanza><v>Глаз, который мы видим, есть глаз</v><v>не потому, что мы его видим,</v><v>а потому, что он видит нас.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>А. Мачадо</emphasis></text-author></cite><p>Окружающие формируют его представление о самом себе, обычно неверное. Они ухватывают в нем выпирающую второстепенную черту, которой человек бессознательно обороняется от мира; она отражается в глазах, со всех сторон устремленных на него, и он сам начинает осознавать ее. Он начинает судить о себе по этой выпирающей черте, отражение которой видит в глазах собеседников и которая на самом деле лишь прикрывает его сущность, нередко противоположную ей по характеру. Когда он свыкся с мыслью, что эта черта и есть его сущность, он и вести себя начинает в соответствии с этой ложной сущностью, удовлетворяя <emphasis>экспектацию</emphasis> окружающих, утверждая себя и других в том, что она — подлинная. «Мы так привыкли притворяться перед другими, что под конец начинаем притворяться перед собой», — говорит Ларошфуко.</p><p>Складывается определенный стиль поведения и отношений, складывается некая роль, весьма удобная для обеих сторон, поскольку реплики и мизансцены известны наперед, а обе стороны больше всего боятся непредвиденного. Человек может всю жизнь играть эту роль, совершенно искренне полагая, что приросшая к нему маска и есть его лицо, но так как другие в таких же масках и зрители практически отсутствуют, потому что каждый считает себя зрителем, а не актером, то иллюзия превращается в самую непоколебимую реальность.</p><cite><p>…Первоначальная иллюзия почти всегда становится, в конечном счете, сущностью и <emphasis>действует</emphasis> как сущность!</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Веселая наука. II. 58.</text-author></cite><p>Тут нужен импровизатор или просто человек, не умеющий подавать ожидаемые реплики, да только такой человек приходит со стороны со своей ролью, и тут уж все дело в том, вписывается ли она в пьесу, и если нет, то его просто изгоняют. Но чаще роль оказывается уже знакомой, а сама иллюзорная реальность настолько заразительна, более того — естественна, гораздо естественней, чем само естество, что разрушить ее невозможно, разве что ненадолго.</p><cite><p>Отсюда следует, что иметь уважение к «маске» и не заниматься всуе психологией и любопытством есть дело утонченной гуманности.</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. По ту сторону добра и зла. IX. 270</text-author></cite><p>Освобождение не в том, чтобы «срывать маски» — с себя ли, с других, — а в том, чтобы <emphasis>осознать</emphasis> свою маску, научиться пользоваться ею и менять по собственному усмотрению. «Мудрец, — по словам Аристона Хиосского, — должен быть подобен хорошему актеру, который может надеть маску как Агамемнона, так и Ферсита и обоих сыграть достойным образом»<a l:href="#n_34" type="note">[34]</a>.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Ищу, кому раскрыть душу, ищу слушателя, и почему-то он обязательно должен быть женщиной. Это оттого, что с мужчиной — даже очень близким — невозможна та высшая степень доверительности, какая возможна с женщиной — даже совершенно чужой.</p><cite><p>…Она внимает вам как человек, который много знает и способен оценить ваши слова, так что ни одно, произнесенное в ее присутствии, не пропадает даром.</p><text-author><emphasis>Лабрюйер.</emphasis> Характеры</text-author></cite><p>Женщина, в отличие от мужчины, как правило, умеет выслушать, то есть впитать в себя всем своим существом то, что скрывается за твоими словами, а не просто промолчать в ожидании своей очереди говорить.</p><empty-line/><p>…Есть способ слушать, который одновременно есть способ давать…</p><p><emphasis>Марсель</emphasis>. Онтологическое таинство</p><subtitle>* * *</subtitle><p>В начале марта набрался я храбрости и позвонил Дашеньке. Ее откровенная радость, ее доверительное «для тебя». Договорились встретиться в 20-х числах, но вот уже апрель начался, а я все не звоню. Я стал находить особую прелесть в том, чтобы только мечтать о ней; реальных встреч я боюсь и не добиваюсь их.</p><cite><p>Счастье видеть ее близко, в пяти или шести шагах от себя, было слишком велико; оно жгло меня, и я бежал от этого ожога — страдания вполне реального.</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. Анри Брюлар</text-author></cite><p>Два раза с тех пор видел ее во сне. Особенно хорош был первый — с мытьем ног. Узкие длинные ленты на ее сорочке против сосков… Во втором — она уже безропотно шла мне навстречу, но и на этот раз опять что-то помешало.</p><cite><p>…Не была ли суть сновидения в том, что оно должно было рассыпаться от страха прикоснуться к девушке?</p><text-author><emphasis>Кавабата</emphasis>. Стон горы</text-author></cite><p>Эти сны, с их нежной чувственностью, отражают действительное состояние той любовной экзальтации, в котором я пребываю, и сами вызывают его. «Вы упорно отказываетесь от ее присутствия, чтобы еще больше принадлежать ей», — объясняет это состояние Стендаль. И в другом месте: «Каждый шаг воображения награждается мигом восторга. Не удивительно, что в таком состоянии есть что-то затягивающее»<a l:href="#n_35" type="note">[35]</a>.</p><p>Я не потому боюсь встреч с нею, что реальность не совпадет со снами, а потому, что не смогу при встрече выразить и сотой доли того, что с такой легкостью выражаю в мечтах.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>На днях приходили ко мне ученики: Коля Доведов, Леня Тарасов и Володя Уваров, — на моих глазах они за два года из симпатичных щенков превратились в молодых, жизнерадостных и неглупых пойнтеров, — смотреть работы Алисова.</p><p>Алисов, как я теперь понимаю, стал подлинным <emphasis>приключением</emphasis> моей жизни, моей легендой о гениальном живописце, отказавшемся от живописи, — мифом, который я сам же и создал.</p><cite><p>…Бесплодие, грозный паралич продуктивности, неизменно представлялось вблизи него чем-то положительным, чуть ли не гордым, неотделимым от высокой и чистой одухотворенности.</p><text-author><emphasis>Т. Манн.</emphasis> Доктор Фаустус</text-author></cite><subtitle>История художника (отрывки из неудавшейся курсовой работы 1969 года)</subtitle><p>Как определить тот момент, когда человек становится художником? В детстве рисуют все, после двенадцати лет — уже немногие. Бывает и так, что человек обнаруживает в себе художника, когда ему далеко за тридцать; так было с Полем Гогеном. Почти не бывает, чтобы полусознательное детское творчество непосредственно перерастало в жизненную задачу.</p><p>Чаще всего пробуждение совершается внезапно. Толчком может послужить сущая мелочь: увидел где-то яркое месиво красок на палитре и их чудесное превращение в почти законченном этюде, короткие, упруго-липучие прикосновения кисти к туго натянутому на подрамник холсту, зернистая фактура которого кое-где просвечивает из-под нанесенного красочного слоя, почувствовал упоительный запах скипидара, очаровался языком ремесла: мастихин, подмалевок, эскиз, лессировка… Потом от внешней прелести не остается и следа: она уступает место бесконечной прозаической борьбе с материалом. Человек, целиком сосредоточенный на своей работе, не заботится о том, как он выглядит со стороны.</p><p>Иногда кажется, что материал наконец подчинился, намерение победило, и ты отступаешь, удовлетворенный. Но проходит несколько дней, и становится ясно, что победа только почудилась; минутное торжество сменяется унизительным чувством бессилия. Много мужества требуется от подростка, чтобы снова вступить в борьбу и, преодолевая удручающее изнурение, продолжать ее годами.</p><p>Потом начинается настоящее учение. Вдруг оказывается, что творчество вовсе не в том состоит, чтобы создавать одни шедевры. В художественной школе рисуют гипсовые цилиндры и конусы, фрукты из воска, кувшины, лукошки, драпировки… Для этого не нужно таланта, а лишь точность глаза и твердость руки, и у многих сверстников это получается лучше. Но ограниченность задачи способствует постепенному овладению техникой. А талант проявляется, скорее, в особом чувстве цвета, индивидуальная фантазия — в композициях на заданные темы. Затем цилиндры и конусы сменяются головами Диадумена, Сократа, Гаттамелаты, и преподаватель, расхаживая за спинами учеников, говорит о том, что академический рисунок — это <emphasis>система</emphasis>, обучить которой можно даже лошадь. Усидчивую и терпеливую лошадь.</p><p>В рисовальном классе под сводами, где ставни всегда закрыты и мольберты стоят в три ряда перед ярко освещенными слепками, исполнение полностью соответствует замыслу, они взаимно подчиняют и исчерпывают друг друга. Можно всю жизнь развиваться в этой плоскости, постепенно наращивая мастерство, не удивляя себя находками и не страдая от несовершенства. Подлинное художественное развитие идет стороной — в музеях, перед картинами великих, на концертах органной музыки, в толпе, среди обрывков чужого разговора, над книгами, которые все читают, и над книгами, которых не читает никто…</p><p>Я познакомился с Валерием на Худ-графе МГПИ. Среди нас, первокурсников, он выделялся странной самопогруженностью, резкой нетерпимостью суждений и зрелой завершенностью работ, в которых приоткрывался особый, ни на что не похожий алисовский мир. И нам, и преподавателям было ясно, что делать ему среди нас нечего: он знал и умел гораздо больше, чем способно дать любое обучение.</p><p>У себя в Иванове он окончил художественную школу. Я тоже окончил художественную школу и знал, что тому, чт<emphasis>о</emphasis> делал Алисов, научить невозможно. Впечатление было такое, будто художник, в совершенстве владеющий техникой, вдруг одним махом отбросил все остальное, чему его учили, и выпустил на волю безудержную фантазию.</p><p>…Бездушные маски разыгрывают фарсы подсознания среди глухих стен, заворачивающих неведомо куда. Злые куклы издали вредят друг другу, Пьеро свисает со стены белыми рукавами, кровь из распоротого живота густо стекает вниз, и остановившиеся взгляды масок из пустых щелей обдают сердце холодным отчаянием, как в беззвучном кошмаре, где всегда присутствует какое-то лишнее измерение. Оно допускает любые возможности, неожиданные, непонятные, кощунственные, и художник с холодным любопытством, с ужасающей детской наглядностью исследует и воплощает эти возможности.</p><p>Сквозной мотив этого периода — распятие. Пригвожденная к кресту пузатая (беременная?) баба; та же баба в зеленоватом луче тягостного бреда, осененная размахом стальных крыльев, сменивших перекладину креста, тогда как ослепшее доброе начало (Христос?) бессильно склоняется перед ней; и опять маски, кружащиеся в дьявольском хороводе, а над поднятой ими вьюгой раскачивается, как видение бретонских рыбаков, серебряный крест с прикрепленным к нему ублюдком… Маска, которая обманывает, скрывает, утаивает… пустоту, ничто; отвлеченная безликость марионетки, куклы, как представление о чуждой, нечеловеческой силе, управляющей людьми; <emphasis>трагедия куклы</emphasis>… Все это — испытанные мотивы романтического гротеска. И этим языком Алисов владел в совершенстве.</p><p>Отсюда — один шаг к сюрреализму. Монументальный рисунок «Скорбь королей», с его классически отточенной линией и виртуозной моделировкой, демонстрирует почти механическую легкость в использовании претенциозно многосмысленного, торжественно отстраненного заимствованного языка. Но банальная комбинаторика и намеренная элементарная иррациональность сюрреализма скоро приедаются, как уже приелись и были отброшены так же легко, играючи освоенные прочие пустопорожние символы модернизма. (Он <emphasis>играл</emphasis> в арлекинады «мирискуссников», в Шагала, Дали, Кандинского, подобно тому как юный Пушкин играл «в Державина», «в Парни», «в Жуковского»… играл, превосходя свои образцы и оставаясь ни на кого не похожим, — <emphasis>peregrinus proteus</emphasis> по Зедльмайру. Да и в академических своих работах развлекался микроскопическими обманками: изображением кракелюр в уголке законченного портрета, мухи, севшей на глаз натурщицы.) На смену приходит увлечение итальянскими «примитивами» XIV века и Брейгелем. Краска ложится тонкими плоскими слоями, с филигранной проработкой полутонов, и глуховатая, суровая гамма темперы вполне отвечает свойствам создаваемого кристально-четкого мира ритуализованных намеков и тягостной достоверности «ночного сознания».</p><cite><p>Предаваться головоломным выдумкам — еще не значит быть художником, но быть художником — значит выдерживать ветер из миров искусства, совершенно не похожих на наш мир, только страшно влияющих на него…</p><text-author><emphasis>Блок</emphasis>. О современном состоянии русского символизма</text-author></cite><p>Впервые я увидел эти работы в комнатке, вернее на остекленной веранде дачного домика в Вострякове, которую Алисов снимал пополам с Владиком Миллером. Общежитие для Худ-графа еще не выстроено, а комната в Подмосковье стоит дешевле, чем в городе; для студентов с 22-рублевой стипендией это немаловажно. Обстановка спартанская: железная кровать с продавленной сеткой, стол, заваленный тюбиками краски и обрывками рисунков, трехногий мольберт. Единственный источник тепла — включенная электроплитка, но она не может растопить ледяные наросты на стеклах и в углах веранды. И музыка — Бах или Вертинский, — сопровождающая самозабвенную работу. (Да, наличествует еще большой шкаф, набитый хорошими, дорогими пластинками.) Проигрыватель без корпуса — вся механика наружу — часто отказывает, но зато две колонки имитируют стереофонию. Под медленные звуки хоральных прелюдий художник тонкой кистью выделывает детали суровых «дорических» композиций. Когда пластинка останавливается, он досвистывает окончание опуса, поматывая головой и расширяя блестящие глаза; потом толкает пластинку дальше.</p><p>Время от времени приходится отрываться от работы, чтобы выполнить очередное задание по черчению и начерталке. (Пользуясь свободой Худ-графа, Алисов редко посещал занятия.) Возвращаясь из института, Владик приносит ему бутылку кефира и полбатона. Иногда появляется какая-нибудь подработка — и вот уже можно купить себе новые брюки. А краски институт выделяет бесплатно.</p><p>Посещая веранду в Вострякове, я каждый раз чувствовал абсолютную несовместимость моих привычных представлений со всем тем, что делал и говорил Алисов. Мы спорили — если можно назвать спором эти вспышки нетерпимой раздражительной иронии, какими он встречал (и мгновенно опрокидывал) мои рассуждения. Но за вспышками, за косноязычной субъективностью возражений проступала и постепенно покоряла меня неизвестная мне — да что там! — всем нам тогда неизвестная <emphasis>подлинная</emphasis> художественная культура.</p><cite><p>Я познал изумление, интимное и внезапное замешательство, и озарение, и разрыв с привязанностями к моим идолам тех лет. Я ощутил молнийное внедрение некоего решающего духовного завоевания.</p><text-author><emphasis>Валери</emphasis>. Письмо о Малларме</text-author></cite><p>Меня покорял образ фанатика, всецело погруженного в мир своего воображения, в мир «беспокойных грез, неотделимых от действительности» (Ревалд). Грезы странным образом гармонировали с действительностью: в произведениях, одно за другим возникавших на этой ледяной веранде, господствовал снег, огромные снежные пространства с безжизненными далями, голые, черные деревья и такие же застылые персонажи с загадочным «джоттовским» разрезом глаз и пугающе замедленными движениями. И вполне последовательно рождается в этом ряду вариация на блоковскую тему уснувшего в снегах матроса.</p><p>Корабль уходит в свинцовое море. Уже поставлены паруса, уже последняя шлюпка покидает заснеженный берег, с кромки которого еще кричат и машут оставшемуся, но он ничего не замечает вокруг. Встав на ходули, в белой своей рубашечке с голубым <emphasis>гюйсом</emphasis>, в окружении обступивших его жителей Пошляндии («бухгалтеров», как назвал их сам автор) — в черных мантиях, больших круглых очках и на тонких ножках — беспомощно и старательно, в каком-то сонном оцепенении демонстрирует он им свое пустяковое искусство, а вульгарный рев оркестра заглушает призывные клики с моря. Он обречен, с ним покончено, и серебряные ангелы отпевают его…</p><cite><poem><stanza><v>В самом чистом, в самом нежном саване</v><v>Сладко ли спать тебе, матрос?</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Блок</emphasis></text-author></cite><p>На моих глазах проще и изысканнее становилась композиция, строгая локальность цвета сменялась тончайшими переливами, а штриховая проработка формы «под мастеров треченто» достигала кропотливейшей изощренности. Отрешенный, прохваченный интеллектуальным холодом алисовский мир все больше завораживал меня. Но осознал я это только задним числом, в армии.</p><p>Конечно, годы непрерывного одержимого труда, основанного лишь на созданиях фантазии и на изучении художественных альбомов, свидетельствуют о богатом творческом потенциале. Или о тупике, вроде тех, в каких оказались творческие антиподы прошлого: Брюллов и Крамской. Один слишком легко <emphasis>нашел</emphasis>, другой слишком мучительно, обреченно <emphasis>искал</emphasis>. Все тот же замкнутый круг замысла и исполнения… И когда по возвращении из армии, уже переметнувшись с Худ-графа на истфак МГУ, я бросился разыскивать обретенного кумира, то нашел совсем другого Алисова.</p><p>— Все это была похабель, — отмахнулся он от прежних своих работ. — Я говорил несвойственным мне языком. Я выговорился.</p><p>Бумага, закрашенная мертвенно-белой хлорвинилацетатной темперой, прорвалась («Окно») — там оказался не новый мир, а пустота, ничто, как за масками романтического гротеска. После «Весны» и «На берегу» он не создал ничего — если не считать академических заданий, — для этого тоже требуется мужество.</p><empty-line/><p>Художник не священнодействует на отведенной ему поверхности — он любую поверхность покрывает символами овладевшей им идеи. Если идея сильна, неожиданна, самоочевидна, он не заботится о символах, о форме — он торопится высказаться. Форма не имеет значения, он берет первую попавшуюся, лишь бы годилась в дело. Отсюда изменчивость, гибкость формы в пейзажах, написанных летом и осенью 1967 года.</p><p>Освободившись от аскетизма предшествующего «символистского» периода, Алисов словно растворился в красочном богатстве французских пейзажистов XIX — начала XX века, упиваясь сочностью раздельного мазка, неумеренной пастозностью в разработке фактуры листвы, травы, деревьев, дополняющей выразительность цвета неистово вьющимися движениями кисти. Откровенная стилизация в этих картонах иногда переходит в прямое цитирование: подмосковный «Пейзаж с фигурой» кажется выполненным в окрестностях Понт-Авена. Автор как будто соревнуется с мэтрами постимпрессионизма, нимало не уступая им в мастерстве. Довольно быстро, впрочем, диапазон разнообразия сужается, чужеродная роскошь уступает место простому, непосредственному контакту с реальностью. Пелена посторонних впечатлений рассеивается, и все отчетливей проступают свежесть легких утренних облаков, прозрачность воздуха между распахнутыми оконными рамами, грусть заброшенных церковных ступеней под моросящим дождиком, пасмурная безлюдность провинциальной улицы, осенняя тишина зеленой дачи…</p><p>Что же должно было произойти, чтобы художник, целиком сосредоточенный на своих фантазиях, питавшийся исключительно впечатлениями искусства, вдруг так жадно кинулся навстречу живой природе? Камилл Моклер объясняет эту метаморфозу «бессилием создать новый символизм, без которого живопись умрет от несоответствия между избытком виртуозности и бедностью идеалов»<a l:href="#n_36" type="note">[36]</a>. Сам Алисов приписывает причину такого перелома случаю, почти чуду. Зашел в церковь на Пасху, отстоял пасхальную службу и вышел преображенный.</p><p>— Я понял нравственную ценность искусства. Работать надо так, чтобы все созданное тобой воплощало лучшее в человеке. Истина постигается через природу, а пейзаж — это чистая эмоция. Сумеешь ее передать — это и будет искусство. А <emphasis>как</emphasis> — неважно. Так икона становится чудотворной…</p><p>Тем не менее с этюдами покончено. Зимой 1967–1968 годов он работает главным образом по памяти. Дописывает, в частности, начатый летом «Двойной портрет». С натуры портрет (родителей его жены Ольги Беляковой, нашей бывшей однокурсницы, редкостной стервы) не давался — и вдруг пошел, когда художник остался с ним наедине.</p><p>Зеленовато-золотистая гамма решена переливами всего двух основных цветов (одно это обличает необыкновенный колористический дар, сродни Веласкесу и Эдуарду Мане). Ни одного лишнего мазка! — каждый точно и тонко вплетается в общий тон, напряженно дыша из-под последующих наслоений; то усиливаясь, то ослабевая, основной аккорд разбегается по всему холсту, каждый сантиметр которого выглядит самоценным, законченным куском живописи. Сопоставление резкого поворота головы и телесной компактности женской фигуры с аморфной, расплывающейся, <emphasis>потусторонней</emphasis> фигурой мужчины, угасающий вечерний город за ними, тень, до половины скрывшая лица, — все это порождает особую, только Алисову свойственную атмосферу тревожной многозначительной недосказанности, то лишнее измерение, которым отличались самые ранние его работы. Почти не прибегая к индивидуальным и психологическим характеристикам, художник делает ощутимым присутствие судьбы, воспроизводит беззвучный диалог персонажей друг с другом и со смертью.</p><p>Теперь он отталкивается от реальности, а не отворачивается от нее. Он возвращается к темпере, но смешанной с льняным маслом, пишет мелкими сплавленными мазками, слой за слоем, добиваясь звучности цвета и драгоценной, как эмаль, красочной поверхности. На небольших квадратиках оргалита возникают волшебные, мерцающие из глубины, магические произведения: «Красный корабль», «Японский дворик», «Валки»… И наконец, крупное «Клементьево», где фронтальный фасад ветхого деревянного здания клиники для душевнобольных темно-коричневым силуэтом заполняет плоскость картины. Сумерки скрывают безумную тревогу, охватившую сумасшедший дом: если присмотреться, можно разглядеть множество маленьких фигурок, которые мечутся в темных оконных провалах, рвутся из них наружу, из одной темноты в другую; развеваются халаты взбегающих по лестнице санитаров, тучи стремительно наваливаются на крышу, и, как последний отблеск сознания, трепещет ржавой осенней листвой березка во дворе.</p><p>В этих вещах сконцентрировалась для меня сегодняшняя проблема профессии: художник, освоивший весь опыт искусства, в том числе иллюзорные искания XX века, владеющий этим опытом «на равных», изощренный, универсальный, — находит выход в бесхитростной свежести взгляда. (Тяга к наиву и раньше была в нем сильна. Вспоминаю, как однажды вечером мы шли под дождем к Дементию слушать привезенную Гарюхой из Ленинграда запись Луи Армстронга. Вдруг Валерка метнулся в сторону и на четвереньках полез под припаркованную у обочины машину. Вернулся с извлеченным из лужи листком плотной бумаги. Это был детский рисунок цветными карандашами. И как он его углядел! «Вот настоящее искусство», — проговорил с неподдельным восхищением и бережно спрятал рисунок под куртку. А я тогда принял это за богемное чудачество.)</p><cite><p>Поколение утонченное, руководимое не знающим меры критическим чутьем, склонное к умствованиям, нервозное, беспокойное, в силу того, что, будучи способно понять все направления, не могло предпочесть ни одного из них… ухватилось за соблазнительную и опасную идею: <emphasis>спасение в невежестве</emphasis>.</p><text-author><emphasis>Моклер</emphasis>. Три кризиса современного искусства</text-author></cite><p>Но в том-то и дело, что бесхитростность не дается произвольному выбору. Обретенное мастерство исключает наивность. Вернуться к таможеннику Руссо, Пиросмани, Генераличу уже невозможно; всякая подобная попытка будет лицемерием, ложью, неприемлемой для серьезного, искреннего творца.</p><cite><p>Невозможно вернуться к истокам, жертвуя разумом и духом. Невозможно восстановить миф и религию на основании искусства. Но этой попытке присуще нечто героическое, и даже в своем провале она обладает известным величием.</p><text-author><emphasis>Зедльмайр</emphasis>. Революция современного искусства</text-author></cite><p>И если нельзя <emphasis>забыть</emphasis> в себе художника, остается — <emphasis>перестать им быть</emphasis>. Дело не в «бедности идеалов», о которой писал Моклер… Пережитое пасхальное откровение подсказало другой, последний выход: реставрация и поновление церковных стенописей.</p><p>…Бригада состоит из художников так называемого <emphasis>андеграунда</emphasis>, для которых церковные заказы — лишь возможность заработка. Среди них Алисов, со свойственной ему одержимостью и искренней верой в Бога, выглядит юродивым; они, кажется, даже не подозревают о его творческом прошлом. (А он, отрекшись от своего прошлого, уйдя под власть канона, именно тогда без сожаления отдал мне все свои холсты, картоны и папки с рисунками.) Участвуя в их застольях, я был свидетелем того, как после нескольких стаканов водки они начинали, матерясь и стуча кулаками по столу, всерьез выяснять отношения: кто из них первый русский художник, кто второй, кто третий… (Их работы были мне знакомы по американскому изданию «Неофициального русского искусства», которое я рассматривал в мастерской Сарьяна в Ереване; признаться, они мало меня интересовали.) Я поглядывал на Алисова: он отмалчивался. Я тоже не лез в эти споры. Я-то знал, кт<emphasis>о</emphasis> здесь <emphasis>настоящий</emphasis> художник.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Витя Стрижков подметил верно: все это теряет цену оттого, что не получило развития. Только расцвет, цветение освещает предшествующий процесс созревания и роста; без него этот процесс теряет смысл, как путь, прерванный в самом начале. Но иначе не было бы легенды. Да и так ли уж верна эта узкая мысль о необходимости результата…</p><cite><poem><stanza><v>А может, лучшая победа</v><v>Над временем и тяготеньем —</v><v>Пройти, чтоб не оставить следа,</v><v>Пройти, чтоб не оставить тени</v><v>На стенах.</v><v>Может быть, отказом</v><v>Взять?</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Цветаева</emphasis></text-author></cite><p>Особенно в наше время, когда сплошь да рядом блестящие дарования обращаются в ничто, в продажных бесцветных поденщиков. Может, в том-то и состоит теперь доблесть, чтобы назло всему закопать свой талант, не дожидаясь, пока его запрягут, продадут и разменяют, гордо отказаться от него, доказав его несомненность, оставить только прекрасное и грустное воспоминание о нем как самый выразительный памятник нашей эпохи. <emphasis>Блажен, кто молча был поэт…</emphasis></p><cite><p>В искусстве трудно сказать нечто такое, что было бы столь же хорошо, как: ничего не сказать.</p><text-author><emphasis>Витгенштейн</emphasis>. Культура и ценность. 119</text-author></cite><p>В конце концов жизнь — это жест. Жизнь каждого из нас — жест, притом один-единственный; нужно, чтобы он был законченным.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>15.04.1974.</strong> Прекратился наконец поток помоев в адрес Солженицына.</p><cite><p>…Со стороны так называемых патриотов, которые спокойно сидят себе по углам… накопляют себе капитальцы, устраивая судьбу свою за счет других; но как только случится что-нибудь, по мнению их, оскорбительное для отечества, появится какая-нибудь книга, в которой скажется иногда горькая правда, они выбегут со всех углов как пауки, увидевшие, что запуталась в паутину муха, и подымут вдруг крики…</p><text-author><emphasis>Гоголь</emphasis>. Мертвые души. I. 11</text-author></cite><p>Удивительнее всего, что всегда в подобных случаях находятся какой-нибудь «монтажник», какая-нибудь «доярка», какой-нибудь «академик» и непременный Сергей Михалков, всякой жопе затычка, — такой отстоявшийся в последнее время набор лиц, долженствующий отразить широту общественного мнения, — которые, видите ли, «не могут без гнева и отвращения читать опусы литературного власовца». Да где же вы их читали, скажите на милость? В областной периодической печати, что ли? Или самиздат чекисты вам приносят на дом? Можно подумать, что у нас все прилавки завалены этими «опусами», что прямо отбоя от них нет… Низко, господа хорошие! Я уж не говорю о том, что вы же сами через десяток лет с пеной у рта будете славословить охаянного автора, с пафосом первооткрывателей объявите его гордостью русской литературы<a l:href="#n_37" type="note">[37]</a>; но вы публично поливаете грязью человека, у которого рот заткнут, который не имеет возможности публично же вам ответить и о котором сами вы знаете только понаслышке. Уж по одному этому все ваше благородное негодование смешно и омерзительно.</p><cite><p>Разве не забавно у них еще вот что: своим злейшим врагом считают они того, кто говорит им правду…</p><text-author><emphasis>Платон</emphasis>. Государство. IV. 426</text-author></cite><p>Да что я, в самом деле! Как будто все это действительно пишется монтажником и дояркой… Вот Михалков — тот сам пишет, столбовой дворянин, инженер детских душ, <emphasis>халдей</emphasis> трактирный.</p><cite><p>Выслужился блядин сын, пять рублев ему государева жалованья, да сукно, да погреб!</p><text-author>Житие протопопа Аввакума</text-author></cite><p>А впрочем, почему бы и нет? Ведь мы живем в обществе, сумевшем полностью изжить какие бы то ни было нравственные нормы, в обществе, где от каждого можно ожидать всего, <emphasis>абсолютно всего</emphasis>! «Ведь в том-то и ужас, — говорит Достоевский, — что у нас можно сделать самый пакостный, самый мерзкий поступок, не будучи вовсе мерзавцем».</p><p>Культурный, интеллигентный человек, живущий самыми высокими запросами и говорящий на одном с тобой языке, вдруг, неожиданно, оказывается скотиной. Один случай меня поразил. Когда с Комечем и Колей Каменевым мы обследовали Ярославский район, к нам однажды присоединился Сева Филиппов. Мы подъехали к действующей сельской церкви. Уже смеркалось, глухомань. Староста, пожилая робкая женщина, напуганная нашими «государственными» бумагами и апломбом, впустила нас в церковь. С обычной нашей бесцеремонностью мы разбрелись по наосу, раскинули штативы, установили подсветку, защелкали затворами фотокамер. Невзирая на слабые протесты старосты, влезли и в алтарь. Там, на престоле, горкой были сложены иконы, снесенные сюда прихожанами. Потом, когда «газик» отъехал порядочно от этого места, Сева вытащил из кармана и показал нам прелестную маленькую иконку, прихваченную им с престола. Все принялись со знанием дела обсуждать ее достоинства. Я взорвался и, не стесняясь в выражениях, выложил Севе все, что о нем думаю.</p><p>— Да они не заметят пропажи! — искренне удивился он.</p><p>— Заметят, не заметят!.. Ты не просто чужую вещь спер, ты в душу плюнул. Все равно что ребенка ударил — безнаказанно!</p><p>— У меня же коллекция, — как маленькому втолковывал мне тугощекий Сева. — Я взял ее для коллекции. Мне она нужна, а они и не заметят…</p><p>— А вы, Сережа, оказывается, пурист, — поддержал его Комеч.</p><p>Вот и толкуй с ними! Попробуй объяснить, что можно пьянствовать, распутничать, сквернословить — и все-таки гнушаться некоторых поступков. Целесообразность у них оправдывает все! Милые, умные, проникновенные… <emphasis>потенциальные предатели</emphasis>. Сколько их! И как редко встретишь человека, про которого с уверенностью можно сказать, что <emphasis>кое-чего</emphasis> он никогда не сделает.</p><cite><p>Мне нелегко это говорить, я хотел бы ошибиться, но я не вижу вокруг себя и тени благородства.</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. Записки туриста</text-author></cite><p>Итак, советское общество стошнило Солженицыным. («Перевели обличителя», — сказал бы Аввакум.) Свидетельствует ли это о здоровом желудке советского общества?</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Советский самолет, пролетая над Африкой, потерпел аварию. Уцелело от катастрофы трое пассажиров. А так как произошла катастрофа в глухом районе, оказались эти трое в руках дикарей, каннибалов.</p><p>Вот схватили их дикари, привели к своему вождю. Вождь говорит:</p><p>— Кто из вас назовет то, чего у меня нет, получит свободу. Отпущу на все четыре стороны. С остальными поступлю по своему усмотрению.</p><p>Вот первый из этой троицы подумал-подумал и говорит:</p><p>— Золота у тебя нет.</p><p>Вождь усмехнулся, ковырнул носком землю и выкатил самородок. Махнул рукой своим:</p><p>— Сожрите этого к черту!</p><p>Настала очередь второго. Посмотрел он вокруг, видит — рожи у всех страшненькие.</p><p>— Красивых женщин, — говорит, — что-то не наблюдается.</p><p>Вождь только пальцами щелкнул, и тут же выталкивают из толпы молоденькую негритяночку невозможной красоты.</p><p>— Дайте, — говорит вождь, — ему с ней побаловаться. Потом съешьте. Ну а ты что скажешь? — обращается к третьему.</p><p>Тот строго посмотрел на вождя и спрашивает:</p><p>— Партком у вас есть?</p><p>Молчит вождь.</p><p>— А местком?</p><p>Молчание.</p><p>— Ну хотя бы первичная комсомольская организация?</p><p>Молчит вождь, только краснеет.</p><p>— Нету? Так где же вы, гады, научились людей жрать?</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>24.05.1974.</strong> Гулял под дождем. Промокший нахохленный голубь на бульваре побуждает меня сочинить хокку:</p><poem><stanza><v>Дождь пережидает</v><v>на спинке скамьи голубь</v><v>в позе стервятника.</v></stanza></poem><p>В Тамбове, помнится, ливень захватил нас в артиллерийском парке. Мы только что выкатили орудие к тягачу и заперли бокс. Вдруг полилось! Все кинулись кто куда, полезли под машины, набились в кабины. Я оказался в кабине тягача. Дождь долго не кончался. Тогда поодиночке и группами стали убегать под дождем в казарму. До казармы было далековато, поэтому, чтобы не промокнуть, я снял с себя все, свернул в узелок и с узелком подмышкой не спеша отправился вслед за другими. Я так и пришел в казарму нагишом. Когда взошел на крыльцо, выглянуло солнце, хотя дождь еще не перестал. Вся батарея, столпившись у окон, шумно меня приветствовала. В коридоре богатырь Бранд обнял меня и закричал: «Вот это Дючок! Люблю Дючка!»</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>4.07.1974.</strong> Молчушка с мальчиком вернулась из больницы. Он — маленький, потому что недоношенный (семимесячный), очень смешной: этакий лягушонок, козявочка. Все время спит. Приходится расталкивать, чтобы поел. Назвали мы его Семеном, Сенечкой. Митя тут же дал прозвище: Сэм-Калитка, — за тихий скрип, изредка издаваемый.</p><p>Митю, вернувшегося из лагеря, я встретил накануне, а сегодня проводил в другой лагерь, на вторую смену. В промежутке он деятельно помогал мне готовиться к приему маленького. Митька — настоящий товарищ, хороший человечек. Горжусь им и не перестаю ему удивляться. В лагере, как мне рассказали, на вопрос — кто хочет быть председателем совета отряда? — все закричали: «Чур, я! Чур, я!» Один Митя сказал: «Чур, не я». Когда у него поинтересовались, почему так, он ответил: «Да не люблю я вообще всяких начальников». Его сразу зауважали. Начальником, правда, ему пришлось все-таки стать: он оказался единственным, кто смог запомнить текст рапорта.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Когда мы с Американцем, десятилетние, бегали на лыжах в Переделкино, мы, конечно, ничего не знали про нашу дальнейшую жизнь. Мы знали только, что навсегда останемся друзьями, но не могли предвидеть, что когда-нибудь, лет через двадцать, он через всю Москву на руках притащит ко мне детскую коляску, оставшуюся от его выросшей дочери. Долговязый, сановитый, слегка уже обрюзгший и полысевший Американец…</p><subtitle>Возвращение</subtitle><cite><p>Самое приятное для меня в путешествии — это то, что все мне кажется <emphasis>изумительным</emphasis> по возвращении.</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. Записки туриста</text-author></cite><p><strong>17.08.1974.</strong> Вот подлинное счастье — когда подъезжаешь к своему дому на мотоцикле, сидя позади напарника, с которым целый месяц мотался по Макарьевскому району Костромской области в поисках памятников архитектуры, после целого месяца каждодневной 10–12-часовой работы, приносящей большие деньги, после утомительнейшего последнего перегона из Костромы в Москву, — когда черный, грязный, усталый, в сползающем на затылок шлеме, подкатываешь к своему дому и первое, что видишь, — жена, Молчушка, которая гуляет по двору с детской коляской и радостно улыбается тебе после долгой разлуки.</p><cite><poem><stanza><v>Пускай грехи мою сжигают кровь,</v><v>Но не дошел я до последней грани,</v><v>Чтоб из скитаний не вернуться вновь</v><v>К тебе, источник всех благодеяний.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Шекспир</emphasis>. Сонеты. 109</text-author></cite><p>Это ведь тоже надо понять: после целого месяца сумасшедшего верчения, когда надо было срочно устраивать Молчушку в больницу; когда в справке, выданной в консультации, черным по белому было написано об <emphasis>одном</emphasis> тельце и <emphasis>двух</emphasis> головах (да-да! я не преувеличиваю, так и было написано в справке, выданной ей на руки); когда через неделю в больнице уже решался вопрос о жизни и смерти и надо было хлопотать о немедленном переводе Молчушки из отделения патологии в специализированный роддом для преждевременных родов; когда она родила наконец двух крошечных близнецов, а потом один умер; когда каждый день надо было покупать продукты для передач и отвозить эти передачи на другой конец Москвы, а другие передачи посылать Митьке в лагерь; когда надо было встречать Митьку, вернувшегося из лагеря, и за два дня помыть, обстирать и собрать его в другой лагерь, на вторую смену, а перед этим, стоя в затяжных очередях, доставать путевку; когда надо было за несколько часов убрать квартиру и все подготовить для того, чтобы встретить Молчушку с малышом, которых неожиданно выкинули из роддома, — и все это в одиночку, почти без всякой помощи со стороны, при том, что ежедневно, с двенадцати до четырех, приходилось вести занятия по рисунку для выпускников художественной школы, поступающих в институты, — после всего этого вырываешься на пустынное шоссе, и все это, перемешанное, уйдя на время из памяти, начинает разматываться и распрямляться за тобой.</p><cite><p>Подобно времени, пространство рождает забвение; оно достигает этого, освобождая человека от привычных связей с повседневностью, перенося его в некоторое первоначальное вольное состояние, и даже педанта и обывателя способно вдруг превратить в бродягу.</p><text-author><emphasis>Т. Манн.</emphasis> Волшебная гора</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Вообще говоря, едва только выехали из Москвы, едва только прорвался круг житейской суеты и нервного напряжения, у меня будто глаза впервые открылись. Вдруг проснулось детское любопытство ко всему на свете: к траве, деревьям, рекам, к мелькающим навстречу лицам, характерам, судьбам, обстоятельствам, к обрывкам постороннего разговора, людским взаимоотношениям, профессиям, предметам чужого обихода, ко всему укладу чужой жизни. Чрезвычайно вдруг стало интересно, куда и зачем идет тот или та, о чем думает и что означают оброненные невзначай слова.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Ехали не торопясь, отдыхая через каждые 50–60 километров. За Верхними Двориками пошли длинные спуски-подъемы совершенно прямого шоссе; к Ростову дорога выровнялась и завиляла. Солнце все сильнее припекало кожаную куртку. В Ярославле, у бензоколонки, я снял ее и привязал к багажнику. Засучил рукава гимнастерки и так ехал до Костромы.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Соревнования кордовых моделей в Костроме. Мы пробыли там два дня, пока Женя Кудряшов устраивал нас на работу по договору, хлопотал об авансе и командировочных и давал нам инструкции.</p><p>На соревнованиях по воздушному бою модель волгоградцев упала, не успев подняться в воздух. Они запустили вторую модель, но и она долго не продержалась. А модель их противников с развевающейся розовой лентой делала круг за кругом, набирая победные очки. Стоя за ограждением, я наблюдал за механиком-волгоградцем, который, разложив на платке свои инструменты, торопливо налаживал отказавший мотор. У него были считаные минуты — пока модель противников находилась в воздухе, — но видно было, что он изо всех сил сдерживает себя, стараясь работать спокойно. На его лице застыла кривая улыбка. Пилот-волгоградец стоял у края центрального маленького круга и терпеливо (тоже сдерживаясь) ждал запуска. А модель противников с победным ревом продолжала носиться над кордодромом. Наконец механику удалось запустить мотор. Он вскочил на ноги и швырнул модель вперед, но в это время модель противников, исчерпав запас горючего, уже шла на посадку. Они победили по очкам и уходили, не принимая боя. Модель волгоградцев, не успевшая еще пройти и полкруга, неслась над самой землей, догоняя садящуюся модель противников, и вот тут-то выдержка изменила волгоградскому механику. «Саша, давай!» — крикнул он вне себя. В тот же момент волгоградская модель стремительно поднырнула под модель противников и сразу резко взмыла вверх, обрубив винтом развевающуюся розовую ленту. Это было так неожиданно и красиво, что зрители зааплодировали. Волгоградцы вырвали победу в самый последний момент, не имея, казалось бы, никаких шансов, в безнадежном положении, — молниеносным и точным маневром.</p><p>Потом мы поехали дальше, в Макарьев, — еще 200 километров, теперь уже все время на восток.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Стрекочущий говорок макарьевцев. Мелко нарубленные фразы с сильным понижением тона на конце, быстро следующие одна за другой.</p><p>— А он каждый вечер — пьяный. А я уж и в горсовет ходила. А там отвечают: ставьте перегородку. А я так несогласная. А я говорю: я лучше в Юрово к себе уеду. В самом деле! А он говорит…</p><p>— Парень-то он хороший, да нос у него говенный: все в рюмку смотрит.</p><p>Одни гласные пропускаются, другие растягиваются.</p><p>— А где Евстолия-та?</p><p>— А она на речке полоска-ат.</p><p>Народ добродушный, приветливо-общительный, положительный.</p><p>Мы с Игорем вышли однажды из бани макарьевской. У двери на лавочке сидят мужики — распаренные, мокрые — рассказывают друг другу о том, кто как накануне за грибами сходил. Грибы и выловленная в Унже рыба — основные продукты питания; в магазинах — ничего, кроме водки и консервов. Но зато грибов в лесу — только ленивый не наберет. Все, кроме белых, считаются: поганки. На грибах и в войну выжили, потому что даже хлеба совсем не было.</p><p>И вот они беседуют о грибах. И еще о погоде: долго ли еще дождям идти. Мирно стрекочут между собой. Только один, в стороне, — то ли не в своем уме, то ли просто сильно пьяный человек — все какой-то вздор выкрикивает, не касающийся общего разговора. На него не обращают внимания. Но вот проходят мимо две девчонки. Им лет по пятнадцать, и они одеты по моде: короткие платьица, волосы распущены, голые плечики и загорелые стройные ноги. И неожиданно этот отщепенец начинает их обкладывать: вот, мол, бляди, заразы, стыд совсем потеряли и тому подобное, — правда, невнятно спьяну, хотя и громко. И тут вдруг общий мирный разговор сразу оборвался. Тяжелое молчание повисло. Оно длилось, это неодобрительное молчание, своим моральным весом давя отщепенца, а потом один из мужиков, не глядя в его сторону, раздельно произнес:</p><p>— Что за человек такой! Обязательно ему оскорбить надо…</p><p>И тот, отщепенец, — уничтожился. Его вдруг не стало. Совсем не стало, как будто и не было.</p><subtitle>Макарьевцы (прелюдия и фуга)</subtitle><p>Закусочная на окраине захолустного городка в одном из северных районов России. Стены бревенчатые, рублены «в обло с остатком», а столики пластмассовые, голубенькие, на тонких алюминиевых ножках, и такие же легкие, несерьезные стулья. Все аккуратно расставлено по местам и весело отражается в только что вымытых крашеных половицах. Раннее летнее утро. В закусочной пусто и тихо, только с кухни доносится погромыхивание переставляемых кастрюль. Немолодая буфетчица задумалась, выпрямившись над стойкой, отрешенно глядя перед собой; пухлая рука с карандашом застыла на ворохе накладных. За окнами сияет солнце, обещая безоблачный день.</p><p>Мы с Игорем сидели в углу, у печки, дожидаясь, когда приготовят нам завтрак, как вдруг на крыльце и в сенях послышался топот многих ног, громкий говор, и ватага леспромхозовских рабочих ввалилась в закусочную. Зычные голоса, привыкшие к открытому пространству, заполнили помещение.</p><p>— Жива, Михайловна?</p><p>— Принимай женихов!</p><p>— Ну-к, доставай сама знаешь чего!</p><p>Их было человек восемь. Широкие, неповоротливые в своих брезентовых балахонах, надетых поверх телогреек, они сгрудились у стойки.</p><p>Мы уже знали, что Ксения Михайловна не всякому нальет в такую рань. Одному нальет, а другому скажет: «Приходи в десять. До десяти ничего тебе не будет». И не помогут никакие просьбы, даже тихие и очень убедительные. А тут, смотрим, она всем налила без лишних слов. Были они так же немолоды, как она, и, сразу видно, мужики основательные, не какие-нибудь шаромыжники. Видно было, что люди отработали ночь и, перед тем как разойтись по домам, зашли пропустить по стакану. Все они тут хорошо знали друг друга.</p><p>Гремя сапогами, мужики перешли со стаканами к столику у окна и расселись, придвинув стулья от соседних столов, сплотились плечами над голубенькой столешницей. Кепки были сняты с голов, разговоры затихли, чинное молчание наступило. Нам с Игорем принесли горячие щи, и мы принялись за еду. Каждое утро мы уезжали на мотоцикле по району, возвращались лишь к вечеру, поэтому завтракали всегда плотно, впрок.</p><p>Вдруг за столиком, где сидели рабочие, загудели возмущенные голоса, кто-то крепко выругался, потом все разом вскочили, с грохотом роняя и отбрасывая стулья. Подняли мы головы от тарелок: что такое? Ссора? Мордобой?</p><p>— Ребята, чего там у вас? — без интереса спросила буфетчица из-за стойки, легко покрывая шум своим сильным контральто.</p><p>В ответ — новый взрыв возущения:</p><p>— Да столик у тебя, Ксюша, шатается!</p><p>— Вино, понимаешь, разлили!..</p><p>— Что за дела!</p><p>— В лоб твою мать, Михайловна!</p><p>— Ну-к тихо у меня! — рассеянно прикрикнула она. — Разгомонились!</p><p>Ватага торопливо перебирается за другой столик, но долго еще слышится оттуда обиженное ворчание.</p><empty-line/><p>— Ливны! Станция такая есть — Ливны… Под Орлом. В Орловской области, значит. Не приходилось бывать?</p><p>Он улыбнулся. Улыбка у него была странная: набегала и сразу соскальзывала, будто он, спохватившись, торопился убрать ее с лица. С этой своей чудн<emphasis>о</emphasis>й улыбочкой, со стаканом вина в руке он возник у нашего столика и попросил разрешения присесть с нами. Мы только что поужинали и, пережидая грозу, тоже потягивали винишко.</p><p>Все столики были заняты. Люди толпились у буфетной стойки, стояли у стен и в проходах между столами, перекликались, проталкивались друг к другу; некоторые пристроились на подоконниках. В свете свисающих с потолка лампочек плавал табачный дым, пол стал скользким от нанесенной сапогами мокрой глины. День, начавшийся так безмятежно, заканчивался хлещущим ливнем; за темными окнами временами грохотало, заглушая гул голосов в закусочной.</p><p>Мы кивнули ему, и он опустился на освободившийся стул. «Вот смотрю я на твою бороду, — начал он, обращаясь к Игорю, — очень она мне нравится. Люблю красивых мужиков! Выпьешь со мной? И ты тоже», — обернулся он ко мне. Улыбки у него как-то сами собой, невзначай, набегали. Впрочем, он был уже <emphasis>здорово хорош</emphasis>, но мы поначалу этого не заметили. Нам показалось, что он так, слегка только.</p><p>— Ливны? — переспросил Игорь. — Это вроде у Лескова где-то встречается…</p><p>— Да нет, говорю тебе: в Орловской области. Точно! Ну, где состав с горючим бросили. Бензин или что там было в этих… в цис-тер-нах. Когда он в гору пошел, это знаешь что было? Это не приведи господи что было. Нам уходить надо, а там горит все и рвется, дышать нечем. Ну невозможно дышать! И тут углядели нас. Увидели, значит, как мы бежим.</p><p>Он опять улыбнулся. Улыбка, пожалуй, была открытая, почти детская, а он как будто стеснялся ее.</p><p>— В Тамбове-то я почти год провалялся, а как стал <emphasis>он</emphasis> к Тамбову подходить, нас всех в Челябинск эвакуировали. Уй, плохо в Челябинске! Одна пуля мне в спину попала, другая — в ногу. Вот сюда и сюда. Кабы не Васька Терехов, так и остался бы там, под Ливнами этими проклятыми.</p><p>— Ты постой, — попросил я, — ты по порядку рассказывай.</p><p>— Ну вот, рассказываю. Было их штук, наверное, двадцать… цис-терн. А патроны — ленты пулеметные — мы у летчика взяли. У них, у летчиков, ленты ведь как заряжаются? У них один патрон идет бронебойный, так? С черной головкой. Потом — зажигательный, головка красная. И третий — трассирующий. Понял? Нет, не так. Сначала трассирующий, потом бронебойный… Ну, не важно! Калибр-то, главное, один — что у моего <emphasis>дегтяря</emphasis>, что у этих его <emphasis>шмарсов</emphasis>. Я и говорю Ваське… Это мой второй номер, Терехов его фамилия… Говорю ему: давай, говорю, бери. Он и выволок меня оттуда, когда углядели нас и садили по нам, как по уткам. Вот сюда и сюда пули попали. Только мы вдвоем и ушли, да еще парнишка один, остальные все там остались.</p><p>Тут он принялся рыться в карманах и выложил на стол несколько монет.</p><p>— Вот я кладу шестьдесят копеек…</p><p>Улыбка у него была просто чудесная! Но он, застеснявшись, опять поспешил восстановить на лице привычную хмурость. Мы с Игорем переглянулись: экспедиция подходила к концу, каждая копейка была на счету.</p><p>— Ладно, — сказал Игорь, вставая, — я угощаю.</p><p>Он собрал пустые стаканы и начал проталкиваться к стойке.</p><p>— Ну а цистерны-то, — напомнил я.</p><p>— А они на станции стояли, на запасных путях. Забыли про них, когда драпали. Бросили, одним словом. А как хватились, что вся эта музыка <emphasis>ему</emphasis> досталась, сразу: кто пойдет? Идти-то надо. Ведь это штук, наверное, двадцать… цис-терн. И все — доверху. Вот и пошли мы с Васькой. Он у меня вторым номером был, Терехов его фамилия, Васька Терехов. И еще ребят десяток подобралось, для прикрытия. А патроны у меня в дисках — с «ястребка» снятые. Он упал на нашу территорию. Его сбили, и он упал. Понял? Был воздушный бой, и его сбили. Братцы, говорит… А мы подбежали, когда он упал. Мы подбежали, чтобы из кабины его вытащить: грудь ему раздавило… Братцы, говорит, ленты мои быстренько вынимайте, не успел я их в бою-то израсходовать.</p><p>Игорь выбрался из толпы, осторожно неся в поднятых руках два полных стакана, поставил их на столик, потом опять протиснулся к стойке и вернулся с третьим стаканом.</p><p>— Стали мы их вынимать, смотрим — а головки у патронов все разные: черные, белые, красные… Как раз то, что надо. Набили, значит, диски и пошли. А куда денешься? Должен же был кто-то добро это в гору пустить, нельзя было оставлять. Верно или нет?</p><p>— Ну правильно, — поддакнул Игорь. — <emphasis>Добро-то</emphasis> дороже людей. Нет чтобы авиацию вызвать, и дело с концом. Или <emphasis>докладывать</emphasis> побоялись?</p><p>— Я же тебе толкую: сбили его. Он машину свою возле наших окопов посадил. Его сбили, а он посадил. Только сам был весь переломанный. Братцы, говорит… Нет, он и говорить не мог, он только знак нам подал: патроны, мол, возьмите! Вот и пошли мы с его патронами на эту самую станцию, на Ливны-то эти, состав наш брошенный кончать…</p><p>За окнами на этот раз грохнуло так, что, казалось, стекла посыпятся. Гул голосов в закусочной на секунду примолк, затем возобновился. Сидевший за нашим столиком невысокий худой человек улыбнулся своей смущенной, тут же исчезающей улыбкой и продолжал:</p><p>— Подбираемся с одной стороны, с другой… Нет, не видно ни черта! Одна, значит, нам дорога — напрямик, по чистому полю. Подползли метров на триста. Васька первый углядел: хвост из-за товарняка выглядывает. Ну, ждем. Ребята справа, слева от меня легли — прикрывать. Потом товарняк отогнали, смотрим — вот они стоят: штук, наверное, двадцать. А патроны-то у меня в диске — летчицкие, понял? Которые он расстрелять не успел. Черные, белые, красные… Я и говорю Ваське, Ваське Терехову, номеру моему второму: давай, мол, Вася, бери добро-то, оно нам во как придется… И пришлось! С третьей очереди кончилась вся эта музыка. Сперва только искорки… Потому что у меня и зажигательные были, и трассирующие… Сперва только искорки бегали, а как дал третью — кончилась. Все двадцать в гору, значит, пошли. Тогда мы побежали. И тут в спину мне одна, а другая — вот сюда, в это вот место. Я лежу, я не могу больше бежать. Васька подползает: давай, говорит, кореш, ко мне на спину. Нет, говорю, Васька, ты меня не трогай, ты <emphasis>дегтярь</emphasis> бери и уходи, пока цел. Скажешь там, что все чисто… Не звони, говорит, лярва, ну-к держись за меня! Выволок, значит, и пулемет, и меня, а после… Ты что-то не пьешь совсем, парень… А после сам от ран помер. В госпитале, в Тамбове. Ты пей, пей, ты до конца пей!..</p><p>Тут мы увидели, что он совсем плох. Он уже не сидел прямо, а навалился грудью на стол, плечи его перекосились, и он бормотал еле слышно:</p><p>— Главное, калибр нам подходящий. Они ведь как там идут? Сначала трассирующий, потом бронебойный, а там уже зажигательный и опять трассирующий… Смотрим — головки у патронов все разные: черные, белые, красные… Не нравится мне твоя борода, — неожиданно сказал он Игорю. — Совсем не нравится.</p><p>Он улыбнулся нам последний раз и мягко, боком свалился со стула.</p><p>— И вот каждый вечер так! — проворчала костлявая старуха, подручная буфетчицы, подошедшая вытереть столик и забрать опорожненные стаканы. — Каждый вечер он тут колобродит. Недотепа!</p><p>— Как его зовут, не знаете? — спросил я.</p><p>— Зовут, зовут, — передразнила она. — Он сам-то помнит, как его зовут? Шатаются всякие! — с сердцем прибавила она, непонятно кого имея в виду.</p><p>— На воздух его надо, — решил Игорь. — Давай, берись.</p><p>Бывший пулеметчик лежал, скорчившись, на затоптанном, в раздавленных окурках, полу. Мы поставили его на ноги — я мимолетно подивился невесомости щуплого тела — и, поддерживая с двух сторон, вместе с ним протолкались на крыльцо. Несколько человек стояли там в темноте под навесом и покуривали, дожидаясь окончания грозы. Гроза, собственно, уже прошла, но дождь продолжал барабанить по железному навесу. Они в молчании наблюдали за нашей возней. Мы прислонили нашего подопечного к крылечному столбику, и я тоже закурил. Он замер, свесившись на перила. Потом вдруг выпрямился рывком и что-то произнес неразборчиво. Я переспросил и опять не понял его слов.</p><p>— Он спрашивает, где его велосипед, — неохотно пояснил кто-то из темноты.</p><p>— А где его велосипед?</p><p>— Я почем знаю.</p><p>Наш подопечный оттолкнулся от столбика и, спустившись неверными ногами с крыльца, завернул за угол, потом появился оттуда, ведя велосипед за руль. Один за другим он пересек квадраты падавшего из окон света и, так и не оглянувшись на нас, двинулся по шоссе к выезду из городка. Он уходил с велосипедом в темноту, но был еще виден на более светлом фоне воды, покрывшей землю и кипевшей под дождем. Он уходил, не разбирая дороги, а мы с крыльца молча смотрели ему вслед. Видно было, как сильно его шатало из стороны в сторону. Один раз он упал посреди лужи вместе с велосипедом, но поднялся. Я не мог заставить себя выйти под дождь.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>4.10.1974.</strong> Дочитал «Оправдание добра» Соловьева. Большое, цельное впечатление! которому не помешали длительные перерывы в чтении. Читая, удивлялся: за что же Толстой его так невзлюбил? Ведь он обосновывает те же идеалы. Потом понял: вот за это за самое. За то, что <emphasis>обосновывает</emphasis>.</p><cite><p>Благородный муж чувствует отвращение к тем, кто не хочет говорить о своих [истинных] намерениях, а непременно выдвигает [всевозможные] объяснения.</p><text-author>Лунь Юй</text-author></cite><p>Толстой — практик, ибо отталкивается в своих заключениях от нравственного чувства, от непосредственного ощущения живой, кровоточащей действительности, и не нужны ему ни логические построения, ни примеры из истории. Он не принимает существующее и не мирится с ним. Но тут Соловьев оказывается практичнее, ибо, <emphasis>философствуя</emphasis> о нравственном чувстве, неминуемо приходит к оправданию не только добра, но и «временно не соответствующей» ему действительности, тогда как Толстой предъявляет к этой действительности непосильные требования. Примирение этих двух позиций и невозможно, поскольку Соловьев <emphasis>верит</emphasis> в постепенное совершенствование человечества, в прогресс, направленный к осуществлению абсолютного добра, а Толстой <emphasis>знает</emphasis>, что ни в одной из существующих форм организованной жизни добра нет и не было никогда, и нет также никакой эволюционной лестницы, ведущей к его полному осуществлению, а возникает и отстаивается оно только <emphasis>вопреки</emphasis> всякой возможной исторической организации на каждом шагу человеческого существования. «Я, как и все люди, свободные от суеверия прогресса, — говорит он, — вижу только, что человечество живет, что воспоминания прошедшего так же увеличиваются, как и исчезают; что труды прошедшего часто служат основой для новых трудов настоящего, часто служат преградой для них; что благосостояние людей то увеличивается в одном месте, в одном слое и в одном смысле, то уменьшается; что как бы мне ни желательно было, я не могу найти никакого общего закона в жизни человечества; а что подвести историю под идею прогресса точно так же легко, как подвести ее под идею регресса или под какую хотите историческую фантазию. Закон прогресса, или совершенствования, написан в душе каждого человека и, только вследствие заблуждения, переносится в историю. Оставаясь личным, этот закон плодотворен и доступен каждому; перенесенный в историю, он делается праздной, пустой болтовней, ведущей к оправданию каждой бессмыслицы и фатализма»<a l:href="#n_38" type="note">[38]</a>.</p><p>Если уж на то пошло, Толстой — вот пример железной логики, но обернутой <emphasis>на себя</emphasis>. Другие (и Соловьев тоже) используют логику для исследования «внешнего мира». А тут — на себя, в себе самом обличая наши ежеминутные бессознательные компромиссы. Человек на себе ставит эксперимент последовательно христианской жизни. Как же может он принять такой, например, <emphasis>логически вытекающий</emphasis> вывод:</p><p>«Вражда против государства и его представителей есть все-таки вражда, — и уже одной этой вражды к государству было бы достаточно, чтобы видеть <emphasis>необходимость</emphasis> государства. И не странно ли враждовать против него за то, что оно внешними средствами только ограничивает, а не внутренно упраздняет в целом мире ту злобу, которую мы не можем упразднить в себе самих».</p><p>Но странно, что и Соловьев предпринимает резкие выпады против Толстого, хотя сам же говорит о необходимости <emphasis>пророческого служения</emphasis>. Значит, нужен же все-таки обществу «носитель безусловной свободы», «вершина стыда и совести», предъявляющий непосильные требования!</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Как будто такой «носитель» руководствуется соображением своей полезности для общечеловеческого прогресса! Как будто своей деятельностью приближает он соловьевское царство Божие — <emphasis>на земле</emphasis>!</p><p>А на самом деле человек просто <emphasis>не может иначе</emphasis>. Соловьев же доказывает, обосновывает, последовательно выводит одно из другого, подгоняет к пунктам, и в какой-то момент вдруг видишь, что он может доказать, и обосновать, и вывести, и подогнать все что угодно<a l:href="#n_39" type="note">[39]</a>.</p><cite><poem><stanza><v>Кто хочет правым быть и языком владеет,</v><v>Тот правым быть всегда сумеет.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Гете</emphasis>. Фауст. I. 11</text-author></cite><p>Надо, однако, признать, что логическая схема, исполненная с умом и талантом, обладает не меньшей впечатляющей силой, чем непосредственный крик души. Надо признать также, что она и необходима, ибо человек не может остановиться на одних непосильных требованиях к действительности — точно так же, как не может остановиться на примирении с нею (хотя бы и включающем определенные оговорки). «Логика событий действительных, текущих, злоба дня, — говорит Достоевский, — не та, что высшей идеально-отвлеченной справедливости, хотя эта идеальная справедливость и есть всегда и везде единственное <emphasis>начало жизни, дух жизни</emphasis>, жизнь жизни».</p><p>Как, в самом деле, согласовать эти два полюса <emphasis>должных</emphasis> отношений?</p><p>Человеку надо быть очень хорошим актером: выходя на сцену жизни, он должен разыграть, внушить себе стремление к некоей идеальной цели и искреннейшим образом отдаться этому внушенному стремлению, ни на минуту не забывая в то же время о том, что он — на сцене, то есть что цель на самом деле не только не будет достигнута, но и в принципе недостижима.</p><cite><p>Нужно добросовестно играть свою роль, но при этом не забывать, что это всего-навсего роль, которую нам поручили.</p><text-author><emphasis>Монтень</emphasis>. Опыты. III. 10</text-author></cite><p>Нужно играть, и хорошо играть, так, чтобы игры не было видно, надо серьезно верить в то, чт<emphasis>о</emphasis> играешь, но надо и видеть со стороны, контролировать себя, иначе это будет плохая игра<a l:href="#n_40" type="note">[40]</a>. Способна ли человеческая психика к осуществлению таких парадоксов?</p><p>А я вот глажу на кухне Сенькины пеленки и подгузники и спрашиваю себя: чт<emphasis>о</emphasis> я больше всего люблю в этом мире?</p><p>Ответ: больше всего я люблю свободную, веселую беседу за бутылкой вина (ну водки, а лучше всего — хорошего коньяка) с друзьями и красивыми женщинами — в кругу, где все давно знают друг друга и понимают с полуслова, где нет лишних ртов и ушей, нет предрассудков и не надо ничего объяснять и доказывать, где не жалуются на жизнь, а болтают, что в голову взбредет, но высказывают невзначай и глубокие истины, где не довлеют над нами ни семья, ни частная собственность, ни государство.</p><cite><poem><stanza><v>Мне повезло на тех, кто вместе</v><v>со мной в стаканах ищет дно;</v><v>чем век подлей, тем больше чести</v><v>тому, кто с ним не заодно.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Губерман</emphasis>. Гарики</text-author></cite><p>Вопрос: а чт<emphasis>о</emphasis> ты больше всего ненавидишь?</p><p>Ответ: насилие. Насилие в любой его форме.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Закончив дневные труды, мы возвращались в Макарьев. Быстро темнело от наползших с севера фиолетовых туч. Торопясь уйти от ежевечерне повторявшейся грозы, мы летели, развив приличную скорость, по совершенно пустому шоссе. Никто не попадался навстречу, лишь далеко впереди, на фоне оранжевой полоски заката, маячили бредущие в обнимку три человеческие фигурки. Подъехав ближе, мы увидели, что это две женщины волокут на себе вдребезги пьяного верзилу. Когда до них оставалось шагов с полсотни, верзила неожиданно растолкал женщин и, выскочив на середину шоссе, раскорячился, раскинул руки крестом прямо перед нашим мчащимся мотоциклом. Тормозить было поздно, сворачивать на такой скорости — немыслимо. Похолодев от ужаса, я зажмурился…</p><p>Но Игорь недаром классный гонщик. Сначала от резкого торможения меня прижало к его спине, а затем так же резко отбросило назад, когда он перед самым верзилой опять дал газ. Мотоцикл в упор прыгнул на расшалившегося дурака, и дурак невольно отскочил в сторону, но успел махнуть кулачищем, норовя попасть мне по уху. Я увернулся, пригнувшись. Мы полетели дальше.</p><p>— Скотина! — выдохнул я. — Чуть с седла не сшиб…</p><p>— Что-о? — прорычал Игорь. — Да мы ему сейчас глаз на жопу натянем! — и начал тормозить, готовясь к развороту.</p><p>— Черт с ним, с дураком! — закричал я. — Дождь начинается. Давай вперед!</p><subtitle>* * *</subtitle><cite><poem><stanza><v>Но ты, художник, твердо веруй</v><v>В начала и концы.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Блок</emphasis>. Возмездие</text-author></cite><p><strong>12.10.1974.</strong> Достоевский назвал Герцена «пессимистом» и «поэтом». Перечитывая «С того берега» и «Письма из Франции и Италии», поражаясь точности горьких, библейской силы, пророчеств (сбывшихся, на беду, — в отличие от глубокомысленных «научных» прогнозов Маркса), я подлинное счастье испытывал от соприкосновения с ренессансным и, действительно, поэтическим мышлением Герцена.</p><p>Нам нужен именно такой — широкий и свободный — здоровый взгляд на вещи. Именно сейчас, как никогда, необходимо выкарабкаться из нашей вечной бесплодной озлобленности на мир и друг на друга, из душевной сумятицы, происходящей от «жалкой неприлагаемости убеждений».</p><p>Я говорю: именно <emphasis>нам</emphasis> необходимо, а не тем, кто, стараясь приспособиться к действующему насилию, оправдывает его логикой и историей. Они действительно связаны между собой — логика («толкование мира, — по словам Ницше, — вразумительное даже для идиотов») и история, понятая как механическая сумма накопленного человечеством опыта, то есть багаж в принципе пассивный, из которого каждый волен черпать целые пригоршни подходящих к случаю примеров, делая безразличный «материал» активным и — лживым.</p><cite><poem><stanza><v>И лишь историку дана</v><v>возможность врать документально.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Губерман</emphasis>. Гарики</text-author></cite><p>Но феноменальная чуткость разума, способного в несвязанном состоянии озариться целостным, нерасчлененным, <emphasis>образным</emphasis> восприятием мира, позволяет увидеть другую, подлинную историю — неразрывное единство прошлого и будущего, где ничто не прошло и не закончилось, ни один узел еще не развязан и каждое решение проблематично по самой своей природе.</p><cite><p>История есть прежде всего судьба и должна быть осмыслена как судьба, как трагическая судьба.</p><text-author><emphasis>Бердяев</emphasis>. Смысл истории</text-author></cite><p>Таким взглядом обладало христианство, очертившее человеческую историю с одной стороны картиной Грехопадения, а с другой — картиной Страшного суда. Это условные, символические границы определили конкретную цель нравственного поведения: достижение Царства Божия. Дальше этого не может пойти традиционная этика — без веры в <emphasis>реальные результаты</emphasis> нравственной деятельности, без веры в улучшение и совершенствование человека на пути к конечной цели.</p><cite><p>В конце концов, с известной долей справедливости можно было бы спросить себя: не <emphasis>эстетический</emphasis> ли вкус удерживал человечество в столь длительной слепоте? Оно требовало от истины <emphasis>живописного</emphasis> эффекта…</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Антихрист. 13</text-author></cite><p>На смену явились увлекательные, но эфемерные представления о личном счастье или общей пользе, легко разрушаемые тою же логикой, на которой они построены, и, наконец, изобретение безыллюзорного категорического императива, утверждающего самоценность нравственного поведения, не выводимого из опыта, который сам по себе не свидетельствует ни о каком нравственном прогрессе.</p><cite><p>…Вся история есть не что иное, как экспериментальное опровержение тезиса о «нравственном миропорядке»…</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Ecce Homo. XIV. 3</text-author></cite><p>Мир, прорвавшийся в обе стороны бесконечностью — пространственной и временн<emphasis>о</emphasis>й — перестал быть <emphasis>произведением</emphasis>, завершенным и упорядоченным; по отношению к нему человеческие мерки просто «не работают».</p><cite><p>…Проблема современного мира состоит как раз в том, что все конечное в нем преходяще, а абсолютное лежит в бесконечной дали. Здесь все подчинено закону бесконечного.</p><text-author><emphasis>Шеллинг</emphasis>. Философия искусства</text-author></cite><p>Но осознание условности утраченных границ не вовсе лишает их смысла. Они дают наглядность. Картина Страшного суда, например, представляется мне удачным символом «тепловой смерти» (если воспользоваться понятиями термодинамики) человечества — смерти, постоянно отодвигаемой в бесконечное будущее, благодаря непрекращающемуся из поколения в поколение созданию «островков порядка».</p><p>Таким образом, общая цель нравственной деятельности может быть сформулирована только негативно: <emphasis>сопротивление энтропии</emphasis>. Собственно, на каждом шагу мы неосознанно руководствуемся этой целью, о которой напоминает нам неизбежность физической смерти каждого из нас. И дело тут не в конкретных правилах нравственной жизни — сами по себе они мертвы, — а в самой сущности нравственности, о которой сказано: <emphasis>не сообразуйтеся веку сему, но преобразуйтеся обновлением ума вашего</emphasis><a l:href="#n_41" type="note">[41]</a>.</p><cite><p>Иными словами, порядок или прямая линия предполагают, что они держатся все время на каком-то беспрерывно возобновляющемся усилии.</p><text-author><emphasis>Мамардашвили</emphasis>. Картезианские размышления</text-author></cite><p>Эта сущность всегда остается одна и та же — несмотря на различие моральных кодексов, — на всех «островках порядка», созданных до нас, созданных теми единицами, которые осмеливались на противостояние.</p><cite><p>…По справедливейшему закону… определившему для отдельных стран и времен нравы и обычаи, соответствующие этим временам и странам, хотя сама она всегда во всяком месте и во всякое время одна и та же.</p><text-author><emphasis>Августин</emphasis>. Исповедь. III. 13</text-author></cite><p>Герцен современен, потому что «поэтичен». Думаю, что диалог «Перед грозой» — это внутренний диалог, <emphasis>soliloquia</emphasis>, восходящая к Сенеке, Марку Аврелию, Августину, — разговор души с самой собой, столкновение двух полярных пафосов, владеющих человеком, тот спор, который не может кончиться полновесным «да» или «нет», а вовсе не пересказ какой-то имевшей место беседы с «молодым человеком» (И. П. Галаховым). Думаю даже, что этот диалог, в котором Герцен выговаривал различные стороны своей души как <emphasis>нерешенное противоречие</emphasis>, послужил толчком, определившим «полифонизм» Достоевского; недаром Ф. М. примчался в Лондон защищать «молодого человека».</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>3.11.1974.</strong> Ленин упоминает Соловьева всего два раза (по II и III изданиям сочинений). Оба — без каких-либо комментариев. То есть дело представляется настолько очевидным, что комментарии просто излишни. Сказать об оппоненте, что он имеет что-то общее с Соловьевым — значит, предельно кратко и выразительно разоблачить его в глазах публики как самого черного мракобеса, значит, одним словом просто перечеркнуть, уничтожить его.</p><cite><p>Опрокинуть — называется у него: доказать. Сделать сумасшедшим — называется у него: убедить. А кровь для него лучшее из всех оснований.</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Так говорил Заратустра</text-author></cite><p>Ну ладно, с Соловьевым все ясно, компоноваться с ним могут только умственно отсталые вроде Бердяева… А Герцена — как классифицировать? В какую клеточку, в какую графу его вписать? Ведь он с одной стороны такой, а с другой — этакий. Пожалуйста, и для Герцена готов ярлык, нет ничего проще: он, видите ли, «вплотную подошел к диалектическому материализму и остановился — перед историческим материализмом». Отсюда его «духовный крах» после 1848 года, двойственность, скептицизм, буржуазные иллюзии и т. д. Ах, подумаешь, какой нерадивый ученик! Маркс ведь все объяснил, разжевал, а он «недопонял». Или, может, <emphasis>не захотел</emphasis> «допонять»? Ну конечно: «дворянская ограниченность»! Хоть диалектический материализм усвоил, и то хорошо. Ладно, тройка с плюсом. Все-таки «развернул революционную агитацию»…</p><p>А я вот перечитываю Герцена, сравниваю с «Классовой борьбой во Франции» и «Восемнадцатым брюмера» и вижу, что не в историческом материализме дело. Все это <emphasis>есть</emphasis> у Герцена. Просто всех этих вопросов он касается вскользь, мимоходом (в отличие от Маркса, жующего свою наукообразную жвачку с чванливым немецким глубокомыслием), потому что смотрит шире Маркса, видит больше и вернее. Для него не это главное.</p><p>Я уж не говорю о точно предугаданной картине мировой войны, перерастающей в гражданскую мясорубку, — картине, которой пророчески завершает Герцен свои «Письма». Я не говорю также о том, что он допускает возможность победы революции в одной стране, за шесть десятилетий предвосхищая «гениальное» открытие Ленина. Я даже не говорю о том, что всего через десять лет, пока Маркс будет продолжать плести свою ученую схоластику, он уже совершенно определенно покажет, что революция произойдет <emphasis>не на Западе</emphasis>, что с Западом в этом отношении покончено. («Все это давно уже кладбище, и никак не более», — подтвердит позже Достоевский.)</p><p>Я хочу сказать об открытой им подлинной силе будущего, которую не разглядел Маркс. «…Наконец тяжелое здание феодальной монархии рухнулось, — говорит он, пророчески оглядываясь на прошлое, — долго ломали стены, отбивали замки… еще удар — еще пролом сделан, храбрые вперед, вороты отперты — и толпа хлынула, только не та, которую ждали… Неотразимая волна грязи залила все. (…) Мещане не были произведены революцией… освобожденные, они прошли по трупам освободителей и ввели свой порядок. Меньшинство было или раздавлено, или распустилось в мещанство»<a l:href="#n_42" type="note">[42]</a>.</p><p>Я хочу добавить, что Герцен, в отличие от Маркса, не обманывался теоретическим различением «буржуазной демократии» и «диктатуры пролетариата», не обманывался относительно прогнозируемого «тиранства без тирана», которое «душит без увлеченья, гнетет без веры… из страха — и остается неуловимым, анонимным». Я хочу наконец напомнить его страшное пророчество, основанное на подлинном понимании истории: «Коммунизм пронесется бурно, страшно, кроваво, несправедливо, быстро». И в другом месте: «Социализм разовьется во всех фазах своих до крайних последствий, до нелепостей. Тогда снова вырвется из титанической груди революционного меньшинства крик отрицания, и снова начнется смертная борьба, в которой социализм займет место нынешнего консерватизма и будет побежден грядущею, неизвестною нам революцией».</p><p>Вот и вопрос, кто на чем остановился. И вот тут, <emphasis>за</emphasis> Марксом, <emphasis>за</emphasis> догмами исторического материализма, уходя от них далеко вперед, и начинается подлинный Герцен.</p><cite><p>Наша интеллигенция так опустилась, что уже не в силах понять его. Он уже ожидает своих читателей впереди. И далеко над головами теперешней толпы передает свои мысли тем, которые будут в состоянии понять их.</p><text-author><emphasis>Л. Толстой</emphasis>. Дневник. 12 октября 1905 г.</text-author></cite><p>Говоря о неизбежности революционного преобразования мира, он не строит никаких иллюзий относительно победы «угнетенного большинства» и потому вовсе не склонен приветствовать его. «Случается, — говорит он, — что середи бурь народных разнуздываются долго сгнетенные страсти, кровавые и беспощадные, мстящие и неукротимые, — мы понимаем их, склоняя голову и ужасаясь… но не возводим их в общее правило, не указываем на них как на средство!»</p><p>В нем ни капли нет отвлеченного немецкого прекраснодушия, которое оперирует понятиями «большинство» и «меньшинство», «эксплуататоры» и «эксплуатируемые» как простыми арифметическими выкладками, отчего свержение власти «меньшинства» выглядит — на бумажке — действительно, полным освобождением человечества от векового гнета. «Объясните мне, пожалуйста, отчего верить в бога смешно, а верить в человечество не смешно; верить в царство небесное — глупо, а верить в земные утопии — умно? Отбросивши положительную религию, мы остались при всех религиозных привычках и, утратив рай на небе, верим в пришествие рая земного и хвастаемся этим».</p><p>Герцен знает: «нет причины думать, что новый мир будет строиться по нашему плану», что все научные теории, якобы призванные направлять грядущую революционную борьбу, будут опрокинуты самой практикой этой борьбы. Вспоминая Великую французскую революцию, он уже предугадывает историю большевизма: «Наши Дон Кихоты вышли на поле, ничего не приготовив ни в себе, ни вне себя; они вышли с ненавистью к царям и внешним формам самодержавия, но с уважением к власти; они не хотели попов, но алтарь хотели… Цель их прекрасна — уничтожение тиранства, водворение всеобщего братства, всемирной свободы, но так как эти общие места… расплываются в каком-то приятно окрашенном тумане, то и не удивительно, что практической прилагаемости им не нашлось. (…) Победивши, они думали: вот теперь-то… но теперь-то их повели на гильотину, и это было самое лучшее, что могло с ними случиться: они умерли с полной верой, их унесла бурная волна, середи битвы, труда, опьянения, они были уверены, что, когда возвратится тишина, их идеал осуществится, без них, но осуществится. Наконец, этот штиль пришел. Какое счастье, что все эти энтузиасты были схоронены! Им бы пришлось увидеть, что дело их не подвинулось ни на вершок, что их идеалы остались идеалами, что недостаточно разобрать по камешку Бастилию, чтобы сделать колодников свободными людьми. Мы были свидетелями, как все упования теоретических умов были осмеяны, как демоническое начало истории нахохоталось над их наукой, мыслию, теорией…»</p><p>Что же касается <emphasis>толпы</emphasis>, то она «поняла все непонятное, все нелепое и мистическое; все ясное и простое было ей недоступно; толпа приняла все связующее совесть и ничего освобождающее человека. Так впоследствии она поняла революцию только кровавой расправой, гильотиной, местью; горькая историческая необходимость сделалась торжественным криком…»</p><p>И более того, в самой теории, призванной вооружить пролетариат в его борьбе за освобождение человечества, Герцен с поразительной прозорливостью разглядел начало тоталитаризма: «И вот вам крестовые рыцари свободы, привилегированные освободители человечества! Они боятся свободы, им надобен господин для того, чтобы не избаловаться, им нужна власть, потому что они не доверяют себе. Они не могут понять, как можно быть свободным без государства, без демократического правления; они с удивлением слушали безнравственную речь, что республика для людей, а не лица для республики». Не могу не продолжить эту цитату: «При всем этом <emphasis>они</emphasis> современнее нас, полезнее нас, потому что ближе к делу, они найдут больше сочувствия в массах, они нужнее. Массы хотят остановить руку, нагло вырывающую у них кусок хлеба, заработанный ими, — это их главная потребность. К личной свободе, к независимости слова они равнодушны; массы любят авторитет, их еще ослепляет оскорбительный блеск власти, их еще оскорбляет человек, стоящий независимо; они под равенством понимают равномерный гнет; боясь монополий и привилегий, они косо смотрят на талант и не позволяют, чтобы человек не делал того же, что они делают. (…) Вот отчего <emphasis>освободители</emphasis> гораздо ближе к современным переворотам, нежели всякий <emphasis>свободный человек</emphasis>. Свободный человек может быть вовсе ненужный человек; но из этого не следует, что он должен поступать против своих убеждений».</p><p>Вот как он отмежевывается от «пролетариев нравственного мира», от средневековой марксовой <emphasis>партийности</emphasis>! «Нравственная независимость человека, — говорит он, — такая же непреложная истина и действительность, как его зависимость от среды; с тою разницей, что она с ней в обратном отношении: чем больше сознания, тем больше самобытности; чем меньше сознания, тем связь с средою теснее, тем больше среда поглощает лицо. (…) Если вы сильны, если в вас есть не только что-нибудь годное, но что-нибудь глубоко шевелящее других, оно не пропадет, — такова экономия природы. Сила ваша, как капля дрожжей, непременно взволнует, заставит бродить все подвернувшееся ее влиянию; ваши слова, дела, мысли займут свое место, без особенных хлопот. Если же у вас нет такой силы или есть силы, не действующие на современного человека, — и в этом нет большой беды ни для вас, ни для других. Что мы за вечные комедианты, за публичные мужчины! мы живем не для того, чтоб занимать других, мы живем для себя. Большинство людей, всегда практическое, вовсе не печется о недостатке <emphasis>исторической</emphasis> деятельности».</p><subtitle>* * *</subtitle><p>К аэропорту села Тимошино мы подошли в полдень, как раз тогда, когда после нескольких дождливых дней впервые выглянуло солнце. Аэропорт представлял собой окруженное лесом ровное травянистое поле, на краю которого стояла небольшая бревенчатая избушка с надстройкой-диспетчерской. Игорь поднялся в диспетчерскую и узнал, что самолет из Костромы уже вылетел, часа через полтора будет здесь. Мы вышли на крыльцо и уселись на солнышке среди других ожидающих. Они-то сидели здесь с раннего утра.</p><p>Меня познабливало. Весь день накануне пришлось месить грязь в дырявых сапогах, а закончилось все неимоверным количеством очень плохого самогона, и теперь меня познабливало, несмотря на тельняшку под гимнастеркой, кожаную куртку и припекающее солнце.</p><p>Немного погодя Игорь ушел к дороге — мыть сапоги в луже, а я остался сидеть, кутаясь в куртку и от нечего делать прислушиваясь к голосам, доносившимся из открытого окна диспетчерской. Выделялся бас начальника аэропорта: он принимал сводки по радиосвязи и одновременно, зычно матерясь, комментировал их своим собеседникам — кассиру, молодому парню с козлиным взглядом, и водителю грузовика, притулившегося за избушкой. Внезапно добродушный мат сменился бешеным криком, и, подняв голову, я увидел всадника, спокойно рысившего по полю от дальней опушки. Он приближался, и я разглядел, что это старик в длинном брезентовом плаще с капюшоном, в форменной фуражке, с нагайкой в опущенной руке, с винтовкой за плечами.</p><p>— Ванька! — азартно орал начальник, высунувшись по пояс из окна диспетчерской. — Я тебе сколько раз говорил, твою мать, не езди по лётному полю! Ведь это аэродром, а не пастбище! Куда ж ты прешь, твою мать, рожа твоя сраная! Еще раз увижу, застрелю, твою мать!</p><p>Старик подъехал и остановился в нескольких шагах от крыльца. Конь был высок, и старик был огромен; его голова оказалась на одном уровне с окном диспетчерской. Глядя в сторону, он хладнокровно дослушал ругань начальника. Потом, не поворачиваясь к нему, лениво процедил:</p><p>— Да пошел ты!..</p><p>И приподнял нагайку, замахиваясь.</p><p>Но хлестнул не начальника, а коня, и, повернув его, галопом поскакал прямиком через поле.</p><p>Я смотрел ему вслед — как легко и мощно идет конь, как слитно с ним пружинит на скаку огромное тело старого объездчика, как винтовка неподвижно пересекает прямую брезентовую спину, — когда над моей головой из окна диспетчерской громко вдруг ахнул выстрел.</p><p>Оставляя дымный след, ракета прошла над всадником и погасла, а он как ни в чем не бывало гнал все вперед и вперед, пока не скрылся в лесу. В диспетчерской расхохотались и выругались.</p><subtitle>Тимошинский Левша</subtitle><p>В Макарьеве никто не мог нам сказать ничего определенного о тимошинской церкви. Одни предполагали, что она давно сгорела, другие — что цела и невредима. Добраться же до Тимошина на мотоцикле или попутке нечего было и думать: это далекая глухомань за лесами и болотами, тянущимися к востоку от Унжи, на самой окраине района и области. Оставалось — бросив мотоцикл, поджидать старенький «Ан-2» из Костромы, который случайно временами забредает в эти места, а потом, потеряв два дня, дожидаться обратного рейса. Церкви в Тимошине не оказалось, ее разобрали еще до войны.</p><p>Но зато в промежутке познакомились с Александром Николаевичем Скудновым — Левшой из колхоза имени Калинина. Вернее, сначала мы познакомились с Николаем Макаровичем Антоновым, он-то и рассказал нам о Левше.</p><p>В этих местах, где старики похожи на подростков, а подростки — на стариков, Николай Макарович, с его мальчишескими глазами и белым хохолком на макушке, лихо водивший грузовик с цистерной, оказался — секретарем колхозного парткома. В этих местах, где каждая изба красуется ажурной пеной наличников и каждая деревня с гордостью выставляет на единственную улицу свой особенный фасон узорной резьбы, тимошинские наличники поразили нас какой-то уж совсем немыслимой роскошью и фантастической вычурностью.</p><p>— Есть тут у нас один, — ухмыльнулся Николай Макарович, — его рук дело.</p><p>Поздно вечером, надев свой лучший костюм и от этого став еще больше похожим на деревенского паренька, собравшегося на танцы, он повел нас в соседнюю деревню, к Левше.</p><p>— Весь лес у нас тут вывели, — звенел он в темноте, прыгая через лужи. — А какой был лес! Грибы, ягоды, все привилегии! Тут ведь лагеря кругом были, теперь, почитай, половина наших колхозников — зеки бывшие. Ну, приходится, конечно, находить общий язык… Бывает, и за финку иной хватается. По старой памяти. Всякое бывает… О наших местах и Солженицын писал, — похвастался он.</p><p>Тут занудливый бес поправок, как всегда, дернул меня вмешаться:</p><p>— Не о ваших, а о Кадые. Хотя это рядом, конечно…</p><p>Николай Макарович осекся.</p><p>— Так вы что же, читали, значит, его? — озадаченно спросил он, но быстро нашелся и продолжал: — А так, народ у нас ничего живет. Неплохо, в общем. Вот, смотрите сами. Людей в колхозе числится около тысячи двухсот человек. А на сберкнижках, я узнавал, лежит четыреста двадцать семь тысяч. Вот вам и заработки.</p><p>— Покупать нечего, — вставил Игорь, — потому и лежат денежки.</p><p>— Покупать нечего, это верно. Ну купил человек телевизор… Ну ковер, мотоцикл. И — все! Машина? Куда на ней ехать, на кой она здесь… Особенно с продуктами, ребята, слабо. Прилетит самолет — едим хлеб, не прилетит — сидим на картошке. Да и то — если уродится. Колбаса там, сыр — это я в Москве только видел, когда на учебу меня посылали. Здесь это абстрактные понятия. Но главная беда — медицины у нас нет. Видите дом? Устроили мы в нем фельдшерский пункт. Через месяц приезжает комиссия из района: нельзя, говорят, помещение в аварийном состоянии. И закрыли. А у нас откуда средства — новый строить? Сидит в исполкоме такой Кузнецов, задницу просиживает, может, знаете?</p><p>— Ивана-то Федорыча? — сказал я. — А как же!</p><p>— Вот-вот! Мы его так и зовем: старый долбоёб. Ни хрена не понимает. Ведь если прихватит у нас кого — это опять самолета надо дожидаться, а он прилетит или нет… Или просто: захворал человек, старик там или ребенок, — лекарства где взять? Одно слово: отдельное государство — Тимошино. Да ничего, живем. Школа зато у нас хорошая — двухэтажная, с интернатом; на всю зиму ребят из деревень забираем. Ничего! Нам бы вот еще к Горьковской области как-нибудь передаться, не на таком бы отшибе мы были… Ну вот и пришли!</p><p>Первое, что мы увидели, — это стоявший посреди двора забрызганный грязью самодельный автомобиль-пикап, на котором его хозяин только что вернулся с сенокоса. Мы осмотрели машину. Передний мост принадлежал когда-то комбайну СК-4, а задний — то ли ГАЗу-67, то ли «Победе» первого выпуска (в темноте мы не разобрали). Коробка передач была позаимствована у ГАЗа-69, а двигатель — у «Волги».</p><p>— Зверь! — с восхищением сказал Николай Макарович. — По лесу, по болоту прет — хоть бы что!</p><p>Мы увидели также самодельные аэросани с мотором М-72 и двухметровым толкающим винтом. Эмпирический поиск параметров этого пропеллера был представлен еще двумя вытесанными из дерева пробными образцами (нам рассказали, как при испытаниях они срывались со своей оси и упархивали метров за двести).</p><p>Мы увидели занимающий целый сарай чудовищный агрегат для начесывания шерсти: множество деревянных валиков, утыканных металлическими штырьками (тысячи вбитых гвоздиков с опиленными шляпками), вращавшихся одновременно в разных направлениях и с различной скоростью. Мы увидели еще массу инструментов, приспособлений и станков собственного изготовления и среди последних — оригинальный ножной лобзик, которым выпиливались поразившие нас тимошинские наличники: узкое полотно пилы, закрепленное на упругом черемшовом удилище и пропущенное в отверстие в скамье, приводится в движение педалью, в то время как руки поворачивают так и сяк доску с нанесенным рисунком узора; потом доска распускается по толщине самодельной же циркуляркой на две симметричные боковины наличника.</p><p>Мы увидели наконец и самого создателя всех этих диковин — сорокашестилетнего мужчину, остроносого, всклокоченного и босого, с внимательным тревожным взглядом, глуховатого и молчаливого, — захолустного гения, изобретающего все заново в своей отрезанной от мира деревне.</p><p>— Золотые руки! — кричал Николай Макарович, взявший на себя роль гида. — Дом этот кто построил? Он построил! Печь! Вы такой нигде не найдете, ни одному печнику так не сложить. По всей деревне печи — его работы. Он у нас и столяр, и плотник, и токарь, и механик… Саш, ты кем начинал-то, сапожником?</p><p>— Сапожником, так, — подтвердил Левша.</p><p>— Вот! А теперь — что хочешь… В четыре утра прибегают с автобазы: двигатель отказал! Встает, идет и все налаживает. В район новую технику привозят — кому осваивать? Опять Сашку зовут, специально самолет за ним посылают. Кому чего надо — все к нему. Он все может. Ведь все можешь, Саш?</p><p>— Так, так, — согласился недослышавший Левша.</p><p>— Вот! И притом — неграмотный мужик! В чертежах не разбирается… А покажите ему ракету космическую, и он лучше сделает. Правда, из дерева… Но летать будет. Такой глаз у человека. Посмотрит — и сразу поймет. Валенки катать — пожалуйста! Видели шерстобойку-то? Сколько ты, Саш, ночей над ней просидел?</p><p>— Валики центровать трудно было, — признался Левша, — чтобы их не било при вращении.</p><p>— А тяжело это — валенки катать? — спросил Игорь.</p><p>— Тяжело не тяжело, — вздохнул Левша, — но <emphasis>усталостно</emphasis>.</p><p>— Валенки — это у нас древний промысел, старинный, — пояснил Николай Макарович. — Теперь-то забылся, конечно. А бывало, целые артели от нас уходили, назывались — <emphasis>жгоны</emphasis>. Всю Сибирь валенками заваливали. И язык у них был особый, жгонский. Вот, например, хлеб по-ихнему будет <emphasis>кинд<strong>а</strong></emphasis>. Так и говорили: <emphasis>троить кинду</emphasis>. Хлеб, значит, кушать. Мне дед мой рассказывал, он сам из них был, из жгонов. Валенки они называли — <emphasis>уп<strong>о</strong>ки</emphasis>. Значит, валенки делать — это <emphasis>упоки жгонить</emphasis>. Так, Саш?</p><p>— Так, так…</p><p>— Что же еще-то? Перезабыл я… Ага, вот еще словечко было — <emphasis>ул<strong>и</strong>сто</emphasis>. Богато, значит. Или вот, например, убежать. <emphasis>Ухлыть</emphasis> по-ихнему. Как-то они называли плохую работу… Не помнишь, Саш? Если, например, заказчик обидит чем-нибудь жгонов, они ему закатают в шерсть вареную картошку, получается — валенок как валенок, а дня через три расползается. Как же это называлось?</p><p>— <emphasis>Ер<strong>о</strong>нить на шпик</emphasis>, — неожиданно подсказал сын Левши, паренек лет пятнадцати, такой же остроносый и взлохмаченный, как отец, и так же внимательно и тревожно переводивший взгляд с одного собеседника на другого.</p><p>— Прошу гостей к столу, — пригласила хозяйка, коренастая смешливая женщина, с гордостью смотревшая на мужа.</p><p>…Когда мы, сильно пошатываясь от подкрашенного чаем самогона, шли в темноте обратно, я наклонился к Николаю Макаровичу и тихонько спросил у него:</p><p>— Ну а сами-то вы как относитесь к Солженицыну?</p><p>Николай Макарович даже крякнул.</p><p>— Как, говоришь? Ну, что тебе ответить? Сам понимаешь… Здор<emphasis>о</emphasis>во, Толя, — ответил он на приветствие позднего прохожего. — В общем, я так скажу: <emphasis>свое</emphasis> время он выразил верно. Свое, понял? Вот тебе и весь ответ.</p></section><section><title><p>1975</p></title><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>14.01.1975.</strong> Падает, падает снег.</p><p>Голые, черные ветки.</p><p>И только надломленная летом веточка вишни перед окном нашей кухни несет пожухлые, сморщенные листья, на которых оседают мохнатые сугробики.</p><p>А когда придет оттепель с ветром, эта веточка будет раскачиваться и греметь листьями.</p><subtitle>Фиолетовое облако</subtitle><p>Я так и вижу перед собой эту сцену (хотя детали ее, понятно, скрываются от меня в тумане). Я вижу, как повозка, запряженная двумя быками, останавливается у пограничного поста на берегу притока Вэйхэ в предгорьях Циньлин-Шаня. Граница государства Чжоу: голо, безлюдно. Шаткий висячий мост переброшен над рекой. Приезжий, выйдя из повозки, складывает руки за спиной и смотрит на противоположный берег, на далекие, едва видные в дымке горы. Он маленького роста, тщедушный; широкие, свисающие с плеч одежды, раздуваемые безудержным на просторе ветром, только подчеркивают бесплотность тела. Жидкие пряди усов в углах рта шевелятся от ветра. Глаза внимательны и отрешенно-спокойны.</p><p>Начальник заставы плавной походкой приближается к нему и принимает подорожную. Повозку он углядел еще издали, когда она только появилась с востока, со стороны старой запустевшей столицы Хао, и сразу отметил странность: сопровождающее повозку фиолетовое облако. Сам приезжий тоже странен. Облик его явно не соответствует крестьянской запряжке. Но и на чиновника не похож: просторный халат неопределенного цвета, деревянные сандалии… Ни бамбукового веера, ни веничка из лосиного хвоста, ни шапочки. И совершенно седой, хотя и не старый.</p><p>— Туда? — спрашивает начальник заставы, махнув рукой за реку. — Зачем? Наших там уже нет, только кочевники.</p><p>Приезжий молчит, и начальник мысленно прикидывает: за горой Высокая Защита, если повернуть направо, к северо-западу, через 420 ли будет гора Ми, исток реки Даньшуй, а если повернуть налево, к юго-западу, через 400 ли достигнешь горы Куньлунь; дальше, к западу, на расстоянии 350 ли, находится Нефритовая гора, где в своем дворце из драгоценных камней на берегу Яшмового пруда живет Хозяйка Сиванму. Туда, что ли? Начальник заставы меняет тактику. Почтительно, как младший старшему, он задает вопрос о причинах, побудивших главного хранителя государственных архивов сбросить шапку чиновника и покинуть столичный город Ло. Приехавший отвечает кратко, но вежливо. В этих немногословных ответах слышится, однако, нечто такое, что офицер взглядывает на бывшего чиновника с удивлением. Теперь он задает другие вопросы — не по службе; что-то новое в нем, то, о чем он понятия не имел, заставляет его задавать их. Приехавший отвечает просто, легко, каждый ответ звучит исчерпывающе и все же вызывает следующий вопрос. Они уже медленно идут по берегу, не замечая, как удаляются от пограничного поста, — офицер и Учитель; ветер треплет их одежды.</p><p>То, что говорит бывший чиновник, поражает офицера неведомой безграничной свободой, но при этом он с удивлением чувствует, что эта свобода — в нем самом и всегда была с ним, только забылась, а теперь будто отдернута в душе какая-то завеса, скрывавшая давно знакомое.</p><p>— Ходить, не ведая куда, останавливаться, не ведая зачем, сжиматься и разжиматься вместе со всеми вещами, плыть с ними на одной волне, — слышит офицер. И он продолжает задавать вопросы, помогая шире и шире отдергивать завесу. И постепенно начинает понимать, что, хотя спрашивает он о разных вещах, хотя собеседник каждый раз отвечает точно на поставленный вопрос, говорит он, в сущности, об одном. К этому одному сводит приезжий все, о чем бы ни спрашивал его офицер, все, о чем он мог бы спросить, даже если бы спрашивал тысячу лет. Проще некуда, но запомнить, пересказать невозможно: оно возникает и существует помимо слов, слова сами по себе не имеют значения.</p><p>— Мои слова очень легко понять, им очень легко следовать, — говорит тот, кого офицер уже называет про себя Старцем (<emphasis>лао-цзы</emphasis>). — Но Поднебесная не может понять их…</p><p>И тогда офицер осторожно спрашивает о записях. Ведь если в школах, говорит он, долбят наизусть «Лунь юй», если вся Поднебесная живет, сверяясь с этими текстами…</p><p>— В Поднебесной, — возражает собеседник, — нет ничего, что можно было бы сравнить с учением, не прибегающим к словам, и пользой от недеяния.</p><p>Офицер смотрит на него. Он понимает, что настал его звездный час, что случай столкнул его с великим, единственным мудрецом, <emphasis>даожэнем</emphasis>, и что он последний, кто видит и слушает его; вот сейчас Старец уйдет на запад, в пустоту, исчезнет навсегда, растворится в этой Великой пустоте, на пороге которой несет свою службу скромный начальник самой дальней пограничной заставы, и из миллионов жителей приходящего в упадок, разваливающегося государства он, этот офицер, — единственный, кто держит в своих руках будущее. Он понимает все это и потому говорит почтительно, но твердо. Собеседник вежливо наклоняет голову. Он — как капля, стекающая по стеклу, как поток, журчащий в береговом тростнике, как ветер, пригибающий этот тростник. Они возвращаются к мосту, и здесь, в караульном помещении, в окружении сменившихся с поста солдат, бывший чиновник Ли Дань, опустившись на циновку, макая расщепленную палочку в тушь, мелкими иероглифами записывает свои знаменитые <emphasis>пять тысяч слов</emphasis> — сгусток учения, которому суждено пережить века, — учения о естественном пути вещей.</p><p>Ли Дань передает записи офицеру и, раскланявшись, выходит из караульного помещения. Он садится в повозку, повозка трогается с места и медленно вкатывается на висячий мост, подрагивающий под порывами ветра. Начальник пограничной стражи смотрит ей вслед. Повозка ползет по прогибающимся мосткам над быстрой мутной водой. В повозке сидит Лао-цзы, мыслитель, каких мало в истории. Повозка въезжает на противоположный берег и скрывается в фиолетовом облаке.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Может быть, было не так. Наверняка было совсем не так, как я себе это вообразил<a l:href="#n_43" type="note">[43]</a>. Может быть, как считают некоторые историки, вообще ничего не было, и трактат о <emphasis>дао</emphasis> и <emphasis>дэ</emphasis> написан не Лао-цзы, а кем-то другим. Дело не в этом.</p><cite><p>Эта сцена, разумеется, — вымысел, что, впрочем, нисколько не ослабляет ее интереса и, стало быть, ее реальности. Мне неведомо, что такое исторический факт; все, чего более нет, — ложно.</p><text-author><emphasis>Валери</emphasis>. Тетради</text-author></cite><p>Важно, что тот, кто написал этот трактат, не убеждает и не доказывает, а — заражает.</p><cite><p>…И я не забуду изумления, сказочного восторга, с каким читал эту книгу; все в ней казалось мне чуждым и в то же время верным, предугаданным, долгожданным.</p><text-author><emphasis>Гессе</emphasis>. Библиотека мировой литературы</text-author></cite><p>Мудрец не пользуется приемами научного изложения. Не в логике сила. К черту логику! Вместо того чтобы углубляться в неизвестное (<emphasis>дао</emphasis>) хитросплетениями коротких логических зигзагов, с тем чтобы в конце концов оказаться перед необходимостью начать все сначала и с той же гарантией успеха, вместо того чтобы в утешение себе выдавать эти попытки за «все более полное и более точное знание», не лучше ли сразу брать неизвестное во всей его бесконечной неизреченной глубине — в художественном образе?</p><p>«Почему эстетический подход так часто ведет к успеху? Неужели для того, чтобы радовать физиков? — спрашивает Мэррей Гелл-Манн. — Думается, ответ может быть лишь один: природа вечно прекрасна».</p><cite><p>…У нас совершенно утратилась аксиома: что истина — поэтичнее всего, что есть в свете, особенно в самом чистом своем состоянии.</p><text-author><emphasis>Достоевский</emphasis>. Дневник писателя</text-author></cite><p>Бог Эйнштейна и бог Лао-цзы — один и тот же.</p><subtitle>Абсолютный вкус</subtitle><cite><p>— Я знаю, я.</p><text-author><emphasis>Пушкин</emphasis>. Моцарт и Сальери</text-author></cite><p>Ну вот, перечитал предыдущую запись и убедился, что — банально в высшей степени. Банально до последнего слова!</p><p>В чем банальность? А я скажу… В том, что все это написано, словно под диктовку. Словно то, что я написал, когда-то и кем-то, каким-нибудь Стефаном Цвейгом, уже было написано, а я писал с чужих слов, припоминая прочитанное… Отчетливое ощущение вторичности — его не обманешь.</p><p>А я ведь еще с трудом удержался от того, чтобы оформить концовку следующим образом: «Ли Дань навсегда остался в караульном помещении. На порог вышел и направился к своей повозке Лао-цзы, мыслитель, каких мало в истории…» и т. д. Это был бы верх пошлости.</p><p>Ох уж этот стереотип формы!</p><p>Вся беда в том, что у меня вкус абсолютный. Погодите, не смейтесь, это не только шутка. Ведь существует же абсолютный слух, правда? Это разные вещи, конечно, но все же…</p><p>Так вот, абсолютный вкус — это, действительно, беда. Потому что в первую очередь он оборачивается против собственных творений. Он, как Кронос, пожирает собственных детей. Вернее, не дает им родиться.</p><p>Да, благодаря своему вкусу я способен «отличить превосходное от хорошего» (по Жермену Боффрану), увидеть в чужом произведении то, чего другие не замечают, я способен безошибочно распознать любое проявление гениальности и интенсивно, по-своему, насладиться им, не обманываясь ложными эффектами, — все это так, но при всем том для меня заперта возможность самостоятельного творчества.</p><cite><p>Для суждения о прекрасных предметах, как таковых, нужен вкус, а для самого изящного искусства, т. е. для создания таких предметов, требуется гений.</p><text-author><emphasis>Кант</emphasis>. Критика способности суждения</text-author></cite><p>Мой вкус давит, парализует меня. Имея отличнейшее понятие о гении, он и от меня требует только гениального выражения, причем его абсолютное требование настолько расходится с моими реальными возможностями, что последние просто не смеют обнаруживаться. Но поскольку потребность обнаружиться все же довольно сильна, мои возможности из какого-то подсознательного желания казаться более благопристойными и солидными, чем они есть на самом деле, выползают на свет божий в напяленной маске чужого стиля. Вот почему все, что я сделал, отмечено печатью вторичности, «литературности», то есть банальности.</p><cite><p>Я более близок к своему литературному идеалу прекрасного, когда я наслаждаюсь произведениями других и оцениваю их, размышляю об их достоинствах, чем тогда, когда пишу сам.</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. Анри Брюлар</text-author></cite><p>Вот почему мне так тяжело работать, и не сделал я пока ничего, что удовлетворило бы меня самого. Ведь я слишком хорошо <emphasis>понимаю</emphasis>.</p><cite><p>Возможно ли терзание более чистое, раздвоенность более глубокая, нежели это внутреннее противоборство, когда душа сочетается поочередно с тем, чего хочет, против того, что может, и с тем, что может, против того, чего хочет; и когда, отождествляя себя то со своими возможностями, то со своими влечениями, она мечется между всем и ничем?</p><text-author><emphasis>Валери</emphasis>. Тетради</text-author></cite><p>«Ах, какие прекрасные вещи можно было бы написать, если бы не мешал вкус», — восклицает Жюль Ренар.</p><p>Значит, с одной стороны, мой абсолютный вкус искажает мои творческие проявления, с другой — он обрекает меня на бесплодие, так как проявления, которые постоянно не удовлетворяют самого творца, сами собой атрофируются понемногу.</p><cite><p>В том-то и беда великая, в том-то и «горе-злосчастье» всей моей жизни, что я все, совершенно все понимаю, — и ничего, совершенно ничего не произвожу.</p><text-author><emphasis>Ап. Григорьев</emphasis>. Безвыходное положение</text-author></cite><p>Смею думать, что великие художники всех времен и народов не обладали абсолютным вкусом, ибо гений всегда есть отступление от общего правила, нарушение установившейся эстетической нормы, а абсолютный вкус способен только оценить нарушение, но ни в коем случае сам его не допустит.</p><cite><p>Пропасть между «знанием» и «умением», быть может, больше, а также страшнее, чем думают: возможно, что могущий в высшем смысле, т. е. творящий, должен быть незнающим…</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. По ту сторону добра и зла. VIII. 253</text-author></cite><p>Вы спросите, откуда взялся у меня этот абсолютный вкус? А я отвечу: от безделья. То есть, конечно, унаследованная мною способность создала благоприятные условия для роста и культивирования утонченной, обостренной восприимчивости, но вырастил и обиходил я ее сам, а именно — посредством систематического безделья. Никогда в жизни я не занимался трудом, который целиком захватывает все силы и все время человека, вольно или невольно стремящегося к определенной узкой цели. Именно безделье дало мне возможность много читать, смотреть, слушать, сравнивать, часто и капризно перемещая свое внимание, смаковать, возвращаясь к одному и тому же, а также самому писать, рисовать, играть, пробуя свои силы то в том, то в другом и подчиняясь исключительно собственным прихотям. Никогда и ни к чему не был я привязан всерьез, разве что ненадолго. Вот вам рецепт абсолютного вкуса. Но, конечно, что-то должно быть и заложено. И, повторяю, это — тяжелый крест.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>«“Гений”, — пишет Малкольм Каули, — означает все то, что по существу является даром подсознательного мира — мира вдохновения, воображения, творческой интуиции — даром муз, как в старину говорили поэты. “Талант” же воплощает сознательное мастерство, благоприобретенную технику и критическое чутье, проявляющееся у авторов при обработке их произведений. (…) Я пользуюсь этими словами для выражения резкой качественной противоположности обоих понятий»<a l:href="#n_44" type="note">[44]</a>. И в подтверждение своей мысли Каули цитирует Эмерсона: «Как много молодых гениев мы встречали, о которых никто, кроме нас, никогда не узнает только потому, что не было в них ни капли таланта».</p><cite><p>Талант без гения стоит немногого. Гений без таланта не стоит ничего.</p><text-author><emphasis>Валери</emphasis>. Смесь</text-author></cite><p>Гений без таланта, талант без гения, различные соотношения того и другого…</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>10.03.1975.</strong> Умер Михаил Михайлович Бахтин. Похороны состоялись вчера утром, а объявление о смерти появилось только в сегодняшней вечерней газете. В какой же все-таки подлой стране мы живем! К этому невозможно привыкнуть.</p><p>Из всех выдающихся современников это единственный, кого проводить я считал своим долгом. Здесь не «общественная активность», не суета. Дело, должно быть, в том, что это был единственный и пока что последний мудрец в нашей жизни. Вот именно — мудрец, а не умник. (Умников-то полным-полно вокруг.)</p><cite><p>Какой контраст с нашими мудрствующими историками, которые претендуют на открытие новых истин и на гениальность, продавшись, как всем известно, в надежде на место в Академии или на денежную мзду!</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. Записки туриста.</text-author></cite><p>Впрочем, и уму надо отдать должное. Что такое ум? Ум — это ум-ение. Умение воспринимать действительность такой, какова она есть, адекватно отражать ее в своем сознании, анализировать и сообразовываться с нею. Умение выбирать достижимые цели и наиболее эффективные пути, ведущие к ним, быстро и правильно взвешивая все «за» и «против», не обманываясь видимостью, исключая неожиданные последствия. Ум — прагматик, область его проявлений имеет четкие границы, причем довольно узкие. В конце концов, ум — это чисто логическая, а значит, бесконечно малая способность сознания, которая так или иначе всегда используется в обычных житейских отношениях и оттачивается в научных занятиях. (Противоположность — без-умие.)</p><p>Но в том-то и дело, что умение правильно отражать мир, вернее, тот или иной бесконечно малый кусочек мира в своем сознании, — это умение само по себе еще ничего не значит. Оно безразлично.</p><cite><p>Интеллект всегда понимает свободу в форме необходимости. Он всегда пренебрегает присущей свободным действиям новизною и творчеством.</p><text-author><emphasis>Бергсон</emphasis>. Творческая эволюция.</text-author></cite><p>Главное — это <emphasis>отношение</emphasis> к миру, которое может сильно различаться при одном и том же отражении. Потому что, помимо умения мыслить системно, в человеческом сознании умещается еще одна способность — мыслить морально, эстетически, религиозно — <emphasis>творить отношение</emphasis>, — то, что раньше называли «высшим разумом». «В нас есть нечто поумнее головы», — говорит Шопенгауэр.</p><p>Это и есть мудрость. Мудрость не отрицает ума, но надстраивается над ним; в той или иной степени она всем присуща, но мудрецом является лишь тот, кто, отбросив отношение к миру в духе самого этого мира, вернее, в духе системно осмысленного на сегодняшний день кусочка действительности, вырабатывает <emphasis>отношение</emphasis>, основанное на высшем разуме, который не сообразуется с преходящими, господствующими в данном обществе нормами.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Пришло письмо из костромской деревни Опалихино:</p><p>«Дорогой мой Сергей, я получила ваше письмо и фотокарточки. Я очень довольна. Большое, большое вам спасибо за то, что вы меня не забыли. Я ваше письмо читаю со слезами почти каждый день. И смотрю на вашу фотографию. Я ведь не забыла вас.</p><p>Вот вы меня спрашиваете, как я живу. Я живу, веду жизнь одинокую и скудную. И родных у меня нет никого. Ну, благодарю Господа Бога, меня чужия-то все же посещают, да и Господь не забывает. Ну, болела полтора месяца, зимой-то. А сейчас чувствую полегче. Я хочу вас попросить о том, чтобы меня навестить, когда ни придется ли быть в Макарьеве. Я бы вам подарила Евангелие. Да прошу, дайте ответ мне, престарелому человеку. Мне ето очень радостно будет. Ф. Мокина».</p><subtitle>Молитва</subtitle><p>— …А звали его Мих<emphasis>а</emphasis>лков, нашего барина. Мих<emphasis>а</emphasis>лков Александр Рафаилович его имя. Хорошо помню его, не смотрите, что старая: как же! гордый такой… И дом как свой в Михееве строил, помню. А вам на что, милые? Памятник? Нет, памятников там не было никаких, а что старинный — правда: давно построен. Как это строил дом-то, тут мне в самый раз восемнадцать ровно годков тогда стукнуло, как сюда привезли. Сама-то ведь дальняя я, офёрковская, сюда замуж только взяли; в тот год и построил. А теперь мне уж восемьдесят четыре, вот и считайте… А памятников не было, нет. Это я все помню хорошо, потому сразу тут в прислуги к ним пошла, как за мужа, значит, своего вышла, — прямо в новый дом уж пошла. В один год построили.</p><p>Да, милые, восемьдесят четыре… Такая карга старая стала, что уж и ведьмы пугаются меня. А вы считайте, записывайте. Я вам все расскажу, вы только слушайте… Его тут, это, все знали. Он, полковник, очень был известен хорошо, со всей округи съезжалися, к Михалковым-то, из Макарьева самого; чай на веранде пили. Теперь-то уж нет веранды, конечно… И был у него конь. Такой тонконогой был да легкой!.. У англичан, говорили, купил, и за большие деньги, да уж, видно, было за что. И уж как любил! Отдельно его держал, не допускал никого: все — сам. И вот раз он у него заболел (случилося что-то, не досмотрели). И так это тяжело, что не ест и не пьет, совсем мослы обтянуло, ну что ты с ним делать будешь! Полковник весь черный стал, и подойти-то к нему боялися, а тут приятель это приехавший: давай, мол, я попробую, — вызвался.</p><p>— Нет, — отвечает, — когда уж если я не сумел, так ты и подавно, где тебе…</p><p>Гордый такой, представительный…</p><p>— Ну продай, мол.</p><p>— Нет, — он ему обратно, — не могу продать. Детей своих, — говорит, — быстрее продам, а он непродажный.</p><p>Очень уж любил! Прямо черный весь сделался.</p><p>— Да ведь он и так все равно у тебя подохнет, — тот пристает.</p><p>Ну пристал: давай да давай… Уломал все-таки, и он ему позволил. Набрал тогда пшеничных отрубей и велел огонь развести. Отруби уварил, процедил через тряпочку, меда две ложки добавил и дал выпить. Три дня поил тем отваром натощак — хлоп! — вылечил. Переспорил тут это, значит, нашего. Вот поди же… Тогда он выводит коня и к пруду ведет его. Это за парком был там раньше пруд (теперь уж закопали), и он поставил его на бережочке. А сам на балкон взошел. Вот взошел, это, на балкон с ружьем, да из ружья-то его и застрелил. Прямо с балкона! Обидно ему показалося…</p><p>Тот было в крик: уговор, мол, нарушил!.. А наш-то, полковник, деньги те, что за коня отданные, швырнул ему и ружье опять подымает:</p><p>— Уходи, — говорит, — с Богом совсем, не то и тебя теперь сей же час порешу!</p><p>Так тот и уехал ни с чем и зазря, выходит, старался: деньги-то ни к чему пришлися, а коня жалко. Ох, жалко коня! Ничего не жалел, такой вот был гордый. Как пришли из дома-то гнать, так даже и не спорился с ними (свои же все, наши, опалихинские), и не взял с собой ничего. А только как с крыльца спускаться, на последней на ступенечке:</p><p>— Эх, мол, мужики! Вы меня, — говорит, — сразу обрили, а из вас-то самих по волоску выдергивать будут. (Вот как!) Помяните, — говорит, — мое слово.</p><p>И тут повернулся и ушел. И все домашние его на телеге за ним поехали — на той, что сельсовет отрядил. Куда — Бог весть! С тех пор ни слуху, ни духу. Сгинул. А как сказал, так и вышло. По уму-то из теперешних кто против него станет?</p><p>А памятников не было, милые, не ищите. Уж я знаю. Это в Макарьеве поставили, в тридцать пятом: подстамент здоровый, а сам махонький, — не хватило, видно, железа-то… Ночью через площадь идти — обязательно в темноте расшибешься. Ох, темнота-то эта лукавая!.. Как забралися раз в лог с девчонками, и вдруг топот. Батюшки! будто стадо бежит. Что такое?</p><p>— Ой, девки, это никак наши сорвалися!</p><p>А мы сидим только, это, в логу, промежду себя тихонько шушукаемся, а тут замолчали. И слышим, будто зовет кто:</p><p>— Ксюшка-а!</p><p>— А-а! — отвечает.</p><p>Потом другая, слышим:</p><p>— Танька-а! — громко так.</p><p>— А-а!</p><p>— Пашка-а!..</p><p>А хорошо слыхать ночью. Я говорю: девки, не откликайтеся, они нас всех по именам знают! Вишь, говорю, голоса-то какие похожие… Креститесь все скорей! А они свое:</p><p>— Машка-а!</p><p>— Олька!..</p><p>Мать Пресвятая Богородица, говорю, спаси и помилуй нас, грешных, Царица Небесная!.. И не тронул. А уж как бежали бедные: нашло, видно…</p><p>А то теперь, это, в поле иду. И прямо вдруг под ноги покатилося с горки. Ш-ш-ш! — по снегу. В темноте не видать, а только шипит: ш-ш-ш! — и прямо под ноги. Будто ком какой, то ли сена клок, и так страшно стало! В темноте-то он и одолевает. Остановилася тогда и говорю себе: да воскреснет Господь! Только тем ведь и опередишь, что молитвой. Как станет он вас, милые, искушать, тут всегда тогда «да воскреснет Господь» скажите, оно и минует; лучше нет против него ничего. Сказала — и мимо прокатилось.</p><p>Ой, а вы, милые, не донесете на меня? Пойдете, расскажете про старуху… Никто его теперь не боится, лукавого-то. Вы вот сидите тут, слушаете меня, а сами помалкиваете… Во Львове-то что приключилось, слыхали ай нет? Как на Пасху вдруг будто ветер какой по церкви пролетел, свечи перед Владычицей сами собой возгорелися… Неужто в газетах не читали? Уж сам, говорят, из Москвы будто Косыгин тут приехал, все правительство советское, а они стояли, милые, и молилися, и день, и другой, и третий, да как это вот плотно стояли, что нипочем ни одного нельзя было выдернуть, потому, значит, вера настоящая явилася, кто в Бога верует. Да так все и молилися, покуда свечи тут это сами собой угасли. Видимо-невидимо людей! Может, писали в газетах-то, а вы пропустили? Вы уж не доносите, милые, на меня, что я вам рассказываю такое: они-то сумеют вину пригнать.</p><p>Вот послушайте-ка, я вам расскажу, что от мамы еще моей, маленькая, слышала. Что, говорит, случилося во моем во чистом поле: как однажды два зайчика подралися. Один серенький был зайчик, а другой беленький, и вот они тут, это, подралися. Дралися, дралися, и вот будто серый беленького приобидел же, и пошел тогда это беленький во чисто поле, а серенький пошел в темные леса. А были то в поле не зайчики, а сошлися, говорят, Правда с Кривдою; это они промежду себя подралися. И вот это Кривда Правду приобидела. Пошла тогда Правда она на вышние небеса, а Кривда-то осталась на сырой земле, с нами, и пала она нам, милые, всем н<emphasis>а</emphasis> сердце. Оттого у нас в мире стало правды нет, вот какая сказка-то. Нравится ай нет? А больше и не помню ничего.</p><p>Ничего я не знаю и так обедняла! Одна ведь, милые, все одна… Спасибо Павлу Ивановичу, уж как я ему благодарная, что не оставляет: то воды, то дров принести, вот опять иной раз и в магазин, бывает, сходит… Помогает старухе старой. А сама как, это, выйду в огород — так домой потом едва дошатаюся. Вовсе сил никаких не стало. Сижу в избе холодная, голодная, стучат во мне мои косточки, будто в мешке каком. Ох, а изба-то вся покосилася, того гляди свалится, и крышу-то перебрать некому. Я бы наняла, да кто ж это так, задаром, пойдет? Не стало вот больше сил добывать себе, а двадцать-то рублей, куда они! Двадцать рублей, милые, пенсия, разве хватит? Не заслужила, выходит, больше… Да и не без добрых людей свет водится, не забывают они меня; живу пока. Вот хоть Павел Иванович, сосед, уж как я ему благодарная, да ведь сам инвалид, один он из всех наших мужиков с войны вернулся. А мой-то Егорыч так и пропал там.</p><p>Уж как просил напоследок: береги себя, береги Алешеньку (приймочек наш, своих-то деток н<emphasis>е</emphasis> дал Бог). А как убережешь! Только бабы осталися да ребята малые… А план как был по лесозаготовкам, лес валить, так его все прибавляли да прибавляли. День и ночь колотилися… Тут и хлеб привозить перестали, грибами спасалися… Сколько народу к лету помирало! Сколько померзло в морозные зимы! покалечилось на работе пригонной… И всюю жизнь, всюю жизнь на работе маячились, а куда уходило — не спрашивали… Вот теперь, это, заболел наш Алешенька. Набрала сухих веток в лесу, избу протопить, да начальству попалася. Ведь ни поленушка, ни хворостинки взять было нельзя. Десятку присудили. А вернулася — Алешеньки след простыл. Как в воду смотрел Егорыч.</p><p>Что ж поделаешь, на все воля Божья… Придет смерть, и спросит Он у нас: уж как жили вы на вольноем свете? Ничего ведь, скажет, доброго вы не делывали, ни середы, ни пятницы не требовали, и воскресенья Моего не праздновали, пенья церковного не понимали. Вы свою волю творили… А бредите-ка, скажет, через огненну реку! Вот как! Ох, страшно-то как помирать будет! Молитесь, милые, чтоб помог вам совесть очистить делами вашими. Вот погодите, я вам сейчас такую молитву дам хорошую… Пойдемте-ка в избу, я поищу. Она у меня переписана, мне люди принесли. Сюда проходите.</p><p>Вот как живу: ни оладья в меду, ни медведь в бору. И посадить-то мне вас, милые, некуда. Да хоть сюда садитеся, на одеялко, оно у меня чистенькое. Куда же я ее запрятала-то? Очень хорошая молитва, как помогает… Сей год стала я помирать, а как помереть без соборования-то? Такой батюшка в Макарьеве никудышный, нипочем соборовать не приходит — хочет, чтобы к нему теперь, это, ходили. А где мне, старой, дойти… Руки-ноги отнялися, в глазах темень. Легла тут, в уголку, да и лежу. Не знаю, сколько так пролежала. Никто ко мне не приходил, мыши — и те перевелися, а тараканов довольно, и сверчки кричат. Как умом подумаю: не от болезни, так от голода помру. Лежу себе, только молитву шепчу в потемках: услыши стенание мое и приклони ухо Твое к молению моему, Владычица, Мати Бога моего, и не презри требующих Твоея помощи… И тут он входит. Взошел это и встал передо мной — не то ангел, не то человек, до сих пор не знаю. И говорит: вставай, Фекла Даниловна! Бог с тобой, вставай! Да и не стало его. Дверь не отворялася, а его не стало! Что ж дивиться: нигде ему не загорожено. Поднялася, а у изголовья щи стоят в миске и хлеба немножко. Похлебала — такие вкусные, хорошие, — и отошло от меня. Вот какая молитва! Да уж не найду, видно…</p><p>И куда подевалася? Пусто ведь, господи, как пусто! Как это вернулася — все чисто подмели. Ночью приехала на попутной, с шофером простилася, дай Бог ему здоровья, и к дому иду. А окна-то заколочены… Ну, думаю себе, что там? Вхожу — пусто, нет ничего, ни крошечки, свет разжечь, и то стало нечем. Одни грамоты оставил на стенках, не нужны они ему… А какой мальчишечка был добрый! Все, бывало: «Мама, я сбегаю! Мама, я сделаю!» И не знал, что приемный, покуда добрые люди не сказали. А вырос — и чужее чужих. На целину, вишь, собрался, решил хозяйство распродать… Так и пропил все, такой дурливый. Матушка Казанская, она у Михалковых с каких пор от отца к сыну шла… Господа-то как просили: сохрани, Феклушка! может, вернемся еще… Не сохранила, все чисто подмел. Опустилася я вот тут, на порожке, и заплакала. Своего-то не жалко было — жалко, что чужого, доверенного не сберегла. И так мне обидно это! Сколько раз приходили и домогалися: отдай да отдай, дура старая… А пуще всего за Алешу обидно. Сердечко его коловое! Ничего не оставил старухе…</p><p>Простите, милые, что плачу перед вами. Да что ж поделаешь? Ведь вот и посадить-то вас мне некуда, и угостить нечем. Для чего жила? Молитву, и ту потеряла где-то… А ты терпи, говорят, горя не сказывай, платье носи, не складывай; износя платьице, сложить можно, а стерпя горе, сказать можно. Спаси вас Бог, ребята, что выслушали старуху. Прощайте, милые. Дайте хоть посмотрю на вас хорошенько. Ох, тёмно здесь, не вижу ничего…</p><p>Они вышли на деревенскую улицу. Солнце садилось. Ослепленные его лучами, они шли к своему мотоциклу, на котором приехали сюда после того, как обнаружили и обмерили усадебный господский дом в соседней деревне. Они приехали, чтобы разузнать о владельцах усадьбы и о времени постройки дома. Мотоцикл они оставили на другом конце улицы, потому что с ходу проскочили деревню, а потом уже, пешком, разыскивали кого-нибудь, кто мог дать нужные сведения.</p><p>Ярко-красный «Ковровец» стоял, привалившись к забору, с устало свернутым набок рулем. На седле лежали шлемы — белый и оранжевый. Невдалеке от мотоцикла играли в пыли дети: пятилетний мальчик и две девочки постарше. Они затихли и выпрямились, наблюдая за чужими людьми.</p><p>Мотоциклисты надели шлемы. Тот из них, кто надел белый шлем, взялся за рукояти руля и с усилием откатил мотоцикл от забора. Затем он несколько раз ударил ногой по педали, мотор взревел, тогда он перекинул ногу в седло. Другой, в оранжевом шлеме, сел сзади, мотоцикл сорвался с места, и они поехали с грохотом, быстро набирая скорость; теперь солнце было у них за спиной.</p><p>— А, черт! — сказал вдруг передний и сбросил газ. — Опять она.</p><p>Второй посмотрел через его плечо и увидел старуху. Она торопливо ковыляла от своей калитки, почти бежала наперерез мотоциклу, припадая на ноги, нелепо размахивая вытянутой рукой.</p><p>— Значит, нашла все-таки молитву, — отозвался второй.</p><p>Солнце било в ее испуганное лицо. Она остановилась посреди улицы, прямо перед мотоциклом, и только протянутой рукой с зажатым листком бумаги пыталась заслониться от надвигающегося на нее грохота, но одновременно, преодолевая испуг, вслепую протягивала свой листок (теперь было видно, что это сложенная вдвое страница из ученической тетради) навстречу этому грохоту.</p><p>Двое в шлемах, вильнув колесом, осторожно объехали ее, и второй, в оранжевом шлеме, наклонившись с седла, на ходу выхватил листок из протянутой дрожащей руки. Мотоцикл сразу же опять набрал скорость.</p><p>Он сунул листок в карман гимнастерки, потом, при выезде из деревни, обернулся: одинокая согнутая фигурка в сиянии заходящего солнца все так же стояла посреди улицы.</p><p>— Нет счастливых людей, — пробормотал он.</p><p>— Чего ты?.. — крикнул передний, не оборачиваясь.</p><p>— Я говорю: счастливы только дураки да звери.</p><p>— Да? А мы-то с тобой кто?</p><p>Но разговаривать на ходу было трудно из-за ветра и грохота, и они замолчали. Вскоре дорога, по которой они ехали, вышла на асфальтированное шоссе.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>29.03.1975.</strong> Вечер встречи выпускников в художественной школе.</p><p>Накануне я позвонил Сереже Кошелеву, просил его сообщить о вечере всем <emphasis>нашим</emphasis>: он ведь с Юлой в одном институте учится… И вот, прихожу сегодня в школу (волнуюсь, конечно, и, как всегда, опаздываю), поднимаюсь по лестнице и первую — ее вижу! Она словно поджидала меня, стоя в одиночестве перед входом в актовый зал.</p><p>Сердце так и выпрыгнуло ей навстречу!</p><p>Мы здороваемся небрежно, словно вчера расстались, отходим к окну. Протискиваться в зал нечего и думать: даже в дверях толпятся; а здесь, на площадке, пусто, и никто нам не мешает. В зале временами аплодируют. Я стою возле Юлы, присевшей на подоконник, и делаю вид, что прислушиваюсь к происходящему в зале. Она молчит, мне тоже сказать нечего. Четыре года готовился к этой встрече и все-таки растерялся!</p><cite><poem><stanza><v>Так, случаем нежданным,</v><v>Гуляющий на воле удалец</v><v>Встречается солдат-беглец</v><v>С своим безбожным капитаном.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Денис Давыдов</emphasis></text-author></cite><p>Потом начинают выходить из зала. Подбегает Тамара Волкова:</p><p>— Здравствуйте, Сергей Семенович!</p><p>Такая радость в ее глазах! И тут же, сочувственно:</p><p>— Говорят, вы ушли из школы?</p><p>В другое время и я бы обрадовался, а сейчас — через силу выдавливаю из себя что-то (чужим голосом, с фальшивой улыбкой), тогда как мысленно кричу ей: «Уйди! Не видишь, что не до тебя…» Подходят и другие. Приветствия, рукопожатия, знакомые и полузабытые лица, невнимательные вопросы, ответы, быстрый, возбужденный смех…</p><p>А с Юлой — ни слова! (Она все так же сидит на подоконнике.)</p><p>Но, однако, кончилась эта пытка, когда набрался я наконец решимости и, улучшив момент, шепнул ей: «Хочешь, уйдем отсюда?» — и она в ответ спокойно кивнула. (Значит, пришла сюда вовсе не для того, чтобы встретиться с бывшими одноклассниками!)</p><p>Этой-то минуты я ждал и боялся. Когда два месяца назад впервые услышал о намерении нового директора отпраздновать юбилей школы, собрав бывших выпускников (ну и, разумеется, «товарищей из министерства»), я сразу понял, что это — судьба. Вот именно — ждал и боялся!</p><cite><p>…Мое воображение разыгралось — я вспомнил ее взоры в ту решительную минуту нашего расставания, когда ни один из нас не нашел силы сказать «прощай»!</p><text-author><emphasis>Стерн</emphasis>. Сентиментальное путешествие</text-author></cite><p>Мы одеваемся и, протолкавшись через вестибюль, выходим. На улице она спрашивает:</p><p>— А кольцо ты по-прежнему не носишь?</p><p>Видимо, это была разведка. Я ответил коротко:</p><p>— Не ношу.</p><p>— Понятно…</p><p>Потом, помолчав:</p><p>— Эта девочка, что подходила к тебе, она тоже твоя ученица?</p><p>— Да, в прошлом году окончила.</p><p>Страх сковывает меня, мы спускаемся по освещенной огнями Кропоткинской. Идем не торопясь, но обоим ясно, что это не прогулка. (Впрочем, она, кажется, готова ограничиться и прогулкой.) Она невозмутимо ждет. Подталкиваемый скорее этим ее ожиданием, чем собственным вымечтанным планом, я откашлялся и промолвил словно невзначай:</p><p>— Может, к Сашке зайдем? Ты как? На метро быстро доберемся…</p><p>И опять она согласилась! (А тогда, четыре года назад, отказалась наотрез.) Значит, не ошибался я, когда предполагал, что она уже не та, какой была через год после окончания школы, и что начнем мы (если начнем) совсем не с того места, на котором тогда остановились. И вот теперь, с облегчением поняв, что все решилось и пути назад уже нет для меня, — что меня неудержимо втягивает в эту воронку, — теперь я чувствую, что мы и вправду не расставались.</p><p>Мы выходим из метро на станции «Проспект Вернадского» и по улице Удальцова идем к Ленинскому проспекту. Из телефонной будки я пытаюсь позвонить Американцу, чтобы предупредить о нашем приходе, и тут происходит странное: не могу вспомнить номер. (Вот ведь! Черт всегда подставит ногу; совсем, значит, голову потерял.) Тогда звоню маме — Дементий сказал, что будет у нее в этот вечер, — он и поднимает трубку.</p><p>— Слушай, — говорю я, — напомни-ка мне Сашкин телефон: вдруг, понимаешь, вылетело из головы…</p><p>— Спятил ты, старый… Ты с барышней, что ли?</p><p>— Ну да…</p><p>— Так зачем вам к нему? Вы лучше сюда приезжайте. Мы тут сидим…</p><p>— Как! — поражаюсь я. — Пьян ты, что ли? Соображаешь, что говоришь?</p><p>— Вообще мы тут с твоей матушкой <emphasis>жахнули малехо</emphasis>. Вообще. Но и на вас осталось.</p><p>— Вот ты дурачишься, Димыч, — говорю я, успокаиваясь, — а мать-то что скажет?</p><p>— Да ничего не скажет. Ты ее недооцениваешь, старый. Она нормальный человек, в отличие от тебя, мракобеса. Серьезно, приезжайте. У нас винишко есть, да и вообще… вместе побезумствуем.</p><p>— Ну ты даешь, старый. Вообще.</p><p>Я вешаю трубку и сообщаю Юле:</p><p>— Меняем маршрут. Познакомлю тебя с двумя хорошими человеками.</p><p>Мы едем на троллейбусе, потом на трамвае, продираемся в темноте сквозь кусты в обход грязи.</p><p>— Знакомься, мать…</p><p>Пропустив ее в комнату, мама укоризненно шепчет:</p><p>— В какое же положение ты меня ставишь! А если Танька вдруг позвонит, чт<emphasis>о</emphasis> я ей скажу?</p><p>Догадалась, стало быть, что таких девочек не приводят просто так. Незаметно показываю кулак Дементию.</p><p>И вот, сидим вчетвером на маминой кухне, пьем вино, разговариваем. Юла непринужденна и скромна. Дементий в ответ на мои взгляды только брови снисходительно задирает. В час ночи я провожаю ее на такси.</p><p>Сейчас вот вернулся домой, стараюсь вспомнить все по порядку. Главное, конечно, произошло у общаги, но об этом в другой раз. Молчушка уложила мальчишек и сама уснула, меня не дождавшись. Мы живем, как чужие; за последние месяца два мы и словом не перемолвились. Но это не помешает ей завтра же, воспользовавшись моим отсутствием, прочесть все, что я тут сегодня понаписал. Как ни прячь! Сказать — ничего не скажет, но я догадаюсь об этом по угрюмой ненависти в ее глазах, по брошенной на стол тарелке, по грубым окрикам на неповинных мальчишек. А у меня опять не хватит духу прямо обвинить ее в соглядатайстве.</p><p>К черту, лучше не думать! Возбуждение улеглось, пока писал; пора вырубаться.</p><subtitle>* * *</subtitle><cite><poem><stanza><v>Что с ним? в каком он странном сне?</v><v>Что шевельнулось в глубине</v><v>Души холодной и ленивой?</v><v>Досада? суетность? иль вновь</v><v>Забота юности — любовь?</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Пушкин</emphasis>. Евгений Онегин. VIII. 21</text-author></cite><p><strong>4.04.1975.</strong> Я захвачен, потрясен, перевернут! Я задыхаюсь, когда думаю о ней. Я не могу ни о чем ином помыслить. Но сначала о первом вечере.</p><p>На Госпитальной я расплатился с шофером, и мы вышли. Машина отъехала, мы стояли друг перед другом, не зная, как расстаться. С тоской я чувствовал, что наступила решительная минута. Юла оглянулась на темные окна общежития.</p><p>— Ничего, постучу — ребята отопрут. Давай пройдемся немного?</p><p>Мы двинулись вверх по улице, к Госпитальному валу. При слабом, перемежающемся свете фонарей я искоса, на ходу, любовался ею.</p><p>Она и впрямь изменилась, моя бывшая ученица. Трудно определить, в чем состоит это изменение: в ее походке, в ее улыбке горделивое сознание своей красоты по-прежнему сочетается с легкой застенчивостью рослого породистого подростка, неведомо как занесенного в московскую толпу откуда-то из донских или заволжских степей, где веками отбиралось все самое сильное и красивое на Руси, и еще не привыкшего к устремленным со всех сторон восхищенным взглядам; по-прежнему, едва взглянув на нее, сразу же понимаешь, что ничего подобного ты уже в жизни своей не встретишь.</p><p>Да, пожалуй, и не надо. А то ведь долго потом мучительно ноет сердце от ощущения какой-то непоправимой жизненной неудачи.</p><cite><poem><stanza><v>Она была так красива,</v><v>Что ты не посмел бы ее полюбить.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Аполлинер</emphasis></text-author></cite><p>Все по-прежнему. Вот разве что от косы она избавилась — этого вечного символа провинциального девичества, — от своей сказочной <emphasis>косы ниже пояса</emphasis>, всегда, бывало, полураспущенной; да еще свойственная ей ленивая свобода во всем — свобода подростка, тренированного спортивной гимнастикой и волейболом и чуждого всевозможным бабьим ухищрениям, — теперь, у женщины, стала как будто заметнее; и совсем исчезла наша десятилетняя разница в возрасте. Скорее, теперь уже я ощущал себя рядом с нею нелепым застенчивым подростком.</p><p>Она стала женщиной, вот в чем все дело. Я так и чувствую сгущенную вокруг нее атмосферу мужских откровенных взглядов, бесстыдных слов и прикосновений. Но как раз ей-то они совсем не опасны. Я же говорю: эти четыре года никак на ней не отразились. Так же, как прежде, невозмутимо, неуязвимо, независимо плывет она в этой гнусной и волнующей атмосфере, неведомо как находя дорогу; просто господствует, безмятежно покоряет.</p><cite><p>Но только взглянешь на нее, и сразу чувствуешь словно бы прилив благодарности за то, что ты мужчина и живешь на свете, существуешь вместе с ней во времени и пространстве, а в следующий миг (и уже навсегда) тебя охватывает какое-то отчаяние, потому что ты знаешь, что никогда одного мужчины не хватит, чтобы удостоиться, заслужить и удержать ее; и тоска навеки, потому что отныне и вовек ты ни о ком другом и помыслить не сможешь.</p><text-author><emphasis>Фолкнер</emphasis>. Город. 1</text-author></cite><p><emphasis>Другая порода</emphasis> — вот в чем все дело. Тут надобно быть героем, Ахиллом или Язоном, золотоволосым любимцем богов, отважным хищником, покрытым барсовой шкурой, с двумя копьями в руках, — чтобы только попытаться удержать, чтобы только пуститься в погоню. Долго плыть в лучезарную даль, вдыхая разреженный воздух доблести, легко и непреклонно изнашивая судьбу, вторгаться в чужие судьбы, опрокидывая их, озаряя и тут же забывая о них, как о разграбленных по пути прибрежных городишках; все дальше и дальше, каждый шаг — битва, все выше поднимается дно опоражниваемого кубка, и, отшвырнув его, приблизиться, наконец, вплотную, пусть в этот миг и получишь наконец то, что тебе предназначено, — смертоносную стрелу в горло; но и катаясь в пыли, под копытами новой схватки, знать, что ты был <emphasis>достоин</emphasis> участвовать в ней.</p><cite><poem><stanza><v>Чтобы и в смерти всякий меж сверстных искал</v><v>Крепчайшее зелье —</v><v>Доблесть.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Пиндар</emphasis></text-author></cite><p>Или молодым удачливым полководцем выйти со знаменем на дымный Аркольский мост, чтобы под картечью одним решительным словом и жестом перечеркнуть привычный ход событий…</p><cite><poem><stanza><v>Там, где, сражаясь, великою честью себя покрывает</v><v>Страха не знающий муж. Окажися достойным породы…</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Гомер</emphasis>. Одиссея. XXIV. 506–508</text-author></cite><p>И подумать только, что когда-то она сама меня выбрала!.. Эх, да что вспоминать! Что же это был за богатырь, за сверхмужчина, который…</p><p>Адик, помнится, говорил, что встретил Юлу в Сокольниках: она шла, обнявшись с каким-то парнем. Интересно, как далеко она со мной намерена зайти? Ничего не поймешь в ее горделивой и скромной улыбке.</p><p>Но я отвлекся. Мы дошли до Госпитального вала и повернули назад. Тут меня прорвало, я принялся сбивчиво объяснять, как все эти годы думал о ней, мечтал о встрече (почему-то обязательно случайной), как, наконец, подстроил встречу, воспользовавшись школьным праздником, и как счастлив теперь оттого, что вижу ее… Она помолчала в ответ, словно удивившись моей неожиданной горячности, а потом промолвила, словно итог подводя, словно лишних слов не желая тратить:</p><p>— Так ты запиши мой телефон.</p><p>Кажется, на прощанье она прибавила:</p><p>— Я буду тебя ждать…</p><p>И вот я уже ни о чем другом думать не могу.</p><p>С тех пор был у нее два раза (последний раз — вчера), но достиг лишь того, что теперь я и глаз на нее поднять не смею. (Но не от страха. Страх-то как раз отступил, поскольку, приблизившись к ней, я убедился в ее недостижимости; стало быть, и вблизи ее мне ничто не угрожает.) Неужели она все забыла, как говорит? Неужели она действительно не ожидала встречи со мной? Она не дает мне возможности обнять ее. Нужна развязка, и немедленная. Иначе дружеские отношения приобретут инерцию закона.</p><cite><p>И вот он опрометью, очертя голову, бросился в эту схватку, причем лучшее, на что он мог надеяться, это проиграть ее как можно скорее, потому что малейшее подобие, хоть самая ничтожная тень победы убила бы его, как удар молнии…</p><text-author><emphasis>Фолкнер</emphasis>. Особняк. 6</text-author></cite><subtitle>Повесть</subtitle><p><strong>10.09.1975.</strong> Я думал — я умру или с ума сойду. И как это я вообще уцелел, до сих пор удивляюсь! Словно ураганом или наводнением сорвало меня с места, понесло, закружило… и очнулся я уже здесь, в пустой квартире Американца, где и живу теперь — один со своим горем.</p><p>Воспоминания измучили меня. Я гнал их от себя, пока не понял, что спасение как раз в том, чтобы вспоминать, стараться не упустить ни одной подробности, писать обо всем, что произошло за эти пять месяцев. Пять месяцев я не прикасался к этой тетради.</p><cite><p>Мешало писать состояние души. Никакими словами не опишешь, что со мной творилось. А пока человек, не переводя дыхания, борется с обрушившейся на него силой, у него нет ни настроения, ни времени заниматься чем-то другим.</p><text-author><emphasis>Сенкевич</emphasis>. Без догмата.</text-author></cite><p>Остается, значит, наверстывать — так, словно по прошествии времени рассказываешь лучшему другу. Конечно, буду путаться, перескакивать, но это неважно. Лишь бы прошедшее поскорее опять стало прошедшим… Главное — постараться быть точным; значит, не подыскивать слов.</p><cite><poem><stanza><v>Я их от сердца отрываю,</v><v>Чтоб муки с ними оторвать!</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Лермонтов</emphasis></text-author></cite><p>Рассказывать так, словно ждешь совета, увещевания, словно сам не все понимаешь в том, что произошло. Да так оно и есть.</p><cite><p>Я предельно честно опишу случившееся. Это поможет мне самому лучше понять то, что произошло. Помимо всего прочего, изложить происшествие — значит перестать быть действующим лицом и превратиться в свидетеля, в того, кто смотрит со стороны и рассказывает и уже ни к чему не причастен.</p><text-author><emphasis>Борхес</emphasis>. Гуаякиль</text-author></cite><p>Ну, слушай.</p><p>Произошла, фактически, катастрофа. Это может показаться преувеличением, но слово само пришло, я его не искал и, подумав, повторяю: да, катастрофа. Как еще назвать, когда от человека только и остается, что его оболочка, когда за короткое время он изменяется настолько, что сам себя не узнает и, опустошенный, не знает, ликовать ему или с горя подохнуть оттого, что он цел остался? Вот, пишу — и даже почерк уже другой.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>На чем я остановился? Да, на развязке. Так вот, развязка мне не давалась. Каждый раз, направляясь к Юле, я говорил себе: «Ну, сегодня…» Но чем ближе к общежитию, тем невозможнее это становилось, и, войдя в ее комнату, оставшись с нею наедине, я оказывался дальше всего от намеченной цели. А потом, возвращаясь домой, недоумевал: что же мне помешало? Ведь так, кажется, просто… И опять говорил себе: «Ну, завтра…» Но и назавтра повторялось то же.</p><empty-line/><p>…Украдкой бросив при входе взгляд на ее лицо и сейчас же отведя его из страха, как бы она не уловила в нем намек на вожделение и не разуверилась в бескорыстии своего знакомого, он утратит способность думать о ней — настолько он будет поглощен подыскиванием повода,</p><cite><p>во-первых, не уходить от нее сейчас же, а во-вторых, с деланно равнодушным видом взять с нее слово встретиться завтра… то есть продлить, а на другой день возобновить муку разочарования, причиняемую беспрокими свиданиями с этой женщиной, с которой он сближался, не смея обнять ее.</p><text-author><emphasis>Пруст</emphasis>. По направлению к Свану</text-author></cite><p>Я себя не узнавал!</p><cite><p>Напрасно припоминал я свою удачливую дерзновенность, — я не мог решиться на нее.</p><text-author><emphasis>Лакло</emphasis>. Опасные связи</text-author></cite><p>И постепенно начинал понимать, что я <emphasis>умею обольщать только тех женщин, которые мне совсем не нравятся</emphasis>. Эту поразившую меня фразу Стендаля я даже вставил в свое первое письмо к Юле (на которое, между прочим, возлагал некоторые надежды). Но это позднее, в Астрахани. А тогда, пять месяцев назад, в разговоре с Дементием я, помнится, пытался объяснить (ему и себе) свою нерешительность тем, что не чувствую себя достойным, что Юла слишком хороша для меня.</p><p>Дементий терпеливо выслушал и резюмировал кратко:</p><p>— Какая хуйня!</p><p>— Нет, ты пойми, — продолжал я втолковывать (разговор шел через бутылкину голову), — ты не думай, что я идеализирую. Есть женщины — и очень неплохие, уверяю тебя, — для достижения которых от меня потребовалось бы в тысячу раз меньше усилий и мучений. Есть и такие, которые сами были бы не прочь, чтобы я их достиг. А я выбрал именно ту, которая вообще для меня недостижима. Вот мне и приходится…</p><p>— Какая хуйня, старый!</p><p>— Вот и приходится мне говорить. Ну да, я понимаю, что — глупо, что я только углубляю пропасть, через которую все труднее перешагнуть; а остановиться не могу. И добро бы еще в легком, таком, знаешь ли, эротическом стиле, как принято… Но уж если так, как я, за дело браться, — пиши пропало, ничего не выйдет. Ну а чем еще я могу ее удержать? Да и то учти, что этого легкого стиля наслушалась она выше головы, ее с души от него воротит… А меня она слушает, у нее интерес в глазах, и я боюсь остановиться, потому что это — единственная нить. Не дай бог, порвется — тут-то она и увидит, чего я ст<emphasis>о</emphasis>ю на самом деле. Посмотрит внимательно и пожмет плечами. Вот я и отвлекаю, завораживаю ее… хотя этим же и пропасть углубляю. Понимаешь? Пропасть и нить. Но как долго это может продолжаться?</p><cite><p>— Что же ты думаешь, она век сыта будет болтовней?</p><text-author><emphasis>Шекспир</emphasis>. Отелло. II. 1</text-author></cite><p>Тут Дементий сказал вещь, меня обрадовавшую. Он сказал:</p><p>— Ну мы-то с тобой за двадцать лет как будто не выговорились. У нас-то всегда находилось, чт<emphasis>о</emphasis> сказать друг другу.</p><p>Я обрадовался этим словам как косвенному поощрению, хотя, как я теперь понимаю, их смысл был совсем обратный: не сопоставление, а противопоставление содержали они; вернее — мягкое предостережение…</p><p>А я другое чувствовал и чувствую: за одну минуту (даже сейчас!) я голову готов сломить — за чудовищную минуту иллюзорной победы.</p><p>Даже сейчас, когда минута эта уже позади.</p><subtitle>* * *</subtitle><cite><p>И он продолжал нанизывать одну нелепицу на другую…</p><text-author><emphasis>Сервантес</emphasis>. Дон Кихот. I. 2</text-author></cite><p>Итак, не было у меня никаких шансов на победу. О какой победе смел я мечтать, когда сам был разгромлен наголову, едва лишь переступал порог ее комнаты! Как побежденному мне оставалось только оплачивать дарованное мне право присутствовать, видеть ее наедине; а если смотреть в корень, то и само существование свое приходилось мне оправдывать в те часы, что я проводил с нею.</p><p>Вот я и оплачивал. Мы сидели в ее крошечной комнатке во втором этаже студенческого общежития, разделенные углом покрытого клеенкой стола, и я непрерывно и почти бессознательно болтал бог знает о чем, лишь бы не о том, что так и рвалось наружу.</p><cite><poem><stanza><v>Все, все, что выразить бы мог…</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Пушкин</emphasis></text-author></cite><p>А сложившиеся накануне восхитительные монологи бесплодно перекипали во мне. Это было мучительно!</p><cite><poem><stanza><v>О, не глядеть, молчать — нет мочи,</v><v>Сказать — не надо и нельзя…</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Блок</emphasis></text-author></cite><p>Беззаботной болтовней я заглушал в себе то, над чем боялся задуматься. Ну вот, например (включаю воображаемый диктофон):</p><subtitle>Приключение</subtitle><p>— …А он в таких случаях виновато и примирительно улыбался исподлобья: вот он, мол, я, подлец, весь тут, в твоей власти, казнить меня, подлеца, мало; но я-то, мол, знаю, что ты этой властью не воспользуешься… Ну как же его не простить, бедолагу! Тем более что он твое прощение заранее предвкушает… Впрочем, он был простой, легкий человек, без претензий. Гришаша — так мы его называли.</p><p>В Пскове, в самом начале экспедиции, он купил себе дудочку, детскую такую игрушку, и постоянно таскал ее с собой. И вот, странное дело: стоило ему заиграть на этой дудочке — обязательно что-нибудь случалось. Или попутная машина, неизвестно откуда взявшись, догоняла нас на глухом, заброшенном проселке. Или на совершенно безлюдной улочке из ближайших ворот появлялась местная красотка, к которой Гришаша обращался с проникновенным вопросом: «Девушка, вы нам не подскажете — это, случайно, не…?» (следовало наименование данного населенного пункта). Беседа завязывалась, нам приходилось чуть не за уши Гришашу оттаскивать. В общем, с ним мы не скучали.</p><p>Ну так вот. Из Великих Лук мы должны были ехать дальше, в Кунью. На автовокзале была давка, и пока выстаивалась очередь за билетами, Гришаша и я прогуливались по площади, среди людей, сидевших на узлах и чемоданах. Он тихонько насвистывал в свою дудочку и вдруг говорит:</p><p>— Смотри, какая девушка. Давай познакомимся?</p><p>Мы стали к ней приближаться. Но в это время объявили посадку, девушка поднялась со скамьи и пошла к автобусу. И вот она входит в автобус и садится на заднее сиденье у окна, а через минуту автобус набит битком; все лезут через переднюю дверь, потому что задняя закрыта. Это важно — что именно задняя закрыта.</p><p>Мы с Гришашей подошли и встали перед ее окном. Мы в упор смотрели на нее, а она через стекло во все глаза уставилась на Гришашу с его дудочкой (он все продолжал насвистывать). Наконец, он оторвался от дудочки и говорит:</p><p>— Девушка, вы случайно не в Кунью едете?</p><p>Она покачала головой: не слышно, мол, — тогда мы жестами показали ей: выходите к нам! И что же ты думаешь? Она встает и выходит. Она проталкивается через весь битком набитый автобус (я же говорю, что задняя дверь закрыта) и спускается к нам. Тут Гришаша с хищным видом за нее принимается, и мы узнаем массу интересного: и как ее зовут, и куда она едет, и когда вернется, и, между прочим, домашний адрес, — в то время как весь автобус, прильнув к окнам, изумленно нас разглядывает. Девочка, и впрямь, ничего себе.</p><p>Потом мы подсаживаем ее на подножку и прощально машем вслед. И долго еще в наших скитаниях по Куньинскому району мы вспоминали об этой встрече. Гришаша вытаскивал бумажку с адресом и под общий смех подмигивал мне:</p><p>— Зайдем?</p><p>— Конечно, — отзывался я, — а как же!</p><p>И мы зашли. В Великих Луках, на обратном пути, подкинули нам кой-какую работенку, так что на несколько дней пришлось задержаться. Два вечера мы с Гришашей потратили на поиски: все, кому мы ни показывали свою бумажку, только руками разводили. Но мы все-таки добились своего.</p><p>Она жила на окраине, за железнодорожным переездом, в самом конце длинной и по-деревенскому широкой улицы, по сторонам которой тянулись заборы. Мы поднялись на крылечко, без стука толкнули одну дверь, другую — Люся, властительница наших дум, в халатике и бигудях сидела перед зеркалом, шлепая себя ладошками по лицу. Кошмарная неловкость! Люся охает и сжимается, заслоняясь чем попало, мы пятимся, бормоча извинения пополам с приветствиями, вываливаемся на крыльцо и торопливо закуриваем, стараясь не глядеть друг на друга.</p><p>Конечно, ничего страшного не было в повернувшейся к нам от зеркала маслянистой рогатой харе, в бледных пупырчатых коленках из-под слишком короткого халатика, в безобразной суете бабьего испуга. Однако весь наш энтузиазм иссяк мгновенно; ясно стало, что напрасно мы притащились. Но и отступать было поздно. Она вышла принаряженная, начался между нами разговор.</p><p>Ох уж эти разговорчики! Ну, знаешь, как обычно: вам небось скучно в нашей глуши, ни театров тут, ни приличных ресторанов, вы там у себя привыкли развлекаться, все вы, москвичи, слишком умными себя считаете, самих-то небось жены дома ждут, а говорите, что неженатые, все так говорят, да что вы мне говорите, я сама знаю… Скука смертная! И не так уж она оказалась хороша, даже принаряженная, как нам все это время издали представлялось. Гришаша что-то врал ей, а я озирался в поисках выхода.</p><p>Когда мы решились наконец откланяться, Люся заявила, что проводит нас. Мы-то подумали, что она до переезда с нами прогуляется, — смотрим: уже и переезд позади, а она идет себе и идет, трещит без умолку и прощаться вроде не собирается. В общем, перехватила она инициативу. Гришаша, вижу, и тот скис, посылает мне уклончивые улыбочки в том смысле, что, мол, ты заварил, ты и расхлебывай. Он уже на одного меня все переложил! А солнце садится…</p><p>Надо сказать, что в Луках нашу бригаду поместили в общежитии радиотехникума — в старом кирпичном трехэтажном здании — как раз на другом конце города. Добрались мы туда уже в сумерках. Тут нам с Гришашей ничего другого не остается, как пригласить Люсю к шалашу. Мы уже не знаем, как от нее отвязаться.</p><p>В комнате на смятой постели лицом вниз сладко похрапывал Боб, остальные в этот вечер где-то загуляли.</p><p>— Вставай, Боб, — сказали мы грустно, — принимай гостей.</p><p>Боб, в отличие от нас, показал себя джентльменом. (Это славный парень, я тебе потом как-нибудь о нем расскажу.) Он протер заспанную рожу, приветливо улыбнулся даме и захлопотал: поставил чайник на плитку, извлек из рюкзаков хлеб, сахар, консервы и с достоинством позвал нас к столу.</p><p>Ну что сказать об этом идиотском ужине? Он затянулся. Мы пили чай из кружек и слушали Люсю, покорно приобщаясь к ее ожесточенной умудренности. В свои восемнадцать она знала жизнь как свои пять пальцев (но только сложенных кукишем) и судила беспощадно; возможно, впрочем, ей просто хотелось произвести впечатление. Мы вяло поддакивали ей, позевывая тайком. Боб поглядывал на меня и Гришашу с сожалением.</p><p>Так время подошло к двенадцати. Наши все не возвращались. Люся умолкла наконец и сказала, что ей пора. И тут Гришаша отколол одну из своих штучек. Он вдруг крякнул и сморщился, как от боли, стал потирать колено, а затем сокрушенно промолвил:</p><p>— Опять нога! Придется тебе, Серега, одному провожать. Вы уж извините, Люсечка: нога проклятая…</p><p>— Кончай, кончай, — сказал Боб, поднимаясь. — Вместе пойдем.</p><p>Теперь начинается главное, слушай. Выйдя из общежития, мы вскоре попали в нестройно и шумно движущуюся толпу: молодежь расходилась с танцплощадки. Мы шли среди возбужденных выкриков, недоброй зацепчивой толкотни, то и дело возникавших заторов. Было не до разговоров, приходилось смотреть в оба. На одном из перекрестков пришлось огибать гогочущую группу, в центре которой выделялась здоровенная девица с распущенными волосами. Гришаша и тут себе не изменил: с ходу втерся в эту компанию, и мы услышали знакомое:</p><p>— Девушка, вы случайно не из МИФИ?</p><p>Парни остолбенели от такого нахальства, а девица, презрительно оглядев Гришашу, подбоченилась и зычно рявкнула на всю улицу:</p><p>— Из мифи, бля!..</p><p>Так пересекли город — мы с Гришашей уже в третий раз за этот вечер. Толпа постепенно рассеялась, мы остались одни. Миновали железнодорожный переезд, вышли, так сказать, на финишную прямую. Улица, которую предстояло пройти, уходила в темноту; только теперь мы заметили, как редко она усажена фонарями.</p><p>Здесь шла своя жизнь, сменившая дневное безлюдье: под каждым фонарем, на тусклых островках света, густо роилась <emphasis>урла</emphasis> — подростки и парни постарше. В темноте кто-то за кем-то с топотом гонялся, где-то вопили дурным голосом, хриплая и звонкая многоголосая брань перекрывалась громким хохотом; но при нашем приближении все зловеще затихало. Мы двигались от островка к островку, сопровождаемые разносившимся свистом, и то за спиной, то навстречу слышали настигающие таранные шаги, в последний миг сворачивающие в сторону. Или разбивалась брошенная нам под ноги бутылка… Нас проверяли, испытывали, не торопясь, зная, что никуда мы от них не денемся. Мы шли молча, напряженные; я старался не вздрагивать.</p><p>Остановились у Люсиной калитки, пора прощаться. Несколько парней подошли и встали полукругом. Потом медленно прошли между нами, задевая плечами, внимательно нас разглядывая. Медленно, нагло и цепко. Пройдя, опять остановились. Мы стояли в молчании, изготовившись ко всему, всей кожей чувствуя свою обреченность.</p><p>Потом шли назад — втроем. В последний раз пустились в плавание. И оно было самым трудным, потому что нас уже ждали. Знали и ждали. На Гришашу надежды не было никакой. Шли, как сквозь строй. Шли твердо, в ногу, плечом к плечу, Гришашу имея в середине. За переездом вздохнули свободнее. Молча проделали весь путь. По ночным опустевшим улицам добрались до общежития, поднялись в свою комнату. Наши уже вернулись и спали. Я вынул «лису» из кармана и бросил ее на стол, замусоренный остатками ужина.</p><cite><p>Само собой прилипает к руке роковое железо.</p><text-author><emphasis>Гомер</emphasis>. Одиссея. XIX. 13</text-author></cite><p>Боб повалился на койку, оттуда проговорил спокойно:</p><p>— Спасай их тут, дураков…</p><subtitle>* * *</subtitle><cite><p>— А человеку вовсе не надо обладать Еленой, ему бы заслужить право и честь смотреть на нее. Но самое страшное, что с тобой может стрястись, это если она вдруг тебя заметит, остановится и обернется к тебе.</p><text-author><emphasis>Фолкнер</emphasis>. Особняк. 15</text-author></cite><p><strong>11.09.1975.</strong> Я вот сказал, что все отдал бы за минуту близости, а это неверно. Тогда подобные мысли и в голову мне не приходили. То есть приходили, конечно, — как же им не прийти, когда сидишь наедине с прекрасной юной женщиной, которая, к тому же, как ты замечаешь, сама в грош не ставит всякие там условности, ограничения, барьеры, — но приходили словно по обязанности.</p><cite><p>Ясно, что душа… хочет чего-то другого; чего именно, она не может сказать и лишь догадывается о своих желаниях, лишь туманно намекает на них.</p><text-author><emphasis>Платон</emphasis>. Пир. 192 d</text-author></cite><p>В том-то и дело: с нею я оставался самим собой, вернее, <emphasis>становился</emphasis>; и с удивлением, с радостью обнаруживал, что я лучше, чем мне казалось. Разве это не величайшее благо, доступное человеку, — найти такого судью, перед которым стараешься быть лучше, чем ты есть, реализуя то лучшее, что в тебе есть, стыдишься своей слабости — даже тогда, когда он тебя не видит, — и постоянно извлекая из себя только лучшее, действительно, <emphasis>становишься лучше</emphasis>? И разве есть на свете лучший судья твоих достоинств, чем женщина (<emphasis>juge des m&#xE9;rites</emphasis> по Стендалю), которую любишь (ибо кому же и верить, как не тому, кого любишь)? Для кого укрепляешь свое тело, копишь и расцвечиваешь впечатления, весело идешь навстречу тяготам, прежде проклинаемым, всю свою жизнь переосмысливаешь как некое произведение, как дар, счастливо рождающийся в твоих руках…</p><cite><poem><stanza><v>Чтоб совершенствовать всегда свой образ,</v><v>Свою любовь, свой разум.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Шекспир</emphasis>. Ромео и Джульетта. III. 3</text-author></cite><p>Чего же еще? Мне достаточно было и того, что она слушала меня с интересом. (В особенно удачных местах она начинала медленно из стороны в сторону покачивать склоненной головой и, улыбаясь, стонала от удовольствия — такая у нее манера.)</p><p>Но как ни наслаждался я мирной доверительностью наших бесед и собственным бескорыстием, оставалась все же — я чувствовал это — некая преграда, за которую меня не пускали. Невозмутимость Юлы оставалась для меня загадкой. При том заинтересованном понимании, которое возносило меня и в котором я не мог ошибиться, при той ответной откровенности, которая тоже лишь мне предназначалась, — я чувствовал и сознавал, как мало она дорожит моим обществом. Если бы я вдруг исчез с ее горизонта, она не только не стала бы убиваться, но и само исчезновение мое едва ли заметила бы.</p><p>В первый раз (после вечера на маминой кухне), когда я пришел к ней, с трудом переводя дух от волнения и страха, она встретила меня своей обычной улыбкой:</p><p>— А я загадала: если сегодня не придешь, значит совсем уж не придешь.</p><p>Она, стало быть, ждала и искренне обрадовалась моему появлению, но эта радость означала: пришел — хорошо, а не пришел — и не надо. И чем дальше, тем непостижимее для меня становился этот ровный своенравный характер, безмятежно пренебрегающий тем, что о нем могут сказать или подумать, способный, как я и прежде, четыре года назад, догадывался, а теперь знал наверняка, на величайшие безрассудства; тем больнее кололо меня это странное… равнодушие, что ли. «Я могу надеяться возбудить со временем ее привязанность, — отзывался Пушкин о красавице, выбранной в жены (тоже, значит, заранее все предвидел), — но ничем не могу ей понравиться; если она согласится отдать мне свою руку, я увижу в этом доказательство спокойного безразличия ее сердца».</p><p>Вот именно — спокойное безразличие! Вспоминаю одну историю, рассказанную ею в ответ на мои околичности. (Начинала она всегда с середины; если речь шла о ком-то из ее знакомых, она просто называла его по имени, не затрудняя себя пояснениями, так, словно я сам давно и хорошо знал этого человека.) Перескажу, как запомнил. Итак…</p><subtitle>История, приключившаяся с приятелем Юлы, юным театральным осветителем, на гастролях в Ленинграде</subtitle><cite><poem><stanza><v>К Лукреции Тарквиний новый</v><v>Отправился, на все готовый.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Пушкин</emphasis>. Граф Нулин</text-author></cite><p>Он боролся со сном на раскладушке в чужой, мило обставленной комнате. Справа от него свет торшера падал на низкий столик, с которого только что убрали вино и закуску, на старое кожаное кресло с брошенной на подлокотник одеждой. Слева книжные полки мерцали в полумраке корешками редкостных, дорогих изданий — все больше по искусству (он и не видел таких никогда) — и стоял рабочий стол хозяйки, резной, с конторкой. В глубине комнаты угадывался задернутый пологом альков. Старинные безделушки, фотографии в рамках, картины — все было непривычно. Из ванной доносился плеск воды.</p><p>Она и его заставила принять ванну. Именно заставила, потому что, когда он попытался отнекиваться — очень уж устал и очень хотел спать, да и выпитое вино подействовало, — она взглянула с таким удивлением, что ему пришлось подчиниться. Она напустила в ванну будузан, и он утонул в пене. Он настолько был замотан и сбит с толку, что забыл снять часы. Лежал в душистой, тихо лопающейся пене и едва не уснул. Потом, вытираясь громадным махровым полотенцем, смотрел на себя в зеркало и старался представить, как вести себя дальше. Аристократизм бывшей балерины приводил его в замешательство. Как это у них делается? Лампочка в ванной светила ярко, трезво; в конце концов он решил, что там будет видно.</p><p>Софье Марковне было под сорок. Она уже не выступала, а натаскивала девчонок из кордебалета, но когда выходила показывать своим воспитанницам, что от них требуется (он однажды присутствовал на репетиции), эти юные грациозные создания выглядели рядом с нею просто дрессированными лошадками. Не мудрено, что мужская половина приехавшей на гастроли труппы немедленно в нее влюбилась и вот уже целый месяц ухаживала за нею — без особого, впрочем, успеха: она со всеми оставалась ровна и одинаково приветлива.</p><p>А он в этот последний день чувствовал себя таким разбитым, что вначале отказался от приглашения. Она прошла за кулисы по окончании спектакля и, отыскав его взглядом среди возившихся на сцене рабочих — он сматывал кабели и откатывал тяжелые КПЛы, — кивком подозвала к себе. Тотчас возле нее выросли два дружка-собутыльника — помреж Фимкин и бас Федоров, самые настойчивые поклонники:</p><p>— Последний вечер, Софочка! Столик в ресторане заказан…</p><p>Шутливо отмахнувшись от них, не стесняясь их присутствием, она предложила ему поужинать с нею. Она-то знает, сказала она, каково человеку в чужом городе, как осточертевает гостиничный быт и хочется хоть один вечер провести с кем-то близким, в теплой домашней обстановке, после общепитовских помоев отведать фирменного домашнего блюда, выпить хорошего вина, черт возьми!</p><p>И все же он колебался. Здесь, в Питере, завел он себе подругу, с которой в прошлую ночь глаз не сомкнул; потом — обычная круговерть: утренний спектакль, репетиция, вечерний спектакль… Ему хотелось только одного: поскорее в гостиницу и в койку. Но она, видно, не привыкла, чтобы ей отказывали. Она сказала:</p><p>— Ладно. Вы тут заканчивайте, а ровно в одиннадцать я жду вас у служебного входа в своей машине. Жду не больше пяти минут. А вы уж как знаете.</p><p>— И ты раздумываешь? — воскликнул Саша Цветков, заведующий электроцехом. — Ты?.. Ну, малый, ты далеко пойдешь. Такая женщина глаз на него положила! Элегантная, вся подобранная, обаятельная… Ты хоть понимаешь, что такое женское обаяние? Посмотри, сколько мужиков вокруг нее хороводится. Да любой из них все что угодно отдал бы, чтобы сегодня очутиться на твоем месте. А он раздумывает! Гибкая, темпераментная! Могу себе представить, что она в постели вытворяет. Это тебе не <emphasis>писюхи</emphasis> твои малолетние, для которых высшее достижение — минет в подъезде. Настоящая женщина! Ничего подобного не было у тебя никогда, да вряд ли и будет. Он раздумывает! Ты обязан ехать, иначе я уважать тебя перестану.</p><p>— Не знаю, спать охота, — сказал он.</p><p>Но вот поехал. И лежал теперь на раскладушке, изо всех сил тараща слипающиеся глаза. («Где вам постелить, Володя? В комнате или на кухне?» — «Чего уж на кухне, — ответил он. — Давайте в комнате».)</p><p>…Она вошла, быстро двумя руками подбирая тяжелые волосы, выключила торшер. Он деликатно перевернулся на другой бок и с забившимся вдруг сердцем стал слушать шорохи раздевания. Спать ему уже не хотелось.</p><p>— Спокойной ночи, Володя, — сказала она в темноте.</p><p>— Спокойной ночи.</p><p>Он полежал еще немного, потом протянул руку и взял со столика свои часы, которые забыл снять в ванной. Он поднес их к уху — они пока тикали. Он положил их на место. Потом встал, морщась от громкого скрипа раскладушки, и, неслышно ступая по ковру, удерживая дыхание, приблизился к алькову. Пальцы его нащупали край полога (кольца предательски звякнули на штанге), и он наклонился, ничего не разбирая в темноте.</p><p>— Софи, — прошептал он хрипло.</p><p>Грудь уперлась во что-то твердое и острое. Он машинально притронулся к этому, чтобы отвести помеху — выставленный голый локоть.</p><p>— Не надо, Володя, — услышал он, — я не за этим вас позвала. — В голосе была такая спокойная уверенность, что он отшатнулся и присел на край постели. — Поверьте: если бы мне понадобилось, я бы сама… сумела бы дать почувствовать. Выбирает женщина, запомните это. А для меня, как вы понимаете, выбор не проблема. — Теперь он смутно различал ее лицо на подушке, обрамленное черными волосами. — Давайте спать на своих местах. Не расстраивайтесь, — прибавила она мягко, — ничего страшного не произошло. Вы интересный парень, наверное, пользуетесь успехом у девушек… А приключений, — она вздохнула, подавляя зевок, — приключений много впереди. Давайте спать.</p><p>Он продолжал сидеть, глядя на подсвеченное уличным фонарем окно с тенями листвы на стеклах, потом поднялся и прошел к раскладушке. Лег и мгновенно уснул. Утром она с трудом его добудилась. А часы его, побывавшие в воде, часы, которые он забыл снять, когда полез в ванну, к этому времени уже остановились.</p><empty-line/><p>Такая вот история. Как прикажете ее понимать? Ведь был же, был в этом лукавом иносказании какой-то смысл, мне адресованный! А я и не вдумывался. Я только любовался ею, рассказчицей, в те редкие моменты, когда осмеливался поднять на нее глаза, — этим восхитительным <emphasis>Menuetto</emphasis> из гайдновского «Утра» — ленивой непринужденностью, пронизанной искрами беспечного сумасбродства.</p><p>Вот она, ее фотография, передо мной. Тихая гладь посреди бурного водоворота: густые великолепные спутанные волосы небрежно подколоты на затылке, две русые спирали обрамляют лицо. Ясный взгляд искоса, из чуть подведенных ресниц; нежный и горделивый овал. (Сколько раз с тех пор я вздрагивал, встречая такие же ясные голубые глаза с четким ободком радужки и с четкой темной опушкой.) Шелковистые покойные брови, прямой и короткий нос. Губы, приоткрытые в разговоре и полуулыбке. (Этот голос — медленный, томительный, — голос проснувшейся феи!) Легкий поворот шеи — вслед за взглядом — единственное движение рослого породистого тела, тренированного гимнастикой и волейболом, которое угадывается в классически точном вырезе. Тонкая цепочка вокруг горла. (Все с себя сняв, этой цепочки она не снимала.)</p><cite><p>Но загадочно и с несокрушимым веселым безмолвием сиял этот взор — и где было взять сил перенести его, такой близкий и такой далекий, а теперь, может быть, даже и навеки чужой, открывший такое несказанное счастье жить и так бесстыдно и страшно обманувший.</p><text-author><emphasis>Бунин</emphasis>. Митина любовь</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Смысл, разумеется, был, даже два, теперь-то это ясно. Первый: «выбирает женщина» — вот ключевая фраза. И второй: не обманывайся кажущейся очевидностью. Она-то, с ее опытом мужских прилипчивых рук и взглядов, отлично меня понимала. Более того: давала и мне возможность понять ее.</p><p>Или гадание на картах. Ведь она тогда, в сущности, откровенно и точно мне ответила.</p><cite><poem><stanza><v>Что касается тайны грядущего,</v><v>Тут уж она не могла ошибиться.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Аполлинер</emphasis></text-author></cite><p>Мне бы, дураку, понять, а я лишь спросил:</p><p>— Что значит <emphasis>марьяж</emphasis>?</p><p>— Постель, — ответила она просто.</p><p>Надо сказать, лукавство сочеталось в ней с поразительной прямотой. А на <emphasis>разные дороги</emphasis> я внимания не обратил. Ее ли вина, что я оказался таким непонятливым?</p><p>Спокойное безразличие меня сбивало. Я бы примирился с ним, если бы не встретил такого отклика на лучшее, что было во мне. Я бы понял, если бы безразличие только ко мне относилось…</p><p>Стоп! Как же я забыл! Теперь, кажется, все объясняется. Маленький вульгарный осетин, ее однокурсник, — как же я сразу о нем не вспомнил? Ведь выслушав эту историю, поведанную с доверительной простотой, помнится, даже ответил так, словно осознал мелькнувшую тогда же догадку, но не остановился, не вдумался. Может, простота меня обманула? (Нас ведь иначе не расшевелишь как слезами да выкриками.)</p><p>— …А я не могла после этого здесь оставаться. Уехала к своим, в Капустин Яр. Вечером сели за стол, я им все рассказала: как сошлась, как жила с ним и как он меня выгнал. Я от них ничего не скрываю. Папка молчал-молчал, а потом как грохнет кулаком по столу! И — матом! Никогда при нас с мамой не ругался. Конечно, он военный, на службе всякое бывает, но дома — ни разу. Подстилка, говорит… Встал и хлопнул дверью. Два дня не разговаривал, прямо черный ходил. И на поезд меня провожал, так ни словечка и не вымолвил. Мама потом написала, что он пришел с вокзала, сел и заплакал. А я в Москву вернулась, все-таки легче стало, как рассказала. Только им, больше никому; и тебе вот теперь. А потом и совсем прошло. Каждый день встречаемся в институте, смотрю на него и удивляюсь: как это я могла из-за такого с ума сходить? Стирала на него, готовила, бить себя позволяла… Рыженький, плюгавый…</p><p>Вот, значит, каков он был, этот герой, аргонавт, сверхмужчина, сумевший, хотя и ненадолго, захватить ее и подмять. Нет, я ничего не забыл — я просто не понял вовремя того, что, по-видимому, сразу же понял ее отец.</p><p>— Ты гордая, — сказал я тогда (но не остановился, не вдумался). — Ты гордая. Это главное в тебе.</p><p>Значит, что же? Значит, то, что досталось на мою долю, было всего лишь благодарностью, наградой за мое бескорыстие? Вознаграждая меня, она в свою очередь отдала лучшее, что имела, единственное, что у нее оставалось, потому что ответить любовью не могла. Не могла, и все тут. Не потому, что — я, что именно меня не могла полюбить, а потому, что уже не было у нее этого. Ни для меня, ни для кого другого.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>11.09.1975.</strong> А впрочем, сфинкс. Что тут все мои домыслы! В жизни все неожиданнее и — проще. Вчера я был у нее.</p><p>Ты слушаешь меня?</p><p>Мы увиделись — впервые после двух с половиной месяцев разлуки. Должен же я был вручить ей свой подарок — купленный у Зубарева кулон. Теперь все кончено. Она замужем, конечно. Мы беседовали — ровно столько времени, сколько нужно, чтобы выкурить сигарету, — если можно назвать беседой затянувшееся неловкое молчание в табачном дыму и те несколько ненужных слов, которые мы сказали друг другу.</p><subtitle>Приступ и неудача</subtitle><cite><p>Теперь я вижу, что предметом наших стремлений была победа над этим страшным зверем, интересной женщиной, судьей достоинств мужчины, а не само наслаждение.</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. Анри Брюлар</text-author></cite><p>…Никогда не заботилась о своей внешности, словах, обстановке; но ее невозможно было застать врасплох. Не выдавала своих отношений с людьми (в том числе и со мной) за что-нибудь иное, чем они были на самом деле. Ни в чем не оправдывалась и не втаптывала себя в грязь, с тем чтобы вызвать сочувствие, — вообще не любила «объясняться». Не лгала. А я, поглощенный собственным прорвавшимся красноречием, ничего не замечал: у меня ведь не было другого средства удержать и продлить свое право на эти свидания.</p><p>Но было тут и еще кое-что: неосознанное стремление пробить дорогу, завладеть местом, утвердиться, — теперь-то, задним числом, я отчетливо вижу это. Инстинктивно, но безошибочно я избрал самое сильное свое оружие.</p><cite><p>Способ этот, правда, лукав, но зато целесообразен, как вообще и всякий непрямой образ действий.</p><text-author><emphasis>Кьеркегор</emphasis>. Дневник обольстителя</text-author></cite><p>Да-да! потоком слов прикрывал не только свое присутствие в виду крепости, но и те подкопы, которые непрерывно, неприметно я вел к ее стенам, выжидая момент, когда можно будет взорвать мину и ринуться в пролом. Скрытно, боязливо, зажмурившись, без надежды на успех, в страхе перед успехом, — я шел на приступ.</p><p>Что мне было нужно, чего я добивался? Как ребенок, зажигающий спички под стогом сена, в то же время дрожит от страха, как бы не случился пожар.</p><cite><p>Понимаете? Страх.</p><text-author><emphasis>Фолкнер</emphasis>. Город. 5</text-author></cite><p>И вот мина взорвалась. Небрежно кивнув на букеты свежих гвоздик в бутылках из-под кефира, Юла промолвила с легкой насмешливой досадой:</p><p>— Отбоя от женихов нет. Вчера предложение, сегодня предложение…</p><p>— Не хотелось бы мне становиться в эту очередь, — заметил я полувопросительно.</p><p>Она взглянула почти без удивления:</p><p>— Вот уж не ожидала…</p><p>Да и что ж тут было удивляться (удивление диктовалось разве что вежливостью, этикетом), если мое робкое, неуверенно-просительное признание явилось всего лишь последним и чисто формальным шагом в череде таких же полупризнаний, проскальзывавших в беседе, во взглядах… Я же говорю: она отлично меня понимала, она-то знала цену моему бескорыстию. Удивить ее могло, скорее, то, что я не о постели заговорил, а о женитьбе. А я вовсе не постель и не женитьбу имел в виду — просто так к слову пришлось… Понимала ли она мой страх? Понимала ли, что я не столько отказа ее боялся, как согласия?</p><p>После долгого молчания она проговорила со вздохом:</p><p>— Все-то ты напутал.</p><p>Оглушенный и ослепленный взрывом, который произошел не по моей воле, я бросился в дым, а там нетронутые стены стояли по-прежнему. Я ушел, недоумевая, — мне казалось, что навсегда.</p><cite><poem><stanza><v>Когда наехали толпою</v><v>К ней женихи, из их рядов</v><v>Уныл и сир он удалился.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Пушкин</emphasis>. Полтава</text-author></cite><p>Но отступать было поздно. Взрыв обнаружил мои намерения (которых у меня не было), а недоумение тянуло назад. Оставалось — выйти под огонь, в последнем отчаянном порыве либо взобраться на нетронутые стены, либо быть сброшенным с них раз и навсегда.</p><cite><p>Особенно удивительно и особенно печально… то, что мои победы (как я называл их тогда, еще полный военных представлений) не доставляли мне удовольствия, которое равнялось бы хоть половине того глубокого страдания, какое причиняли мне мои поражения.</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. Анри Брюлар</text-author></cite><p>И вот, пересилив себя, через несколько дней я вновь к ней являюсь. Сбивчиво, с виноватым видом, излагаю все, о чем передумал за эти дни. Она, дослушав, невозмутимо роняет:</p><p>— Я тоже думала, что ты не придешь.</p><p>— Ну а если бы?..</p><p>— Мне бы жаль было, — усмехнулась она серьезно.</p><p>Жаль! Все-таки жаль! В этом и была для меня вся соль, а тут еще карты, поэтому на Казанском вокзале я опять завел свою волынку.</p><p>Был конец апреля, час ночи; она уезжала домой на праздники. Мы прогуливались по пустынной платформе вдоль вагонов, и во всех окнах ночного волгоградского виднелись приникшие к стеклам неподвижные лица.</p><p>Юла была необычно ласковой и покорной в этот вечер. Сначала мы сидели в ее комнате — она уже одетая в дорогу, в брюках и олимпийке с расстегнутым воротом, в милой путанице беззаботно подобранных волос, светлое пальтишко брошено на спинку стула, дорожная сумка уложена (сверху виднелся мой «Вазир-Мухтар») — и выпили бутылку вина; потом поехали на вокзал. И вот прогуливаемся по пустынной платформе, от фонаря к фонарю, медленно идем, взявшись за руки, и она слегка, ласково прижимается ко мне (или я ее прижимаю, обняв за плечи?). И вот, разнеженный, сбитый с толку, не понимающий, чего она ждет от меня и ждет ли чего-нибудь, я опять завел волынку, добиваясь ответа, которого сам же и страшился.</p><p>Она ответила уклончиво. «Давай подождем, — сказала она, — я еще не привыкла…» И опять повторила свою загадочную фразу:</p><p>— Все-то ты напутал…</p><p>Слова, конечно, мало обнадеживали, но главным был тон — медлительный, нежный, — томительный голос проснувшейся феи, и я, сделав последнее усилие, перед тем как ей войти в вагон, попросил:</p><p>— Можно тебя поцеловать? Хотя бы на прощанье…</p><p>И мы впервые поцеловались — на виду у ночного волгоградского, прямо перед приникшими к окнам неподвижными лицами. Воспоминание об этом поцелуе сладостно томило меня все последующие дни. Я мучился и ликовал, город стал пуст, я не находил себе места, ожидая ее возвращения.</p><p>Настало 4 мая (этот день я запомнил) — самый ранний срок, который она назначила. Воспользовавшись обеденным перерывом, я полетел к ней.</p><p>Она только что приехала и разбирала вещи. Увидев меня, улыбнулась:</p><p>— Вот это точность! Что это ты при параде? Костюм, галстук…</p><p>— Я же на работе, — напомнил я. — Как съездила?</p><p>— За книгу спасибо, — сказала она. — Очень здорово. Читала и голос твой слышала. Ты замечательно читаешь, даже лучше, чем мой папка. Да, вот тебе фотография, которую ты просил. Держи. Папка снимал. Мы с ним на балконе сидели, и вдруг он меня окликнул. Я обернулась, и тут он щелкнул. Нравится?</p><p>Но что-то мешало. Я не находил в ней той нежности, которая окрашивала наше прощание, и это сковывало меня. Сладостная взволнованность этих дней словно ржавчиной покрылась. Наконец она сказала:</p><p>— Знаешь, а я, кажется, замуж выхожу. За Альку. Его родители хотят, чтобы мы поженились, они и моих уговорили. Папка, правда, считает, что рановато; ну, он вообще меня ревнует… На лето свадьбу назначили, на июль, когда Алька из армии вернется.</p><p>Помолчали. Потом я проговорил:</p><p>— Ну хорошо, родители. А ты-то сама?</p><p>— У нас с тобой, — ответила она, — все равно ничего не получится. Ты сам это знаешь. Ты ведь не бросишь своих мальчишек…</p><p>Вот оно! — безразличие, которое я принял тогда за желание смягчить удар, хоть как-то утешить меня в моем окончательном поражении. А она просто уклонялась от необходимости сделать выбор, предоставляла другим выбирать и смотрела — чья возьмет.</p><cite><poem><stanza><v>Ей все равно, другой ли, я ли…</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Грибоедов</emphasis>. Горе от ума. IV. 10</text-author></cite><p>Она сказала:</p><p>— Это решено. Ничего уже не изменишь.</p><p>Потом добавила:</p><p>— Лучше сразу сказать, верно?</p><p>Вот именно! Ей нужна была четкая перспектива, определенность. А я воплощал туман, расплывчатые какие-то намерения, зыбкий порыв без надежды… Вот он и одержал верх — тот, другой.</p><cite><p>Потому что женщин не интересуют ни фантазии, ни мораль, ни грех, ни воздаяние, а только факты, непреложные факты, необходимые, чтобы жить, пока жив, и они хотят, черт побери, видеть их своими глазами, и нечего обманывать, дурачить, идти на попятный, притворяться и приукрашивать.</p><text-author><emphasis>Фолкнер</emphasis>. Город. 17</text-author></cite><p>Она сказала:</p><p>— Ты разозлился, Сережка?</p><p>— С чего ты взяла?</p><p>— У тебя сейчас такое лицо, что я подумала…</p><p>Говорить было не о чем. Я встал.</p><p>— Как меня найти, ты знаешь. Свистни, когда понадоблюсь. Я буду прежний, — заверил я. — Хоть через двадцать лет — я все равно буду прежний.</p><p>Тут она произнесла фразу, смысла которой я и сейчас не понимаю.</p><p>— Ты думаешь, — сказала она, — я способна приносить такое несчастье?</p><p>(Собственно, тут может быть только один смысл — тот, что она не верила в искренность и силу моей любви, не верила, что через двадцать лет я <emphasis>буду прежний</emphasis>, но, не желая обидеть меня, дала понять, что сама не заслуживает подобной любви. Но я и тогда уже чувствовал, что что-то здесь не так.)</p><p>— Способна, — пробурчал я в дверях.</p><p>Она вышла проводить меня. Мы спускаемся по лестнице, и я опять замечаю эту грацию подростка, немного смущенного тем, как сильно действует на окружающих его красота. Мы выходим на улицу, в молчании идем по разным сторонам тротуара. И вдруг она резко срезает путь встречному прохожему, не дав ему пройти между нами. Заметив мой вопросительный взгляд, поясняет:</p><p>— А иначе не встретимся…</p><p>Спустя несколько дней я вылетел в командировку в Астрахань.</p><subtitle>В Астрахани</subtitle><p>В эту командировку я давно уже напрашивался. По прежним рассказам Юлы я помнил, что где-то там, в тех краях, ее дом. Не знаю, на что я рассчитывал, — меня просто влекло туда. Машина сработала, как ей и положено, с опозданием: лететь пришлось, когда это стало уже ни к чему. В мастерскую поступил заказ на проект реставрации в Астрахани. От меня требовалось подготовить обоснование проекта. Предстояло, значит, работать в областном архиве. Я собрался и вылетел.</p><p>Поместили меня в цирковой гостинице, возле железнодорожного вокзала, в наиболее удаленной от Волги части города. Но зато архив был рядом. С утра, напившись чаю с соседом по номеру, молодым чеченцем Адамом, заочником строительного института, я отправлялся туда и проводил там весь день, а вечерами бродил по городу.</p><p>Там, в Астрахани, мысли о ней ни на минуту меня не покидали. После дня работы, пошатавшись по городу и полюбовавшись им с катера в лучах заходящего солнца, я писал ей письмо (черновик его, помеченный 15 мая, у меня сохранился).</p><cite><p>Письма вообще неоцененное средство для того, чтобы произвести на молодую девушку сильное впечатление. Мертвая буква действует иногда сильнее живого слова…</p><text-author><emphasis>Кьеркегор</emphasis>. Дневник обольстителя</text-author></cite><p>«…Катер мой с выключенным мотором тихо скользит в развороте, разглаживая за собой розовую поверхность реки и разгоняя волну — другим бортом.</p><p>В общем, ты, наверное, права. Я действительно тебе не пара — не тот <emphasis>викинг</emphasis>, которого ты ждешь, — только напрасно ты на мальчишек моих сослалась. Ну да, четыре года назад я ответил тебе, что не могу бросить Митьку; я и теперь не собираюсь. Но и в семье оставаться больше не могу. Впрочем, это к делу не относится. Во всяком случае, с тех пор многое изменилось, да ты и сама должна была догадаться. Так что мальчишки ни при чем; ты, видно, просто хотела пилюлю подсластить — чтобы мне, значит, не так обидно было. Мол, бедный мальчик, не огорчайся, найдешь другую… Что мне другие! С другими-то я как раз не был таким дураком. В том-то и дело: <emphasis>я умею обольщать только тех женщин, которые мне совсем не нравятся</emphasis>.</p><p>Я понимаю: ты привыкла к тому, что все попавшиеся тебе навстречу останавливаются и замирают, пораженные, а потом бегут за тобой, постепенно отставая. Все словно ждут от тебя чего-то (известно — чего). Ты привыкла к этим устремленным на тебя помутившимся взглядам, к вожделению в оболочке любезностей; ты и сама уже не можешь без них обойтись: они нужны тебе как ежедневное подтверждение твоей легкой расточительной власти. И верно, каждый надеется: вот оно, счастье. И чем выше его понятие о счастье, тем щедрее и благороднее жертвы, которые он способен принести, тем глубже, безнадежнее его отчаяние, когда ты проходишь мимо. <emphasis>Скользящей поступью скользя</emphasis>… Но ведь есть же предел, за которым возрастающее ожидание счастья уже ничего не требует для себя — оно само себя вознаграждает. Сам факт обладания начинает казаться чем-то бедным, ненужным, кощунственным в сравнении с твоей неисчерпаемой <emphasis>яркой прелестью</emphasis>. Он настолько несоизмерим с нею, что даже мысль о нем отметается с той же легкостью, с какой ты одаряешь всех встречных-поперечных (тогда как они полагают, что остались ни с чем, — и отчаиваются).</p><p>Ты же видела: я и не пытался тебя обольщать. И с браком твоим династическим примирился, и совсем не жалею, что вел себя таким дураком. <emphasis>Кто любит вас, тот очень глуп, конечно</emphasis>… Я думаю даже, что, когда мы становимся наконец из умников дураками, это и есть вершина существования, тут мы к бессмертию приобщаемся, с богами, так сказать, за один стол садимся; да только не всякого приглашают. Мне повезло: я попал в число избранных. Этим я тебе обязан и за это вот, чтоб ты знала, я тебя и люблю. Мне грустно оттого только, что красота мимолетна; я знаю лишь один способ воспользоваться ею — это успеть заметить ее.</p><p>Так вот, я свое уже получил. Твое замужество тут ничего не меняет. Да будь у тебя десяток мужей и тыща мужиков в придачу — разве отнимут они у меня то, что я уже имею. <emphasis>Любить, мечтая, оказывается, совсем не хуже, чем любить, лаская</emphasis>. Я могу быть кем угодно: мужем твоим, пажом, любовником, гладиатором — кем захочешь; но также и никем. Я даже к этому готов, хоть это было бы нерасчетливо: много, хоть я и не викинг, пропадает во мне такого, что могло бы тебе пригодиться. Впрочем, все это вздор, не слушай. Мне одно обидно — что такая любовь понапрасну пропадает…»</p><cite><p>Так он писал <emphasis>темно и вяло</emphasis>…</p><text-author><emphasis>Пушкин</emphasis>. Евгений Онегин. VI. 23</text-author></cite><p>В этом письме пустяка не хватает: подлинной страсти. Тут и проницательности особой не требуется, чтобы разгадать эту уклончивую, пересыпанную цитатами риторику. Человек, мало-мальски искушенный, сразу услышал бы, как под притворным, оправдывающимся смирением шуршит уязвленное самолюбие, а под ним — подавленный облегченный вздох: минула чаша сия! И при этом трогательное, продуманное бескорыстие; и при этом осторожная преданность, сдобренная лестью, скребется в запертую дверь с затаенной опасливой надеждой: а вдруг откроется? И при этом: не дай бог попасться на слове, не дай бог и впрямь что-нибудь выйдет!</p><p>Она-то, с ее женской интуицией, по одному этому письму могла бы меня раскусить. Неужто я сам, когда писал, принимал все это за чистую монету? И еще ждал ответа, надеялся на ответ! Вот что значит — посмотреть со стороны. Теперь-то все мне стало ясно. Эту повесть, которую я почти закончил, следовало бы назвать так: «История мыльного пузыря».</p><cite><p>В этой комедии есть все: и вздохи, и слезы, и мечты, и прогулки при луне, и отчаяние, и ревность, и блаженство, и объяснение, — все, кроме истины чувства… Удивительно ли, что последний акт этой шутовской комедии всегда оканчивается разочарованием, и в чем же? — в собственном своем чувстве, в своей способности любить?..</p><text-author><emphasis>Белинский</emphasis>. Статьи о Пушкине</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>16.09.1975.</strong> А почему бы и нет? Вот вырвалось вчера словечко: «повесть». А почему бы и нет?</p><p>Правда, ни о какой повести я не помышлял, когда в прошлую среду опять вернулся к этой тетради, с тем чтобы, наверстывая упущенное, отделаться от нестерпимых воспоминаний. Да и вообще никогда не помышлял. У меня просто привычка такая: по вечерам, когда все улягутся, записывать все, что произошло за день. Мне нравится, осмыслив в тишине прожитый день, поставить ему маленький памятник в виде исписанной страницы; сделав это, я уже твердо знаю, что день — каков бы он ни был — прошел не впустую.</p><p>Мне нравится также пускаться время от времени в путешествие по этим страницам и, убеждаясь, что прошлое мне подвластно, придавать ему известную завершенность: там вычеркнуть лишнее, тут вставить ускользнувшую подробность, а иногда вклеить подходящую выписку из только что прочитанной книги.</p><p>(Правда, я давно уже не совершал подобных экскурсий: с некоторых пор они мне опротивели; но я все еще не могу удержаться от выписок, когда встречаю у любимого автора отзвуки и продолжение собственных представлений.</p><cite><p>…Когда я натыкался в какой-нибудь… книге на представление, которое у меня сложилось самостоятельно, сердце у меня готово было выпрыгнуть из груди, как если бы это представление мне вернуло по своей благости некое божество, найдя, что оно верно и что оно прекрасно.</p><text-author><emphasis>Пруст</emphasis>. По направлению к Свану</text-author></cite><p>Как часто эти <emphasis>маргиналии наизнанку</emphasis> отбрасывают неожиданный свет на мое прошлое, возвращают мне его — а с ним вместе и всю мою жизнь — преображенным, осмысленным.)</p><p>Но теперь дело другое: я пишу не о сегодняшнем дне, а о пятимесячной давности, вернее, о событиях, заполнивших эти пять месяцев, в течение которых ни один день не поддавался своевременному осмыслению; я был захвачен, я был вырван из них, словно каким-то ураганом или наводнением, и теперь, оглядываясь назад, не имею возможности, как прежде, поставить каждому дню отдельный памятник. Кое-что я помню отчетливо, а многое начисто забыл; события предстают скопом, приходится восстанавливать последовательность; я пишу начало, а уже знаю развязку. Короче: я вдруг обнаружил, что моя вечерняя писанина уже не укладывается в рамки обычного дневника.</p><cite><p>…Вместо того, чтобы думать непосредственно о своем несчастье, как за несколько месяцев перед тем, я думал только о воспоминании о том несчастном состоянии, в которое был погружен…</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. Анри Брюлар</text-author></cite><p>Выходит, словечко вырвалось не совсем случайно. Удивленный своим открытием, я перечитал написанное. И вот вижу, что и на повесть это мало похоже.</p><p>Во-первых, отсутствует необходимое «остранение». Рассказ ведется от первого лица, но это «я» не вымышленное и не чужое, это даже не так называемый «лирический герой» — это действительно я, я сам. Как и прежде, я пишу о себе, о том, что со мной действительно было<a l:href="#n_45" type="note">[45]</a>.</p><cite><p>Правда, можно было бы писать в третьем лице: «он» сделал, «он» сказал; но как показать внутренние движения души?</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. Анри Брюлар</text-author></cite><p>Я ничего не придумываю, стараюсь ничего не упустить; у меня одна забота — вспомнить все как можно точнее.</p><cite><p>Я глубоко убежден, что единственное противоядие, способное заставить читателя позабыть вечные «я» автора — это полнейшая искренность последнего.</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. Воспоминания эготиста</text-author></cite><p>Точнее-то точнее, но тут опять загвоздка. Поскольку я, как и прежде, пишу для себя (а иначе какая же искренность?), то и пропускаю все обычное, само собой разумеющееся. Для меня разумеющееся, а не для того, кому пришлось бы читать эту писанину. Я имею в виду различные сопутствующие обстоятельства, без которых картина остается неполной. Но не станешь же, в самом деле, описывать собственную комнату или объяснять самому себе, кто таков Дементий; я сейчас вообще ни о чем думать не могу, кроме как о Юле и о том, что непосредственно с нею связано; а посторонний читатель просто ничего не поймет. Но даже не это самое главное.</p><p>Каждый вечер я сажусь к столу. События, ставшие моим прошлым, развиваются повторно, в теперешнем времени. Но по мере того как они развиваются, вернее, по мере того как я воспроизвожу их развитие, <emphasis>удваивая себя,</emphasis> по гегелевскому выражению, меняется и мое отношение к ним. Сегодня одно, завтра другое (а ведь именно отчаянная необходимость понять, осмыслить то, что произошло, заставила меня вернуться к этой тетради); каждый день мне приходится начинать все сначала.</p><cite><p>Нужно повествовать, а я пишу рассуждения о событиях; правда, они очень мелки, но именно вследствие их микроскопических размеров они должны быть рассказаны с большой отчетливостью.</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. Анри Брюлар</text-author></cite><p>И вот, перебирая с пером в руке событие за событием, новые и новые подробности припоминая, в тогдашние впечатления с головой погружаясь, — я ищу и все никак не могу обрести неподвижную, окончательную точку зрения — ту точку, с которой только и пишутся повести. Более того: я чувствую, как она все дальше от меня ускользает.</p><cite><p>…То ли потому, что я сам становлюсь другим, то ли потому, что постигаю предметы при других обстоятельствах и с другой точки зрения.</p><text-author><emphasis>Монтень</emphasis>. Опыты. III. 2</text-author></cite><p>Нет, не получается у меня смотреть со стороны. Я похож на стрелка, который, видя перед собой движущуюся цель, мечется в поисках подходящей позиции и, покуда цель не ускользнула или покуда его самого не прихлопнули, стреляет на бегу, наобум, в движении… ну и промахивается, конечно. Вот и выходит, что Юла представляется мне то чуть ли не героиней древних мифов, воплощением недоступной и роковой красоты, то каким-то падшим ангелом (и все это мимо, мимо цели!), а сам я… ну, со мной-то, по крайней мере, теперь все ясно.</p><p>С этими скороспелыми выстрелами я растерял даже то завершающее единство воспоминания — пусть горестного, пусть бессловесного, — которое было у меня вначале, еще в прошлую среду. А выйти из боя нельзя, даже из безнадежного. Тем более из безнадежного. Стреляй, и все тут! <emphasis>Старайся</emphasis> попасть.</p><cite><p>Для чего же еще писать, если не для того, чтобы, склонившись над листом бумаги, встречаться, как в корриде, лицом к лицу с явлениями опасными, стремительными, двурогими?</p><text-author><emphasis>Ортега-и-Гассет</emphasis>. Выбор в любви. 6</text-author></cite><p>Ей-богу, не знаю, как тут профессионал стал бы выкручиваться, на моем месте. Что до меня, то я просто не могу иначе. Я лишь об одном жалею — что не могу окончательно от него отмежеваться.</p><p>Я стараюсь быть искренним и точным и потому не подыскиваю слов (чего профессионал никогда бы себе не позволил); но именно в эту-то лазейку и просачиваются литературные «шумы». Чужие, книжные слова. «Образность», черт бы ее побрал! Стараясь их избежать, я сам открываю им дорогу. Я вычеркиваю, упрощаю; если бы это было в моих силах, я вообще предпочел бы ограничиться одними фактами — собственными, так сказать, свидетельскими показаниями. Но не могу же я превратить свое сознание в этакую <emphasis>tabula rasa</emphasis>, полностью освободить его от уже накопленных слов. К тому же они мне совсем не чужие. Особенно теперь, когда все, что я читаю, буквально и неотвязно совпадает с моим воспоминанием. Ведь это о Юле, о нас с ней всегда писали любимые авторы!</p><cite><p>Что же в том, что я стал немного внимательнее просматривать книги, выискивая, нельзя ли стянуть что-либо такое, чем я мог бы подпереть и принарядить свою собственную?</p><text-author><emphasis>Монтень</emphasis>. Опыты. II. 17</text-author></cite><p>Отсюда и выписки. Они дают мне возможность многое вычеркивать. Они — в совокупности — намечают широкий (и вполне притом конкретный) фон для моих свидетельских показаний — фон, с которым я постоянно соотношу воспроизводимые мной события, стараясь их осмыслить, поскольку без него они вообще потеряли бы всякий смысл. В конце концов, когда мне совсем опротивеет пускаться в путешествия по этим страницам (а это, чувствую, очень скоро произойдет), я стану перечитывать одни лишь выписки, возглашая, подобно шекспировскому дьячку, «аминь!» <emphasis>в конце торжественно звучащих строк</emphasis>. В них та же история, которую и я пытаюсь рассказать. Та же, но только очищенная от житейских случайностей, — главное, лучшее, непреходящее в ней, ее квинтэссенция. Стало быть, не <emphasis>tabula rasa</emphasis>, а, скорее, палимпсест, на котором я пишу поверх полустертых текстов, одновременно их усваивая. Стало быть, не повесть, да еще состряпанная профессионалом, который, воспользовавшись «случаем из жизни», превратил бы его в то, «чего не было, но что могло быть»; а мне надо рассказать именно о том, чего быть никак не могло, но что на самом деле было. Это не повесть, не произведение — это моя жизнь!</p><cite><p>В те минуты философского раздумья, когда ум, не смущаемый никакой страстью, наслаждается обретенным покоем и размышляет о причудливости человеческого сердца, он может положить подобные истории в основу своих выводов.</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. Записки туриста</text-author></cite><p>История, конечно, простенькая, даже банальная; ее можно было пересказать в двух словах. И как это я умудрился так ее растянуть? Действительно, значит, ничего не понимал… Ну, теперь уже немного осталось. Сейчас напишу об Астрахани и начну закругляться.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>По своему положению и значению, Астрахань справедливо может быть названа пунктом, где сосредоточена торговля России с Востоком. Как портовый город, Астрахань, по числу паровых судов, занимает второе место, уступая только Одессе, а по числу парусных судов — первое место.</p><p>Россия. Полное географическое описание нашего отечества</p><empty-line/><p>Смешанная, пестрая астраханская жизнь меня развлекала. Целыми днями просиживая над описями фондов в архиве, я от усталости начинал выписывать подряд:</p><empty-line/><p><emphasis>О землетрясении в Астрахани, бывшем 25 февраля 1830 года.</emphasis></p><p><emphasis>О причинении жестоких побоев дворовой девке Петровой капитаном Кригером.</emphasis></p><p><emphasis>О пропаже в море крестьянина Красильникова.</emphasis></p><p><emphasis>О выходе из киргизского плена крестьянина Спиридонова.</emphasis></p><p><emphasis>О буйстве и воровстве татар, кочующих на калмыцких землях.</emphasis></p><p><emphasis>О побеге дворовой девки Яковлевой.</emphasis></p><p><emphasis>О похищении рыбы киргизами Внутренней Орды у Воронова и Турыжникова.</emphasis></p><p><emphasis>Об угоне лошадей из табуна у Герасима Челобова.</emphasis></p><p><emphasis>О нападении трех человек на московскую легкую почту.</emphasis></p><p><emphasis>О захвате киргизами трех человек рабочих князя Юсупова.</emphasis></p><p><emphasis>О крестьянах, отыскивающих свободу от рабства помещика Ушакова.</emphasis></p><p><emphasis>О взыскании денег с индейских купцов Вачарамова и Сачумал Кастрма.</emphasis></p><p><emphasis>О причислении к астраханским мещанам англичанина Джона Лона.</emphasis></p><p><emphasis>Об убийстве калмыка частным приставом Ханжиным.</emphasis></p><p><emphasis>Об арестанте — матросе Иване Тимофееве.</emphasis></p><p><emphasis>О привлечении к ответу священника Николаевской церкви за венчание мещанина Ивана Егорова от живой жены с вдовой Марковой.</emphasis></p><p><emphasis>О переходе жителей селения Болхуны из православной веры в иконоборческую.</emphasis></p><p><emphasis>О буйственных поступках подпорутчика Синозина.</emphasis></p><p><emphasis>Об изнасиловании одиннадцатилетней девицы Соловьевой армянином Поповым.</emphasis></p><p><emphasis>Об отсылке малолетных бродяг мужского пола в батальоны военных кантонистов.</emphasis></p><p><emphasis>О дозволении отдавать в рекруты евреев после ревизии 1816 года.</emphasis></p><p><emphasis>О наказании плетьми Матрены Васильевой.</emphasis></p><p><emphasis>О возложении общественной нагрузки на мещанина Илью Степанова.</emphasis></p><p><emphasis>О ругательстве нецензурными словами заседателя Борисова.</emphasis></p><p><emphasis>Об изрезании себе горла Иваном Егоровым</emphasis>.</p><empty-line/><p>Работа моя заметных результатов не приносила. Я выходил покурить на крыльцо и, стоя на солнцепеке, размышлял о дважды промелькнувшей передо мной судьбе неведомого Ивана Егорова. Потом, подгоняемый тоскливой <emphasis>моряной</emphasis>, через весь город шел к Волге.</p><p>Пройдя по набережной — мимо <emphasis>рыбниц</emphasis> с перекинутыми на берег длинными мостками, мимо «Поплавка» с его говором и звоном посуды, мимо гремящих прощальными маршами теплоходов, — я заходил в «Лотос», чтобы выпить в баре стакан вина и купить сигарет. Отсюда по спадающей жаре направлялся в кремль. Миновав боковые ворота у Житной башни, поднимался на высокую паперть собора: здесь можно было встретить наших реставраторов из Филатовской мастерской и в ожидании музыкального концерта потолковать со Славой Федоровым о том, как подвигается расчистка наружных фресок, о сметах и процентовках; иногда здесь появлялся местный краевед, напористый старик Гибшман, с новыми доказательствами существования в кремле древнего подземного хода. Народу на концерты собиралось немного, но я предпочитал оставаться на паперти, чтобы уйти, когда захочется. Случалась хорошая музыка; однажды была исполнена на гитаре баховская «Сарабанда»: резонируя в огромном, с колоннами, пространстве собора, гитара звучала органом…</p><p>Из кремля выходил под акации и клены Советской улицы (бывшей Екатерининской) — в неширокий зеленый туннель, во всю длину просвеченный снизившимся солнцем, — и на перекрестке Кировской, перед губернаторским домом, останавливался в раздумье. Здесь можно было свернуть налево, спуститься к Кутуму и у пивного ларька, присев на травянистом берегу, посреди негромкого мужского говора, вытянуть, не торопясь, пару кружек. Можно было повернуть направо, к Каналу, или заглянуть в Армянский гостиный двор. Это было испытанное удовольствие: быстро окинув взглядом классицистический (словно в какой-нибудь Калуге) фасад, пройти по истертым прохладным плитам подворотни, в глубине которой расходились на обе стороны марши деревянной лестницы с изъеденными временем балясинами перил, — и вдруг очутиться в азиатском караван-сарае, обнесенном ярусными аркадами, правда тихими теперь и почти безлюдными; только сохло белье на веревках, а квадратный двор был завален магазинной тарой. Можно было, растягивая удовольствие, посетить еще Индийский и Персидский гостиные дворы… Я стоял в нерешительности на самом оживленном астраханском перекрестке, поглядывая на памятник Кирову перед зданием почтамта, на движущуюся мимо меня разноплеменную толпу, которая изумляла меня не меньше, чем здешняя архитектура.</p><empty-line/><p>…Здесь встречаются важные Индейцы из отечества Браминов и Гимнософистов, Татаре, некогда покорители мира, а ныне рабы народов, Калмыки, презренные чада природы, Персияне, слабые остатки могущественной державы Киров и Дариев, Армяне, Кабардинцы, Грузинцы и тысячи других народов, здесь ловишь черты разнообразия в роде человеческом лучше, нежели в Бюффоне; видишь превращение лиц и одежд, и с приятным изумлением слышишь звуки незнакомых выговоров, которые напоминают о Вавилонском смешении языков; здесь узнаешь наконец, что Астрахань есть маленькое царство, извлеченное, так сказать, из царств Азиатических.</p><p>Путешествие в полуденную Россию Владимира Измайлова</p><empty-line/><p>Сошедшиеся в одной точке восточные народы, живя здесь бок о бок с бывшими вятичами и пермяками, с потомками мятежных стрельцов, произвели на свет необычайно красивых метисов. Но и такого множества всевозможных уродцев — горбатых, колченогих, перекошенных — я тоже нигде больше не встречал. И матросы, матросы, прямо сгустки синие <emphasis>мареманов</emphasis> (курсантов астраханских ПТУ) роились в этой крикливой толпе, вышедшей на вечерний променад.</p><p>…Махнув на все рукой, я наискось пересекал сквер с памятником и входил в здание почтамта. Стараясь казаться небрежным, протягивал удостоверение через барьер. Потом поворачивался и выходил. И шел, не спеша, дальше.</p><p>Ровным шагом спускался к Каналу, с горбатого мостика долго любовался прямизной и пустынностью набережных, отблеском заходящего солнца на куполе татарской мечети, отражением далекого костела в неподвижной воде… С Канала — опять на Советскую. И дальше, дальше в наступающих душных сумерках — мимо Полицейского управления и Матросского садика, мимо Благовещенского монастыря, прославленного «свадебным бунтом», а за монастырем — налево и через Кутум, мимо винной лавки на углу, мимо домишек купца Поляковича, мимо раскрашенной резной «Аркадии», задворками, задами — к чертовой матери, домой, к Адаму!</p><p>И так — день за днем. Меня затягивал, меня выталкивал этот город, сохранивший черты губернского захолустья, целиком — со всеми своими колокольнями, фасадными портиками, бурьяном под стенами домов — перенесенного в азиатские пески и в окружении выжженных солнцем саманных поселков заплесневевшего с изнанки ветхими деревянными айванами, бухарскими халатами и ленью; этот шумный южный порт, пропахший рыбой и тиной, с его петровским эллингом возле судостроительного завода, с Каналом, выкопанным бывшим греческим корсаром, перешедшим на русскую службу, с белыми силуэтами теплоходов, которые медленно возникают в просветах тенистых улиц. Этот город ежедневно затягивал и выталкивал меня; каждый день я таскался на почту, томясь в ожидании ответа на мое письмо.</p><cite><p>…Подобно тому, как птица бьется о зеркало, в котором она видит себя и свое отображение считает то настоящей птицей, то нет. Эта игра с человеком, когда он не верит своим собственным чувствам, имеет место прежде всего у тех, кто обуян сильной страстью.</p><text-author><emphasis>Кант</emphasis>. Антропология</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Американец уехал со своими на Кубу на два года. Он оставил мне ключи, и, вернувшись из Астрахани, я переселился в его квартиру. Это не заняло много времени: все, что было мне нужно, было уже при мне — в командировочной сумке. О своем объяснении с Молчушкой не хочется сейчас вспоминать.</p><cite><p>…Чувство, похожее на отвращение и подобное тому, какое испытывал бы тонувший человек, оторвавший от себя вцепившегося в него человека. Человек этот утонул. Разумеется, это было дурно, но это было единственное спасение, и лучше не вспоминать об этих страшных подробностях.</p><text-author><emphasis>Л. Толстой</emphasis>. Анна Каренина</text-author></cite><p>Слава богу, мальчишки при этом не присутствовали: один уже отбыл в пионерский лагерь, другой — на дачу.</p><p>Итак, взяв двухнедельный отпуск, я засел в Сашкиной квартире. В письме я сообщил Юле свой новый телефон, и как в Астрахани ждал ответного письма, так теперь ждал звонка. Боясь его пропустить, я не выходил из дому, даже в магазин за продуктами выскочить не решался; хорошо, Ирочка, уезжая, оставила мне кое-что в холодильнике — эти запасы я ухитрился растянуть на неделю. Потом сосиски и яйца кончились, последние дни я питался одним сладким чаем. Целыми днями я кружил по квартире: то ложился на тахту, пытался читать, то выходил на балкон, возвращался, шлепая босиком по нагретому солнцем паркету, ставил чайник на плиту, курил, разговаривал сам с собой, ругал себя последними словами и поминутно поднимал трубку, чтобы убедиться, что телефон в исправности. Это была какая-то одержимость. Почему я так верил, что мое письмо не останется без отклика?</p><cite><p>Я ждал, и ждал очень терпеливо, пока наконец не понял, что она ни за что не сделает первый шаг для встречи со мной.</p><text-author><emphasis>Фолкнер</emphasis>. Город. 15</text-author></cite><p>Телефон молчал. Тогда, переломив гордость и сбрив отросшую щетину, я сам поехал на Госпитальную. Это было 20 июня, в пятницу. Отпуск мой истекал, в понедельник я должен был выйти на работу.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>В комнате Юлы сидел мужчина — поднял голову от журнала, когда я вошел. Лицо, знакомое по фотографиям, которые она мне показывала; я поздоровался. Она быстро сказала:</p><p>— Выйдем, поговорим.</p><p>В дверях мы столкнулись с красивой седеющей женщиной. Ее я тоже узнал и тоже поздоровался. Мы прошли в конец коридора, к окну.</p><p>— Ну здравствуй, — сказала Юла. — Ты вовремя появился.</p><p>— Что же ты меня родителям не представила? — спросил я. — И что значит — вовремя?</p><p>— Завтра мы домой улетаем. Они за мной приехали.</p><p>— Завтра?!</p><p>Т<emphasis>а</emphasis>к во мне все и опустилось! Я к чему угодно был готов, только не к этому. Растерянно выдавил:</p><p>— Как же так, а экзамены? Я думал, сессия до конца месяца…</p><p>— Экзамены — всё. Сегодня последний сдала.</p><p>Прежняя невозмутимая приветливость — так разговаривают с забежавшим на минутку старым приятелем. А я-то бог знает что нагородил в своем воображении за время полуторамесячной разлуки! В один миг рассеялись волшебные миражи. Я не сообразил тогда, что для нее-то это время по-прежнему текло: она заканчивала семестр, сдавала экзамены; теперь вот домой возвращается, к жениху…</p><p>— Значит, всё?..</p><p>От горя я сразу забыл и бесконечные свои хождения на почту, и изматывающее ожидание звонка. Я чувствовал только, что устал и очень голоден; ноги меня не держали, я присел на подоконник. У меня уже не хватило сил удивиться или обрадоваться, когда она неожиданно сказала:</p><p>— А знаешь, я раздумала замуж выходить. Так что свадьбы не будет.</p><p>Стоп! Тут надо остановиться и поразмыслить, потому что начинается непонятное. Пожалуй, самое непонятное из всего, что было до и после.</p><cite><p>— Не досадуйте, сеньоры, на вечные мои отступления, — о моем горе нельзя и не должно рассказывать кратко и быстро: ведь каждое обстоятельство этой истории представляется мне заслуживающим пространной речи.</p><text-author><emphasis>Сервантес</emphasis>. Дон Кихот. I. 27</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>20.09.1975.</strong> С чего же начать? Прежде всего, я не сомневаюсь в том, что за минуту до моего прихода у нее и в мыслях не было — отказывать жениху. Решение вдруг, при мне, родилось. Я даже, кажется, успел уловить предшествовавшее словам мгновение неуверенности, колебания; да и позже имел случай в этом убедиться.</p><p>Значит — импровизация.</p><p>Дальше. А дальше (забегая вперед) известно что: вышла она все-таки за этого своего… Альку. Сразу же вышла, как только со мной рассталась!</p><p>Значит — обман?</p><p>Но не могла же она, в самом деле, предвидеть, что опоздает на самолет и задержится на три дня: останется со мной, меня назовет своим мужем, — до последней минуты она знала, что улетит вовремя. (Да и то сказать — что там она могла вычитать в моем письме? Дома, в Капустином Яре, ждала ее полная определенность: разосланные приглашения на свадьбу, сроки, место, весь ритуал житейских мелочей; а мое уклончивое, двусмысленное письмо не прибавляло ничего нового, — ничего, что перевешивало бы эту определенность.)</p><p>Так почему же она произнесла эту фразу? Неужто моим несчастным видом была тронута? Или действительно решилась? Решилась, едва увидев меня, когда было совершенно очевидно, что не появись я в этот последний день, она так и улетела бы преспокойно на свою проклятую свадьбу, словно вовсе не существовало меня на свете!.. Не понимаю, хоть голову расшиби!</p><p>Да знаю я, знаю, что женщины просто устроены. Они легче и проще нашего ввязываются в приключения, и им, по-видимому, вовсе незнакомы болезненные уколы упущенных случаев; по крайней мере уколы эти — <emphasis>то, чего пошлее нет на свете</emphasis> — не ранят их, как нас. Мы из себя выходим, пытаясь доискаться, почему они, подарив недвусмысленную надежду, равнодушно затем отворачиваются, или отдаются внезапно, когда уже ни на что не надеешься, — мы выходим из себя, даже мысли не допуская о самом простом объяснении; мы часто и не подозреваем об оскорбительной простоте мотивов. Самые красивые, томительно недоступные, — и именно они-то в первую очередь…</p><p>Да, но Юла!.. Этого быть не может.</p><cite><p>Нет, милая моя не может лицемерить…</p><text-author><emphasis>Пушкин</emphasis></text-author></cite><p>Тут, скорее, другое. Мне сейчас вспомнились слова, сказанные ею четыре года назад, когда я впервые пригласил ее к Американцу. Я был поражен тогда ее отказом — неожиданным и, главное, необъяснимым, — а она ответила безмятежно:</p><p>— Давай просто погуляем.</p><p>— Да мы и так все время гуляем! — взмолился я. — Давай хоть раз посидим. Познакомлю тебя с друзьями, нас ждут, я же договорился!..</p><p>Она заговорила о другом. А я не мог успокоиться и все приставал к ней: почему? Ну почему? Наконец у нее вырвалось:</p><p>— Ну боже мой, неужели непонятно! Ведь хочется девчонке хоть что-нибудь сделать по-своему…</p><p>Вот и вся разгадка!</p><cite><p>…Женщинам не надо никаких оснований на том основании, что они ни о каких основаниях не знают и действуют без всяких оснований, просто как им хочется, а с этим ни один человек ничего поделать не может, поэтому только дурак станет вмешиваться в их дела; женщина не станет, а мужчина всерьез принимает именно то, чего ему не понять, он и боится чего-нибудь по той простой причине, что ему это непонятно.</p><text-author><emphasis>Фолкнер</emphasis>. Особняк. 6</text-author></cite><p>Разгадка как раз в том и состоит, что впереди была полная определенность, слишком четкая перспектива, а от нее требовалось только согласие; да и согласия уже не требовалось… И тут появился я — с моим туманом, с расплывчатыми намерениями, с зыбким порывом без надежды, — вдруг возник перед готовым опуститься, уже почти опустившимся занавесом.</p><cite><poem><stanza><v>Как разрумяненный трагический актер,</v><v>Махающий мечом картонным…</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Лермонтов</emphasis></text-author></cite><p>Вот она и рванулась — в последний раз.</p><p>Да нет, видно, не в последний…</p><subtitle>* * *</subtitle><cite><p>…И как раз в ту минуту, когда мы меньше всего ожидаем этого, когда это кажется нам невозможным, тогда именно это и совершается.</p><text-author><emphasis>Выготский</emphasis>. Психология искусства</text-author></cite><p>— Ну и правильно, — сказал я довольно-таки вяло. — Правильно, что раздумала.</p><p>Потом, спохватившись, стал упрашивать ее поехать ко мне, со мной провести последний вечер. Не то чтобы я на что-то еще надеялся — просто это была последняя возможность, я должен был ее использовать.</p><cite><p>Я обязан был, во всяком случае, приложить к тому все старания и впоследствии не упрекать себя в том, что своей нерадивостью способствовал собственным страданиям.</p><text-author><emphasis>Прево</emphasis>. История кавалера де Грие</text-author></cite><p>Я говорил монотонно, от голода и усталости у меня не хватало сил набрать воздуха в легкие; слова бесцветно, неубедительно шелестели в полутьме коридора. Она лишь улыбалась в ответ, отрицательно покачивая головой.</p><p>— Ты не был на выставке в Пушкинском? — спросила она. — Давай сходим завтра? Утро у меня свободное…</p><p>Но полночи я не спал, опять ожидая ее звонка.</p><p>Утром зашел ко мне Зубарев. Пришлось выставить коньяк (вчера, на обратном пути, пробежался по магазинам), мы выпили по две рюмки. Потом я увидел, что опаздываю, выпроводил Витьку и, взяв такси, поехал на Волхонку.</p><p>Несмотря на ранний час, очередь уже стояла. Я прошел вдоль очереди — она огибала здание музея и по переулку далеко тянулась, — Юлы не было. Уныло я занял место в хвосте, уже жалея о том, что впутался в эту историю. Пусть, думал я, улетает, куда хочет, пусть замуж выходит, мне-то что… При чем тут я? Только на то и понадобился, чтобы скоротать со мной время до отлета… Да пропади она пропадом!</p><cite><p>Нет, я мог только оставить ее в покое, хотя спокойствия от этого «покоя» мне никак не прибавлялось.</p><text-author><emphasis>Фолкнер</emphasis>. Город. 15</text-author></cite><p>И тут я увидел ее. Неторопливо, невозмутимо, не обращая внимания на очередь, она шла издали прямо ко мне, безошибочно угадав меня в роящейся толпе, — так, словно я один стоял в переулке.</p><p>— Слушай, — сказал я, — ну ее к черту, выставку! Ты смотри, что делается: это же часа четыре потеряем, пока внутрь попадем. Поехали лучше ко мне, — добавил я, как заведенный.</p><p>— Да, — согласилась она, оглянувшись, — это надолго. Я своим к часу обещала вернуться. Ну пойдем, — сказала она, — на бульваре посидим, и я домой поеду, вещи собирать.</p><p>Мы вышли на Гоголевский бульвар и против Сивцева Вражка, в тени, опустились на скамью. И вот сидим, о чем-то постороннем нехотя переговариваемся, и время уходит впустую; а потом вдруг она говорит:</p><p>— Ладно. Поедем к тебе.</p><p>Я украдкой глянул на часы: было ровно двенадцать.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>22.09.1975.</strong> Дальше плохо помню. И так же как, сон вспоминая, пересказываешь обычно лишь тонкую, прерывистую цепочку приснившихся событий, лишь фабулу сна, а главное-то — его упоительная, ни с чем не сравнимая атмосфера — никак не дается в руки, ускользает от пересказа, — так и я, воспроизводя сохранившиеся в памяти обрывки этих дней и ночей, не сумею передать то, что было на самом деле.</p><cite><p>…Сон любви, лихорадочный и тревожный, в котором, как в капле воды, отразилась вся моя жизнь.</p><text-author><emphasis>Валье Инклан</emphasis>. Летняя соната</text-author></cite><p>Должно быть, мое поведение сбивало ее с толку (не меньше, чем ее поведение сбивало меня). Для чего же она поехала со мной, как не затем, чтобы мне отдаться? А вместо этого, включив Сашкин магнитофон, мы чистили и жарили на кухне картошку. Потом завтракали под музыку, допивая початую с Зубаревым бутылку коньяка. Тут что-то важное говорилось, я не помню, но все вдруг сдвинулось со своих мест и побежало. Счастье от ее присутствия и горе от наступающей разлуки, быстро сменяя друг друга, мучительно смешались… (И ни малейшей попытки использовать предоставленную возможность! Да что же это делалось со мной!)</p><cite><poem><stanza><v>Сам не свой только был я, без памяти,</v><v>И ходила кругом голова…</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Блок</emphasis></text-author></cite><p>Появился Дементий с бутылкой водки и подсел к нам. А когда и водку выпили, я пошарил по Сашкиным тайникам и нашел две бутылки «Муската». Я не пьянел, но все вокруг мелькало с нарастающей скоростью, от которой захватывало дух, а потом отодвинулось; и, удаляясь, уменьшаясь, предстало с некоей высоты. (А музыка продолжалась: то ли Моцарт, то ли «Спейс», — не помню; впрочем, все равно.) Земля ушла из-под ног и не мешала. Наступило освобождение.</p><cite><p>…И весь мир провалился в чудесность, где море по колено, где мир по колено, и в этих высотах, где мир по колено, есть только она, ее слова, долетавшие из безмерных пространств…</p><text-author><emphasis>Пильняк</emphasis>. Верность</text-author></cite><p>Нет, это другой был сон — из тех, что и фабулы не имеют. Проснувшись наутро, не помнишь ничего, но тем острее ощущаешь обретенную легкость. Торопишься еще и еще глотнуть — и, не удержавшись, соскальзываешь в липкую явь. И слов нет, нечем закрепить небывалое впечатление; а оно, как пролитый спирт, стремительно испаряется…</p><p>…И в высшей точке освобождения я кинулся на стоянку такси. Юла послушно шла за мной (а Дементий, выходит, исчез раньше?); я грудью раздвигал перед нею помрачившееся пространство и, оборачиваясь, бодро заверял, что времени у нас — навалом. (До самолета оставалось часа полтора.) В эту минуту — над отчаянием и надеждой, почти не чувствуя боли, с непривычных высот отваги, щедрости, понимания — бесшабашно, как Стенька, я отказывался от нее: прощай! С богом!.. <emphasis>Помни Рогожина</emphasis>!</p><p>Эта энергичная ходьба проваливается в неизвестность — словно кинолента оборвалась, — и затем, все так же бодро, я показываю шоферу, где сворачивать на Госпитальную. Перед общежитием мы выскакиваем из машины, бежим наверх. Комната пуста — уехали! До самолета остается меньше часа. Мы спускаемся, и я говорю шоферу:</p><p>— Во Внуково, быстрее!</p><p>Но по тому, что Юла не захватила с собой ничего, я начинаю догадываться, куда все идет…</p><cite><p>О, он многое предчувствовал; ничего еще она ему не сказала такого и даже, видимо, нарочно задерживала сказать…</p><text-author><emphasis>Достоевский</emphasis>. Братья Карамазовы. III. 8. 8</text-author></cite><p>Тут — опять обрыв ленты. Я прихожу в себя уже на Ленинском проспекте и первое, что с тупым изумлением вижу, — Сашкин дом, из которого мы только что выбежали в поисках такси; машина стоит перед светофором, день меркнет под набежавшими облаками, часы над перекрестком показывают, что до отлета осталось двадцать минут…</p><p>— Быстрее, пожалуйста!</p><p>Лента больше не рвется. Теперь, когда я понял, куда все идет, у меня одна цель — успеть к самолету. Ну же! Я готов выскочить из машины и бежать впереди, — лишь бы Юла успела… Я словно долг какой-то выполняю. Какой долг? Перед кем? Все перепуталось.</p><p>К зданию аэропорта мы подкатили точно в момент отлета. Мать Юлы стояла на ступеньках перед входом — взволнованно неподвижная фигурка среди вокзальной сутолоки.</p><p>— Боже мой, что я наделала! — прошептала Юла.</p><p>— Как ее звать? — осведомился я деловито.</p><p>— Ирина Сергеевна.</p><p>Я расплачиваюсь с шофером и следом за ней подхожу к ее матери. Мне кажется — я горы сейчас сверну.</p><p>— Простите, это я во всем виноват.</p><p>Она даже не глядит на меня.</p><p>— Уйди, — говорит она дочери, — видеть тебя не хочу.</p><p>— Где папка? — тихо спрашивает Юла.</p><p>— Билеты сдает, где же еще! Ведь не знаем мы, куда ты пропала… Вещи не собраны, самой нет, как же так можно? Отец извелся! Ну где ты была? Уйди, знать ничего не желаю!</p><p>— Я за папкой пойду.</p><p>Теперь Юла идет впереди, я, присмирев, — за ней.</p><p>— А его как зовут?</p><p>— Леонид Викторович, — отвечает она на ходу.</p><p>Мы сталкиваемся с ним в толпе, и он, наскоро обругав дочь, опять уходит за билетами. Она следует за ним, я возвращаюсь к Ирине Сергеевне.</p><p>— Простите, — говорю я снова.</p><p>— Нельзя так поступать, — ее голос дрожит от возмущения и обиды. — Нельзя думать только о себе. Если бы у вас были дети… Поймите меня.</p><p>Подходит Юла и, опустив голову, молча выслушивает упреки. Я мнусь рядом, всем своим видом изображая радостную готовность к любой искупительной жертве, страдая от невозможности тут же, немедленно, испепелить себя за этих славных людей.</p><p>Появляется Леонид Викторович с билетами, один билет протягивает дочери:</p><p>— Возьми на память. Остаешься, конечно?</p><p>— Простите, — повторяю я настойчиво и просветленно. — Простите меня…</p><p>Но в ответ, словно только сейчас заметив мое присутствие, он меряет меня презрительным взглядом:</p><p>— Выжрали бутылку и обо всем забыли? — И сразу отворачивается к жене. — Билеты те же самые: рейс, к счастью, отложили. Посадка уже началась, пошли!</p><p>Ирина Сергеевна плачет. Он обнимает ее, отводит в сторону. Мы с Юлой, не смея взглянуть друг на друга, стоим над двумя чемоданами. Он возвращается.</p><p>— До чего мать довела! Денег тебе оставить?</p><p>— Деньги есть, не надо, — опять встреваю я.</p><p>— Ну, пошли, — говорит он жене.</p><p>Ирина Сергеевна вытирает глаза и, не глядя на дочь, спрашивает:</p><p>— Алику передать, чтобы не ждал?</p><p>Юла, плача, кивает.</p><p>Они с чемоданами идут через зал к выходу на посадку. Мы поспеваем следом. Потом смотрим сквозь сетку, как они проходят регистрацию и контроль. Потом они, в толпе пассажиров, так и не оглянувшись ни разу, уходят по летному полю…</p><p>Здесь, у сетки, я оставил Юлу, а сам отправился менять ее билет. Потолкавшись с час у разных окошек, перезнакомившись со всеми аэропортовскими страдальцами, с небольшой доплатой взял на двадцать четвертое. Когда вернулся, она уже не плакала. Она сидела на скамье среди чужих рюкзаков и чемоданов, лицом к ревущему полю, высоко подняв голову в милой путанице беззаботно подобранных волос, не замечая устремленных со всех сторон назойливых взглядов. Я поспешил приблизиться, захваченный внезапным приливом нежности.</p><p>— Готово! — (Мужчины вокруг неохотно отвели глаза.) — Не огорчайся, девочка, через два дня ты будешь дома. Я рад, что ты осталась.</p><p>— Она даже не попрощалась со мной, — промолвила Юла и тут же добавила: — Не обращай на меня внимания. Это пройдет.</p><p>Из аэропорта мы возвращались автобусом (от такси она решительно отказалась). Сидя в кресле рядом со мной, она задумчиво смотрела в окно — на плавно скользящие навстречу поля и перелески Подмосковья, — вся пурпурная от выглянувшего напоследок солнца; и жестом участия и благодарности я положил ладонь на ее руку…</p><p>Мое счастье было бы полным, — говорит где-то Стендаль, — если бы оно не являлось победой, — в чем единственно заключается счастье глупца.</p><subtitle>Вечеринка</subtitle><cite><poem><stanza><v>Чем заполнить</v><v>Часы пустые, если не весельем?</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Шекспир</emphasis>. Сон в летнюю ночь. V. 1</text-author></cite><p>— Да у вас тут пир горой! А где хозяин? Ты, что ль, Серега, теперь за него?</p><p>Коротышка Симонян был, как всегда, великолепен: в бордовых расклешенных брюках и пестрой батистовой рубашке с подвернутыми манжетами — волосатые запястья и грудь обнажены, мощная шея повязана шелковым, в цветочках, платком; обут он был в оранжевые сабо на высоких каблуках.</p><p>— Заходи, старая галоша! — приветствовал его Дементий. — Ого, в новых штанах! Ты опять решил нас ослепить? Клади куда-нибудь бедрастую подругу и садись. Садись к столу и скрой от нас хотя бы часть своих достоинств. Дай притерпеться сначала к верхней твоей половине.</p><p>— Брюки мои, значит, не понравились, — сказал Симонян.</p><p>Этот вечер я помню до последнего слова. Бывает такое состояние безотчетно-тревожного ожидания, когда обострившаяся восприимчивость улавливает, а память настороженно, механически запечатлевает каждую подробность происходящего, ничего не пропуская.</p><p><emphasis>Симонян</emphasis>: Брюки мои, значит, не понравились. Вы, значит, предпочитаете по частям меня разглядывать…</p><p><emphasis>Дементий (прожевывая салат из помидоров)</emphasis>: Ну да, сначала по частям, а уж потом все вместе. Только получается почему-то всегда наоборот. Тебе налить, старый?</p><p><emphasis>Симонян</emphasis>: Прямо как в театре! «Тебе налить, старый?» А зачем же я пришел-то? Раскрываю сегодня свою <emphasis>пидараску</emphasis> — посмотреть, сколько там у меня до получки осталось, — и вываливается оттуда серебряный рубль. Последний. Вываливается и падает на пол. Ага, думаю, сейчас поглядим: если орел — выпью, если решка — обязательно! А он покатился, покатился, да и юркнул в половую щель. Я хочу сказать — в щель в полу. И понял я, что одна у меня дорога — сюда. Прихожу, а меня спрашивают: тебе налить? Конечно, налить, что за вопрос! За вас, джентльмены! Прошу прощения: леди и джентльмены.</p><p>— Тост принят, — кивнула ему Юла.</p><p><emphasis>Симонян</emphasis>: Меня зовут Валера.</p><p><emphasis>Дементий</emphasis>: Этот экзотический цветок джунглей зовут Валера. Просто Валера, и все тут. Валерка в виде фейерверка. Вы не смотрите, что он такой тихий и скромный: он себя еще покажет.</p><p><emphasis>Юла</emphasis>: Ну и щели у вас, Валерий!</p><p><emphasis>Дементий</emphasis>: Он законопачивает их рублями. Как захочется ему выпить, так у него рубль и вываливается. Мы уже счет потеряли щелям этого расщелявшегося Щелястого.</p><p><emphasis>Симонян</emphasis>: На чужой кровать рот не разевать… Ух, хорошо прошла, со свистом всосалась! Ладно, я объясню для непонятливых. Все расскажу, положа копыто на сердце, только налейте мне сперва. Так вот, эти брюки, между прочим, над которыми тут потешались…</p><p><emphasis>Дементий</emphasis>: Старый, если я тебя обидел, извини!</p><p><emphasis>Симонян</emphasis>:…Я их сам сварганил, вот этими руками. Кто думает, что это просто, пусть попробует, посмотрю на него. Я себя не жалел: кроил, утюжил, растягивал, скалывал, сметывал, примерял, распускал, пригонял, прострачивал, притачивал, примерял…</p><p><emphasis>Дементий</emphasis>: «Примерял» уже было.</p><p><emphasis>Симонян</emphasis>: Опять примерял. Опять! Всю дорогу примерял. Натягивал, стаскивал, переделывал, переиначивал, вшивал, подшивал, отпарывал, отпаривал… Гужевался, как воробей с кирпичами. Пришлось-таки поломать башку, чтобы иметь приличный футляр для задницы.</p><p><emphasis>Дементий</emphasis>: И пришкандыбал сюда, чтобы показать нам то и другое? Первый раз вижу, чтобы футляр был меньше того, что в него зафутлярено.</p><p><emphasis>Юла</emphasis>: Ну что привязались к человеку! Отличные брюки. Не брюки, а произведение искусства.</p><p><emphasis>Дементий</emphasis>: Я и говорю, что настоящий талант в штанах не утаишь.</p><p><emphasis>Симонян</emphasis>: И заметьте: никаких вытачек. Все решено кокеткой и вытягиванием швов.</p><p><emphasis>Юла</emphasis>: А расклешено-то как! Не от колена, как у какой-нибудь шпаны, а прямо от середины бедер. В таких штанах далеко ускакать можно.</p><p><emphasis>Симонян</emphasis>: Это смотря какая партнерша попадется.</p><p><emphasis>Дементий</emphasis>: Браво, старый! Стало быть, за штаны?</p><p><emphasis>Симонян</emphasis>: Штаны — лид-цо человека!</p><p><emphasis>Юла</emphasis>: Неправда! Лид-цом едят…</p><p><emphasis>Дементий</emphasis>: Лицом к штанам — лица не увидать.</p><p><emphasis>Симонян</emphasis>: А в них вся суть.</p><p><emphasis>Дементий</emphasis>: Ну так за суть в штанах!</p><p><emphasis>Юла</emphasis>: И чтобы вы износили их прежде, чем они вас износят.</p><p><emphasis>Симонян</emphasis>: То бе ор нот то бе, — как выражается наш хозяин. Кстати, что-то не слыхать его сегодня. Серега! так тебя растак! Сидит, как король на именинах… Взялся за грудь — говори что-нибудь.</p><p>— За штаны так за штаны, — сказал я. — А что? Я присоединяюсь.</p><p><emphasis>Симонян</emphasis>: Ха, он присоединяется! Поезд уже в Стамбуле. По новой наливай! И скажи же нам свое золотое слово. Пока лид-цом в салат не упал. Что-нибудь простенькое, жизнеутверждающее. Такое, знаешь, основополагающее и краеугольное. Чтоб запомнилось. Мол, братья и сестры! К вам обращаюсь я, друзья мои…</p><p><emphasis>Я (с пафосом)</emphasis>: Пока в Астраханском крае есть хоть один коммунист, устье реки Волги было, есть и будет советским!</p><p><emphasis>(Пауза. Все стараются уразуметь услышанное.)</emphasis></p><p><emphasis>Дементий</emphasis>: Что делает Астрахань с человеком!</p><p><emphasis>Симонян</emphasis>: То-то я смотрю, Сережка на себя не похож. Похужал и возмудел как будто. Тьфу ты, дьявол! — похудел и возмужал. Совсем я тут с вами в словах запутался.</p><p><emphasis>Я</emphasis>: Это не я, это Киров Сергей Мироныч. В Астрахани на площади перед почтамтом висит. Большой такой плакат…</p><p><emphasis>Дементий</emphasis>: Какой там похужал! Не видишь, стол животом толкает.</p><p><emphasis>Симонян</emphasis>: Животом или чем другим, меня не касается. А только ежели, начавши блевать, в меня попадет, я за себя не отвечаю.</p><p><emphasis>Я</emphasis>: Там еще такое есть изречение…</p><p><emphasis>Симонян</emphasis>: А я скажу, что продуктально-октановая идея, даже облеченная в форму мысли, не есть продукт мышления, ибо субстанционно-демоидная оболочка головного мозга настолько слаба, что распадается под влиянием сомнамбулы в состоянии сомнамбулеза.</p><p><emphasis>Дементий</emphasis>: Вот! И сразу все понятно.</p><p><emphasis>Симонян</emphasis>: Наливай, наливай!</p><p><emphasis>Дементий</emphasis>: Да! Превратим этот стол в цветущую пустыню!</p><p><emphasis>Я</emphasis>: Так меня будут слушать или нет?</p><p><emphasis>Дементий</emphasis>: Ты что-то совсем разошелся, старый. Ты прямо в ударе сегодня. Слова никому не даешь сказать.</p><p><emphasis>Юла</emphasis>: А бедрастую подругу мы услышим когда-нибудь?</p><p><emphasis>Дементий</emphasis>: Правильно! Тащи сюда бедрастую, покрути пальцами вокруг дырки.</p><p>Симонян поднимается с места, извлекает гитару из чехла, перекидывает ремень через плечо. Склоняется, проверяя, настраивая струны. Ставит ногу на стул и обводит нас насмешливым взглядом. Начинает негромко, почти шепотом:</p><poem><stanza><v>Все сметено могучим ураганом,</v><v>И нам с тобой свобо-о-дно…</v></stanza></poem><p>Низкий голосина набирает силу и мощно идет вширь, заставляя душу содрогнуться от восторга:</p><poem><stanza><v>…кочевать!</v></stanza></poem><p>Я оглядываюсь на побледневшую Юлу — она явно не ожидала ничего подобного.</p><p>Симонян поет стоя, упираясь ногой в стул, выпрямив спину, — гитара наперевес, шея напружена, — воплощение романтической мужественности. Степная, дымная страсть заполняет комнату. Да что — комнату! — весь дом, по-летнему опустевший и гулкий, вибрирует под неудержимым напором этой страсти. Одна песня, другая…</p><poem><stanza><v>Тройки летят в пьяном угаре! —</v><v>Все кануло в вечность, как в призрачной сказке,</v><v>А теперь — печаль и грусть…</v><v>А-абидно, эх! досадыно</v><v>До слез и до мученья…</v></stanza></poem><p>Брови и плечи страдальчески подняты, тигриный взгляд прикрыт ресницами, губы кривятся… вот мука-то, черт возьми! Пальцы ходуном ходят по струнам:</p><poem><stanza><v>Нарина, нарина, нари-нари-на!</v><v>Эх, нари-нари-нари-нари-нари-на!</v><v>…Что в жизни так поздно</v><v>Мы встретились с тобой!</v></stanza></poem><p>Кривятся губы пирата! И уже не владея собой, потрясенные, мы с Дементием кричим ему:</p><p>— Валера, «Колечики»!</p><p>И вот, как гроза, в громе аккордов надвигается на нас наша любимая, погибельная:</p><poem><stanza><v>Дайте ходу, ходу иноходуба!</v><v>Ай, на целицы ту чавалы стремена!</v><v>А я же милого замэ любила,</v><v>Ой, за кудрявы волоса…</v></stanza></poem><subtitle>Сон в летнюю ночь</subtitle><cite><p>Можно было еще спастись — но ключ повернулся в замке, и я уже входил в комнату.</p><text-author><emphasis>Набоков</emphasis>. Лолита</text-author></cite><p>— Знаешь, о ком я сейчас вспомнил? О Жарике. Ты не спишь? Был у меня такой дружок в полку связи. Не знаю, кто первый назвал его так (настоящее его имя Володька Жарков), но как обычно: назвали — и прилепилось. Меня, например, звали Дюкой… А Жарик — он танцор.</p><p>У него на воле только один и был близкий человек — руководительница танцевального кружка в детдоме. Родителей своих Жарик не помнил, а она сделала из него танцора. <emphasis>Артиста</emphasis>, как он сам себя с гордостью называл. Он и позже, в ремесленном, продолжал брать у нее уроки. Да ведь научить можно всякого, а он рожден был танцором. Танец так и рвался из него. Стоит, скажем, у тумбочки дневального, в наряде, а мимо него по коридору народ снует. Вдруг — что такое? — какое-то постукивание, пощелкивание, я не знаю — пальцами, каблуками, голенищами сапог, — но такое складное и подмывающее, что нельзя не остановиться. А у Жарика рожа отсутствующая, только в глазах ухмылка, и постукивание, пощелкивание делаются все громче. Сам почти не шевелится, но уже — танцует! А когда сгрудится вокруг толпа и уже в нетерпении, предвкушая зрелище, просят его: «Ну давай, Жарик!» — тут он расходится.</p><p>Ох, черт, это надо видеть! Смесь венгерского, мазурки, цыганочки — праздник смелого и свободного движения. Захватывающая легкость, дробность, быстрота и собственное его, Жарика, плебейское изящество; а главное — азарт, самозабвение!.. Телом своим он владел в совершенстве. Тут, может, все дело и было в этой простодушной, беспечной ухмылке, с какой выделывал он свои удалые коленца, вертясь все быстрее внутри отведенного ему круга. И стук шел такой ловкий и ладный, что никакой музыки не надо — он сам себе музыка! А мы, вся рота, восторженно выли в такт и ржали сотней глоток, глядя, как он за всех нас выплясывает из себя пустоту и горечь нашей жизни… Тут даже если <emphasis>помдеж</emphasis> в казарму войдет, никто не кричит «смирно!», да он и сам молчит — смотрит. Поэтому Жарика нечасто в наряд ставили: толку от него никакого.</p><p>Гораздо чаще он на <emphasis>губе</emphasis> припухал. Мне трудно вообразить более несовместимые вещи, чем Жарик и армия. Регламент армейской жизни словно вовсе его не касался. Уставы, субординацию он поднимал на смех, приказы пропускал мимо ушей или исполнял их с таким преувеличенным шутовским усердием, что получалось навыворот. Повинуясь мгновенному импульсу, подавался в <emphasis>самоволку</emphasis>; стена с колючей проволокой его не останавливала. Легко убегал от патрулей. Не спешил, когда объявляли тревогу. На учениях терял патроны и беззаботно, как в каком-нибудь пустяке, оправдывался перед взбешенным старшиной. Само присутствие Жарика в строю превращало армию в посмешище. Сказано: строй скомороху не товарищ…</p><p>Зато уж и доставалось ему! Особенно от <emphasis>стариков</emphasis>. Вот представь себе: сами же хлопали ему, орали «давай еще, Жарик!», гордились им, когда он перед всем полком в клубе так же непринужденно и лихо отплясывал, — и все-таки вязались. Простить не могли, что и их он всерьез не принимал. Однажды чуть глаз пряжкой не выбили… А Жарику все нипочем. Он отсмаркивал в умывальнике кровь и смеялся: «Нас ебут, а мы крепнем». Словом, это был типичный «отчаянный забавник» — по толстовской классификации русского войска. (А я, очевидно, принадлежал к «покорным хладнокровным».) В жизни не встречал человека более легкомысленного.</p><p>На третьем году мы с ним (сами уже «старики») оба влюбились в одну девчонку, телефонистку с полкового узла связи, и по вечерам иногда провожали ее до дома. Она выходила через КПП, а мы одолевали стену за автопарком и бежали к автобусной остановке. Мы ухаживали за Галей весело и прилежно, помогая друг другу выдвинуться в ее глазах; мы просто дружили втроем — в ожидании, кому из нас она отдаст предпочтение. Тогда-то и я пристрастился к самоволкам.</p><p>— В чем дело, пойдем! — говорил мне Жарик, когда время подходило к шести. И, видя, что я колеблюсь, решительно срывался с места. — Пойдем, пойдем! А то сам же потом жалеть будешь.</p><p>И мы уходили. Незаметно выскользнув из казармы, пересекали плац и мимо клуба, будто бы по делу, прямо топали к автопарку. По нетронутому снегу статный Жарик пробирался первым, я за ним. В укромном месте он приставлял к стене доску и мигом оказывался наверху; придерживая проволоку, чтобы дать мне дорогу, радостно горланил:</p><empty-line/><p>И снова мы ушли — в руке рука!..</p><empty-line/><p>— Тише, зараза! — шипел я, залезая на стену и озираясь.</p><p>— Чего бояться? Жарков не попадается! — И следом за мной он спрыгивал в снег. — Жарков не попадается, запомни, Дюка.</p><p>И вот однажды попались. Да так, что чуть жизнью не поплатились… Это вот как было.</p><p>С наступлением весны наши свидания с Галей, естественно, участились. Ну так вот. Возвращаемся раз от нее… Надо сказать, возвращались мы всегда другим путем, не тем, каким уходили. Позади вещевых складов, между длинным складским корпусом и стеной, был узкий проход, куда мы и спрыгивали. Там не было риска неожиданно на кого-нибудь нарваться, потому что спрыгивали мы на территорию караульного поста: с другой стороны корпуса, по внутренней дороге, прогуливался охраняющий склады часовой. Появляясь перед ним из-за угла, мы обычно посвистывали ему на всякий случай — свои, мол, идут, — а затем, провожаемые его задумчивым взглядом, огибали второй корпус и наискось через футбольное поле чесали к казарме.</p><p>Конечно, ежели ты нахально прешь прямо на часового, будто все позволено, будто он для тебя пустое место, в то время как он видит тебя издалека, — это уже не по правилам. Так нельзя. И совсем другое дело, когда появляешься перед ним внезапно, как будто нечаянно, и сам как будто смущен этой встречей (но, разумеется, предупреждаешь его свистом), — тут он вполне может как будто и не заметить тебя. Бог мой! да завтра я займу этот пост, а он будет из-за угла мне посвистывать… Так что останавливать и ловить нас могли где угодно: в парке, на вокзале, у кинотеатров, — но, спрыгнув со стены позади вещевых складов, мы чувствовали себя в полной безопасности, дома. Могли ль мы ждать, что именно здесь-то нас и накроет… Да как! На этом самом месте…</p><p>В тот вечер мы возвращались поздно, опьяненные переполнявшей нас любовью. В городе сошло благополучно, по темному пустырю мы приближались к расположению полка. Все было тихо, из военного городка не доносилось песен, команд и строевого топота вечерней прогулки, и окна казарм уже не светились: время <emphasis>отбоя</emphasis> миновало. Мы не волновались, зная, что за старшину остался в роте Вася Зуйков, наш приятель. Вечер был теплый, мы шли не торопясь, с удовольствием вдыхая развратный запах цветущей черемухи.</p><p>У стены, как обычно, Жарик одним прыжком забрался мне на спину и, больно толкнув каблуками, подтянулся на гребень, потом, свесившись, и меня втащил за руку. Сидя на стене — проволока в этом месте была предусмотрительно кем-то оборвана, — мы помедлили перед тем, как спрыгнуть, и спрыгнули. По узкому проходу, заваленному железным хламом, стали ощупью выбираться наружу.</p><p>И надо же было Жарику зацепиться за эту проволоку! Сорванная со стены, она поймала его одной из своих колючек. Не утруждая себя выпутываться, он рванулся. Затрещало разрываемое <emphasis>хабе</emphasis>, загремели ржавые металлические листы у нас под ногами… «Вот бы-лядь!» — выругался Жарик, дурашливо растянув односложное ругательство. И в тот же момент послышался окрик часового:</p><p>— Стой, кто идет!</p><p>Мы так и замерли!</p><p>Не знаю, что там Жарик подумал в эту секунду (мы впоследствии никогда об этом не говорили), но меня поразила сама громкость окрика. Бесцеремонно, непоправимо он врезался в тишину и, казалось, далеко разнесся над уснувшим городком. А в следующий миг я понял, что мы пропали.</p><p>Потому что часовой, как отчетливо послышалось мне в его крике, слегка растягивал слова — так же, как это Жарик только что сделал; но была громадная разница. Жарик дурачился, а этот был серьезен. Просто слова были чужие, он произносил их с трудом и спотыкался от усердия. Короче, это был <emphasis>чурка</emphasis>. Такой, если уж не спит на посту, будет стрелять. Если довели его до того, что он кричит по уставу, можешь считать себя покойником. Не знаю, чем бы это кончилось, если бы не Жарик.</p><p>А он, не успел еще часовой опомниться от собственного крика и сообразить, что делать дальше (что там дальше в уставе-то написано), толкнул меня и ринулся вперед. Туда, на дорогу.</p><p>Мы выскочили на дорогу, под фонари, и там, на свету, этот чурка — справа, метрах в двадцати, — торопливо, испуганно, уже не по уставу, кричал что-то (громко, слишком громко!), приказывая нам остановиться. И не останавливаясь ни на секунду, не успев даже взглянуть на него, мы кинулись влево через дорогу, к спасительному повороту за угол второго корпуса.</p><p>Мы бежали вдоль глухой, с замкнутыми воротами, стены — Жарик впереди, я за ним, — слыша за спиной быстрый двойной щелчок передернутого затвора: как он доходит назад до отказа, как возвращается на место, скользя в смазанной раме, и звонко шлепает, вгоняя патрон, — и наступившую жуткую паузу слыша, необходимую для того, чтобы вскинуть автомат и прицелиться…</p><p>Да и вскидывать не нужно — близко, светло! — не промахнешься…</p><p>Мы бежали изо всех сил, опережая свои слишком медленно бегущие ноги, ведя пальцами по шершавой стене с шелушащейся, осыпающейся побелкой, — чтобы ни одного сантиметра лишнего не пробежать мимо угла, сразу завернуть, — и единым духом завернули… Жарик, а за ним я! И тут же кирпичный угол оглушительно затрещал и разлетелся с нестерпимым визгом.</p><p>На стрельбище этот визг тоже слышен, несмотря на расстояние. Рикошетирующие пули хлещут, вспарывают воздух вокруг мишеней с такой слепой, вездесущей свирепостью, что дух захватывает. А тут я сам был мишенью. Мне кажется даже, что угол стал трещать и крошиться еще до того, как мы завернули, — кирпичные брызги так и резанули по щеке… Не знаю. Очень быстро все произошло.</p><p>Обогнув склад и вырвавшись из освещенного фонарями пространства, мы устремились в черноту футбольного поля. Оглушенные, с разинутыми от напряжения ртами, мы мчались, ничего не видя перед собой, не боясь расшибиться на таком бегу о стойку футбольных ворот…</p><p>И тут грохнула вторая очередь.</p><p>Понимаешь? Чурка твердо решил нас угробить. (Видно, очень домой тянуло парня — отпуск зарабатывал.) Он следом за нами добежал до угла и опять открыл огонь. Правда, теперь он не мог видеть нас в темноте и стрелял наугад, вдогонку. Одна очередь, другая!.. На всем бегу мы с размаху бросились на землю. Третья!..</p><p>Когда на обледенелом шоссе под Тамбовом занесло грузовик и, развернувшись боком, мы, весь взвод, с ужасающей скоростью полетели прямо на встречный автобус; когда, брошенный ночью в лесу на Шеверляевском кордоне, я слушал затихающий вдали рев танкового двигателя, зная, что здесь, в оцеплении, мне предстоит провести трое суток на сорокаградусном морозе; когда в Мулино на стрельбах шальным 122-миллиметровым снарядом накрыло разведку и всех нас взрывной волной сорвало с пригорка, земля обрушилась на каски и спины, а нашу буссоль срезало осколками, — во всех тех случаях, когда смерть оказывалась слишком близко, я еще не испытывал такого страха, как на этот раз, когда лежал, затаившись, посреди футбольного поля и только темнота укрывала меня от осатаневшего дурака с автоматом. Охотник за черепами, в рот его долбать! Щека, посеченная кирпичной крошкой, кровоточила, в правое ухо точно пробку загнали…</p><p>Пр-р-р-х-х!..</p><p>Чурка сменил рожок и продолжал стрелять, прижимая нас к земле. В карауле, в полукилометре отсюда, услышав выстрелы, уже, наверное, поднимали отдыхающую смену, разбирали оружие и выбегали — ему на подмогу.</p><p>Пр-р-х-х! Р-р-р-х-х-х!..</p><p>Очереди шли над нами. Мы беспомощно лежали в темноте, не предвидя, чем все это кончится.</p><cite><p>…И безмолвие, все виды безмолвия; безмолвие конца, когда рука палача уже занесена; безмолвие начала, когда обнаженные любовники впервые, не смея пошевельнуться, лежат в темной комнате; безмолвие, которое обрывает вопли толпы, окружающей победителя… а победитель, сам уже побежденный, одинок среди этого безмолвия…</p><text-author><emphasis>Ануй</emphasis>. Эвридика</text-author></cite><p>…Ночь пролетала, и на исходе ночи я наконец проговорил, задыхаясь:</p><p>— Что же ты делаешь, я с ума сойду… За что мне это? Любимая моя, ты слишком хороша для меня!</p><p>Ее тело колебалось в моих объятиях, как вода в бухте, то медленно, то быстрее: упругие, прохладные, головокружительные волны непрерывно катились от одного берега к другому, небрежно играя, завораживая одинокого пловца.</p><cite><poem><stanza><v>Быть с девой — быть во мраке ночи,</v><v>Качаться на морских волнах…</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Блок</emphasis></text-author></cite><p>Но тут вдруг волны отхлынули. Она отстранилась, приподнялась на локте и очень серьезно сказала:</p><p>— Никогда… Я тебя очень прошу, ты слышишь? Никогда больше не говори этого.</p><p>— А что я сказал? — удивился я, приходя в себя.</p><p>— Главное, — произнесла она медленно, вдумываясь в каждое слово, — главное — это то, что <emphasis>мы оба</emphasis> можем дать друг другу. Мы с тобой.</p><p>— Ты любишь меня?</p><p>— Зачем ты спрашиваешь? Лучше я сама потом скажу…</p><cite><p>— Ну и чудный же мне сон приснился! Такой сон мне приснился, что не хватит ума человеческого объяснить его! Ослом будет тот, кто станет рассказывать этот сон. Глаз человеческий не слыхал, ухо человеческое не видало, рука человеческая не осилила, сердце бы лопнуло, если бы рассказать, какой мне сон снился.</p><text-author><emphasis>Шекспир</emphasis>. Сон в летнюю ночь. IV. 1</text-author></cite><p>Господи! Неужели со мной это было? Неужели этой вот рукой, которой пишу, прикасался, гладил, сжимал в объятиях… И неужели оно и сейчас существует где-то, это послушно-своевольное тело с тонкой цепочкой вокруг горла и гладкой, почти юношеской грудью, — ходит, дышит, говорит… раздевается, шепчет, чудесно колеблется — для другого!</p><cite><poem><stanza><v>В сладострастной неге тонет</v><v>И молчит и томно стонет…</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Пушкин</emphasis></text-author></cite><p>— За одну только ночь с тобой можно голову отдать… шутя.</p><p>— Милый мой!..</p><cite><p>О поцелуи, которыми мы тщетно насладились, о тиски ласк, которые нас напрасно заставляли терпеть боль, о сплетения и переплетения, в которых мы бесполезно приникали друг к другу!..</p><text-author><emphasis>Евматий Макремволит</emphasis>. Повесть об Исминии и Исмине</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>1.11.1975.</strong> Только что листал перед сном Ронсара и вдруг — на «Амуретте» — меня прямо-таки ужалила эта неожиданная догадка. Странно, что она лишь сейчас в голову мне пришла… Ох, какая ядовитая! Неужели будет жечь теперь до конца жизни?</p><p>Какого же дурака я свалял! Худшего из дураков: серьезного, добропорядочного, понимающего все буквально! Ее просьба… (Совсем как у Грушеньки: «Твоя, а ты не трогай…») Это была всего лишь отговорка. Зачем, зачем я оказался таким исполнительным! Таким покорным!</p><cite><p>Стены высокие взял, но богатств городских не расхитил.</p><text-author><emphasis>Феогнид</emphasis></text-author></cite><p>Может, потому-то мне и не удалось удержать ее?</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Ночь пролетала. На рассвете я встал, чтобы принести сигареты, и заметил, что Юла внимательно меня разглядывает.</p><p>— Какой же ты худющий! А сложен вроде неплохо…</p><p>— Ты видишь <emphasis>сгусток человека</emphasis>, — ответил я цитатой из Мелвилла. — Ничего, — поспешил я заверить, — когда надо, я быстро набираю форму. Для кого мне было стараться?</p><p>Мы закурили, и она спросила:</p><p>— Ты никогда не рассказывал о своей жене…</p><p>— Что рассказывать, — начал я неохотно. — Она верная, преданная, самоотверженная…</p><p>— Чего же тебе не хватало! Разве женщина может дать больше?</p><p>— Давай не будем об этом, — попросил я.</p><p>— Ну хорошо. А я? Почему ты Юлой меня называешь?</p><p>— Фолкнера читала? Погоди-ка.</p><p>Я встал еще раз, взял с книжной полки «Деревушку», отыскал нужную страницу.</p><p>— Вот. Слушай. «Легенда, которой все, как один, жаждут поверить, рожденная завистью и вековечным, неумирающим сожалением, она передается из дома в дом, над корытами и швейными машинами, по улицам и дорогам, от фургона к верховому, а от верхового к пахарю, остановившему свой плуг в борозде, — легенда, вожделенная мечта всех мужчин на свете, мечтающих о грехе, — малолетних, только грезящих о насилии, на которое они еще не способны, немощных и увечных, потеющих в бессонных своих постелях, бессильных сотворить грех, которого они жаждут, дряхлых, оскопленных старостью, еще ползающих по земле — самые почки и цветы на венках их пожелтевших побед давно уже засыпаны прахом, канули в забвение для мира живых, как если бы их запрятали в глубине запыленных кладовых под непроницаемой степенностью коломянковых юбок каких-то чужих бабушек; легенда, таящая в себе гибельные победы и блестящие поражения; и неизвестно что лучше — владеть этой легендой, этой мечтой и надеждой на будущее или волею судьбы бежать без оглядки от этой легенды, мечты, остающейся позади, в прошлом». Теперь поняла? — спросил я.</p><p>Она помолчала.</p><p>— Кстати, о беготне. Чем же закончилась эта страшная история?</p><p>— Да ничем. Мы дождались, когда чурка расстрелял все свои магазины, и ушли. Жарик еще порывался вернуться — хохотальник ему начистить…</p><p>Ночь заканчивалась. И так уж сошлось, что эта ночь (с 21 на 22 июня) была самой короткой в году. И она кончилась.</p><cite><p>Как молния, что исчезает раньше,</p><p>Чем скажем мы: «Вот молния».</p><text-author><emphasis>Шекспир</emphasis>. Ромео и Джульетта. II. 2</text-author></cite><p>Утром пришли Симонян с Дементием (где-то прошатались всю ночь), принесли вина. И вот все вместе сидим на кухне, пьем кофе, ледяную «Фетяску», закусываем сыром. Дверь на балкон открыта, и солнце просвечивает сквозь сплошную завесу дикого винограда, мешая свой жар с утренней прохладой, искрится в золотисто-зеленом сумраке на бутылках и стаканах, на небрежно подколотых волосах Юлы.</p><poem><stanza><v>Так хочется хоть раз, последний раз поверить!</v><v>Не все ли мне равно, что сбудется потом.</v><v>Любовь нельзя понять, любовь нельзя измерить…</v></stanza></poem><p>Симонян поет. Голос его не умещается в кухоньке и, вырываясь в открытую дверь, раскатывается перед фасадом, наполняет двор, ощутимо упирается в стену дома напротив. Вот оно, счастье: солнечное воскресное утро, ледяное вино с сыром, мускулистый надтреснутый голос, без усилий переходящий от расслабленного шепота к дикому степному восторгу, от которого прогибаются барабанные перепонки, темная, угарная страсть песен, тяжело нависающая над беззаботными долинами, а в промежутках — трезвые, легкие, искрящиеся реплики Дементия и далекое погромыхивание трамваев… Голова кружится слегка, но не от вина, а от неправдоподобных воспоминаний прошедшей ночи; но Юла — вот она, рядом.</p><poem><stanza><v>Сегодня нитью тонкою связала нас судьба…</v></stanza></poem><p>Она сидит все такая же невозмутимая и непринужденная, и с чего я взял, что она — моя, что она была со мной этой ночью? Этого быть не может! Но нечаянно скользнувший в мою сторону взгляд спокойно и радостно подтверждает: твоя, любимый, это не сон, это правда. И все решено, все просто на этом свете.</p><cite><p>— Господи, вот вам жизнь! Да разве ее хоть чуточку поймешь?</p><p>— А вы и не старайтесь, — сказал Касл. — Просто сделайте вид, что вы все понимаете.</p><text-author><emphasis>Воннегут</emphasis>. Колыбель для кошки</text-author></cite><p>Да о чем же тут жалеть! Ведь догадка-то моя — всего лишь ядовитый укол самолюбия, опрометчивое переживание из-за того, что Юла, возможно… Пусть даже так! Не нужно ни о чем жалеть — достаточно и того, что было.</p><cite><p>Если желанье сбывается свыше надежды и меры,</p><p>Счастья нечайного день благословляет душа.</p><text-author><emphasis>Катулл</emphasis></text-author></cite><p>Жалеть остается лишь о том, что я, беззаветно отдавшись ощущению счастья, утерял его фабулу: в глазах и в ладонях моих ничего не осталось.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>7.11.1975.</strong> А ведь ей не хотелось ехать домой, ужасно не хотелось. И она не то чтобы показывала, а, скорее, не могла скрыть неприязненного смятения перед всем тем, что ожидало ее дома и от чего невозможно было уклониться: отказ жениху, объяснение с родителями, утверждение новой определенности своей жизни. По одному только этому смятению от предстоящих душевных усилий — по этому сдержанному малодушию — я мог бы уже тогда догадаться, что навсегда теряю ее.</p><p>Мы почти не говорили о будущем — оно само собой как-то подразумевалось. И кроме того, впереди была Астрахань, где мы вскоре должны были встретиться. Она обещала приехать ко мне из Капустина Яра, даже не приехать — сбежать. Сбежать от всего того, что ожидало ее дома. Она говорила, что не дотерпит до 30 июля, до своего дня рождения, — что раньше приедет… А сама в это время была уже в Крыму… Только я этого тогда не знал — я все еще ждал ее.</p><cite><poem><stanza><v>Я наслаждением весь полон был, я мнил,</v><v>Что нет грядущего, что грозный день разлуки</v><v>Не придет никогда…</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Пушкин</emphasis></text-author></cite><p>И вот теперь, вспоминая, как она сказала мне — не словами сказала, а взглядом: «твоя, любимый, это не сон, это правда», — я спрашиваю себя, знала ли она в этот момент, что не только не приедет в Астрахань, но и письма не напишет, даже не сообщит о своем замужестве, а просто укатит в Крым, в свой медовый месяц, — когда я спрашиваю себя об этом, я вынужден ответить: не знаю.</p><subtitle>Опять Астрахань</subtitle><p><strong>14.11.1975.</strong> Рассеянно и лукаво улыбаясь, она пошла за мной. Мы легли, но из-за занавески я видел, что бабушка неодобрительно наблюдает за нами. Я чувствовал рядом с собой гладкое прохладное тело с маленькими яблоками грудей и готов был заплакать от жалости к нам обоим, так долго разлученным. Бабушка прошла мимо нас, покачивая головой, и вдруг я увидел, что это не бабушка, а Василий Васильевич, хозяин дачи. Но мне было все равно: Юла была рядом, нежность переполняла меня. Продолжая улыбаться, она обвила мои ноги своими, и я почувствовал нестерпимое желание… но тут какая-то тварь, должно быть, дежурная по этажу, громко стуча копытами, прошла по гулкому гостиничному коридору. Я проснулся и обнаружил над собой по крайней мере трех (судя по звуку) комаров, барражирующих в поисках цели. Поздновато для них, подумалось, зима скоро. За стеной кто-то раскатисто храпел. Часы на соборной колокольне пробили два раза, — значит, спал я меньше часа. В Астрахани вообще плохо спится…</p><p>Ну не смешно ли, что я вижу такие сны и предаюсь горестным воспоминаниям не где-нибудь, а в местности, которую с некоторой натяжкой можно назвать «страной лотоса», в гостинице, которая так и называется: «Лотос»?</p><p>Весь день сегодня заняла поездка в Хошеутово. Вечер, сижу в номере. Номер точно такой же, как тот, в котором мы с Витькой Зубаревым прожили весь июль, но только одноместный и словно отразившийся в зеркале: уборная с душем, шкаф и кровать слева, а стол и кресло справа; и даже карта области так же висит на стене.</p><p>Что же было главным сегодня? А вот: холодное осеннее солнце и неправдоподобно яркая синева Бузана, сверкнувшая посреди бурой поймы; половцы-перевозчики (кипчаки) и кочевые ногайцы на пароме; пески, сменившие за Ахтубой мерзлый суглинок. Все мы промерзли за день в «газике».</p><p>Теперь, отогревшись стаканом вина и чаем, сижу в кресле, курю, читаю «По направлению к Свану», а мысли далеко бродят.</p><p>Там, в Хошеутове, я выступал в роли авторитетного эксперта, уверенной рукой настрочил акт и первый подписал его, но вечерами, сидя в одиночестве в этом номере, развалившись в кресле и положив ноги на стул, — в номере, из окна которого открывается по утрам тот же самый вид, что и летом: шиферные крыши Семнадцатой пристани, кремлевские башни и Собор вдалеке, — лениво перелистывая страницы, покуривая, пуская дым в свет настольной лампы — дым, клубясь из света в тень, обнаруживает границу между ними, отчего свет становится плотным, материальным, — и следя за завитками собственных мыслей, слегка возбужденных чтением, — вечерами я думаю о том, что жизнь не задалась.</p><p>Причем не задалась не изначально, не в силу, так сказать, тяготеющего над ней рока, а лишь на последнем пороге, перед последним и уже не самым трудным препятствием. (Я не о застрявшей диссертации, конечно, вернее — не только о ней.) Готовый с ходу перешагнуть этот порог, это препятствие, я вдруг застыл отчего-то, застыл, как очарованный, и вот стою не год и не два, в сомнамбулической неподвижности, не находя в себе сил ни перешагнуть, ни отойти в сторону. Я все сделал правильно, грех говорить, я все сделал, как надо; только не смог это «все» <emphasis>до ума довести</emphasis>.</p><cite><p>Я похож на человека, который не дошел до цели своей, а нес он на голове красивый сосуд, чем-то наполненный. Сосуд сорвался с головы, упал и разбился вдребезги. Поди узнай теперь, что в нем было.</p><text-author><emphasis>Батюшков</emphasis>. Опыты в стихах и прозе</text-author></cite><p>Вся моя мудрость (понимаю я, сидя в номере астраханской гостиницы и глядя на дым, клубящийся в свете настольной лампы), вся житейская мудрость моя — это всего лишь штампованные, потерявшие сокровенный смысл, стершиеся от неразборчивого употребления фразы. Они автоматически, без всякого нравственного усилия выскакивают из меня в ответ на крики о помощи — и точно так же выскакивают, когда эти крики доносятся из потемок собственной моей души — из той глубины, где сохранилась еще детская и юношеская чистота, оскорбленная совершившимся втихомолку предательством.</p><cite><p>Он уже так давно перестал стремиться к идеальной цели; теперь он гнался лишь за обыденными удовольствиями и был уверен, — хотя не признавался в этом самому себе, — что так будет продолжаться до конца его дней…</p><text-author><emphasis>Пруст</emphasis>. По направлению к Свану</text-author></cite><p>Вот именно — предательством! Как же еще назвать этот малодушный самоубийственный покой, эту постоянную слепую готовность защитить, сохранить его во что бы то ни стало, не допустить, уничтожить в зародыше любое сомнение, разочарование, обиду, тоску!.. Именно их уничтожить, а не то, что их порождает. Устраниться, закрыть глаза, спрятать голову под крыло… Юла — та хоть без фраз обходилась.</p><cite><p>О, не смотри на меня, мое детство, этими большими, испуганными глазами.</p><text-author><emphasis>Набоков</emphasis>. Дар</text-author></cite><p>И вот — стал я похож на шашку под руками неумелого игрока, которая передвигается на освободившееся поле — без цели, без плана, — передвигается лишь потому, что поле освободилось. Я не создаю обстоятельств — я только пользуюсь ими, когда они сами собой, независимо от меня возникают. Такая шашка может и в дамки выбиться, да что толку!..</p><subtitle>* * *</subtitle><cite><poem><stanza><v>Бессмертья, может быть, залог!</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Пушкин</emphasis>. Пир во время чумы</text-author></cite><cite><p>— Как же ты это понимаешь?</p><p>— А так, — отвечаю, — и понимаю, что краса природы совершенство, и за это восхищенному человеку погибнуть… даже радость!</p><text-author><emphasis>Лесков</emphasis>. Очарованный странник</text-author></cite><p>В таком же или почти таком же номере прошел июль в ожидании Юлы.</p><p>Это напряженное, нетерпеливое ожидание послужило продолжением восхитительного угара, из которого я было вывалился после того, как мы расстались: сильный толчок, и сразу все остановилось в пустой звенящей тишине. Последовавшая за этим неделя до отъезда в Астрахань была мучительна. В Астрахани угар возобновился: я ждал Юлу со дня на день.</p><p>Впрочем, это не был угар, потому что ощущение счастья утратило свою монолитность. Вернее, так: в Астрахани, куда мы с Зубаревым приехали для совместной работы, счастье отчетливо расслоилось, выделив на одном полюсе невероятный, невыносимый восторг, на другом — страх, доходящий до дурноты.</p><p>Нет, не так. Восторг и страх настолько перемешались между собой, что их невозможно стало отличить друг от друга. Это был единый насыщенный раствор, и он постепенно густел, все больше окрашивался страхом — по мере того как восторг поглощался реакцией.</p><cite><p>Это оттого, что не смеешь надеяться, боишься надеяться. Боишься не глубины той надежды, на какую ты способен, но того, что ты — непрочный силок из плоти и крови, где бьется, в бессонных мечтах и надеждах, это хрупкое, пугливое, безграничное желание, — не сможешь это желание исполнить…</p><text-author><emphasis>Фолкнер</emphasis>. Город. 5</text-author></cite><p>Потому что приезд Юлы означал бы, что все, что произошло в Москве, — не мимолетная женская дань моему бескорыстию, не последний безрассудный порыв смирившегося человека — не угар, не сон; и отступать, действительно, некуда. Красивейшая женщина, невозмутимая, непостижимая, недосягаемая, с горделивой и скромной улыбкой, с томительным голосом проснувшейся феи, завоевана, захвачена мной и отныне мне принадлежит.</p><p>Победа блистательная! После такой победы полководец, как бы ни был он молод, может удалиться на покой в полной уверенности, что вся его дальнейшая — пусть даже бесцветная — жизнь будет освещена и оправдана этой победой, что имя его отныне будет вечно греметь в памяти народной. И что бы он теперь ни предпринял, каких бы почестей ни достиг, все это будет мелко, померкнет перед уже содеянным. А значит — стоит ли и стараться! Умевший прежде легко переходить от одного увлечения к другому и даже совмещать их, не мысливший жизни без постоянно возобновляемой влюбленности, я хладнокровно взирал теперь на попадавшие в поле зрения соблазны и без сожаления проходил мимо. (Одна, на пляже, очень недвусмысленно поглядывала; показалось мне или и впрямь она была похожа чем-то на Юлу?) Я был переполнен, Юла одна все затмила.</p><cite><poem><stanza><v>Чего еще мог бы</v><v>Я пожелать на земле? Сердце полно до краев.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Катулл</emphasis></text-author></cite><p>Я и не подумал бы отступать, но не мог не оглянуться в последний раз на покинутый берег. Там оставалась прежняя жизнь, мутная, неряшливая, унизительная; оставались дрязги, удушье, непрекращающийся ревнивый контроль, подозрительный и грубый; ожесточенно-мученическая забота и мелкие привычные житейские удобства, развратившие меня. С этой жизнью было покончено. Забытое ослепительное чувство свободы меня ослепляло. Новая жизнь открывалась, как если бы мне опять стало восемнадцать. Те отверстия, через которые человек выражает, выплескивает себя в мир и которые у меня за много лет замусорились всякой дрянью, промыла свежая прозрачная влага; новое понимание, новые слова во мне рождались.</p><p>И при этом — страх. Там, на покинутом берегу, оставалась женщина, сумевшая окружить меня мелкими удобствами, но не умевшая быть счастливой, а теперь и страдающая, доведенная нашим разрывом до мрачного безумия, обрывающая в отчаянии последние нити, — верная, преданная, самоотверженная, с которой связала меня прожитая жизнь — <emphasis>моя жизнь</emphasis>, — и в этой нашей жизни были не только дрязги, удушье и подозрительность… И двое мальчишек возле нее испуганно смотрели мне вслед. С горестным недоумением смотрели они, как их отец себя спасает.</p><cite><p>…Несмотря на всю принятую решимость, было смутно в душе его, смутно до страдания: не дала и решимость спокойствия. Слишком многое стояло сзади его и мучило.</p><text-author><emphasis>Достоевский</emphasis>. Братья Карамазовы. III. 8. 6</text-author></cite><p>А впереди? Трезвея, я понимал: неизвестность. Потому что, хотя блистательная моя победа и должна была оправдать все жертвы, она в то же время их обессмысливала. «Муж красивой женщины» — вот что меня ожидало; полководец на покое, герой, уже совершивший свой главный подвиг, достигший пределов возможного и обреченный до самой смерти носить клеймо и проклятие своего триумфа. Пусть даже ты стал обладателем царицы Савской, Елены, Клеопатры или Василисы Прекрасной — а большего судьба и не допустит, конечно, — но разве в этом твое предназначение? «Муж красивой женщины» — и только? На кой же дьявол тогда прозрачная влага промыла отверстия, и опять мучает желание бесконечно пробовать себя, хотя бы и неудачно, — желание никогда не кончаться! Инстинктивный страх перед завершенностью, перед нарастающей скорлупой, перед последним о себе словом…</p><p>Но даже не это главное. Я мог гордиться своей победой, нежданно вырвавшей меня из ничтожества, из прозаического омута людских делишек, мог ликовать и захлебываться восторгом от того, что Василиса Прекрасная мне принадлежала, но перед самим-то собой мне незачем было притворяться. Я играл чужую роль. В этой сказочке у меня вообще не было роли, меня выкликнули по ошибке. Я не способен был совершить ни одного из тех подвигов, которые от меня требовались, — подвигов, необходимых для того, чтобы реальность окрасилась цветом легенды.</p><cite><p>Мне не по средствам то, чем я владею…</p><text-author><emphasis>Шекспир</emphasis>. Сонеты. 87</text-author></cite><p>И только гибель могла бы оправдать незаслуженную победу. Победа неминуемо должна была обернуться для меня кровавым хэппенингом. «Я избран, я обречен», — твердил я себе. В страхе прислушивался к надвигающейся развязке и знал, что после блистательной своей победы не только на покой не успею удалиться, но и до триумфа вряд ли доживу. Лишь поражение могло бы меня спасти — незамедлительное и несомненное.</p><p>Но отступать я не собирался. Напротив, очертя голову я ломился вперед, преодолевая возрастающий страх, не испытывая уже почти никакого восторга, — с упрямством заблудившегося конкистадора я лез напролом, словно весь смысл моего существования зависел теперь от Юлы.</p><cite><poem><stanza><v>И, конечно, желаннее встретить</v><v>Смерть, чем живому скорбеть о утрате того, что так сильно</v><v>Нас привлекало сюда чародейством надежды.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Гомер</emphasis>. Одиссея. XXI. 154–156</text-author></cite><p>Я слал ей восторженные, благодарные, умоляющие письма, в которых страх сквозил лишь некоторой излишней рассудительностью, и сам каждый день (а иногда и два раза в день) являлся на почту за ответом. Не получая ответа, я высматривал ее на астраханских улицах: она ведь могла приехать без предупреждения, неожиданно для себя самой, — я знал ее склонность к диковинным сумасбродствам. Сколько раз с забившимся вдруг сердцем я ожидал, что мы вот-вот столкнемся с нею в толпе и она будет все так же невозмутимо улыбаться, словно и впрямь ничего нет естественнее такой встречи. Сколько раз ожидал, что она поднимется мне навстречу с одного из кресел в гостиничном вестибюле. Сколько раз по вечерам, сидя в номере, я ожидал стука в дверь и прислушивался к шагам в коридоре…</p><p>Все мне было нипочем, даже астраханское пекло, от которого Зубарев грохнулся раз в обморок на улице. Я торопился навстречу гибели, я сам ее искал.</p><cite><p>…И пусть меня закружит, как в бурю, в ураган, в смерч, пусть швырнет, раздавит, закрутит и поглотит, чтобы пустая, смертная, бесчувственная оболочка потом медленно и невесомо еще какой-то миг плыла по долгой пустой остаточной жизни, а дальше — ничто.</p><text-author><emphasis>Фолкнер</emphasis>. Город. 6</text-author></cite><subtitle>Навстречу опасности</subtitle><cite><p>…Край этот кишит приключениями…</p><text-author><emphasis>Сервантес</emphasis>. Дон Кихот. II. 18</text-author></cite><p>В ночь на воскресенье пришли с моря траулеры, одно рефрижераторное и два учебных судна, и, вместе с пожарными катерами, выстроились по фарватеру. Выходим утром из «Лотоса» — а они уже стоят, растянувшись цепочкой, украшенные по контуру снастей разноцветными сигнальными флагами, как раз перед Семнадцатой пристанью. Волга синяя на солнце, яркие флаги едва колеблются. Мы удивились этой праздничной пестроте и двинулись по набережной — пива искать. День, как обычно, жаркий начинался, завтракать не хотелось.</p><p>У бочки, что напротив «Поплавка», выпили по две кружки, после чего отправились купаться. Катер пересек нарядный строй судов — на палубах не видно было ни души, — и по длинным деревянным мосткам с перилами мы сошли на песок Трухменного острова. Народу на пляже было пока маловато, но два катера поочередно везли и везли с городского берега полные пригоршни полуголых людей.</p><p>Мы с Зубаревым выкупались и растянулись на песочке.</p><p>В первый момент, когда жар солнца и жар песка с двух сторон начинают проникать в тело, все внутри сжимается от наслаждения, дух спирает. Сердце, легкие, желудок, железы трепещут в неистовом оргазме; мускулы ликуют и горделиво напрягаются. Но капли быстро высыхают, и солнце начинает опалять кожу. Напряжение спадает. Потом жар солнца и жар песка встречаются в расслабленном теле, и вот в нем не остается ничего своего. Оно утрачивает очертания, оболочку; руки, ноги, спина и шея теряют свою весомую плотность, рассыпаются в горячую пыль, растворяются в горячем воздухе. Тогда из недр распадающегося существа поднимается глухой первобытный ужас, но меркнущее сознание лишь безучастно наблюдает за катастрофой, перед тем как, подобно капитану, последним сойти с мостика. И наступает, наконец, тупое, тягучее блаженство; время останавливается…</p><p>А если найдешь в себе силы открыть глаза, то увидишь потемневший мир. Пляжные футболисты хрипло дышат в тучах взметенного песка, неподвижная туша Зубарева брошена у самой воды, и монотонно верещит в воде густая человечья икра. И непонятной угрозой повисли в белом против солнца, слепом мареве силуэты украшенных флагами кораблей.</p><p>Ты слыхала когда-нибудь о таком празднике — Дне рыбака? Вот и я тоже — нет. А здесь он — всем праздникам праздник.</p><p>Вечером, в душных зеленых сумерках, вся Астрахань высыпает на набережную. С «Поплавка» и ошвартованных теплоходов гремит музыка: «Генералы песчаных карьеров» захлебываются в «Прощании славянки»; но и музыка не может заглушить ресторанный звон посуды, говор и шарканье толпы. Все буфеты, кафе, закусочные открыты, столики вынесены на улицу. Толпа, как хор из «Кармен», валит по набережной туда и обратно, люди радостно приветствуют друг друга, клубятся у временных ларьков и рассаживаются с бутылками прямо на откосе, лицом к реке, где на фоне заката по-прежнему безмолвно стоят суда, украшенные флагами. Все как будто ждут чего-то.</p><p>И вот на безмолвных палубах появляются человеческие фигурки. Набережная замирает, общее ожидание сосредотачивается на этих фигурках, которые медленно, как-то нехотя разбредаются по палубам. Вот они встали по местам… Залп раздается — небо освещается ракетами.</p><p>За первым залпом сразу же следует второй, потом третий; пальба идет со всех судов, стоящих на фарватере; пачки разноцветных огней, непрерывно сменяя друг друга, взлетают, висят и плавно опускаются над мерцающей рекой. Все небо в огнях, на палубах жгут фейерверки, пожарные катера выбрасывают мощные каскады воды, создавая крутящуюся завесу перед кораблями. Зрелище фантастическое! Ракеты гаснут в реке, падают на набережную, на темный Трухменный остров. Толпа воет от восторга, на набережной пахнет убийством. Карнавал и опьянение! Где ты, Бегущая по волнам?</p><p>И до поздней ночи Астрахань шаркает и гогочет под нашими окнами; время от времени слышатся выстрелы, шальные ракеты освещают комнату.</p><p>…Вечером следующего дня нас навестили наши <emphasis>мареманы</emphasis>, Валентин и Володя, молодые каспийские матросы, выпускники одного из астраханских училищ. Зубарев познакомился с ними в баре «Лотоса». Каждый раз, вернувшись из рейса, они приносят нам осетровые балыки, паюсную икру, вяленую «тарашку», а мы выставляем из холодильника канистры с пивом. Так и в этот вечер.</p><p>— Сволочь кокша, — ворчат они, пробуя балык, — не могла кусман получше выбрать.</p><p>— Куда теперь? — интересуемся мы.</p><p>— А черт его знает. Куда пошлют. Может, в Гурьев, может, в Бендер-Шах… А может, опять на рейде поставят.</p><p>— Вернетесь — скоро?</p><p>— Если море не съест, куда мы денемся…</p><p>На этот раз они ушли от нас пораньше, чтобы по окончании смены на швейной фабрике встретить своих девчонок. Мы с Зубаревым, оставшись одни, поболтали немного, а потом приняли горячий душ (единственное спасение от душной астраханской жары) и завалились спать. Мы продолжали разговаривать, лежа в постелях, когда раздался телефонный звонок. Витька выскочил из-под простыни и поднял трубку.</p><p>— Да? — сказал он. — Нет, не спим. Ладно, сейчас выйдем. Вставай, Шериф! — это уже мне. — Нас вызывают.</p><p>В комнату вошел Володя.</p><p>— Чего улеглись так рано? А мы вам абрикосов принесли, в парке нарвали. Айда гулять! Мы с <emphasis>анчутками</emphasis> внизу вас ждем.</p><p>Зубарев быстро оделся, и они вышли. Я замешкался, а когда спустился в вестибюль, Зубарев уже возвращался, поддерживая Валентина, — у того лицо и грудь были залиты кровью.</p><p>— Веди его к нам, я здесь останусь.</p><p>В номере я помог Валентину умыться и остановить кровь. Он вздрагивал от боли.</p><p>— С пятерыми махался, — объяснил он, — покуда Володька к вам ходил. Мы вас у входа ждали. Сели с анчутками на скамейку, а они подошли. «Мареман?» — спрашивают. «Ну, мареман». И — понеслась! Главное, встать никак не давали… Ну а вскочил — смотрю: еще толпа подбегает… Здесь ведь как дерутся: на одного — вдесятером! Спасибо, пырнуть ничем не успели: на Семнадцатой у каждого в кармане что-нибудь заряжено…</p><p>Он натянул мокрую майку, пригладил перед зеркалом выгоревшие волосы, деловито сказал:</p><p>— Теперь пошли <emphasis>их</emphasis> искать.</p><p>— «Лису» брать? — спросил я.</p><p>— А как же! Обязательно…</p><p>— А мусор<emphasis>а</emphasis>?</p><p>— Ищи-свищи! Их здесь не бывает.</p><p>На площади перед гостиницей было пусто. У самого входа, освещенные лампочками с козырька, стояли Зубарев с Володей, две девушки, подружки наших мареманов, и двое незнакомых парней, принявших, как видно, нашу сторону. Один из них был в форме морского училища — в темноголубой робе с гюйсом, надетой на голое тело, и в клешах, но без мичманки, вихрастый. Я протянул ему руку, и он назвался: Валера. Все вместе мы двинулись по набережной.</p><p>— Вон они, наши абрикосы, рассыпаны, — показал Валентин. — Передавили гады.</p><p>— Ты их запомнил? — спросил Володя. — Тех, пятерых? Я только двоих засек. Выскочил из гостиницы, — повернулся он ко мне как к неучаствовавшему, — тут толпа. У одного, смотрю, отвертка в кулаке. Ну, вытаскиваю свою: поглядим, чья длиннее. Сразу попятились. Они же меня знают. Это Валька из Харабалей, а я-то местный, с Семнадцатой… Знают, что <emphasis>тем</emphasis> уже не жить. Скажу — и свои же задушат. Найти бы только — кто…</p><p>Я не узнавал Володю: куда девалась обычная его самолюбивая сдержанность! Парень превратился в разъяренную змею. Вдруг стало видно, что он по-настоящему опасен.</p><p>А Валера, новый знакомец, был сильно пьян, но шел ровно и лишь улыбался чему-то в слабом свете фонарей. Я спросил:</p><p>— Где же ты <emphasis>мицу</emphasis> посеял?</p><p>— А! — он махнул беспечно рукой. — Третий день пью, разве вспомнишь…</p><p>— Ты что, знаешь Вальку?</p><p>— Так он же наш сигнал высвистывал, — ответил Валера. — Вот я и прибежал. Я в кустах спал, вдруг слышу — наш сигнал! Я и помчался. У нас ведь, — объяснил он, — у каждого училища свой сигнал, по морзянке: помогайте, мол…</p><p>— Ты, значит, тоже из Наримановского?</p><p>— Ну да. Только они, Валька с Володькой, закончили уже, а я на последнем курсе.</p><p>В Астрахани, объяснил мне Валера, в училищах и в мореходке обучаются несколько тысяч мареманов — огромная сила, если бы не традиционная междоусобная вражда. Дерутся страшно — училище на училище — пряжками, гитарными струнами (норовя отрубить противнику ухо), заливают свинец в подошвы…</p><p>— Если их объединить, — говорил Валера, мечтательно улыбаясь, — если нам всем за одно встать, это же что будет! Мы бы Астрахань в кулаке держали, мы бы всю шпану в городе передавили. Ты представляешь: объединить мареманов! Я давно над этим работаю…</p><p>— То есть как — работаешь? — изумился я.</p><p>— А так, очень просто. Беру увольнительную и хожу по училищам. Собираю ребят, давайте, говорю, забудем, что было, давайте вместе держаться. Чего нам делить, переходите, говорю, на нашу сторону. И так — из одного училища в другое; у меня везде свои люди.</p><p>— И много у тебя сторонников? — Я не мог прийти в себя: очень уж не походил Валера ни на прожженого политикана, ни на апостола.</p><p>Он подумал и ответил неопределенно:</p><p>— Многие за мной пойдут.</p><p>Так мы прошли всю набережную до стрелки Кутума. Набережная, освещенная фонарями, словно вымерла после вчерашней гульбы. Никто не встретился нам по пути.</p><p>— Смылись сволочи, — подытожил Валентин.</p><p>Мстительный пыл рассеялся. Валера и другой наш союзник распрощались с нами. Валентин предложил выкупаться, Володя присоединился к нему. Они разделись и по каменному откосу полезли в воду.</p><p>— Идите купаться! — кричали они из темноты. — Вода теплая!</p><p>Мы с Зубаревым молча стояли около девушек, посматривая вдоль пустынной набережной. Потом они вылезли, дрожа и роняя капли.</p><p>— Анчутки, отвернитесь, мы выжмемся!</p><p>— Не видели мы вас! — пренебрежительно отозвались «анчутки».</p><p>Мы двинулись назад — они решили проводить нас с Зубаревым до гостиницы. Шли по набережной, вдруг Володя сказал:</p><p>— Смотрите-ка! — и опустился на корточки. — Зарезали кого-то.</p><p>Скамейка стояла под самым фонарем, и все было, как на ладони. Мареманы расторопно обшарили кусты.</p><p>— Вот они откуда подошли — сзади! Через загородку перелезли. А он с бабой на скамейке сидел… Ничего себе — кровищи натекло!</p><p>— Надо же, а мы полчаса как здесь прошли. И ничего не было…</p><p>— Гадский город! — выругался Валентин. — Нельзя появиться с девчонкой…</p><subtitle>* * *</subtitle><cite><p>Вот правописание страсти: orreur.</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. Анри Брюлар</text-author></cite><p>Итак, раствор густел, все больше окрашивался страхом, но не потому, что страх прибывал, — я преодолел, растоптал его в себе, — а потому, что восторг поглощался реакцией. Затянувшаяся неизвестность разъедала мое ликование. Я начинал понимать, что счастье наше в Москве было не таким уж безоблачным. Все чаще вспоминалось мне ее сдержанное малодушное смятение и те вспышки непонятного ожесточения против меня, которые сама же она заканчивала словами: «Не обращай внимания, просто я раскапризничалась». Теперь я должен был признать, что ничем не помог ей и даже уверенности в моей любви не сумел ей внушить.</p><p>…Вот она, посреди разговора или на кухне, когда мы вместе готовим завтрак, с какой-то детской доверчивостью тянется ко мне губами, а я отвечаю холодным, неохотным поцелуем… На второй, на третий день я сам ни разу ее не приласкал! Вот ведь как: по ночам мы бог знает что вытворяли, а днем я был скован. Я и коснуться ее не смел. (И говорил, говорил слишком много, черт бы меня побрал!)</p><cite><p>И все же это была лишь оболочка: внутри все было полно значенья, напряженья, дыханья, и, предаваясь милым и трогательным мелочам любви с любовной нежностью, словно бы купаясь в теплой воде счастья, я чувствовал, как моя судьба опрометью несется вперед, брыкается, как испуганный конь, мчится в тоске и страхе к обрыву, к пропасти, готовая к смерти.</p><text-author><emphasis>Гессе</emphasis>. Степной волк</text-author></cite><p>Она не приезжала и не отвечала на письма; я недоумевал. Я готов был скорее предположить несчастную случайность, авиационную катастрофу, что ли, чем хотя бы вероятность того, что произошло на самом деле. Я не мог поверить, что не было никакой победы, что мне отказано даже в этом последнем праве — гибелью подтвердить свою избранность, — что желанное поражение уже позади. Неизвестность затягивалась, Юла уходила от меня все дальше и становилась все более недоступной, чужой. Я метался по Астрахани, не зная, что предпринять, или тупо смотрел на висевшую в номере карту области, в сотый раз мысленно измеряя расстояние до Капустина Яра — маленького кружочка у верхнего края листа.</p><cite><p>Страшно глядеть, даже на карте, на эти пустынные пространства, через которые нет ни пути, ни дороги.</p><text-author><emphasis>Чумаков</emphasis>. Астрахань и Астраханская губерния</text-author></cite><p>И настал наконец день, когда Зубарев сказал:</p><p>— Все, можешь больше не ждать. Она не приедет.</p><p>Но до самого нашего отъезда из Астрахани, до самого того момента, когда мы сели в самолет, я продолжал надеяться. За три дня до отъезда, 30 июля (в день ее рождения), я написал ей последнее письмо.</p><p>Нет на свете горшего недоразумения, чем недоразумение обманувшейся любви. Как! Она не оценила мои сокровища? Меня — <emphasis>меня</emphasis> — не оценила!.. Мою неповторимую жизнь: детство на Каланчевке, солнечный март в подмосковном лесу, запах разбавителя, песни «мещерцев» у костра, победы в фехтовальном зале, метель на танкодроме, товарищество, встречи, увлечения, рассказы, метод, любимые книги, экспедиции в глухие углы России, смех друзей, жизнерадостное опьянение, дурачества, все, что близко и дорого; мой ум, знания, таланты, опыт — все, что я видел, делал, чувствовал и передумал…</p><cite><p>Вы принуждаете все вещи приблизиться к вам и войти в вас, чтобы обратно изливались они из вашего родника, как дары вашей любви.</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Так говорил Заратустра</text-author></cite><p>Невероятно! Все это принадлежало ей, а она пренебрегла. Моей любовью, моей обреченностью… Разве найдется еще человек, который увидит ее моими глазами, который будет ей так же необходим и так же благодарен? Разве сможет кто-нибудь понять и оценить ее, как я?</p><p>А ведь она смеялась вместе со мной, когда я спел ей в то, первое, утро: «Знаешь, а вот офицерские дочки на нас, на солдат, не глядят…» Но когда я вспоминал наш последний поцелуй и то, как ей пришлось слегка наклониться, чтобы меня поцеловать, все во мне корчилось от бессильного бешенства, от пережитого задним числом унижения: в этом рослом, лениво-грациозном теле воплотилась для меня вся отчужденность, недосягаемость ее красоты.</p><cite><poem><stanza><v>И мщенье, бурная мечта</v><v>Ожесточенного страданья.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Пушкин</emphasis></text-author></cite><p>Но никогда — даже в самые черные минуты — не опускался я до желания надругаться над этой безупречной плотью, грубо смирить ее сопротивление, сломить горделивую невозмутимость, силой прорваться в непостижимую глубину, заставить покорно затрепетать, стать мягкой и податливой, — чтобы хоть в этом непотребстве сравняться с нею… (Ага! — скажут. — Проговорился! Значит, мечтал все-таки!) Никогда я не упивался подобными мечтами.</p><cite><p>В состоянии исступления сердце, вопреки рассудку, всегда скажет много лишнего.</p><text-author><emphasis>Стерн</emphasis>. Сентиментальное путешествие</text-author></cite><p>Да и напрасные это были бы мечты. В том-то и дело, что она, обрекая меня на гибель или унижение (третьего не дано), сама оставалась неуязвимой, не подвластной ни насилию, ни болезни, ни промозглой погоде, ни горю, ни гневу, ни старению, ни даже, может быть, смерти; ничто не способно нанести ущерб ее красоте. Это неуязвимость античной статуи: можно разбить ее на куски, смешав свое имя с грязью, но и безрукая, безголовая, испещренная ударами, она неизбывно сохранит всю полноту и высшую завершенность целого. Можно мрамор стереть в порошок и перелить бронзу, но останется воспоминание, еще более несокрушимое и неотступное, как всякая легенда.</p><subtitle>* * *</subtitle><cite><poem><stanza><v>Потерять,</v><v>Но потерять до конца,</v><v>Чтобы оставить открытию место.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Аполлинер</emphasis></text-author></cite><p>Удар был настолько силен, обрушился так неожиданно, что из Астрахани я уезжал совершенно раздавленным. Я утратил способность смеяться, словно неизлечимая болезнь поселилась в кишках; я смотрел исподлобья. Все звуки слились в одну пронзительную непрерывную ноту, одноцветный мир, изогнувшись, замкнул меня в глухой, непроницаемый пузырь наподобие батисферы. Плохо помню, чт<emphasis>о</emphasis> шевелилось тогда за толстыми, мутными стеклами.</p><cite><p>…Людей сокрушает сила необычайных обстоятельств, а со мной случилось обратное: меня раздавил нормальный порядок вещей.</p><text-author><emphasis>Сенкевич</emphasis>. Без догмата</text-author></cite><p>…Неделя в Глодянах с мамой и Митькой. Провожая нас на вокзале, Молчушка смотрела таким замученным, истосковавшимся, умоляющим о великодушии взглядом… Бабушка не узнала меня, когда я в сумерках приблизился к ее калитке. С детства памятный запах молдавского села, где глинобитные печурки во дворах топят кизяком и сухими кукурузными стеблями. Наша белая <emphasis>каса маре</emphasis> под толстой соломенной крышей, с <emphasis>призьбой</emphasis> со стороны двора, с чистеньким глиняным полом в прохладной горнице, устеленном, как и лавки, яркими плетеными дорожками.</p><cite><p>Сладостней нет ничего нам отчизны и сродников наших…</p><text-author><emphasis>Гомер</emphasis>. Одиссея. IX. 34</text-author></cite><p>В честь нашего приезда на дворе у дяди Вани режут кабана — он хрипло визжит за сараем. Приглашенный специалист по свежеванию и разделке — лупоглазый умелец кровавых дел — ловко орудует двумя ножами, время от времени затачивая их один о другой. Убитого кабана переворачивают на спину — на перекладинах положенной на ящики стремянки, — и умелец отрезает ему голову, которую подхватывают и тут же уносят. Стекающую кровь не собирают: она «дурная». Умелец быстро вспарывает шкуру от горла до хвоста, отрезанный хвостик церемонно передает выкормившей хозяйке — тете Марусе. Надрезает ноги повыше копыт и тоже вспарывает их вдоль — до среднего надреза. Потом снимает шкуру, начиная с правой задней ноги. Он оттягивает шкуру на себя, низко наклоняясь над ней, и плавными, мягкими движениями как бы счищает с нее подкожный жир: на снежной белизне остаются круговые следы ножа. Кажется, что шкура сама отстает от туши, — так легко идет работа. И вот шкура повисает по обе стороны туши, а умелец принимается за внутренности. С усилием вскрывает грудную клетку. Теперь кровь течет обильно, и под нее подставляют таз. Измазанными в крови руками умелец роется в туше и в тот же таз сбрасывает сердце и легкие, похожие на желе темно-красного цвета, которое студенисто дрожит и рассыпается в его руках. Чистыми тряпками он промокает грудную полость и тщательно вытирает ее. Потом вспарывает тушу от диафрагмы до хвоста (присутствующие — женщины и дети — кричат: «Кому свисток?»), извлекает и бросает в ведро желудок, печень, селезенку, в другое ведро — бурые кишки. Теперь тушу режут на части и уносят, а шкуру скатывают…</p><cite><poem><stanza><v>Лучшую выбрать свинью, чтоб, зарезав ее, дорогого</v><v>Гостя попотчевать, с ним и самим насладиться едою…</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Гомер</emphasis>. Одиссея. XIV. 414–415</text-author></cite><p>За столом — бабушкино обычное:</p><p>— Гай, гай, Сирошка! Гай ще трошки!..</p><p>Пасмурный ветреный день на берегу запруженной Глодянки. Вася (брат) раскручивает над головой, далеко закидывает грузила донок, а мы с Митькой, едва успевая сменяться, по очереди выбираем леску и снимаем с крючков скользких, холодных, разводящих жабрами карасей. Потом во дворе у Шебаршовых чистим наловленную рыбу, а Галя нам ее жарит… Сухая «Лидия» в Гиждиянах. Мотаемся с Гришей Гурэу, моим свояком, по табачным плантациям и по горло в воде всей компанией азартно таскаем бредень в старицах Прута. Самогон на траве у грузовика, с печеной картошкой и помидорами; старик-пастух, показывая рукой, вспоминает, как румынские части перешли границу… Ужин в хате Романчуков, где я помню себя совсем маленьким, еще в те времена, когда по бабушкиному распоряжению в сопровождении таких же маленьких братьев и сестер бегал вечерами к пруду встречать нашу корову из возвращавшегося стада и гнал ее домой, с удовольствием ступая босыми ногами по мягкой, как пух, пыли и по убитым до белизны тропинкам в зарослях душистой полыни; когда, посланный по какому-то делу на окраину села, я оказался в окружении местных мальчишек и, с гордостью объявив себя москвичом («всем известно, что земля начинается с Кремля»), неожиданно был подвергнут жестоким насмешкам и, кажется, лишь присутствие старшего брата Толи избавило меня от физических оскорблений; когда сестры повели меня в церковь на отпевание какого-то покойника (странное пристрастие деревенских девчонок к этому ритуалу), и с тех пор вся церковная обстановка — облачения священнослужителей, особая манера произнесения текстов, песнопения, запахи, особенно запахи, — с которой я тогда столкнулся впервые, навсегда неприятно связалась для меня с видом мертвого тела…</p><p>Милые мои двоюродные сестры, стройные, ласковые, такие близкие! С лихорадочной веселостью я ходил из одного дома в другой, и гулял напропалую, и чуть не подрался с другим свояком, Васей Мыца, из-за любимой сестренки… Изо всех сил я колотился о толстые, мутные стекла, стараясь вернуть себе утраченное ощущение жизни, и, прикоснувшись к земле, из которой вышел, уехал, увозя с собой на седле самую младшую и самую смелую из сестер. (А мама с Митькой остались еще на неделю.)</p><p>Я не совру, если скажу, что был почти счастлив в это время, когда рядом со мной в Москве оказалась деревенская девочка, вполне, впрочем, современная, — легкая, складненькая, стрункой натянутая, с дерзко торчащей грудью и открытыми загорелыми ногами, — светловолосая сестренка, на которую оборачивались на улицах и с которой я сам, можно сказать, только что познакомился (восемь лет назад, когда последний раз приезжал в Глодяны, ей было всего одиннадцать). Да и она тоже: «Я и не знала, что у меня такой замечательный братишка!»</p><p>Я был почти счастлив, потому что не просто открывал для нее Москву, архитектуру XVII века, музейную живопись, Баха, Вивальди, Эллу Фицджеральд, Катулла, Марциала, Бабеля, Булгакова, Фолкнера — об одном она понятия не имела, другое знала только понаслышке, — но я открывал для нее полюбившиеся мне места. Я перекраивал по-своему: из ценных, но разрозненных явлений создавал связную картину, совсем не похожую на ту, которую создал бы для нее кто-нибудь другой. Этой картиной был я, все лучшее, что было во мне. Я открывал это лучшее, открывал <emphasis>себя</emphasis> на фоне явлений, существующих независимо от меня, и впервые я делал это для человека, настолько незнакомого со всем этим и настолько радостно и жадно, всем сердцем, понимающего меня, как моя Ленка. (А она слушала-слушала, да вдруг и поинтересовалась с детским любопытством: «А у тебя есть любовница?») И если спросят теперь, какое самое большое счастье на свете, я отвечу: то, что пришло ко мне этим летом и осенью вслед за несчастьем и перемешалось с ним, помогая моему исцелению, — счастье возвращения к миру через открытие себя для другого.</p><cite><p>— Мало того, что я знаю все то, что есть во мне, надо, чтобы и все знали это… чтобы не для одного меня шла моя жизнь, чтобы не жили они так независимо от моей жизни, чтобы на всех она отражалась и чтобы все они жили со мною вместе!</p><text-author><emphasis>Л. Толстой</emphasis>. Война и мир. II. 3. 3</text-author></cite><p>К нам приходили друзья (в том числе приехавший из Горького Жарик), мы пили, ухаживали за Ленкой, танцевали; вернулась с дачи осунувшаяся, преобразившаяся Молчушка, вернулись мальчишки; но, даже напиваясь, я не вспоминал о Юле. Удивительно, но с той минуты, как сел в самолет в астраханском аэропорту, я ни разу не вспомнил о ней. Как отрезало! Была тоска, была боль, болезненное недоумение и глухой пузырь одиночества, но о ней я не думал. Я забыл совсем о ее существовании. Видимо, все скрытые силы души, вызванные по тревоге инстинктом самосохранения, сосредоточились на том, чтобы эта рана быстрее затянулась, и в первую очередь отключили память, спасая организм от нагноения и смерти.</p><cite><p>…Вот так и у него в душе было место, к которому он не давал приближаться своему сознанию, не позволял ему проходить рядом, а заставлял избирать окольный путь долгих рассуждений: там жили воспоминания о счастливых днях.</p><text-author><emphasis>Пруст</emphasis>. По направлению к Свану</text-author></cite><p>…И наконец, этот осенний день «на картошке» в пустынном пионерском лагере под Бронницами. Работ в поле не было по случаю воскресенья, многие из нас уехали в Москву, несколько человек оставшихся разбрелись по лесу за грибами, а я забрался в кабину фанерного «истребителя» на поляне и медленно смаковал «Фрегат Палладу». Было тихо, лишь белка раз прошуршала неподалеку, качнув еловую лапу. Солнце слегка нагревало штормовку. Я часто отрывался от книги, наслаждаясь тишиной и одиночеством, и время от времени прикладывался к бутылке, отпивая вино маленькими глотками. Ни души, ни звука — чудесный день бабьего лета! Потом вышли из леса Коля Алтухов и Володька Белявский. Неторопливо брели они через поляну мимо покосившейся карусели, облупленного фанерного парохода, качелей, ничего не замечая вокруг, глядя под ноги, рассеянно шаря палками в траве; вдруг подняли головы, увидели меня с бутылкой и книгой, торчащего по плечи из игрушечного самолета, и враз громко расхохотались. Они постояли со мной, облокотившись на фюзеляж «истребителя», и ушли; опять стало тихо… День выздоровления.</p><p>Женщины просто устроены! Мы из себя выходим, пытаясь доискаться, почему она другого предпочла, отказавшись от столь явного счастья со мной, а она и не станет отрицать, что от счастья отказалась, — она только объяснить не сможет, почему предпочла; чаще же наврет с три короба в свое оправдание. Они приходят и уходят именно в тот момент, когда меньше всего ожидаешь, бездумно, как кошки, и стоит ли громоздить объяснения, придумывая за них какие-то сложные мотивы. Ушла, потому что там теплее, спокойнее, а здесь неизвестно что будет. Нет, не так. Ушла, потому что в тот момент уйти было проще, чем остаться, так же как раньше остаться было проще, чем уйти. Вот и все.</p><cite><p>…И благодари за это бога. О да, благодари бога, благодари за все то, что даст тебе покой, когда уже будет слишком поздно; и тогда, успокоившись, ты будешь убаюкивать на коленях и непрочный силок, и бессонную пленную тоску, что бьется в нем, и шептать: «Не надо, не надо, все пройдет; я знаю, ты выдержишь, ты храбрый».</p><text-author><emphasis>Фолкнер</emphasis>. Город. 5</text-author></cite><p>Но почему же ни слова не сказала? Неужели даже те душевные усилия, которые требовались от нее, чтобы ответить на мои письма — сообщить мне правду или наврать что-нибудь в свое оправдание, — неужели и эти усилия показались ей слишком велики? Ушла молчком, все такая же невозмутимая, непостижимая, недосягаемая, со своей горделивой и скромной улыбкой, — ушла, как уходит вода в низкое место, так же естественно и неудержимо, и если бы я спросил ее — не почему ушла, а почему ушла <emphasis>молчком</emphasis>, она ответила бы без тени смущения, томительным голосом проснувшейся феи: «Ты сам должен был догадаться».</p><p>Да если бы я догадывался…</p><cite><p>— Нет уж, пусть она меня не заставляет договаривать, а то я такое загну, что ни ей, ни мне не поздоровится! Уж на это я мастер.</p><text-author><emphasis>Сервантес</emphasis>. Дон Кихот. I. 25</text-author></cite><p>И ей и мне было бы проще. Наверное, это она и имела в виду, когда произнесла свою загадочную фразу: «Все-то ты напутал…» Ничего тут не было загадочного.</p><cite><p>Все становится понятно тогда, когда нечего понимать.</p><text-author><emphasis>Эко</emphasis>. Маятник Фуко. X. 120</text-author></cite><p>И когда 12 сентября я пошел к ней — впервые с тех пор, как мы расстались, — у меня была только одна цель: отдать ей серебряный кулон, который я купил для нее у Зубарева. Должен же я был <emphasis>расплатиться</emphasis> с нею. Нет, конечно, мне любопытно было взглянуть на нее, посмотреть, как она встретит меня после того, как ушла молчком, очистить наконец свою совесть от мыслей о несчастной случайности (чего не бывает!); но шел я только из-за кулона, отвергнув великодушное предложение Зубарева выкупить его обратно.</p><p>Презрение — лучшее лекарство от любви.</p><subtitle>Последнее свидание</subtitle><cite><p>Это был последний час колебаний и пустых слов; одно слово могло бы изменить дальнейшую мою жизнь — увы! — ненадолго.</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. Воспоминания эготиста</text-author></cite><p>Отлитое в серебре имя «Ольга» славянской вязью под графской короной. Кулон лежал в коробочке, а коробочка — в портфеле, среди деловых бумаг. По дороге в трест я высадился на «Бауманской».</p><p>Шел Ладожской улицей, свернул на Хапиловку, потом по Госпитальной вниз, вдоль трамвайных путей. Мост через Яузу. Холодный ветер гонит пыль в лицо; день пасмурный и довольно студеный. Тугая дверь общежития.</p><p>Поздоровался с дежурной и поднялся по лестнице. Стараясь ровно и глубоко дышать, прошел по темному коридору. Постучал в дверь. Привычка всегда заставать Юлу дома настолько сильна, что в первый момент, услышав молчание за дверью, я растерялся. Потом, сразу почувствовав облегчение и усталость, спускаюсь в вестибюль, расспрашиваю дежурную. Оля в Москве, говорит она, жива, здорова. Просто вышла. Надолго ли? А кто ж ее знает… Приходите в другой раз.</p><p>Я иду к двери и вдруг с заколотившимся сердцем чувствую, что сейчас увижу ее. Дверь сама открылась передо мной — с улицы, действительно, вошла она.</p><p>— А, здравствуй, — сказала, улыбаясь. — Появился все-таки… Ну пойдем.</p><p>Из сумки торчал батон. Волнение мое улеглось. Поднимаясь за ней по лестнице, я с удивлением отметил, что нисколько не жалею об этой утраченной, почти незнакомой женщине, от которой так и повеяло на меня житейской скукой. Подурнела. Длинное пальто с поднятым воротником, какие-то старушечьи чулки… Она долго не может справиться с замком (ключа у нее никогда не было): просовывает нож в щелку, язычок замка соскальзывает. Я молчу, прислонившись к косяку. Справилась, наконец.</p><p>— Подожди, я тут уберусь.</p><p>Я остался стоять в темном коридоре.</p><p>— Заходи, раздевайся. Я сейчас…</p><p>Она выходит, оставив меня одного. Пальто я не снял, но внимательно осмотрелся. Все по-прежнему: этюды и самодельные игрушки на стенах, стол у окна, клеенка, стакан, небрежная опрятность. Смятая телеграмма на подушке. Вывернув голову, я прочел: «Прилетаю двенадцатого рейс 238 встречай Быкове Олег».</p><p>Так, сегодня, значит…</p><p>— Садись, чего стоишь, — говорит она, вернувшись.</p><p>Она смотрит на меня, потом кивает на телеграмму, словно и не сомневаясь в том, что я прочел ее:</p><p>— Жаль, времени у нас маловато: через два часа мне выходить…</p><p>— Я не задержу тебя.</p><p>Я роюсь в портфеле и протягиваю ей коробочку.</p><p>— Я, собственно, вот из-за чего, — говорю поспешно.</p><p>Она вынимает кулон и радостно улыбается.</p><p>— Очень здорово! Откуда это?</p><p>— Такие кулоны носили фрейлины императрицы. Начало века, именной. Можешь не сомневаться, — прибавил я зачем-то, — другого такого не существует.</p><p>— Какого века? Прошлого?</p><p>— Нет, теперешнего: стиль модерн.</p><p>Тут я вспомнил рассказы Зубарева о раскопках в Куль-Мамет-Кумах.</p><p>— Если будет мучить жажда, положи его за щеку, станет легче. Это серебро.</p><p>— Ну спасибо тебе!</p><p>Она перекидывает цепочку на шею и, не выпуская кулон из руки, продолжает разглядывать его.</p><p>— Спасибо!..</p><p>— Понимаешь, я хотел, чтобы ты его тридцатого получила, да не решался посылать…</p><p>Тут я запнулся. Она кивнула с чуть заметным смущением.</p><p>— …в неизвестность. Вот и пришлось зайти.</p><p>— Давай выкурим по сигаретке, — предложила она.</p><p>Мы садимся: я — на стул, спиной к двери, она — в кресло в углу, сбоку от стола. Все как прежде. И я задаю наконец заготовленный вопрос.</p><p>— Ну? Что скажешь? — произношу я хрипло и впервые, через силу, взглядываю на ее лицо.</p><p>— Вот… — Она приподнимает, показывая, руку с обручальным кольцом на пальце. Это кольцо я заметил еще внизу, когда столкнулся с нею в дверях: я сразу отыскал его взглядом.</p><p>— Окольцевали, значит, журавлика?</p><p>Она усмехнулась и слегка покраснела, опустив глаза.</p><p>— Не смотри так на меня!</p><p>— Как — <emphasis>так</emphasis>? Нормально смотрю.</p><p>— Ну пожалуйста, не смотри, — произносит она с такой знакомой, немножко сонной, медлительной интонацией. — Мне неловко перед тобой.</p><p>— Знаю, что неловко. Я бы и не пришел, если бы не эта вот штучка.</p><p>Помолчали, потом она сказала:</p><p>— Расскажи лучше, где был? Хорошо выглядишь, совсем черный. Где ты так загорел?</p><p>И ты еще спрашиваешь! — хотелось мне крикнуть. — Ты!..</p><p>Но я другое сказал.</p><p>— В Астрахани, где же еще. Да, и в Молдавии…</p><p>— А я тоже на юге была. Мы в конце июля в Крым поехали… с Алькой. Но нам с погодой не повезло: холодно было.</p><p>— В Астрахани, — сказал я, — было жарко.</p><p>— Вид у тебя процветающий.</p><p>— Какое тут, к черту, процветание!</p><p>— Не надо, я прошу тебя.</p><p>Мы замолчали. Курили. Она сидела на своем прежнем месте, отделенная от меня углом стола, в обычной своей грациозно-неуклюжей позе. Нет, не подурнела. Все та же ленивая свобода во всем. Но словно стерли с нее горделивую и скромную непроницаемость. В ясном взгляде, когда она поднимает глаза, сквозит виноватая улыбка.</p><p>Ушла, когда я меньше всего ожидал этого, и, может быть, именно потому, что я этого не ждал… Неужели она понимала, что я голову готов был сломить? Неужели она просто пожалела меня?</p><p>(И поделом тебе, человек в футляре!)</p><p>— А у нас опять школьная практика, — рассказывает она. — И каждый раз я на занятия опаздываю. В школу приходится через кладбище ходить, а там в аллее — клен. Не могу мимо него пройти — останавливаюсь и смотрю. Огромный и черный, весь золотой! И каждое утро такая радость, представляешь? Уж сколько мне замечаний записали, а все равно… Ну не смотри же ты так! Пожалуйста…</p><p>Сигарета докурилась до ногтей. Я погасил ее в пепельнице и встал.</p><p>— Ладно, я пошел.</p><p>— Погоди, я провожу тебя.</p><p>Мы вместе спускаемся по лестнице и выходим на улицу. Все как прежде: чуть угловатая грация высокого, красивого подростка. Но навстречу нам никто не попадается, и мы идем в отдалении друг от друга.</p><p>На перекрестке у моста остановились. Ветер треплет небрежно подколотые волосы, размазывает русые спирали по лицу, по ясным, улыбающимся глазам.</p><p>— Ну не будь таким мрачным!</p><p>— Да нет, внутри-то я смеюсь…</p><p>И для убедительности я раздвигаю рот в ухмылке.</p><p>— Будь счастлива.</p><p>— Приходи. Я всегда буду рада тебе.</p><p>— Да? — ответил я. — Ну спасибо…</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>19.11.1975.</strong> Вот и всё. Презрение — лучшее лекарство от любви.</p><cite><poem><stanza><v>Гляди, я дую на свою ладонь</v><v>И след любви с себя, как пух, сдуваю.</v><v>Развеяна. Готово. Нет ее.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Шекспир</emphasis>. Отелло. III. 3</text-author></cite><p>Но именно теперь, когда — всё, именно теперь-то, она и вошла в мою жизнь по-настоящему. Она вошла, не сопровождаемая ни восторгом, ни страхом, ни благоговением, ни задней мыслью, а просто: когда я пишу или читаю — это я про нее, про нас с ней читаю, для нее пишу, и она первая склоняется над моими рукописями; я пересказываю ей все, что со мной происходило и происходит, на ходу делюсь впечатлениями и мыслями дня и слышу ее ответные замечания; когда приходят гости — это к нам они приходят, и мы вместе встречаем их, болтаем до часу ночи, пьем вино, смеемся, а проводив, остаемся вдвоем; когда я спать ложусь — это я с нею ложусь…</p><cite><p>Вся жизнь, одна ли, две ли ночи…</p><text-author><emphasis>Пушкин</emphasis></text-author></cite><p>Она была права: я ничего не понял. И особенно чувствую это теперь, когда сделал, кажется, все, чтобы разобраться в том, что произошло. А может, и не нужно было <emphasis>понимать</emphasis>? Может, это вообще недоступно пониманию? Хватит с меня и того, что я это пережил, что жизнь моя преобразилась.</p><cite><p>Да, моя душа полна одною тобой, и жизнь получает для меня теперь совсем иное значение: она превращается в миф о тебе!</p><text-author><emphasis>Кьеркегор</emphasis>. Дневник обольстителя.</text-author></cite><p>Вот и теперь, сидя в одиночестве в номере астраханской гостиницы, где все так живо напоминает о ней — намного живее, чем напомнила бы даже ее собственная комната, где, взволнованный ее присутствием, я ничего не замечал и не слышал, а здесь я ждал ее, мучился неизвестностью и с восторгом, со страхом, с недоумением вызывал и удерживал в памяти ее лицо, походку, слова, — сидя в одиночестве по вечерам, я неотрывно думаю о ней, к ней обращаю бесконечные внутренние монологи; но думаю уже без боли (рана затянулась), а спокойно, грустно и по возможности отчетливо, как я пишу теперь все это.</p><cite><poem><stanza><v>Красоту твою в воображенье рисуя</v><v>И над мятущимся миром ее возвышая.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Аполлинер</emphasis></text-author></cite><p>И вот, сидя так и сегодня, в последний вечер перед отъездом домой, я понял, что — нет, далеко не всё.</p><subtitle>* * *</subtitle><cite><p>Дав страсти с плеч отлечь, как рубищу…</p><text-author><emphasis>Пастернак</emphasis></text-author></cite><p>Интересно, чем было бы возвращение, если бы мы одним усилием желания, воли могли мгновенно переноситься из конца в конец предстоящего пути?</p><p>Автобус долго преодолевает туман и слякоть по дороге в Приволжье. Сумка уложена, номер в гостинице сдан, чужой город уже позади, и даже белый силуэт собора, видный за десятки километров, пропал в тумане… Все мое со мной, с Астраханью покончено. Но приходится дожидаться запаздывающего самолета, и вот сидишь на скамейке, намотав шарф до самых глаз, надвинув кепку, согреваешь руки в карманах пальто и смотришь на мокрое летное поле, над которым низко идут снеговые тучи. В карманах — почти ни копейки: не только на ресторан, но и на пачку «Примы» едва ли наскребется. Все мое со мной…</p><p>Потом — тупая неподвижность перелета. Пытаюсь читать, но и это не помогает, потому что как ни быстро преодолеваются полторы тысячи километров — намного, конечно, быстрее, чем когда-то на перекладных, — а все же, по сравнению с человеческой нетерпеливостью, ничуть не быстрее. Так ничего и не поняв, захлопываю книгу. Сколько же можно так ползти! Закрываю глаза. Покончено с Астраханью.</p><p>Ну наконец-то! Внуково. Полторы тысячи позади, с Астраханью покончено! Но тут, в самый нетерпеливый миг предвкушения, оказывается — и всегда почему-то об этом забываешь, — что до дома еще далеко. И начинается все сначала: отыскиваешь автобус (слава богу, что хоть выдача багажа не задержала, все мое со мной), занимаешь место и ждешь, когда соберутся пассажиры. Стараешься думать о другом, смотришь по сторонам; замечаешь, что, как ни странно, здесь теплее, чем в Астрахани. Вспоминаешь, сколько раз и когда за последнее время так же вот сидел в этом автобусе, дожидаясь отправления (и Юлу! Юлу вспоминаешь!). Потом скорость движения несколько усмиряет нетерпение, становится легче.</p><p>Поля и перелески Подмосковья, дорожные знаки. Шоссе — вверх, вниз. Плакаты и транспаранты проносятся. Город.</p><p>Бегом спускаюсь в метро; одна станция, другая (слава богу, хоть не через всю Москву ехать!), а предвкушение-то давно уже у дома меня дожидается… Трамвай. Долгие задержки на остановках, перекресток Ленинского. Как он ползет! Астрахань давно провалилась в тартарары, а я все еще еду. Здесь ничего не изменилось. Рынок, чернеющие кучки людей — они заменяют мне толпы встречающих. Трамвай плавно заворачивает, и вот — дом начинает вырастать на глазах, а предвкушение, как собака, узнавшая хозяина, виляя хвостом, кидается навстречу.</p><p>Теперь я иду не торопясь, покачивая сумкой. Ни осень, ни зима: серо и тихо. На тротуаре перед поворотом во двор укатывают дымящийся асфальт. Незнакомая женщина мнется, не зная, как обойти черную, свежеразглаженную полосу. Охотно миновав поворот, прохожу дальше и сворачиваю только у гаражей. Теперь я приближаюсь к дому с другой стороны. Предвкушение бежит рядом, высунув язык и льстиво заглядывая в глаза. Не давая ему царапаться в дверь, нажимаю кнопку звонка…</p><subtitle>Шлем Мамбрина</subtitle><cite><p>— Скажи мне, разве ты не видишь, что навстречу нам едет всадник верхом на серой в яблоках лошади и что на голове у него золотой шлем?</p><p>— Я вижу и примечаю, — ответил Санчо, — что едет какой-то человек на осле; осел его такой же серой масти, как и мой, а на голове у всадника что-то блестящее.</p><p>— Но ведь это и есть шлем Мамбрина, — сказал дон Кихот.</p><text-author><emphasis>Сервантес</emphasis>. Дон Кихот. I. 21</text-author></cite><p><strong>6.12.1975.</strong> И все-таки несколько дней в своей жизни я был героем. Нет, не несколько дней, а целый месяц. Если быть совсем точным, три дня, неделю и еще месяц — тысячу шесть часов, минуту за минутой. Я не совершил, правда, никакого подвига, ничего из ряда вон. Не переплывал моря, не раздвигал горы, не выходил со шпагой на Аркольский мост; весь мой героизм заключался лишь в том, что я <emphasis>оказался достоин</emphasis>.</p><p>В этом поединке, где, по выражению Бодлера, «художник кричит от страха, прежде чем пасть побежденным», я не отступил, не дрогнул, когда неожиданно для себя оказался вовлеченным в недосягаемый, очищенный мир легенды и стал главным, хотя и мимолетным ее участником. Моя ль вина, что легенда выродилась в банальное любовное приключение, из которого меня вытолкнули коварно. Важно другое — то, что я сумел преодолеть страх, нерешительность, сомнения; я сам создавал эту легенду и готов был пройти ее до конца, очень хорошо представляя, чт<emphasis>о</emphasis> меня ждет.</p><cite><p>Усилие, с которым человек берет всего себя, целиком, и готовится швырнуть за смертную черту, как раз и делает из него героя.</p><text-author><emphasis>Ортега-и-Гассет</emphasis>. Увертюра к Дон Жуану</text-author></cite><p>Да, был героем. Но не Язоном, совершившим великие подвиги и обманутым. Мне по душе другой аргонавт, Евфал, который сотворил себе царство из комочка волшебной грязи. Я не об удачливости. Дело ведь не в том, что Язон цели своей не достиг (Иолк ему так и не достался), а в том, что он к ней <emphasis>стремился</emphasis>, подвигов своих не замечая и ничего вокруг не замечая; а цель-то мелкая была, не стоила она ни подвигов, ни руна, ни верности прекрасной колхидянки. И когда обманули его, обвели вокруг пальца — а его не могли не обмануть, потому что он <emphasis>к цели</emphasis> стремился, к узкой цели, с самого начала став игрушкой в чужих руках, — он запутался, растерял свою жизнь, пропал в ничтожестве. Беззаботный же Евфал по своей воле, без всяких условий, пустился в плавание. Ничего для себя не ждал и не искал, но и от испытаний не уклонялся и лишь посмеивался над собой за свое бескорыстие; за это Тритон и наградил его.</p><cite><p>…Кто жаждет лишь сорвать банк, кто любит охоту лишь ради добычи, тому незачем идти в нашу школу.</p><text-author><emphasis>Монтень</emphasis>. Опыты. III. 5</text-author></cite><p>А какова же моя награда? Как это — какова! Да эта вот, с позволения сказать, «повесть», которая вдруг подошла к концу, «превратив прошлое, которое миновало, в прошлое, которое никогда не минет». Как и я, она не шла прямо к цели, да и не подозревала о ней. Вернее, так: с самого начала она преследовала совсем другую, известную мне цель, которая по мере приближения к ней все больше отдалялась, пока совсем не исчезла (в тот момент, когда была достигнута), и лишь тогда открылась та, неизвестная. Вернее, ее возможность. Вернее, понимание, что она иначе и не достигается, как только <emphasis>через другое</emphasis>.</p><cite><p>Проиграл все тот, кто не понял, что победа была другая.</p><text-author><emphasis>Эко</emphasis>. Маятник Фуко. VIII. 114</text-author></cite><p>Не знаю, что сталось бы со мной, если бы я не написал эту «повесть».</p><p>— Потому что главное — это то, что мы можем дать друг другу. Мы с тобой.</p></section><section><title><p>1976</p></title><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>16.02.1976.</strong> Вернувшись из месячной командировки в Иркутск, Красноярск и Тобольск, узнал, что трест наш преобразован в объединение «Росреставрация» с выделившимся при нем проектным институтом «Спецпроектреставрация».</p><p>С тех пор как работаю на Острове, жизнь моя стала осмысленной. Правильно сделал, что не принял приглашения вернуться в Козицкий. Что меня там ожидало? Роль мальчика на побегушках, нудная, однообразная, безрезультатная писанина, бесконечные обсуждения, бесконечные переделки… А здесь я первый парень на деревне, у меня свое, конкретное дело, за которое я сам и отвечаю, никто мне не указ, и все зависит только от моей сноровки, интуиции, удачливости. Короче говоря, здесь, вдали от «научной» пустопорожней суеты, от круговой поруки, я ближе к своему идеалу независимой жизни.</p><p>Вот только со школой жаль было расставаться. Между прочим, под конец додумался вот до чего: совмещать слайды с музыкой. Церковь Вознесения в Коломенском я показывал под Токкату и фугу ре минор, Пьеро делла Франческо — под «Магнификат» Баха, а Боттичелли — под «Крейцерову сонату». Эффект превзошел все ожидания! Получалось не простое суммирование впечатлений, а нечто третье: музыка и архитектура, музыка и живопись как бы раскрывали глаза друг на друга. Ребята сидели потрясенные; я, впрочем, тоже.</p><p>Ох как жаль! И ребятам — я видел — жаль было тоже. Лена Бессонова призналась недавно, что для них мои занятия останутся самым светлым воспоминанием в жизни. Пусть преувеличение, но разве не приятно такое услышать? Да и я со своей стороны чувствовал, что это единственное, кажется, дело, которое вполне мне удавалось и которое удовлетворяло меня вполне.</p><cite><p>Ничто не может с этим сравниться. Перелить свою душу в другого, дать ей побыть в нем; слышать отзвуки собственных мыслей, усиленные музыкой юности и страсти; передавать другому свой темперамент, как тончайший флюид или своеобразный аромат, — это истинное наслаждение, самая большая радость, быть может, какая дана человеку…</p><text-author><emphasis>Уайльд</emphasis>. Портрет Дориана Грея</text-author></cite><p>Почему же ушел? Конечно, деньги проклятые, но не только это. Главным, пожалуй, было любопытство: чт<emphasis>о</emphasis> там еще покажут? Желание бесконечно пробовать себя, хотя бы и неудачно, желание никогда не кончаться.</p><p>Люди деловые должны были бы вкладывать в меня капиталы: я чувствую себя заповедной золотой жилой. Чувствую, что я мог бы стать хорошим человеком и, возможно, даже оставить после себя что-нибудь ст<emphasis>о</emphasis>ящее — мысль, образ, поступок, — если бы какая-нибудь встряска — война или я не знаю что — вытолкнула меня из обычного порядка вещей. А пока он длится, этот порядок, я загниваю. (Вот именно, загниваю, в отличие от золота: скрытые во мне ценности — недолговечны.) И не способен ни на что больше, как только писать в тетрадочке о своем загнивании. Я делаю все, что могу. Наблюдаю и свидетельствую.</p><cite><p>Болши тово жити не умею; а что зделаю я, то людям и сказываю…</p><text-author>Житие протопопа Аввакума</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>«Мы любим, — говорит Герцен, — проникать во внутренний мир другого человека, нам нравится коснуться самой чувствительной струны в чужом сердце и наблюдать его тайные содрогания, мы стремимся познать его сокровенные тайны, чтобы сравнивать, подтверждать, находить оправдание, утешение, доказательство сходства»<a l:href="#n_46" type="note">[46]</a>.</p><p>«Да, мы любим — подтверждает Анатоль Франс, — всякого рода исповеди и мемуары. Нам не надоедает, когда писатель рассказывает о своей любви и ненависти, о своих радостях и печалях. Этому много причин. Укажу две из них. Первая состоит в том, что дневник, записки — словом, все, что является воспоминанием, не зависит от моды, от всех условностей, которым подчиняются обычно произведения, основанные на вымысле. С другой стороны, следует принять во внимание, что в каждом из нас живет потребность в истине, порою побуждающая нас отворачиваться даже от самых прекрасных вымыслов. Вот, думается мне, две основные причины, по которым мы так любим читать письма и записки не только великих людей, но и людей заурядных, если они любили, верили, надеялись и если на кончике их пера есть хотя бы частица их души. А ведь если поразмыслить хорошенько, душа самого среднего человека уже сама по себе настоящее чудо»<a l:href="#n_47" type="note">[47]</a>.</p><p>Эти выписки в какой-то степени оправдывают полную мою неспособность писать иначе, как в форме дневника. Только эта форма меня удовлетворяет. Я не то что не умею, — я просто не могу, не способен <emphasis>сочинять</emphasis>. Всякая моя попытка в этом направлении приводит к натужному искусственному конструированию, сопровождаемому вялой скукой и унизительным ощущением бессилия. И только в дневнике я искренен и раскован — первое и главное условие всякого творчества.</p><cite><p>Момент творчества в искусстве — это… момент нашей правды, момент скромности и цинизма, когда мы дерзаем быть искренними с самими собой. Не тот ли это момент, когда нам следует обзавестись дневником?</p><text-author><emphasis>А. Мачадо</emphasis>. Хуан де Майрена</text-author></cite><p>Кроме того, здесь я смел, то есть не тяготеют надо мной никакие условные нормы (ведь я пишу для себя, пишу, что хочу и как хочу), во всяком случае, не тяготеют настолько, чтобы я сознательно принял их, как правила игры. И только третье условие отсутствует, уж не знаю, как его назвать: мера, гармония или завершенность, — то, что собирает произведение в единое целое, то есть делает его <emphasis>произведением</emphasis>, четко противопоставленным безответственному потоку сознания.</p><cite><p><emphasis>Такова</emphasis> моя оснастка, я располагаю лишь ею. В подобной ситуации как бы можно сказать: в этой игре я могу достичь только <emphasis>этой</emphasis> степени совершенства, а не <emphasis>той</emphasis>.</p><text-author><emphasis>Витгенштейн</emphasis>. Культура и ценность. 334</text-author></cite><p>Но я надеюсь все же — и давно уже лелею эту надежду — воспользоваться когда-нибудь этим дневником как сырым материалом и преобразовать его в ряд коротких взаимосвязанных фрагментов, подобно тому, как это делал Стендаль, сплавляя в одном произведении дневник, мемуары, новеллу, эссе, очерк, анекдот и не знаю что еще, а по сути — создавая новую форму художественной прозы, — форму, в которой, как мне кажется, полнее выразил себя, чем в своих романах, с одной стороны, замешанных на этой новой форме, а с другой — являющихся все-таки известной данью традиции <emphasis>belle lettres</emphasis>, следствием компромисса с публикой, требующей единого увлекательного <emphasis>сюжета</emphasis>.</p><cite><p>В литературе всегда есть нечто <emphasis>сомнительное</emphasis>: оглядка на публику. И, следовательно, — постоянная опаска мысли — задняя мысль, в которой скрывается настоящее шарлатанство. И, следовательно, всякий литературный продукт есть <emphasis>нечистый</emphasis> продукт.</p><text-author><emphasis>Валери</emphasis>. Тетради</text-author></cite><p>Я готов настаивать, хоть меня и легко обличить в пристрастности, что «Пармский монастырь» — это шаг назад по сравнению с «Римом, Неаполем и Флоренцией», а уж что касается меня, то всем романам, повестям, новеллам и хроникам Стендаля я предпочитаю «Прогулки по Риму», «Записки туриста», «Анри Брюлара», «О любви», даже почти необработанный дневник «Путешествие в Италию 1811 г.», а в особенности «Воспоминания эготиста», в которых конкретная жизненная фабула — без каких бы то ни было литературных ужимок и ухищрений, — сохранила во всей непосредственности обаяние родственной мне души.</p><cite><p>Мне кажется, что, читая Бейля, ищешь именно самого Бейля и предпочитаешь его, каков он есть, самым прекрасным из выдуманных им героев. …Существует множество способов писать, и в этом можно отлично преуспеть без всякого искусства…</p><text-author><emphasis>Франс</emphasis>. Стендаль</text-author></cite><p>«Я беру то, что случай ставит на моем пути», — говорит он<a l:href="#n_48" type="note">[48]</a>. Вот и я стремлюсь к тому, чтобы использовать <emphasis>уже существующих, открытых</emphasis> героев в <emphasis>открытых</emphasis> ситуациях — с тем, чтобы <emphasis>в сюжете</emphasis> придать им завершенность. Обращение к той или иной реальной фабуле продиктовано бессознательным влечением, а разработка постепенно проясняет и конкретизирует идею, как правило, для меня самого неожиданную.</p><cite><p>Всегда… мы приходим к потребности и необходимости писать не так, как хотели, а так, как велит то, чего мы хотели.</p><text-author><emphasis>Валери</emphasis>. Тетради.</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Так вот, хочу еще раз уточнить. В Стендале я ценю не писателя, а человека. Человека, настолько мне близкого, что это дает мне право на чисто личную привязанность, на дружбу. Я дружу с ним так же, как с Герценом и Монтенем, с удовольствием слушаю его дружескую болтовню, которая дает мне силы жить и делать то, что я делаю, а главное — верить, что я делаю это не напрасно, но, как это всегда бывает при общении с близким человеком, внешнее содержание разговора и манера выражаться остаются за порогом внимания: вслушиваешься лишь в то, что стоит за словами.</p><cite><p>Литература — да что я говорю! — там была жизнь, сама жизнь, а не старательное воспроизведение оной в согласии с выбранной формой, жизнь как она есть, единый и неделимый поток жизни со всеми ее жалкими, отравленными привкусом сознательного волевого усилия воспоминаниями, с горестями, страхами и подменами.</p><text-author><emphasis>Даррелл</emphasis>. Александрийский квартет. Клеа. II. 4</text-author></cite><p>Нас сближает ощущение жизни, а его жизнь служит для меня примером самовыражения, не опирающегося на профессиональное литераторство. Да и не чувствую я, по правде говоря, никакой потребности в «стиле». Более того: все, что у меня напоминает о «стиле», есть (я сам ясно вижу это) литературщина, эпигонство. Задача, стало быть, заключается в том, чтобы мужественно, не жалея себя, избавляться от всяких признаков «стиля», расчищать текст от литературных «шумов», от «образов», добиваясь, вслед за Стендалем, только возможно более полной адекватности слова.</p><p>Задача нелегкая, ибо все эти «образы» обладают чудовищной завораживающей силой, и надобно обладать независимым духом, чтобы успешно противостоять им, чтобы, наслаждаясь ими, не давать вцепиться себе в глотку. «Сам писатель, если только он не дерзнет вовсе порвать с Литературой, не в силах разрешить эту проблематику письма, — замечает по этому поводу Ролан Барт. — Каждый писатель уже в момент творческого рождения начинает в себе судебный процесс против Литературы; но даже если он и выносит ей обвинительный приговор, то тут же откладывает его исполнение, а Литература пользуется этой отсрочкой, чтобы вновь подчинить себе писателя»<a l:href="#n_49" type="note">[49]</a>.</p><p>А вот Стендалю чужды были профессиональные литературные заботы. Сама его жизнь, со всей ее поэзией и прозой, выполняет в его произведениях функцию эстетического. Нас сближает с ним общее отношение к собственной, освещенной самосознанием жизни: не только как к материалу, но и как к цели творчества.</p><cite><p>…Я спрашиваю себя: в чем твое призвание — жить или описывать жизнь? Тебе следует вести дневник лишь постольку, поскольку это может помочь тебе жить полной жизнью.</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. Дневник. 23 сентября 1813 г.</text-author></cite><p>Каждый раз, ставя на проигрывателе пластинку Гайдна, Моцарта или Россини, я оглядываюсь на сидящего рядом <emphasis>Мочениго</emphasis>: «Как вам это нравится, Анри?»</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>17.04.1976.</strong> Стукнуло 33. «Возраст Христа», — говорят мне. А я отвечаю: «Возраст Ильи Муромца!»</p><p>Хочется мне верить, что я, хоть и поздно, но все-таки сойду еще с печки… Что со мной еще не покончено. Я чувствую себя, выражаясь словами Сартра, «героем длинной истории со счастливым концом».</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Не «стиль», стало быть, нужно совершенствовать, а жизнь, преображая ее своим творчеством. Идея чисто русская, составившая основную отличительную черту нашей литературы от Пушкина до Чехова.</p><cite><p>Русские писатели не могли оставаться в пределах литературы, они переходили эти пределы, они искали преображения жизни.</p><text-author><emphasis>Бердяев</emphasis>. Русская идея</text-author></cite><p>Такие профессионально-литературные явления, как Флобер, есть явления наиболее чуждые, наиболее противоположные русской литературе, хотя, конечно, и она не избежала чисто «стилистических» устремлений — в своих далеко не лучших образцах. «Европеец, — говорит Шестов, — все силы своего ума и таланта, все свои знания, все свое искусство направляет к тому, чтобы сделать себя и все окружающее возможно менее обнаженным, естественным, ибо естественное — в Европе об этом не спорит никто — безобразно и страшно. Не только изящные искусства, даже науки и философия в Европе инстинктивно лгут и этим оправдывают свое существование»<a l:href="#n_50" type="note">[50]</a>.</p><cite><p>У нас — художество, у французов — писательство. И какое писательство! Куда нам до них! И все-таки можно только гордиться, что у нас его нет.</p><text-author><emphasis>Вересаев</emphasis>. Записи для себя</text-author></cite><p>Значит, совершенствовать жизнь, но не в смысле увеличения «добрых дел» (натужная добродетель вызывает у меня только отвращение), а в смысле развития творческого самосознания, включающего в себя — как свое проявление — слово и поступок.</p><cite><p>А то мы лелеем отражение жизни, а самой жизнью пренебрегаем. А хотим ли мы или не хотим того, она есть художественное произведение, потому что действует на других людей, созерцается ими.</p><text-author><emphasis>Л. Толстой</emphasis>. Дневник. 23 марта 1894 г.</text-author></cite><p>Открытую <emphasis>фабулу</emphasis> жизни превратить в выразительный завершенный <emphasis>сюжет</emphasis>. Искупить свою жизнь эстетически.</p><cite><p>Итак, надо жить и записывать за собой даже совсем просто, и получатся замечательные книги.</p><text-author><emphasis>Пришвин</emphasis>. Дневник. 10 декабря 1936 г.</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Искусство соединяет, а не-искусство разъединяет. Толстой (да кто угодно, любой настоящий художник) внушает представление о единстве человеческого рода: живи он хоть две тысячи лет назад и бог знает где, его мысль, его образ остаются живыми и близкими тебе так, словно он лучший твой друг, который насквозь тебя знает; и видишь, что изменения поверхностны, а главное — не меняется; а он вот докопался до этой глубины, до главного.</p><cite><p>…Ибо он открыл заложенное не в нем, а в нас самих. Таким образом, мы проникаемся приязнью к нему и потому, что он оказал нам великую услугу, и потому, что такое взаимопонимание всегда располагает сердце к любви.</p><text-author><emphasis>Паскаль</emphasis>. Мысли. 14</text-author></cite><p>А не-художник, пусть даже о «вечном» заговорит, все не может пробиться сквозь поверхностное; читаешь и думаешь: господи! что за убогие времена! как неинтересно люди живут, ну их к черту! Чужое все, о чем он пишет.</p><p>Публицистичность, прямолинейная тенденциозность губили русскую литературу, но они же ее и формировали. У таких писателей, как Успенский и Короленко, публицистический пафос, в сочетании с глубиной и искренностью, выстраданностью мысли, ищущей справедливости, заполняет дистанцию между художественным и не-художественным; он, этот пафос, сам по себе становится могучим эстетическим явлением, во всей полноте своеобразия и благородства. Внимательное презрение к животному в человеке, сострадание к человеческому, вера в лучшую участь, в высшее назначение личности, в осуществимость совершенства, а самое главное — отрицание неразумной действительности во имя человеческого достоинства — вот что составляет мировоззренческую основу русской литературы, начиная с Герцена и Белинского, которые, отмахнувшись от Гегеля, первые пошли по этому пути, предвосхитив, кроме всего прочего, и философские искания XX века. «Художник звука, линий, цвета, слова, даже мысли в страшном положении, когда не верит в значительность выражения своей мысли», — говорит Толстой<a l:href="#n_51" type="note">[51]</a>. «Безразличие же и реальное воспроизведение действительности, — подтверждает Достоевский, — ровно ничего не стоит, а главное — ничего и не значит»<a l:href="#n_52" type="note">[52]</a>.</p><subtitle>Бокал лимонада</subtitle><p>И вот еще что. Когда я увлекался структурализмом (совсем еще недавно), у меня было два критерия художественности. Это, во-первых, мера неожиданности вещи, то есть мера художественной информации. Во-вторых, мера системной организованности. На практике же, за отсутствием методики измерения, я пользовался критерием субъективным. Если, например, произведение, на которое я смотрю, будит во мне творческое начало, вызывает желание немедленно самому взяться за кисть, — значит это <emphasis>художественное</emphasis> произведение. Если нет — нет.</p><cite><p>В форме я <emphasis>живо чувствую свое созидающее предмет</emphasis> движение, притом не только в первичном творчестве, не только при собственном исполнении, но и при созерцании художественного произведения: <emphasis>я должен пережить себя в известной степени творцом формы…</emphasis></p><text-author><emphasis>Бахтин</emphasis>. Проблема содержания, материала и формы…</text-author></cite><p>Что же касается объективных критериев, то они и теперь еще кажутся мне бесспорными, просто опротивело мне все это. Бесспорность, измеряемость опротивела.</p><p>Другой критерий мне открылся, неизмеряемый, к счастью, — содержательный, а не формальный. Чувство глубины, отчетливое ощущение второго, суггестивного слоя за «текстом» — не выраженного и не подтекстного значения, а именно <emphasis>другого смысла</emphasis>, отвлеченного духовного созерцания, пробуждаемого непосредственно данными образами. Не кантовская вещь в себе, не гегелевская абсолютная идея. Быть может, хайдеггеровский «просвет» (<emphasis>Lichtung</emphasis>)? — Точнее всего это определяется в древнеиндийской поэтике понятием <emphasis>дхвани:</emphasis> «отзвуком, доносящимся через стену высказанных мыслей».</p><p>Этот другой смысл очень трудно хоть сколько-нибудь конкретизировать; для этого понадобилось бы создавать рядом с первым новый, интерпретирующий текст, иными словами, самому превратиться в художника, «что звучит, признаюсь, так, — заметил Набоков, — как если бы фокусник стал объяснять один трюк при помощи другого». Стало быть, научному познанию другой смысл недоступен. Но это не значит, что его нет: ощущение того, что, помимо «текста», в произведении присутствует еще <emphasis>нечто</emphasis>, «для выражения которого нет слов на языке человеческом» (Белинский), — это ощущение настолько реально, настолько <emphasis>объективно</emphasis>, что его невозможно свести к спорному и переменчивому вкусу. «Зрение есть нечто большее, чем то, что оно видит», — говорит Эриугена.</p><cite><p>Это не может быть выражено в словах, как остальные науки; только если кто постоянно занимается этим делом и слил с ним всю свою жизнь, у него внезапно, как свет, засиявший от искры огня, возникает в душе это сознание и само себя там питает.</p><text-author><emphasis>Платон</emphasis>. Письма. VII. 341 cd</text-author></cite><p>Это «нечто» я остро почувствовал в Эрмитаже, перед «Бокалом лимонада» Терборха. Я вдруг ясно увидел эту дистанцию между «текстом», то есть несущественным, банальным «содержанием I» (по моей прежней терминологии), а также тщательно, безлично отделанной «формой», с одной стороны, и каким-то значительным, многозначным <emphasis>молчанием</emphasis>, которое встало за спинами персонажей, — с другой.</p><cite><p><emphasis>Умолканье</emphasis> перед прекрасным есть глубокое <emphasis>ожидание, вслушивание</emphasis> в тончайшие, отдаленнейшие тона — мы ведем себя подобно человеку, который весь обращается в слух и зрение: красота имеет <emphasis>нам нечто сказать, поэтому</emphasis> мы <emphasis>умолкаем</emphasis> и не думаем ни о чем, <emphasis>о чем мы обычно думаем.</emphasis></p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Злая мудрость. V. 177</text-author></cite><p>Я пытался понять, чт<emphasis>о</emphasis> в «тексте» заставило меня совершить этот переход от одного порядка значений к другому, и пришел к выводу о промежуточном ряде символов, которые сохранились в живописи Терборха (и, возможно, других голландцев XVII века), как слабый след ранненидерландской символики (предмета, жеста, цвета — у ван Эйка, например), теперь уже почти неразличимо слившейся с повседневностью быта. Эти символы — лимон и нож в бокале, повторяющие цвета желтого платья и серого камзола, а также изящно-скупой, но тем более многозначительный жест отставленного мизинца — служат ключом, кратчайшей формулой другого, подлинного смысла («содержания II») почти «бессюжетной», по Фромантену, сцены. В пустячке, мимолетности вдруг раскрывается какая-то важная тайна; галантное «событие» оборачивается приобщением к вечному, <emphasis>светской евхаристией</emphasis>.</p><cite><p>Не случайно при необходимости восстановить бытийный ранг произведений изящного искусства перед лицом эстетического нивелирования на помощь приходят религиозные понятия. В произведении искусства всегда присутствует нечто сакральное.</p><text-author><emphasis>Гадамер</emphasis>. Истина и метод</text-author></cite><p>А «Скрипач», который рядом! Какая пронзительная поэзия о художнике! А «Письмо»! — холодный всплеск света на атласе… Перед «Завтраком» Метсю я едва не разрыдался. Здесь тоже было что-то, вымечтанное мною в отношениях мужчины и женщины, — то, чего не бывает: незримые соединяющие нити, тонкая паутинка духовности, — что-то очищенное от житейской прозы, почти героическое, но выраженное во всей достоверности этой же самой прозы, и именно прозы; прозы, ничем не прикрашенной, доведенной до предела.</p><cite><p>Но в том и великое, что тут тайна, — что мимоидущий лик земной и вечная истина соприкоснулись тут вместе.</p><text-author><emphasis>Достоевский</emphasis>. Братья Карамазовы. II. 6. 2</text-author></cite><p>Вот что привлекает меня в голландцах и, между прочим, в китайцах тоже: раскрытие беспредельно большого через предельно малое, <emphasis>ощутимость увеличиваемой дистанции между «текстом» и подлинным содержанием</emphasis>.</p><cite><p>Самое замечательное действие искусства… то, что абсолютно великое, <emphasis>само по себе</emphasis> бесконечное охватывается конечным и измеряется как бы <emphasis>одним</emphasis> взглядом. Это и есть то, посредством чего чувственно выражается облечение бесконечного в конечное.</p><text-author><emphasis>Шеллинг</emphasis>. Философия искусства</text-author></cite><p>Конечно, это ощущение (ощущение второго смыслового слоя) опирается на понимание собственно «текста», то есть на умение оценить его и в историческом, и в чисто формальном отношении (в особенности, умение распознать и насладиться его, так сказать, композицией требует не только знаний, но и особой культуры), но оно является, в сущности, откровением, доступным и какому-нибудь чуткому невежде, минующему стадию понимания «текста». Во всяком случае, именно такое откровение есть высший результат столкновения с вещью, тогда как полноценное так называемое эстетическое наслаждение есть только промежуточная ступень (на которой многие и останавливаются, гордясь тем, что они попали в число <emphasis>избранных</emphasis>), с одной стороны, исследуемая наукой, с другой — эксплуатируемая вкусом. Откровение же обладает эсте-этическим (религиозным) характером.</p><cite><p>С этой точки зрения понятие «искусство» заключает в себе, быть может, гораздо больше, чем обыкновенно думают.</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. По ту сторону добра и зла. IX. 291</text-author></cite><subtitle>О пошлости</subtitle><p>Пошловатость Шопенгауэра. Одно то, что он разрабатывает этику в плоскости эвдемонизма… Одно то, что он вообще ее <emphasis>разрабатывает</emphasis>! Да как! — прямолинейно и кособоко: мудрость, мол, в том, чтобы избежать страданий, «отбыть» (он так и выражается — <emphasis>отбыть</emphasis>) жизнь как некую каторгу…</p><p>Пошлость ведь заключается не в отсутствии истинности в суждении, наоборот: пошлость всегда права. Когда пошляк напевает: «Зачем любить, зачем страдать, ведь все пути ведут в кровать», — разве кто-нибудь бросит в него камень за явную ложь? Он презираем только за то, что довольствуется первой очевидностью, игнорируя символическую структуру мира, игнорируя скрытый, сущностный <emphasis>другой план</emphasis> явлений; он разглашает нечто само собой разумеющееся, упрощенное, общее, отстоявшееся из миллионов и миллионов индивидуальных опытов и суждений. Он принимает и использует это общее, не затрудняя себя личным переживанием и осмыслением, он ничего не прибавляет к общеизвестному — вот в чем пошлость.</p><cite><poem><stanza><v>Стократ благородней тот,</v><v>кто не скажет при вспышке молнии:</v><v>«Вот она — наша жизнь!»</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Басё</emphasis></text-author></cite><p>Пошлость — оборотная сторона истины. В каждой истине, строго говоря, заключена пошлость, вернее возможность пошлости — неизбежное упрощение, согретое тем личным и неповторимым, что внес человек, впервые высказавший эту истину (<emphasis>les grandes id&#xE9;es vienent du Coeur</emphasis><a l:href="#n_53" type="note">[53]</a>); пошляку остается лишь повторить ее, чтобы осталось одно упрощение. Некоторые истины словно нарочно созданы для пошляков: у них есть свои излюбленные, «вечные» темы.</p><p>Пошлость понижает общий нравственный уровень. Не думаю, впрочем, чтобы он вообще, в целом, повышался или понижался. Во всяком случае вижу, что римляне времен Марциала в нравственном отношении мало чем отличались от нас. Думаю, что здесь так же, как в искусстве: изменения уровня имеют зубчатый рисунок. Сначала появляется гений и, страдая от окружающей пошлости, в противоборстве с нею, создает новый, повышенный уровень художественного (или нравственного) сознания; линия развития идет вертикально вверх. Затем последователи, не изобретая ничего существенно нового, развивают, разрабатывают, варьируют и <emphasis>приспосабливают</emphasis> созданные образы (или идеи); линия, переломившись, постепенно понижается. Затем последователи последователей довершают дело, низводя линию к прежнему уровню. Потом вся петрушка повторяется сначала: является новый гений и <emphasis>открывает</emphasis> очередное колесо, его талантливые ученики, прибавляя к этому колесу второе, <emphasis>изобретают</emphasis> очередной велосипед, наконец ловкие эпигоны, отбросив первое колесо, ездят на оставшемся, в очередной раз демонстрируя восхищенной публике свою <emphasis>изощренность</emphasis>. Общий же уровень отзывается на эти взлеты и падения лишь едва заметными колебаниями. Правильнее сказать, что пошлость выражает тенденцию к понижению уровня, тогда как гении, эти редкие «островки порядка», <emphasis>поддерживают</emphasis> уровень, отдаляя наступление «тепловой смерти»; время от времени они сгребают расползшиеся, распылившиеся, опошленные, обезличенные идеи и образы и формируют из них нечто новое, которое затем опять расползается в пошлость.</p><cite><p>Поблагодарим же этих людей за то, что они порой, хоть однажды, встряхивают то, что стремится осесть. Для этого мир наш еще слишком молод…</p><text-author><emphasis>Лихтенберг</emphasis>. Афоризмы</text-author></cite><p>И так было всегда.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Мудрость в том, чтобы избежать страданий? Мудрец, стало быть, не страдает? Да откуда же он тогда мудрец! Он инфантильный дурак, не знающий жизни.</p><cite><p>А человек иногда ужасно любит страдание, до страсти, и это факт. Тут уж и со всемирной историей справляться нечего; спросите себя самого, если только вы человек и хоть сколько-нибудь жили. Что же касается до моего личного мнения, то любить только одно благоденствие даже как-то и неприлично.</p><text-author><emphasis>Достоевский</emphasis>. Записки из подполья</text-author></cite><p>Не говоря уж о том, что страдание представляет собой необходимый гармонический противовес счастью и в этом смысле оно «справедливо», но <emphasis>страдание более реально, чем наслаждение</emphasis> (поистине великая мысль Ницше), и это, возможно, вообще единственная человеческая реальность. Слово <emphasis>ведана</emphasis> в санскрите означает одновременно и «страдание», и «знание».</p><p>Конечно, одно дело — страдать из-за того, что девчонка тебе отказала (да и из-за этого стоит пострадать, хотя бы только в юношестве, хотя бы раз в жизни), другое — страдать от чужой боли, от недостижимости совершенства… А творчество, спасающее нас от скуки? Оно, что ли, одну радость приносит? Оно к страданию приобщает в той же степени, что и к счастью. Все дело в <emphasis>качестве</emphasis> того и другого.</p><cite><p>…Чтобы быть созидающим, надо подвергнуться страданиям и многим превращениям. Да, много горького умирания должно быть в вашей жизни, вы, созидающие.</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Так говорил Заратустра</text-author></cite><p>Мудрость, пожалуй, в том, чтобы всему находить свое место, помнить о противоположном или искать его, короче: <emphasis>различать, соотносить и не впадать в крайности</emphasis>. Или, как сказал Паскаль: «Величие души обнаруживается не в том, что человек достигает какой-нибудь крайности, а в том, что он умеет сразу коснуться обеих крайностей и наполнить весь промежуток между ними». «Ибо, — вторит ему Гегель, — истинная мера величия и силы определяется лишь тем, насколько велика и сильна противоположность, которую преодолевает дух, чтобы возвратиться к своему внутреннему единству». А Ницше скрепляет попросту: «Плодотворнее всего существование тех, кто богат контрастами».</p><p>У искусства и нравственности общие законы.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>19.09.1977.</strong> После работы отправились с Зубаревым к Яковлеву. Шеф ушел из семьи и живет теперь с Сашей Барцевой. Саши не было, пьянствовали втроем. Водка, пиво, потом появился узбекский портвейн. Закончилось все сумбуром и выяснением отношений.</p><p>В связи с утверждением в институте нового штатного расписания Яковлеву предстоит отобрать себе десять человек, остальные разойдутся по другим мастерским. Зубарев пристал: кого? Игорь Валентинович ответил, что троих из прежнего отдела он точно у себя не оставит. Зубарев сказал:</p><p>— Ну меня, ясно. А еще кого?</p><p>Я ему:</p><p>— Зубарев, ты ведешь себя бестактно…</p><p>Тут Яковлева вызвали к телефону, а Витька продолжал:</p><p>— Да знает он. Чего тут решать? Оставит Перфильеву, Датиеву, Острову; Аркашку, может быть, пожалеет… Меня точно не возьмет. Тебя, скорее всего, тоже.</p><p>— Кончай ты суетиться, — сказал я. — Жди спокойно.</p><p>Яковлев вернулся и вскоре, раскрасневшись, возбуждаясь по своему обыкновению от собственного крика, кричал:</p><p>— Вы — дураки! Вы все дураки! Три года я вас прикрывал, а что вы сделали? Ни… вы не сделали! Вот он, — ткнул он пальцем в мою сторону, — другой на его месте уж докторскую защитил бы, а он… Лентяй! Все вы лентяи! Живете под моим крылышком и думаете: всегда так будет. Хрен вам! Не будет! Посмотрю, как вы теперь попрыгаете, когда погоню вас всех к чертовой матери!</p><p>Я сдержанно возразил, что — ценю, что благодарен ему за предоставленную свободу и, на мой взгляд, сумел ею воспользоваться. Но напрасно, кажется, я намекнул так прозрачно, что не диссертация для меня главное, хоть я и ею занимаюсь понемногу.</p><p>Яковлев не из тех, с кем можно вступать в откровенность. Он способен поддерживать самый тонкий, доверительный разговор, а через минуту грубо поднять насмех и разговор, и собеседника. Он легко приноравливается к любому уровню общения, он вообще легко сходится с самыми разными людьми. В толпе, в московской толпе, он, как рыба в воде, — с наслаждением трется о чужие плечи, спины, животы, охотно откликается на любую зацепку, добродушный, но способный мгновенно рассвирепеть, жизнерадостным цинизмом и зычным хохотом электризующий толпу изнутри… Он ничего не носит в себе подолгу — ни дружбы, ни вражды. В сущности, он вульгарен. Меня он уважает, и не <emphasis>за ум</emphasis>, как говорит, а потому что знает, что мне, например, наплевать, возьмет он меня к себе или нет, — при том, что я больше, чем кто-либо, заинтересован в этом, — и это он тоже, кстати, прекрасно понимает.</p><cite><p>…Я решительно ничего не сделал, чтоб заслужить сначала его внимание и приглашения, потом гнев и немилость. Он не мог вынести во мне человека, державшего себя независимо, но вовсе не дерзко…</p><text-author><emphasis>Герцен</emphasis>. Былое и думы. II. 14</text-author></cite><p>Зубарева он откровенно презирает — именно за его зависимость, несвободу. Вот и в этот раз: раздраженный Витькиным юродством, он наговорил ему таких вещей (под предлогом полупьяной откровенности, явно упиваясь собственным хамством), каких, не будучи холуем, невозможно было вытерпеть, а Зубарев, с его профессорской бородой и очками, с солидным виолончельным баритоном, — ничего, проглотил. По пути к метро я спросил его, почему он допускает такое обращение с собой. Он ответил:</p><p>— Надо быть терпимее с людьми. Я же простил тебе твое иркутское предательство.</p><p>Вон даже как! Какое вдруг благородство! Я даже оторопел от неожиданности.</p><p>— Ну и напрасно, — говорю. — Напрасно простил.</p><subtitle>Иркутская история</subtitle><p>Позапрошлой зимой, в январе или феврале, не помню, вылетели мы с Зубаревым в Иркутск. Вылетев ночью, мы прибыли почти к полудню (по местному времени). Пока устраивались в гостинице (долго ждали в вестибюле «Сибири», потом выяснилось, что места для нас забронированы в «Ангаре»), наступил вечер. Мы спустились поужинать в ресторан. Заказали к ужину бутылку водки, но официантка ответила, что у них не подают так много, и принесла нам 300 г. в графине. Когда мы выпили эту порцию, она принесла еще 300 г., потом еще и еще. Короче, мы выпили литр с чем-то на двоих. Если бы нам сразу принесли бутылку, как мы просили, думаю, ею бы мы и ограничились. Но дело не в этом. Мы совсем мало окосели, хотя пили после перелета и бессонной ночи и не евши целый день; воздух, что ли, в Сибири другой. (В Астрахани, например, развозит от одной рюмки: чувствуешь себя дурно, не можешь заснуть и крутишься в постели как угорелый.) Повторяю, дело не в этом.</p><p>За ужином мы познакомились с нашими соседями по столику (они позже подсели). Один был маленький пожилой армянин, удивительно похожий на де Фюнеса (имени его не помню), другой — молодой кореец, которого звали, как и водится, Паком. Оба приехали в командировку из южного Узбекистана по каким-то строительным делам, остановились в «Сибири»; сюда, в «Ангару» приходят ужинать. Под гром ресторанной музыки мы дружески разговорились и даже обменялись адресами. Разглядывая танцующих и делясь впечатлениями, просидели до самого закрытия.</p><p>Когда ресторан стал пустеть и уже притушили свет, две девушки неожиданно к нам подсели. Одну из них я давно заприметил — она выходила танцевать с одним и тем же кавалером, армейским капитаном, — высокую, тонкую красотку с выразительным нервным лицом. Мы познакомились, она назвалась Наташей. Они с подругой, видно, решили <emphasis>продинамить</emphasis> компанию, с которой провели вечер, и потому охотно присоединились к нашему ужину. Оркестр опять заиграл напоследок, я пригласил Наташу на танец. Танцуя, мы условились встретиться при выходе из ресторана. Потом был еще один, последний, сумасшедший танец, когда мы танцевали впятером — Зубарев, де Фюнес, Пак, я и Наташа (подруга ее к этому времени уже исчезла), — после чего ресторан окончательно закрылся. Я быстро поднялся в наш номер, торопливо, в спешке порезавшись, побрился, и, накинув тулуп, выскочил на улицу.</p><p>Люди расходились из ресторана, я встал у выхода. Вышли все, и швейцар запер двери. Ни Наташи, ни Зубарева не было. Я прошел вдоль фасада до входа в гостиницу и обратно, потом еще раз. Вышедшие из ресторана стояли кучками, громко разговаривая и смеясь, — расставались, ловили такси; кучки таяли. Вскоре я остался один — стоял на морозе, потешаясь над собственным пьяным энтузиазмом. Я уж совсем было собрался плюнуть на эту затею и идти спать, когда подъехало такси и Наташа, схватив меня за руку, крикнула:</p><p>— Полезай в машину!</p><p>— Серый, ты куда? — растерянно проговорил Зубарев.</p><p>— Ты едешь? Нет? Ну и будь здоров! — И она захлопнула дверцу перед его носом.</p><p>На счетчике было три рубля. С центральных, хорошо освещенных улиц мы скоро свернули в темные закоулки, миновали какой-то мост и долго крутились по окраине среди огромных сугробов, за которыми прятались деревянные одноэтажные домишки. Когда приехали, мне пришлось отдать пятерку. Мы открыли калитку и обогнули дом. По ступенькам спустились в каменный полуподвал, нащупали дверь, обитую рогожей, и оказались в тесной грязной кухне, освещенной лампочкой без абажура. Де Фюнес и Пак уже сидели там и весело меня приветствовали. Кроме них, были еще две женщины и мальчик лет четырнадцати: две сестры и брат, как потом выяснилось. На столе стояла бутылка коньяка (я вспомнил, как де Фюнес по-тихому покупал ее у официантки) и несколько бутылок вина. Печь топилась.</p><p>Старшей из сестер наша компания, как видно, не нравилась. Она то и дело отпускала злобные замечания, причем особенно доставалось Наташе, которая привела нас сюда и которую она в глаза называла шлюхой (Наташа, надо сказать, в долгу не оставалась). Младшая, совсем еще девочка, — она, собственно, и была хозяйкой этой полуподвальной квартирки — только примирительно посмеивалась. Из-за стены время от времени слышался плач ребенка, сына младшей сестры; она выбегала его укачивать, а раз вынесла его на кухню — сопливое, бледненькое существо, покрытое болячками.</p><p>Наташа разлила коньяк по чашкам и подмигнула де Фюнесу:</p><p>— Ну? Будет у нас чего или нет?</p><p>— Ты, если хочешь блядовать, к себе бы водила, — проворчала старшая сестра. — Людям спать пора, а вы вон чего затеяли. На работу завтра.</p><p>— Не к тебе привела, — огрызнулась Наташа. — Иди отсюда, если не нравится.</p><p>— Да у нас же места нету, Наташка, — вступилась младшая. — Одна кровать, так на ней я спать буду.</p><p>— Ну и черт с ней, с твоей кроватью!</p><p>— Глаза бы мои на вас не глядели, блядуны проклятые!</p><p>— Бросьте вы, девки, пейте лучше, — сказал мальчик.</p><p>Мы пили. Мне было на все наплевать и очень спать хотелось: разморило в натопленной, душной кухоньке. Мальчик шепнул мне, что Наташа ждет меня в комнате. Я встал и шагнул в дверь. Она лежала на маленьком топчане у самой двери.</p><p>— Мне плохо, иди сюда.</p><p>Рядом, в темноте, посапывал и хныкал ребенок. В кухне, за перегородкой, разговаривали, слышался скрипучий голос старшей сестры. Потом дверь отворилась, и я опять услышал шепот мальчика:</p><p>— Кореец у двери трется, за тобой следит. Слышь, опасайся корейца!</p><p>Я поднялся и вышел на кухню.</p><p>— Все выпили, понимаешь, — объявил де Фюнес. — Добавить надо.</p><p>— Где же сейчас достанешь? Два часа ночи!</p><p>— Достать можно, — вставила младшая. — Заплатить, конечно, придется…</p><p>— Ну пойдем.</p><p>Мы оделись и всем скопом вывалились на улицу (старшая сестра осталась присматривать за ребенком). Сухой мороз перехватил дыхание, ноздри слиплись, мех шапки вокруг лица сразу же побелел от инея. Мы шли обледеневшими улицами — глубокими траншеями в сугробах, скользили, падали, с хохотом гонялись друг за другом; Наташа висела на де Фюнесе. Спустились к пустынной привокзальной площади и, обогнув темные пакгаузы, долго шли по железнодорожным путям. Потом младшая и кореец переговаривались с охранником в тулупе, в темноте звякали бутылки, де Фюнес раскошеливался с показной купеческой щедростью. Вдруг Наташа меня обняла. Я оттолкнул ее и спросил:</p><p>— Так ты со мной или со стариком?</p><p>— Ничего, — засмеялась она тихонько, — пусть он платит…</p><p>Я схватил ее и изо всей силы бросил на землю, на лед. Она заплакала, лежа навзничь:</p><p>— Что же ты делаешь? Ведь у меня сотрясение было.</p><p>Мне стало жаль ее, я помог ей подняться и старался загладить свою грубость, стряхивая снег с ее шубки.</p><p>Вернувшись в кухоньку, пили добытое вино. Младшая сестра с корейцем незаметно удалились в комнату. Старшая и мальчик тоже исчезли. Мы остались втроем. Глухая ночь, тишина; спать хотелось немилосердно. Де Фюнес мычал и терся лицом о Наташину шею. Из комнаты послышался крик старшей сестры:</p><p>— Да уберите же отсюда этого блядуна! Или я вас всех сейчас выставлю!</p><p>— Ладно, не ори, — отозвалась младшая, — мешает он тебе…</p><p>И снова все затихло. Наташа отстранилась от де Фюнеса и поднялась.</p><p>— Ну, деваться некуда. Давай, старик, стели свое пальто на пол, моим укроемся.</p><p>Они выключили свет и улеглись, а я с облегчением положил голову на руки. Протопленная кухня постепенно выстывала, ночь стояла на месте. С пола доносилась возня и раздраженный шепот, потом Наташа громко позвала:</p><p>— Сережа, иди сюда!</p><p>— Не много ли нас будет, — пробормотал я сквозь сон.</p><p>— Иди, тебе говорят! На кой мне сдался этот дед.</p><p>Я снял свой тулуп с гвоздя и лег на пол. Я хотел одного — спать. Лежа рядом с ними я почувствовал, как она с силой оторвалась от старика и повернулась ко мне.</p><p>— Ну иди же! Да отстань ты, армяшка паршивый!</p><p>Рядом со мной боролись. Сквозь сон я слышал, как старик бормотал и что-то с ней делал; она стонала от боли и, сотрясаясь всем телом, прерывисто шептала:</p><p>— Что же ты лежишь? Чего ты ждешь? Мужик ты или кто? Ну ударь его, выкинь его отсюда. Ой, не могу, больно же!.. Долго ты будешь лежать, сволочь?</p><p>Она вцепилась в мои волосы и стала яростно рвать их.</p><p>— Сволочь! Падаль вонючая! Что же ты смотришь, как меня мучают!</p><p>Я вскочил и сказал де Фюнесу:</p><p>— Вставай. Пошли отсюда.</p><p>Он поднялся, отдуваясь.</p><p>— Собака! Настоящая собака! Ругает человека ни за что. С двумя сразу хотела, да? Ты нас стравить хотела? Он поступил, как мужчина, а ты — собака!</p><p>— Кончай, — сказал я, — пошли. Где Пак?</p><p>Зажегся свет, из комнаты вышла младшая сестра.</p><p>— Ну вот, после брачной ночи, — усмехнулась она, подтягивая шаровары.</p><p>Появился сонный Пак, и мы стали одеваться. Наташа приблизилась ко мне:</p><p>— Пусть они уходят, ты оставайся.</p><p>Она вышла за нами в холодные сени.</p><p>— Останься, ко мне поедем.</p><p>Я, не отвечая, выдернул рукав.</p><p>Накинув шубку, с распущенными волосами, она догнала нас у калитки:</p><p>— Останься же, я прошу тебя!</p><p>Мы хлопнули калиткой и вышли на улицу. Темно было, как ночью, и мороз стал жестче, но почему-то чувствовалось, что уже утро.</p><p>— Блядь проклятая, тьфу! — негодовал де Фюнес. — Настоящий притон! Зазвали и обманули. Обчистили, слушай! Полный карман был денег, смотри, ничего не осталось!</p><p>— Я не я буду, подожгу эту лавочку, — скрежетал Пак.</p><p>— Бросьте, ребята, — сказал я. — Сами виноваты. Давайте как-нибудь выбираться отсюда.</p><p>В гостинице, в номере, спал Зубарев. Он проснулся, когда я вошел.</p><p>— Цел? — спросил он и закрыл глаза.</p><p>Я бросился на кровать и сразу уснул.</p><p>Но это еще не «предательство» было.</p><empty-line/><p>Итак, мы с Зубаревым заснули и проспали весь день до вечера. Вечером вышли прогуляться, поужинали в пельменной и долго бродили по улицам, осматривая город. Вернулись в гостиницу и легли спать паиньками.</p><p>На следующий день — он был солнечный и морозный — поехали в архив. В архиве, работая с консисторскими описями, я скоро убедился, что ничего мне здесь не светит. Нужно было, не теряя времени, перебираться в Красноярск. Мы вместе пошли в кассу аэрофлота, и я легко взял билет на завтра. Мы опять походили по городу, полюбовались замерзшей Ангарой при заходящем солнце и к вечеру снова очутились в ресторане: надо же было выпить на прощанье. И все повторилось: опять мы выпили по поллитра, опять к нам подсели наши знакомцы де Фюнес с Паком, и официантка подсадила двух молодых женщин (тоже из гостиницы). Мы принялись угощать их и танцевать с ними. Впрочем, одна из них отказалась пить и вскоре ушла. Вторая, полноватая, с темными глазами, мне понравилась. Звали ее Наташа Зуева (опять Наташа!). Вначале она не пила, но, смеясь и поглядывая на меня, постепенно втянулась.</p><p>Удивительное это ощущение, когда, в опьянении, стремительно сближаешься с женщиной посредством одних только взглядов, а потом, пропустив или не заметив промежуточные этапы, вдруг обнаруживаешь, что целуешься с нею где-то на площадке служебной лестницы. Я не хочу, чтобы какая-нибудь тень упала на Наташу: она была прекрасной женщиной; видно было, что все это ей в новинку и что сама она, тронутая моей пылкостью, искренно и страстно увлеклась. Кроме того, бывают такие, действительно, легкие, радостные минуты опьянения, за которые нельзя осуждать человека, потому что Бог, так сказать, в этот момент его благословляет, — воистину <emphasis>целомудренные</emphasis> минуты.</p><cite><p>Как это ни дико звучит для суровых моралистов, которых длительное лицемерие уже приучило к совершенной духовной слепоте, — в бешеном, самозабвенном разгуле страстей, к которому нас манит заунывно-залихватская цыганская песня, нам мерещится часто разрешение последней, глубочайшей нашей тоски, какое-то предельное самоосуществление и удовлетворение, по которому томится уже не одно лишь тело, а сам дух наш.</p><text-author><emphasis>С. Л. Франк</emphasis>. Крушение кумиров</text-author></cite><p>По правде говоря, я плохо помню, как дальше все происходило. Кажется, сначала мы с Зубаревым потащили всех в свой номер: и де Фюнеса, и Пака, и Наташу, — для того, чтобы спеть хором. Потом исчез Зубарев, и я бегал его искать. Потом мы, действительно, пели, пока дежурная по этажу не призвала нас к порядку. А потом мы с Наташей оказались на лестнице. Мы оба были в упоении, это я помню хорошо; я клялся написать ей в Усть-Илим до востребования (чтобы мужа не нервировать), она обещала приехать в Москву. Тут появился Зубарев и сказал, что у него пропали все деньги. Не отрываясь от Наташи, я отмахнулся. (Вот тут и начинается самое «предательство».)</p><p>— Говорю тебе, деньги вытащили, — повторил Витька. — Кореец вытащил. Надо отнять, пока не поздно. Они в «Сибирь» ушли.</p><p>— Да будет вздор молоть, — сказал я. — Поищи хорошенько.</p><p>— Ты идешь со мной или нет?</p><p>— Отстань, — сказал я.</p><p>Привыкнув к ломанию и позерству Зубарева, одержимого постоянным зудом привлекать к себе внимание, выделяться, играть роль, я и тут не мог принять его всерьез.</p><cite><p>— Прости, милый Меркуцио, у меня было очень важное дело. В таких случаях, как мой, дозволительно проститься с учтивостью.</p><text-author><emphasis>Шекспир</emphasis>. Ромео и Джульетта. II. 4</text-author></cite><p>Он ушел один. А я остался с Наташей. Мы выбегали на улицу и бросались в снег. Потом снова возвращались на свою площадку. И целовались без конца.</p><p>Потом, лежа в постели, счастливый, я слышал, как вернувшийся Зубарев сказал:</p><p>— Только сотню вернули. Отпирались скоты! И бумажками дали другими… Как же я здесь проживу-то целый месяц?</p><p>— В милицию обратись, — пробормотал я.</p><p>Я все еще не верил в реальность происходящего.</p><p>Рано утром поднялся и, чувствуя себя очень скверно от непрошедшего опьянения, а главное, от смутных угрызений совести, поехал в аэропорт. Потом в маленьком, полупустом «Ан-24» (рейс Улан-Удэ — Красноярск), глядя на проплывающие внизу снежные сопки, на голую тайгу, понемногу приходил в себя.</p></section><section><title><p>1977</p></title><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>1.10.1977.</strong> После хмурого бесприютного Енисейска Красноярск кажется родным городом. Во всяком случае здесь теплее, можно снять свитер, который я постоянно носил под пиджаком.</p><p>Нас пятеро вылетело в эту командировку: Коля Надеждин, автор проекта реставрации Спасского монастыря в Енисейске, Марина Нуждина, автор охранных зон по городу, я, работающий на них обоих, а также Саша Соловьев и Валерка Лучинкин из бригады Жени Барановского, «купленные» у него Колей на десять дней для обмеров. Саша и Валерка остались в Енисейске, теперь и Коля туда вернулся, а Марина уехала в Москву. Наконец-то я один! Суббота, забот — никаких.</p><p>Буфет уже закрылся, когда я встал. Вышел на улицу: неяркое солнце, сильный ветер. Время от времени небо темнеет, и тогда в течение нескольких минут стремительно летит снег. Позавтракал (а заодно и пообедал) в кафе «Мана», что напротив Покровской церкви (она в лесах: идут реставрационные работы по нашему с Колей проекту), прогулялся по проспекту Мира, в кинотеатре «Сибирь» купил билет на вечерний сеанс. Спустился к Енисею. Солнце над Куйсумскими горами. Освещение и ветер напоминают Марке. Пять бодрых арочных пролетов моста на Казачий остров. По набережной двинулся к гостинице, купил по дороге пакет сухарей и пару бутылок «Жигулевского».</p><p>Когда поднимался к себе в номер, передо мной шла парочка: седоватый самоуверенный крепыш со стройненькой вертлявой цыганочкой из ансамбля. Я шел вплотную за ними. Они на пятый — и я на пятый, они направо по коридору — и я туда же. Несколько раз они удивленно оглянулись на меня. В конце концов мы оказались в соседних номерах, так что двери свои отпирали, стоя плечом к плечу. Я закрыл за собой дверь и прислушался. Из соседнего номера не доносилось ни звука. Я удовлетворенно кивнул и прошел в комнату.</p><subtitle>У окна</subtitle><cite><p>…Жизнь видишь лучше всего, когда наблюдаешь ее из единственного окна.</p><text-author><emphasis>Фицджеральд</emphasis>. Великий Гэтсби</text-author></cite><p>Передо мною — рыжий осенний косогор, поднимающийся почти от самой подошвы гостиницы, и на нем, прямо перед окном, как на сцене, деревянный двухэтажный дом, крашеный охрой, с зелеными наличниками и фризом. За ним кирпичной бесформенной массой вырастает недостроенный Дом актера, а слева пространство замыкается новой серо-бетонной ратушей с ее башней и «брутальными» ребристыми фасадами. Справа задние фасады улицы Сурикова организуют уходящую перспективу с Покровской церковью в глубине. (На месте Юры, бригадира, я бы и не появлялся на стройплощадке, а, подобно Вашингтону Реблингу, руководил работами по телефону прямо из номера, сидя у окна с биноклем.) За церковью — далекий склон Караульной сопки, усеянный белыми домиками. Из-за сопки с городского аэродрома то и дело взлетают самолеты. Легкие «АНы», заложив крутой вираж перед моим окном, уходят на север, «Илы» и «Ту» проводят могучие диагонали в южном и западном направлениях. Длинный ряд дощатых сараев и нужников образует рампу маленькой сцены на первом плане. От нечего делать слежу за ходом спектакля.</p><p>У сарая двое мужчин в телогрейках и пестрых лыжных шапочках распиливают бревно на козлах. Две одинаковые старухи сидят на крыльце дома по сторонам входной двери, повернув друг к другу неразличимые лица. Над ними, на балкончике, мужчина беседует с женщиной. Другая женщина, в халате, с повязанной полотенцем головой, вышла на крыльцо и выплеснула воду из ведра. Задержалась и что-то крикнула пильщикам; те выпрямились и оглянулись на нее. Старик с палкой медленно проковылял от сортира. Прокричал петух. Проехал мальчик на велосипеде и, крутнувшись, опять скрылся за домом. Потом на крыльцо выбежали двое парней. Не обращая внимания на старух, на пильщиков, снова принявшихся за работу, они быстро пересекли двор, обогнули сараи и стали спускаться с косогора. Привстав от стола, прижавшись лбом к оконному стеклу, я с интересом наблюдал за ними.</p><p>Они, торопясь друг за другом, наискось спускались по косогору, пока не оказались на крышах гаражей во дворе гостиницы. Прошли по крышам влево (мне было слышно, как гремело железо под их ногами), один за другим спрыгнули в неприметную сверху щель между гаражами и скрылись из вида. Потом вынырнули из щели уже во дворе гостиницы и шли теперь вправо, огибая дворовые постройки. Чтобы следить за ними, мне приходилось изо всех сил прижиматься к стеклу и скашивать глаза.</p><p>Я следил за их извилистым путем — этот путь был сверху виден мне и ясен — и вдруг почувствовал, что, хоть на мгновение, но я упреждаю их судьбу: я знал, чт<emphasis>о</emphasis> будет дальше. Я видел и знал, что через секунду, завернув за угол, они столкнутся с мужичком в ушанке, который в растерянности, как казалось, остановился во дворе, не зная, куда идти дальше. Они еще не видели его, но я видел, и это было необычное, необъяснимое чувство. И вот они завернули и столкнулись. Он что-то спросил у них, они, не замедлив шага, махнули рукой, показывая ему дорогу, и исчезли.</p><p>Теперь я следил за мужичком. Я понял, что он должен повторить их путь в обратном направлении. И вот я смотрел, как он медленно, неуверенно, с рюкзаком за плечами, идет налево по двору, как, поколебавшись, сворачивает в щель между гаражами, потом вылезает на крышу и останавливается в недоумении. Мысленно я подсказывал ему дорогу, и он ощупью, с остановками, двигался по моим указаниям. Странное чувство моего предвидения связывало нас, хоть он об этом и не догадывался, и я, как ангел, сопровождал его до самого входа в дом с зелеными наличниками.</p><cite><p>Честно говоря, задаешься вопросом, какой художник, проходя мимоходом, вдруг превращает жизнь в маленький шедевр. Сколько раз я был поражен вдруг неожиданно возникавшим и так же неожиданно исчезавшим театральным зрелищем.</p><text-author><emphasis>Набоков</emphasis>. Пушкин, или Правда и правдоподобие</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Одиночество! Весь день сегодня я упиваюсь им, прямо-таки сладострастно утоляю жажду. Чем дальше, тем больше я в нем нуждаюсь. Для меня становится нестерпимо жить в общих номерах, выслушивать чужую болтовню, отвечать на нее, терпеть чужие привычки, ходить в общий загаженный сортир, вообще — подчинять свою жизнь так называемым нормам общежития. Для счастья теперь мне нужно очень мало: остаться одному. Но как ни мала эта малость, отсутствие ее заставляет меня страдать.</p><p>Одиночество, полная оторванность от всего, — то одиночество, которое обретаешь в одиночном номере гостиницы в чужом городе, — дает возможность оглянуться на свою жизнь творческим взглядом, собрать ее воедино, отрешившись от крайних представлений об ее удачливости или несчастье, осмыслить ее в ее целостности, так, словно прожил ее всю. Одиночество обостряет зрение: вдруг — словно глаза впервые открылись — начинаешь видеть красноречивые мелочи жизни, которых раньше, в суете, не замечал.</p><cite><p>Когда порой по вечерам скука одолевала меня, мне приходилось останавливать свое внимание на многих деталях, которые, конечно, выпали бы из моего поля зрения, если бы не одиночество, заставлявшее искать пищи для ума в любом пустяке.</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. Записки туриста</text-author></cite><p>Одиночество приносит скорбь. Не мелочное раздражение, не горесть о какой-нибудь утрате, а всеобъемлющую, созерцательную, глубокую скорбь как следствие обретенной целостности взгляда. Потому что только в отрыве от близких сознаешь свою и их уязвимость. Причина, говорит Паскаль, «коренится в изначальной бедственности нашего положения, в хрупкости, смертности и такой ничтожности человека, что стоит подумать об этом — и уже ничто не может нас утешить».</p><p>Сначала жалость к себе, каким был два года и двадцать лет назад (в последнем случае жалость острее); потом к своим детям, которым еще предстоят и утраты, и крушение надежд, и одряхление; ко всем, кто подвергся глупой случайности бытия. «Бренность мира», как сказал Давид Самойлов. <emphasis>И плачу над бренностью мира</emphasis>…</p><p>Одиночество наполняет спокойной уверенностью в своих силах. Целостный взгляд, от которого не ускользают мелочи, цепкая зоркость к мелочам, не упускающая главного, — вот все, что нужно. Нигде мне так не работалось, как в одиночных гостиничных номерах. Я, для которого написать в день три страницы — целое событие, за один сегодняшний вечер написал целых девять.</p><subtitle>Мой номер</subtitle><p><strong>5.10.1977.</strong> Пройдет совсем немного времени, и я забуду этот номер. А я был здесь счастлив. Воздам ему должное.</p><p>Это небольшая квадратная комната с широким трехстворчатым окном. Окно выходит на север, но все равно днем в комнате светло и приятно. Справа (как войдешь), боком к окну, лакированный письменный стол, слева кровать с деревянными спинками. У задней стены, в изголовьи кровати, тумбочка и зеркало в рост (когда смотришь в него, за спиной, в окне, то и дело поднимаются самолеты). Кожаное кресло, стул, пестрый коврик. С потолка свешивается лампочка с кубическим зеленым абажуром.</p><p>Я сижу за столом. Слева от меня настольная лампа, справа телефон. Свет лампы падает на подколотую скрепкой пачку бумаги передо мной. Алюминиевая пепельница с дымящейся сигаретой, пачка «Примы», спички. Все остальное растворяется в полумраке. На спинке стула, справа от стола, повешен пиджак, брошен свитер. Раскрытый Стендаль, заложенный карандашом, на тумбочке. В окне, между рамами, две бутылки «Жигулевского», бутылка простокваши, завернутая в бумагу половинка пирога с рыбой. На подоконнике журналы, нож, тарелка со стаканом. Стены светло-салатовые, почти белые, шторы оранжевые, неяркие, постель застлана легким покрывалом золотистого цвета. Над кроватью гравюра в белой рамке. Все просто, уютно, приветливо. Дорожная сумка брошена за спинку кровати.</p><p>Стеклянная дверь отделяет комнату от прихожей. В прихожей вешалка с двумя плечиками: на одних висит кожаное пальто, на других — три мои сорочки с галстуком. Из прихожей дверь ведет в туалет. Ну, чт<emphasis>о</emphasis> там — известно. Не стоит туда заходить: раковина умывальника разбита, а в унитазе непрерывно журчит вода. Дверь из коридора отпирается занятно: узкая планочка с прорезями, заменяющая ключ, не поворачивается, а вдавливается в скважину замка; очень удобно, когда привыкнешь.</p><p>Здесь я живу и счастлив своим одиночеством, хотя к этому счастью, как я уже сказал, примешивается изрядная доза печали. Но настоящее, полное счастье и невозможно без печали, оно настаивается на ней, приобретает вкус, аромат, терпкость — то, благодаря чему его потом с наслаждением вспоминаешь.</p><p>В комнате жарко от десятисекционной батареи отопления; форточка у меня постоянно открыта. Закрыв стеклянную дверь, я наглухо избавляюсь от всех посторонних звуков; разве что на улице заорет кто-нибудь благим матом. Вот как сейчас: женский голос, надрываясь, немузыкально выводит какую-то песню.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>10.10.1977.</strong> Я пишу все это только по необходимости фотографически запечатлеть для себя условия, сопутствующие моему счастью.</p><cite><p>…Но описывать вещи, не имеющие отношения к душевной жизни, мне скучно.</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. Воспоминания эготиста</text-author></cite><p>Я полагаю, что существует два (в основном) способа воссоздания действительности: прямое и опосредованное. Первый способ заключается в объективном перечислении внешних признаков персонажа, среды, костюмов, обстановки, душевных состояний и пр., — картина прописывается до мельчайших деталей, и зритель наслаждается узнаванием действительности. Второй способ делает ставку на представление. Предполагается, что зритель и так все знает; о герое, среде и пр. с ним говорят как о чем-то хорошо ему известном, само собой разумеющемся. Общая картина с ее подробностями опускается, достаточно только намека, как в разговоре друзей: мы, мол, с тобой знаем, о чем речь, но тут вот какая деталь… Зритель оказывается как бы внутри воссозданной действительности, он не узнает ее, а сам конструирует в своем воображении, исходя из предъявленной детали; он наслаждается отчетливым ощущением общей картины, которой <emphasis>на самом деле нет</emphasis>, причем его точка зрения, его оценка тоже заранее как бы подразумевается. Общее дается через фрагмент. И хотя ни тот, ни другой способ в чистом виде не встречаются, но в каждом отдельном случае один из них только преобладает, я предпочитаю второй.</p><cite><p>Я не верю в возможность дать сразу полную и верную картину действительности; методика подобного реализма — если вообще существуют методики — искусственна, и предпочитаю шаг за шагом открывать то, что доходит до моего сознания.</p><text-author><emphasis>Борхес</emphasis>. Конгресс</text-author></cite><p>Я не то что предпочитаю — я не могу иначе. Вот почему единственным средством полного самовыражения остается для меня этот дневник.</p><cite><p>Вести этот дневник по вечерам, вернувшись в свою комнатушку в гостинице, доставляет мне гораздо более <emphasis>действенное</emphasis> удовольствие, чем чтение.</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. Записки туриста</text-author></cite><p>Мой дневник, с его <emphasis>обособленными</emphasis> и <emphasis>приспособленными новеллами</emphasis><a l:href="#n_54" type="note">[54]</a>, — это не фиксация мыслей и впечатлений, а реализация неизбывной никаким другим путем потребности творчества. Другое дело, что эта реализация не может подняться над фиксацией. Как раз перед отъездом из Москвы я перелистал свои тетради. Мелькают разрозненные события внешней жизни, они сменяются периодами дилетантских размышлений о том, о сем; возможно, в конце концов все это сольется в какой-то образ — в образ проходящего времени, например. В образ <emphasis>моего присутствия в мире</emphasis>…</p><cite><p>…Может быть <emphasis>без моего ведома</emphasis>, я пишу нечто <emphasis>похожее на действительность</emphasis>.</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. Воспоминания эготиста</text-author></cite><p>Ну а что касается отсутствующей <emphasis>пластичности</emphasis>, то тут на моей стороне традиция одного из жанров античной литературы: «Природа или вещи, — пишет об этом жанре Аверинцев, — упоминаются лишь по ходу сюжета и никогда не становятся объектами самоценного описания, выражающего незаинтересованную радость глаз, предметная обстановка сведена к нулю, действие происходит как бы без декораций… Действующие в этой прозе люди, как правило, не имеют не только внешних черт, но и “характера”… они предстают перед нами не как объекты художественного наблюдения, но как субъекты морального выбора. В центре стоит некоторая проблема человеческого поведения, которую необходимо решить… Художественные возможности лежат не в полноте изображения, а в силе экспрессии, не в стройности форм, а в проникновенности интонаций».</p><p>В отношении же <emphasis>стройности</emphasis> можно ведь допустить существование такой композиции, которая строится исключительно на сквозном внутреннем ритме — по принципу «растущего дерева», в отличие от «рождающегося тела».</p><p>В искусстве, сказал Огюст Ренуар, важно не «как» и не «что», важно — «кто».</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Пока сидел в архиве, прошел дождь. Когда вышел на улицу — низкое солнце ослепило, дул ледяной ветер. Похолодало, как в Енисейске. Только что неожиданно позвонила Таня, сотрудница Суриковского музея. Вот так раз, неужели я вскружил голову девочке?</p><cite><p>Неужели стрела, пущенная наугад, просто так, в пространство, попала в цель?</p><text-author><emphasis>Уайльд</emphasis>. Портрет Дориана Грея</text-author></cite><p>Лишь в эту поездку, сменив привычное окружение и оставшись в одиночестве, я почувствовал свой возраст. Не физически, а нравственно. Последние лет десять, накапливая изменения, я пребывал как бы на одном уровне. И вот — качественный скачок. Впервые я ощутил дистанцию между собой и теми, кто помоложе. Впервые почувствовал себя так прочно свободным от суеты страстей, вожделения, зависти. Но это не значит, что страсти омертвели. Они стали зрелыми, не вспыхивают больше от случайных прикосновений.</p><p>Всегда мне давали меньше лет, чем было на самом деле. В Митькиной школе на первом же родительском собрании меня приняли за его брата. Полтора года назад здесь же, в Красноярске, пьянчуга в кафе, узнав мой возраст, воскликнул удивленно:</p><p>— Так ты же еще шестнадцатилетних… можешь!</p><p>Я хорошо сохранился. Я — как Дориан Грей. А мой портрет — вот он, передо мной: я сам его пишу. Вот уже 18 лет…</p><p>Вечером звонок от Варганцевых. Они пригласили меня на вечер в воскресенье.</p><subtitle>Издержки одиночества</subtitle><p>Той зимой, в прошлом году, прилетев из Иркутска в Красноярск и пересчитав оставшиеся деньги, я убедился, что после наших с Зубаревым излишеств не многое могу себе позволить. Предстояло три недели прожить в Красноярске, да еще побывать в Томске и Тобольске. Пришлось садиться на голодный паек, стараясь проедать не больше рубля в день.</p><p>Я жил в трехместном номере гостиницы «Енисей», сменявшиеся сожители нагоняли тоску, я выматывался в архиве и мерз с голодухи. Неприветливые мамины слова на прощанье, усталость, подавленность, а тут еще телеграмма о Валиной смерти… Боль утраты, мучительные колебания — лететь или нет, прервав командировку, на похороны в Питер — и презрение к себе оттого, что не полетел… И вот, когда я совсем одичал от одиночества и бесперспективности жизни, из отдела культуры поступило приглашение в Театр музыкальной комедии. Я оказался в приподнятой атмосфере театрального фойе, среди нарядных смеющихся людей, которые с удивлением, как мне казалось, поглядывали на мои старые жеваные брюки с рваными карманами, на дрянной замшевый пиджак, весь покрытый вылезшей из тулупа седой овчиной. Я сжался и помрачнел еще больше.</p><p>Моложавый администратор, встретивший меня при входе, провел в левую директорскую ложу. Я было обрадовался возможности уединиться, но ложа была уже занята. Молодая женщина, сидевшая, облокотившись на барьер, быстро посмотрела на меня и отвернулась. «Э, черт, — подумалось, — все равно никуда не денешься, надо встряхнуться». Я чуть ли не шаркнул ножкой, произнес: «Вы позволите?» — ловко придвинул кресло к барьеру и уселся, после чего с видом светского льва принялся озирать зал. Рядом дышало прекрасное существо, слышался женственный, головокружительный запах духов. Тогда, приготовив изящную, легкую фразу для начала беседы, я повернулся к своей соседке и только тут обнаружил, что рядом со мной — девочка-подросток, небольшого росточка и худенькая.</p><p>Надо отдать мне справедливость: я не запнулся, не осекся, не вытаращил глаза, — я произнес свою учтивую, приветливую, слегка игривую фразу как ни в чем не бывало, совсем так, как намеревался, словно и не сомневаясь встретить равного партнера. И вот чудеса! — эта маленькая, глазастая девчонка тут же ответила мне как равная, словно иначе и быть не могло, — спокойно, приветливо, непринужденно. (Только в очень хорошем обществе люди, не будучи знакомы, могут позволить себе такой тон: он не означает сокращения дистанции и ни к чему не обязывает.)</p><cite><p>Когда сердце опережает рассудок, оно избавляет его от множества трудов — я уверен был, что дама принадлежит к существам высшего порядка…</p><text-author><emphasis>Стерн</emphasis>. Сентиментальное путешествие</text-author></cite><p>Я, скрыв удивление и восхищение, окончательно повернулся к ней. Мы разговорились. Я узнал, что Наташе (везло мне в ту зиму на Наташ) тринадцать лет, учится она в шестом классе, отец — ударник в оркестре этого театра, а мама сейчас в командировке. Чтобы не оставлять ее вечерами одну, отец приводит ее с собой на спектакли. Весь репертуар она уже просмотрела по нескольку раз и все равно приходит сюда с удовольствием. Свет погасили, спектакль начался.</p><p>Давали «Фальстафа». От нескольких дружелюбных Наташиных слов я отмяк, разжался, и теперь для меня не существовало недостатков. Яркие краски, движение на сцене меня разволновали, от малейшей удачной выходки актеров я приходил в умиление, слезы стояли на глазах. Мы с Наташей одновременно переглядывались, и то она, то я трогали друг друга за руку, чтобы привлечь внимание к особо выразительному моменту. К сожалению, мы сидели над самым оркестром, музыка временами как бы прозрачной стеной отделяла от нас сцену, поэтому во втором отделении мы перешли в партер, заранее присмотрев там свободные места.</p><p>В антракте мы продолжали беседу, прогуливаясь по фойе, и — теперь мне уже не казалось — все с удивлением оглядывались на нас. Я не уставал поражаться Наташиной смышленности и такту, ее непринужденной грации. На прощание мы условились встретиться в ближайшее воскресенье, чтобы вместе сходить в картинную галерею. Выйдя из театра, я не утерпел и, встав поблизости от служебного входа, дождался ее появления с отцом. Они вышли, и я снова увидел ее стройненькую фигурку, легко вышагивающую рядом с приземистым (но все же выше ее) мужчиной.</p><p>В воскресенье, как и условились, я поехал по адресу, который она мне записала. На окраине города, в районе новостроек, я отыскал Омскую улицу и позвонил в квартиру. Никто не открывал. Я опять позвонил, потом стал спускаться. Навстречу по лестнице поднималась женщина, закутанная в платок, с трудом волочившая чемодан и сумку. Я спросил, тот ли это дом, который мне нужен. Она ответила: да, а какая квартира вас интересует? Я назвал и, надеясь получить дополнительные сведения, добавил, что в этой квартире живет барабанщик.</p><p>— Ну да, я его жена.</p><p>— Как? Позвольте, но вы же в командировке…</p><p>Она опустила чемодан и сумку.</p><p>— А кто вам нужен-то?</p><p>Пришлось вкратце рассказать ей, как я познакомился с ее дочерью. Она выслушала и заметила иронически:</p><p>— Смотри пожалуйста, Наташка уже делает успехи!</p><p>Такая реакция мне понравилась. Я сообщил ей, что квартира пуста. Она огорчилась.</p><p>— Ну конечно! Не ждали! Я ведь на два дня раньше приехала. И ключа у меня нет… Ладно, пойдемте, на улице поговорим.</p><p>Я помог ей занести вещи к соседям, и мы вышли. Из автомата она звонила знакомым, разыскивая Наташу, потом, в ожидании ее, мы долго ходили по трескучему морозу, рассказывая каждый о себе. Надо сказать, она обстоятельно меня расспрашивала; видно, только теперь начала тревожиться за дочь: в ее голосе проскальзывало испуганное изумление. Снег под нашими ногами скрипел, как сумасшедший.</p><p>А я тогда даже предположить не мог, что делаю что-то предосудительное. Я находился в блаженном неведении. Я настолько утратил связь с общепринятыми нормами, что и не представлял себе всей, мягко выражаясь, странности своих поступков. Теперь-то, задним числом, я оценил ум и такт этой женщины, у которой достало мужества сделать вид, будто ничего особенного не происходит, принять все так, как оно в действительности и было.</p><p>Потом появилась Наташа и с разбега кинулась к матери. Обнимаясь с нею, она выпростала в мою сторону один счастливый, сконфуженный глаз и прошептала:</p><p>— Простите, пожалуйста…</p><p>Тут я, наконец, понял, что я лишний, и удалился, но через несколько дней, вечером, опять явился к ним, имея при себе два пригласительных билета на концерт в Доме культуры. На этот раз меня встретил отец — невысокий, рыжеватый, английского типа, корректный мужчина. Он сухо, но вежливо сказал, что Наташа только что вернулась из спортивной школы, готовит уроки и, к сожалению, пойти со мной не сможет. (Теперь-то я удивляюсь, как он меня тогда с лестницы не спустил.) У меня все же хватило нахальства втереться в переднюю, заставить его записать мои московские координаты и вынудить обещание, что они приедут ко мне в гости. Безумие какое-то! Не знаю, за кого они меня приняли.</p><cite><poem><stanza><v>Так бывает со всяким, кто долго в разлуке</v><v>С милой семьей, сокрушенный, как я, меж людей земнородных</v><v>Странствует, их посещая обители, сам бесприютный.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Гомер</emphasis>. Одиссея. XIX. 168–170</text-author></cite><p>Во второй раз я прилетел в Красноярск в мае. Теперь я уже был нормальным человеком. Я привез рукопись повести и по вечерам с удовольствием работал над ней в скромном номере цирковой гостиницы. Кроме того, к этому времени я уже выслушал мнение умных людей о моих тогдашних похождениях, поэтому мне гораздо труднее было решиться на визит к Варганцевым. Дело осложнялось тем, что у них не было телефона, я не мог предупредить о своем приходе.</p><p>И все же решился! Трудно поверить, но это так. Я купил первую подвернувшуюся коробку конфет (или мармелада, не помню) и, нежданный-непрошенный, ввалился к ним. (У меня, впрочем, был формальный предлог для визита: выпроваживая меня, отец вежливо пригласил заходить, когда снова окажусь в Красноярске; конечно, одному скучно в чужом городе, — сказал он.) Я застал их за ремонтом квартиры. Они, надо сказать, почти не растерялись. Борис вышел из ванной в подпоясанном халате, с гладко зачесанными влажными волосами, еще больше похожий на корректного сухощавого англичанина. Он осведомился о моем имени и, мгновенно переодевшись, отправился в магазин за бутылкой. Потом мы сидели за столом в перевернутой комнате, пили, ели и дружески болтали. Вечер прошел прекрасно! Об одном я жалею: целиком переключившись на родителей, я почти не обращал внимания на Наташу, и это, должно быть, ее обижало. Расстались мы друзьями; они приглашали меня заходить и сами обещали воспользоваться моим гостеприимством.</p><p>С тех пор прошло полтора года. И вот вчера я опять был у них. Какое разочарование! Встреча не удалась, хотя на этот раз я догадался послать открытку и дождался пригласительного звонка. Я шел к ним с бутылкой азербайджанского коньяка подмышкой, предварительно хватанув «Белого крепкого» в Суриковском музее на проводах Людмилы Павловны.</p><p>Борис, обросший пошловатой рыжей бородкой, был похож уже не на англичанина, а на обыкновенного советского хитрована. С увлечением он рассказывал мне о своей житейской изворотливости, о том, как совмещает работу в театре с филармонией и еще чем-то и сколько «с этого» имеет. Впрочем, он, возможно, просто не знал, о чем со мной говорить. Я сидел столбом, радость предвкушения как-то сразу с меня соскочила. Софье Израилевне мой коньяк явно не нравился, закуска (картошка, грибы) была приготовлена под водку. Наташа посидела с нами полчаса и ушла гулять, а вернувшись, закрылась в своей комнате. Борис часто отворачивался от стола, возясь с новой радиолой. Разговор не клеился, томительные паузы возникали. Некоторое облегчение (не мне, а им, вернее, Борису) внес зашедший приятель, которого они называли Корсак<emphasis>о</emphasis>в. В завязавшемся разговоре мне не осталось места. С.И. сидела в стороне, неодобрительно за всем этим наблюдая. «И что вы в нас нашли?» — обратилась она ко мне не то с удивлением, не то с досадой. В прошлый раз, должно быть, неожиданность и необычность ситуации всех возбуждала.</p><p>Мы допили коньяк и пили чай, щедро подливая «<emphasis>Habana club</emphasis>». Борис предложил перейти на ты. Договорились во вторник идти на Столбы. Борис проводил нас с Корсак<emphasis>о</emphasis>вым до автобуса. Корсак<emphasis>о</emphasis>в сошел вскоре.</p><p>Перед поворотом к речному вокзалу (где мне сходить) автобус остановился и стоял очень долго. Я очнулся от мрачной задумчивости и заметил, что водитель, перегнувшись в свое окошко, беседует с кем-то на улице; в темноте мне видна была только белая кепка. В салоне, кроме меня и сомнамбулической парочки, никого не было, кондукторша уснула у задней кассы. Приятельская беседа не кончалась, автобус стоял посередине пустынной улицы, до гостиницы было рукой подать. Я сидел, закипая от ярости. Потом, когда вышел из автобуса, сердце у меня колотилось, и лицо горело, как от оскорбления, на которое я не смог ответить. Когда после этого при входе в гостиницу меня остановили и потребовали предъявить пропуск (которого у меня не было), я не выдержал.</p><p>— За что вам платят, если вы постояльцев в лицо не помните! — рявкнул я на швейцара и, отстранив его, прошел в холл.</p><p>«Либо совсем не чешутся, либо чешутся слишком рьяно, — бормотал я в пьяном бешенстве, поднимаясь по лестнице. — Черт бы побрал эту Совдепию!»</p><p>Вот тебе и счастливый человек!</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>11.10.1977.</strong> Ну и работенка, я вам скажу! Тут нужно могучее здоровье грузчика.</p><p>Приносят мне толстенные тома описей. В каждом таком томе записаны заглавия нескольких тысяч дел. Если я в поисках нужного мне дела буду читать заглавие за заглавием, моя работа растянется на годы; а в моем распоряжении всего три-четыре недели. Выход один: с одного взгляда на страницу, заполненную десятками заглавий, определить, есть тут нужное или нет. И вот я быстро листаю страницы, как бы фотографируя их взглядом, не давая себе вчитываться в отдельные слова и стараясь возможно дольше удерживать состояние острейшей сосредоточенности. Если учесть, что описи исполнены сменяющимися, иногда трудно разбираемыми почерками; что заглавие нужного дела может не вполне или совсем не соответствовать его содержанию (и это надо мгновенно разгадать); что таких томов в день надо просмотреть возможно больше, — можете себе представить, в каком состоянии вываливаюсь я вечером из архива.</p><p>Впрочем, с описями покончено, занимаюсь теперь самими делами. Исписываю горы бумаги (в отчете будет: «сделаны выписки»). Выхожу из архива, едва передвигая ногами, ничего не видя перед собой. По дороге, не снимая пальто, обедаю в котлетной. Прихожу в номер и валюсь на кровать. Потом прочитываю несколько страничек Стендаля. Потом сажусь к столу. Пишу по восемь, по девять страниц за вечер (мелким почерком — шариковой ручкой). Часам к двенадцати правая рука отваливается. Выпиваю полбутылки припасенного пива или простокваши и укладываюсь. От выкуренных сигарет сердце колотится, сотрясая грудную клетку, возбужденное воображение никак не хочет уняться. В темном окне проплывают наискось красные мигалки самолетов, с запозданием доносится рокот мотора. Пульсирует красно-синяя реклама «Уюта», неуверенно, по-городскому, кричат где-то петухи. Я курю в темноте и наблюдаю, как Большая Медведица постепенно перемещается из центральной створки окна в правую. От нечего делать и чтобы снять напряжение, стараюсь определить местонахождение Полярной звезды. Она почему-то оказывается над самой моей головой, там, где люстра.</p><p>В полвосьмого просыпаюсь, как от толчка, сразу закуриваю. Долго лежу, глядя на хмурое небо, в который раз удивляясь тому, что в левой и средней створках тучи бегут, а в правой — стоят неподвижно. Потом сую ноги в тапочки и бреду в туалет, где гораздо холоднее, чем в комнате (стеклянную дверь я постоянно держу закрытой). Бреюсь и прочее. Выпиваю оставшиеся полбутылки. Сажусь к столу. Утром, на свежую голову, занимаюсь диссертацией: вычеркиваю, вырезаю и расклеиваю. В десять переодеваюсь и спускаюсь в буфет завтракать. В это время в буфете пусто, только уборщицы с этажей приходят сдавать собранные по номерам бутылки. Тут вспоминаю, что оставил свои в номере, но возвращаться неохота. Ем борщ и холодную рыбу, выпиваю стакан кофе. Потом с папкой подмышкой бодро топаю в архив.</p><p>Вот так всегда: только втянешься наконец в ритм — уже пора уезжать.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>12.10.1977.</strong> В читальном зале архива никого, кроме меня, сегодня не было. Залетел снегирь в открытую форточку и шумно барражировал по залу, стукался об оконные стекла. Я носился за ним, приговаривая: «Ну что ты мечешься, дурашка? Не туда! Осмотрись сперва. Вон — куда!» Он вылетел наконец, и я с облегчением вернулся к своему столу.</p><p>Пошел снег, крупный и тихий, как в «Поклонении волхвов».</p><p>Писать, как бог на душу положит, потом лишнее вычеркивать. <emphasis>Le mots mis en libert&#xE9;</emphasis><a l:href="#n_55" type="note">[55]</a>.</p><cite><p>Несовершенное, фрагментарное пусть останется таковым.</p><text-author><emphasis>Витгенштейн</emphasis>. Культура и ценность. 255</text-author></cite><p>Вернуться к первобытной непосредственности процесса. А «работа над стилем», поиски «точного образа», изобретение метафор, — все это от лукавого: поздние профессиональные извращения.</p><cite><p>Я никогда не понимал этих розысков. По-моему, самые поразительные открытия производились, когда переполнявшее художника содержание не давало ему времени задуматься и второпях он говорил свое новое слово на старом языке, не разобрав, стар он или нов.</p><text-author><emphasis>Пастернак</emphasis>. Люди и положения</text-author></cite><p>Разве можно, «работая над стилем», придумать для Ноздрева такую замечательную фразу: «Он приехал бог знает откуда, я тоже здесь живу»? Или произнести сознанием Егорушки из «Степи»: «До своей смерти она была жива…» Или: «имея право выбрать оружие, жизнь его была в моих руках» («Выстрел»). Или: «придя в то состояние бешенства, в которое он был в состоянии приходить…» («Война и мир»). Или: «Дела в колхозе шли плохо. То есть не так чтобы плохо, можно было бы даже сказать — хорошо, но с каждым годом все хуже и хуже» («Похождения солдата Чонкина»). Эти примеры легко можно умножить.</p><cite><p>Уравновешенный Пушкин, земной Толстой, сдержанный Чехов — у всех у них бывали минуты иррационального прозрения, которые одновременно затемняли фразу и вскрывали тайный смысл, заслуживающий этой внезапной смены точки зрения.</p><text-author><emphasis>Набоков</emphasis>. Николай Гоголь</text-author></cite><p>Подобные фразы есть зримый след того «иррационального остатка», который имеется в каждом гениальном произведении. Иллюзия автоматизированной, «естественной» речи — «все, что кажется лишенным благопристойности в словесном выражении, все эти символы природы, любящей прятаться» (как говорит Филон Александрийский, цитируя Гераклита), — допускает, предполагает и оправдывает эти <emphasis>трещины смысла</emphasis>, сквозь которые в космос произведения со свистом врывается хаос мира.</p><p>И наоборот: поиск «точного образа», предвзятая ориентация на «литературность» приводят к махровым банальностям, вроде «бабушка до того рассердилась, что даже помолодела». Этот перл я запомнил с десятого класса, когда раскрыл «Молодую гвардию» на середине. Я наткнулся тогда на эту фразу и сразу же закрыл книгу. Я понял, что не стоит ее читать. Недавно, пятнадцать лет спустя, я прочел ее все же — и убедился, что был совершенно прав. Да и как иначе мог писать человек, мысливший <emphasis>заодно с большинством</emphasis>, хуже того — заодно с <emphasis>хозяевами</emphasis>!</p><p>Нет, писать, потом вычеркивать — и только!</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Нынче все насобачились выделывать точеные, гладенькие вещицы. Выточат, отполируют детальку, потом к ней прилаживают другую, да еще и шов обыграют. Работают по лучшим образцам!</p><cite><p>Вот это-то условное письмо как раз и стало предметом постоянных восторгов со стороны школьной критики, для которой цена текста определялась зримостью той работы, которой он стоил.</p><text-author><emphasis>Р. Барт</emphasis>. Нулевая степень письма</text-author></cite><p>А вещь рождается сразу, как ребенок, с руками и ногами. Или вырастает, как дерево, производя, в рамках своей целостности, все новые кольца, ветви, листья. Она целостна уже в зародыше. Она целостна на любом этапе развития — корявая, шероховатая, с торчащими нелепыми заусеницами. И в принципе, такой ее можно и оставить: она <emphasis>уже</emphasis> вещь. Для нее, как для сильного, нет закона. «Истинное красноречие пренебрегает красноречием», — говорит Паскаль.</p><cite><p>Поэтому говорится: «Великое мастерство похоже на неискусность».</p><text-author>Чжуан-цзы</text-author></cite><p>Одно из двух: или она родилась, или нет. Если нет, то отглаживать и полировать — бесполезно; как можно полировать то, чего нет? Блестящий стиль — маскировка пустоты, сокрытие слабости. К черту изощренность! Подавай мне вещь простую, лишь бы она своей простотой производила впечатление бомбы; простую, как бомба. Но не «смелость выражений», а «смелость высшая»… и т. д.</p><p>Мило всегда говорить ты желаешь, Матон. Да скажи ты</p><cite><p>Раз хорошо! Иль совсем просто. Да плохо скажи!</p><text-author><emphasis>Марциал</emphasis>. Эпиграммы. X. 46</text-author></cite><p>«Необходимы <emphasis>образы</emphasis>, — говорит Ницше, — по которым можно будет <emphasis>жить</emphasis>»<a l:href="#n_56" type="note">[56]</a>. Необходима, как хлеб, новая и мощная конструкция в основе.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>24.10.1977.</strong> Вернулся в Москву и почти сразу же случайно, в метро, встретился с Дашенькой. Яснее, чем когда-либо, я увидел всю безнадежность своей любви.</p><p>Вот женщина, ради которой я готов на все. Ей уже тридцать, но она все так же красива, само изящество. По-прежнему живет одна. Мы не виделись более трех лет. Она изменилась: в глазах исчезли смятение и тревога — виноватое, просительное выражение, как бы извиняющееся за неотразимое впечатление красоты. Почему она не замужем?</p><p>Увидел ее, и словно десять лет с меня соскочило. Но и ясно, как никогда, увидел, что все счастье моей любви — в ее неразделенности. Возможно, у меня и был когда-то шанс: ведь <emphasis>не я первый начал</emphasis>, — но что-то во мне заставило меня упустить этот шанс, и атаки свои я предпринял только тогда, когда стало очевидно, что надеяться не на что. На Дашеньке сосредоточилась моя неистовая жажда любви, но эта жажда боится быть утоленной. Я нуждаюсь именно в жажде, не в утолении, и, может быть, именно поэтому избрал Дашеньку.</p><cite><p>…Ибо видение находилось вне досягаемости, и потому блаженству не могло помешать сознание запрета, тяготевшее над достижимым.</p><text-author><emphasis>Набоков</emphasis>. Лолита</text-author></cite><p>По-настоящему я жалею сейчас вовсе не о том, что она мне не принадлежит, а о невозможности полностью отдаться этому возрождающему чувству: подстерегать ее на улице, стоять под окном, томиться в ожидании встречи, ликовать от нечаянной нежности, мучиться безнадежностью и копить, копить жажду, которая на самом деле есть жажда самовыражения. <emphasis>Бледнеть и гаснуть… вот блаженство</emphasis>! «Живым, — говорит Ларошфуко, — человек чувствует себя только потому, что ему больно, любящим — только потому, что испытывает все терзания любви»<a l:href="#n_57" type="note">[57]</a>.</p><cite><p>Более того, истинная любовь лучше познает саму себя и, если угодно, свою цену и свои масштабы в страданиях и мучениях, которые она приносит.</p><text-author><emphasis>Ортега-и-Гассет</emphasis>. Приметы любви</text-author></cite></section><section><title><p>1978–1979</p></title><subtitle>* * *</subtitle><p>Многие из тех, кто хорошо ко мне относится, считают почему-то, что я себя похоронил. А я доволен своей работой. В ней есть что-то от работы детектива.</p><cite><p>Разве не напоминает в какой-то мере поиск точной атрибуции судебное расследование?</p><text-author><emphasis>Ж. Базен</emphasis>. История истории искусства</text-author></cite><p>Мне говорят: вот объект, ты должен добыть улики (сведения, обосновывающие проект реставрации). Как, где — никого не касается, главное — чтобы к сроку. Я укладываю сумку и вылетаю в командировку. Сам организую поиск, сам иду по следу. Когда, кем и для каких надобностей был создан данный объект? Как выглядел изначально? Что в его форме определялось его назначением, типологией, господствующим стилем эпохи и чем он отличался от современных ему родственных объектов? Как и почему видоизменился за время своего существования? Как соотносился с природным и градостроительным окружением? В чем заключается его художественное и культурное значение? Какова причина его деградации? Есть ли и каковы резервы его жизнеспособности? Увлекательно погружаться в эту историю, вести <emphasis>расследование</emphasis> широким фронтом или отыскивать конец ниточки, которая — от известного к неизвестному — приведет к цели кратчайшим путем.</p><cite><p>— Мы можем потратить лишнее время, ухватившись не за ту нить, за которую следует, но рано или поздно найдем и нужную.</p><text-author><emphasis>Конан Дойл.</emphasis> Собака Баскервилей</text-author></cite><p>Шаг за шагом собирать материал. Вникать в исторические документы, медленно вчитываться в них, стараясь догадаться о том, чт<emphasis>о</emphasis> стоит за текстом, в чем заключается то, само собой разумеющееся, о чем документы всегда умалчивают. Анализировать и сопоставлять добываемые факты. Не пренебрегать мельчайшими косвенными сведениями, которые потом, когда из разрозненных данных начнет складываться общая картина, могут обрести решающее значение. Строить эту картину, заполняя неизбежные пустоты, добиваясь связности, поочередно испытывая провалы и озарения, проверяя версии, привлекая аналоги, преодолевая возникающие противоречия. Сочетать логику с интуицией.</p><cite><p>…Проникая в скрытый смысл по смыслу видимому, как отыскиваешь путь в подземелье по слабому свету, падающему сверху.</p><text-author><emphasis>Дюма</emphasis>. Граф Монте-Кристо. I. 18</text-author></cite><subtitle>Расследование</subtitle><p>И домишко-то, главное, так себе: одноэтажный, в семь окошек по фасаду, под вальмовой черепичной крышей… А исследование, вернее, <emphasis>расследование</emphasis> (для реставрации и приспособления под Дом-музей Н. Г. Чернышевского), получилось прямо образцовое. Ну, и везуха, конечно… Чертежи, например, я нашел ровно через пять минут после того, как пришел в архив.</p><p>Значит, было так. По «Таблице домов и улиц Астрахани» 1884 г. я прежде всего установил владельца на этот год. Им оказался некий господин Хачиков. И вот, беру описи по фонду Строительного отделения и на первой же странице обнаруживаю дело 1868–1869 гг. «О постройке каменного 2-х этажного со службами дома купцом Хачиковым». Речь, конечно, идет не о том доме, который мне нужен, а о крупной к нему пристройке, но среди чертежей, выполненных архитектором Фольратом, имеются планы, разрез и фасад старого домишки и, кроме того, генплан участка, а также ситуационный план всего квартала. Благодаря последнему, вероятность ошибки сразу же и полностью отпадает. Везуха еще в том заключается, что местоположение дома дается по старому (до 1869 г.) административному делению Астрахани; не придется, стало быть, терять время на выяснение.</p><p>Теперь нужно, держась за Хачикова Павла Христофоровича, «тавризского из армян купца», постепенно спускаться ко времени постройки самого домишки. Беру «Раскладочные ведомости первого участка за 1866 год» и просматриваю домовладельцев 4-го квартала. Ниточка сразу обрывается: никакого Хачикова среди них нет. Это значит, что перестройки 1869 г. затеяны в <emphasis>только что купленном</emphasis> дворовом владении. Но купленном — у кого? Нужно выяснить предыдущего владельца.</p><p>Начинаю просматривать дела о переводе домов на имена новых владельцев между 1866 и 1868 гг. Одновременно пытаюсь установить раннего владельца по самой «Ведомости» 1866 г. Для этого вычерчиваю схематический план части города между Паробичебугорской и Соборной улицами — от Ахмановской до Католической — и, пользуясь «Таблицей», наношу имена всех домовладельцев 1884 года. Затем начинаю сверять с «Ведомостью», подчеркивая повторяющиеся фамилии. Постепенно вырисовывается маршрут оценочной комиссии — схема 1884 г. постепенно заполняется порядковыми номерами «Ведомости». Но тут новая сложность: именно в квартале между Почтовой и Знаменской последовательность маршрута меняется, номера начинают беспорядочно скакать. Приходится выписать трех возможных владельцев искомого домишки: № 150 — С. Иконников, № 151 — И. Кузнецов и № 152 — наследники Дрониной.</p><p>И тут опять везуха. Еще в первый свой приезд в Астрахань я выписал из описей фонда Полицейского управления дело «О надстройке вторых этажей у каменных домов Белого города». Теперь хватаюсь за него (дом-то одноэтажный!) и среди объяснительных записок 1829 года нахожу записку «господина 8-го класса и кавалера» Н. П. Иконникова: «…На жилом лицовом корпусе на Вознесенскую улицу (Почтовая, действительно, называлась раньше Вознесенской), в котором ныне я жительствую, не надстроен второй этаж по нижеследующему обстоятельству: когда в прошлом 1774 или 1775 году случился около Собора, по наимянованной ныне Вознесенской и другой бывшей Архиерейской улицам, до церкви Знамения пресвятыя богородицы немаловажной пожар; после котораго от сгоревших домов оставался в значительном количестве на обгорелых местах кирпич, которой бывшей при церкви Входа во Иерусалим священник Игнатий Афанасьев, собирая с своими сыновьями для выстройки означеннаго, мною занимаемаго корпуса, и выстроил его тоже сам с теми своими сыновьями… без правил, по собственному рассмотрению, так что фундаментальнаго внизу, так сказать, в земле основания не зделано, только что на поверхность земли строение выведено, и есть ли б стены онаго строения не были так толсты, то есть близ полутара аршина, то бы давно оной развалился; я совершенно знаю, что оной построен более сорока пяти лет из непрочнаго материяла и едва держится, а представляется годною снаружи обелкою и окраскою в виде благонадежности, почему никак строить втораго этажа по ветхости не могу…»</p><p>Итак, есть дата постройки (совершенно для меня неожиданная), есть имя строителя и первоначального владельца, но нет еще полной уверенности, что это именно тот дом, который нужен. Мало ли что… Пока же, просматривая оценочные и окладные книги за первую половину XIX века, я продолжаю делать выписки по трем возможным владельцам. Одновременно просматриваю все дела между 1866 и 1868 годами. И наконец, в деле «О записи в окладную книгу частного имущества» нахожу копию купчей на дом и участок Н. С. Иконникова, перешедшие во владение П. Х. Хачикова (в этой же купчей указана дата покупки дома Иконниковыми — 1809 г.). Сошлись концы с концами!</p><cite><p>— У нас не было заранее построенной теории. Мы просто отправились туда, чтобы наблюдать и делать выводы из наших наблюдений.</p><text-author><emphasis>Конан Дойл.</emphasis> Картонная коробка</text-author></cite><p>Все остальное было — мелочи: прослеживание владельцев до крайних пределов в ту и другую стороны, вылавливание сведений о ремонтах и перестройках и т. п. И все это — меньше чем за неделю! После этого оставалось только реконструировать планировку и обстановку дома на период проживания здесь Чернышевских (октябрь 1883 — февраль 1884). Письма Николая Гавриловича, в которых он с графоманской дотошностью описывал свое житье-бытье в этом доме, письма его сыновей, Александра и Михаила, письма и записная книжка Ольги Сократовны с подробным исчислением покупок давали достаточный материал для реконструкции. Но особенно красиво была исполнена идентификация владения по «Ведомости» 1866 г. Не так уж это было легко, как выглядит в отчете.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Наконец, сам объект — это всегда логическая загадка, увлекательнейший кроссворд. Возраст древесины, состав раствора, размеры и клейма кирпича, стратиграфия кладки, остатки бывших примыкающих стен и срубленных архитектурных деталей под поздней штукатуркой, выявленная зондажами пята разобранного свода, фундамент утраченного строительного объема в выкопанном шурфе, прудовая дамба, трассировка подъездной аллеи, планировка домовладения, парцелляция квартала, система высотных доминант, восходящая к средневековому городу, улочка, уцелевшая при регулярной перепланировке, — вот те данные, которые, будучи зафиксированы на точных обмерных чертежах, наполняют реальным содержанием добытые исторические сведения и позволяют достоверно реконструировать каждый строительный этап, истинность которого подтверждает комментарий. Почему так, а не иначе? Почему документы говорят другое? Что может подтвердить сложившуюся гипотезу? И, наконец, какой во всем этом смысл, чего, собственно, добивались безвестные строители?</p><cite><p>— А я… самое сладостное из удовольствий нахожу в распутывании хорошенько запутанного клубка. Может быть, причина в том, что, когда я как философ начинаю сомневаться, имеется ли в мире порядок, я очень радуюсь возможности доказать самому себе, что если не порядок, то хотя бы какая-то последовательность сцепления причин и следствий действительно осуществляется в мире, пусть хотя бы в пределах мельчайших частиц бытия.</p><text-author><emphasis>Эко</emphasis>. Имя розы</text-author></cite><p>С одной стороны, работа моя приучает к смирению, приучает оперировать только фактами. С другой — она дает простор фантазии. Полеты моего воображения тем выше, чем тверже почва, от которой я отталкиваюсь. Я наслаждаюсь своей ролью первого парня на деревне. Здесь, на Острове, никому в голову не приходит одергивать меня.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Человеческую жизнь можно уподобить реке (очень свежее сравнение), по правому, предположим, берегу которой сосредоточены Удача, Преуспевание, Богатство, Власть и т. д., короче все то, Чего-Ты-Желаешь-Для-Себя, а по левому — все наоборот. Не будем исходить из того, что человеку на роду написано быть прибиту к какому-нибудь из берегов. Предположим, что он начинает свой путь строго посередине. Вот он плывет по течению и встречает на пути островок, совсем крошечный. Как островок ни мал, а огибать надо. С какой стороны? Справа? Слева? Вот тут все и решается.</p><cite><p>В жизни так же, как и во врачебной практике: первые шаги — решающие.</p><text-author><emphasis>Лихтенберг</emphasis>. Афоризмы</text-author></cite><p>Ну ладно, допустим, течение или, там, ветры (для каждого — свои) склоняют человека. Но главное — островок крошечный, чт<emphasis>о</emphasis> тут особенно раздумывать, все еще впереди! — и человек, махнув легкомысленно рукой, следует за течением и ветром (тогда как ничего не стоило их преодолеть) и сворачивает, скажем, влево. Скорее всего, он даже не замечает, что жизнь вынудила его к первому компромиссу. Но вот за первым островком следует второй, чуть побольше. И опять — поскольку уже привычнее — человек сворачивает влево. И опять влево. И опять. Склонности одерживают верх над разумом.</p><p>Островки становятся все крупнее, протоки между ними — все <emphasis>у</emphasis>же, и вот уже тянется по правому борту отделяющая от берега длинная, бесконечная коса. Человек, видя, что до левого берега рукой подать, начинает оглядываться с беспокойством, недоумевает, как же он допустил, что его снесло на эту сторону, об упущенных возможностях тосковать начинает. Вот мелькнула справа протока! но такая узенькая, такая неудобная… Э, черт с ней, дальше, может быть, лучше попадется. А левый берег еще ближе. И томительно тянется поджимающая справа коса, длиннее прежней… И конца ей нет. Теперь весь пройденный путь представляется роковой цепью случайностей: значит, не повезло мне в жизни.</p><cite><p>Наступает наконец минута, когда более и речи быть не может о выборе… за человека выбрала сама жизнь, и он потерял себя самого, свое «я».</p><text-author><emphasis>Кьеркегор</emphasis>. Или — или</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Письмо Дашеньке из Красноярска. Это был шедевр! Лучшего любовного письма я не писал в своей жизни (если, конечно, не считать того, которое сочинил для повести и из которого, кстати, позаимствовал кое-что). Жаль, что хотя бы черновика себе не оставил.</p><p>Я высказал ей <emphasis>всё</emphasis>. И этим письмом словно бы сразу изжил свою любовь. Высказав всё, вдруг обрел неожиданную трезвость взгляда.</p><cite><p>Люди перестают любить по той же причине, по какой они перестают плакать: в их сердцах иссякает источник и слез, и любви.</p><text-author><emphasis>Лабрюйер</emphasis>. Характеры</text-author></cite><p>Пора уже взглянуть просто: когда-то у меня действительно был шанс — теперь-то, с моим нынешним опытом, я в этом не сомневаюсь; но случай упущен, и пытаться вернуть его — бесполезно<a l:href="#n_58" type="note">[58]</a>.</p><p>Где-то в середине июля — разрыв с Королевой Марго. Теперь-то уж окончательный. Он настолько сам по себе назрел, что прошел почти безболезненно (уверен, что и для нее тоже); так падает перезревший плод. Гордиться тут нечем, но и забыть, к сожалению, нельзя: как же выкинуть двенадцать лет жизни?</p><cite><p>…Для некоторых людей отказаться от обладания тем, чего они вовсе и не желают, труднее всего на свете.</p><text-author><emphasis>Камю</emphasis>. Падение</text-author></cite><p>Странный парадокс: с Юлой, которую я действительно любил, я сумел расстаться сразу и без колебаний. Значит, дело не в бесхарактерности, а, скорее, в неумении справляться с мелочами. «Мелкие горести и неглубокая любовь живучи, — говорит Оскар Уайльд. — Великая любовь и великое горе гибнут от избытка своей силы».</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>24.07.1978.</strong> Концовка «Лолиты». Такие концовки — прямо указывающие на существование второго смыслового слоя в произведении, на <emphasis>дхвани</emphasis>, неизреченное, — такие концовки пишутся для дураков. Сам текст несет в себе этот второй слой; сам текст указывает на то, что его нельзя понимать буквально. Но чт<emphasis>о</emphasis> именно в тексте создает ощущение второго слоя, ощущение глубины, не-буквальности, то есть чт<emphasis>о</emphasis> именно делает текст художественным — этого я не знаю, хотя и чувствую преотлично.</p><cite><p>Для нас достаточно лишь некоторое разумение, <emphasis>что это такое</emphasis> (<emphasis>&#x3C4;&#x3AF; &#x3AD;&#x3C3;&#x3C4;&#x3B9;</emphasis>), а понимание, <emphasis>каким образом</emphasis> (<emphasis>&#x3C0;&#x3CE;&#x3C2;</emphasis>) это происходит, превышает наш разум, да оно вовсе нам и не нужно.</p><text-author><emphasis>Лейбниц</emphasis>. Теодицея</text-author></cite><subtitle>Художники</subtitle><p>Сегодня, кажется, первый по-настоящему летний день за все лето. После вчерашнего банкета я чувствовал себя мутновато, поэтому утром позволил себе роскошь: приготовил на завтрак яичницу с жареной ливерной колбасой, луком и помидорами и съел ее, запивая холодным пивом, потом выпил большую кружку черного кофе по-пражски с кексом и выкурил сигару. Прекрасно! И утро отличное!</p><p>Вчера, отпросившись с Острова, поехал на Беговую. Там — открытие выставки семерых художников-монументалистов, Алика Осина в том числе. Пока произносились речи, я перекуривал на улице, потом толкался в толпе. Поговорил с Аликом, Людочкой. Встреча с еще одним участником выставки — Сашкой Дроновым, бывшим моим одноклассником по художественной школе.</p><p>Банкет в ресторане ипподрома. Художники сидели сомкнутыми рядами, как налетчики на свадьбе Двойры Крик. В какой-то момент я почувствовал, что сижу среди героев. С Дроновым мы были рады друг другу и даже целовались спьяну. Я отплясывал с его женой Ирой. Никак не могли расстаться.</p><p>Помню, как-то вечером (нам было лет по пятнадцать) мы засиделись в классе после занятий — Дронов, я и Оля Полякова, — продолжая работать над своими натюрмортами. Школа опустела, никто нас не гнал. Мы сидели в тишине, почти не переговариваясь, только кисточки позвякивали о край стеклянных банок. Появился преподаватель, Моисей Тевельевич Хазанов, посмотрел нашу работу, обронил несколько отрывистых, косноязычных замечаний и ушел. Вдруг Дронов говорит:</p><p>— Смотри-ка, пассатижи кто-то забыл на подоконнике. Надо прихватить, в хозяйстве пригодятся…</p><p>Он встал, сунул пассатижи в карман и вернулся к своему мольберту. Опять тишина, сосредоточенная работа. После долгой паузы я сказал:</p><p>— Положи на место. Положи, или я тебя <emphasis>заложу</emphasis>.</p><p>Тишина, только кисточки позвякивают. Я вслепую вожу кистью. Потом Дронов поднялся и швырнул пассатижи на подоконник.</p><p>— Если бы не Олька, — сказал, — ух, сука, набил бы я тебе сейчас рыло!..</p><p>Оля была тонкая, изящная, вся какая-то нездешняя, с тревожными, как у серны, глазами. Кажется, я был влюблен в нее немножко. (Да в кого я не был тогда влюблен!) В перерывах между занятиями она читала «Три товарища» Ремарка, и я смотрел на нее с почтением. Через двенадцать лет мы с нею вместе преподавали в той же художественной школе. К этому времени она превратилась в толстую, добрую и глуповатую тетку. А Дронова с тех пор, с 59-го года, я ни разу не встречал.</p><subtitle>Обоснование</subtitle><p>Вот уже тринадцать лет я озабочен обоснованием выбранной мною профессии. К этому вынуждали меня, помимо собственных сомнений, укоры и сожаления прежних моих товарищей по художественной школе и Худ-графу. Но почему-то мне не приходило в голову самое простое обоснование — генетическое.</p><p>История и теория искусства как самостоятельный род деятельности возникает в результате исторически необходимого расщепления некогда единого, всестороннего творца, созидателя (библейского Тубалканна или греческого Дедала) на архитектора, скульптора, поэта, живописца, танцора, драматического актера и т. д. В ходе все более узкой специализации происходит радикальный скачок — отделение ремесла и одновременно, на другом полюсе художества, отделение его теории. Художник всегда испытывал потребность в закреплении и обобщении своего опыта и опыта своих предшественников — и делал это, хотя бы и в устной форме. Мастера Возрождения, сохраняя еще за собой средневековую ремесленную культуру, сосредоточенную в технических справочниках, впервые начинают собирать и оценивать факты исторического художественного опыта. (Пожалуй, китайские художники их в этом опередили.) <emphasis>Знатоки</emphasis>, целиком посвятившие себя подобным штудиям, делали это лучше художников. «…Ты сумеешь судить о произведениях, — говорит Августин, — а это гораздо превосходнее, хотя бы ты и не умел сам сделать художественные вещи»<a l:href="#n_59" type="note">[59]</a>.</p><p>Короче говоря, современный «искусствовед» — конечный продукт сужающейся специализации «в рамках методологически единой сферы человеческих исследований» (Э. Панофский), одна из <emphasis>с необходимостью выделившихся</emphasis> сторон прежнего всестороннего художника-творца, реализованная потребность в специализированном <emphasis>говорении об искусстве</emphasis>.</p><cite><p>Анализ эстетического осознания привел нас к тому, что противопоставление эстетического сознания и предмета искусства не соответствует реальному положению вещей.</p><text-author><emphasis>Гадамер</emphasis>. Истина и метод</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Перед нами две задачи: накопление фактов и такая организация их, которая позволяет судить о ценности, то есть закрепление того, что происходит как бы само собой, естественным ходом вещей.</p><cite><p>Мы — специалисты исследования, анализа и измерения, мы — хранители и постоянные проверщики всех алфавитов, таблиц умножения и методов, мы — клеймовщики духовных мер и весов.</p><text-author><emphasis>Гессе</emphasis>. Игра в бисер</text-author></cite><p>Стало быть, обладая охотой к кропотливым поискам и научным навыком, нужно еще обладать особым, никому больше не свойственным умением <emphasis>понимать</emphasis> искусство. Но «суждение вкуса, — говорит Гадамер, — не есть суждение о прекрасном как уже найденном, оно само есть поиск прекрасного»<a l:href="#n_60" type="note">[60]</a>. Нужно, стало быть, <emphasis>быть художником,</emphasis> и притом незаурядным.</p><cite><p>Оценивать — значит созидать: слушайте, вы, созидающие! Оценивать — это драгоценность и жемчужина всех оцененных вещей.</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Так говорил Заратустра</text-author></cite><p>Кто же мы? Художники, чье понимание оказалось выше их творческих возможностей, понявшие это, но не имеющие сил оторваться от искусства — хотя бы от того, что сделано другими? Люди неполноценные?</p><p>Да нет. Просто здесь особая экономичность, такая же, как в самом искусстве: немногие куски руды с избытком оправдывают огромные горы пустой породы<a l:href="#n_61" type="note">[61]</a>.</p><cite><p>…Посредственность здесь мало чего стоит. Но нужно привлечь большое количество людей, чтобы создать гения.</p><text-author><emphasis>Дидро</emphasis>. Племянник Рамо</text-author></cite><p>С другой стороны, и «пустая порода» не пропадает, если способна выполнить хотя бы первую задачу нашей профессии. И потом — не так уж нас много.</p><p>В идеале, я думаю, наша профессия должна стремиться к тому, чтобы изучение художественных произведений служило, по словам А. Тибоде, «лишь предлогом для размышления о сущностях», чтобы, отталкиваясь от произведений, «изучая в них то, что подобает изучать свободному человеку, а именно ту сторону, что обращена к пониманию, а не ту, что привязана к ремеслу»<a l:href="#n_62" type="note">[62]</a>, восходить к <emphasis>мудрости</emphasis>. Так же, как Бахтин. Он навсегда останется для меня примером, высшим образцом.</p><cite><p>…Из всех проявлений человеческой деятельности искусство, вероятно, заставляет наиболее настоятельно чувствовать необходимость в трансцендентных умозрениях.</p><text-author><emphasis>Кроче</emphasis>. Леонардо как философ</text-author></cite><p>Но для того чтобы выполнить эту — уже третью и самую высокую — задачу, мало быть просто «искусствоведом» и даже не нужно им быть. Нужно и впрямь быть художником, способным увидеть в изучаемом произведении нечто совершенно новое и ценное, неожиданное и необходимое, — нужно <emphasis>создавать мировоззрение</emphasis>. Как Бахтин. Вот это и будет <emphasis>рудой</emphasis>.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Итак, <emphasis>искусствология</emphasis> не есть «наука», как я доказывал себе и другим все эти годы; вернее, не «наука» в ней главное (так же как, вероятно, и в каждой науке), а обособившийся вид художественной мысли — наряду с архитектурой, живописью и пр., — всегда охватывающей свой предмет целиком, вбирающей в себя бесконечность, а в этом случае еще и направленной на самого себя (как теория познания); философия и поэзия одновременно.</p><cite><p>…Философия искусства есть наука о вселенной в форме или потенции искусства.</p><text-author><emphasis>Шеллинг</emphasis>. Философия искусства</text-author></cite><p>Специализировавшаяся из искусства наука об искусстве должна влиться обратно в искусство, стать им, не утратив при этом того, чт<emphasis>о</emphasis> она приобрела. И тогда она сможет стать образцом для всех других наук.</p><cite><p>Лучше всего ограничить себя одним ремеслом. Для неумного оно и останется ремеслом, для ума более обширного станет искусством, а самый высокий ум, делая одно, делает все, или, чтобы это не звучало парадоксом, в том одном, что он делает хорошо, ему виден символ всего хорошо сделанного.</p><text-author><emphasis>Гете</emphasis>. Годы странствий Вильгельма Мейстера</text-author></cite><p>Над этим надо работать.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>1.10.1978.</strong> Вернулся из Красноярска. Такой невезучей командировки у меня еще не было.</p><p>В первый же день, в Енисейске, сломались мои часы. На второй день я простыл и так уж до самого конца не смог оклематься. На третий день испортил желудок. Скандал в гостинице автовокзала, где я жил с бригадиром Юрой и его помощником Виталием. Невезуха в красноярском архиве. Слишком много пил и мало ел. Постоянная слабость. В довершение всего меня избили и обобрали.</p><p>Дикая история. Бил меня Коля Юдин, муж Наташи, явно ревновавший меня к ней. По-видимому, у него был кастет или перстень: от кулаков таких следов не остается. Особенно страшный вид был у меня наутро, когда я очнулся на полу в своем номере и взглянул на себя в зеркало: разбитая переносица, полосы засохшей крови по щекам, а пока я лежал навзничь, кровь натекла и в глазницы. Денег в бумажнике не оказалось. Все это произошло в ресторане «Красноярск», куда девушки из управления культуры пригласили меня в благодарность за те пиры, которые я устраивал для них в прошлый свой приезд. Условие их было одно: расплачиваться должен был Юдин (патологический жмот, не погнушавшийся украсть у меня десятку, которую я выронил, расплачиваясь за всех в ресторане речного вокзала). А он, спустившись вслед за мной в туалет, потребовал у меня денег. Он видел, что я уже на ногах не стою и ничего не соображаю, поэтому действовал наверняка: вырвал бумажник из рук и одним ударом уложил меня под умывальник… Последнее, что я помню, — это выражение трусливой жестокости на его лице. Смутно помню еще, как, совершенно потеряв голову, обкладывал последними словами сбежавшихся к туалету взволнованных девушек, почему-то сочтя их соучастницами учиненного надо мной злодеяния. Тем и закончились наши дружеские, в течение нескольких лет, почти любовные отношения.</p><p>Вступиться за меня могли бы Коля Надеждин и Саша Стоякин (наш фотограф), сидевшие за другим столиком, но они не заметили, как я вышел, а в зал я уже не возвращался. Весь следующий день я пил с ними коньяк в их номере.</p><p>…И даже Лорик, оставшаяся у меня на ночь, не смогла мне простить вчерашних незаслуженных оскорблений.</p><p>После этого мне оставалось ожидать только авиационной катастрофы. Должна же была судьба поставить какую-нибудь точку, чтобы уж завершить череду преследующих меня несчастий. Но она сжалилась. Теперь я думаю, что она просто подменила одно другим: вместо смертельного удара об землю я получил удар по лицу от рыжего ублюдка. А в качестве завершения она ограничилась тем, что самолет, на котором я возвращался в Москву, посадили в Горьком, и целый день я дожидался летной погоды, почитывая Диккенса в переполненном здании аэровокзала.</p><p>Но сегодня, взяв билет на самолет до Симферополя, я убедился, что полоса невезения кончилась.</p><p>Ты опустился, — говорит Дементий, разглядывая мою разбитую переносицу. Опустился-то я давно, но только теперь это стало особенно заметно. Ничего, вот поеду в Коктебель, к маме, и все будет хорошо. Я просто очень устал. Последний мой отдых — это когда мы с Игорем Смирновым работали по Своду в Макарьевском районе, — больше четырех лет назад.</p><p>Я уже предвкушаю, как буду смотреть и слушать море (искупаться-то уж вряд ли удастся), бродить по Кара-Дагу, читать Диккенса и средневековых китайцев, повторять строчки Пушкина и Пастернака, размышлять… Боже мой! — работать над повестью! Даже не верится. Чувствую, как в лад с этим предвкушением нарастает во мне новый внутренний потенциал, готовность к глубокому самовыражению. Нет, я далеко еще не износился.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>«Разливайся вширь, — говорю я себе. — Разливайся вширь, но не лужей, а океаном. Вбирай в себя как можно больше — и будешь глубок. Будь глубок — и все реки в тебя вольются; станешь безбрежен».</p><subtitle>Болтовня в пустой комнате</subtitle><cite><p>Только так все и может начаться — с болтовни о себе. С этого первого шага. Удачно ли, нет, рассудим после. Я сам рассужу, другие рассудят — сейчас неважно.</p><text-author><emphasis>Мураками</emphasis>. Дэнс. Дэнс. Дэнс</text-author></cite><p>Дневник стал чем-то единым со мной, как мои пальцы. Хоть я и учиняю в нем огромные, непростительные пропуски, он пишется непрерывно — в сознании. Он стал постоянной функцией моего сознания, «куском и голосом собственной жизни» (Рильке). Чт<emphasis>о</emphasis> бы я ни обдумывал — мысль или впечатление, — эти мысли и впечатления сразу же и неизменно приобретают форму дневника. Мне кажется, что и поступки мои часто следуют этой форме, то есть сначала я их фиксирую, а уж потом совершаю. Вернее, совершаю <emphasis>для того</emphasis>, чтобы зафиксировать. Вернее, совершаю, следуя композиционным требованиям моего текста.</p><p><emphasis>Все же сие было, да сбудется реченное…</emphasis><a l:href="#n_63" type="note">[63]</a></p><p>В сущности, я <emphasis>пишу</emphasis> свою жизнь. Этот текст дает фундамент и независимость моему существованию; все остальное приходит и уходит. Он дает цельность. Он — самое веское мое оправдание перед лицом Хозяина. Именно здесь мое «присутствие» (выражаясь по-хайдеггеровски) размыкает для меня мое собственное «бытие».</p><subtitle>Понимание «Джоконды»</subtitle><p>Скалы в пейзаже вырастают по мере удаления. Вообще грандиозность пейзажа развивается в глубину: берега рек расступаются, реки вливаются в озера, вдали мерещатся скраденные скалами необозримые водные пространства. Горизонт отсутствует. Собственно, части пейзажа по обеим сторонам разделяющей их фигуры — это два различных пейзажа, вернее, две самостоятельные вариации на общую тему. Эта пространственная мистификация порождает ощущение неопределенности, неоднозначности, неисчерпаемой бесконечности — в отличие от космической, но все же ограниченной огромности мира в нидерландском пейзаже (от Ван Эйка до Брейгеля), одухотворенно выравнивающем все проявления, вплоть до каждой травинки, до каждого листочка в кроне далекого дерева. С другой стороны, укрупнение форм и нарастание неопределенности в глубину — одновременно с разложением, раздваиванием пейзажной темы — приводят к тому, что пейзаж перестает быть чем-то отдельным; возникает единственное в своем роде структурное соотношение, которое можно интерпретировать как объединение человека и мира. (Вёльфлина здесь интересовало только соотношение объема и пространства, порождающее уникальный эффект материальности.) Леонардовский мир-вселенная-бесконечность (в котором творения рук человеческих занимают ничтожно малое, но все же заметное место: арочный мост, переброшенный над водным потоком) не окружает человека, а <emphasis>выражается</emphasis> в нем: смотрит его глазами, улыбается его улыбкой, покоится его покоем. Отсюда и «внеморальность» или «надморальность» Джоконды, трактованная в рассуждениях Старого Энтузиаста у А. Л. Волынского в каком-то декадентском духе — как аморальность и вырождение; совершенно напрасно было бы искать в ней чисто человеческие качества: разум, красоту, добро. Даже ее пресловутая «загадочность» не сводится к загадочности характера. Если Джоконда и «говорит», то словами плотиновской Природы: «Не вопрошать меня должно, а разуметь самому в молчании, как и я молчу и не имею обыкновения говорить»<a l:href="#n_64" type="note">[64]</a>.</p><p>В том-то и дело! Работая над портретом супруги торговца шелком Франческо дель Джокондо, точнейшим и тончайшим образом воспроизводя натуру — настолько, что «и сама жизнь не могла бы быть иною» (Вазари), — Леонардо <emphasis>преодолевал единичность</emphasis>: от мельчайших индивидуальных признаков через видовое обобщение шел к <emphasis>беспредельно всеобщему</emphasis><a l:href="#n_65" type="note">[65]</a>. Он шел путем, прямо противоположным тому, который декларирован в гениальной формуле Ши Тао: «Сходство вне сходства — вот настоящее сходство».</p><p>Преодолевая несходство, китайцы очеловечивали природу, персонифицировали ее явления, создавая, по определению Эндрю Лэнга, «то нерасторжимое смешение, в котором люди, животные, растения, камни, звезды — все находятся на одном уровне личности и одушевленного существования». Для Леонардо же, напротив, человек — явление природы, ее <emphasis>лицо</emphasis>, которым природа сама себя созерцает (идея почти гегельянская); в нем она <emphasis>олицетворяется</emphasis>, вся, целиком, во всей своей пугающей двусмысленной безмерности.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Меня смешит и бесит, когда начинают калякать о «чуде искусства», в особенности о «каторжном труде». Мастера об этом не говорят. У Пушкина просто: «пальцы просятся к перу, перо к бумаге». Чаплин вспоминает лишь о тех, с кем сотрудничал, и о доходах с поставленных картин.</p><cite><p>Процесс творчества есть прежде всего процесс самоудовлетворения, но никак не служение.</p><text-author><emphasis>Пришвин</emphasis>. Дневник</text-author></cite><p><emphasis>Каторжный труд</emphasis>! Каторжный труд — прежде всего несвободный труд. Вам приходилось когда-нибудь копать землю — не для удовольствия, а, так сказать, по долгу службы? Знаете, сколько получает землекоп за свою работу? Да чего там! Копать землю, в конце концов, здоровое занятие, и голова свободна для высоких мыслей. А вот тупая, изматывающая кабинетная работа, механическая, но требующая полнейшей сосредоточенности, вроде заполнения библиографических карточек или того, например, чем я теперь занимаюсь, — составления аннотированного списка памятников, — вот это, действительно, каторжный труд. «Ибо, — говорит Кант, — для разумного человека механически легкое непомерно тяжело, когда он видит, что потраченные на это усилия бесполезны».</p><p>А называть каторжной <emphasis>творческую</emphasis> работу, совершаемую в силу неодолимой внутренней потребности и окупаемую величайшим нравственным удовлетворением, — это по меньшей мере бестактный снобизм, на который способна лишь чернь, интеллигентствующая чернь, неспособная к творчеству. Это говорю я, чернорабочий.</p><cite><p>…Ведь если что и придется претерпеть, взявшись за прекрасное дело, это тоже будет прекрасно.</p><text-author><emphasis>Платон</emphasis>. Федр. 274 a</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Умер в больнице Василий Иванович, отец Американца. Панихида в Мостранспроекте. Мы с Дементием встретились на станции «Проспект Мира», до института доехали на такси. Вестибюль заполнен людьми. Мы протиснулись, положили цветы. Сели с близкими. Сашка сидел впереди, обнимая Марию Андреевну. Смены почетного караула. Так длилось час. Потом речи, и вынесли. Мы проводили до автобуса и поехали готовить поминки. За стульями ходили в детскую библиотеку (рядом с нашей школой), добыли небольшие банкетки. Готовили стол на сорок человек. Когда они вернулись с похорон, мы уже на ногах не стояли.</p><p>За столом сидели с Американцем. Тосты: «работник… руководитель… организатор…» Седовласые чиновники поминали и о том, что покойный не чуждался водочки, и сами опрокидывали вовсю. Когда ударило в голову, я тоже чуть было не вылез: «Вот уже двадцать пять лет считая себя членом этой семьи…» Удержался, слава богу. Выходили курить на площадку; там разговоры уже другие…</p><p>Когда все разошлись, мы остались втроем за столом (Мария Андреевна в прихожей выслушивала излияния задержавшихся). Сашка вдруг заплакал. Дементий приговаривал: «Кончай…» — и лил водку; я чувствовал слезы на глазах. В этот момент мне казалось, что от моего детства кусок оторвали.</p><subtitle>Смерть, обряд, смех</subtitle><p>Несправедливость, которой человек может противостоять, вызывает у него ярость. Несправедливость, перед которой он в принципе бессилен (смерть близких и вообще неизбежность смерти), вызывает слезы отчаяния.</p><cite><p>Отсюда эта печаль по случаю смерти; мрак скорби; сердце, упоенное горечью, в которую обратилась сладость; смерть живых, потому что утратили жизнь умершие.</p><text-author><emphasis>Августин</emphasis>. Исповедь. IV. 14</text-author></cite><p>Одно из самых устойчивых (и, должно быть, наиболее древних) нравственных установлений требует провожать усопших. В христианстве, например, это требование (наряду с требованием посещать тюрьмы, подавать нищим и пр.) или осуждение за нерадивость в его исполнении является общим местом всех моральных сентенций. В обряде проводов помимо выполнения долга перед умершим реализуется, как и в каждом обряде, потребность свободного приобщения к высшему, в данном случае — потребность <emphasis>осознанием</emphasis> смерти сообща преодолеть в себе животное чувство жизни и инстинкт самосохранения.</p><p>Обряд объединяет, сплачивает людей, и личное чувство каждого, объединившись с другими, поворачивается общей с ними стороной, освобождаясь от индивидуального страдания и страха. Образуется общее чувство, недоступное каждому в отдельности. Нестерпимое ощущение утраты, унизительный ужас перед смертью, очистившись в этом слиянии чувств, претворяется в скорбное и мужественное осознание смерти как неизбежной несправедливости. («Тупой, безнравственной несправедливостью» называет смерть Герцен.) Нравственная природа человека не может мириться с этой несправедливостью; потрясенная душа, возвысившись в обряде, перед лицом смерти находит в себе силы для сопротивления. Но поскольку одновременно сознается и универсальная неизбежность смерти (для всех и каждого), это сопротивление, это <emphasis>отрицание</emphasis> смерти не может не быть трагическим.</p><p>Трагическое отрицание смерти — это, конечно, вершина нравственного сознания. Но есть еще и спуск «по ту сторону».</p><p>Это не примирение. Поскольку состояние отчаяния нестерпимо для человека, он преодолевает его, отстраняя ужас неизбежной смерти каждого (и своей в том числе) сознанием своего родового бессмертия, «чувством общности в большом и малом, живым чувством единства как <emphasis>суммой чувства жизни</emphasis>» (Ницше). Тупую несправедливость природы человек преодолевает отказом от своего «я», растворением своего индивидуального сознания в сознании рода, <emphasis>осмеянием смерти</emphasis> от лица бессмертного рода. «…Это — материально-телесный и всенародный корректив к индивидуальным и отвлеченно-духовным претензиям; кроме того, это — народный корректив смеха к односторонней серьезности этих духовных претензий (абсолютный низ всегда смеется, это рождающая и смеющаяся смерть)»<a l:href="#n_66" type="note">[66]</a>.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>8.12.1978.</strong> Я курю на кухне, а Сенька из-за стеклянной двери показывает мне «паучка»: спрятавшись за косяк, тремя пальчиками бегает по стеклу.</p><p>— Берем обыкновенного Сеньку, откусываем у него попку, отковыриваем пупок, обгладываем пальчики и жуем ушко…</p><p>— Не-ет! — кричит он.</p><p>— Берем обыкновенного Сеньку, бросаем его на сковородку, равномерно со всех сторон обжариваем и с хрустом поедаем…</p><p>— Не-ет!..</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>8.01.1979.</strong> Трехдневная безобразная пьянка с приехавшим из Питера Рыкачевым. Позавчера были у Американца. После того как выпили (со страшным гамом) по бутылке на рыло, Сашка достал из холодильника еще две бутылки. Не обращая внимания на мои зять-мижуевские протесты, налил себе, Гарюхе и Дементию. Тогда я сказал:</p><p>— А мне почему не наливаешь?</p><p>Он налил и мне.</p><p>Потом мы с Дементием, не захотевшим отпустить меня одного (а Гарюха остался у Американца), ловили такси на проспекте Мира.</p><p>Наутро Молчушка сказала, что в комнату, где мы с Дементием ночевали, невозможно войти. Мы объяснили ей, что виновата чесночная закуска, которую я приготовил вчера у Американца. Я процитировал ей Марциала: «Чтоб не несло от тебя перегаром вчерашней попойки…»</p><p>Мы позавтракали, напились кофе, потом, гуляя, купили пива и поехали к Американцу. Провели день, попивая пиво и отдыхая после вчерашнего. Ночью не мог заснуть от сердцебиения.</p><p>Сегодня они (Дементий и Гарюха) заявились ко мне на работу.</p><p>Я взмолился:</p><p>— Братцы, давайте не будем сегодня пить!</p><p>Потом сам же первый засуетился:</p><p>— Не успеем до семи!..</p><p>Впрочем, водки мы не достали. Купили вина и поехали ко мне. Поздно вечером Димка пошел провожать Рыкачева на вокзал. На прощанье Гарюха внимательно посмотрел на меня и сказал:</p><p>— Теперь я понял, какой ты будешь в старости. Рожа твоя так и останется юной, только вокруг глаз соберется множество мелких морщинок. — Он расхохотался. — Как у лилипута.</p><subtitle>Пьяницы</subtitle><p>Всякий раз, как я приезжаю в командировку в Ленинград, мы с Гарюхой довольно быстро устаем друг от друга, поскольку вынуждены почему-то каждый вечер квасить. Он в качестве радушного хозяина угощает меня, я как благодарный гость угощаю его. Это какой-то порочный круг.</p><p>Начинается обычно так. Приехав рано утром и наскоро устроившись с жильем, я по пути в архив заглядываю в проектный институт на набережной Мойки (с тыльной стороны Главного штаба), чтобы уведомить Гарюху о своем приезде. Гарюха говорит: «Приходи в обед, вместе пообедаем». Прихожу. Гарюха появляется в сопровождении нескольких приятелей. Вместе идем в магазинчик на углу Невского и Морской, где продают в розлив, и, отстояв очередь, выпиваем по стакану дешевого портвейна. Выходим на улицу покурить. «А когда же обедать будем?» — спрашиваю Гарюху. «Так мы же уже обедаем, — удивляется он. — Вот, первое уже съели. Сейчас примемся за второе». После второго стакана я, голодный, с мутной от дорожного недосыпа головой, возвращаюсь в архив, стараясь дышать в сторону, предъявляю дежурному милиционеру свой пропуск, потом клюю носом над описями фондов… Ну и <emphasis>понеслась</emphasis>!</p><p>Гарюхе, впрочем, легче: время от времени он спихивает меня на кого-нибудь из своих приятелей. Вот как-то с одним из них, Витей, симпатичным парнюгой, я и надрался… А у меня в Питере, когда выпью, просыпается неодолимая потребность отыскать дом старухи-процентщицы. И — почему-то — уверенность, что на этот раз непременно отыщу. (Но всегда — впустую. Танька Долинина неоднократно доставала мне с полки и наконец даже подарила книгу «Петербург Достоевского», где указан адрес этого дома на канале Грибоедова, но, когда доходило до дела, я не мог вспомнить номер и начинал все сначала.) Такая вот <emphasis>идея фикус</emphasis><a l:href="#n_67" type="note">[67]</a>. Парнюга меня заверил:</p><p>— Я этот дом знаю, я тебя сейчас туда отведу. Только сначала ко мне заскочим, у меня полбутылки водки припрятано… Да и жену предупредить надо. Это недалеко, на Плеханова.</p><p>Насчет полбутылки мне понравилось. Магазины уже закрылись, а добавить хотелось. Витя скрылся в подъезде, я дожидался его, сидя на тротуаре. Конец мая, самый разгар белых ночей; теплый, солнечный вечер; о том, что время позднее, можно было догадаться только по малолюдству на улицах. Ждать пришлось долго: видимо, объяснение с женой затянулось. Витя наконец вышел с заветной бутылкой в руке:</p><p>— Давай-ка куда-нибудь затусуемся…</p><p>— Чего там! — возразил я. — Прямо здесь и выпьем.</p><p>— Нет, у нас в Питере так не принято.</p><p>Бутылку мы распили, укрывшись за строительным фургончиком, после чего в косых лучах солнца тронулись в путь. Шли не торопясь, беседуя о том о сем. Я с интересом слушал Витю. До того как оказаться в Гарюхиной компании, он работал в Смольном: шоферил на «чайке». Случилось ему, в частности, возить Вилли Брандта, когда тот прибыл в Ленинград с визитом. И тут вот какая история.</p><p>Едут они с федеральным канцлером ФРГ по городу… А у Вити, когда он «при исполнении», — строжайшая инструкция: ни в коем случае не останавливаться. Что бы ни произошло! И вот, едут. Эскорт мотоциклистов в белых крагах, хвост сопровождения… Церемониал! Вдруг откуда ни возьмись выметнулся мужик поперек дороги. Встрепанный, в драной голубой майке, глаза безумные… Панически заплясал перед самым радиатором. Что делать? Давить человека Витя по определению не может. Но и тормозить нельзя. И ни секунды на размышление. Короче, <emphasis>форс мажор</emphasis>. Не успел ничего сообразить — мягко, сбоку, обгоняет черная «Волга» охраны, мужика мгновенно втаскивают в открывшуюся дверцу, и путь свободен! Вечером, на служебной даче (поскольку во время официальных мероприятий весь персонал переводится на казарменное положение), Витя спросил охранников, что же такое было-то? Те смеются:</p><p>— Ты обратил внимание на время?</p><p>— Ну, что-то около семи…</p><p>— Не около, а точнехонько без двух минут семь. Мужик за водкой из дома выскочил — в «Гастроном» напротив. Брандт, не Брандт — ему п<emphasis>о</emphasis> хую, главное — до закрытия успеть! К<emphasis>а</emphasis>к только через оцепление прорвался…</p><p>— И что же с ним?</p><p>— Да ничего. У него в кулаке три шестьдесят две было зажато, копейка в копейку, — это его и спасло. Чего с ним возиться? Дали по шее и отпустили.</p><p>…Мы с Витей вышли на какой-то мост. Солнце, закатившись за крыши, как будто не собиралось покидать ясного неба. Набережные были пустынны.</p><p>— Это — что? — спросил я, показывая на воду.</p><p>— Канал Грибоедова.</p><p>— Мы его в третий раз уже переходим.</p><p>— Так он извилистый…</p><p>— Знаешь что, — сказал я. — Ну ее к лешему, эту процентщицу. Пойду-ка я домой. Поздно уже.</p><p>Но я и не представлял — насколько. Метро не работало. До Автово (в тот раз я остановился у Рыкачевых) пришлось добираться на такси. Дверь мне открыл Юрий Владимирович, дожидавшийся моего возвращения. А Гарюха, подлец, давно спать завалился.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>12.02.1979.</strong> Вот говорят: гений. В шутку, конечно… А вся-то моя гениальность заключается в добросовестности. За что бы я ни брался, я выжимаю из себя все, на что способен. Я просто не могу иначе. И не ради похвал, а, действительно — не могу. Я мог бы повторить за Буниным:</p><p>— Я человек самолюбивый. Не люблю срамиться. Держу свечку перед грудью.</p><cite><p>И может ли удовлетвориться меньшим тот, кто может достигнуть высшего?</p><text-author><emphasis>Лессинг</emphasis>. Лаокоон</text-author></cite><p>Да, конечно, и желание первенствовать тоже; но с уверенностью могу сказать: и на необитаемом острове я действовал бы так же. И это — трагедия. Моя многосторонность расшибает лоб о добросовестность. В сущности, это неумение подчинять второстепенное главному, неумение организовать свою жизнь <emphasis>структурно</emphasis>. Я постоянно занят очередными делами, «текучкой», я утопаю в ней, а до главного руки не доходят. А когда, наконец, доходят (все реже и реже), то не хватает времени и сил довести до конца. Все из-за той же треклятой добросовестности.</p><subtitle>В Свияжске</subtitle><cite><p>…Ты найдешь немалое количество городов, основанных там, где опытные в военном деле полководцы поставили вехи.</p><text-author><emphasis>Альберти</emphasis>. Десять книг о зодчестве</text-author></cite><p>Вдоль высокого правого берега «Ракета» ходко движется вверх по течению Волги. Казань, освещенная вечерним солнцем, все еще видна за кормой. Предчувствием абсурда возникает на берегу и проплывает мимо пустое, без крыши, кирпичное шестиэтажное здание в Набережных Морквашах — паровая мукомольная мельница купца Романова. Миновав пристань Дачную, «Ракета» начинает огибать лесистый склон Услона. Казань наконец скрывается из вида, берега водохранилища расступаются к горизонту, а впереди, прямо из коричневых пенистых волн, вырастает гора, покрытая белыми храмами. Это Свияжск — городок, примечательный в нашей истории.</p><empty-line/><p>25 февраля 1550 года внезапная оттепель, сопровождавшаяся «дождями великими и мокротой немерной», вынудила московские полки отступить от осажденной ими Казани. Это была уже вторая — после зимнего похода 1548 г. — неудача под стенами татарской столицы. Причины неудач были очевидны: войскам приходилось далеко продвигаться в глубину неприятельской территории; обремененные осадными орудиями и обозом, они теряли маневренность и приходили к цели уже измотанными; трудности усугублялись необходимостью наступать в зимних условиях, поскольку замерзшая Волга представляла единственный путь, по которому мог двигаться тяжелый «наряд», и позволяла избежать опасностей речной переправы. Войско нуждалось в стратегическом опорном пункте на подступах к Казани.</p><p>Замысел постройки города-крепости в самом сердце неприятельской территории, рядом с Казанью, на противоположном от нее, правом берегу Волги, — дерзкий замысел этот, родившийся во время февральского отступления 1550 г., принадлежал находившемуся при войске Ивану IV. «И мимо грядущу, — рассказывает автор Истории о Казанском царстве, очевидец описываемых событий, — путем по Волзе, ледом, за 15 верст от Казани, на реце, зовомеи Свияге, еи же устье в Волгу течет, узре ту между двема рекама, гору высоку и место стройно, и твердо велми, и красно, и подобно к поставлению града, и возлюби ево в сердцы своем».</p><p>Более точная Никоновская летопись сообщает, что в обсуждении вопроса о создании опорной базы русских войск приняли участие примкнувшие к Москве татарские князья во главе с московским ставленником на казанский престол — касимовским царем Шах-Али; они-то и указали молодому государю на одинокую гору неподалеку от устья Свияги. «…И взъехал на Круглую гору, — передает подробности Царственная книга, — и с ним мало от вой его, яко 30, и разсмотри величество горы тоя; и человеколюбец Бог… вложи в сердце его свет благоразумиа… на той бы ему горе поставити град Казанского для дела и тесноту бы учинити Казаньской земле и во граде церкви святыя воздвигнути, яко да просветится свет в темне месте».</p><p>Место было, действительно, на редкость удачное. Высокая Круглая гора с крутыми каменистыми склонами, господствующая над окрестными заливными лугами, представляла собой неприступную позицию («место твердо велми»). С восточной стороны подошва горы омывалась водами Свияги, с западной — Щучьим озером; вытекающая из озера в Свиягу болотистая речка Щука огибала гору с севера. Услонские горы, заслонявшие свияжскую пойму от Казани, давали возможность скрытно концентрировать силы, подвозить припасы и производить строительные работы; сама же Казань хорошо просматривалась от устья Свияги. Крепость на Круглой горе должна была стать форпостом наступления, смело, решительно выдвинутым к самым стенам татарской столицы: постоянно сковывая противника и обеспечивая оперативный простор русской армии, она позволила бы четко локализовать театр военных действий.</p><p>Но дело не ограничивалось решением чисто военной задачи — «тесноту учинити Казаньской земле». Уже в первоначальном замысле выражена цель более обширная: «да просветится свет в темне месте». Это значило — в политическом аспекте — прочно утвердиться на волжском правобережье, сразу отторгнув от Казанского царства всю «горную» половину, независимо от того, как сложится судьба самой Казани. Московское правительство сумело разглядеть едва заметную трещину национальной и социальной розни между собственно Казанью и подвластными ей народами («горной черемисой»), населяющими правый берег Волги. «Свияжскому городу» предназначалась роль вбитого в эту трещину клина… Поэтому крепость на Круглой горе была задумана не просто как укрепленный военный лагерь и временная продовольственная база русских войск, но как перспективный военно-административный центр новой провинции; недаром место для нее было выбрано не только «твердое», но также «стройное» и «красное».</p><cite><p>И начинает государь и делу касается, призывает к собе диака своего Ивана Григорьева сына Выродкова и посылает его, а с ним детей бояръских, на Волгу, в Углецкой уезд, в Ушатых вотчину, церквей и города рубити и в судах с воеводами на Низ везти…</p><text-author>Никоновская летопись</text-author></cite><p>«Новый город Свияжский» строился вдали от Свияги, в глубоком тылу, в верховьях Волги. Там в течение зимы 1550–1551 года под руководством опытного строителя и военного инженера И. Г. Выродкова были возведены укрепления и постройки будущего города.</p><cite><p>Великий князь приказал срубить город с деревянными стенами, башнями, воротами, как настоящий город, а балки и бревна переметить все сверху донизу. Затем этот город был разобран, сложен на плоты и сплавлен вниз по Волге, вместе с воинскими людьми и крупной артиллерией.</p><text-author><emphasis>Штаден</emphasis>. Записки</text-author></cite><p>Караван тронулся в путь в конце апреля 1551 г., одновременно было предпринято наступление «полем» и обходное движение русских войск и казаков из Мещёры и Вятки с целью захвата переправ на реках и блокирования Казани.</p><p>Первым к устью Свияги пришел «изгоном» из Нижнего Новгорода отряд князя П. С. Серебряного. В воскресенье 17 мая, в Троицын день, он остановился лагерем на Круглой горе, превращенной весенним паводком в остров, «и вечерню Троицкую и с молитвами на той горе пели». (Следует отметить стремительные темпы этого похода: за полтора суток, с «субботы перед Троицыным днем», отряд на челнах прошел более 400 километров.) На следующий день этот передовой полк произвел внезапное нападение на казанский посад, после чего «князь Петр с всеми людми отошел на Свияжское устье да стал на Круглой горе дожидатся царя (Шах-Али) и воевод». Через несколько дней прибыли основные силы русской армии.</p><cite><p>Все Московское воинство… везущи с собою готовы град деревяны на великих лодиях Белозерских, тово же лета нов, хитр сотворен, и плывше 30 днеи и приидоша в землю Казанскую на реку Свиягу, на место указное им…</p><text-author>Никоновская летопись</text-author></cite><p>«И вылесчи воеводы великого князя из судов, — продолжает очевидец, — начаша лес сещи, где быти городу, и, очистя гору, пев молебнаа и воду освятя и с кресты по стенному месту обошли и обложили город и церковь в городе заложили в имя Рожества Перчистыя и чюдотворца Сергиа…» Согласно Вологодско-пермской летописи, караван прибыл в день Константина и Елены, то есть 21 мая; 23-го была «обложена» Рождественская церковь с приделом Сергия Радонежского, а 24-го началась постройка города. Та же летопись кроме прибывшего с войском Выродкова называет второго «хитреца и градоздавца и делателя» — Петра Федчищева. Под руководством этих двух «приказщыков», а также назначенных царем «осадных» воевод войско приступило к сборке демонтированных построек. Одновременно вся русская конница была отправлена в рейд «по улусом Казанским воевати и пленити горныя Черемисы».</p><cite><p>Город же, которой сверху привезен, на половину тое горы стал, а другую половину воеводы и дети боярские своими людми тотчас зделали, велико бо бяше место, и свершили город в четыре недели.</p><text-author>Никоновская летопись</text-author></cite><p>Стены крепости выполнялись из городней — высоких бревенчатых срубов, поставленных вплотную один к другому, с проложенным по верху «мостом» и нависающими боевыми «обламками»; часть городней заполнялась землей и камнями, остальные предназначались для пушек «подошвенного боя». Как видно, летопись преувеличивает потребовавшиеся доделки: в Писцовой книге Свияжска из 563 городней крепости лишь 29 названы «свияжскими» (в отличие от «верховских»), причем их расположение на диаметрально противоположных участках показывает, что сборка велась сразу с двух сторон — от Свияги и Щучьего озера; рубка же новых городней понадобилась, чтобы только сомкнуть два больших полукружия стен.</p><p>Общая протяженность оборонительной линии составила 2250 метров. Стены, воздвигнутые над самым краем крутых склонов, были укреплены пятнадцатью рублеными башнями и четырьмя стрельницами. По-видимому, в крепости сразу же были возведены необходимые гарнизонные постройки.</p><cite><p>…И немного дни готовы собравше и поставиша град, велик и красен, в лета 7059, Июня в 30 день…</p><text-author>История о Казанском царстве</text-author></cite><p>Это был первый — и сразу широкий — шаг Московского государства к востоку. Можно сказать, что с постройки Свияжска начинается создание Российской империи. Здесь все вызывает удивление: политический расчет, смелый и точный выбор места, новаторский организационный размах, согласованность всех действий, совершаемых множеством людей на огромном пространстве, сама идея использования водного пути — Волги — для доставки готовых строительных деталей крепости вместе с армией из глубокого тыла непосредственно к месту боевых операций, методы сборного строительства, впервые примененные в таких масштабах, и неслыханная быстрота постройки города, не уступавшего по своим размерам средним городам Европы. Велико было смятение казанцев, когда они узнали, что неожиданно появившееся русское войско «<emphasis>аки смеяся им, играя</emphasis>, не во многи дни поставиша град среди земля их, <emphasis>яко на плеща их</emphasis>»!</p><p>Политические последствия постройки города на Свияге, как говорится, не заставили себя ждать.</p><cite><p>Горные… люди видев то, что город царя православного стал в их земле, и начаша ко царю (Шах-Али) и воеводам приезжати и бити челом, чтобы государь их пожаловал, гнев свой отдал… И государь их пожаловал, гнев свой им отдал и воевати их не велел и взял их к своему Свияжьскому городу…</p><text-author>Никоновская летопись</text-author></cite><p>Это была немаловажная победа: на сторону Москвы перешли «40 000 луков гараздых стрельцов»; их тотчас двинули против Казани. Крепость, вклинившаяся между Казанью и ее владениями на правом берегу Волги, расколола Казанское царство пополам и сразу же превратилась в военно-административный центр отторгнутого края. Вторым ближайшим следствием постройки «Свияжского города» и всей летней кампании 1551 года было падение правительства царицы Сююнбике в самой Казани. На казанский престол сел московский ставленник Шах-Али; вторая, еще не завоеванная половина царства признала свою вассальную зависимость от Москвы.</p><p>11 августа 1551 года Петр Серебряный провез через новую крепость в Москву низложенную Сююнбике с сыном. 28 августа начался вывод захваченных казанцами русских пленников. Всего было освобождено 60 000 человек; в «Свияжском городе» их встречали, давали «корм государев» и отправляли на родину. Одновременно выступила в обратный поход собранная под Казанью русская армия.</p><p>Начинается обильный приток населения из центральных и северных московских областей в созданный на Свияге город. Форпост восточной экспансии Московского государства, укрепленный многочисленным гарнизоном и окруженный туземным населением присоединенного обширного края, представляет богатые возможности для развития ремесел и торговли. Город развивается как мощный противовес Казани, рассчитанный на длительное время.</p><p>Однако равновесие вскоре было нарушено. Шах-Али не смог удержаться на казанском престоле и в марте 1552 года был вынужден бежать в Свияжск. К власти в Казани снова пришли сторонники воссоединения с Крымом и ногайцами против Москвы. Началось возмущение всего контролируемого Свияжском края: «все изменили горные люди, а сложилися с Казанью».</p><p>Теперь на первый план выступает военно-стратегическое значение Свияжска. Опорная база русских войск, придвинутая почти вплотную к татарской столице, максимально сокращала завершающую стадию наступательных операций и обеспечивала их успех. 13 августа 1552 года в Свияжск вступает русское войско во главе с Иваном IV и соединяется с сосредоточенным здесь двадцатитысячным корпусом в составе трех полков (один из которых целиком набран из «черемисы и чюваши»); здесь также находятся «орудия великие стенобитные», заранее сплавленные по Волге. «И как к тому приехали есмы, — вспоминает о Свияжске участник этого похода князь А. М. Курбский, — воистину, яко в свой дом, от того долгого и зело нужного пути: понеже привезено нам множество… запасу, також и купцов безчисленное множество с различными живностьми и со многими товары, идеже беше всего достаток, чего бы душа восхотела (точию нечистоты тамо купить не обрящешь)».</p><p>18 августа царь отстоял молебен в Рождественской церкви. Переправившись под прикрытием крепости через Волгу, войско приступило к последней осаде Казани.</p><empty-line/><p>Вся эта удивительная история обязывала, просто <emphasis>обязывала</emphasis> меня реконструировать первоначальную пространственно-планировочную структуру Свияжска, сформированную горододельцами Ивана IV, а затем стертую регулярной перепланировкой, которой подвергся город (как и другие русские города) на рубеже XVIII и XIX столетий.</p><p>Понятно, что выстроенный «от основания» по единому замыслу Свияжск должен был отличаться от большинства русских городов, которые постепенно в течение столетий развивались из древних поселений. Волевое, динамичное, рациональное начало, так поразительно проявившееся при его создании, побуждает и в планировке отыскивать новаторские, ренессансные черты. Ожидаешь прямых линий, правильных геометрических фигур, напоминающих проекты архитекторов итальянского Возрождения. Однако документально подтвержденная реконструкция, полученная сопоставлением текста Писцовой книги 1565–1567 годов с ранними, дорегулярными планами Свияжска, не имеет ничего общего с «идеальными» городами в форме звезды или правильного многоугольника. Она, скорее, обнаруживает сходство с другим направлением ренессансной градостроительной мысли (Альберти), которое, в противоположность отвлеченному проектированию, искало опоры в историческом опыте, в изучении реальной органической жизни античного и средневекового города, отраженной в его планировке. Отсюда — выявленные планировочные особенности Свияжска: смещение главной городской площади в самый конец короткого сквозного проезда через крепость, к Рождественским воротам (с частичным выносом за ворота), и создание второй, торговой площади в самом центре крепости. Такое — двухцентровое и динамичное — построение плана дополнялось четким зонированием территории, выразившемся в совмещении разных планировочных принципов — линейного и веерно-радиального: главная проездная улица, с сосредоточенными вдоль нее важными общественными сооружениями — городским собором, военным и продовольственным складами, первым в городе монастырем, тюрьмой, дворами военной и гражданской администрации, — пролегала в стороне от торговой площади, от которой расходились улочки собственно жилых кварталов. «Внутри же города, — пишет Альберти, словно бы имея в виду транзитную магистраль свияжской крепости, — подобает ей быть не прямой, а подобной реке, извивающейся мягким изгибом то туда, то сюда, то вновь в ту же сторону; ибо, помимо того, что там, где она будет казаться длиннее, она заставит и город казаться больше, чем он есть, она, конечно, много придаст прелести, принесет много пользы и создаст много удобств, сообразуясь с меняющимися потребностями и нуждами. И как хорошо будет, когда при прогулке на каждом шагу постепенно будут открываться все новые стороны зданий…»<a l:href="#n_68" type="note">[68]</a></p><empty-line/><p>«Ракета» мягко толкнулась бортом о причал, и стало тихо, только вода всхлипывала под днищем. Вскинув рюкзаки на плечи, по прогибающимся мосткам с набитыми поперечинами мы спускаемся с дебаркадера на берег. Нас встречает покойная деревенская тишина, острый вечерний запах пыли, древесных опилок, куриного и козьего помета (крупной скотины на острове не держат). Солнце стоит низко, вокруг ни души. Мы идем по берегу, потом начинаем подниматься в гору, «к царю Константину».</p><p>…Гражданская война встряхнула сонный уездный городок. Неожиданно воскресло его давнее героическое прошлое: в самый критический момент борьбы, когда, по свидетельству Троцкого, Советская Республика «сузилась до размеров старого московского княжества» и сама Москва оказалась под угрозой, когда «все осыпалось, не за что было зацепиться, положение казалось непоправимым», Свияжск опять сделался стратегическим опорным пунктом на важнейшем, восточном направлении.</p><cite><p>…Едва видимая на карте России черная точка, за которую в минуту отчаяния и бегства… схватилась рука революции.</p><text-author><emphasis>Рейснер</emphasis>. Фронт</text-author></cite><p>«Судьба революции решалась на этот раз под Свияжском», — вспоминал потом бывший председатель Реввоенсовета, который в августе 1918 года прибыл сюда, в штаб выбитой из Казани 5-й армии, чтобы навести порядок на разваливающемся Восточном фронте. И судьба России, — хочется добавить.</p><cite><p>Свияжск — почему именно Свияжск? Название этой маленькой станции на берегу Волги, сыгравшей впоследствии такую крупную роль в обороне и обратном взятии Казани, ставшей горном, в котором выковалось ядро Красной Армии, возникло, было повторено, запомнилось как-то стихийно, в самый разгар отступления и паники.</p><text-author><emphasis>Рейснер</emphasis>. Фронт</text-author></cite><p>Сюда стягивались остатки разбитых, деморализованных отрядов, приходили подкрепления. Здесь властвовала «отчаянная решимость защищаться до последнего» и стремительно складывались боевые, организационные, политические качества новой, победоносной армии. Отсюда корабли Волжской военной флотилии шли сбивать неприятельские батареи с Услона и высаживать десант на казанских пристанях, — разворачивалась, по словам восторженной Ларисы Рейснер, «сказочная эпопея Свияжска, из которого крестом пошла на четыре стороны волна революционных наступлений. На восток — к Уралу, на юг — к Каспию, Кавказу и персидским границам, на север — к Архангельску, на запад — к Польше».</p><p>Начавшееся штурмом Казани контрнаступление большевиков странно напоминает события середины XVI века; только на этот раз русские гнали и били русских и сами ложились под их ударами, и неимоверно возросло взаимное ожесточение воюющих сторон.</p><cite><p>Здесь, под Казанью, можно было на небольшом пространстве обозревать многообразие факторов человеческой истории и почерпать аргументы против трусливого исторического фатализма, который во всех конкретных и частных вопросах прикрывается пассивной закономерностью, обходя ее важнейшую пружину: живого и действующего человека.</p><text-author><emphasis>Троцкий</emphasis>. Моя жизнь</text-author></cite><cite><p>Только успеет сказать «мои сапоги — тебе» и перестает быть.</p><text-author><emphasis>Рейснер</emphasis>. Фронт</text-author></cite><p>В свияжском Успенском монастыре разместился один из первых исправительно-трудовых лагерей. В 1927 году у Свияжска отнят статус районного центра, в 1932 году он объявлен сельским населенным пунктом. «Воинствующие безбожники» разрушили городской собор XVI века и три приходские церкви. Наконец, заполнение Куйбышевского водохранилища в 1956 г. превратило Свияжск в остров, отрезанный от внешнего мира и лишенный главного источника своей хозяйственной жизни — окрестных заливных лугов. Обезлюдевший, законсервированный островок русской культуры мало интересовал руководство Татарской АССР. Сюда, с глаз подальше, убрали несколько сотен душевнобольных людей, беспомощных стариков, детей с «неправильным развитием». Свияжск стал в полном смысле островом скорби, изолированным, никому не нужным, мимо которого проходят, не останавливаясь, туристские волжские теплоходы.</p><empty-line/><p>Тропинка вьется в гору. Оставляя справа маленькую белую церковь Константина и Елены, мемориализовавшую прибытие русского войска с «готовым градом деревянным», мимо здания Общественного собрания (ныне сельской школы) мы выходим на площадь и, обогнув высокий травянистый курган — руины взорванного собора, — оказываемся на футбольном поле. В низких солнечных лучах сверкает посреди поля огромная бронзированная голова на постаменте, а дальше, за бюстом, видны еще два кургана, оставшиеся от Никольской и Софийской церквей.</p><p>В тишине слышен голос одинокой сгорбленной старушки. Она стоит под кирпичной стеной двухэтажного дома и, обращаясь к этой стене, негромко беседует с кем-то невидимым. Более того: слышно, как этот невидимый ей отвечает! И только тогда замечаешь в стене небольшое отверстие с приделанным к нему желобом, когда по этому желобу соскальзывает в старушкину сумку буханка хлеба. А мы уж и забыли, как «отпускают» хлеб в Свияжске.</p><p>У Троицкой деревянной церкви, выстроенной в честь высадки передового русского отряда и, возможно, на том самом месте, где 17 мая 1551 года люди князя Серебряного «вечерню Троицкую пели», готовясь к завтрашнему подвигу, несколько парней в тренировочных костюмах, старательно вдыхая и выдыхая, с величайшей серьезностью поднимают тяжелые гантели, приседают, лежа жмут самодельную штангу. Отходят, потряхивая руками и ногами, и снова жмут и дышат. Мы расспрашиваем их, где найти Азбукина, прораба нашего реставрационного участка. Они дают пояснения, не отрываясь от своего занятия, в промежутках между вдохами. Вокруг уважительно вертятся пацаны помладше, они вразумительно дополняют скупые ответы атлетов. Оставив под их присмотром рюкзаки, мы отправляемся за Всеволодом Владимировичем к хозяину острова — главному врачу психбольницы, в Успенский монастырь.</p><p>В этот вечерний час — время полива огородов — все население острова с ведрами и коромыслами выстроилось в длинную очередь к едва цедящей воду поселковой колонке. Но настоящая жизнь — мы уже знаем — начнется ночью, когда в темноте вокруг острова застучат бесчисленные браконьерские моторки. Свияжские мужчины выйдут на промысел…</p><p>Миновав очередь, мы сворачиваем в бывшую Сергиевскую улицу, сохранившуюся от планировки XVI века. Вдоль изгородей, сплошь увешанных серым и голубым больничным бельем, идем прямо к монастырским воротам.</p><p>Да, это, действительно, редкостный город-музей на острове, сохранившийся в своих первоначальных компактных границах, с выдающимися памятниками русского зодчества и рядовой застройкой, не потревоженный вторжением промышленности и нового строительства. Заповедник, в котором сгустилась наша история — с победами, которые неизменно порабощают самих победителей, и незаметной созидательной работой, с короткими «звездными часами» и длинной скукой. Здесь все сошлось воедино: подвиг — и концлагерь, полет вдохновения — и сумасшедший дом.</p><empty-line/><p>…В психбольнице заканчивается банный день. Последние больные тянутся из монастырских ворот к бане, расположенной напротив, в комплексе бывшего конюшенного двора. Дюжая санитарка в воротах подхватывает вытолкнутого к ней человека и толкает его дальше, через дорогу. Тех, кто не может идти сам, она соединяет по двое, и они идут, поддерживая друг друга, мелкими неуверенными шажками. Кто-нибудь из них вдруг валится на землю и остается лежать, невнятно лепеча, а другой беспомощно стоит над ним, не зная, что делать дальше. Тогда к ним торопится другая санитарка, поджидающая у входа в баню, энергичными толчками и руганью приводит их в порядок. Человек пять мужиков покуривают на лавочке у ворот, с философским спокойствием наблюдая за этим шествием: с детства насмотрелись… Одна из стриженных наголо женщин быстро, деловито — санитарки не успели ее перехватить — сворачивает за угол и, задрав рубашку, присаживается под стеной. Голая старуха ползет на четвереньках, захватывая ладонью пыль и отправляя ее в рот…</p><p>А посмотришь вокруг — какой простор! И из этого простора идет ровный, непрерывный напор богатырского ветра: у-у-у…</p></section><section><title><p>1980</p></title><subtitle>* * *</subtitle><p>«Гладко, как хорошая живопись» (Дега). Одна из тех бессмысленных фраз, где главный член без всякого ущерба может быть заменен любым другим словом (в данном случае «гладко» — любым наречием: «шероховато», «чисто», «грязно», «апоплексично» и т. д.). Подобные фразы предназначаются узкому кругу <emphasis>понимающих</emphasis> и как таковые имеют как раз довольно точный смысл. В данном случае я, по-видимому, тоже принадлежу к этому кругу, ибо <emphasis>понимаю</emphasis>. Для меня «гладко» — это чисто, красиво, без помарок переписанная страница, ставшая такой в результате многократных переделок, вычеркиваний, добавлений, а иногда и полных обновлений текста. Эта страница даже видом своим говорит о высшей завершенности, о невозможности что-либо изменить, вообще — о единственно возможном решении. Ее приятно читать вслух. Ее хочется поскорее прочесть кому-нибудь вслух. Она воплощает собой <emphasis>произведение</emphasis>, противопоставленное хаотичности непосредственного выражения, «то золотое и холодное (как сказал бы Ницше), что свойственно всем законченным вещам», — круглое, тяжелое, твердое, как голыш, и такое же естественное, то есть как бы рожденное из хаоса и непосредственности, а на самом деле тысячекратным безостановочным трудом бесследно преодолевшее их.</p><cite><p>Отбросить произвольность… искать в себе силы для создания произведения несколько более совершенного, нежели то, на какое можно было рассчитывать; найти в себе достаточно энергии, чтобы удовлетворяться лишь ценой бесконечных усилий…</p><text-author><emphasis>Валери</emphasis>. Тетради</text-author></cite><p>Кажется, глава об Астрахани мне удалась.</p><subtitle>Кризис</subtitle><p>В Эрмитаже: налюбовавшись своими любимыми голландцами, я испытывал затем настоящую физическую боль в залах поздних эпох. И эта боль все усиливалась по мере приближения к ХХ веку. В зале Матисса я был вынужден просидеть около получаса, привыкая к диссонансам, но и после этого не мог разглядеть в живописи ничего, кроме доставляющих чувственное наслаждение внешних эффектов. Упадок живописи, начиная с ХVII века<a l:href="#n_69" type="note">[69]</a>, выразившийся в постепенной утрате духовного содержания, — упадок, в котором я давно уже не сомневаюсь, явился передо мной во всей своей наглядности.</p><p>Чем дальше, тем больше: <emphasis>только</emphasis> более или менее выразительная композиция, <emphasis>только</emphasis> точный рисунок, <emphasis>только</emphasis> красивый цвет… И <emphasis>ничего</emphasis>, что стояло бы <emphasis>за</emphasis> этим. «…Все это носит механический характер, — говорит Винкельман, — и потому нужна лишь механическая душа, если так можно выразиться, для того чтобы понимать и ценить произведения такого искусства».</p><p>Боль возникала от непропорциональной нагрузки на ощущение — при одновременном опустошении эстетических значений. Живопись утрачивает глубину, становится плоской, все более сводится к заглаженному или взрыхленному красочному слою. Утрата содержания, утрата духовной глубины сопровождается сужением возможностей формы. Деревья на заднем плане «Хозяйки и служанки» Питера де Хоха, написанные «в манере Коро», свидетельствуют: то, что составляло главную проблему для замечательного пейзажиста ХIХ века, художником ХVII века осуществлялось между прочим, на периферии произведения, как часть гораздо более широкой и сложной задачи. Отсюда можно было бы сделать вывод о том, что развитие живописи заключается в «укрупнении плана» (художник позднейший укрупняет фрагмент произведения своего предшественника), но не стоит увлекаться; несомненность упадка сама по себе достаточно знаменательна, чтобы какая бы то ни было концепция могла тут что-нибудь прибавить. «Все великие задачи искусства были решены в шестнадцатом веке», — вздыхает Делакруа<a l:href="#n_70" type="note">[70]</a>. А после «Черного квадрата» живопись вообще превратилась в пустое занятие.</p><p>«Ныне мы подходим не к кризису в живописи, каких было много, а к кризису живописи вообще, искусства вообще, — пишет Бердяев. — Это кризис культуры, осознание ее неудачи, невозможности перелить в культуру творческую энергию». Дело, возможно, в том, что искусство живописи неразрывно связано с религиозным сознанием. «Кризис культуры теперешней есть кризис христианства, — подтверждает Шпет, — потому что иной культуры нет уже двадцатый век»<a l:href="#n_71" type="note">[71]</a>.</p><cite><p>То, что выросло из религии и в ее соседстве, не может уже расти, когда разрушена сама религия…</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Человеческое, слишком человеческое. V. 239</text-author></cite><p>Картина прошлого была (и остается) <emphasis>окном в мир</emphasis> — в смысле, общем и для иконы, и для «малых голландцев», — тогда как теперешняя картина является предметом развлечения, и только. Так и воспринимает ее зритель, заранее настроенный «полюбоваться».</p><p>Утрачена познавательная сторона художественной деятельности. Современный художник либо сводит свою работу к полному автоматизму, либо стремится к оригинальности во что бы то ни стало. И в том и в другом случае он опошляет само понятие искусства.</p><cite><p>Искусство со стороны его высших возможностей остается для нас чем-то отошедшим в прошлое. Оно потеряло для нас характер подлинной истинности и жизненности, перестало отстаивать в мире действительности свою былую необходимость и не занимает в нем своего прежнего высокого положения…</p><text-author><emphasis>Гегель</emphasis>. Лекции по эстетике</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Я прожил жизнь чувством, ощущением, а не мыслью. «Проклятые вопросы» не волновали меня. Надо же, мысль о смерти, о бессмысленности существования, обреченного смерти, — именно мысль — впервые посетила меня только в самое последнее время!</p><p>А чем еще постигается смерть, как не мыслью? То, что выше мысли — мое духовное «я», — не знает смерти, ибо само бессмертно; то, что ниже, — испытывает животный страх перед ней и выискивает способы заглушить этот страх. Остается мысль, которая с равным успехом может послужить как высшему, так и низшему. Но моему разуму противопоказано забираться слишком глубоко в интересующие его предметы. Он норовит ускользнуть от последнего усилия, ловко свести концы с концами, завершив свою работу какой-нибудь легковесной шарлатанской подстановкой. Мелочность и отсутствие убеждений — вот мой портрет.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><emphasis>Отсутствие убеждений</emphasis> — не от беспринципности, а от того, что противоположные утверждения представляются мне равно справедливыми.</p><cite><p>Разве &lt;обязательно&gt; кто-то из нас прав и кто-то не прав? А может быть, мы оба правы или мы оба не правы. Кого же найти нам, чтобы рассудил нас?</p><text-author>Чжуан-цзы</text-author></cite><p>Органичное, инстинктивное тяготение к более высокой точке, к <emphasis>общему</emphasis>, примиряющему самые разные позиции как равноценные — в их гармонической последовательности. Склонный в устных (особенно в пьяных) спорах к односторонним крайностям, в серьезном размышлении я ищу соединения противоположностей, которые, как я понимаю, совсем не исключают друг друга, но утверждаются на своих соотносительных местах в <emphasis>растущем целом</emphasis>.</p><p>Более того, я уверен, что это стремление — коснуться в каждом случае обоих берегов, — есть главная тенденция современной рефлексии, постепенно отказывающейся от варварского «или — или». (Ложен сам принцип «вставания на принцип».) На мой взгляд, умный материалист и умный идеалист скорее поймут друг друга, чем умный материалист — глупого материалиста. И, однако же, — нет: общая <emphasis>система фраз</emphasis> сгоняет умных и дураков в одно стадо, тупо противостоящее другому такому же стаду. «Убеждения, — говорит Ницше, — более опасные враги истины, чем ложь».</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Вся моя жизнь есть, в сущности, ожидание. Ожидание того, что в одно прекрасное утро я проснусь другим человеком.</p><cite><poem><stanza><v>Хочу родиться в лучшем смысле слова,</v><v>Жду не дождусь разбить свое стекло;</v><v>Но как вокруг я посмотрю, так снова</v><v>Боюсь: как будто время не пришло</v><v>Отважиться на это.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Гете</emphasis>. Фауст. II. 2</text-author></cite><p>Натура моя вот какая: посадили бы меня в одиночную камеру и разрешили бы только читать, писать и гулять по часу в день, — и больше мне ничего не нужно. Без разносолов я обойдусь, без общения, без женщин — наверное, тоже; впечатлений мне хватит уже накопленных.</p><cite><p>К тишине и совершенной воле в клетке привыкаешь быстро, — никакой заботы, никакого рассеяния.</p><text-author><emphasis>Герцен</emphasis>. Былое и думы. II. 10</text-author></cite><p>Сколько хорошего и, может быть, даже великого я бы создал! Не говоря уж об избавлении от моего <emphasis>horor vitae</emphasis> — вечного страха перед жизнью.</p><p>Вот почему мне так хорошо было в армии: там <emphasis>нечего было бояться</emphasis>.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>В Историчке зачитался Пришвиным. «Волна, уносящая передовых людей к творчеству, всегда забывает на отливе множество людей, мечтающих о творчестве с лицом, обращенным к морю будущего; из этих людей выходят преподаватели гимназий и всех других учебных заведений. И всегда тут бывает как будто какая-нибудь внешняя причина: что-то помешало, что-то придержало, и, смотришь, остался на отливе, и бог знает где бежит впереди волна, разгоняя белые гребни».</p><p>Это — про меня. Горько, но это так.</p><p>Но вот он пишет дальше: «Никакая “положительная” деятельность в России не может выдержать критики Обломова; его покой таит в себе запрос на высшую ценность, на такую деятельность, из-за которой стоило бы лишиться покоя. Это своего рода толстовское “неделание”. Иначе и быть не может в стране, где всякая деятельность, направленная на улучшение своего существования, сопровождается чувством неправоты, а только деятельность, в которой личное совершенно сливается с делом для других, может быть противопоставлена обломовскому покою. Антипод Обломова не Штольц, а Максималист, с которым Обломов действительно мог бы дружить, спорить по существу и как бы сливаться временами, как слито это в Илье Муромце: сидел, сидел и вдруг пошел, да как пошел!.. Вне обломовщины и максимализма не было морального существования в России, разве только приблизительное. “Устраиваться” можно было только “под шумок”, прикрываясь лучше всего просветительной деятельностью или европеизмом… Не могут все быть обломовыми, не могут все быть максималистами…»<a l:href="#n_72" type="note">[72]</a></p><subtitle>* * *</subtitle><p>Устал я от слов. Раньше, бывало, каждое очередное слово, приходящее на ум, приходило само, удивляя своей неожиданностью, обжигало и окрыляло новым смыслом, двигало мысль дальше. А теперь я толкусь в этих словах, как в вязкой болотной жиже, с усилием подыскивая их; но одно неотличимо от другого, и все вместе они образуют бессмысленный томительный гул, наполняющий меня апатией.</p><cite><p>— Заврался я что-то, слова у меня все износились, точно наобум ставлю…</p><text-author><emphasis>Достоевский</emphasis>. Братья Карамазовы. 1. 2. 5.</text-author></cite><p>Впрочем, все это — так, круговращение жизни. Просто — полоса такая. Завтра все будет по-другому. Завтра я проснусь другим человеком.</p><subtitle>Дача маршала</subtitle><p><strong>7.03.1980.</strong> По возвращении из Астрахани, где мы — Кривонос, Мансветов, Навалихин и я — в качестве комиссии от министерства отстаивали разработанный навалихинцами проект охранных зон (надо признать, весьма халтурный), в домодедовской электричке Дмитрий Константинович рассказал нам о том, как во время войны он проектировал дачу для маршала авиации А. А. Новикова.</p><p>Нет, это надо себе представить: войска 3-го Белорусского штурмуют Кенигсберг, земля сотрясается от канонады, штурмовики, бомбардировщики волна за волной атакуют оборонительные обводы немцев, мясорубка ужасающая, в штабе авиации мат коромыслом: «Насрать на твои потери! Поднимай все эскадрильи! Бомбить! Смешать с дерьмом! Яйца пообрываю!..» — а в соседней комнатке рядовой Дима Навалихин, вызволенный из пехоты по личному распоряжению маршала, идиллически водит рейсфедером по ватману, проектирует дачку на берегу Клязьминского, кажется, водохранилища. А что, война к концу идет, дело живое…</p><p>— Посадили его после войны, — закончил свой рассказ Дмитрий Константинович. — Так и не увидел свою дачу. А она стоит. Там теперь санаторий какой-то…</p><p>А сам Навалихин после войны был назначен главным архитектором Кенигсберга-Калининграда. И довершил то, что не успели сделать артиллерия и авиация.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Перечитывал рассказы Шукшина. Странное дело: по отдельности каждый рассказ — вроде ничего себе; но читаешь вслед за ним другой — в душе начинает шевелиться что-то нехорошее, а после третьего-четвертого чувствуешь, что тебя тошнит от иллюстративной фальши всех этих «случаев из жизни» с заранее занятой (придуманной) «гражданской позицией» и подразумеваемой плоской «моралью». (Уменьшенная копия Горького, тоже льнувшего ко всяким «чудикам», психологической экзотикой восполняя недостаток художественности.)</p><cite><p>Самое страшное в пошлости — это невозможность объяснить людям, почему книга, которая, казалось бы, битком набита благородными чувствами, состраданием и даже способна привлечь внимание читателей к теме, далекой от «злобы дня», гораздо, гораздо хуже той литературы, которую все считают дешевкой.</p><text-author><emphasis>Набоков</emphasis>. Николай Гоголь</text-author></cite><p>Не правда, но <emphasis>правдоподобие</emphasis>. Эти натуралистические диалоги, которые можно сочинять километрами, обезличенный мещанский язык, который критики выдают за «яркую образность народной речи»… Как будто язык становится народным от «што» вместо «что» и «смеесси» вместо «смеешься»!</p><cite><p>Крестьянскую речь можно передать, и не прибегая к орфографическим ошибкам.</p><text-author><emphasis>Ренар</emphasis>. Дневник</text-author></cite><p>Мутно, тягостно, вяло, бескостно! И ущербный, завистливый, злобный червяк в середине… В конце концов вся эта натянутая на себя роль правдоискателя резюмируется в надсадном вопрошании шукшинского персонажа (которого в фильме играет сам автор и чей голос воспринимается как авторский): «А ты землю пахал? А ты лебеду ел?» То есть, подразумевается, пахание земли и пережитый голод сами по себе обеспечивают несомненный моральный перевес над теми, кто трудился на другом поприще и питался чуть получше. Вот она, плебейская спесь — вечно уязвленная, агрессивная, уверенная в своем праве на компенсацию. Чем не Шариков? Да и не верится что-то, что сам Шукшин пахал когда-нибудь землю.</p><subtitle>Из рассказов Д. К. Навалихина о войне</subtitle><p>В наступлении солдаты голодают, это известно. По раскисшей, разъезженной дороге устало шагает, догоняя фронт, ротная колонна. Труп лошади на обочине. То ли пала коняга от непосильных трудов, то ли убило при бомбежке. Вмиг головной взвод сбивается в кучу вокруг нее. Толкаясь, матерясь, измученные, оголодавшие солдаты режут, рвут, кромсают костлявую тушу, чтобы потом, на привале, печь мясо на угольках. Один Дима Навалихин не лезет в общую свалку. Осторожно — недаром архитектор, мышление конструктивное — подбирается с той стороны, где никто не претендует, — к голове. Разжимает мертвые челюсти, запускает пальцы, нащупывает язык. Деликатес, можно сказать! И тут же чувствует укол штыка в ягодицу.</p><p>— Здорово придумал, ебён-ть!</p><p>И расторопный солдатик, оттолкнув сообразительного интеллигента, сам ухватился за лошадиный язык.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Перечитал «Территорию» Куваева. Хорошая книга, но… Воспевать <emphasis>работу</emphasis> в рабовладельческом государстве!.. Да государству только того и нужно, чтобы мы <emphasis>вкалывали</emphasis>, преодолевали любые трудности, не жалея себя, не замечая бездарности руководства; чтобы мы восторженно костьми ложились, перевыполняя свой служебный долг. И это — в стране, подарившей миру «Обломова» и Толстого!</p><p>И все-таки живет в человеке потребность <emphasis>выкладываться</emphasis> в любимом деле, преодолевая трудности и не жалея себя, — потребность, реализуемая лучшими из людей.</p><p>Сколько черновиков было исписано при создании «Войны и мира»!..</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Пора бы уже расстаться с ролью дамского любимца. Приятно, конечно, нравиться, выслушивать комплименты, самому раздавать авансы и плести сразу несколько интрижек, но все это — сладкий яд, к которому привыкаешь.</p><cite><poem><stanza><v>А перед лаской искушенных жен</v><v>Сын женщины едва ли устоит.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Шекспир</emphasis>. Сонеты. 41</text-author></cite><p>И незаметно все большое в жизни подменяется мелким, на него не хватает времени и все меньше остается душевных сил. Да и сам я измельчился совершенно по-бабьи; в характере развились какие-то женственные черты: вкрадчивость, кокетство, капризность, жалкая зависимость от чужого мнения, вздорность, мнительность, страсть к злословию, вероломство… Я, наконец, просто глупею.</p><subtitle>Аутсайдер</subtitle><p>Нет, не в злобе, тщеславии, распутстве предъявят мне обвинение там, где все мы в конце концов предстанем, — а в <emphasis>гордыне</emphasis>. Это она (а вовсе не лень) заставила меня сойти с рынка, отказаться от всякого соискательства, от паблисити и в конечном счете <emphasis>закопать свой талант</emphasis> (ведь не в том же он состоит, чтобы кропать исторические записки). Всю жизнь, задолго до «Мастера и Маргариты», я придерживался этого правила: «Никогда и ничего не просите! Никогда и ничего, и в особенности у тех, кто сильнее вас. Сами предложат и сами все дадут». Ну а не дадут — и не надо.</p><cite><poem><stanza><v>Средь шумной жизненной пустыни,</v><v>где страсть, и гонор, и боренье,</v><v>во мне достаточно гордыни,</v><v>чтобы выдерживать смиренье.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Губерман</emphasis>. Гарики</text-author></cite><p>Я не утруждал себя беготней по редакциям и издательствам, не поддерживал отношений с «нужными» людьми. Мне всегда претили какие бы то ни было усилия, направленные к тому, чтобы привлечь к себе внимание, заинтересовать собой, «показаться».</p><p>Я знаю: меня считают скромнягой; а это не скромность — это гордыня. Максимализм. Все или ничего («сухотка духа» по Гегелю, «припадочная философия» по Макаренко). Это не гордыня — это трусость: страх перед жизнью, боязнь риска. Даже в том случае, когда передо мной всего-навсего чистый лист бумаги. Страх перед неминуемым поражением. Неминуемым — потому что слишком высоко мое представление о совершенстве, слишком высоки требования, которые я к себе предъявляю.</p><cite><p>Я подобен охотнику, решившему стрелять только наверняка и усомнившемуся в своей меткости.</p><text-author><emphasis>Ренар</emphasis>. Дневник</text-author></cite><p>И, значит, все-таки гордыня, <emphasis>superbe diabolique</emphasis>.</p><cite><poem><stanza><v>Должно быть, потому на берегу</v><v>топчусь я в недоверии к судьбе,</v><v>что втайне сам себя я берегу</v><v>от разочарования в себе.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Губерман</emphasis>. Гарики</text-author></cite><p>И вот, единственная точка приложения моих дарований, единственная моя реализация — этот дневник, который никто не читал, и трудно даже вообразить, что он вообще кем-нибудь будет прочитан.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>«…Бог, — говорит Бунин, — всякому из нас дает вместе с жизнью тот или иной талант и возлагает на нас священный долг не зарывать его в землю. Зачем, почему? Мы этого не знаем. Но мы должны знать, что все в этом непостижимом для нас мире непременно должно иметь какой-то смысл, какое-то высокое божье намерение, направленное к тому, чтобы все в этом мире «было хорошо», и что усердное исполнение этого божьего намерения есть всегда наша заслуга перед ним, а посему и радость, гордость».</p><p>А что делать таким, как я, кому Бог дал не какой-либо специализированный талант (то есть талант к определенной деятельности), а талант «вообще», то есть способность вкладывать максимум усердия и изобретательности во все, чем приходится заниматься?</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Ни творчество, ни обладание не приносят мне удовлетворения. Настоящее, полное удовлетворение я получаю только от <emphasis>представления</emphasis> о том и другом.</p><cite><p>Наша воля никогда бы не удовлетворялась, если бы имела власть над всем, чего захочет; но удовлетворение получается в ту же минуту, стоит лишь отказаться от собственной воли.</p><text-author><emphasis>Паскаль</emphasis>. Мысли. 472</text-author></cite><p>Счастливое сознание своих возможностей и предвкушение! И страх расплескать в реальном действии выработанное представлением совершенство. Воображение обещает больше, чем могут доставить самое прекрасное произведение и самое прекрасное тело. «Ведь действительность, — говорит Кант, — всегда более ограниченна, чем идея, служащая образцом для нее».</p><p>Я живу <emphasis>воображаемыми</emphasis> радостями.</p><cite><p><emphasis>Успех</emphasis> всегда был величайшим лжецом, а <emphasis>произведение, деяние</emphasis> — тоже ведь успех…</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Ницше против Вагнера</text-author></cite><cite><p>Поэтому совершенномудрый, совершая дела, предпочитает недеяние…</p><text-author>Дао дэ цзин</text-author></cite><cite><p>Быть поэтом — нет. Мочь быть им.</p><text-author><emphasis>Валери</emphasis>. Тетради</text-author></cite><subtitle>Испытание</subtitle><p>Мне надо было помереть году в 68–69-м. Жизнь моя, в сущности, тогда и окончилась. Все лучшее, то есть <emphasis>заявки</emphasis> (в живописи, литературе, искусствознании), было мной уже сделано, а на <emphasis>дело</emphasis> я оказался неспособен. Если бы я догадался тогда помереть, все думали бы, что действительно что-то потеряли. Жизнь, оборванная на взлете, прекрасна…</p><cite><p>Да и к чему нужна долгая жизнь?</p><text-author><emphasis>Ян Чжу</emphasis></text-author></cite><p>Это была бы <emphasis>моя</emphasis> смерть. А теперь я живу <emphasis>чужой</emphasis> жизнью.</p><p>Но подобная мысль не пришла мне в голову, когда, ровно два года назад, перевернулась байдарка на Нерской и я повис вниз головой в желтой ледяной воде. Виноват был я: вообразил, что тяжелый металлический трос сумею поднять кончиком весла. Не справился. Нас мгновенно развернуло и опрокинуло.</p><cite><p>Судьба может сквозь пальцы смотреть на проступки, но безжалостно карать за простую небрежность.</p><text-author><emphasis>Борхес</emphasis>. Юг</text-author></cite><p>Вечер был холодный и ветреный, лил дождь, поэтому мы все были в теплом. Митька и Женя Селезнев просто вывалились из байдарки, я же, сидевший впереди, был притиснут спинкой к фальшборту, и мои ноги в носовой части были зажаты сложенными там спальными мешками. Положение мое было настолько безнадежным, что я и не пытался вырваться, — висел себе вниз головой, глядя открытыми глазами в желтую ледяную муть.</p><cite><poem><stanza><v>Долго его глубина поглощала, и сил не имел он</v><v>Выбиться кверху…</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Гомер</emphasis>. Одиссея. V. 319–320</text-author></cite><p>Но о смерти я не подумал. Как говорится, жить не можется, а умереть не хочется. Да, конечно, был шок, но первая отчетливая мысль была: <emphasis>это еще не то</emphasis>. И за ней другая: сейчас Женя начнет действовать, не надо барахтаться и мешать ему. Надо мною властвовало вот это: «не пришел <emphasis>час гибели</emphasis> — и не погибнешь. А пришел этот час, то как ни кудахтайся — не выберешься».</p><p>А у Женьки, оказывается, ноги вместе с байдаркой затягивало под этот проклятый трос, неизвестно кем и для какой надобности протянутый поперек реки, поэтому первым спасать меня полез Митя. В куртке он плохо держался на воде, и Селезнев, освободившись, велел ему плыть к берегу, а сам нырнул, поймал меня за шиворот и, подняв мне голову над водой, дал возможность глотнуть воздуха. После этого я уже самостоятельно стал выдираться.</p><p>Вынырнув, я увидел, что Митя плывет к берегу, а Селезнев гонится за уплывающей по течению палаткой. Намокшая штормовка со стеганой подкладкой сильно тянула ко дну. Я подплыл к байдарке и ухватился за нее. Селезнев, обернувшись, крикнул:</p><p>— Она сейчас утонет! К берегу толкай!</p><p>Байдарка затонула у самого берега. Я обогнул ее и с трудом выбрался из воды. Штормовка, пропитанная водой, была неимоверно тяжела; я сбросил ее. Прибежал Митя, с другой стороны подошел Селезнев с выловленной палаткой. Вода с нас текла ручьями. Мы заставили Митю раздеться, отжали его свитер и этим же свитером стали его растирать. Место, на котором мы высадились, не годилось для стоянки: пустынное кочковатое болото. И никаких признаков жилья. Ветер и дождь не прекращались.</p><p>Две байдарки показались из-за поворота. Одна за другой они благополучно прошли под провисшим металлическим тросом и повернули к берегу. Люди вышли на берег и, ни слова не говоря, взялись за нашу байдарку. Мы с Селезневым оставили Митю, приказав ему бегать взад и вперед по берегу, и присоединились к ним. Все вместе мы вытащили байдарку из воды и выбросили из нее вещи; все промокло: спальные мешки, одежда, продукты. Люди, пришедшие нам на помощь, осведомились, есть ли у нас водка, оставили нам сухую рубашку для Мити (с ними была девочка-подросток) и отплыли.</p><p>Медлить было нельзя: начинало смеркаться. Мы опять покидали вещи в байдарку и, пустив Митю бежать по берегу, быстро поплыли вниз по течению.</p><p>Но Митя не поспевал за нами. Река была в разливе, ее берега превратились в густую сеть заливов, протоков и заводей. Огибая их, Митя все больше отставал и вскоре скрылся из вида. Тогда Селезнев сказал:</p><p>— Вылезай, а то он заблудится. Я пониже место отыщу и буду вас ждать.</p><p>Он высадил меня на берег и тут же, мощно работая веслом, скрылся за поворотом. Я поджидал Митю; он появился на другом берегу неширокого, но полноводного заливчика. Мы бежали по обоим берегам этого заливчика, пока не убедились, что это — протока (Женька по ошибке высадил меня на островке); тогда я бросился в воду — терять было нечего, на мне и так нитки сухой не было — и переплыл к Мите.</p><p>Мы долго плутали в поисках береговой тропы: то и дело приходилось возвращаться, огибая обширные заводи. Потом, совсем потеряв голову в этом лабиринте, стали напрямик выбираться из поймы по заболоченной низине. Мы вскарабкались на коренной берег и, скользя по грязи, побежали лесом. Лес был густой, хоть и голый, — сплошная стена сучьев; скоро мы сбились и потеряли направление. Митя первый услышал далекий, едва различимый крик.</p><p>— Это дядя Женя…</p><p>Мы бежали, останавливались, чтобы прислушаться, и снова бежали. Селезнев кричал непрерывно; крик был едва слышен и не приближался; он казался шумом в ушах. Лес наконец кончился, и мы опять спустились в пойму.</p><p>…Селезнев уже поставил палатку и разжег в ней примус, чтобы просушить ее изнутри. Палатка стояла на берегу, позади мокрых кустов. Дождь все лил, быстро темнело. Мы с Митей взяли топоры и отправились в лес. Лес был в полукилометре, за болотом; идти пришлось сначала по щиколотку, а потом и по пояс в воде, булькая осклизлыми кедами. Когда мы приволокли к палатке первые охапки нарубленного сухостоя, совсем стемнело. Во второй раз я отправился в лес один, а Митю посадили в палатку, к примусу. В кромешной темноте рубить приходилось наощупь; обратно, нагруженный хворостом, задыхаясь и плеща по воде, я шел на огонек нашего костра. В третий раз со мной отправился Женька. Потом опять я один. И опять. И опять. Нужно было запастись топливом на всю ночь.</p><p>Селезнев соорудил козлы вокруг костра и развесил на них наши спальники и свитера; но ни черта они не сохли, только пар от них валил. Костер, поливаемый дождем, горел неважно. Мы вскипятили чай, подсушили на палочках размокший хлеб и кое-как поужинали, заставив Митю выпить полкружки водки, а сами выпив остальное; потом залезли в сырые спальные мешки и заснули.</p><p>Под утро я проснулся от жесточайшей изжоги, вспомнил все, что с нами приключилось, и подумал: что же было главным? А вот: то, как спокойно висел я вниз головой в желтой ледяной воде, полностью доверившись течению жизни и Жене Селезневу, с которым, в сущности, едва был знаком; и то, как беспрестанно оборачивался, тревожась за меня, Митька, с трудом, в одежде, плывший к берегу.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Странное впечатление от солженицынского «Теленка»: я мог бы подписаться под каждым словом — и все-таки какой-то осадок. <emphasis>В целом</emphasis> я Солженицына не приемлю. При всей его ненависти к Совдепии он проникнут совдеповским духом. Вылитый комиссар времен гражданской войны или коллективизации — одержимый, прохваченный «классовой» нетерпимостью, ни минуты не сомневающийся в своем праве судить и рядить. Авторитарность, упертость, высокомерие, мстительность, политическое маневрирование с людьми, «цель оправдывает средства», мессианский замах… Этакий пресветлый Георгий, единоборствующий с нечистью!</p><p>У нас-то, русских, слава богу, есть с чем сравнивать. Можно ли представить подобный тон у Толстого? у Герцена? да даже у Достоевского? Слава его погубила. Человек стал в позу, и это всё испортило. Если выстроить его произведения в хронологическом порядке, сила их к концу явственно убывает — вместе с возрастанием претенциозной монументальности. Помню, как был потрясен, читая (в самиздате, разумеется) «В круге первом». Вот, думал, первое после «Войны и мира» равноценное эпическое произведение. Недавно, спустя лет 13–14, перечитал (уже в тамиздате) и поразился: господи! да что же меня так захватило? Если отрешиться от диаметрально перевернутых идеологических полюсов (но с сохранением самого принципа полярности), роман мало отличается от тех, которые заслуживали Сталинскую премию, — такой же монотонный, черно-белый, запрограммированный… <emphasis>социальным заказом</emphasis>. Мы же художественный критерий подменяем критерием, так сказать, «от противного»: раз запрещено, значит, замечательно! А взглянуть непредвзято — прославленный «Матренин двор» не поднимается над уровнем изысканно-серенькой «деревенской прозы»; что же касается всех этих громоздких «узлов» и «колес», то их вообще читать невозможно: скучно.</p><cite><p>Отсутствие в романе, повести или рассказе признаков искусства нельзя оправдать ни важностью темы, ни именем автора, ни его биографией, ни заслугами, настоящими или мнимыми, прошлыми или сегодняшними, ни обстоятельствами жизни. Неужели это надо доказывать?</p><text-author><emphasis>Войнович</emphasis>. Портрет на фоне мифа</text-author></cite><p>Все это создано <emphasis>несвободным</emphasis> человеком — несвободным прежде всего в отношении жанров и языка; отсюда натужное изобретательство со словом, бессильное преодолеть довлеющее ощущение вторичности. (Замечу в скобках: человек, отстаивающий свободу, еще не свободен, поскольку весь во власти того, против чего он борется.)</p><p>Вершиной остался «Один день Ивана Денисовича» — простая, сжатая, очень структурная вещь, в которой замкнутый, обособленный мир лагерной зоны (наподобие «Корабля дураков» или острова Робинзона Крузо) незаметно (а на самом деле посредством тончайших приемов) превращается в широкую, исчерпывающую панораму России за колючей проволокой. И после этого — мелочно обличать Ленина, Шолохова!..<a l:href="#n_73" type="note">[73]</a></p><p>«Архипелаг» был бы великой книгой, если бы автор удержался в рамках исторического документа. Страшные факты сами за себя говорят, на их фоне перехлест авторской ненависти, наянливое комментирование очевидного выглядит мелким злобствованием.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Меня самого иногда пугает моя склонность к категорическим суждениям, к упрощенным схемам и однозначным оценкам. Конечно, от неумения убеждать, от бессилия: так ребенок топает ногой, когда с ним не соглашаются. Но эта прямолинейность прикрывает неуверенность, постоянную готовность принять и противоположное утверждение, способность видеть другую сторону медали.</p><cite><p>И чем большее значение имеет для нас какое-нибудь предположение, тем тщательнее скрываем мы от других его проблематичность.</p><text-author><emphasis>Шестов</emphasis>. Апофеоз беспочвенности. I. 27</text-author></cite><p>Дурак будет тот, кто поймет меня буквально.</p><p>В том-то и дело, что прямолинейность есть отчаянная попытка найти хоть минутную опору в зыбком мире, а готовность спорить до хрипоты по поводу какого-нибудь вздора — это уже карнавал, веселое травестирование безвыходной ситуации.</p><p>К тому же, человеку свойственно стремиться предвосхитить работу времени.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Прочел Юза Алешковского: «Николая Николаевича» и «Маскировку». Не только правомерность, но и знаменательность появления подобных произведений, созданных целиком на материале брани и непристойностей. Вот что нужно: карнавализация сознания, развенчание всего этого серьезного мира официальных «ценностей». Нужна не другая, не противоположная <emphasis>точка зрения</emphasis>, а в первую очередь осознание <emphasis>веселой относительности</emphasis> любой односторонней «точки», внутреннее освобождение человека.</p><p>Интересно, знал ли Алешковский о Бахтине? Войновичу я задавал тот же вопрос, но — вот надо же! — не запомнил его ответа.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Я чувствую глубочайшее внутреннее родство с Валери (невзирая даже на крайности его интеллектуализма) в обреченном, но непреодолимом стремлении выработать <emphasis>систему</emphasis>, которая заменила бы бессознательную произвольность творческого процесса абсолютно рассчитанным методом. Для меня, как и для него, эта система превращается не только в порождающую модель, но и в идеальный критерий искусства, а этот последний — в самодовлеющую цель, пресекающую пути к творчеству.</p><cite><p>Беспощадностью суждений я так стремительно отвечал предложениям, зарождающимся во мне, что итогом обмена каждую данную минуту был нуль.</p><text-author><emphasis>Валери</emphasis>. Заметка и отступление</text-author></cite><p>Для меня, как и для него, становится важна не литература, а «систематическая и универсальная (по выражению Р. Якобсона) способность творить <emphasis>«литературность»</emphasis> литературы»; и оба мы, сознавая конечную иллюзорность звучащего слова, отказываемся от «созидающей попытки» (<emphasis>nisus formatuvus</emphasis>), погружаемся в мир немоты, призванной укрыть в себе «невозможную» истину сущего.</p><cite><p>Поэтому совершенный человек бездействует, а совершенномудрый ничего не создает — это значит, что они небо и землю берут за образец.</p><text-author>Чжуан-цзы</text-author></cite><p>Но он в этой трагической борьбе жертвует собой как поэтом (пресловутое «великое молчание» Валери) и возрождается в качестве великого мыслителя ХХ века. Я же ничем не жертвую и никак не возрождаюсь.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Да чт<emphasis>о</emphasis> Валери! Я бы в два счета доказал, что именно плоды <emphasis>контролируемого</emphasis> творчества быстрее других устаревают (и как раз поэтому требуют бесконечного совершенствования), а значит, не ст<emphasis>о</emphasis>ят ни черта.</p><cite><p>…Мы отрицаем, чтобы что-нибудь могло быть совершенным, раз оно делается сознательно.</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Антихрист</text-author></cite><p>Только спонтанное творчество, безотчетный порыв, божественное безумие живут вечно.</p><cite><p>Кто же без неистовства, посланного Музами, подходит к порогу творчества в уверенности, что он благодаря одному лишь искусству станет изрядным поэтом, тот еще далек от совершенства: творения здравомыслящих затмятся творениями неистовых.</p><text-author><emphasis>Платон</emphasis>. Федр. 245 a</text-author></cite><p>Я бы в два счета смешал с грязью и себя, и Валери, если бы не было великого примера: Леонардо.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>А может, я и не создан для творчества? Может, вся-то моя жизненная задача в том состоит, чтобы постоянно формировать, воспроизводить и исследовать в себе <emphasis>творческую потенцию</emphasis> — не бессознательное творчество, а творческое сознание? Чтобы нести в себе неизмеримо более высокое представление о совершенстве, чем то, каким довольствуется абсолютное большинство <emphasis>работающих</emphasis> художников?</p><cite><poem><stanza><v>Чтобы сквозь сны бытийственных мечтаний,</v><v>Сбивающих с пути,</v><v>Со знаньем несказанных очертаний,</v><v>Как с факелом, пройти.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Блок</emphasis></text-author></cite><p>Исследование различных отношений этой потенции с реальными возможностями творчества… И может, в наше время это и есть высочайшее проявление творческого духа — в этическом плане?</p><cite><p>Если человек есть нечто, то он, собственно, не должен ничего делать — и делает все же весьма много. Существует порода более высокая, чем «продуктивный человек».</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Человеческое, слишком человеческое. IV. 210</text-author></cite><p>Да и какое, в самом деле, значение имеет осуществление творческой потенции? Важно, что она накоплена, что она есть, что она в принципе <emphasis>может</emphasis> себя обнаружить. Пережить важнее, чем изжить. Другое дело, что изживание — регулярное, а не от случая к случаю, как у меня, — подстегивает переживание, которое, будучи предоставлено самому себе, быстро иссякает.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Мы соотносим свою жизнь с известными образцами и страдаем от несовпадений. Мы забываем, что каждая жизнь индивидуальна, неповторима, что она есть <emphasis>произведение</emphasis>. Она тем скорее произведение, чем больше в ней собственного смысла. И только осознанная как произведение, она и приобретает смысл.</p><cite><p>И только потому, что бытие здешности конституируется посредством понимания и присущего таковому характера наброска, только потому, что оно есть то, чем оно становится или, соответственно, не становится, только потому оно, понимая, может сказать себе самому: «Будь тем, что ты еси!»</p><text-author><emphasis>Хайдеггер</emphasis>. Бытие и время. § 31</text-author></cite><p>У меня <emphasis>своя</emphasis> жизнь — и все тут! — сама по себе «образцовая». И именно осознание своеобразия собственной жизни (а не похожести ее на жизнь других) должно давать человеку силы и постоянно поддерживать его.</p><cite><p>И <emphasis>наша</emphasis> жизнь должна оказаться права перед нами! И мы должны свободно и бесстрашно, в невинной самостийности расти и расцветать из самих себя!</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Веселая наука. II. 99</text-author></cite><p>Да и поздно мне уже кому-либо подражать.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Я всегда был стихийным экзистенциалистом, даже тогда, когда не знал еще этого слова. А когда узнал, оказалось, что экзистенциализм в чем-то узок для меня. В своей ориентации на человека он доходит до крайностей, отбрасывая мир как «другое» и оставляя человека в изоляции, в безвоздушном пространстве. Он не желает считаться с силой трения. Подобные теории — по Гегелю — «неустойчивости, изменчивости, трудностям и опасностям позорного настоящего, не могут противопоставить ничего другого, кроме стоического равнодушия и внутренней непоколебимости добродетельных убеждений души».</p><p>Теперь китайцы (даосы) помогают мне делать существенные поправки к экзистенциализму. Они лучше, чем кто-либо, чувствуют <emphasis>целое</emphasis>. Они умеют передать это чувство посредством мельчайшей детали бытия. Они — художники.</p><p>Гессе верно заметил: дело не в том, чтобы <emphasis>стать</emphasis> китайцем, а в том, чтобы <emphasis>открыть в себе</emphasis> китайца. Я ведь, отчасти, был также и даосом — когда не знал еще этого слова.</p><p>Будь художником, и всегда будешь прав. Пусть даже не гениальным. Это единственный путь к истине.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>15.06.1980.</strong> Были с Сеней в Парке культуры, прошли туда Нескучным садом от Калужской заставы; поднимались на «чертовом колесе», катались на машине в аттракционе «Светофор», крутились на карусели с ракетами, посетили «комнату смеха», съели по порции мороженого и под конец поднялись на другом «чертовом колесе», поменьше. По возвращении домой Сеня проиллюстрировал нашу прогулку великолепными — смелыми и выразительными — рисунками. У него отличная зрительная память и точный, экономный штрих; он чувствует образ и умеет отобрать детали. Художник в нем сказывается еще и тем неистовством, в какое он впадает, когда рисунок не получается. Час и два в комнате, где он рисует, стоит тишина. Потом вдруг с грохотом падает стул, слышится треск разрываемой бумаги и бросаемых на пол карандашей.</p><p>— Бумага чёртовая! — вопит Сенька в бешенстве. — Карандаши чёртовые!</p><p>В прошлое воскресенье мы с ним с утра вышли на Ленинские горы, полюбовались панорамой Москвы и безлюдьем университетских скверов, потом спустились к реке, дождались теплохода и проплыли до Устьинского моста. Оттуда набережной вернулись к Зарядью и вышли на Варварку. Тут, глядя на церковь Георгия на Псковской горе, Сеня заинтересовался, как выглядят храмы внутри, и я повел его к Троице в Никитниках. В церкви было пусто; мы осмотрели ее, заглянули в придел Никиты. Фрески не произвели на Сеню впечатления, он не пожелал слушать моих объяснений. С Митькой, помнится, было легче: он все <emphasis>понимал</emphasis>. А у Семена — <emphasis>свой взгляд</emphasis>.</p><p>Потом вернулись на Варварку, обошли Красную площадь, Манежную и прошли в Кремль. Я пытался рассказывать о соборах — нет, Сенька не терпит насилия назидательности. Было очень жарко, мы отдохнули на лавочке в тени и отправились домой.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Сейчас Москва на несколько месяцев подарена москвичам. Она действительно приукрасилась к Олимпиаде. Что не доломано — сломали, что не достроено — выстроили. Возвели спортивные и гостиничные комплексы и наконец-то, хоть отчасти, достигли какой-то завершенности, представительности. И, кроме того, относительное безлюдье. Въезд в Москву, по-видимому, уже сейчас сильно сокращен, в городе стало заметно просторнее; где раньше толкались и давились, сейчас шаром покати. В Парке культуры, например, мы с Сенькой попали на все аттракционы, к которым раньше было не подступиться. Недавно пошел за билетами в Казань для нашей бригады — в Трансагентстве на Ленинском, куда летом и войти-то невозможно, теперь совершенно пусто: ступай к любому окошку и хоть завтра езжай куда тебе надо.</p><subtitle>Открытие Олимпиады</subtitle><p><strong>19.07.1980.</strong> Сегодня в четыре она открылась; мы с Дементием были у Цинциперов, смотрели по цветному телевизору.</p><p>Организационный размах и эстетическое убожество. Когда целая трибуна в Лужниках, манипулируя какими-то флажками, покрывается то огромным изображением Мишки, то лозунгом, то национальным орнаментом, когда тысячи людей в ярких и дорогих костюмах одновременно производят несложные движения на арене, — возникает представление о затраченных миллионных средствах, о колоссальной, чисто механической подготовительной работе, о подаваемых откуда-то командах — и только! Ошеломляющее автоматизированное зрелище без веселья, без раскованности, без смеха — с заученными улыбками. Дрессированное стадо!</p><p>Ночью начался дождь. Дементий остался ночевать у Цинциперов, а я, пьяный, отправился домой. Дверь оказалась запертой изнутри, а на звонок и стук не открывали, — значит, Леша Вавилов (остановившийся у меня директор тобольской мастерской) был дома и спал. Ругаясь на чем свет стоит, я побежал под дождем вокруг дома и долго рыскал в темноте по кустам и грязи в поисках наших окон. В Лешиной комнате горел свет. Я подобрал с земли палку и постучал в стекло. Потом постучал сильнее. Дождь меня поливал. Я увидел, что Леша ходит по квартире, не соображая со сна, откуда стук. Я забарабанил в стекло. Леша подошел к окну и тупо уставился на меня.</p><p>— Окно открой! — заорал я.</p><p>Он открыл окно и высунулся.</p><p>— Руку давай! — Я был совсем мокрый.</p><p>Он подал мне руку и втащил наверх, я уцепился за подоконник.</p><p>— Ну втаскивай, что ли, чего смотришь!</p><p>Он положил свою лапу мне на спину и за рубашку втянул меня в комнату. Тут сознание окончательно к нему вернулось, и мы оба расхохотались. На полу возле разобранной постели стояли недопитая бутылка вина и стакан. Леша налил мне, потом сам выпил и принялся рассказывать о своих похождениях в Москве. Завтра он уезжает.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Я далек от того, чтобы, вслед за Валери, восставать против <emphasis>тирании эмоционального</emphasis>, «рассматривать свои эмоции как глупости, немощи, никчемности, идиотизмы, несовершенства — как морскую болезнь и головокружение от высоты, которые унизительны»<a l:href="#n_74" type="note">[74]</a>. Для меня, напротив, эта диспропорция между причиной и следствием, между психическим возбудителем и реакцией сознания, примеры которой на каждом шагу дает любовь, служит ближайшим аналогом и даже моделью эстетической бесконечности (недаром именно Елена являлась Гомеру, побуждая его воспеть Троянский поход), — любовь пламенная, земная, но при этом избегающая совокупления, во всяком случае, не сводящаяся к нему. «Оттого-то, — говорит Рабле, — хранит свою девственность Паллада, богиня мудрости и покровительница ученых. Оттого девственны Музы, оттого же невинны Хариты».</p><p>Потому что в любви, как и в искусстве, физический предмет (а стало быть, и обладание им) не исчерпывает феноменов представления: воображение обещает больше, чем тело может дать.</p><cite><p>…Бесконечные совершенства заполняют пробел между тем немногим, что дарится, и всем тем, что обещается, всем тем, что таится в дивных красках несбыточных бездн.</p><text-author><emphasis>Набоков</emphasis>. Лолита</text-author></cite><p>«Может быть, потому-то истинно любящие люди и не обладают дамами своего сердца», — замечает Стендаль. Отсюда и диспропорция. Каким скучным, исчисляемым, адекватным самому себе стал бы мир, если бы ее не было!</p><cite><p>Что истина ценнее иллюзии — это не более как моральный предрассудок; это даже хуже всего доказанное предпочтение из всех, какие только существуют. Нужно же сознаться себе в том, что не существовало бы никакой жизни, если бы фундаментом ей не служили перспективные оценки и мнимости…</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. По ту сторону добра и зла. II. 34</text-author></cite><p>Речь идет, в сущности, все о том же <emphasis>другом плане</emphasis> мира, который возникает в человеческом сознании и выдвигается искусством. Помимо чувственно наличных физических предметов и их ближайших — практических, потребительских — значений существует несомненное <emphasis>нечто</emphasis>, бесконечно превосходящее все мыслимые значения. Все попытки говорить об этом «нечто» впрямую приводят к продуцированию трафаретов и к пошлой отвлеченности языка.</p><cite><p>Поэтому-то всякий имеющий разум никогда не осмелится выразить словами то, что явилось плодом его размышления…</p><text-author><emphasis>Платон</emphasis>. Письма. VII. 343 a</text-author></cite><p>Приблизиться к «другому плану» можно, только <emphasis>удаляясь</emphasis> от него, но неизбывно переживая его во всей его «диспропорции». Единственный плодотворный путь, вновь и вновь прокладываемый искусством, заключается в максимально точной фиксации непосредственных актов восприятия.</p><cite><poem><stanza><v>И чем зеркальней отражает</v><v>Кристалл искусства лик земной,</v><v>Тем явственней нас поражает</v><v>В нем жизнь иная, свет иной.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Вяч. Иванов</emphasis>. Римский дневник 1944 года</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Устав, отхожу от стола и погружаю лицо в Пушкина; освеженный, возвращаюсь к прерванной работе.</p><p>Начинать день с Пушкина — все равно: стихи, проза или письма, — это сразу дает легкий ритм мозгу и обволакивает душу теплом художественности. Даже тупой и бездарный человек, прочтя страничку пушкинского текста, хоть на короткое время делается способен породить мысль не совсем тривиальную, написать ясную, сжатую, динамичную фразу. А то и целый абзац.</p><p>И опять я благодарю судьбу за то, что родился здесь и говорю на этом языке, что могу читать Пушкина <emphasis>в подлиннике</emphasis>, то есть не только понимать выраженную им мысль, не только слышать звучащую в его текстах музыку, но и улавливать, воспринимать разлитый в них тончайший эфир наших, кровных ассоциаций, недоступный иностранцу, даже прекрасно владеющему русским. А именно этот эфир и есть главное.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>24.07.1980.</strong> Женщины (которых мы любим) бывают <emphasis>подруги</emphasis>, а бывают — <emphasis>украшения</emphasis>. Мальвина принадлежит ко второму типу. Кто взял, на том и блестит. Она все примет как должное: твою преданность, самоотверженность, все приношения, жертвы, — а сама и пальцем для тебя не шевельнет.</p><p>Украшение, приз, награда… Впрочем, кажется, я уже злобствую.</p><p>После <emphasis>такой</emphasis> близости, <emphasis>такого</emphasis> взаимопонимания…</p><p>А что такое, собственно, было ее понимание? Тактично распределяемая лесть моим достоинствам — в пикантном сочетании с легкой иронией…</p><p>А мое? Удовлетворение собственными достоинствами в глазах любимой женщины.</p><cite><p>Многие прославленные восторги любви есть не что иное, как наслаждение от неожиданной полноты актуализированных возможностей своей собственной персоны.</p><text-author><emphasis>Бубер</emphasis>. Диалог</text-author></cite><p><emphasis>Мелочностью души</emphasis> назвал Стендаль стремление к этому наслаждению.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>«Неужели ты думаешь, что я не воспользовался бы случаем, если бы любил тебя менее сильно?» Как глупо! Ни одна женщина этого не поймет. А если — в редчайшем случае — поймет и даже оценит, то только умом; а чувствовать все-таки будет одно: в решительный момент ею <emphasis>пренебрегли</emphasis>.</p><p>Вот именно — в решительный момент. Потому что для женщин, в отличие от нас, в конечном счете все решает физическая близость. Она — главное, как бы они это ни отрицали.</p><cite><p>— Ведь мы, мужчины, только не знаем, и не знаем потому, что не хотим знать, женщины же знают очень хорошо, что самая возвышенная, поэтическая, как мы ее называем, любовь зависит не от нравственных достоинств, а от физической близости…</p><text-author><emphasis>Л. Толстой</emphasis>. Крейцерова соната</text-author></cite><p>И не надо их за это осуждать или презирать. Они — такие, и всё.</p><cite><p>Женщина хочет быть взятой, принятой, как владение, хочет раствориться в понятии «владение», быть «обладаемой», стало быть, хочет кого-то, кто берет, кто… должен богатеть «собою» — через прирост силы, счастья, веры, в качестве чего и отдает ему себя женщина.</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Веселая наука. V. 363</text-author></cite><p>Можешь, если угодно, увидеть здесь глубокий биологический смысл. А осуждать и презирать надо тех мужчин, которые уподобляются женщинам.</p><subtitle>Протеизм</subtitle><p>Люблю ли я ее? Да. А?.. Тоже да. И всех, кому мне случалось признаваться в любви, я любил совершенно искренне.</p><cite><p>…Я всегда изображал им свою страсть такою, какою она представлялась мне самому, сообщая со всей искренностью и непосредственностью о ее ослаблении, ее пылкости, ее зарождении, ее приливах и ее отливах.</p><text-author><emphasis>Монтень</emphasis>. Опыты. III. 5</text-author></cite><p>Я словно заново рождался для каждой влюбленности. Но всякий раз кроме искреннего порыва присутствовал еще один элемент — игры, перевоплощения. Одна сторона моего существа страстно и беззаветно отдается своему предмету, другая — трезво наблюдает и оценивает со стороны.</p><p>Выходит, на вопрос «люблю ли?» я должен был ответить, как кьеркегоровский Обольститель: «В эстетическом смысле; но ведь и это что-нибудь да значит».</p><p>Но относительность не абсолютна. В ситуации выбора (от которой я инстинктивно уклоняюсь, но которую легко в любой момент моделирую в представлении), в ход идут абсолютные ценности, закрепляемые конечным поступком. Последний, собственно, и является тем несомненно подразумеваемым фоном, на котором возможны любые перевоплощения.</p><cite><p>Быть может, я представляю феномен человека, глубоко постоянного среди бесчисленных измен…</p><text-author><emphasis>Казанова</emphasis>. Мемуары</text-author></cite><p>«Что в том, что человек капельку декламирует?» — рубанул бы Митя Карамазов.</p><p>А поступок может быть совершен и внутренне — в <emphasis>намерении</emphasis>, скрытом, но существенном.</p><p>И так — во всем, в любом деле, за которое я брался. Это двойное сознание, этот <emphasis>протеизм</emphasis> составляет все счастье и несчастье моей жизни.</p><p>Несчастье — от невозможности полностью чему-либо отдаться (отдается только часть моего существа, а для подлинного энтузиазма этого недостаточно), от постоянной раздвоенности, от необходимости преодолевать рефлексию и никогда не достигать в этом успеха…</p><p>И все-таки счастье. Потому что отстраненность, как ни странно, необычайно усиливает и обостряет чувства. Более того: она-то их и формирует. Она — необходимое условие возникновения слов и образов; а неназванное чувство чувством не является. Чувство существует лишь постольку, поскольку оно названо.</p><cite><p>Такое именование, означая сущее, впервые назначает его <emphasis>к</emphasis> бытию <emphasis>из</emphasis> его бытия.</p><text-author><emphasis>Хайдеггер</emphasis>. Исток художественного творения</text-author></cite><p>Отстраненность формирует чувства из дикого хаоса инстинктов, непосредственных влечений, стало быть, заставляет переживать их во всей полноте и остроте, но одновременно позволяет легко ускользать из-под их всепоглощающей власти. Только подобной игрой и развенчивается, «снимается» тирания эмоционального.</p><cite><p>…Если вы можете быть неотождествленными даже на долю секунды — желание там, а вы здесь, и есть дистанция, — то вдруг происходит просветление, к вам приходит свет.</p><text-author><emphasis>Раджниш</emphasis>. Ни это, ни то</text-author></cite><p>Отстраниться — значит превратить настоящее в прошедшее. Избавившись от принудительной последовательности впечатлений, получаешь возможность отбирать и «монтировать» их, то есть <emphasis>конструировать</emphasis>, творчески воссоздавать.</p><p>Хорошо, когда жизнь превращается в нечто вроде раскрытой книги. Хорошо, когда сам становишься богом, творцом, демиургом собственной жизни и время от времени отстраняешься от нее, как от создаваемого произведения…</p><p><emphasis>Кивни, и изумишься!</emphasis></p><subtitle>* * *</subtitle><p>Да и могло ли быть иначе? Ведь эта схема не первый раз уже повторяется: когда победа сама идет в руки, я отступаю и уклоняюсь (<emphasis>такая</emphasis> победа мне не нужна), а когда ситуация становится абсолютно безнадежной, я начинаю отчаянно добиваться… Чего? Победы? Вот, пожалуй, главное: бороться не с тем, чтобы победить; боязнь победы, страх перед конечным.</p><cite><poem><stanza><v>И я то жажду встречи, то томлюсь</v><v>Тоскою по пропавшему желанью.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Гете</emphasis>. Фауст. I. 14</text-author></cite><p>Мне не победы нужны, не утоление жажды, — мне сама жажда эта нужна, мучительная и сладостная, вызывающая миражи, ввергающая в неистовство, заставляющая томиться по недоступному.</p><cite><poem><stanza><v>Быть созданным всецело из фантазий,</v><v>Из чувств волнующих и из желаний,</v><v>Боготворить, покорствовать, служить,</v><v>Терпеть, смиряться, забывать терпенье,</v><v>Быть чистым и сносить все испытанья…</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Шекспир</emphasis>. Как вам это понравится. V. 2</text-author></cite><p>Высокая, творческая жажда!</p><cite><p>…И какое бы важнейшее значение не имело для нас событие, которого мы ждем, в сущности, мы всегда будем ждать нового ожидания.</p><text-author><emphasis>А. Мачадо</emphasis>. Хуан де Майрена</text-author></cite><p>Думается, что в «Онегине» Пушкин именно это изобразил — пробуждение души «холодной и ленивой» к творчеству вместе с сопутствующими животворными муками. Не надо верить Татьяне Лариной на слово («что к моим ногам вас привело? какая малость!» и т. д.): упрекая Евгения в «мелком чувстве», она сама судит о нем мелко, по-бабьи; оскорбленная как женщина его прежней холодностью, она не в состоянии понять, чт<emphasis>о</emphasis> с ним происходит<a l:href="#n_75" type="note">[75]</a>. А он ведь не светскую даму полюбил (мало ли он их видел: «откажут — мигом утешался»), а ту самую свежую, наивную, искреннюю девочку, которая когда-то призналась ему в любви, но только скрывшуюся теперь за обликом светской дамы, то есть преобразившуюся в сложное, глубокое, незаурядное… <emphasis>недоступное</emphasis> существо. (Я лишь повторяю мысль, уже высказанную, причем умной женщиной — Натальей Григорьевной Долининой.)</p><p>Онегин вовсе не «соблазнительной честью» обольщен, а именно недоступностью. Он стал поэтом (в высоком, небуквальном смысле), в отличие от набоковского Гумберта, который, проговорившись вначале «поэты не убивают» (а ведь он не поэт, он литературовед), затем преступил через недоступность и с этого момента стал погружаться в беспросветный кошмар похоти, все глубже и глубже, вплоть до убийства и собственной гибели.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Кстати, о «Лолите». Думаю, что эта книга войдет в число тех немногих произведений, которые останутся от нашего века. Ее тема — столкновение мечты художника с действительностью. Порнографический момент — преступная страсть к нимфетке — только мотивировка, двигатель сюжета (так же как и безумие Дон Кихота); эта мотивировка незаметно «снимается» в конце — любовью к беременной, подурневшей женщине. Художник, поэт, преодолевая сопротивление действительности и оказываясь, таким образом, <emphasis>вне закона,</emphasis> отторгает для себя кусок этой действительности (Лолита — воплощение убогого, суррогатного, вульгарного, абсолютно бездуховного и чуждого мира, в котором, пересекая Америку, как зачарованный плот Гекльберри Финна, движется зачарованный автомобиль Гумберта) и, тщетно пытаясь осуществить мечту, лишь уродует свое приобретение. Поэтическая мечта оказывается бессильной; но и действительность оказывается не ниже мечты: они просто несовместны. Здесь развита в иной тональности тема ставрогинского «большого разврата».</p><p>Какое удовольствие доставляло мне при повторном прочтении вылавливать разбросанные там и сям крупицы подлинного скрытого смысла!</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Зимой я наслаждался поэзией Антонио Мачадо, теперь — его философской прозой. Вот современный мыслитель, к которому я присоединяюсь без всяких оговорок.</p><p>Монтеневские скептицизм и терпимость, тонкая латинская ирония и народное лукавство. Карнавализация философского мышления — но без раблезианской разнузданности, — окрашенная испанским сдержанным благородством. Принципиальная фрагментарность, избегающая долбоёбского ученого систематизма, позволяющая высокое перемешивать с живописными пустяками и великолепно мотивированная: изложение не от себя, а от лица некоего учителя риторики и софистики, который, в свою очередь, вспоминает своего учителя и то говорит сам, то в передаче учеников, — речь, подразумевающая <emphasis>встречное слово</emphasis>, диалогическая.</p><p>«Пренебрежение философствованием и есть истинная философия», — сказал Паскаль; к этому можно добавить слова Сантаяны о Гете: «Он был слишком мудр, чтобы быть философом в обычном смысле».</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>29.07.1980.</strong> Дементий пригласил в Лужники на полуфинал между сборными СССР и ГДР. Пришлось пойти, да и интересно было, как все это на самом деле выглядит. Он пригласил также Американца и Володю Цинципера.</p><p>Наши места были на западной трибуне. Садящееся солнце освещало пестроту восточной; потом врубили прожектора на мачтах. Яркое зеленое поле с маленькими фигурками игроков, летняя праздничная пестрота трибун — все было как бы в дымке; над громадным факелом на фоне мутнофиолетового неба, нагнетая тревогу, метались языки пламени. По трибунам в духоте летнего вечера словно ветер гулял, время от времени с гулом и свистом нарастая. Перед нами неистовствовала и размахивала трехцветным флагом компания молодых французов, сзади скандировали и пели немцы.</p><p>Наши продули 0: 1, игра была жалкая.</p><p>— Присутствовали при конце советского футбола, — подытожил Американец.</p><p>— Ты, Саня, прямо как Гете при Вальми.</p><p>Мы прогулялись мимо Новодевичьего монастыря и по улице Усачева до «Фрунзенской», по дороге я узнал от них о смерти Высоцкого.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>С Высоцким ушло из жизни что-то настоящее. Песни его мне не нравились, кроме нескольких, но я любил его самого, поющего свои песни. Есть люди, личность которых затмевает все, что они делают. С их уходом мир, действительно, пустеет, откуда-то доносится холодное дуновение, жить становится страшнее.</p><p>Смертью своей он опротестовал и начатую нами неправедную войну в Афганистане, и эту неуместную Олимпиаду, смутив весь ее официозно-бодряческий регламент.</p><subtitle>Мимесис</subtitle><p>Читаю «Авессалом, Авессалом!». Какая глупость — сравнивать Фолкнера с Шолоховым (как это делает Палиевский), даже хотя бы ставить рядом эти имена! Мир Фолкнера — это не «отражение» того мира, в котором мы живем, — это его экстракт, квинтэссенция. Из неопределенного житейского сырья Фолкнер, как сок из лимона, отжимает всю человеческую гордость, всю непримиримость, неукротимость, непреклонность, рассеянные в нашем мире в качестве мельчайших потенций, и на этой <emphasis>первооснове существования</emphasis> конструирует совершенно новый мир, вернее миф, убедительный, как и Библия, не правдоподобным психологизмом, а <emphasis>высшей реальностью — </emphasis>напряженным архетипическим конфликтом надындивидуальных воль, напоминающих тяжелые металлические шары, которые катятся в разных направлениях и временами с грохотом сталкиваются между собой. Про этот мир нельзя сказать: «так в жизни не бывает», — потому что <emphasis>так</emphasis> в жизни, действительно, не бывает. Потому что мы видим здесь нечто большее, чем жизнь, которая в своей бездуховности слишком часто похожа на смерть.</p><subtitle>Конфуз, или Как я был богачом</subtitle><p><strong>1.09.1980.</strong> И вот я опять в Ярославле. Не то семь, не то восемь лет прошло с тех пор, как был здесь последний раз. Ан нет, четыре года назад был здесь проездом… Кстати, смешная история.</p><p>Мы с Игорем Смирновым вылетели в Кострому — сдавать нашу работу по Макарьевскому району. Материалы в двух экземплярах были набиты в мою большую сумку: мы вдвоем едва тащили ее. Прилетели мы утром, Женя Кудряшов нас ждал, приемка прошла быстро, и к обеду мы уже получили деньги. Мы пригласили Женю пообедать в ресторане. За обедом, за водкой продолжали делиться впечатлениями от проделанной работы. Наше с Игорем подспудное недовольство друг другом, по-видимому, все еще давало о себе знать, потому что сидевший за нашим столом старичок вдруг к нам обратился:</p><p>— Извините меня, молодые люди, но ваша беседа напомнила мне один анекдот. Рассказать? Сидят Чапаев, Фурманов и Петька, пьют водку. Берет Фурманов бутылку, наливает Чапаеву стакан, себе стакан, а Петьке — то, что осталось, грамм сто. Ну ладно, Петька промолчал; выпили. Откупоривает Фурманов вторую бутылку и опять: Чапаеву стакан, себе стакан, а Петьке — остатки. Тогда Чапаев говорит: «Комиссар, пора бы руку-то набить». А обиженный Петька добавляет: «И морду!»</p><p>Женя повел нас ночевать к себе, в новую квартиру на окраине города. Мы осмотрели квартиру, еще немного потрепались, а перед тем как укладываться, принялись делить наш заработок. Я делил по расценкам: выдал Игорю то, что ему причиталось за чертежи и печатанье фотографий. Он пересчитал деньги и сказал:</p><p>— Ну хорошо. А за то, что я вел мотоцикл, мне ничего не следует?</p><p>Я уже достаточно его знал и был готов к этому вопросу, поэтому сразу же ответил:</p><p>— А мне — за бригадирство? Я же не беру себе десять процентов, как принято в других бригадах.</p><p>— Не знал я, что у вас такие обычаи…</p><p>И мы отправились спать.</p><p>Наутро (Игорь спозаранку уехал в Москву) Женя рассказывал:</p><p>— Зашел я к вам в комнату, когда вы уснули. Смотрю: лица у обоих во сне обиженные… Но постепенно просветляются.</p><p>— Да ты пойми, Женя, я все кроки за него делал, учил его на ходу, а он мне — о мотоцикле. Между прочим, за кроки я с него не вычел. Мы квиты с ним, ему не на что обижаться…</p><p>Мы с Женей поехали в город, зашли в мастерскую, пошатались по улицам, купили мне билет на автобус, побывали в Ипатьевском монастыре и опять пообедали вместе в ресторане. После этого он проводил меня на автовокзал.</p><p>Я был пьян и весел. Сумку свою, уже пустую, с брошенными на дно полутора, кажется, тысячами (моей долей), я беспечно закинул в багажную сетку и занял место у окна. Я чувствовал себя богачом, хозяином жизни, барином. Я даже, помнится, всерьез призадумался: а не закупить ли весь автобус — просто так, для <emphasis>понта</emphasis>, — и ехать в Москву в пустом салоне? Нет, — решил благосклонно, — пускай и другие едут. Я добрый.</p><cite><p>— А кураж велик! Выпил на полтину серебра, а смелости у меня рублей на десять прибыло. Коли не больше.</p><text-author><emphasis>Островский</emphasis>. Не все коту масленица</text-author></cite><p>Для полного удовлетворения мне только одного недоставало: красивой девочки рядом, чтобы на долгом пути до Москвы легко и азартно <emphasis>склеивать</emphasis> ее.</p><p>И тут — как по заказу — девочка появляется. Молоденькая, стройненькая, в коротком платьице: ножки такие, что закачаешься… Как раз то, что нужно. Она проходит прямо ко мне, заглядывает в свой билет и разочарованно спрашивает:</p><p>— У вас — у окна место?</p><p>— У окна, — подтверждаю и показываю свой билет. — Нечетное. Но с вами с удовольствием я поменяюсь.</p><p>И я пропускаю ее к окну, а сам сажусь рядом. Теперь никуда ей от меня не деться. Ситуация настолько мне благоприятствует, сам себе я кажусь таким победительным и всесильным, что даже не считаю нужным торопиться. Девочка у меня в руках, начало знакомству положено, времени — навалом; я позволяю себе несколько оттянуть удовольствие и расслабиться.</p><p>Короче, я заснул в кресле и проснулся только в Ярославле. Автобус стоял, девочка смирно сидела рядом, я вышел размяться и покурить. Я протрезвел, пока спал; в моем кулаке оказался скомканный билет, я выбросил его за ненадобностью. Потом объявили посадку, автобус тронулся. Пора было приниматься за соседку. Хоть опьянение и прошло, я чувствовал себя уверенно.</p><p>И вот, снисходительно ухмыльнувшись — этаким сытым львом, — я поворачиваюсь к ней, чтобы произнести первую фразу, но в этот миг, на выезде из Ярославля, автобус останавливают, и начинается проверка билетов. Лишних пассажиров углядели! Я и рта не успел раскрыть.</p><p>Обеспокоенно жду, чем это кончится (билет-то выбросил!). Доходит очередь до меня. Я объясняю контролерше, что предъявлял свой билет при посадке, а затем, полагая, что он мне больше не понадобится, просто выбросил его.</p><p>— Как это — выбросил? Вы что, первый раз едете? Вот он, безбилетник! — объявляет она с торжеством. — А ну, покиньте салон! Выйдите немедленно!</p><p>И вот я — богатей, хозяин жизни, победительный обольститель — мгновенно превращаюсь в ошельмованное, вспотевшее от стыда, бормочущее оправдания ничтожество. Контролерша продолжает изгаляться надо мной и грозно настаивает на моем изгнании. Но тут пасажиры, раздраженные задержкой, вступаются за меня и набрасываются на контролершу. И громче всех кричит моя юная соседка:</p><p>— Я сама видела его билет!</p><p>Под этим натиском контролерша пятится к двери, но предпринимает еще одну попытку ко мне прорваться:</p><p>— Пусть заплатит рубль штрафу!</p><p>Я растерянно протягиваю руку к своей сумке, к своим тысячам, но тут новый взрыв общего негодования выметает контролершу из автобуса. Мы трогаемся дальше. Пронесло! Но я сижу опозоренный и взмокший. Какой тут флирт — я и глаз поднять не смею.</p><p>Только в Петровске несколько пришел в себя, и беседа все-таки завязалась. Но это было уже не то.</p><empty-line/><p>Нечто подобное произошло со мной позже, в Ленинграде. Приехав в командировку, я отправился к Гарюхе Рыкачеву на Мойку.</p><p>Было раннее солнечное утро. Устроившись в гостинице управления культуры (на улице Некрасова, над Театром кукол), приняв с дороги душ, в самом лучезарном настроении, с рабочей папочкой под мышкой, я вышел на улицу и по Литейному двинулся к Неве. Утро было прекрасное! Я шел не торопясь, любуясь городом, сворачивал в первые попавшиеся улочки, улыбался спешащим на работу прохожим, и они отвечали мне улыбками. Я перекусил в пирожковой и выпил кофе в кондитерской. Потом прогулялся по Летнему саду и вышел на Дворцовую набережную.</p><p>Я все еще чувствовал себя красивым, подтянутым и победительным, когда вошел в здание проектного института на Мойке. Я вызвал Гарюху по внутреннему телефону. Но первое, что он завопил, спустившись, едва только меня увидев, через весь вестибюль:</p><p>— А ширинку ты нарочно не застегиваешь?</p><subtitle>В Ярославле</subtitle><p>Дорогой номер на пятом этаже «Юбилейной». Великолепный вид на Которосль: слева — ансамбль Коровников, справа — Федоровская церковь, еще правее, замыкая поле зрения, — церковь в Толчкове. Через мост наискось в Закоторослье уходит Московский проспект, — по нему, с утробным стоном набирая скорость, один за другим идут троллейбусы. Река в обоих направлениях непрерывно утюжится моторками. На закате река и роща за нею становятся багряно-золотыми. Моторки, идущие на закат, оставляют след, похожий на лестницу с перекладинами.</p><p>Утром по пути в архив я делаю крюк, чтобы пройти по волжской набережной. Черные стволы матерых кленов, похрустывание опавшей листвы под ногами, ни души, солнце почти не светит сквозь утреннюю осеннюю дымку, в которой едва угадывается далекий противоположный берег. Среди накопленных мною восхитительных впечатлений прогулка по волжской набережной в Ярославле ранним осенним утром давно уже занимает одно из первых мест.</p><p>Завтракаю в дешевой и сравнительно доброкачественной университетской столовке на Красной площади.</p><p>После архива обедаю в «Блинной» и по пути в гостиницу захожу в церковь Ильи Пророка. Ее фрески также принадлежат к золотому фонду накопленных мною впечатлений. Около часа я рассматриваю их, отыскивая с каждым разом всё новые мельчайшие взаимные соответствия композиционных элементов, увязывающие стенопись в определенную систему. Эти соответствия выводят за пределы каждого пояса, разрушая горизонтальные разгранки, тогда как каждый пояс развертывается непрерывно, без задержки переходя от сцены к сцене (начало и конец определяются только сюжетом).</p><p>Но было бы нелепой ограниченностью останавливаться на утверждении, что, поскольку искусство есть функция человеческого сознания, оно может быть исчерпано рациональным системным подходом. В нем <emphasis>есть</emphasis> система, обусловливающая возможность конструирования в восприятии, только и всего. Кроме того, не следует упускать из вида, что «система» художника и «система» зрителя в одном и том же произведении совпадают только частично, если вообще совпадают; обычно зритель конструирует нечто иное, воссоздавая то ощущение единства мира — <emphasis>naturae sensu animis innato</emphasis><a l:href="#n_76" type="note">[76]</a> по выражению Альберти, — которое лежит в основе произведения.</p><cite><p>…Конструирование искусства есть по преимуществу представление его форм, каковы они в абсолютном, и тем самым универсума, как абсолютного произведения искусства…</p><text-author><emphasis>Шеллинг</emphasis>. Философия искусства</text-author></cite><p>Должно быть, это ощущение и есть то загадочное <emphasis>нечто</emphasis>, которое составляет подлинную ценность произведения, как бы ни была мала отраженная в нем часть мира.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Я бы не мог заниматься XVII веком, если бы не видел той глубинной художественной тенденции, которая объединяет его с творческими поисками в архитектуре нашего времени, — если бы не чувствовал всем своим существом этой органической, родственной связи, о которой никто, кроме меня, кажется, не догадывается.</p><p>«Историк, и особенно историк архитектуры, — говорит Гидион, — должен быть в тесном контакте с современными ему концепциями. Лишь в том случае, когда он проникнут духом своей эпохи, он в состоянии обнаружить в прошлом такие черты, которые предыдущие поколения историков не разглядели»<a l:href="#n_77" type="note">[77]</a>.</p><cite><p>Разве мое знание чего-нибудь стоило бы, если бы оно не служило руководством к действиям? А <emphasis>может</emphasis> ли оно не быть таковым?</p><text-author><emphasis>Витгенштейн</emphasis>. О достоверности. 409</text-author></cite><p>Но как это доказать? Прямые аналогии, вроде «возросшей роли стены как единой оболочки», «возрождения пластических средств архитектуры», «свободного, гибкого плана, развиваемого во всех направлениях», «активного взаимодействия сооружения со средой» и т. д., — тут неуместны. Да и возможны ли вообще подобные доказательства? Остается, стало быть, просто изучать художественную структуру произведений XVII века, раскрывая в ней то, что должны были бы увидеть сегодняшние архитекторы, представляя ее такой, какой она должна была бы предстать перед их глазами.</p><cite><p>Мы изучаем историю для того, чтобы нам стала ясней та ситуация, в которой нам предстоит действовать. Следовательно, плоскость, где в конечном счете возникают все проблемы, оказывается плоскостью «реальной» жизни, а история — это та плоскость, на которую они проецируются для своего решения.</p><text-author><emphasis>Коллингвуд</emphasis>. Автобиография</text-author></cite><p>И вот тут — главное дело историка архитектуры: связать прошлый художественный опыт с сегодняшними проблемами, помочь им раскрыть глаза друг на друга.</p><cite><p>…Где в неподобном может быть из-речено то же самое, — там как бы само собой исполняется основное условие для мыслящего собеседования позднего времени и раннего.</p><text-author><emphasis>Хайдеггер</emphasis>. Изречение Анаксимандра</text-author></cite><p>Во всяком случае, <emphasis>эта</emphasis> связь представляется мне более существенной, чем связь какой-нибудь прошлой художественной структуры с предшествующими «образцами» и последующим «шлейфом».</p><cite><p>Я понял… что таково все вековечное. Что оно жизненно не тогда, когда оно обязательно, а когда оно восприимчиво ко всем уподоблениям, которыми на него озираются исходящие века.</p><text-author><emphasis>Пастернак</emphasis>. Охранная грамота</text-author></cite><p>Искусствология — искусство <emphasis>наведения</emphasis> сегодняшнего сознания на искусство прошлого — и обеспечение <emphasis>обратной связи,</emphasis> то есть творческого самосознания современности.</p><subtitle>Структура</subtitle><p>Когда утром, по пути на Остров, я спускаюсь эскалатором на станцию «Арбатская», и когда вечером, на обратном пути, высаживаюсь на ней же, — эта станция предстает передо мной в двух различных аспектах, как два совершенно различных явления. Отвлеченно, умом, я, конечно, знаю, что это — то же самое место, но это знание находится за порогом сознания, а актуализируется только привычный ряд представлений, связанных с «дорогой обратно» и не пересекающихся с «дорогой туда». (Нечто подобное происходит в человеческих отношениях, когда первоначальное, более или менее целостное, <emphasis>объемное</emphasis> представление о нашем знакомом под воздействием определенного, сложившегося стереотипа отношений быстро и незаметно сменяется <emphasis>плоскостным</emphasis> представлением.) Автоматизм крадет у предметов глубину, они предстают перед нами плоскими и однозначными.</p><p>Но и новизна, свежесть восприятия сами по себе недостаточны для познания «объема» (структуры) предмета: он поворачивается, скорее, наиболее яркой и характерной из своих «плоскостей». Для того чтобы быть познанным, предмет должен быть воссоздан изнутри, заново пережит во всем возможном множестве своих функциональных отношений, главным образом, «пограничных».</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Для того чтобы оценить произведение искусства — нет, не достоинства его по сравнению с другими произведениями, а именно специфику <emphasis>произведения</emphasis> в нем, отличающую его от других предметов (его, так сказать, «чтойность»), — надо представить на этом месте пустоту, затем представить цель, которую преследовал автор, затем — бесчисленное множество ведущих к этой цели путей.</p><cite><p>Самое ясное, запоминающееся и важное в искусстве есть его возникновенье, и лучшие произведения мира, повествуя о наиразличнейшем, на самом деле рассказывают о своем рожденьи.</p><text-author><emphasis>Пастернак</emphasis>. Охранная грамота.</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Оценить художника может только художник. Только он способен заметить то ценное и неповторимое — как бы ни было оно микроскопично, — что имеется в произведении, и воздать должное преодоленным трудностям. Любитель же судит смаху: <emphasis>да</emphasis> или <emphasis>нет.</emphasis> Любитель тем и отличается, что признает только великих художников. Тех, которые всеми признаны.</p><p>Глупый осудит, а умный рассудит, — говорит пословица. «Мы так любим критиковать, — замечает Лабрюйер, — что теряем способность глубоко чувствовать поистине прекрасные творения».</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>12.12.1980.</strong> Сегодня, обратив внимание на легкую боль в горле при глотании, которая не помню уж с какого времени привязалась ко мне, я вдруг представил себе, что это — рак. Похолодел от ужаса, но тут же и успокоился. Рак так рак. Самое время подохнуть — пока живы те, кого люблю; да и жить-то, собственно, незачем.</p><p>Жизнь, в сущности, сводится уже к одному: скорее бы она проходила, что ли… У Платона Кебет, возражая Сократу, говорит, что как тело, износив множество плащей, умирает, не успев износить последнего, так и душа, изнашивая одно тело за другим, в каком-то из них в конце концов умирает; должно быть, и мое тело пришлось на такую давно живущую, вконец износившуюся душу.</p><p>Погода всю эту неделю стоит изумительная: морозец и неторопливо падающий, все заваливший снежок, хрустящий, сахарный воздух… Как в детстве!</p><subtitle>* * *</subtitle><cite><p>Ложь изреченная в конечном счете приводит к правде.</p><text-author><emphasis>Камю</emphasis>. Падение</text-author></cite><p>Истина (в смысле — объективное знание какой-либо группы фактов) может быть достигнута и посредством лжи. Но при одном условии: ложь должна потребляться в неограниченном количестве. Вернее, так: существует, по-видимому, какой-то количественный предел (временной или пространственный), за которым несущая конструкция текста не выдерживает, и ложь сама собою начинает обнаруживаться.</p><cite><p>Не только потому, что у лжи «короткие ноги», но и потому, что она встроена в такого рода языковое мироотношение, предпосылку которого с самого начала образует коммуникативная истинность речи и которое воспроизводится, обнаруживая или вскрывая ложь.</p><text-author><emphasis>Гадамер</emphasis>. Семантика и герменевтика</text-author></cite><p>Эта возможность использования лжи для достижения истины основывается на <emphasis>бессистемности</emphasis> лжи (она способна лишь на поверхностную систематичность). Ложь тем и отличается от истины, что преследует сиюминутный интерес и именно поэтому, кстати, всегда стремится к логической закругленности. Но интересы день ото дня меняются, и ложь меняется тоже. Вместе с тем, чтобы быть действенной, она должна быть правдоподобной и, стало быть, включать в себя хотя бы часть истины. (Тут следует прибавить, что ложь, вообще говоря, вторична: она лишь <emphasis>направлена</emphasis> на истину, она и существует лишь постольку, поскольку существует истина, которая существует сама по себе.)</p><cite><p>Не высказывание есть первичное «место» истины… а, напротив, сама изначальная «истина» есть «место» высказывания и является онтологическим условием возможности того, чтобы высказывание могло быть истинным или ложным…</p><text-author><emphasis>Хайдеггер</emphasis>. Бытие и время. § 33</text-author></cite><p>Эта включенная в ложь часть истины остается неизменной при всех превращениях лжи и в конце концов улавливается сознанием, внимательно следующим за этими превращениями.</p><p>Так, изо дня в день следя за нашими лживыми газетами, можно в конце концов понять, что действительно творится в мире. Так, читая множество (как можно больше!) тенденциозно-критических трудов, состряпанных нашими «дипломироваными лакеями поповщины» о современных течениях «буржуазной философии», можно в конце концов понять, чем живет и о чем думает нынче мир.</p><cite><p>— Но раз так, — сказал я, — какой смысл прятать книги? Если по тем, что позволены, легко восстановить те, что запрещены?</p><p>— Применительно к столетиям — это лишено всякого смысла. Применительно к годам и дням — кое-какой смысл есть. Видишь же, как они сумели нас запутать.</p><text-author><emphasis>Эко</emphasis>. Имя розы</text-author></cite><p>Но тут вот какой нюанс: вырабатывается постоянное корректирующее отношение ко всем этим истматовским и научкомовским ярлыкам и фразеологическим штампам — своеобразная автоматическая способность мгновенно понимать, о чем <emphasis>на самом деле</emphasis> идет речь. Вырабатывается специфически советское отношение к слову как к заслонке смысла. Ум советского человека, изощряясь в этом постоянном недоверчивом стремлении угадывать, мельчает и обеспложивается.</p><cite><poem><stanza><v>Обман, который всем сердцам знаком,</v><v>Приносит вред и тем, кто доверяет,</v><v>И тем, кто не доверился ни в чем.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Данте</emphasis>. Ад. ХI. 52–54</text-author></cite><p>Вслед за ницшеанским «нигилистическим человеком» мы говорим: «Идеи — вранье», — причем имеем в виду вообще все идеи, идеи как таковые.</p><cite><p>Вранье враньем, а все-таки правда — пусть и наизнанку.</p><text-author><emphasis>Толкиен</emphasis>. Хранители</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Комментарии Лосева к Платону. Он разделывается с ним, как с мальчишкой: в этом доказательстве два противоречия и три мифологемы, а в том — три противоречия и два преувеличения… Не знаю, может, философская мысль и впрямь далеко шагнула, но только Платон со всеми своими противоречиями и мифологемами живет уже более двух тысячелетий, оставаясь, по отзыву Павла Флоренского, «величайшим из авторитетов в философии», и все ярче светит, а этот ученый долбоёб с его апломбом обладателя истины помрет в день своей смерти и не оживет никогда.</p><p>Он, видите ли, объясняет мне Платона из его исторических, социальных и прочих условий, а потом и <emphasis>сводит</emphasis> его к тем же условиям, показывая, каким молодцом был Платон по отношению к <emphasis>своему</emphasis> времени. (Вот он, «тот странный умственный фокус, называющийся историческое воззрение», о котором говорит Толстой.) Да что мне до этого! Мне важно, что он <emphasis>и сейчас</emphasis> молодец (и сейчас даже больше, чем тогда, поскольку прошедшие тысячелетия прибавили весу), и я знать хочу, почему это так; чт<emphasis>о</emphasis> было в Платоне такого, что позволило ему преодолеть время, и чт<emphasis>о</emphasis> в нем особенно ценно сейчас; как надо мне мыслить, чтобы понимать, как Платон?.. Не стану даже ссылаться на Гуссерля, раз навсегда отвергшего <emphasis>безнадежные попытки</emphasis> историко-критической деятельности<a l:href="#n_78" type="note">[78]</a>, — процитирую Мераба Мамардашвили, нашего современника: «…Мы способны понять то, что написано в философском тексте, лишь в том случае, если сумеем воспроизвести сказанное в нем (не слова, а сказанное в нем) как возможность нашего собственного мышления — в том смысле, что и мы можем это помыслить»<a l:href="#n_79" type="note">[79]</a>.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>29.12.1980.</strong> Новогоднее сборище мастерской на квартире у Аси Б<emphasis>о</emphasis>рис. С утра половина сотрудников не вышла на работу. Другая половина без дела слонялась по институту, томилась и мало-помалу тоже исчезала… От нечего делать я сел рисовать портрет Лены Чистяковой. Боже, как она глупа! Но портрет получился довольно удачный. Часа в четыре и мы отправились: Дима Докучаев, Минька Фролов, Вадим Экк (новенький, его взяли на место Оли Пахомовой), Лена с Ксюшей Захаровой и я, — захватив магнитофон и торты. Ехали в двух такси. По дороге выяснилось, что Вадим учился у меня в художественной школе (то-то лицо показалось знакомым). В дальнейшем он обращался ко мне не иначе как «Учитель».</p><p>Церемония раздачи подарков несколько затянулась. Танцы в полутемной комнате. Я позволил себе потискать Ксюшу. Она просила: «Не надо, Серенький», — но поддавалась и отвечала довольно охотно. Когда же она стала одеваться, чтобы уходить, я принялся мыть посуду. Так и ушла, меня не дождавшись. А я не заметил, как перемыл всё.</p><p>Вышли шумным кагалом. Мы с Вадимом Беркутом вели пьяного Черникова, и Беркут хрипло орал шарахавшимся прохожим:</p><p>— Не бойтесь нас, мы сами вас боимся!..</p></section><section><title><p>1981</p></title><subtitle>* * *</subtitle><p>Следовать <emphasis>дао</emphasis> и не допускать столкновений с ним, не насиловать естественный путь вещей; но при этом постоянно, ежеминутно контролировать себя и окружающее. Приучить себя к этому. Каждую минуту своей жизни непосредственно соотносить с <emphasis>целым</emphasis>. Не выпадать сознанием из <emphasis>дао</emphasis>, не отвлекаться!</p><subtitle>* * *</subtitle><cite><p>Из всех жаргонов, на которых жаргонят в этом жаргонящем мире, — жаргон ханжей хоть и можно считать наихудшим — самым изводящим, однако, является жаргон критиков!</p><text-author><emphasis>Стерн</emphasis>. Жизнь и мнения Тристрама Шенди. III. 12</text-author></cite><p>«Основные понятия», «осязательное и оптическое», «тектоническое и атектоническое», «абстракция и вчувствование», «идеализм и натурализм», «сукцессивное и симультанное» и пр. и пр. — все это надуманные приспособления, помогающие увидеть искусство прошлого как некий закономерный и детерминированный процесс, напоминающий спокойно текущую реку: течение непрерывно, русло неизменно, каждый поворот известен заранее, отсутствуют пустоты, упущенные возможности, — все заполнено, все кстати, все как д<emphasis>о</emphasis>лжно, — на немецкий, профессорский, конформистский взгляд, вооруженный очками науки.</p><p>Вся эта «иллюзия ретроспективности» (по Сартру) противоречит самой сущности предмета. И вот критерий: ежели есть ретроспекция, то должна быть и перспектива, — где она? Куда вынесет нас эта река завтра?</p><cite><p>Или же в нашем отношении к искусству мы опираемся только на образование, на выученное знание былого?</p><text-author><emphasis>Хайдеггер</emphasis>. Исток художественного творения</text-author></cite><p>Раз так было — значит, так <emphasis>должно было быть</emphasis>? Смена стилей предстает как изначально заданная, закономерная, жестко обусловленная последовательность; и нужно лишь открыть эту закономерность, чтобы восстановить недостающие элементы и предугадать существенные черты еще не рожденных будущих произведений. Более того: Вёльфлин заявляет, что именно в великих произведениях «понятия» выступают с наибольшей отчетливостью; то есть понимай так, что эти-то произведения легче всего поддаются обобщению и, стало быть, наиболее предсказуемы.</p><cite><p>…Генерализация и формализация стирают границы между гением и бездарностью.</p><text-author><emphasis>Бахтин</emphasis>. К методологии гуманитарных наук</text-author></cite><p><emphasis>А так не должно было быть</emphasis>! Великие произведения тем и велики, что появляются <emphasis>помимо</emphasis> всякой закономерности, прерывают инерцию процесса, воплощая (по Шинкелю) «идею триумфа свободы над необходимостью».</p><cite><p>Ничто единственное в своем роде, ничто редкое, никакая возвышенная простота, короче говоря, ничто великое в историческом свершении никогда не разумеется само собою и потому всегда остается необъясненным.</p><text-author><emphasis>Хайдеггер</emphasis>. Время картины мира</text-author></cite><subtitle>Церковь Вознесения в Коломенском (из неизданной книги)</subtitle><p>В 1532 году в подмосковном дворцовом селе был выстроен храм, подобного которому «не бывала преже того в Руси». Абсолютно непредсказуемый архитектурный образ, созданный в честь рождения великокняжеского наследника — будущего царя Ивана Грозного, — вобрал в себя всю энергию предшествующего развития русского зодчества. Сквозная, на протяжении столетий, тенденция к высотной, ярусной композиционной динамике храма (при уменьшении его площади) завершилась здесь полным отказом от традиционной четырехстолпной конструкции.</p><p>Конечно, почва отчасти была уже подготовлена типологическими новшествами последних столетий: и церквами «иже под колоколы», и столпообразными колокольнями, и современными боевыми башнями строившихся крепостей… Главной находкой, вдохновившей мастера Вознесенской церкви, стал, разумеется, восьмигранный шатер с повалом и полицей — привычная форма венчания деревянных храмов, — недаром летопись подчеркивает, что церковь выстроена «на деревянное дело». Но нужен был особый глаз, особая, гениальная прозорливость, чтобы разглядеть в этой <emphasis>естественной</emphasis> форме, созданной русскими плотниками, уникальную возможность преобразования <emphasis>каменного</emphasis> храма (подобно тому, как древнегреческие зодчие разглядели в деревянных портиках <emphasis>ойкоса</emphasis> будущий монументальный периптер). Надо представить себе удивление и восторг мастера, когда он решился это сделать и придумал, как это сделать!</p><p>Он не просто повторяет готовую форму в другом материале — он включает ее в <emphasis>другую логику</emphasis> формообразования, совокупляя народную «древодельную» эстетику с ренессансной строительной культурой. Отталкиваясь от сложного соподчинения обособляющихся друг от друга композиционных элементов Андрониковского собора (последней новаторской интерпретации традиционного четырехстолпного храма, повторенной, в частности, собором Рождественского монастыря начала XVI века), он как бы вдвигает его низкие угловые ячейки в тело своей постройки, отчего храм становится крещатым в плане, а средние компартименты уподобляются высоким «прирубам». Вдвинутые углы, вставшие на место подкупольных столбов, вытеснившие их, выдавливают кверху пирамидальное подглавное завершение центрального компартимента (мотивированное повышенными подпружными арками), которое статным восьмериком вырастает над тремя ярусами килевидных закомар и, всецело подчинив примыкающие «прирубы», непосредственно — без повала и полицы, замененных ожерельем небольших парных кокошников, — перерастает в могучий граненный шатер, высоко возносящий маленькую главку.</p><p>Привычная, вроде бы, форма, включенная в новый для нее контекст, полностью его преобразила и сама при этом преобразилась, обретя небывалое качество монументальности, сразу и радикально решив проблему центрического вертикализма, к которой всегда была устремлена мысль русских зодчих. Вытянутый ввысь компактный объем храма поднят на высокий подклет, окруженный сквозной аркадой террасы-гульбища и свободно, асимметрично раскинутыми маршами всходов. Постройка выполнена с замечательным конструкторским и художественным расчетом: толщина кирпичных стен, несущих вертикально воздвигнутые массы, не превышает необходимого запаса прочности, а сами эти массы, построенные в кристаллически ясных пропорциях, осмыслены точным, взвешенным языком декора, выявляющим основную идею <emphasis>вознесения</emphasis>.</p><p>Сильный выступ угловых пилястр в основном ярусе сообщает стенам прозрачную невесомость. Широкие прясла «прирубов», прочерченные стрелами-вимпергами, легко взмывают в постепенно замедляющемся движении и набегают на грани восьмерика плавными волнами расслаивающихся закомар. Заостренные стрелы вдвинутых углов диктуют более быстрое движение, которое сразу же прерывается свесом наугольных покрытий. И совсем уж стремительно, с такой же резкой остановкой, взбегают узкие боковые стенки «прирубов». Сопоставление скоростей, придающее «вознесению» основного яруса особую убедительность, сменяется спокойным, неторопливым унисоном пилястр восьмерика, слабый выступ которых значительно утяжеляет этот ярус. Наконец следует последний, мощный, длящийся аккорд монументального шатра — его тяжеловесная монолитность подчеркнута наброшенной сеткой «бриллиантового» руста, — аккорд, завершающий все это сложное многоголосое движение, которое начинается дробной горизонтальной токкатой сквозной аркады и возвращается назад торжественным, как фуга, убыстряющимся водопадом форм<a l:href="#n_80" type="note">[80]</a>.</p><p>Чем выше восходит храм своими ярусами, тем монолитнее, тяжелее и проще становится его архитектура; все меньше контрастов, все яснее лейтмотив, все отчетливее и чище динамично высвобождающаяся основная тема сооружения. Храм легко возносится над раскинувшимся по земле широким гульбищем, храм прочно врастает в землю, полностью исчерпав свой порыв воздвижением замкнутой массы шатра. Этот пластический, телесный образ идеального пространства, который столетиями созревал на всем протяжении русских земель и вобрал, вместил, уравновесил громадное это протяжение, с высокого берега Москвы-реки обращается не только к окружающим просторам, но и ко всей Руси, как гигантский обелиск, возвестивший о рождении нового государя, как воплощение творческих сил русского народа, создавшего молодое, но уже несокрушимое государство, как самый точный и емкий в мировой архитектуре памятник воинскому и духовному дерзанию.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Непредсказуемость и укорененность — вот формула гениальности. Если бы мастер Вознесения в Коломенском помер в детстве, или сделал придворную карьеру, или был посажен на цепь, никто за него не построил бы эту церковь; не было бы великого произведения архитектуры; не было бы никакой шатровой архитектуры вообще. Все развитие пошло бы как-то иначе — по одному из бесчисленного множества возможных путей.</p><cite><p>В каузальном способе рассмотрения сбивает с толку то, что он подводит нас к утверждению: «Естественно, так и должно было случиться». В то время как следует думать: это могло произойти <emphasis>так</emphasis> — и многими другими способами.</p><text-author><emphasis>Витгенштейн</emphasis>. Культура и ценность. 195</text-author></cite><p>Тут <emphasis>судьба</emphasis> (если прибегнуть к терминологии Шпенглера и Бердяева), а не причинная связь. И в этом — всё. А суетные усилия науки вывести форму шатра и объяснить ее из исторических условий (из социальной жизни, политических идей, деревянного зодчества, крепостных башен и пр.) — так, словно все они, даже взятые в совокупности, способны послужить достаточным основанием, — не затрагивают главного: уникального взрыва духовной энергии, который продолжает разрастаться, несмотря на все попытки заслонить его «эпохой».</p><cite><p>Поскольку эти творческие акты не могут быть поняты в рамках причинных связей или выведены в качестве необходимых, они подобны откровениям, источник которых — не обычный ход событий, а нечто совершенно иное.</p><text-author><emphasis>Ясперс</emphasis>. Истоки истории и ее цель. III. 3</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Принимать сущее — вовсе не значит принимать его как единственно возможный порядок вещей. Следовать <emphasis>дао</emphasis> — вовсе не значит следовать по единственно возможному пути.</p><subtitle>В присутственный день</subtitle><p>Выскочив из последнего вагона метро на станции «Измайловский парк», бегом взлетаю по лестнице к выходу, быстро пересекаю освещенную площадь перед новым гостиничным комплексом и устремляюсь в непроглядную темноту заснеженного пустыря. В достигающем свете площадных фонарей пока еще угадывается протоптанная в глубоком снегу узкая тропинка, наискось пересекающая пустырь, но привыкшие к темноте глаза уже различают впереди глухую стену леса на нашем Острове, который кажется необитаемым. Ни огонька, и разве что волки не воют.</p><p>Оглянувшись через плечо, замечаю метрах в 70 позади густую цепочку своих сослуживцев (приехавших, очевидно, тем же поездом), которые в затылок друг другу поспешают, как и я, по узкой тропинке. Цепочку возглавляет рослый Дима Докучаев во всей своей необыкновенной специальной экипировке, словно прямо сейчас готовый к производству сложных архитектурных обмеров в самых экстремальных условиях. Все мы торопимся: время — без пяти девять, опоздаешь хоть на минуту — останешься без прогрессивки. (Отдел кадров «Спецпроектреставрации» наблюдает за явкой неукоснительно.) Нахожу в себе силы прибавить шаг и догоняю ковыляющую передо мной неуклюжую фигуру — Асю Б<emphasis>о</emphasis>рис. Обгоняю ее по целине и, наскоро поздоровавшись, ухожу в отрыв. Иду, с любопытством прислушиваясь к тишине за своей спиной. Минута, другая, затем тишина взрывается возмущенным гомоном (в котором выделяется докучаевский баритон):</p><p>— Ася, с дороги!</p><p>— Ася, в сторону!</p><p>— Ползет, как неживая!</p><p>— Да столкните же ее кто-нибудь!..</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>1.03.1981.</strong> «Опасные связи». Вот произведение, в котором, как ни в каком другом, выразилось безграничное доверие XVIII столетия к слову, к беспредельным возможностям убеждения, — и одновременно был произнесен самый безнадежный приговор разуму, «столь мало способному предотвратить наши несчастья и еще менее пригодному для того, чтобы даровать нам утешение». Поразительно ироническая вещь, наглядно демонстрирующая зыбкую неоднозначность явлений и всю смехотворность попыток разума в них проникнуть<a l:href="#n_81" type="note">[81]</a>.</p><p>Это, должно быть, лучшее, что век оставил после себя (не считая Стерна, конечно), и до сих пор, если судить по Моруа, не оцененное по достоинству.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Беда моя в том, что посредством науки (то есть структурализма, который привлекал меня кажущейся бесспорностью выводов) я пытался добраться до того, что мне действительно интересно, — до интерпретации интуитивно уловленных сущностей, — а это в принципе невозможно. Между этими двумя областями не существует прямого, последовательного перехода — в них толкуют о совершенно различных предметах. «Никакая мыслимая градация, — говорит Гуссерль, — не может составить переход между идеальным и реальным»<a l:href="#n_82" type="note">[82]</a>.</p><p>А я пытался формализовать язык архитектуры (по образцу лингвистических моделей) — с тем, чтобы заведомо прийти к сложившимся у меня представлениям, доказать их, — и недоумевал, что избранный путь уводит в другую сторону, не дает мне ни малейшей возможности совершить этот переход.</p><p>Я загнал себя в бутылку.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Любопытно все-таки: бесспорные, с математической точностью доказанные выводы не выдерживали даже поверхностной критики, мигом становились призрачными, сомнительными, и я почти готов был от них отступиться; а за «интуитивно уловленные сущности», которые в принципе не могут быть доказаны, я готов стоять насмерть.</p><cite><p>На эти-то знания сердца и инстинкта должен опираться разум и на них строить свои рассуждения. Начала чувствуются, а суждения выводятся — то и другое с уверенностью, хотя и различными путями.</p><text-author><emphasis>Паскаль</emphasis>. Мысли. 282</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Прочел «Мглу» Кестлера, и страшно от того, что эту дьявольскую логику, подчинившую себе героя, невозможно опровергнуть. И закрадывается подозрение: а что если нравственное в человеке — то, что мы привыкли считать вечным и неизменным, — на самом деле не вечно, преходяще, исторично, и что настала эпоха смены одних идеалов другими, и что нравственность заключается теперь совсем в другом? Пожалуй, это самое сильное искушение нашего века.</p><p>Великий инквизитор не так был страшен. Он был собран из крупинок реальности и так и показан — как тенденция, как витающая в воздухе угроза, обобщенный умозрительный образ. А здесь — сама реальность, <emphasis>существующая</emphasis> реальная сила. Мы знаем ее, мы каждый день с нею сталкиваемся. Опровергнуть ее невозможно, даже если она допустит с собой разговаривать: она опирается на <emphasis>действительный</emphasis> ход вещей.</p><cite><p>На эти рассуждения надо ответить оскорблениями, камнями, криками страсти, ударами копья. Не надо рассуждать с ними. Если попытаешься рассуждать, в ответ на их рассуждения, ты погиб.</p><text-author><emphasis>Унамуно</emphasis>. Жизнь Дон Кихота</text-author></cite><p>Да в том-то и дело, что никто не собирается с тобой рассуждать. Перед тобой ставят выбор: принимаешь ли ты этот действительный ход вещей и намерен ли активно ему содействовать — и тогда на твоей стороне несокрушимое обоснование — или предпочитаешь погибнуть, руководствуясь призрачными, обветшалыми, противными рассудку убеждениями, причем приговор тебе подпишут не какие-то злодеи во френчах или кожаных куртках, а сама История, сама Действительность-Как-Она-Есть…</p><p>«— Я не отрекусь от истины, — говорит Дон Кихот, — хоть и бессилен защищать ее»<a l:href="#n_83" type="note">[83]</a>.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>21.04.1981.</strong> Адская невоздержность во всем. Жрал сегодня подаренные мамой орехи. Жрал, жрал, пока все не сожрал. Легче жизнью пожертвовать, чем малейшим сомнительным удовольствием.</p><p>Итак, исполнилось 38. Очень невеселые мысли по утрам — до того, как встать, — о том, что жизнь проходит, и проходит впустую.</p><p>А разве я другой по сравнению с тем, каким был 10, и 20, и 30 лет назад? Нет, все тот же; это только сегодня мне кажется, что другой. Человек не меняется, его <emphasis>духовная площадь</emphasis> остается все той же, а только акценты переносятся с одного участка на другой и иногда попадают на прежнее место; но каждый раз кажется, что это новое, другое. Время актуализируется перемещением акцентов, а не завоеванием новой (или уступкой старой) площади.</p><cite><p>И пусть твердят — «он вырос, он изменился» — нет, он тот же, что и был.</p><text-author><emphasis>Паскаль</emphasis>. Мысли. 88</text-author></cite><p>То же и с историей, и с искусством.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Пример Лессинга и Винкельмана показывает, как искусствознание, превращаясь в самостоятельную науку, противополагает себя искусству, современной художественной практике. Это противоположение своему предмету — естественное в естественных науках — в принципе невозможно, когда речь идет о произведениях человеческого духа, и страшно роняет теорию. Винкельман сам себе противоречит, когда (вслед за Вазари) рассматривает развитие искусства как единое, целостное явление и при этом противопоставляет один этап этого развития другому, превращая прошлое в образец для современности. Будучи проникнут современным духом, он этот дух отрицает. Вынужденный так или иначе рассматривать прошлое с точки зрения настоящего, он пытается извлечь из прошлого законы для настоящего.</p><p>Этот ретроспективизм, ностальгия по прошлому, сама по себе не новая, здесь впервые выступает в качестве ложной претензии общественной науки уподобиться наукам естественным. «Научный» самообман заключается в том, что прошлое <emphasis>целиком</emphasis> переносится в настоящее.</p><p>Другое дело, когда теоретик подвергает современность критике с точки зрения будущего. Не удовлетворяясь существующим состоянием искусства, он находит в нем жизнеспособные элементы и, опираясь на опыт прошлого, указывает на них, предвосхищая дальнейшее их развитие. Таковы Кордемуа (1706), аббат Ложье (1733), отчасти Франческо Милициа (1785) и, в особенности, Карло Лодоли (издан Мемми в 1786 году): они сделали барокко принадлежностью нашего времени.</p><p>Но жизнеспособные элементы не могут быть вычленены посредством каких-либо научных методов — наука должна раз и навсегда отказаться от подобных притязаний, — а могут быть только угаданы безошибочной художественной интуицией. Так, Маркс со всей своей основательной «наукой» попал пальцем в небо, а «поэт» и «пессимист» Герцен обнаружил подлинную движущую силу новой и новейшей истории и довольно точно предсказал тот исторический выкидыш, который в конце концов был произведен XIX столетием.</p><p>Но даже если теоретик полностью отрицает современность, не находя в ней никаких жизнеспособных элементов, а только разрозненные гибнущие остатки прошлых ценностей, и противопоставляет прошлое современности, понимая, что оно не может уже служить образцом… Как Зедльмайр. Он прав.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>«Ругатель, ругатель!» Мама даже называет меня Собакевичем… А негативизм мой объясняется очень просто — как законная эмоциональная реакция на славословие ложных ценностей, раздутых фальшивой претензией фигур.</p><cite><p>Расхожее название этого инстинкта самозащиты есть <emphasis>вкус</emphasis>. Его императив повелевает не только говорить Нет там, где Да было бы «бескорыстием», но и говорить Нет <emphasis>так редко, как только возможно.</emphasis> Надо отделять, устранять себя от всего, что делало бы это Нет все вновь и вновь необходимым.</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Ecce Homo. II. 8</text-author></cite><p>Если бы я не слышал постоянно имен Шукшина или Тарковского, повторяемых с неизменным восторженным придыханием, я бы и внимания на них не обратил. Два полюса пошлости…</p><p>Зато как приятно бывает — до слез на глазах — с восхищением о ком-нибудь отозваться!..</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Когда, преподавая в художественной школе, я устраивал регулярные выставки факсимильных репродукций из коллекции Нади Леже (ну, все знают, что это за репродукции: они настолько точно — вплоть до фактуры — воспроизводят подлинники, что неподготовленный зритель вполне может принять их за подлинники), Гераскевич использовал их для обучения своих питомцев. Сняв со стены, предположим, натюрморт Сезанна, он одну за другой ставил рядом с ним работы учеников и вместе с ними обсуждал их достоинства и недостатки. Такой прием казался мне довольно жестоким, способным навсегда отбить у подростка охоту к занятиям. Но вместе с тем не мог я не признать, что нет лучшего способа дать наглядное представление о цели обучения — настоящей живописи.</p><p>Этот прием вполне годится и для оценки художественного уровня. Видим ли мы перед собой более или менее талантливую <emphasis>имитацию</emphasis> искусства — «настоящего, большого искусства»<a l:href="#n_84" type="note">[84]</a> — или нечто такое, что заново открывает нам глаза, изменяет всю нашу оптику — настолько, что мы начисто забываем об <emphasis>искусстве</emphasis>?</p><cite><p>Но в чем здесь заключается справедливость, как не в том, чтобы каждому воздавать свое? Воздавать же каждому свое нельзя, не проводя некоторого различия.</p><text-author><emphasis>Августин</emphasis>. О количестве души. 9</text-author></cite><p>Вот именно: ставить рядом и сравнивать!</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Нет науки и нет искусства как двух различных типов деятельности человеческого духа, воплощающих стремление к истине и красоте (по Баумгартену), а есть логический принцип на одном полюсе и чистая образность — на другом. Между этими полюсами протекает вся указанная деятельность, лишь тяготея к одному или другому (не достигая их) и всегда порождая <emphasis>смешанные</emphasis> произведения. <emphasis>«Ars sine scientia nihil est»</emphasis> (нет искусства без науки), — говорил французский архитектор Жан Миньо на строительной площадке миланского собора. <emphasis>«Scientia sine arte nihil est»</emphasis> (нет науки без искусства), — возражали ему ломбардские каменщики. «Разве все это не есть единая деятельность единой души?» — вопрошает Гердер.</p><cite><p>…Поэзия не раз когда-либо в прошедшем человечества и не изредка, от времени до времени, а постоянно служит источником науки, которая в свою очередь питает новое поэтическое творчество. И так, мы верим, будет, пока живут люди.</p><text-author><emphasis>Потебня</emphasis>. Из записок по теории словесности</text-author></cite><p>Лучшие произведения равно тяготеют к обоим полюсам: произведения научного творчества включают в себя элемент неопределенности, эстетической бесконечности, произведения искусства образуют замкнутую систему («дают правило» — по Канту); для худших же, которые количественно преобладают, собственно, и придумано разделение на «науку» и «искусство».</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Гармонические системы отличаются от логических тем, что включают в себя взаимно противоречивые элементы. Каждое отдельное утверждение, входящее в гармоническую систему, может не выдерживать критики с точки зрения «фактической» и «логической» истины, но <emphasis>совокупность</emphasis> этих утверждений, их функционирующее взаимодействие дает истину, неизмеримо превосходящую все, что могут дать и факты, и логика.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>31.05.1981.</strong> В Эрмитаже. XVII век открыл объединяющую силу светового эффекта. Картинам голландцев следовало бы давать названия не по их сюжетам, а по найденным вариациям этого эффекта. Например, не «Комната в голландском доме» (Янсенса), а «Луч света, проникший в помещение и вместе с тенью стула рефлексирующий на темную стену». Световой эффект организует картину, создает единство, которое формирует настроение, а оно в свою очередь ведет нас к скрытому значению, к <emphasis>дхвани</emphasis>.</p><p>Поразительная острота глаза (вкупе с совершенством техники), позволяющая разрешать каждый сантиметр поверхности. Мы видим равнодушно и приблизительно — пятном. А они — <emphasis>и</emphasis> пятном. Остается сделать печальный вывод об убывании зрительной способности, об обеднении и нарастающей ограниченности живописного образа. А что же взамен? Взамен вылезает наружу чисто формальный процесс насыщения пятна цветом. Но в XVII в. помимо лессировок используют и оптическое смешение цветов: тут не надо даже ссылаться на Рембрандта — достаточно увидеть руку сестры Терборха, держащую бокал лимонада, а у Эль Греко — так просто раздельный точечный мазок. Все «открытия» XIX века были сделаны в XVII. Но было и еще что-то. С тех пор, стало быть, не приобретения, а потери. Действительно, «укрупнение плана».</p><subtitle>В Коктебеле</subtitle><p><strong>27.09.1981.</strong> Встаю в шесть и в темноте на веранде на коврике делаю несколько упражнений хатха-йоги, потом босиком бегу к морю и, выкупавшись, вытираюсь ладонями. Потом на веранде читаю «Философию искусства» Шеллинга. (Уже достаточно светло, хотя и прохладно.) Потом встает мама, я бреюсь, и мы идем завтракать. После завтрака я ухожу. Сегодня повел Валерия (соседа Марка Давыдова по комнате) в Мертвую бухту.</p><p>Классический осенний коктебельский день: жаркое, но легкое солнце, мирное баюкающее поплескиванье волны, томная голубизна моря с зеркальными просветцами, отражающими рыжевато-сиреневые холмы… Полежав и понежась немного на солнышке, мы занялись выкапыванием кила. Лежавшая неподалеку парочка заинтересовалась, чем это мы занимаемся, а затем присоединилась к нам. Мы укрупнили наше производство (я притащил большой камень, чтобы использовать его в качестве жернова) и ввели разделение труда: Виктор и Таня копали кил, я его смалывал в порошок, а Валерий перетирал порошок с водой. Подошли полюбопытствовать дальние купальщики, и постепенно киловая лихорадка охватила всю бухту: все принялись изготавливать целебную грязь, намазываться ею с ног до головы и обсыхать на солнце, превращаясь в жутковатые бело-лиловые статуи. Освеженные, с шелковистыми после купания волосами и кожей, мы тронулись в обратный путь и едва успели к обеду.</p><empty-line/><p><strong>30.09.1981.</strong> Поездка в Судак. В крепость мы не пошли, а на попутных машинах добрались до Нового Света. По тропе над морем Раиса повела нас на Царский пляж. У Марка закружилась голова, и мы оставили его, пообещав вернуться за ним. Безлюдная тропа. День солнечный и ветреный, с грозовой мрачностью за Меганомом. На пляж нас не пустили, и мы вернулись в Новый Свет прямой дорогой. Пока Раиса, Кира и Валерий купались, мы с Сашей Коноплевым сбегали за Марком — он доверчиво ждал нас там, где мы его оставили. Я спросил:</p><p>— Ты, должно быть, читал в детстве «Честное слово» Пантелеева?</p><p>— Конечно.</p><p>— На это мы и рассчитывали.</p><p>На обед опоздали. Тем не менее спутники мои отправились в столовую — в надежде разжалобить официантку. Я отказался: не люблю клянчить; если сказано «нельзя», я отвечаю: «ну и не надо», — так меня воспитали и так я воспитываю своих мальчишек.</p><p>— Значит, мы в говне, а ты — в белой манишке? — крикнула мне вслед Кира.</p><empty-line/><p>Глядя на эти горы, на эти скалы, я опять, как и в прошлом году, жалею, что не обладаю знанием хотя бы начатков геологии: мне хотелось бы понимать, <emphasis>как это сделано,</emphasis> — чтобы заполнить свое созерцание конкретными представлениями, прояснив и усилив таким образом наслаждение.</p><p>Ведь и это — искусство. <emphasis>Божественное</emphasis> искусство. «Разум ищет абсолютного порядка вещей, который, еще не окрашенный страстями, сложился в сознании Бога», — замечает Эмерсон. «И не говорите об игре случая, — добавляет Клодель. — То, что вот эти сосны расположились кучкой, то, что гора имеет эту форму, — не более игра случая, чем Парфенон или бриллиант с искусной огранкой: их план — из более богатой и более мудрой сокровищницы планов».</p><empty-line/><p>С каждым разом все больше времени требуется, чтобы возродить в себе художника. Изнашивается душа.</p><empty-line/><p>Зал игральных автоматов на набережной. Когда ни пройдешь мимо — гремит зазывная музыка, разноцветные фонарики мигают: этакий вертеп разврата, игорный притон, шумит ночной Марсель!.. Как-то, прогуливаясь перед сном, мы туда заглянули. Я сразу прилип к «морскому бою». Растратил уйму пятиалтынных, торпеды неслись вкривь и вкось, из десяти только семь достигали цели. Но под конец, мне показалось, я приноровился к автомату и ушел с надеждой на призовую игру. В следующий вечер, запасшись мелочью, мы опять туда явились. Мы с Коноплевым вошли, Кира осталась ждать нас у входа. «Идем, — звал я ее, — посмотришь, как мы сейчас будем их раздевать…» Через двадцать минут мы вышли оттуда без копейки.</p><p>С Сашкой Коноплевым мы были «неугомонной парочкой» (по Булгакову). Впрочем, он, с его бандитской внешностью и повадкой, больше похож на Азазелло, чем на Коровьева.</p><p>— Скажите, почему у вас лицо такое большое?</p><p>— <emphasis>А я ем им.</emphasis></p><empty-line/><p><strong>20.10.1981.</strong> Никогда еще, кажется, я не отдыхал так насыщенно (разве что внутренней сосредоточенности, пожалуй, не хватало). Целыми днями у моря — часто даже пренебрегая обедом. Все время босиком (только на закате обувался, когда холодало). Растворение в наслаждении покоем.</p><p>Центральным событием стал, конечно, приезд Симоняна. Вечером, по пути в столовую, я встретил его на «паперти», мы обнялись; тут же, на скамье, лежали его сумка и гитара. Он присоединился к нашим «деревенским» — Дементию и Дружниковым. По утрам они очень эффектно появлялись на «паперти» или — если запаздывали — на пустынном пляже в Тихой бухте: стройная самоуверенная Ленка Дружникова в стетсоновской шляпе, с распущенными по плечам золотистыми волосами, этакая дочка миллионера в сопровождении двух телохранителей — Дементия в темных очках и белом чепчике и гориллообразного, волосатого Валерки, — и в окружении целого выводка поселковых собак.</p><p>Купались, ныряли, валялись на солнышке, потягивали захваченное с собой пиво, читали вслух рукопись Бори Носика. И — стихи. Мы разговаривали стихами.</p><p>Вдруг выяснилось, что я пропасть помню наизусть. А ведь никогда не заучивал специально. Это происходит, скорее, так: я просто <emphasis>сочиняю.</emphasis> Обычно — как правило, утром, под душем, — в памяти ни с того ни с сего всплывает какая-нибудь бессвязная строка. Всплывает и звучит. Почти тотчас к ней присоединяется другая — предыдущая или последующая. Звучание становится богаче и завораживает. После небольшого усилия вспоминается строка отдаленная — из начала или конца стихотворения. И тогда разделяющий их промежуток заполняется ритмическим мычанием с неожиданно вспыхивающими рифмами и отдельными словами. Этот ритм уже неотвязно владеет мной, когда я одеваюсь, выхожу на улицу, еду в метро… И так в течение нескольких дней заново «сочиняется» все стихотворение или крупный его фрагмент. Бывает, что для уточнения какой-нибудь детали приходится заглянуть в книгу. Но случаются и курьезы. Так, гипнотически всплыло однажды под душем начало катулловского «Дар бесценный, Воллюзия анналы…» Но дальше — никак. Я промучился несколько дней, не выдержал и обратился к тексту. Оказалось:</p><empty-line/><p>Хлам негодный, Воллюзия анналы…</p><empty-line/><p>…Под прибоя сдержанный шум в меня вливалась мудрость Ван Вэя. Прекрасное физическое самочувствие! — то ли от йоги, то ли от ежедневных дальних прогулок босиком по холмам и оврагам.</p><p>Симонян пел вечерами, притягивая публику к нашей веранде. Померанцу он, впрочем, не понравился, — а мы за это пренебрегли его лекцией (что-то умственное: о Свидригайлове и «Крейцеровой сонате»). Чудесный вечер у Карлоса Шермана и его жены Тамары. Вот открытые, непосредственные, <emphasis>заводные</emphasis> люди! Симонян пел для них, Карлос на ходу исправлял его ошибки в испанском и сам пел испанские и аргентинские песенки. Погас свет, мы не пошли на ужин.</p><p>Вечер, когда провожали Симоняна. Народу на нашей веранде собралось столько, что пришлось обходиться без стаканов, — просто раздали присутствующим бутылки с пивом, а водку пускали по рукам. Валерка произнес благодарственную речь, удачно пародируя брежневское косноязычие. Карлос тут же ответил пародией на пламенного Фиделя. По Валеркиной просьбе я читал наизусть Марциала и Губермана. Сидели на перилах, смеялись.</p><p>И следующий, похмельный день в Тихой бухте — самый лучший! Обедать с нашими я не пошел; вместо этого закусил с «деревенскими» на берегу (бутерброды с брынзой к пиву и яблоки), а под вечер мы не спеша возвращались нижней дорогой — над морем, по оврагам, — следя и показывая друг другу, как скользят, вращаясь спицами, прорвавшиеся из-за облака солнечные лучи, как вспыхивает залив перед потемневшим Кара-Дагом и плывут в вечерней дымке вершины дальней гряды…</p><p>Но на этот раз художник во мне так и не родился.</p><subtitle>Болдинская осень</subtitle><p>В гостинице не топили и не было воды. После того как Миша (из Леспроекта) и Слава (из горьковской мастерской) уехали, мы с Леонидовым остались там единственными постояльцами. Мылись по утрам, поливая друг другу из чайника; вечером дрогли: температура была, как на улице, только что без ветра и дождя. Дырка на моем резиновом сапоге быстро разъехалась в большую дырищу, и по жирной черноземной грязи я ходил, как Павка Корчагин, — почти босиком. Простыл, и никакая йога не помогла.</p><p>Леонидов — неплохой человек, но <emphasis>мудаковатый.</emphasis> По вечерам мы играли в шахматы. Мне удавалось даже выигрывать у этого завзятого шахматиста; правда, он сам указывал мне мои зевки и позволял брать ходы назад.</p><p>В честь нашего приезда девчонки из музея устроили праздничный ужин. Под первую рюмку Геннадий Иванович Золотухин толканул такую речугу, что картошка в наших тарелках простыла; я чуть не убил его. Потом мы с Андреем помогли Наде донести проигрыватель до дома, были за это впущены и напоены кофе. Два часа посидели в тепле, рассматривая альбомы семейных фотографий. Я почувствовал то, по выражению Толстого, «завистливое и беспокойное любопытство, которое испытывают люди при виде форм не знающей о них, чуждой жизни».</p><p>Поездка в Саранск на музейном «рафике». Шофер Коля из Кистеневки. Странная неприязнь болдинцев к кистеневцам — то ли за то, что те якобы лошадь у Пушкина украли, а скорее, сама легенда родилась из неприязни к лихим чужакам, переселенным сюда в XVIII в. (в связи с чем деревня Тимашево и была переименована в Кистеневку). Поездка закончилась тем, что Коля загнал автобус в грязь на окраине Болдина, а затем, пытаясь выбраться, повалил его на бок. Болдинские тетки, грянувшие было песню при виде огоньков родного села, переругались, здоровенное лукошко с закупленными в Саранске яйцами грохнулось на пол. «Все они, кистеневские, упрямцы», — сказала Жанна.</p><p>Поездка с Колей по северному маршруту — через Кистенево, Апраксино, Черновское — в так называемый лес Дубровского за Свирино. Разговор с кистеневскими стариками, они показали место бывшей барской усадьбы. Я заинтересовался <emphasis>мазанками</emphasis> — вынесенными из «порядка» сарайчиками с плетневыми стенками, обмазанными глиной, и соломенной крышей на четырех наружных столбах (разделение несущей и ограждающей конструкций наподобие хижины Витрувия или совмещение двух основных форм архитектуры — по Отто Вагнеру).</p><p>Красота пейзажа неописуемая! — глубокая, сокровенная. Впервые (с третьего раза) я прочувствовал болдинскую осень: желтовато-серебристую холмистую равнину с перелесками, уже не золотыми, а как бы заржавевшими… <emphasis>Ставушки</emphasis> конопли в поле перед Нижним Адашевым (где деревянная церковь). Удивительный, ежеминутно меняющийся вид на эту равнину и вьющуюся по ней Пьяну с возвышенности за Свирино — ради этого стоит жить! Я не вытерпел и в присутствии Андрея и Коли продекламировал «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…»</p><p>— А что, — сказал Коля, — приезжай сюда с молодой…</p><p>В тот же день, к вечеру, съездили и по южному маршруту: на Алексеевский хутор, где прошлись по двум березовым и двум липовым аллеям сохранившегося парка, и в Львовку. В Львовке встретили наших топографов и долго лазили с ними в темноте по запущенному плодовому саду, отыскивая место для размещения автостоянки.</p><p>Трогательная история о том, как болдинские мужики сохранили пушкинскую усадьбу и Лучинник.</p><p>В день отъезда рейсовый автобус, которым мы собирались выехать в Горький к поезду, сломался. Коля взялся доставить нас в Лукоянов к шестичасовому автобусу до Арзамаса, где мы могли бы пересесть на горьковский автобус. Он гнал так, что я приготовился к катастрофе (но мелькающими пейзажами успевал любоваться). Девяносто километров покрыли за час с небольшим и успели перехватить отходивший починковский автобус до Горького.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>В прошлом году я пришел к выводу, что в наше время — в эпоху <emphasis>девальвации труда</emphasis> — первым требованием нравственности становится добросовестный, удовлетворяющий самым высоким требованиям труд. Но теперь я усомнился. Можно ли работать так, чтобы «все было хорошо», в условиях все более дробной специализации, когда люди, по выражению Торо, превратились в орудия своих орудий, когда человеку предстоит уже не дело, а лишь бессмысленно малая, незначительная его часть, и нет никого, кто охватывал бы дело в целом и отвечал за него? (Может быть, еще и не повсюду так, но идет к этому.) Кроме всего прочего, тут действует еще некий психологический закон, согласно которому чем меньше возлагаемая на человека ответственность, тем охотнее он от нее избавляется; чем легче и проще порученное дело, тем хуже оно делается.</p><p>Совсем еще недавно в России существовал целый класс — и подавляюще многочисленный, — выполнявший несомненное, тысячелетиями осмысленное дело: сеял и убирал хлеб и кормил остальные классы. С земледелием, по мифологии (Церера), непосредственно связаны собственность, брак, нравы и закон. И понятно, что именно этот класс, <emphasis>каждый</emphasis> член которого делал <emphasis>целое</emphasis> дело — с начала и до конца, — выработал нравственную установку на труд, которая распространялась на все общество в качестве общей нравственной основы.</p><p>Но этот класс исчез, был изничтожен. Я не берусь судить, было ли это изничтожение следствием «объективной необходимости» или произволом цеплявшихся за власть безответственных паразитов, которые обрекали страну на многолетний голод. Я только вижу, что у народа вырвана реальная основа нравственности и последней не на что больше опереться. Дьяволу открыт широкий простор, и нечем от него оборониться.</p><cite><poem><stanza><v>…Открыты все пути</v><v>Для тех, кто раньше к людям чистой жизни</v><v>Стыдился бы и близко подойти.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Данте</emphasis>. Чистилище. XVI. 118–120</text-author></cite><p>И все же, мне думается, советский человек, вполне развращенный своим «социализмом», имеет потенциальное нравственное преимущество перед человеком «капиталистического мира»: он <emphasis>волен</emphasis> работать хорошо, добросовестно, когда никто его к этому не принуждает и даже вопреки сложившимся условиям, — тогда как американский или японский рабочий <emphasis>вынужден</emphasis> работать хорошо, потому что иначе его уволят, у него просто нет другого выбора.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Стремление к совершенству есть, по сути, стремление к беспредельному. Это «от Бога». В человеке встречаются Бог и природа, и эта встреча, это соударение высекает мысль, слово. Но стремление к беспредельному остается — то стремление, для которого <emphasis>всякая</emphasis> изреченная мысль есть ложь, то есть временная, относительная условность. «То, что выражает <emphasis>себя</emphasis> в языке, <emphasis>мы</emphasis> не можем выразить с помощью языка», — говорит Витгенштейн<a l:href="#n_85" type="note">[85]</a>.</p><cite><poem><stanza><v>Слова — лишь символы и знаки</v><v>того ручья с бездонным дном,</v><v>который в нас течет во мраке</v><v>и о совсем журчит ином.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Губерман</emphasis>. Гарики</text-author></cite><p>Но искусство не живет в одном беспредельном: как и кантовскому голубю, ему необходим воздух, который «мешает» лететь и без которого летать невозможно. Только через ограничение и достигается беспредельное. «Без слов, — говорит Шкловский, — нельзя ничего достать со дна».</p><cite><p>Набрасывающее сказывание таково, что, приуготовляя изреченное, оно приносит в мир и все неизреченное как таковое.</p><text-author><emphasis>Хайдеггер</emphasis>. Исток художественного творения</text-author></cite><p>Срединное положение слова (<emphasis>Zwischenwelt</emphasis> — по Л. Вейсгерберу) определяет его крайние возможности. Оно может отвернуться от беспредельного, ограничившись простым указующим сигналом: «Там бездна». Оно может непосредственно внедриться в беспредельное и в этом случае становится самоценным, никуда не отсылающим, магическим словом, расторможенным от смысла и логических связей<a l:href="#n_86" type="note">[86]</a>. Совмещение указующей и магической функций: скользя над бездной и <emphasis>не заглядывая в нее,</emphasis> дать о ней представление; удаляясь от беспредельного, все время чувствовать его за спиной. «Не знать этой границы, — замечает Хайдеггер, — и не знать именно благодаря близости неизреченного, невыразимого, есть тайный дар бытия редким натурам, которые призваны идти по тропе мышления…»</p><p>Искусство всегда идет околицей. Искусство всегда говорит <emphasis>о другом.</emphasis> Быть может, самая емкая и точная модель искусства — синекдоха. Пушкинское «жук жужжал…» По отношению к науке об искусстве это означает изучение конкретной вневременной структуры произведения — на основе актуализированного времени, — с тем, чтобы и ее отбросить…</p><cite><p>…Чтобы затем, отбросив представление, вознестись от него превыше всего чувственного.</p><text-author><emphasis>Николай Кузанский</emphasis>. О возможности-бытии. 18</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>По-видимому, мы слишком заворожены представлением о <emphasis>текущем</emphasis> времени — о некоем потоке, или, вернее, последовательности событий и явлений, каждое из которых имеет свое строго определенное, раз и навсегда установленное место в этой временн<emphasis>о</emphasis>й перспективе.</p><p>Между тем каждое событие и явление, поскольку они есть дело рук человеческих и, стало быть, в той или иной степени несут в себе нечто духовное, являются достоянием вечности. Они не прошли, они <emphasis>существуют.</emphasis> Они созерцаются нами <emphasis>единовременно,</emphasis> а если выражаться точнее, то <emphasis>вне времени</emphasis> (поскольку наше настоящее всегда вне времени — для нас). Во времени существует только их материальная субстанция: возникает, ветшает, утрачивается; но даже при утрате материального носителя духовности — памятника или памяти — она продолжает существовать как в качестве реализованного образца, так и в качестве потенции, так или иначе реализуемой в <emphasis>целом</emphasis> (в этом смысле рукописи действительно «не горят»). И только так история приобретает некий символический смысл как единое целостное произведение.</p><p>Поскольку речь идет о произведениях искусства, то есть о максимальных проявлениях духовности, преодолевающих время, то — если уж говорить о времени — их место не в прошлом, а в будущем, и притом не в какой-то определенной точке этого будущего, а в будущем «вообще». Они не только созерцаются, но и <emphasis>предчувствуются</emphasis> нами. Они постоянно как бы творятся заново — и не только в восприятии, но и в новых произведениях, «открывающих глаза» восприятию. Ведь сказано: <emphasis>история бытия никогда не в прошлом, она всегда впереди</emphasis><a l:href="#n_87" type="note">[87]</a>.</p><cite><p>Нет никакой возможности предсказать заранее все то, что некогда будет историей. Может быть, само прошлое в существенном все еще не открыто! Требуется еще так много действующих вспять сил!</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Веселая наука. I. 34</text-author></cite><p>Да, но разве жизнь Пушкина менее «классична», чем его поэзия? А жизнь Александра Македонского? А битва при Мантинее, плавание Колумба, мосты Робера Майара? Где кончается искусство и начинается не-искусство? Где граница между ними?</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Два рода восприятия чужой мысли: первый — когда чужая мысль нова для тебя, когда впервые сталкиваешься с нею, — восприятие «снаружи»; второй — когда чужая мысль кажется знакомой, когда узнаешь ее как свою, — восприятие «изнутри». Не может быть совершенно новых или совершенно знакомых мыслей — и то и другое присутствует в разных пропорциях; но момент <emphasis>узнавания</emphasis> необходим, чтобы сделать чужую мысль своей, теплой, налезающей, как перчатка, и тянущей за собой то новое, что в ней заключено. «Немыслимо, — замечает Лейбниц, — чтобы я мог думать идеями другого». При отсутствии же момента «узнавания» — при одном только внешнем ощупывании чужой мысли — она, даже будучи, казалось бы, понятой, все-таки отскочит.</p><cite><p>Значение не передается, и повторенное ребенком слово до тех пор не имеет для него смысла, пока он сам не соединит с ним известных образов, не объяснит его восприятиями, составляющими его личную, исключительную собственность.</p><text-author><emphasis>Потебня</emphasis>. Мысль и язык</text-author></cite><p>«Свое» дает путь к «чужому»; только через «свое» и можно перейти к «чужому». «Во мне, а не в писаниях Монтеня содержится все, что я в них вычитываю», — говорит Паскаль. «Каждый слышит только то, что он понимает», — добавляет Гете. Потому и невозможно вколотить в сознание людей свою истину — как бы ни была она проста и очевидна, — если они сами ее не знают. Чтобы понять, нужно верить. Цель и смысл культурного (то есть свободного) общения как раз в том и состоят, чтобы «чужое» сделать «своим». И наоборот, в не-культурном (несвободном, навязанном) общении узнаваемое «свое» превращается в «чужое».</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Анекдот за чаем в мастерской.</p><p>За столиком в кафе двое мужчин разговорились. Один спрашивает другого:</p><p>— Скажите, как вы относитесь к нашему правительству?</p><p>— Да что ж тут говорить, — тот отвечает, — старые пердуны и больше ничего. Маразматики, мать их так, перевешать их, подлецов, мало. Хозяйство развалили, людей развратили, цены на водку взвинтили, и жрать скоро нечего будет: картошку, и ту уже в Польше покупаем…</p><p>— Но партия, — возражает первый, — ведет нас, кажется, ленинским курсом…</p><p>— К богу в рай она нас ведет! — огрызается второй.</p><p>— А знаете, — спрашивает первый, — чем вы отличаетесь от всех остальных сидящих в этом кафе?</p><p>— Чем?</p><p>Тот показывает удостоверение:</p><p>— Они останутся сидеть, как сидели, а вы сейчас пройдете со мной.</p><p>— А знаете, чем я от вас отличаюсь? — спрашивает второй.</p><p>— Чем?</p><p>И этот тоже показывает удостоверение:</p><p>— А ничем.</p><subtitle>Искусство и иллюзионизм</subtitle><p>Конечно, и там и здесь обман чувств, но для иллюзиониста этот обман является самоцелью, а для художника — только средством, причем неосознанным. (Художник сам верит в действительность своего мира, он как бы обманывается вместе со зрителем; иначе он не художник, а всего-навсего стилизатор.)</p><p>Если видеть в искусстве лишь обман, то задача искусствологии сводится к «разоблачению фокуса» — этим, собственно, и занималась формальная школа. И вот, кстати, еще различие: разоблачение фокуса убивает весь эффект фокуса, тогда как исследование произведения искусства в отношении того, «как оно сделано», — исследование его «обмана» — усиливает впечатление от выраженной истины. Ошибка формальной школы лишь в том, что средство выдавалось ею за цель.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Чем больше живешь, тем меньше понимаешь — вот что удивительно!</p></section><section><title><p>1982</p></title><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>1.01.1982.</strong> Новый год встречали семьей. Мы все обменялись подарками. Сенька каждому преподнес по рисунку собаки (в честь Года собаки). Трогательный он мальчишка! Как он вчера весь день суетился, хлопотал, стараясь всем помочь, все предусмотреть, чтобы всем было хорошо… За час до Нового года мы с ним вышли прогуляться: прошлись по засыпанному снегом бульвару Университетского проспекта, пересекли Ленинский проспект, потом, не доходя до проспекта Вернадского, свернули в узкую, всегда тихую улочку и по Молодежной опять вышли к Ленинскому. Сенька быстро семенил рядом со мной, не переставая возбужденно стрекотать. (В первый раз такое: ночь — а его не укладывают!) Возвращались напрямик, дворами. Заглядывали в освещенные окна, где люди готовились к празднику. Во дворе дома № 67 полюбовались зажженной гирляндой на четырех тесно растущих пихтах и вернулись домой.</p><p>Вот это — счастье; я переживаю его с тем большей остротой, что явственно сознаю его хрупкость, недолговечность. Я переживаю его уже из недалекого будущего, когда его не будет и <emphasis>ничего подобного</emphasis> не будет…</p><p>Телефонные звонки всю ночь. Последним позвонил в три часа утра Саша Крысанов.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>8.01.1982.</strong> Гоню записку о митрополичьем конюшенном дворе в Ростове, но опять, кажется, не успеваю к сроку. Неужели я только так и могу работать — в условиях внешнего насилия и внутреннего страха: в лихорадочной спешке, в цейтноте, стиснутый железными сроками, под угрозой бог знает каких наказаний, — когда благодаря неослабевающему напряжению я ни о чем другом уже думать не могу?.. Стоит мне избавиться от этих условий моей <emphasis>службы</emphasis> — и я тотчас превращусь в Тентетникова, в Обломова?</p><p>Предоставленный сам себе, я немедленно впадаю в мечтательный транс, изыскиваю все новую и новую подготовительную работу (не очень, впрочем, обременительную), все новые и новые попутные проблемы и, постепенно доведя себя до осознания невыполнимости неимоверно разросшейся задачи, в конце концов в отчаянии опускаю руки.</p><p>Никогда еще, кажется, я не был так захвачен работой. Я ни на минуту не могу из нее выдраться. Я даже читать по вечерам не могу: глаза скользят по строчкам, а в голове вертится очередная фраза моей записки и какой-нибудь новый ход реконструкции; перевернув страницу, я убеждаюсь, что ничего не понял из прочитанного. В короткие и редкие минуты отдыха я питаю себя примитивным чтивом (Джеком Лондоном), которое проходит сквозь меня, не задевая ни внимания, ни памяти. Курю как паровоз. Засыпаю только благодаря валерьянке.</p><p>Но несколько раз за это время меня посещала спокойная уверенность в том, что я всё — <emphasis>вообще всё</emphasis> — понимаю.</p><cite><p>— Je commence a comprende, — говорит он иногда задумчиво и благодарно. — И это оттого, что я серьезно занялся одним делом. Кто разбирается в чем-нибудь одном, тот понимает всё — во всем одинаковые законы.</p><text-author><emphasis>Рильке</emphasis>. Огюст Роден</text-author></cite><subtitle>Инсайт</subtitle><p>Пока писал о конюшенном, чрезвычайно много нового узнал о нем, хотя никакой новой информации не поступало. Все относящиеся к делу факты давно мне известны, давно уже все они вместе кружились в моей голове, прилаживаясь и примериваясь друг к другу; но потребовалась резкая интенсификация работы сознания — та интенсификация, которая возможна только за письменным столом, при обдумывании очередной фразы, наилучшего способа изложения этих фактов, — чтобы вдруг, словно сами собой, стали возникать совершенно новые факты, изумляющие своей очевидностью и простотой. Они не выводились из тех, наличных фактов, — они именно возникали; напротив, те, наличные, теперь выводились из этих. По-видимому, сознание питается не одними фактами.</p><cite><p>…Ибо ничто не входит естественным путем в наш дух извне, и лишь по дурной привычке мы думаем, будто душа наша принимает в себя нечто вроде образов, извещающих ее о предмете… Все эти формы мы имеем в своем духе, и притом во всякое время, ибо дух наш всегда выражает все свои будущие мысли и уже мыслит смутно, о чем он когда-либо будет думать отчетливо.</p><text-author><emphasis>Лейбниц</emphasis>. Рассуждение о метафизике</text-author></cite><p>А идеи откуда берутся? Откуда берется вообще все новое в сознании? Никогда оно не сводится всецело к накопленному опыту.</p><cite><p>Всякое познание «<emphasis>начинает</emphasis> с опыта», но из этого не следует, что оно «возникает» <emphasis>из</emphasis> опыта.</p><text-author><emphasis>Гуссерль</emphasis>. Логические исследования</text-author></cite><p>Операциональным, комбинаторным путем новое не достигается. Сознание, да и вся личность человеческая должна рвануться вовне, за свои пределы, чтобы достичь этого нового, чтобы оно <emphasis>снизошло</emphasis>, чтобы Бог (<emphasis>&#x3BB;&#x3BF;&#x3B3;&#x3BF;&#x3B6; &#x3C3;&#x3C0;&#x3B5;&#x3C1;&#x3BC;&#x3B1;&#x3C4;&#x3B9;&#x3BA;&#x3BF;&#x3B6;</emphasis>) капнул на высунувшуюся головку своим раствором, преобразующим «человеческое» в «гениальное», — чтобы состоялся <emphasis>trasumanar</emphasis> (пречеловеченье).</p><cite><poem><stanza><v>Пречеловеченье вместить в слова</v><v>Нельзя; пример мой близок по приметам,</v><v>Но самый опыт — милость божества.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Данте</emphasis>. Рай. I. 70–72</text-author></cite><p>«Бог не отказывает в благодати тому, кто делает все от него зависящее», — говорит Фома Аквинский.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>…Так же как искусство есть всегда порыв <emphasis>за пределы</emphasis> функционально необходимого, а вовсе не предельное его развитие.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>И как тут не вспомнить платоновский <emphasis>анамнесис</emphasis>!<a l:href="#n_88" type="note">[88]</a></p><p>Можно, конечно, объяснить и «материалистически». Обычный, мол, <emphasis>психоэвристический феномен</emphasis>: знания, накопленные в подсознании (криптогноза), под воздействием активной работы сознания вступают в новые отношения между собой, образуют новые комбинации и неожиданно всплывают на поверхность как <emphasis>новые</emphasis> знания…</p><cite><p>…Они уже были в моей памяти, но были словно запрятаны и засунуты в самых отдаленных ее пещерах, так что, пожалуй, я и не смог бы о них подумать, если бы кто-то не побудил меня их откопать.</p><text-author><emphasis>Августин</emphasis>. Исповедь. X. 17</text-author></cite><p>Но как объяснить, что люди равного опыта, осведомленности, профессиональной подготовки и т. д. (взять, к примеру, Ландау и все созвездие окружавших его выдающихся физиков), оперируя одним и тем же объемом информации, приходят к качественно различным результатам? Памятью генов? Но отсюда только шаг до <emphasis>памяти гения</emphasis>…</p><p>Нет уж, чего не знаем, того не знаем. Зачем, изобретая новые научные термины, обманывать себя иллюзией проникновения в тайну? «…Не потому, чтобы мы сами способны были помыслить что от себя, как бы от себя, но способность наша от Бога», — говорит Павел<a l:href="#n_89" type="note">[89]</a>.</p><cite><p>А это есть припоминание того, что некогда видела наша душа, когда она сопутствовала богу, свысока глядела на то, что мы теперь называем бытием, и поднималась до подлинного бытия.</p><text-author><emphasis>Платон</emphasis>. Федр. 249</text-author></cite><p>«Мистическое» объяснение только кажется простым и легким, обусловленным умственной ленью; но оно честно останавливается перед тайной, указывает на нее, говорит о ней в традиционных, архетипических образах, каждый раз переживаемых заново.</p><cite><p>Мы должны постулировать врожденную структуру, которая достаточно содержательна, чтобы объяснить несоответствие между опытом и знанием…</p><text-author><emphasis>Хомский</emphasis>. Язык и мышление</text-author></cite><p>Человек, эпоха по-настоящему владеют лишь тем, чт<emphasis>о</emphasis> они сами для себя открывают, тем, чт<emphasis>о</emphasis> они способны «припомнить». Недаром все девять муз родились от Мнемозины (и от Зевса — деятельного начала). Унаследованное же, принятое из чужих рук, — только <emphasis>усваивается</emphasis> нами. Оно повернуто к нам своей внешней стороной и не затрагивает глубин духовной жизни.</p><p>Человек, постоянно трущийся о внешнюю сторону усваиваемых идей и образов и довольствующийся этим, — будь он хоть энциклопедически образован, — всегда останется плебеем в самом широком смысле слова. Такими плебеями были, например, Горький и Джек Лондон, несмотря на всю добросовестную культурную обработку, которой они себя подвергли. Они знали очень многое, но не обладали подлинным знанием, доступным лишь <emphasis>открытию-припоминанию</emphasis>, которое составляет сущность духовной жизни. Им не хватало духовной самобытности, чтобы перешагнуть через усвоенные, внешние для них «ценности», чтобы не придавать этим «ценностям» чрезмерного значения. Им просто нечего было «припоминать».</p><cite><p>Припомнить то, что там, на основании того, что есть здесь, нелегко любой душе… Мало остается таких душ, у которых достаточно сильна память.</p><text-author><emphasis>Платон</emphasis>. Федр. 250 a</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Уровень культуры определяется широтой оценок и терпимостью. Да и есть ли на свете что-нибудь, о чем можно было бы произнести последнее слово? Оно подводит итог не тому, <emphasis>о чем</emphasis> оно произнесено, а тому, <emphasis>кто</emphasis> его произносит; и даже не ему как таковому, а только тому, чт<emphasis>о</emphasis> он собой представляет в данный момент, — преходящему, единичному его состоянию.</p><p>Не отбрасывай свой вчерашний день во имя чего-то нового, но и не цепляйся за него в упрямой слепоте к новому, — всему найди место в своей душе.</p><subtitle>Гайдар</subtitle><p>Читаем с Сенькой Гайдара. Вот превосходный писатель, до сих пор недооцененный.</p><p>Это высшее художество: простое, непритязательное, <emphasis>естественное,</emphasis> когда собственно художества не видно и не понять, «как это сделано», безотносительное к традиции (в том смысле, в каком <emphasis>относится</emphasis> к традиции всякого рода модернизм, всегда самоутверждающийся осознанно и принципиально), «безыскусное» настолько, что возвышается до безличности и прозрачности фольклора, как пушкинская проза<a l:href="#n_90" type="note">[90]</a> или «русские книги для чтения» Толстого («Кавказский пленник»). Все прочее — «литература». Рядом с Гайдаром и Платонов, и Зощенко, и Бабель, не говоря уж о Булгакове, кажутся искусственными, нарочитыми.</p><p>Но за кажущейся бесхитростностью, наивностью Гайдара скрываются подлинные глубины. Должен сознаться, что ни одна книга не вызывала у меня такого ужаса, какой я испытал в детстве над «Военной тайной», «Судьбой барабанщика», «Дымом в лесу», «Чуком и Геком», «Голубой чашкой». Это чувство было затем на время нейтрализовано общепринятым отношением к Гайдару; позднее я осознал его как специфический эффект гайдаровского творчества. Ужас происходит от отчетливого ощущения хрупкости, обреченности того ясного и светлого мира детской души, который, по-видимому, составляет единственный объект внимания писателя; но этот светлый мир утверждается среди такого беспросветного, клубящегося мрака, что исход борьбы не вызывает сомнений. И все-таки он утверждается! Он утверждается со всей силой веры, на которую способна именно детская душа, и только она<a l:href="#n_91" type="note">[91]</a>. Детское сознание насквозь проникнуто полярностью мира, его неразрешимой враждебностью, тревогой, но не смущено и не отравлено ими и остается поэтому уникальным островком спасения для художника — единственным местом, где зло еще не победило. Тут — интуитивно найденный гениальный <emphasis>ход</emphasis> Гайдара.</p><p>Окружающее зло тем ужаснее, тем кажется всесильнее, что оно не названо по имени, вообще почти не упоминается и только изредка материализуется в фантазиях, сказках, снах, похожих на апокалипсические видения, в условном, лубочном Буржуине, в каких-то неведомых диверсантах, в обаятельном дядюшке-оборотне (который, кстати сказать, блистательно, артистично пародирует штампы советского словоблудия); но оно присутствует постоянно, страшное, как во сне, именно своей фантастической неопределенностью.</p><cite><p>Ибо именно тогда, когда трансцендентная сила как бы насильно <emphasis>врывается</emphasis> в замыкающийся от нее и мнимо замкнутый внутренний мир чистой субъективности, она врывается как чужая, враждебная, порабощающая нас, чисто трансцендентная нам сила…</p><text-author><emphasis>С. Л. Франк</emphasis>. Непостижимое. VII. 3</text-author></cite><p>А ведь за этим — вполне конкретная реальность. Вспомним хоть тот бронепоезд (явный призрак Гражданской войны, вдруг возникший накануне Великой Отечественной) с его «молчаливым и задумчивым» командиром, который едва промелькнул перед Чуком и Геком в вагонном окне и к которому они возвращаются снова и снова в своих размышлениях и снах. Они-то полагают, что командир ждет приказа «открыть против кого-нибудь бой» (против <emphasis>кого</emphasis>?). Но почему ж он <emphasis>молчалив и задумчив</emphasis>? Да ведь понятно почему: на дворе 39-й год, все его начальники (командарм, комкор, комбриг) уже расстреляны, а завтра, может быть, его очередь… Мальчики этого не знают, и читатели не знают, но <emphasis>слово</emphasis> найдено, а эпизодический персонаж явно сделан ключевым.</p><p>Осмелюсь сказать, что Гайдар точнее, чем кто-либо, отразил действительность «победившего социализма», но отразил как художник — опосредованно. Вот откуда отчетливое ощущение обреченности его героев (как и самого автора): благородной, чистой, светлой душе нет места в этом мире, никогда она с ним не примирится, и он, несомненно, уничтожит ее — в бериевском ли застенке, в лагере, на фронте… И лучезарные концовки только подчеркивают эту обреченность, превращаясь в трагическое заклинание проклятой действительности. Да и среди них встречаются такие, от которых мороз по коже: «И, конечно, если бы не яркий свет прожектора, то всем в глаза глядели бы теперь они прямо, честно и открыто» («Судьба барабанщика»). Да уж не <emphasis>зона</emphasis> ли это?</p><p>Гайдар обладает поистине великим даром — говорить <emphasis>о другом:</emphasis> он далеко разводит изобразительный и сущностный планы, сообщая им такую напряженность, что между ними, как в известном опыте из школьной физики, то и дело проскакивают сильные электрические разряды. «Постой, Пашка, — сказал я. — Может быть, ты ошибся? Какой же это фашист, белогвардеец? Ведь это просто-напросто Санька Карякин, который живет возле того дома, где чьи-то свиньи в чужой сад на помидорные грядки залезли». Абсурдность последней фразы (которая сама по себе обнаруживает великого писателя) несет в себе как бы психическое последействие — сохранившийся в мозгу отпечаток оптического образа, который мгновенно возник, как при вспышке молнии, при этом ослепительном сопоставлении мирной обыденности с самым страшным и злым на свете.</p><cite><p>Внезапное смещение рациональной жизненной плоскости может быть осуществлено различными способами, и каждый великий писатель делает это по-своему.</p><text-author><emphasis>Набоков</emphasis>. Николай Гоголь</text-author></cite><p>Возник, но тут же был исчерпан и поглощен добрым, мудрым, мужественным и ироничным «просто-напросто».</p><cite><p>Держать понимающего на весу между одною и другою иносказательностью; говорить то, что хорошо и для понимающего ребенка, но что будет хорошо и при разнообразных более глубоких проникновениях в смысл, — могут только натуры глубокие.</p><text-author><emphasis>Потебня</emphasis>. Из записок по теории словесности</text-author></cite><p>Это был умный и по-настоящему добрый человек, вполне, как видно, понимавший происходящее — все то реальное зло, в котором и сам, по молодости, участвовал. Да, перепорол сибирскую деревню за то, что не дали лошадей отряду, был исключен за это из партии, но в дальнейшем уже не делал попыток в ней восстановиться (рассказал Вадим Паустовский со слов В. С. Фраерман). Он явно понимал и предчувствовал больше, чем выразил. (А впрочем, <emphasis>как</emphasis> прочитать.) Отсюда такой странный, неожиданный диссонанс в каноническом облике «пионерского» писателя: запои, алкоголизм, тяга к суициду, гибель, похожая на самоубийство. Ведь это он написал: «Ну что с таким народом будешь делать? Поколотить их палкой? Посадить в тюрьму? Заковать в кандалы и отправить на каторгу? Нет, ничего этого мать не сделала…»</p><p>Думаю, что Лев Толстой, непререкаемый для меня авторитет во всем, что касается искусства (ибо при всем своем мужиковстве был проницательнейшим эстетиком), согласился бы со мной, что Гайдар — великий писатель. Единственный, быть может, в советскую эпоху.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>В самом деле, над каждой прочитанной книгой я задумываюсь: а как бы отнесся к ней Лев Николаевич? И больше ничье мнение меня не интересует.</p><p>Когда я громко заявляю об этом, дураки тут же вспоминают, что он не признавал Шекспира. Ну и что из того? А Платон не признавал Гомера; античных критиков, считавших Платона самым великим продолжателем Гомера, это нисколько не шокировало. Толстой не признавал Шекспира? Но зато он был единственным, кто понял его. И спустя четверть века после статьи «О Шекспире и о драме» Л. С. Выготский признает, что она одна перевешивает все 11 000 томов комментариев к «Гамлету».</p><p>Да что уж о дураках толковать, если даже Ахматова называла Толстого «мусорным стариком». К Толстому применимы его же слова о Герцене: «Наша интеллигенция так опустилась, что уже не в силах понять его. Он уже ожидает своих читателей впереди. И далеко над головами теперешней толпы передает свои мысли тем, которые будут в состоянии понять их».</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>18.02.1982.</strong> Вечером с Валентином (он вернулся из Ленинграда) у Чистовых. Разговор об <emphasis>отъездах.</emphasis> Я вдруг, спьяну, нашел новый аргумент <emphasis>против</emphasis> и, кажется, самый сильный. Я рассказал им о той деревушке в Псковской области, куда занесло нас с Бобом летом 69-го, о старенькой учительнице, о мальчике, о людях, которые живут там так же, как жили в XVII веке, ничего не получив от так называемого прогресса, а только отдавая, все больше отдавая и жертвуя ему, только расплачиваясь за каждый его шаг.</p><p>— И как же нам уезжать — нам, живущим много легче, чем они? Как нам бросить их здесь, не имеющих в этом отношении никакого выбора, даже и не помышляющих о том, чтобы <emphasis>ускользнуть</emphasis>!</p><cite><p>…Мириться с тем, что эти люди, покорные своему жребию, взвалили на себя самое тяжелое и темное в жизни — как это ужасно! Мириться с этим, а для себя желать светлой, шумной жизни среди счастливых, довольных людей и постоянно мечтать о такой жизни…</p><text-author><emphasis>Чехов</emphasis>. По делам службы</text-author></cite><p>Валентина моя речь, казалось, поразила.</p><p>— Почему же ты раньше никогда об этом не говорил?</p><p>А мне вдруг пришло в голову, что, когда прогресс, цивилизация (в виде асфальтированных дорог и телевизоров) все же достигают глухих углов моей Родины, — становится не лучше, а хуже. Ибо они разрушают последние остатки той глубинной народной культуры, которая еще сохраняется в этих углах, а на ее место внедряют потребительские интересы, неуважение к труду, поголовное пьянство и одичание. Реабилитированный Иван Денисович вытесняется совдеповским мещанином, в котором, точно, сглаживается различие между городом и деревней, между умственным и физическим трудом — сглаживается, да! но что же остается? Эту удручающую нивелировку я наблюдал повсеместно, и в первую очередь — в моих дорогих Глодянах.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Я не осуждаю уехавших. Я, скорее, жалею их:</p><cite><poem><stanza><v>Тяжелее всего уезжать</v><v>нам оттуда, где жить невозможно.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Губерман</emphasis>. Гарики</text-author></cite><p>Те из них, кого я уважал, уехали не по своей воле. А осуждаю и презираю я лишь тех, кто за чертой таможенного контроля танцует от радости. Наша культура, которая со времен князя Курбского и князя Хворостинина содержит в себе в качестве сильнейшего фермента <emphasis>стремление вырваться,</emphasis> учит нас другому.</p><p>Чем выше развитие русского человека, тем мучительнее его тошнит в родной стране. Тошнило и Пушкина, и Чаадаева, и Толстого, и Чехова, и Блока<a l:href="#n_92" type="note">[92]</a>. И все же они оставались. Остались Ахматова, Мандельштам, Волошин, вполне, как видно, сознававшие, на <emphasis>что</emphasis> себя обрекают. <emphasis>И ни единого удара не отклонили от себя.</emphasis></p><cite><poem><stanza><v>Чем чище человек, тем он сильней</v><v>привязан сердцем к родине кровавой.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Губерман</emphasis>. Гарики</text-author></cite><p>Исключение — Герцен, но для него эмиграция была единственной возможностью сказать то, что он <emphasis>имел</emphasis> сказать миру. А из <emphasis>наших</emphasis> уехавших что-то никто пока не осчастливил мир каким-либо откровением.</p><p>Жить здесь тошно, невыносимо, подчас смертельно опасно; но мелок тот, кто может удовлетвориться простым пересечением государственной границы, сменой подданства. Наши запросы не мирятся с крошечными модификациями в формах государственного устройства и общественных отношений. <emphasis>Судьба земли повсюду та же…</emphasis><a l:href="#n_93" type="note">[93]</a></p><cite><p>…Русскому скитальцу необходимо именно всемирное счастье, чтобы успокоиться: дешевле он не примирится.</p><text-author><emphasis>Достоевский</emphasis>. Речь о Пушкине</text-author></cite><p>Нам везде тошно. Но здесь наши друзья, родные, здесь люди, которых мы не знаем, но которые нуждаются в нас; наш язык, наши предания, наши «навьи», священные могилы, общность в плохом и хорошем; наше детство, воспоминания, неуловимый строй ассоциаций, которых нигде не поймут, — здесь наша <emphasis>почва.</emphasis></p><p>«Я далеко не восторгаюсь тем, что вижу вокруг себя, — писал Пушкин Чаадаеву незадолго до гибели. — Как литератора — меня раздражают; как человек с предрассудками — я оскорблен, — но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю кроме истории наших предков, такой, какой нам бог ее дал».</p><p>А уж кому было тошнее, чем Пушкину, <emphasis>внутри</emphasis> этого отечества и этой истории…</p><cite><poem><stanza><v>Примерзла душа к этой стылой земле,</v><v>вросла в эту гиблую почву.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Губерман</emphasis>. Гарики</text-author></cite><subtitle>Кладбища искусства</subtitle><p><strong>16.04.1982.</strong> Мы слишком нацелены на реставрацию как таковую, то есть на возможно более полное сохранение сложившихся форм памятника (с воссозданием отдельных утраченных деталей и устранением явно диссонирующих наслоений); но эта работа остается искусственной и абстрактной по своим практическим результатам, поскольку при этом никогда не имеется в виду (да и не может иметься) восстановление соответствующих функций.</p><cite><p>Восстановление первоначальных обстоятельств, как и всякая реставрация, — это бессильное начинание перед лицом историчности нашего бытия. Восстановленная, возвращенная из отчуждения жизнь не тождественна жизни изначальной.</p><text-author><emphasis>Гадамер</emphasis>. Истина и метод</text-author></cite><p>Архитектура без функции мертва. Архитектура не существует вне функции, хотя и <emphasis>не сводится</emphasis> к ней. Памятник, искаженный утратами и переделками, еще живет, поскольку сами эти искажения отражают изменившуюся функцию, определенное жизненное содержание; реставрация же как таковая и, в особенности, научная реставрация, абсолютно точно воскрешающая памятник как <emphasis>постройку,</emphasis> убивает в нем именно то, что составляло его <emphasis>архитектуру,</emphasis> — живой нерв, неуловимое «чуть-чуть».</p><cite><p>Художественное произведение… художественно — не иначе, как в полноте необходимых для существования его условий, в расчете на которые и в которых оно было порождено. Устранение части этих условий, отвод или подмена некоторых из них лишает художественное произведение его игры и жизни, искажают его и даже делают антихудожественным.</p><text-author><emphasis>Флоренский</emphasis>. Храмовое действо как синтез искусств</text-author></cite><p>Нельзя произвольно соединять функцию с формой, нельзя безнаказанно соединять <emphasis>определенную</emphasis> форму с <emphasis>любой</emphasis> функцией. И это — рок реставраторства.</p><p>Но и Панкин с его «показом» не думает о функции, ему чуждо само понятие функционирования архитектуры. Для него памятник — просто объект приложения собственной художественной активности, этакой творческой игры. Вот в чем все дело. В формотворчестве Панкина, так же как и в ненавидимом им реставраторстве, сказывается то существующее отношение к искусству, которое является одновременно и причиной, и следствием его упадка. Это — отношение «извне», ироническое по своей сути. Я бы назвал его специфически музейным отношением, поскольку именно музеи, порожденные им, стали его основными распространителями. «Упрощенным, легчайшим путем умерщвляющего и обездушивающего коллекционирования» называет это отношение Флоренский.</p><cite><p>…Я опечалился при мысли, что те усилия, какие употребляем мы, ученые, чтобы сберечь и сохранить вещи умершие, — это усилия и многотрудные и тщетные. Все то, что отжило, является необходимой пищей для новых видов бытия. Араб, построивший себе жилище из мрамора пальмирских храмов, — более философ, чем все хранители музеев Парижа, Мюнхена и Лондона.</p><text-author><emphasis>Франс</emphasis>. Преступление Сильвестра Боннара</text-author></cite><p>Конечно, прообразы современных музеев — сокровищницы, пинакотеки, коллекции — существовали с незапамятных времен, но они существовали вне действенной сферы искусства: в них искусство, скорее, утаивалось. Искусство прошлого создавалось не для музеев. Оно формировало среду человеческого обитания, было необходимостью, серьезным делом. Оно было главным средством освоения мира, создавалось и воспринималось «изнутри» и никогда не обманывало.</p><cite><p>Во всяком случае несомненно, что великими эпохами в истории искусства были такие, когда с произведениями обходились без всякого эстетического сознания и без нашего понятия «искусство», и религиозная или обиходная функция этих произведений была для всех понятна и ни для кого не становилась лишь источником эстетического наслаждения. Можно ли вообще применять к ним понятие эстетического переживания, не обузив при этом их подлинное бытие?</p><text-author><emphasis>Гадамер</emphasis>. Истина и метод</text-author></cite><p>Оно было <emphasis>целостным</emphasis>. Рублевская «Троица» стояла в иконостасе Троицкого собора как неотъемлемая часть целостного художественного организма, объединявшего архитектуру, фрески, иконопись, все виды прикладного искусства, священные тексты, песнопения, — организма, отвечавшего определенному миру представлений, многомерного и многозначного, осмысленного коллективным «действом», существенно важным функционированием<emphasis>…</emphasis> Вырванная из этого своего контекста, выставленная в Третьяковке, наряду с пейзажами Шишкина и полотнами Кукрыниксов, озвученная механическими пояснениями экскурсоводов, «Троица» утратила весь свой чудотворный символический смысл, превратилась в предмет эстетического любования, в простую доску с облупленным, хотя и красивым, изображением…</p><cite><p>…Ни Египет, ни Китай, ни Эллада — у коих были мудрость и утонченность — не знали этой системы сочетания произведений, пожирающих друг друга. Они не соединяли несовместимые единицы наслаждения применительно к их инвентарным номерам и соответственно отвлеченным принципам.</p><text-author><emphasis>Валери</emphasis>. Проблема музеев</text-author></cite><p>Поистине музеи — это кладбища искусства. Мы отравлены музеями. Они развили в нас, с одной стороны, рафинированный эстетизм, с другой — вульгарную иллюзию общедоступного «приобщения». Эта унифицированная рядоположенность шедевров — в музее, где они «принуждены, — по выражению Рильке, — богатством своей красоты дополнять чуждое им всеобщее благодушие», — шедевров, принадлежавших разным эпохам и народам, вырванных из своей жизненной среды, внушает совершенно превратные представления не только об истории искусства, но и об искусстве вообще.</p><p>Искусство, знаем мы, — это то, что в музеях. И, создавая свое искусство, создаем <emphasis>искусство для музеев.</emphasis> Искусство, ориентированное не на жизненную необходимость, а на собственную, изолированную от жизни, тепличную сферу обитания, — искусство, воспринимающее себя «извне», сознающее всю меру своей условности, культивирующее условность, неискреннее, стилизованное, шутовское. «Художник наших дней, — говорит Ортега, — предлагает нам смотреть на искусство как на игру, как, в сущности, на насмешку над самим собой»<a l:href="#n_94" type="note">[94]</a>.</p><p>Ну разве это не упадок? Одно то, что мы так интенсивно стремимся осмыслить искусство, не довольствуясь уже непосредственным его восприятием, для которого оно создавалось, — одно это свидетельствует о том, что мы оказались <emphasis>за</emphasis> его пределами, <emphasis>вне</emphasis> его сферы; это значит, что мы <emphasis>не способны</emphasis> больше к непосредственному восприятию, а стало быть, и к творчеству. «Мы слишком люди разума и слова, чтобы любить прекрасные образы» (Гегель).</p><cite><p>Так есть ли смысл и есть ли внутреннее содержание во всех этих речах о бессмертных творениях искусства и о вечной ценности искусства? Или же это только недодумываемые до конца обороты речи, тогда как все большое искусство вместе со всей своей сущностью отпрянуло и уклонилось в сторону от людей?</p><text-author><emphasis>Хайдеггер</emphasis>. Исток художественного творения</text-author></cite><p>Я не знаю, упадок ли это искусства вообще — упадок, необходимо сопровождающий расцвет естественнонаучного знания, начиная примерно с XVII–XVIII веков, то есть один способ освоения мира вытесняется другим или, во всяком случае, уступает ему главенствующую роль в человеческой жизни?<a l:href="#n_95" type="note">[95]</a> Или, может быть, упадок касается только какой-то части искусства, которую мы традиционно (и опять-таки благодаря музеям) привыкли принимать за <emphasis>всё</emphasis> искусство? Я не знаю.</p><p>С другой стороны, а как же еще можно было спасти рублевскую «Троицу»? На своем месте, в иконостасе Троицкого собора, потемневшая от времени, поновленная поздними записями, забитая в драгоценный оклад, она как бы и вовсе не существовала. Именно музей вернул ее нам — наряду с другими ценностями прошлого, также вырванными из своего контекста. И может быть, прав Н. Ф. Федоров: «Музей есть собрание всего отжившего, мертвого, негодного для употребления; но именно потому-то он и есть надежда века, ибо существование музея показывает, что нет дел конченных… Для музея самая смерть — не конец, а только начало…»<a l:href="#n_96" type="note">[96]</a> А то, что мы привычно принимаем за искусство, вовсе не исчерпывает этого понятия, и подлинное искусство современности создается как раз там, где мы и не рассчитываем его найти. Может быть, мы даже на каждом шагу с ним сталкиваемся, но не подозреваем, что это оно и есть — неузнанный нами зародыш каких-то совершенно новых его видов… Не знаю. Очень хочется верить.</p><p>Выхода я не вижу, ответа я не знаю. Но нельзя мириться с существующим положением вещей, нельзя принимать существующее как должное. Нужно искать выход. Нужно искать, даже заведомо зная, что выхода нет; тем более — зная, что <emphasis>заведомо</emphasis> никто ничего знать не может. Платоновское &#x3C0;&#x3AC;&#x3BD;&#x3C4;&#x3B1; &#x3B3;&#x3AC;&#x3C1; &#x3C4;&#x3BF;&#x3BB;&#x3BC;&#x3B7;&#x3C4;&#x3AD;&#x3BF;&#x3BD;<a l:href="#n_97" type="note">[97]</a>.</p><cite><p>…Есть только одно средство борьбы, к которому прибегали уже древние пророки: колотиться головой о стену. Без грома, без пальбы, без набата, одиноко и молчаливо, вдали от ближних, своих и чужих, собрать все силы отчаяния для бессмысленной и давно осужденной наукой и здравым смыслом попытки.</p><text-author><emphasis>Шестов</emphasis>. Творчество из ничего</text-author></cite><p>Кричать иногда хочется от ощущения своего бессилия.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>То, что я здесь пишу, — мои, так сказать, размышления о том о сем, — совершенно не отражает подлинной жизни моего сознания. Оно в гораздо большей степени диалогично, чем монологично. Почти все высказываемые мною мнения являются для меня самого лишь <emphasis>возможными</emphasis> точками зрения, которые сразу же, в процессе возникновения, вызывают другие, дополнительные точки, часто противоположные высказанным, хотя и не менее убедительные для меня.</p><cite><p>…Верно не только то, что мы говорим одно, а думаем другое, но и то, что мы говорим одновременно и о другом; мы не говорим того, что мы думаем, будто говорим, — мы говорим обратное этому.</p><text-author><emphasis>Кьеркегор</emphasis>. Или — или</text-author></cite><p>Сознание, в своей подлинной жизни, идет как бы по кругу, стремясь к полному охвату своего предмета, а <emphasis>отражение</emphasis> этой жизни, подчиняясь какой-то нелепой логике высказывания, неизбежно превращается в прямую линию, в односторонность. Нужны другие, более гибкие формы «отражения».</p><cite><p>Нужно, чтобы сомнение стало постоянной творческой силой, пропитало бы собой самое существо нашей жизни.</p><text-author><emphasis>Шестов</emphasis>. Апофеоз беспочвенности. I. 79</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>1.05.1982.</strong> Поскольку в прогнозе сообщалось, что дождь ожидается только во второй половине дня, мы с Сенькой утром смело отправились на прогулку. Трамвай довез нас до Зацепы, дальше движение было перекрыто. Мы пошли по Новокузнецкой. Тут на нас дождик и хлынул. По Пятницкой ветер гнал нам навстречу остатки праздничной демонстрации. Пьяный ор, бессмысленно выпученные глаза, мостовая усеяна рваной бумагой, клочьями красных тряпок, лопнувшими воздушными шариками, похожими на раскрашенные презервативы. Впечатление такое, будто демонстрацию разгоняли силой. И множество милиционеров, поодиночке и группами, настороженно наблюдали за расходившейся толпой.</p><p>— Стоит милиционер, — прокомментировал Сенька. — И надпись: «Не плевать!»</p><p>Пустынный Москворецкий мост. Пасмурно и прохладно. По реке плыл все тот же мусор. Унылый мусор неудавшегося праздника.</p><p>А во второй половине дня погода как раз разгулялась. Отправляясь с Молчушкой вечером в театр, я не надел пальто, и все равно было жарко. «Дон Кихот» с Павловой в КДС. Перед началом мы поднялись на верхний этаж (я во Дворце впервые), чтобы полюбоваться кремлевскими соборами в лучах садящегося солнца. В зале Раиса оказалась рядом с нами. Впереди через ряд сидел Адик с красивой брюнеткой. Погасили свет, потом снова включили, — и вдруг оркестр грянул гимн. Мы встали, недоуменно переглядываясь. Только после этого начался балет.</p><p>Возвращаясь из театра, мы дошли в толпе гуляющих до станции метро «Библиотека Ленина», — она оказалась закрыта. Мы пошли дальше, к «Кропоткинской». Танец парня и девушки на Волхонке — в идущей толпе, под транзистор: не выпуская сигареты изо рта, она, маленькая и легкая, гибко отступала перед ним, время от времени описывая пируэты на ходу.</p><p>Дома (мальчишки уже спали) я прочел Молчушке «Душу и танец» Валери.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>С Раисой я на собственной шкуре почувствовал, как унижают, портят, развращают мужчину любовь и преданность нелюбимой женщины.</p><cite><p>Душа, чувствующая, что ее любят, но сама не любящая, обнаруживает свои подонки: самое низкое в ней всплывает наверх.</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. По ту сторону добра и зла. IV. 79</text-author></cite><p>Недаром я всегда с подозрением относился к красавцам-мужчинам, баловням женщин: почти все они в конце концов оказывались <emphasis>недочеловеками</emphasis>.</p><p>Не может быть, чтобы человек был обязан ответить любовью на любовь; иначе чем оправдать то чувство опустошенности, вины, презрения к себе и к партнеру, которое неизбежно сопровождает такую — вынужденную — любовь? Только отвергнутый влюбленный сгоряча и в обиде считает, что отсутствие взаимности есть величайшая несправедливость на свете.</p><cite><p>И он сам недостаточно любил: иначе он меньше сердился бы, что не любят его. Всякая великая любовь хочет не любви: она хочет большего.</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Так говорил Заратустра</text-author></cite><p>Обольститель Иоанн у Кьеркегора говорит, что «быть любимым больше всего на свете, беспредельной пламенной любовью — высшее наслаждение, какое может испытать человек на земле». Нет уж, спасибо! Лучше самому любить безответно, чем <emphasis>позволять</emphasis> себя любить. Мне до сих пор везло в этом отношении.</p><cite><p>…Я всегда был жертвой какой-либо несчастной любви.</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. Анри Брюлар</text-author></cite><p>Никто еще, кажется, не любил меня безответно. И вот теперь эта женщина с ее непонятной, безумной привязанностью, которая и трогает меня, и бесит, перед которой я мельчаю в собственных глазах и чувствую себя идиотом.</p><cite><p>…Ничто так не противно любви-влечению, как любовь-страсть в <emphasis>партнере</emphasis>.</p><text-author><emphasis>Стендаль</emphasis>. О любви</text-author></cite><p>А счастье и совершенство любви вовсе не во взаимности. Любовь сама себя вознаграждает. «Ведь любящий божественнее любимого, — сказано у Платона, — потому что вдохновлен богом»<a l:href="#n_98" type="note">[98]</a>.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>30.05.1982.</strong> Вернулся из Болдина. Володька Кеслер и Ефим Аксельруд выехали 27-го, мы с Аллой Поташовой — вчера, сергачским поездом из Арзамаса, а Леонидов задержался там еще на день.</p><p>Поезд пришел в Москву ранним утром, пасмурным и прохладным. Когда я в 6.30 сошел с трамвая на своей остановке, тучи оттеснило к востоку, и выглянуло солнце. Улица, по случаю воскресенья, была совершенно безлюдна. Я, не торопясь, шел тополиной аллеей, наслаждаясь запахом сирени и утренним пением птиц в свежей листве. Заспанная Молчушка в халатике открыла мне дверь. Митька со своей кровати промычал приветствие, а Сенька так и не проснулся.</p><p>— Такое утро бывает раз в жизни, — сказал я Молчушке. — Пошли гулять!</p><p>Мы долго гуляли по пустынным улицам, встречая только милиционеров и возвращающихся домой любовников, и я рассказывал Молчушке о своей поездке, а она мне — обо всем, что произошло в мое отсутствие.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>В Горький мы приехали в день празднования «последнего звонка». Толпы нарядных школьников на улицах, почему-то преимущественно девочек — как на подбор рослых, красивых, длинноногих, в темных коротких платьицах с белыми фартучками. От такого обилия юной, вызывающе смелой красоты сначала сделалось даже страшно, потом это обилие стало утомлять своей стереотипностью, а потом наступило разочарование.</p><p>Было жарко, на площади Горького я встал в длинную очередь за мороженым. Девочки в белых фартучках вереницами подходили к окошечку, брали мороженое без очереди и смеясь отходили. Так продолжалось довольно долго; очередь стояла без движения. Наконец пролетарий, стоявший передо мной, не выдержал и направился к окошечку наводить порядок.</p><p>— Не трогай их, отец! — закричали ему из очереди. — Пусть берут. У них сегодня праздник.</p><p>Я увидел, что люди — хозяева в своем городе: это наши девочки, пусть лакомятся. Но девочки в белых фартучках и сами оказались не промах: они успели так грубо и так вульгарно обрезать моего пролетария, что все очарование юной красоты тут же бесследно испарилось.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Разбившийся мотоциклист на проспекте Гагарина, когда ночью на такси я возвращался от Жарика в гостиницу. Таксист выскочил из машины и побежал к большой группе людей, столпившейся посреди пустынного проспекта. Я тоже подошел и стал прислушиваться к разговорам, поглядывая, как и все, на мотоцикл, валявшийся в отдалении. Вначале я не обратил внимания на предмет, который лежал на обочине, шагах в пятнадцати от нас; он показался мне кучей брошенного кем-то тряпья. Но никто не смотрел в ту сторону, и мне почему-то стало страшно туда смотреть. Потом, пересилив себя, я все-таки глянул украдкой и увидел прижатый к бордюру мотоциклетный шлем, неподвижную белую кисть руки и множество узких, поблескивающих в свете уличного фонаря ручейков, брызнувших в одном направлении, словно кто-то выплеснул в этом месте воду из ведра.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>22.06.1982.</strong> Сегодня был у Американца, смотрели с ним футбол из Испании. По дороге к нему, выйдя из метро, попал под дождь, пришлось пережидать под деревом в скверике напротив Рижского вокзала. Неподалеку от меня пьяный мужик, держась за ветки, раскачивался вместе с ними, шумел листвой и создавал впечатление настоящей бури. Дождь скоро кончился.</p><p>Сашка отправил своих на дачу, живет один. Он приготовил рагу из свинины с жареной картошкой, приправил зеленью, я сбегал в соседнюю «стекляшку» за сухеньким, и мы ужинали перед телевизором, запивая мясо «Виорикой» и молдавским «Каберне».</p><p>Поляки красиво раздолбали перуанцев — 5:1. Потом наши играли с серенькими шотландцами, с трудом вытянули «устраивающую» ничью. Игра позорная! У нас — как всегда: готовили одну команду, а на чемпионат поехала другая. Не играл Буряк, не было Шавло, Кипиани, Черенкова; полузащита практически отсутствовала. Полный разброд, хваленый Бессонов не сделал ни одной точной передачи, Блохин и Шенгелия друг друга не понимали, добротные пасы Гаврилова пропадали впустую; один Дасаев на высоте, да еще, пожалуй, Чевадзе.</p><p>Возвращался от Американца поздно, едва успел на метро до закрытия. Трамваи по улице Вавилова опять не ходят (опять ремонт линии), пришлось проехать до «Академической» и оттуда топать пешком.</p><subtitle>Логика моды. Размышление во время бессоницы</subtitle><p>Предположим, что какой-нибудь добрый мудрец, охотник и друг животных, заведет себе собаку. Она нужна ему, ее общество составляет для него естественную потребность. Предположим, что еще с десяток человек последуют его примеру в силу той же, так сказать, неодолимой склонности, которая до сей поры подавлялась у них посторонними обстоятельствами (ну, может, им просто в голову не приходило держать животное в городской квартире). Эти бескорыстные собаководы, прогуливая своих четвероногих друзей, вызывают у прохожих удивление самых разнообразных оттенков. Еще бы: зрелище необычное! Ну скажите на милость: зачем городскому жителю собака? И тогда еще сотню голов озаряет удачная мысль, что собака, пожалуй, не просто собака, а некий <emphasis>знак.</emphasis> Знак избранности, например. И эти снобы тоже заводят собак, удовлетворяя свой вечный зуд — стремление выделиться, придать себе значительность, просто чем-то себя занять. Собака — это так элегантно! О ней можно часами рассказывать знакомым — о том, что и сколько она ест, где спит, когда линяет, о ее характере, привычках, благотворном влиянии на ребенка и т. д.; можно покалякать об ужасах технического прогресса, — возникает целая философия, комплект расхожих мыслей о возвращении к природе, к простоте и душевности — пошлая демагогия пресытившихся мещан… Как вырастаешь в собственных глазах! Наконец, нужно подумать и о том, как одеться на прогулку… Собаководство обрастает ритуалом и окружается ореолом. И тогда, глядя на снобов, еще тысяча суетных людишек думает: а мы-то чем хуже? И начинает приобретать собак, чтобы <emphasis>не выделяться,</emphasis> чтобы <emphasis>быть, как все.</emphasis></p><p>Итак, одни — и их очень мало — заводят собак, потому что действительно их любят, другие — чтобы примкнуть к избранному меньшинству, третьи — чтобы не остаться в меньшинстве. И вот теперь эти 1111 псов (1+10+100+1000), прогуливаемых хозяевами, будят меня своим лаем и в два часа ночи, и в четыре утра…</p><p>Собака — друг человека? Да, она друг, когда помогает ему охотиться, охраняет его дом, таскает нарты, стережет стадо — когда участвует в его жизни и по праву получает свою долю в совместно добываемых средствах к существованию.</p><cite><poem><stanza><v>Или она лишь такая, каких у господ за столами</v><v>Часто мы видим: для роскоши держат их знатные люди.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Гомер</emphasis>. Одиссея. XVII. 309–310</text-author></cite><p>А то встречается на улице какая-нибудь разряженная <emphasis>фря</emphasis> с двумя великолепными борзыми, подобранными в цвет дубленке, и думаешь: бедные псиры! неужто хозяйка ваша зайцев травит, как Наташа Ростова? заботит ли ее, каково вам живется в замкнутом пространстве квартиры? хватает ли получасовых прогулок на поводке?.. Когда собака <emphasis>унижена</emphasis> до положения иждивенца, который обязан любить своего хозяина за то, что он ее кормит, она уже не друг, а живая игрушка.</p><cite><p>Животному вашему, конечно, не посчастливилось. Но, может быть, оно не сумеет понять, как вы ему навредили; а если сумеет, вы о том не узнаете. Самый забитый человек нет-нет да взорвется и выскажет все, как есть. На ваше счастье, животное лишено дара речи.</p><text-author><emphasis>К. С. Льюис.</emphasis> Любовь</text-author></cite><p>Недаром столько развелось бродячих собак — надоевших игрушек, от которых избавились…</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>5.07.1982.</strong> После работы встретился на «Новокузнецкой» с Волоховским, вместе поехали к Монесу. Мишка встретил нас в плавках, в комнате виднелась разобранная постель.</p><p>— А бабу куда спрятал? — поинтересовался Лысый.</p><p>— Баба придет позже, — ответил Мишка. — Ну, кто побежит за пивом? Я тут креветки решил сварить…</p><p>За пивом пошел я, купил шесть бутылок. Мы пили пиво на кухне, закусывали креветками; непьющий Волоховский просматривал французские журналы мод.</p><p>— Хочешь анекдот? — сказал мне Мишка. — Лысый его знает… Приходит девица в студию звукозаписи. «Можно записать “говорящее письмо”?» — «Можно». «Видите ли, у бабушки завтра день рождения, я решила сделать ей подарок…» — «Что вы, девушка, у нас очередь; не раньше, чем через месяц». — «Ой, но у меня такой случай, мне очень-очень нужно, я заплачу, сколько хотите, я на все согласна». — «На все?» — переспрашивает хозяин заведения. Девица с готовностью кивает. Посмотрел он на нее внимательно: «Ну пойдем». Заводит ее в комнатку, сажает на стул. Затем расстегивает штаны, вынимает солоб. «Ну бери». — «Как, прямо сейчас?» — удивляется она. «Ну да, сейчас». — «Здесь?» — «Здесь, а что?» Берет она его солоб, наклоняется над ним и начинает: «Дорогая бабушка…»</p><p>Лысый скоро ушел. Монес поставил картошку на огонь, достал из холодильника недопитую бутылку водки. Опять он затеял разговор о Марине, сказал, что эта история мучает его, он считает себя виноватым передо мной.</p><p>— Да ты ведь говорил уже это, — сказал я.</p><p>— В самом деле? Не помню. Видишь ли, Дюка, мы с тобой, может, и не очень близки, но, наверное, именно поэтому я могу быть с тобой откровенным. Кроме тебя, мне не с кем говорить. А с Мариной у меня ничего не было, можешь мне поверить. Все, что было, — это провели вместе ночь: сидели с ней и еще с одним парнем у Кейдана, пили, трепались… Больше я с ней не встречался.</p><p>Потом Мишка стал жаловаться, что жизнь проходит, а ничего не сделано, все замыслы остались втуне. Тут раздался звонок, я пошел открывать. На пороге стояла высокая девушка лет двадцати стереотипно-современного облика.</p><p>— Я туда попала?</p><p>— Туда-туда, заходите.</p><p>— Знакомься, Дюка, — сказал Мишка, — вот настоящее дитя природы. Зовут, кажется, Людой…</p><p>И он стал изгаляться над ней, демонстрируя мне свое полное пренебрежение ею. Как будто кто-то заставляет его валандаться с такими бабами. Она смотрела на него алчно, явно ожидая, когда же, наконец, он потащит ее в койку. Я распрощался.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>22.07.1982.</strong> Опять «завтра», и опять «завтра», и опять!.. Так разговаривают с докучливым просителем. Повторяется история с Королевой Марго. Та тоже, неожиданно одарив, умела на следующий день обдать таким холодом, что… И так же я начинал клокотать справедливым негодованием, и сгоряча торопился порвать всякие отношения, и недоумевал: что же меня до сих пор-то удерживало?</p><p>По здравом размышлении вижу, что обе они привязывали меня всего двумя ниточками, время от времени подергивая за них: льстили моему самолюбию и постоянно оставляли мне некоторую надежду. Обе они мастерски создавали иллюзию духовной общности, нежной дружбы, «понимания», для обеих я был «самым близким», необыкновенно ценимым человеком, и до настоящей любви, казалось, рукой подать…</p><cite><p>И как ловко умеет сука-чувственность молить о куске духа, когда ей отказывают в куске тела!</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Так говорил Заратустра</text-author></cite><p>В обоих случаях меня пугала огромная, ничем не заполнимая дыра, которая образовалась бы в моей жизни, если бы я решился на разрыв.</p><cite><poem><stanza><v>Все это знаешь, видишь, сердцем чуешь,</v><v>А свистнут стервы, — мигом затанцуешь.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Гете</emphasis>. Фауст. II. 2</text-author></cite><p>Каким образом человек становится близок? Таким, что завладевает частью твоей души, причем именно той частью, которая именно ему предназначалась. Никому больше я не мог открывать того, что им открывал. Может быть, надо было этим довольствоваться?..</p><subtitle>О любви</subtitle><p>Я убежден, что И. Ефремов либо переврал легенду о любви апсары к Брахме, либо истолковал ее слишком буквально. По-видимому, смысл ее лишь тот, что любовь превыше созерцания и совершенствования, что любовь и есть высшая форма совершенствования. Таковы древнейшие мистические обряды соединения полов, символизирующие плодородие природы, брачный союз Солнца и Земли, такова священная проституция при античных храмах. Таковы даосские и тантристские наставления, <emphasis>фан чжун</emphasis> периода Шести династий, учение Нинкана, эзотерические культы <emphasis>миккё</emphasis> в Сингон и других школах, ритуальная практика <emphasis>сокусин дзёбуцу</emphasis> и <emphasis>бидзин дзен, мусин</emphasis> Иккю Содзюна. Сакрально-эстетическое осмысление физической любви как средства духовного — через утрату «я» — восхождения…</p><cite><p>Всякое истинное, свободно-интимное отношение любви, всякое подлинное ощущение своей внутренней родины или родной почвы в «мы» уже само по себе религиозно, есть откровение Божества…</p><text-author><emphasis>С. Л. Франк</emphasis>. Непостижимое. IX. 1</text-author></cite><p>Да и христианские отцы церкви говорят, что «любовь познавательнее, чем само познание» (<emphasis>amor est magis cognitivus quam cognitio</emphasis>). Или вот Иоанново: «Если мы любим друг друга, то Бог в нас пребывает, и любовь Его совершенна есть в нас».</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Как и в жизни каждого человека, полосы удач чередуются у меня с полосами неудач, за весельем, как говорится, горесть ходит по пятам, и нет у меня никаких оснований считать себя неудачником. Но вот что интересно: удачи и неудачи идут друг за другом не в случайной последовательности, а именно полосами — так, словно одна удача притягивает к себе другую, другая — третью и т. д., — со скачкообразным необъяснимым переходом к такой же полосе неудач.</p><cite><poem><stanza><v>В делах людей прилив есть и отлив,</v><v>С приливом достигаем мы успеха,</v><v>Когда ж отлив наступит, лодка жизни</v><v>По отмелям несчастий волочится.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Шекспир</emphasis>. Юлий Цезарь. IV. 3</text-author></cite><p>Казалось бы, если бы возможно было выделить и исчислить все множество удач и неудач, успехов и неуспехов, везений и невезений в жизни каждого человека, они, как выпадения «герба» и «надписи» у колмогоровской монеты, распределились бы приблизительно поровну.</p><cite><p>Хотя судьбы людей очень несхожи, но некоторое равновесие в распределении благ и несчастий как бы уравнивает их между собой.</p><text-author><emphasis>Ларошфуко</emphasis>. Максимы</text-author></cite><p>Вероятность такого распределения неизмеримо возрастает для человечества в целом, и, стало быть, хотя большинство составляют середнячки вроде меня, на долю отдельных людей должны выпадать сплошные полосы «общечеловеческого» везения или невезения: к одним стягивается <emphasis>вся</emphasis> удача, к другим — <emphasis>вся</emphasis> неудача. Последним не легче от сознания, что их число примерно равно числу первых. Вот и получается, что <emphasis>ваши играют, а наши рыдают.</emphasis></p><p>Но кроме статистики и вероятности тут еще и психология: человек с детства привыкает считать себя неудачником, смиряется с этой ролью и на всю жизнь становится пассивным объектом для неудач, которые, быть может, вовсе не ему предназначались. Он сам притягивает к себе неудачу. «Счастье приходит к счастливому, а несчастье — к несчастному», — говорит Ларошфуко.</p><subtitle>Счастье отчаяния</subtitle><p><strong>6.08.1982.</strong> Очередная «комбинация разврата и страдания». В очередной раз я опустился на самое дно и почувствовал, что опустошен до предела. И это принесло облегчение.</p><p>…Проснуться в чужой комнате рядом с чужой женщиной или на полу гостиничного номера, избитым, обобранным, с трещащей с похмелья головой, потом брести по улицам чужого города, задевая плечами прохожих; знать, что потерял все и терять больше нечего, нечего и бояться, ниже упасть невозможно, — это <emphasis>счастье отчаяния</emphasis> можно сравнить только со счастьем творческого подъема. «Предайся отчаянию, и мир приобретет в твоих глазах новую прелесть и красоту», — говорит Кьеркегор.</p><cite><p>Когда сором, ты закройся перстом. Слава тебе господи, — было да сплыло, не о чем думати, лишь спи, не стой, одно лишь оборону от клопов держи, а то жити весело, а ести нечего.</p><text-author>Служба кабаку</text-author></cite><p>Счастье освобождения от страхов, запретов, от навязанной тебе роли — от всего!</p><cite><p>— Я не боюсь никого… и со мной ничего не сделаете; нет того положения, которое было бы хуже моего.</p><text-author><emphasis>Л. Толстой</emphasis>. Живой труп. VI. 1. 4</text-author></cite><p>Говорят, спившийся, опустившийся человек теряет человеческий облик… Может быть, наоборот: достоинство, честь, верность долгу, постоянство, респектабельность и пр. — все это лишь тонкая пленка цивилизованности, редуцируя которую, мы и обнаруживаем чистую человечность. Да-с, <emphasis>полюбите нас черненькими…</emphasis></p><cite><p>И скорбь да соразмерится делам.</p><text-author><emphasis>Данте</emphasis>. Чистилище. XXX. 108</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Легко начинать с нуля, с начала. Избавившись от иллюзий, я ставлю себе теперь только отрицательные цели: не делать того, не делать этого…</p><p>Новую жизнь я начал с того, что с неожиданным, удивившим меня самого проворством в течение десяти минут перебил всех мух, во множестве расплодившихся у меня на кухне, приговаривая при каждом ударе: «Не бойся, девочка, это не больно…» Потом поехал в Ленинку.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Как бы ни был человек чист, сколь бы правым себе ни казался, он должен с себя начинать поиск виноватых. На себе самом искать вину! Так диктует <emphasis>гносеология нравственности.</emphasis> Не ищи правды в других, коли ее в тебе нет, — говорит пословица. Прежде чем предъявлять претензии к миру, предъяви их к себе. Человек, которому не в чем себя упрекнуть, как правило, и других не упрекает.</p><p>Тем более это верно для меня, который никогда и не чувствовал себя невиноватым. Но что-то слишком уж легким стало мое покаяние. Легким и не отвращающим последующих прегрешений.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Противоположность «кантианского» (условно говоря) положения об изолированности, автономности, самоценности отдельного произведения искусства и «гегельянского» утверждения роли контекста как определенной знаковой ситуации, из которой отдельное художественное произведение не может быть вычленено без утраты своего смысла, — эта противоположность не исключает истинности того и другого. (Ср. ситуацию в атомной физике, где, по выражению Генри Стаппа, «наблюдаемая система должна быть изолированной, чтобы ее можно было определить, и, в то же время, взаимодействующей для того, чтобы ее можно было наблюдать».)</p><p>Действительно, где же на самом деле пролегает граница художественной целостности? Как выделить «эстетический предмет»? Этим «предметом» может быть часть (причем безразлично — какая) художественного произведения, как, например, считает Ауэрбах, ссылающийся на соответствующую технику «некоторых современных филологов, которые полагают, что посредством истолкования нескольких мест «Гамлета», «Федры» или «Фауста» можно узнать больше существенного о Шекспире, Расине или Гете и об их времени, чем из целых курсов лекций, в которых жизнь их и творчество рассматриваются систематически и в хронологической последовательности…»<a l:href="#n_99" type="note">[99]</a> С другой стороны, если пытаться рассматривать в качестве такого «предмета» знаковую ситуацию произведения, то как бы широко мы ее ни охватывали, каждый раз за ее пределами будет обнаруживаться ситуация более широкого плана: за «творчеством художника» — «творчество школы», за «творчеством школы» — «эпоха», «народ» и т. д.; граница в каждом случае будет проведена произвольно. Остается признать, что у «предмета» искусства вообще отсутствуют безусловные границы; отсутствует даже граница, отделяющая его от не-искусства, и, следовательно, художественная целостность есть <emphasis>открытая целостность,</emphasis> а ее конститутивным принципом является <emphasis>принцип непрерывности,</emphasis> распространяющийся как «внутрь» отдельного произведения, так и «вовне» его.</p><cite><p>Не будем же гнаться за уверенностью и устойчивостью. Изменчивая видимость будет всегда вводить в обман наш разум; конечное ни в чем не найдет прочной опоры меж двух бесконечностей, окружающих его, но недоступных его пониманию.</p><text-author><emphasis>Паскаль</emphasis>. Мысли. 72</text-author></cite><p>Если быть последовательным, то следует признать, что и сами произведения не существуют как безусловные «предметы». (Безусловно лишь их физическое бытование: искусство закрепляется на «вещах», воплощается в них и благодаря этому лишь поневоле обретает качество дискретности.) «Прекрасное не имеет физического существования», — говорит Кроче. Искусство, в сущности, представляет собой одно-единственное Произведение, беспрестанно воссоздаваемое бесчисленными творцами на всем пространстве ойкумены, — вечно становящееся, вечно незавершенное, возникающее одними частями и исчезающее другими, постоянно восстанавливающее — в памяти ли, в живой восходящей традиции, в догадках и предвосхищениях — исчезнувшие части вместе с бесчисленными нереализованными возможностями.</p><cite><p>И смысл возможности можно определить именно как способность мыслить все, что могло бы быть, с такой же вероятностью, с какой произошло все, что произошло, а то, что есть, не считать более важным, чем то, чего нет.</p><text-author><emphasis>Музиль</emphasis>. Человек без свойств</text-author></cite><p>Остается, стало быть, подход художественный: откровенно произвольное, субъективное, интуитивное выделение «предмета», который в процессе исследования превращается в открытую целостность. Иными словами, исследование сколь угодно малого фрагмента должно быть исследованием искусства как такового, искусства в целом, искусства «вообще». И наоборот: интуитивно схваченное искусство «вообще» открывает нам глаза на каждое отдельное произведение и на мельчайший его фрагмент, позволяет <emphasis>воссоздать</emphasis> его, следуя <emphasis>понятию</emphasis> искусства.</p><cite><p>Это не значит, что рассудок, занятый эстетическими или научными изысканиями, не нужен: но задача его в том, чтобы точно выполнять свою работу и погружаться в сверхрассудочную, охватывающую рассудочное истину отношения.</p><text-author><emphasis>Бубер</emphasis>. Я и Ты</text-author></cite><p>А в «жизни», в «природе», во всем, что в качестве не-искусства давно осваивается естественными науками, — разве там не та же открытая целостность, не та же непрерывность? По-видимому, искусству, до сих пор привычно противопоставляемому науке, предстоит оплодотворить последнюю своими методами, как это, впрочем, уже и происходит, вразрез с традиционными научными методами, на самых вершинах пресловутых наук.</p><cite><p>Таким умам, как Абеляр, как Лейбниц, как Гегель, несомненно, была знакома эта мечта — выразить духовный универсум концентрическими системами и соединить искусство с магической силой, свойственной формулировкам точных наук.</p><text-author><emphasis>Гессе</emphasis>. Игра в бисер.</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Еще Гете заметил: «Кому природа начинает приоткрывать свою очевидную тайну, тот чувствует неотразимую тоску по ее настоящему истолкователю — искусству», — а Шеллинг закрепил это наблюдение в чеканных формулировках: «В <emphasis>знании</emphasis> самом по себе заложена возможность проявиться в <emphasis>форме</emphasis> поэзии»<a l:href="#n_100" type="note">[100]</a>; «искусству надлежит быть прообразом науки, и наука лишь поспешает за тем, что уже оказалось доступным искусству»<a l:href="#n_101" type="note">[101]</a>.</p><p>Сегодня мы слышим трезвое признание Джеффри Чу: «Наша теперешняя борьба с адронным бутстрапом может… стать лишь увертюрой к совершенно новой форме человеческой умственной деятельности, которая не только окажется за пределами физики, но утратит вообще все признаки “научности”»<a l:href="#n_102" type="note">[102]</a>. «При изучении истории науки, — свидетельствует Вернадский, — легко убедиться, что источники наиболее важных сторон научного мировоззрения возникли вне области научного мышления, проникли в него извне, как вошло в науку извне всеохватывающее ее представление о мировой гармонии, стремление к числу»<a l:href="#n_103" type="note">[103]</a>.</p><p>Но подлинный переворот начнется, когда посредником оплодотворения науки искусством выступит искусство-<emphasis>логия — </emphasis>самая молодая из наук, еще и не наука даже, еще и не имеющая пока собственных методов, адекватных своему предмету.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Не бросайся в крайности, — говорю я себе, — а только слегка их касайся. Но касайся обязательно.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>У даосов существовало правило, согласно которому тот, кто высказывал какое-либо мнение, должен был тут же и сам подвергнуть его осмеянию.</p><p>Не задерживаться на высказанной или хотя бы просто пришедшей в голову мысли, не замыкаться в ней с односторонней серьезностью, но поскорее пройти ее насквозь, до последней черты, пережить ее всю — и освободиться, возвыситься над ней, уже охватывая и противоположную — предчувствуемую — мысль.</p><cite><p>— Должно быть, обязанность всякого, кто любит людей, — учить смеяться над истиной, учить смеяться саму истину, так как единственная твердая истина — что надо освобождаться от нездоровой страсти к истине.</p><text-author><emphasis>Эко</emphasis>. Имя розы</text-author></cite><p>Только эту свободу и должен беречь философ. Он может лишь быть ежедневно новым, как тот, кто опровергает самого себя.</p><p><emphasis>Рильке</emphasis>. Письмо А. Н. Бенуа. 28 июля 1901 г.</p><cite><p>И пусть ложной назовется у нас всякая истина, у которой не было смеха.</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Так говорил Заратустра</text-author></cite><p>Испытать — износить — осмеять. Вот мудрость.</p><subtitle>Встреча с Другим</subtitle><cite><p>— …В России пьяные люди у нас самые добрые. Самые добрые люди у нас и самые пьяные.</p><text-author><emphasis>Достоевский</emphasis>. Братья Карамазовы. II. 4. 7</text-author></cite><p>Чудесное солнечное воскресное утро. Я поднялся рано, сделал гимнастику йогов, принял душ, выпил стакан чаю с хлебом и сел заниматься. Было легко на душе, и мысль заработала. В десять вышел пройтись, чтобы подготовить себя к дальнейшим трудам.</p><p>Улицы по-воскресному безлюдны, только у рынка роилась толпа: яркие краски летних платьев и продаваемых перед входом цветов. По улице Вавилова поднялся к дому Марины Плужниковой, и здесь, перед «Гастрономом», дорогу мне преградила невысокая фигура в темно-синем костюме и белой дешевенькой шляпе. Пожилой мужчина с мягким и светлым бесхарактерным русским лицом попросил у меня денег. У меня не было с собой ни копейки. Я хотел пройти мимо, но он опять меня остановил.</p><p>— Я болен, — сказал он. — Если я сейчас не выпью, я умру. Хоть двадцать грамм!</p><p>Что он болен, было видно и так. Он едва на ногах стоял; вид у него был отчаянный. Дома у меня оставалось немного коньяка, я предложил ему идти со мной.</p><p>— Но только не напрямик пойдем, а кругом, — показал я рукой. — Подышим воздухом.</p><p>Он засеменил рядом со мной. Из его бормотанья я понял, что он вышел из дома с рублем и у магазина попросил какого-то прохожего купить ему пива. Тот взял рубль и пошел прочь. Он побежал за ним, но тот обернулся и сказал: «Не отстанешь — убью!»</p><p>— Что же это такое, Толя? — бормотал он и хватал меня за руку. — Ведь я же человек. Я воевал. Неужели я за таких кровь проливал? Ты веришь, что я человек?</p><p>Я ответил, что верю, но зовут меня не Толя, а Сергей.</p><p>— Сережка, значит? — оживился он. — Как Есенин? Ты любишь Есенина, Толя? Это был человек! «Как жену чужую, обнимал березку». Понимаешь? Как жену чужую! Ты тоже человек, Толя. Я вижу. Ты не обманешь меня?</p><p>И он опять рассказал мне историю с рублем и прибавил, что теперь ему остается только умереть.</p><p>— Мне жить не хочется, Толя. Я слаб. Если бы не ты, я бы уже повесился.</p><p>Я успокоил его, сказав, что прохожий, отнявший у него рубль, — обыкновенный мерзавец и не стоит того, чтобы из-за него вешаться. Пусть подавится этим рублем.</p><p>— А вот ты мне скажи, — внезапно спросил он, — почему Есенин с собой покончил? И Маяковский тоже?</p><p>— Жизнь, наверное, ухайдакала…</p><p>— Нет, — ответил он. — Это были <emphasis>чувствительные</emphasis> люди.</p><p>Мы прошли улицу Вавилова до конца и свернули на улицу Гарибальди. Из дальнейшего разговора выяснилось, что спутник мой работает мастером по ремонту телеаппаратуры; осенью уходит на пенсию, а со вчерашнего дня в отпуске. Вернувшись вчера домой пьяным, он, в ответ на негодование жены, попрекнул ее тем, что «кормит» ее; она швырнула ему принесенные им деньги.</p><p>— Я ей говорю: мне жить не хочется. Пожалуйста, говорит, вешайся! Ты знаешь, какая у меня жена, Толя? Это такой человек!.. Тринадцать лет мы с ней живем. Ну пусть она нигде не работает, — ведь я зарабатываю достаточно… Пусть детей от меня не хотела… Зачем, зачем я ее обидел! Ты можешь мне это объяснить?</p><p>— Ничего, — утешил я его, — вот придете домой, извинитесь… Нехорошо, конечно. Скажете, что виноваты…</p><p>— Ты веришь, Толя? Веришь, что я человек?</p><p>— Да не Толя я, а Сергей. Конечно, верю.</p><p>Мы вышли к тому месту, где от улицы Гарибальди начинается спуск по улице Власова. Отсюда, с крутизны, открывается широкий вид на Москву, особенно прекрасный в утренние и вечерние часы; недавно, гуляя здесь с Сенькой, я обнаружил, что отсюда виден даже Иван Великий — белая черточка и крошечная золотая точка над уходящими вдаль крышами новых домов. Я предложил своему спутнику остановиться и полюбоваться видом.</p><p>— Я тоже люблю природу, Сережа! — вскричал он. — На деревья, на листочки я часами могу смотреть. Помнишь, как у Есенина? «Как жену чужую, обнимал березку». Хочешь, я тебе спою? Я очень хорошо пою. Я спою тебе твою любимую. Что ты любишь? Есенина любишь? Высоцкого я не люблю. Мы скоро придем? Ты меня прости, я устал. Видишь, меня трясет. Мне бы сейчас хоть двадцать грамм. Я слаб, Сережа…</p><p>По улице Власова мы спускались, держась под руку. Он висел на моей руке, лепеча про какую-то Нинку Потоцкую.</p><p>— Громкое имя, — заметил я. — Кто такая?</p><p>— Это моя жена, Сережа. Моя бывшая жена. Она сказала мне: убирайся! Я ушел, веришь ли, я даже рубашки запасной не взял. Тринадцать лет прошло, а я все помню ее. Я до сих пор ее люблю.</p><p>— Может, не надо было уходить? — сказал я, чтобы что-нибудь сказать.</p><p>— Нет, надо, — ответил он неожиданно твердо. — Ты вот сказал: громкое имя. А знаешь, как меня зовут? Голицынский моя фамилия. Анатолий Владимирович Голицынский.</p><p>Мы пересекли улицу Красикова. Спутник мой совсем выдохся, и я решил не огибать квартал, а пересечь его по диагонали. Мы взобрались на косогор — я тащил Анатолия Владимировича за руку — и оказались на травянистом пустыре позади художественных мастерских. Здесь несколько молодых мужчин и женщин прогуливали своих псов. Здоровенные овчарки рычали на нас, и спутник мой испуганно жался ко мне. Мы спустились к давно бездействующему трамвайному кругу, здесь щели между бетонными плитами и сами рельсы густо заросли травой. Мы пересекли пустынную и тихую улицу Кржижановского и углубились в зеленый туннель улицы Вавилова.</p><p>Дома я сразу принялся готовить завтрак.</p><p>— Ради бога, — простонал Анатолий Владимирович, — хоть двадцать грамм!..</p><p>Я налил ему коньяка, и он немного ожил. Я тоже выпил за компанию. Потом мы ели на кухне яичницу с колбасой и пили кофе по-пражски. Анатолий Владимирович говорил без умолку и все порывался петь, — мне приходилось чуть ли не насильно кормить его; в конце концов пришлось даже пригрозить, что я ни слова ему не отвечу и слушать не буду, пока он не позавтракает. Он смеялся и говорил, что у меня характер, как у прокурора. Мы допили коньяк и перешли в комнату. Он долго рассматривал портрет Молчушки, потом сказал:</p><p>— У тебя красивая жена. Эту красоту не видать сразу, но чем больше смотришь, тем виднее. Чисто русская красота. Такая женщина все отдаст любимому. Ее надо очень любить…</p><p>Потом мы пели хором. Спели «Клен ты мой опавший», «В том краю», «Я по тебе соскучилась, Сережа». Он опять сказал, что не любит Высоцкого, тогда я спел ему «Штрафные батальоны».</p><p>— Да, — сказал он, — вот так вот, ни за что, головы клали. Сталин нас посылал. С голыми руками против танков. Это был вождь! Воля у него была, был при нем порядок.</p><p>— Какая там воля! — взорвался я. — Перед Гитлером бздел, мокрушник усатый, обделался от страха, когда немцы напали. Сколько народу понапрасну загубил!.. Ведь все, все сделал, чтобы войну проиграть! Да ни один враг, приди он к власти, не сумел бы так навредить, как эта гадина.</p><p>— Это все правильно, Сережа…</p><p>Мы спели еще «Ванинский порт», и я пошел его провожать. По дороге он пел мне бесконечную «Марианночку». Дверь нам открыла седая женщина в очках.</p><p>— Явился? — спросила она неприветливо. — Кого это ты подцепил? Мало у магазина собутыльников, так ты еще и в дом приводишь? А ну, заходи!</p><p>Он пытался что-то объяснить, но она, не слушая, схватила его за рукав и силой втащила в квартиру. Я хотел было войти следом, но она вытолкнула меня.</p><p>— Уходите, уходите, молодой человек!</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Веня Ерофеев создал, возможно, гротеск, но не погрешил против реальности. Да такой ли уж и гротеск? «Москва — Петушки» — это абсолютно точное отображение жизни и психики моих соотечественников. Среди мужчин, встречаемых средь бела дня, в любой день недели и месяца, на улицах Москвы и любого другого русского города, — среди мужчин всех возрастов, начиная лет с пятнадцати, вы не найдете и одного трезвого. Все или пьяны, или «под газом», или «больны» и жаждут «поправиться».</p><cite><p>…И руки его дрожат, и на душе у него мутитца, и делать ничего не хочет.</p><text-author>Повесть о хмеле</text-author></cite><p>И не только на улицах, но и на рабочих местах: на строительных площадках, у станков, у кульманов, за партой… Бедная Родина! Куда мы катимся?</p><cite><poem><stanza><v>Не в том ли разгадка истории русской</v><v>и шалого духа отпетого,</v><v>что вечно мы пьем, пренебрегши закуской,</v><v>и вечно косые от этого?</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Губерман</emphasis>. Гарики</text-author></cite><p>И чего стоит при этом вся наша военная мощь, столь навязчиво рекламируемая? А если и стоит чего-нибудь, то это тем более ужасно.</p><p>Впрочем, мощь наша не в технике. Мы миллионами (вернее, «тьмами» — по Блоку) собственных трупов устелим человечеству дорогу в преисподнюю.</p><subtitle>Выписки</subtitle><p>Уже давно я завел обыкновение вклеивать в эти тетради выписки из читаемых мною книг, сопровождая собственные мысли и образы сходными или развивающими их мыслями и образами любимых авторов.</p><cite><p>Я продвигаюсь вперед, выхватывая из той или другой книги понравившиеся мне изречения не для того, чтобы сохранить их в себе, ибо нет у меня для этого кладовых, но чтобы перенести их все в это хранилище, где, говоря по правде, они не больше принадлежат мне, чем на своих прежних местах.</p><text-author><emphasis>Монтень</emphasis>. Опыты. I. 25</text-author></cite><p>Великие тексты человечества, созданные на протяжении многих столетий и читаемые мною всю мою жизнь, присутствуют здесь все сразу, одновременно — как некий постоянный культурный фон, с которым значимо соотносятся мои слова и поступки. (Это — как ордер в римских арочно-сводчатых сооружениях: архитектурная форма эллинских портиков, позаимствованная, «привнесенная» в качестве декора в чужеродный контекст, <emphasis>истолковывает</emphasis> его в привычных, универсальных понятиях стоечно-балочной конструкции. Оба слоя созданной сложной структуры как бы скользят один поверх другого, взаимодействуя, видоизменяясь, обогащая друг друга своим смыслом и порождая новый, неведомый прежде смысл.)</p><p>Я ли их комментирую — эти тексты — всей моей жизнью, они ли меня, кто знает? Эти <emphasis>маргиналии наизнанку</emphasis> отбрасывают неожиданный свет на мое прошлое, возвращают мне его — а с ним вместе и всю мою жизнь — преображенным, осмысленным. Они делают мою жизнь <emphasis>многоголосой</emphasis> и подчеркивают объединяющие ее <emphasis>сквозные темы.</emphasis> Они позволяют мне творить не только «вперед», но и «назад», без конца возвращаясь к старым тетрадям. Пока я жив, ни одна из них не может считаться завершенной.</p><cite><p>Какое-то растительное мышленье сидело во мне. Его особенностью было то, что любое второстепенное понятье, безмерно развертываясь в моем толкованьи, начинало требовать для себя пищи и ухода и когда я под его влияньем обращался к книгам, я тянулся к ним не из бескорыстного интереса к знанью, а за литературными ссылками в его пользу. Несмотря на то, что работа моя осуществлялась с помощью логики, воображенья, бумаги и чернил, больше всего я любил ее за то, что по мере писанья она обрастала все сгущавшимся добром книжных цитат и сопоставлений.</p><text-author><emphasis>Пастернак</emphasis>. Охранная грамота</text-author></cite><p>Слова Умберто Эко о том, что каждая книга говорит только о других книгах и состоит только из других книг, применительно ко мне получают буквальный, неметафорический смысл<a l:href="#n_104" type="note">[104]</a>. Как лев состоит из переваренных им баранов, так я состою из прочитанных мною книг. И если на этих страницах я намерен честно показать, чт<emphasis>о</emphasis> там у меня «внутри», я обязан, просто <emphasis>обязан</emphasis> делать и демонстрировать выписки.</p><p>Однако это намерение, так естественно и счастливо возникшее когда-то <emphasis>с похвальной целью себе присвоить ум чужой</emphasis><a l:href="#n_105" type="note">[105]</a>, постепенно превратилось в тяжелый крест. Выписки поглощают теперь больше времени, чем сам дневник (при том что дневник занимает у меня порядочно времени). Тетрадей становится все больше, нужную запись найти все труднее, я без конца листаю тетради, отвлекаюсь посторонними записями и, не найдя нужной, вклеиваю куда попало; очень часто отрывок, поразивший при слитном чтении, вне своего контекста оказывается неинтересен и совсем не годится там, куда я его предназначил. Количество выписок растет, они накапливаются быстрее, чем подвигается дневник; в конце концов они погребут его под собой, — уже и теперь разбухшие, незакрывающиеся тетради начинают расползаться, разваливаться, их невозможно взять в руки.</p><p>Выписки наслаиваются одна на другую: мне мало иметь подходящую цитацию — мне нужен обширный, исчерпывающий набор вариантов, из которых я потом, когда-нибудь, выберу наилучший. Я утешаю себя тем, что все это еще перераспределю, организую по-новому и многое отброшу; но — когда? Но время! со временем-то что делать? И с сознанием, которое непроизводительно вовлечено в этот дурацкий спорт?</p><cite><p>Для того, чтобы иметь возможность потешить себя при случае великолепным фейерверком из всех этих изречений, метких сравнений и т. д., который ты пустишь перед изумленными слушателями.</p><text-author><emphasis>Кьеркегор</emphasis>. Или — или</text-author></cite><p>Действительно, спорт. Суета. Эрудиция и находчивость задним числом.</p><subtitle>Истина — парадокс</subtitle><p>Недавно, перелистывая в очередной раз эти тетради, наткнулся на фразу: «Парадокс ближе к истине, чем…» и т. д. Теперь я готов пойти дальше и повторить за Кьеркегором: истина и <emphasis>есть</emphasis> парадокс. «Высшее, к чему может стремиться человеческая мысль, — это выйти за свои собственные пределы, придя к парадоксу».</p><p>Истина парадоксальна, потому что видимость всегда противоречит сущности, то есть не просто не совпадает с нею, а уводит в противоположную сторону. Вне парадокса нет истины. Истина всегда отрицает очевидность. «Рукописи не горят», — вот истина. Даже такое, казалось бы, несомненное утверждение, как «Земля имеет сферическую форму», было истиной лишь до тех пор, пока воспринималось как парадокс (поскольку противоречило тому очевидному для всех факту, что Земля представляет собою плоскую поверхность). Потеряв же значение парадокса, превратившись в привычное общее представление, в <emphasis>consensus omnium</emphasis>, оно, это утверждение, перестало быть и истиной. Оно не сделалось ложным, но сделалось нейтральным, безразличным, относительным, существующим как бы само по себе и имеющим лишь прикладное значение.</p><cite><p>Истина не выносит общего владения — и обращается в невидимку при первой попытке извлечь из нее пользу, включив ее в «общий для всех мир».</p><text-author><emphasis>Шестов</emphasis>. На весах Иова. I. 2. 6</text-author></cite><p>По самому существу своему истина не может быть необходимой и общеобязательной. Она всегда выступает в форме парадокса, т. е. резко расходится с привычными представлениями, переворачивает их, причем сколь бы ни был узок круг непосредственно затронутых представлений, она переворачивает их в полном объеме, поскольку не «выводится» из них, противоречит всей их «системе». Малое и ограниченное она мгновенно соотносит с бесконечным, неожиданно <emphasis>объясняет всё.</emphasis></p><cite><p>…Мы мыслим отдельные причинные связи в предположении некоторого эфира полноты связей, где весь остальной мир гарантирует нам одну данную связь. Это как бы акт божественного наблюдения, содержащий в себе все предметы и все их отражения.</p><text-author><emphasis>Мамардашвили</emphasis>. Сознание как философская проблема</text-author></cite><p>Истина подобна молнии, истина ослепительна; в ее резком и кратком свете весь мир предстает изменившимся, по-новому выпуклым, видным до мельчайших деталей. «Краткий миг, — говорит Валери, — открывает проблески иной системы, иного «мира», которые свет устойчивый озарить не может».</p><cite><p>Тут приходится довольствоваться мысленным касанием. Коснувшись же, в тот момент, когда касаются, не имеют никакой возможности, никакого времени что бы то ни было сказать; рассуждают об этом потом. Следует верить, что мы тогда узрели это, когда душа внезапно наполняется светом…</p><text-author><emphasis>Плотин</emphasis>. Эннеады. V. 3. 17. 25–29</text-author></cite><p><emphasis>Покуда</emphasis> она истина, она не допускает однозначного толкования и прикладного использования: переворачивая все наши представления, она затрагивает <emphasis>лично</emphasis> каждого из нас. Личное, сокровенное, захватывающее все наше существо <emphasis>переживание</emphasis> Великого Единства и нашей сопричастности ему, нашего места в этом Единстве, — вот что такое истина.</p><cite><p>…Она не есть явление среди явлений, а переживание в том совершенно особом смысле, в каком общее, идея есть переживание.</p><text-author><emphasis>Гуссерль</emphasis>. Логические исследования</text-author></cite><p>Вот почему мы так ценим остроумие (разумеется, доброкачественное — «взрыв связанного сознания» по Шлегелю): легко играющее привычными представлениями, оно моделирует истину, и эти маленькие «модели» <emphasis>пробуждают</emphasis> нашу личность. Истина — это пробуждение.</p><p>Высшая форма парадокса — абсурд, то есть парадокс, доведенный до предела, направленный сам на себя и сам себя разрушающий. Это еще более радикальный, еще более прямой и короткий путь разума к истине — форма, уже как бы отрицающая самое форму. Но именно абсурд, а не сумбурная бессмыслица (<emphasis>Unsinn</emphasis>, а не <emphasis>Sinnlosigkeit</emphasis> — по Карнапу), то есть тот <emphasis>организованный прием,</emphasis> которым разум, нарушая установленные им самим законы, прорывает плотную оболочку понятий и позволяет заглянуть в область невыразимого, посредством слов дать представление о том, что словам недоступно.</p><cite><p>В этом тоже причина, почему тайное нельзя сообщать всем людям, ибо когда оно открывается, то кажется им нелепым. Ты удивляешься тому, что я тебе сказал нечто противоречивое в себе, но &lt;зато&gt; ты услышишь и вкусишь истину.</p><text-author><emphasis>Николай Кузанский.</emphasis> Простец о мудрости. I. 8</text-author></cite><p>Этот прием широко использовался и русскими юродивыми, и учителями <emphasis>дао</emphasis> и <emphasis>дзен</emphasis>.</p><p>Следует еще добавить, что к высшим проявлениям человека в мире относятся именно абсурдные, то есть логически необосновываемые его проявления: религия, нравственность, искусство, любовь. Именно эти проявления адекватны, вернее, изоморфны Великому Единству.</p><cite><p>Что делало бы разумное создание, если бы не было неразумных вещей?</p><text-author><emphasis>Лейбниц</emphasis>. Теодицея. II. 124</text-author></cite><subtitle>Перечитывая Паскаля</subtitle><p>Когда-то я испытывал неприязнь к афоризмам. Сомнительным и искусственным казалось мне стремление сжать мысль в одну короткую, отточенную фразу. Афоризм отталкивал меня своей завершенностью, безапелляционностью. Я был неправ.</p><p>Не говоря уж о том, что афоризм представляет собой естественную и, возможно, наиболее древнюю форму закрепления знания при устной его передаче; что, лишь отлившись в эту форму, парадоксальное — подлинная стихия афоризма — не ветшает со временем, не вырождается в привычное представление, но навсегда сохраняет свежесть сегодняшнего откровения; мало того: это, пожалуй, единственная форма, сохранившая первоначальный органичный синкретизм поэзии и науки. Истина и образ в единой, еще не разделившейся клетке словесного вещества! Недаром человеческая мысль и речь постоянно тяготеют к афоризму. Короткое высказывание иной раз убеждает сильнее (я уж не говорю — быстрее), чем целый том безупречных умозаключений и бесспорных выводов. «В короткой фразе Паскаля больше “прозрения”, чем в толстых томах Гегеля», — говорит Шестов<a l:href="#n_106" type="note">[106]</a>.</p><cite><p>Афоризмы, сентенции… суть формы «вечности»; мое честолюбие побуждает меня сказать в десяти предложениях то, что другой говорит целой книгой, — что другой <emphasis>не может</emphasis> сказать целой книгой…</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Сумерки кумиров</text-author></cite><p>В эту форму отливались прорицания оракулов, народные пословицы, наставления Будды и Христа, мудрость Учителей, сутры индийской философии, отрывочные высказывания Гераклита, рубаи Хайяма и «гарики» Губермана; даже Гегелю иногда удавалось возвыситься над своей монотонной абракадаброй отдельными ослепительно парадоксальными формулировками.</p><p>Определенность, однозначная завершенность афоризма — лишь кажущаяся. Он, конечно, более способен к самостоятельному существованию, чем обычная, вырванная из контекста фраза, но он и столь же более «когерентен» своему применению; взятый сам по себе, он либо поверхностен, либо абсурден, как те, по словам Толстого, «народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати»<a l:href="#n_107" type="note">[107]</a>. Его внешняя завершенность, вычленяющая и замыкающая его, лишь подчеркивает открытость, многозначность его смысла, всегда более широкого, чем смысл непосредственно высказанный. Сжатая, чеканная, самодостаточная форма позволяет легко изымать его из контекста и переносить в другой контекст, где он приобретает другой, нередко противоположный, смысл, продолжая при этом отсылать к прежнему смысловому полю.</p><p>Афоризм — оборотень. Нельзя понимать его буквально: его определенность — это определенность фрагмента, который, при всей своей самоценности, подлинное значение обретает только <emphasis>в целом</emphasis> (собственно, слово «афоризм» и означает отдельный отрывок, то есть фрагмент). Только все вместе, в слитности, во взаимной противоречивости и незавершенном единстве, афоризмы обнаруживают свою принадлежность к скрытой «корневой системе» — тот глубокий, невыразимый смысл, который был в них вложен породившим их лицом или народом.</p><p>К афоризмам прибегают тогда, когда <emphasis>общее</emphasis> не высказывается, когда не удовлетворяют выявленные, развернутые «системы», когда человек испытывает потребность высказаться о том, что словами выразить невозможно<a l:href="#n_108" type="note">[108]</a>. Вот тогда он создает разрозненные в своей завершенности, короткие и отточенные высказывания по частным вопросам. «Я сделал бы слишком много чести своему предмету изложения, — замечает Паскаль, — если бы трактовал о нем в порядке, потому что я именно и хочу показать, что он не поддается порядку»<a l:href="#n_109" type="note">[109]</a>. Не имея сил отдернуть покрывало Майи, он стягивает его во множестве отдельных, произвольно выбранных точек.</p><p>Недаром золотым веком афоризма стала эпоха барокко.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>3.09.1982.</strong> На похоронах Вити Стрижкова. Он погиб, выбросившись из окна во время сильной грозы.</p><p>В парке института Склифосовского, перед моргом, я встретил наших с Витькой бывших учеников из художественной школы, в том числе Петю Барбаринского, который позвонил мне вчера; позже с группой художников подошел загорелый, похорошевший Адик. Он протянул мне руку и, сокрушенно покачав головой, хмыкнул: «Сюр!..» Пока мы ждали, я оглядывался, припоминая. В этом парке произошли мои первые встречи со смертью. Нас водили сюда гулять из детского сада, и мы насмотрелись здесь на покойников, которых провозили на каталках к моргу, покрытых простыней, с торчащими желтыми ступнями. Это было едва ли не ежедневное зрелище. Теперь я ничего не узнавал.</p><p>Мы прошли в здание морга, и я увидел то, что осталось от Стрижкова, — невыносимо безобразное, отталкивающее лицо смерти. Я смотрел на маску в гробу и не находил ни одной знакомой черты; впрочем, мы с ним не виделись уже лет восемь… Как я ни старался, но смерть почему-то мало меня занимала; я, скорее, был озабочен собой — тем, как себя держать. И еще меня бесконечно трогало присутствие учеников (один из них, черненький, запомнившийся мне своим насмешливым хулиганским лицом, плакал, не скрываясь): я чувствовал как-то по-новому выявившуюся свою связь с ними, да и со всеми окружающими меня, даже незнакомыми, людьми, и умиленно радовался ей. Мы все в этот момент составляли — я чувствовал это — некий единый, необычайно остро переживаемый сгусток жизни. Это было вполне законное и знаменательное чувство, которое возникает над гробом в меру близкого человека — чувство <emphasis>радости бытия.</emphasis></p><cite><p>И в этом не было кощунства, ибо чужое несчастье открывало во мне все шлюзы братства и объединения с другими людьми, а это и есть счастье. Оно может пронзить даже у открытой могилы друга.</p><text-author><emphasis>Конецкий</emphasis>. Путевые портреты с морским пейзажем</text-author></cite><p>Из соседнего зала (где тоже прощались) доносились истерические женские причитания. Они становились все громче, срывались на визг, и вдова Стрижкова тоже начала захлебываться: «Кого я потеряла!..» Женщины скорбно оглаживали ее, она справилась с собой. Когда гроб вынесли, я ушел.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>А когда поймешь, наконец, быстроту течения времени, на которое прежде смотрел только как на будущее время: все, мол, у меня впереди, — когда увидишь, как быстро проходят не годы уже, а десятилетия, и проходят так же бесцельно и бесследно, — уже поздно. Еще два-три таких десятилетия — и конец. И все-таки по привычке думаешь: еще есть время, завтра я проснусь другим человеком, завтра начнется моя, подлинная моя жизнь… Как глупо!</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Пьянчуга подцепил на улице женщину. Утром смотрит на нее и думает: «Ну и образина! Да ей в гроб давно пора. Интересно, сколько ей лет?» Растолкал ее, спрашивает:</p><p>— Эй, сколько тебе лет?</p><p>— А ты сколько дашь? — кокетничает она.</p><p>— Не свисти! Столько не живут…</p><subtitle>Гегель</subtitle><p>Каким плоским, примитивным, убогим оказывается Гегель, когда осмыслишь до конца его мутное немецкое глубокомыслие или когда сам он бывает вынужден высказаться более определенно. Его сила в другом: в энциклопедизме, в широте охвата. Такое множество разнообразнейших явлений, тьму тем, чуть ли не все, доступное глазу и размышлению, сгрести в одну кучу и не просто систематизировать, а системно организовать, связать между собой, проникнуть единым движением!..</p><p>Но эти приключения духа в мире природы и в мире идей — это, разве что… нет, не гипотеза; это плоский, логизированный, всецело умозрительный миф, созданный ученым педантом, миф, который не стал менее умозрительным и абстрактным от того, что «марксиды» перевернули его с ног на голову, разве что завершенность потерял — последний признак художественности — и превратился вообще черт знает во что.</p><cite><p>И как могло человечество отнестись серьезно к болезненному бреду пауков!.. Но оно дорого поплатилось за это.</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Сумерки кумиров</text-author></cite><p>Гегель напоминает мне ребенка, построившего игрушечную железную дорогу. Множество деталей соединены и скреплены между собой: и рельсы, и стрелки, и станции, и мосты, и туннели, и паровозик с вагончиками бегает, — все как настоящее, <emphasis>но не настоящее</emphasis>; а паровозик, скрывшись в соседней комнате и описав там круг, обязательно возвращается обратно…</p><cite><p>Логика никогда и никого не приводила к истине, а рациональный ум — это просто игра. Все аргументы — это просто детская игра.</p><text-author><emphasis>Раджниш</emphasis>. Высшее понимание</text-author></cite><p>Но справедливости ради следует отметить, что плоская умозрительность целого, «системы», не исключает множества глубоких и точных отдельных высказываний. Вытекают ли, <emphasis>выводятся</emphasis> ли эти высказывания из целого или возникают непроизвольно, независимо, сами собой, как живая потребность души, не умещающейся в слишком тесных рамках «системы»?</p><cite><p>Природа создала свои истины независимыми друг от друга. Потому, когда наше искусство стремится соотнести их между собой, результат выглядит неестественным: ведь каждая истина стремится на присущее лишь ей место.</p><text-author><emphasis>Паскаль</emphasis>. Мысли. 21</text-author></cite><p>Может ли, наоборот, глубокое и значительное целое возникнуть из множества невнятных, доморощенных, приблизительных и взаимно противоречивых высказываний — таких, как мои высказывания в этих тетрадях? Свидетельствуют ли они о некоей общей «корневой системе»? Вот вопрос.</p><cite><p>В конечном итоге, думаю я, в несовершенном вместилище, каким является «текст», ко двору придутся только несовершенные воспоминания и несовершенные мысли.</p><text-author><emphasis>Мураками</emphasis>. Норвежский лес</text-author></cite><p>Удивительно, в самом деле, как подспорье, черновик, подготовительная лабораторная работа <emphasis>для себя</emphasis> постепенно превратилась в главное дело моей жизни!</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>14.09.1982.</strong> Приехал Алик Качурин из Ленинграда, привез такой анекдот.</p><p>Идет по улице Интеллигент, задумавшись, по своему обыкновению, о высоких материях, о смысле жизни. А навстречу едет на асфальтовом катке дядя Вася и мечтает о бутылке водки. И так они оба поглощены своей внутренней жизнью, что ничего вокруг не замечают. И происходит непоправимое: Интеллигент попадает под каток, и тот его переезжает. Дядя Вася в ужасе: человека убил! Что делать? Ну, делать нечего, поднимает он расплющенного Интеллигента с земли, сворачивает его в трубочку, несет домой.</p><p>— Так и так, жена, что делать?</p><p>— Значит, так, — говорит она. — Ковер в комнате у нас уже есть. Давай-ка, знаешь, положим его в прихожей, у двери, — ноги вытирать.</p><p>— Неудобно, жена, человек все-таки…</p><p>— Да будет тебе! — отмахивается она.</p><p>Положили Интеллигента в прихожей. Вытирают ноги. И хозяева вытирают, и гости вытирают. Очень оригинальный коврик! Время проходит — истрепался Интеллигент, грязный стал, вид уже не тот.</p><p>— Не годится для прихожей, — решает хозяйка. — Давай его Шарику в будку постелим.</p><p>Постелили Шарику. Проходит еще время — и Шарику он омерзел, выкинул его Шарик из будки. Ну что делать с паршивой тряпкой?</p><p>— Жалко совсем-то выкидывать, — говорит хозяйка. — Какая-никакая, а все-таки вещь. Дай-ка я ее постираю, авось пригодится полы мыть.</p><p>Выстирала она Интеллигента и повесила сушить на балконе. А осень была. Простудился Интеллигент, заболел воспалением легких и умер.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Нынче хорошие и умные люди не дорожат своей жизнью, <emphasis>играют</emphasis> ею. Щеголяют неосторожностью, работая с опасными химическими препаратами, с радиоактивностью; отпуска норовят проводить в горах, рискуя свернуть себе шею, или где-нибудь на Северном Урале, спускаясь на плотах по пустынным порожистым рекам; ищут острых ощущений, гробят время за картами, пьют. И гибнут, и спиваются… А потому что <emphasis>не для чего жить</emphasis><a l:href="#n_110" type="note">[110]</a>.</p><p><emphasis>Эх, русский народец! не любит умирать своею смертью</emphasis>!</p><p>Самоистребление вообще у нас в крови. Наскучив заниматься этим в одиночку, мы время от времени начинаем истреблять друг друга в массовом порядке.</p><cite><p>— За одно нам хвала — что много нас: не скоро поедим друг друга…</p><text-author><emphasis>Лесков</emphasis>. Соборяне. I. 5.</text-author></cite><p>Ведь мы — то самое племя, которому <emphasis>умирать не больно</emphasis>.</p><subtitle>Прогулка</subtitle><p><strong>19.09.1982.</strong> Осенние холод и дождь неожиданно сменились бабьим летом. Солнечное тихое воскресное утро. Ощущение обновления было настолько сильным, что в Ленинку я отправился пешком.</p><p>Шел легко, с удовольствием, почти все время под уклон. Непривычная пустынность широкого Ленинского проспекта, обсаженного березовыми и липовыми аллеями; с наступлением тепла деревья расцветились «в багрец и золото». Я поглядывал по сторонам и одновременно, как бы со стороны, следил за своей походкой. (Я постоянно ее контролирую, поскольку, если она выражает настроение и характер, через нее можно на них воздействовать.)</p><p>Прежде всего — полная расслабленность. Позвоночный столб свободно уравновешен на своей нижней трети, которая играет роль силового центра; поэтому корпус несколько откинут назад. Таз легко, без напряжения, раскачивается взад-вперед на своем шарнире, увеличивая свободный размах шага, растягивая его в длину. Свободно свисающие руки с распущенными пальцами в такт шагам слегка покачиваются на плечевом поясе. Голова поднята на выпрямленной шее, мышцы лица пребывают в покойной симметрии. Взор отрешенно-внимателен. Дыхание ровное и глубокое. Ноги сами несут.</p><p>Но эта расслабленность пронизана импульсами энергии, исходящими из силового центра. Эти импульсы, подобные импульсам выпрямленного тока, рассчитаны лишь на то, чтобы поддерживать инерцию движения, не давать ей угаснуть, и лишь чуть-чуть превосходят ее, сообщая походке танцующую упругость: тазу в его раскачивании — движение до предела, бедру — мощный вынос вперед, стопе — пружинный толчок, плечам — такой же толчок в противофазе, взору — оживление и приветливость, — четкая ритмическая организация накладывается на скользящую плавность. Такая походка со стороны, я знаю, кажется неторопливой, а попробуй-ка угнаться — ого! Семь или восемь километров до Ленинки я отмахал за какой-нибудь час, а мог бы идти в таком темпе целый день, расходуя только избыток сил и не используя основного их запаса.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Инфантилизм у меня в крови. Взрослые люди так и остались для меня «дяденьками» и «тетеньками»; я к ним не принадлежу. Я по-прежнему смотрю на них снизу вверх. Потом оказывается, что многие из них моложе меня, а некоторые — намного моложе.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>22.09.1982.</strong> В будние дни Ленинский проспект заполнен машинами и запружен людьми, поэтому я сворачиваю в Нескучный сад, спускаюсь к Москве-реке, парком Горького выхожу к Крымскому мосту и, перейдя его, Остоженкой и Волхонкой направляюсь прямо к библиотеке.</p><p>Нескучный пустынен и тих, павшая листва шуршит под ногами. Душистый запах сухой осенней прели. Ворона возится в ворохе сухих листьев — разбрасывает их клювом направо и налево, производя неимоверный шум; судя по ее озабоченно-серьезному виду — дурака валяет. На одном из поворотов тропинки — плачущая девочка в тренировочном костюме. И я сразу же подумал о том, что на всю жизнь она запомнит, как, обиженная преподавательницей физкультуры, плакала в глухом углу Нескучного и какой-то моложавый дядька в драных джинсах отрешенно и легко прошагал мимо, даже не оглянувшись. Откуда же ей знать, что дядькина душа так и рванулась к ней с участием: «Что с тобой? не горюй, все обойдется!» — но природная застенчивость, как всегда, подставила душе ножку, а когда та выправилась, было уже поздно, и дядька удалился, мысленно колотя себя кулаками по голове.</p><p>…Шум самоходной баржи за последним рядом деревьев. Когда я спустился к реке, баржа была уже далеко, и снова стало тихо. Дома на другом берегу, розовые от низкого и по-осеннему неяркого солнца, отражаются в воде. Белый и оранжевый бакены концентрируют в себе всю цветовую гамму реки. Далеко впереди, за перевернутой аркой Крымского моста, россыпь кремлевских куполов тонет в утренней дымке. Над Гагаринским прудом — туман, пронизанный косыми солнечными лучами, прорвавшимися сквозь густые еще и тяжелые купы деревьев: Фонтенбло, да и только!</p><p>В конце усыпанной толченым кирпичом аллеи вижу бронзового атлета, косолапо замахнувшегося метательным диском. Ищу <emphasis>pendant</emphasis> и вдруг замечаю Алексея Максимыча — в шароварах, заправленных в сапоги, в босяцко-артистической хламиде, с каким-то песенником в руке, — благостно созерцающего пробуждение парка, названного его именем. Вот уж, действительно, большой умелец культуры и отдыха!</p><p>На Волхонке меня окликает Женя Черников и идет со мной до Ленинки, рассказывая, как ему работается на новом месте, в Коломенском.</p><subtitle>В Коктебеле</subtitle><p><strong>19.10.1982.</strong> С Ленькой Беляевым, приехавшим позже, мы проводили время в стиле «ветра и потока»: в беззаботности и возвышенных беседах. Один день был особенно прекрасен.</p><p>Мы заняли уединенный травянистый уступ за Первым оврагом, Ленька рисовал, я читал вслух гетевские «Размышления в духе странников». Ниже нас, на другом уступе, загорали две девицы, мы то и дело поглядывали в их сторону. Лиц их из-за дальности нельзя было разглядеть, мы могли воображать все, что нам угодно. Еще ниже плескалось море. Облака, утром застилавшие небо, легким ветерком отогнало к северо-востоку, лишь небольшое белое облачко застряло в бухте. Оно плавало на уровне наших глаз, между нами и Кара-Дагом, подвигаясь то вправо, то влево, непрерывно меняя очертания, пока не растаяло совсем. Солнце припекало. Оставив вещи на уступе, мы ушли купаться на пляж перед пионерлагерем, потом вернулись и, освеженные, продолжили наши занятия. Я часто прерывал чтение, и мы делились вызванными им мыслями.</p><p>Разговор в основном шел о том, можно ли передать другому свое понимание искусства. Ленька говорил, что каждую такую попытку воспринимает как заведомый обман и выход видит лишь в том, чтобы сообщать точные исторические сведения об обстоятельствах возникновения произведения, о жизни художника, об эпохе и пр. Я возражал ему, что, напротив, следует отказаться от каких бы то ни было претензий «научности» и до конца осознать процесс передачи художественного переживания как акт <emphasis>художественный</emphasis> (наподобие исполнительского искусства в музыке), то есть осознать, какие «требования» предъявляет к методу бытие художественного <emphasis>само от себя</emphasis> (<emphasis>von sich ans</emphasis>).</p><cite><p>Ибо каждая наука строится сообразно тому, чему она учит…</p><text-author><emphasis>Гуссерль</emphasis>. Логические исследования</text-author></cite><p>«Объективные» данные сами по себе не имеют никакого значения, — они нужны лишь для того, чтобы от них отталкиваться. Любое произведение — как бы ни было оно незначительно — стягивает к себе всю проблематику искусства, об этом и надо говорить. Ты, твой партнер и обсуждаемое произведение образуете ситуацию, которую надо превратить в то, что Шелер называл <emphasis>соосуществлением</emphasis> (<emphasis>Mitvollzug</emphasis>). Здесь нельзя ничего доказывать — самые сильные аргументы и умозаключения ничего не значат, — нужно <emphasis>воссоздать</emphasis> произведение в своем переживании, заставить партнера поверить тебе, <emphasis>заразить</emphasis> его. Не убедить, а заразить. Как обрядовая поэзия, сотворческое воссоздание произведения оформляет и комментирует «обряд» его восприятия в настоящем времени; это такая же — в принципе — <emphasis>самозабвенная импровизация</emphasis> на основе предварительно собранных исторических сведений, такое же обобщение единичного факта, в котором обретают голос непосредственно переживаемые чувства всех вовлеченных.</p><cite><p>…Единственное, что здесь возможно, — это показать, навести на непосредственное усмотрение искомого, причем ходы мысли могли бы иметь лишь то отрицательное значение, что они устраняли бы ложные мнения, препятствующие мысли свободно следовать за бытийственным подъемом «души» к «Богу».</p><text-author><emphasis>С. Л. Франк.</emphasis> Непостижимое. VIII. 6</text-author></cite><p>Тут могут быть разные пути — от легкого облачка бессмысленных слов до тончайшего анализа структуры. («Не заботьтесь, — говорил Иисус, — как или что сказать; ибо в тот час дано будет вам, что сказать. Ибо не вы будете говорить, но Дух Отца вашего будет говорить в вас»<a l:href="#n_111" type="note">[111]</a>.) И, как в любом художественном произведении, главное тут останется неназванным — оно должно проявиться через разговор <emphasis>о другом.</emphasis> И, как любой художественный акт, этот может оказаться неудачным. Нужно вдохновение, нужна настроенность партнера, от которого зависит не меньше, чем от тебя…</p><cite><p>…Ведь это не то же самое, что перевернуть черепок; тут надо душу повернуть от некоего сумеречного дня к истинному дню бытия: такое восхождение мы, верно, назовем стремлением к мудрости.</p><text-author><emphasis>Платон</emphasis>. Государство. VII. 521 c</text-author></cite><p>— Завидую тебе, — сказал Ленька, — ты умеешь.</p><p>За разговором мы не заметили, как наполз с моря густой белый туман. Мы собрали вещи и двинулись в поселок. Солнце скрылось, мы шли в сплошном молоке. Дорога стала неузнаваемой.</p><p>— Вот, — сказал я, — модель искусства: привычные предметы предстали в новом свете. А не то, когда попадаешь в новые места и видишь новые предметы.</p><p>— Предметы не могут быть совершенно новыми, — возразил Ленька. — Их всегда так или иначе узнаёшь. Вспомни Валери: «То, что ни на что не похоже, не существует». Главное — эффект новизны, соотносимый с привычными представлениями.</p><p>— Ну а на Луне? — спросил я. — Представь себе лунный пейзаж, который ты увидел впервые и думаешь: нечто подобное я видел и на Земле. Но ты при этом только осваивался бы с незнакомой обстановкой, отождествляя ее с чем-то, виденным ранее; а сейчас ты свободно наслаждаешься преображением знакомых предметов, отождествляя их с ними же самими и постигая неизведанные отношения. Это как если, созерцая знакомый, много раз виденный пейзаж, однажды подумаешь: совсем как на Луне!</p><p>Мы вошли в поселок, который в тумане казался вымершим. Стало прохладно, пришлось надеть куртки. На обед в Доме творчества я опоздал, мы купили пива и горячих пирожков и уселись на парапете пустынной набережной, лицом к морю. Пляжные грибки и навесы четко вырисовывались на фоне тумана, поглотившего всю глубину пейзажа. Вдоль полосы прибоя, на истоптанном песке пляжа, через равные интервалы неподвижно стояли чайки и, так же как мы, смотрели на море. Ленька отрез<emphasis>а</emphasis>л ножом кружки кровяной колбасы и кидал их бездомной рыжей собаке, деликатно примостившейся у нас за спиной. Мы покончили с пивом и пирожками и принялись за персики. Потом в тумане проступили контуры Кара-Дага, голубое небо показалось. Чайки стали подниматься в воздух, одна за другой падали на волны и снова взлетали: в клювах у них поблескивала рыбешка. Туман быстро оттеснялся в долину за поселком. Из-за Сюрю-Кая брызнуло солнце.</p><cite><poem><stanza><v>Если жизнь так безмятежна и радостна,</v><v>Стоит ли желать чего-нибудь еще!</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Пань Юэ</emphasis></text-author></cite><subtitle>Смерть Брежнева</subtitle><p><strong>12.11.1982.</strong> Умер наконец. Казалось бы, чего проще — взять и объявить об этом народу. Нет, у мудаков, которые руководят нами, головы устроены как-то по-особенному. Более суток ничего не сообщалось ни в газетах, ни по радио (только отменили, ко всеобщему удивлению, телевизионный концерт, посвященный Дню милиции). Почему? Может, формулировки <emphasis>коллегиально</emphasis> отрабатывали (нельзя же, в самом деле, так просто взять, да и бухнуть: мол, умер. «Не поймут»)? Может, выбирали нового генсека, чтобы сразу поставить мир перед фактом? А может, танки к Москве стягивали — с них станется…</p><cite><p>Правительство нередко таит свои цели из-за высших государственных соображений, недоступных пониманию большинства. Оно нередко достигает результата рядом косвенных мер, которые могут, по-видимому, противоречить одна другой, будто бы не иметь связи между собою. Но это лишь кажется!</p><text-author>Козьма Прутков</text-author></cite><p>Итак, более суток — ни гу-гу. Затем сразу был принят целый ряд административных мер — чтобы народ, значит, прочувствовал, какую понес утрату (а то, не дай бог, не заметит!). В частности, закрыли въезд в Москву, оцепили центр и перекрыли выходы из центральных станций метро. Зачем? Может, в защиту от рыдающих толп, которые ринутся на Красную площадь? А вдруг <emphasis>никто не ринется…</emphasis> Неизвестно, что хуже.</p><cite><p>Где подданному уразуметь все эти причины, поводы, соображения; разные виды, с одной стороны, и усмотрения, с другой?! Никогда не понять ему их, если само правительство не даст ему благодетельных указаний. В этом мы убеждаемся ежедневно, ежечасно, скажу: ежеминутно.</p><text-author>Козьма Прутков</text-author></cite><p>Они <emphasis>всего</emphasis> боятся. Их пугает непредвиденное, а поскольку предвидеть они заведомо не в состоянии, то и боятся — всего. Боятся своими глазами увидеть, что всем насрать на ихнего хозяина. Им и самим насрать, но они боятся за саму идею хозяйничанья, а всеобщее равнодушие колеблет и эту идею. Бог мой, как они боятся! Намертво отгородившиеся от народа, не знающие, не понимающие его, они даже представить себе не могут, как он поведет себя в том или ином случае; вот и торопятся выставить оцепление (поэты потом скажут: Москва словно вымерла от горя), заранее исключают малейшую случайность посредством регламента и церемониала. Даже выражения лояльности, аплодисменты в свой адрес они предпочитают получать по собственному сигналу. Искренние, стихийно возникшие аплодисменты не менее страшны для них, чем крики протеста; рыдающие толпы страшны не менее, чем их отсутствие. Лучше уж иметь дело с толпой клакеров, послушных статистов, которые, хоть и без души, но выполнят все, что указано.</p><cite><p>…Русскому правительству то-то и противно, что делается само собою. Все надобно, чтоб делалось из-под палки, по флигельману, по темпам.</p><text-author><emphasis>Герцен</emphasis>. Былое и думы. II. 15</text-author></cite><p>Тут даже не презрение к людям — тут именно страх, беспомощность, автоматизированные реакции, отсутствие обратной связи. «До какой же степени, — говорит Плутарх, — угрюма и замкнута всякая власть, полна недоверия и зложелательства!..» Но когда беспомощность всесильна, она становится опасной. Да и статисты, в которых нас всех превращают, тоже опасны. Ведь неизвестно, чт<emphasis>о</emphasis> у них на уме и где тот предел, за которым они неожиданно, без всякого видимого повода, вдруг выйдут из-под контроля.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Кстати, об отсутствии обратной связи: вот наглядная картинка. Олег Федоров, живущий на Кутузовском проспекте, рассказывал, как по утрам, торопясь на работу, окрестные жители валом валят с одной стороны проспекта на другую — к станциям метро, к автобусным и троллейбусным остановкам, и в это же самое время по проспекту проносится вереница правительственных машин, везущих Брежнева в Кремль. Трасса, естественно, перекрывается, причем задолго до появления высокого кортежа, и люди, столпившиеся за спинами милиционеров, пританцовывают от нетерпения в ожидании перехода, на все лады проклиная трудолюбивого генсека. А Брежнев, проезжая, в полной уверенности, что народ скопился здесь, чтобы выразить свою признательность любимому лидеру, благосклонно улыбается из-за бронированного стекла «ЗИЛа» и приветствует толпу поднятой ладошкой.</p><cite><p>И вот напечатают в газетах, что скончался, к прискорбию подчиненных и всего человечества, почтенный гражданин, редкий отец, примерный супруг, и много напишут всякой всячины… а ведь если разобрать хорошенько дело, так на поверку у тебя всего только и было, что густые брови.</p><text-author><emphasis>Гоголь</emphasis>. Мертвые души. I. 11</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>На освободившееся место сел Андропов. И немедленно посыпались шуточки, которыми отозвался народ на это назначение: «ЧК КПСС», «Андрополь» (Кремль), «плюс кегебизация всей страны» и т. д.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Перелистывать старые тетради бывает очень даже полезно. Видишь, что, хоть и кажется тебе, что ты далеко ушел от прежних своих представлений, — на самом деле ты опять к ним вернулся. Человеческое сознание в своем развитии фиксирует только сам момент перехода к новому, отказ от старого, и упивается совершающейся переменой, не замечая, что в обретенном новом возрождается нечто еще более старое, чем то, от чего отказались. Сознанию как бы изначально заданы определенные пределы, полюса, между которыми ему предстоит всю жизнь раскачиваться, каждый раз обретая свое прежнее состояние в качестве более глубокого.</p><cite><p>Каждый в этом случае с полной уверенностью чувствует определенную границу, и это чувство является не чем иным, как чувством органической формы.</p><text-author><emphasis>Шпенглер</emphasis>. Закат Европы</text-author></cite><p>У каждого человека — свои полюса, и каждый раз, претендуя выйти за собственные пределы, он, подобно маятнику, лишь обретает свое прежнее «я», себя прежнего. То же и с целым народом, и с человечеством в его истории.</p><p>Впрочем, сравнение с маятником не совсем точно, хоть и наглядно. Вопрос: чт<emphasis>о</emphasis> акцентировать — движение, которое всегда есть <emphasis>возвратное движение</emphasis> (<emphasis>Kehre</emphasis> — по Хайдеггеру), или <emphasis>состояние</emphasis> (предел)?</p><subtitle>Искусствологическое исследование</subtitle><p>Хочу еще раз повторить (эта мысль чрезвычайно меня занимает): и восприятие художественного произведения, и передача этого восприятия есть акт художественный, активный, <emphasis>воссоздающий.</emphasis> Никакой «красоты», никакого «образа» — как общего знаменателя различных созерцаний — не существует; он каждый раз заново воссоздается усилием творческой активности, которое является как бы повторением творческого акта, воплощенного в произведении, с той только разницей, что не имеет дела с материалом, то есть является чисто идеальным актом. (Понятие <emphasis>mos</emphasis> — букв. «нрав», «обыкновение», «обычай» — в средневековой эстетике обозначало одновременно и творчество, художественный метод, и определенное искусствологическое или философско-критическое истолкование.) Вне этой <emphasis>установки</emphasis> и <emphasis>направленности</emphasis> (интенции) сознания произведение остается только «вещью»: раскрашенным холстом, сумбуром звуков, нагромождением кирпичей.</p><cite><p>Поскольку мы просто видим или слышим что-либо, мы еще не воспринимаем художественной формы… нужно войти творцом в видимое, слышимое, произносимое и тем самым преодолеть материальный внетворчески-определенный характер формы, ее вещность…</p><text-author><emphasis>Бахтин</emphasis>. Проблема содержания, материала и формы…</text-author></cite><p>«Установка» зависит от принадлежности воспринимающего к той или иной культурной традиции, от уровня его владения этой традицией, от его восприимчивости, от непосредственных условий восприятия, настроенности и т. д. Профессионал-искусстволог корректирует свою «установку» историческим изучением предмета, результатом которого являются атрибуция, реконструкция (теоретическая) и комментарий. Этими тремя уровнями (на практике часто взаимопроникающими), пожалуй, исчерпывается «научный» подход к искусству. Здесь — ремесло историка искусства, но — только ремесло. «Мнение профессора: не Шекспир главное, а примечания к нему», — язвительная чеховская ирония вполне справедлива до тех пор, пока дело обходится без воссоздающего, со-творческого акта — <emphasis>интерпретации</emphasis>.</p><p>Еще год назад подобное заявление было для меня лишь увлекательной декларацией; теперь, после того как я осуществил его в своей записке о ростовском конюшенном дворе, я знаю, о чем говорю. Все дело в том, чтобы поставить себя на место автора изучаемого произведения, в конкретные изученные условия его творчества (со всем имеющимся в его распоряжении арсеналом средств, приемов, типовых решений), вжиться, вчувствоваться в стоящую перед ним конкретную проблему, ощутить ее как свою (<emphasis>s’installer dans le mouvement</emphasis><a l:href="#n_112" type="note">[112]</a> по выражению Бергсона) и, значит, отождествить ее с сегодняшними, моими проблемами, которые я концентрирую в себе как потенциальный художник, а затем заново, вслед за ним, сотворить, воссоздать, <emphasis>про-играть</emphasis> (<emphasis>re-enact</emphasis>, по Коллингвуду) это произведение как единственно возможное решение проблемы. К обусловленной необходимости этого вот, данного решения я прихожу не «снаружи», со стороны добытых исследованием объективных фактов, порождающих иллюзию, будто иначе и быть не могло, а «изнутри», из глубины творческого прозрения, <emphasis>опознающего</emphasis> подлинные намерения автора, его находки, его компромиссы, отвергнутые варианты и всю проблематичность сделанного выбора. «Мы ведь до тех пор исследуем известные вещи, — говорит Аристотель, — пока не определим, возможно или невозможно нам их сделать»<a l:href="#n_113" type="note">[113]</a>. <emphasis>Verum et factum convertuntur</emphasis><a l:href="#n_114" type="note">[114]</a> Джамбаттисты Вико. Пушкинское «будь заодно с гением».</p><cite><p>Интеллект понимает только тогда, когда он уподобляет себя понимаемому, поскольку понимать — значит уподобляться понимаемому и самим собою, то есть в интеллекте, измерять его.</p><text-author><emphasis>Николай Кузанский</emphasis>. О возможности-бытии. 17</text-author></cite><p>«Объективный» взгляд на историю — иллюзия научного историзма; на историю вообще нельзя «смотреть», нельзя изучать ее как некий внеположный нам объект: мы <emphasis>внутри</emphasis>, мы занимаем в ней определенное место и, следовательно, неотделимы от нее.</p><cite><p>Мы стоим в этой истории не как в безразличном пространстве, где можно было бы произвольно вставать на точки зрения и позиции. Эта история — сама образ и способ, каким мы стоим и идем, каким мы <emphasis>суть</emphasis>.</p><text-author><emphasis>Хайдеггер</emphasis>. Европейский нигилизм</text-author></cite><p>Изучать историю — значит изучать себя в ней, а изучать себя можно только действуя.</p><cite><p>Всякая история — современная история… она — осознание собственной деятельности в тот момент, когда она осуществляется. История, таким образом, — самопознание действующего сознания.</p><text-author><emphasis>Коллингвуд</emphasis>. Идея истории</text-author></cite><p>Поэтому представление об истории как о застывшем, окаменевшем, раз и навсегда данном чередовании экзотических «эпох», «стилей», «типического» должно быть заменено представлением о динамическом <emphasis>единстве духовного опыта.</emphasis></p><p>Опыт прошлого мы познаем лишь постольку, поскольку осознаем его как <emphasis>наш</emphasis> опыт, и в этом смысле прошлое, вопреки Гегелю, преподает нам определенные «уроки» (или, вернее, мы сами извлекаем из него эти «уроки»), равно как и само не остается неизменным, постоянно равным себе, но изменяется, тяжелеет смыслом, актуализируется по мере того, как мы накапливаем опыт. Углубляясь в прошлое, мы создаем нечто новое, изменяющее нас и нашу действительность. История не «изучается», она <emphasis>конструируется.</emphasis> Мы только и делаем, что <emphasis>создаем свое прошлое</emphasis><a l:href="#n_115" type="note">[115]</a>.</p><p>Разумеется, воссоздание художественного произведения прошлого также не претендует на абсолютную, буквально понятую объективность. Историческое изучение условий, корректирующее направленность этого воссоздания, помимо того что оно всегда неполно, фрагментарно и, кроме того, руководствуется тем или иным субъективным принципом отбора фактов, приводит к осознанию непроницаемости произведения. (Только невежда или человек, ничего не понимающий в искусстве, ознакомившись с представленными фактами, сочтет произведение вполне «прозрачным».) С другой стороны, как уже говорилось, воссоздание осуществляется вне реального материала — в идеальном плане, — «изображая словом как бы на некоторой картине» (по выражению Григория Нисского), то есть созерцательно проникая в те феномены, которые язык обозначает соответствующими словами. Слово является тем идеальным посредником, который обеспечивает встречу сегодняшнего художественного сознания с прошлым; но, хоть на него и экстраполируются исходные данные «чужой» формальной системы, оно остается все же <emphasis>нашим</emphasis> словом<a l:href="#n_116" type="note">[116]</a>.</p><cite><p>Тот факт, что истолкование, выполняющее эту задачу, осуществляется в языковой форме, означает не пересадку в какую-то чужую среду, а, напротив, восстановление изначальной смыслокоммуникации. Пере-данное нам… возвращается тем самым из отчуждения, в котором оно пребывает, в живое «сейчас» разговора…</p><text-author><emphasis>Гадамер</emphasis>. Истина и метод</text-author></cite><p>Слово, изначально конструирующее, пробуждает нашу творческую активность, внедряет предстоящую нам безразличную или смутно воздействующую форму в наше сознание, расчленяет ее, упорядочивает, отвлекает от бесчисленных подробностей и выявляет ее структуру, делает форму содержательной, ясной, исполненной актуальных для нас значений — <emphasis>осваивает</emphasis> для нас то, что есть в ней <emphasis>нашего,</emphasis> и выделяет непроницаемый «иррациональный остаток», который загадочно увеличивается по мере обнаружения <emphasis>своего</emphasis> (отчетливое ощущение этого «остатка» и составляет особенность художественного восприятия). Описывайте, — не уставал я повторять своим ученикам, — всегда описывайте любое произведение, на которое смотрите: картину, скульптуру, архитектурный памятник… Не довольствуйтесь впечатлением. Первыми, глупыми словами опишите то, что видите, и вы увидите нечто гораздо большее. Я вам гарантирую это чудо<a l:href="#n_117" type="note">[117]</a>.</p><p>«Кто знает имена, тот знает и вещи», — говорит Платон<a l:href="#n_118" type="note">[118]</a>. «Всякое именование есть уже шаг к истолкованию», — добавляет Хайдеггер<a l:href="#n_119" type="note">[119]</a>. Поразительный эффект перехода от простого созерцания к словесной фиксации неизмеримо возрастает при переходе к письменной фиксации, когда язык, по выражению Мерло-Понти, «ощупью пробирается вокруг интенции обозначения». Усилия, необходимые для того, чтобы составлять фразы, выстраивать их в определенной последовательности, добиваясь соответствия между ними и формирующимся пониманием (которое, собственно, и формируется в процессе составления, выстраивания фраз), — эти усилия <emphasis>уравнивают</emphasis> нас с воспринимаемым произведением.</p><cite><p>…А что подобное исследование есть дело искусства, с этим, вероятно, согласится каждый.</p><text-author><emphasis>Аристотель</emphasis>. Риторика. I. 1. 1354 a</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Конечно, описание есть наиболее объективная часть конструирования, но как определенный этап формирования художественного восприятия, как описание некоей структуры оно само<emphasis>уже есть</emphasis> структура, то есть построенное (пусть и в ином плане) функциональное взаимодействие элементов произведения. «Все устроялось по порядку, и устроялось Словом», — говорит Григорий Богослов.</p><cite><p>Предложение конструирует мир с помощью логического каркаса, и поэтому в предложении, если оно истинно, действительно можно усмотреть все логические черты реальности.</p><text-author><emphasis>Витгенштейн</emphasis>. Логико-философский трактат. 4. 023</text-author></cite><p>Оно подразумевает, стало быть, вполне художественный по своей сути, личностный акт расчленения и соединения, соотнесения, выбора, акцентировки, замалчивания и т. д. — а вовсе не выровненную, автоматическую фиксацию «объективных» данных, которая сама по себе и невозможна, и бесплодна.</p><cite><p>«Слово», как искусство, имплицируя все функции искусства, должно дать наиболее полную схему структуры искомого нами специфического предмета.</p><text-author><emphasis>Шпет</emphasis>. Проблемы современной эстетики</text-author></cite><p>В этой связи требование отказа от «имен собственных» (Фуко), то есть от индивидуальных наименований элементов, якобы отвлекаемых от их конкретных признаков, а на самом деле на них-то и указывающих, — это требование представляется просто нелепым, хотя и логически обоснованным.</p><p>Давайте откажемся от стремления к железной последовательности. Бог мой! на какие компромиссы, уловки, натяжки идет мысль в целях достижения систематической связности — идет всегда, сознательно или бессознательно, лишь только дело выходит за пределы «аподиктических» тривиальностей. Давайте не будем бояться противоречить себе на каждом шагу. Тем более что всякое «верное» утверждение верно лишь в одном каком-нибудь отношении и неверно в другом, в каком верным оказывается противоположное, «неверное» утверждение. Вопрос лишь в том, какое из отношений является актуальным — здесь и сейчас. Человек должен иметь право на ошибку. Ошибку, которая, скорее всего, и окажется истиной.</p><cite><p>Для мыслителя и художника не существует последних положений, но все они предпоследние.</p><text-author><emphasis>Пастернак</emphasis>. Замечания к переводам из Шекспира</text-author></cite><p>Давайте не будем понимать все буквально. (Тем более что в нашей стране даже железнодорожное расписание нельзя понимать буквально.) Доверимся своей естественной целостности. Она соединит несоединимое.</p><cite><p>Именно таким должен быть истинный порядок, который всегда укажет на мою цель посредством самого беспорядка.</p><text-author><emphasis>Паскаль</emphasis>. Мысли. 373</text-author></cite><p>Пусть строится наука по принципам художественного творчества. Да и сама жизнь пусть их не избегает.</p><subtitle>Тамбовские волки — 82</subtitle><p><strong>13.12.1982.</strong> Собрались у меня Осипов, Саакян, Савицкий, Шнейдерман, Монес, Волоховский, Медовой, Феронов, Романченко, Валисовский. Двадцать лет прошло, подумать только! Пили, шутили, вспоминали; веселый маток проскальзывал. Первую рюмку выпили за Лютова: Сэв накануне позвонил ему в Ленинград и узнал, что Витька умер два года назад. Встали и молча выпили. Потом уже начались тосты за Тамбов, за наш Третий дивизион, за нас. Вспоминали в подробностях весь путь из части в Периксу.</p><p>— А вот обратного пути никто не помнит, — прохрипел Монес со смешком.</p><p>По этому поводу вспомнили, как Мишка с Волоховским возвращались ночью из самоволки. Дорогу прокладывал Монес. Сначала распахивалось окно — причем с подоконника с грохотом сваливались железные кружки, — и следом за ними сам Мишка обрушивался на пол. Затем в окне появлялся Лысый и звал в темноту: «Монес, Монес, где ты?» Тут в казарме врубался свет, и засевший в засаде майор Вольшанский кричал: «Монес, я тебя вижу!» А ничего не соображавший Мишка уползал от него под койками. Начиналась облава, а мы, затаившиеся на своих койках в ожидании зрелища, хохотали до колик.</p><p>Мельком вспомнили Бранда (общение с ним прервалось в 68-м, после того как он, единственный из нас, одобрил вторжение в Чехословакию). Витька Романченко сказал, что видел в газете статейку, подписанную В. Брандаусовым, замначальника какого-то строительного треста. Ежели это наш Бранд, то не такую уж головокружительную карьеру он сделал — сравнительно с его притязаниями. Впрочем, до нас доходили слухи о его провале в горкоме ВЛКСМ.</p><p>— А кто помнит Новый год в Тамбове? — спросил Славка Феронов.</p><p>— Ну я-то помню, — сказал я. — Всю ночь с бачками и мисками в посудомойке колупался. Нас, первое и второе отделения, в наряд на кухню загнали…</p><p>— А нас, — вставил Полковник, — третье отделение, — во внутренний наряд.</p><p>— А мы, второй взвод, — сказал Славка, — ночью голышом вокруг казармы бегали. Это Ленька Груздев предложил: давайте, парни, разденемся и вокруг казармы пробежим — Новый год отпразднуем…</p><p>— Вернулись вечером с кухни, — продолжал я, — замученные, засаленные, глаза от бессоницы чешутся, и тут я с Брандом в первый раз разговорился. Он про наряд меня стал расспрашивать — как там было, на кухне… Потом, слово за слово, перешли на общие темы. Залез я к нему на верхнюю койку, и еще Шнейдерман, помню, к нам присоединился. Так хорошо посидели! Все-таки, что ни говорите, была у Бранда эта милая черта — любопытство к людям…</p><p>Выпили за нашу радиолу. Она была куплена в складчину 7-й и 8-й батареями и после отбоя тихонько мурлыкала в казарме «вражескими голосами». Узнав об этом, начальство распорядилось вырезать из приемника короткие волны. Наши умельцы возились-возились и вырезали все волны, кроме коротких. Зная, что нас недолго продержат в Тамбове, мы часто обсуждали вопрос: что делать с радиолой? Не оставлять же ее гадам-начальникам. Кое-кто предлагал даже сбросить ее в последний момент со второго этажа казармы. Приказ пришел, как всегда, неожиданно: объявили тревогу, нам было велено быстро собраться и грузиться на машины. Мы были застигнуты врасплох. Перед самой погрузкой построились, пересчитались, и тут выяснилось, что в 8-й батарее двоих не хватает. Офицеры забегали, командир полка подполковник Коротков нервно прохаживался вдоль колонны грузовиков. Тут, уже сидя в кузовах, мы сообразили: радиола! Радиолу пропивают! И когда на дороге, ведущей в Периксу, показались две пошатывающиеся фигуры, вся колонна встретила их дружными аплодисментами: «Молодцы парни, успели!» Разбираться с ними не было времени — обеспамятевших героев, выматерив, забросили в кузов. На вокзал прибыли к самому отходу поезда. Набитые в плацкартный вагон, мы высунулись в окна, прощаясь с Тамбовом. На перроне подполковник Коротков снял фуражку и жестом облегчения вытер лоб.</p><p>— Намучился с нами, бедняга, — посочувствовали ему из вагона. — Ничего, будешь помнить <emphasis>Дикий дивизион</emphasis>!</p><p>Эта пропитая в последний миг радиола воспринималась теперь как символ нашего братства. Выпили за меня, выпили за Молчушку, которая была первой из наших девочек, появившейся в Тамбове. Вспомнили, как она с полным рюкзаком водки пробиралась на территорию части через пролом в ограде.</p><p>— Я тебе тогда завидовал, — сказал мне Феронов. — Такая красивая девчонка приехала! Да она и сейчас у тебя ничего.</p><p>Славка сидел рядом со мной и то и дело принимался меня ощупывать, удивляясь тому, как удалось мне сохранить юношескую комплекцию. А мне казалось, что и он, и другие совсем не изменились за двадцать лет; вот только Жан располнел да Романченко с Полковником совсем седые. Но тамбовские фотографии, пущенные по рукам Сэвом, показали, <emphasis>какими</emphasis> мы были. Среди прочих оказалась там фотография стенгазеты Третьего дивизиона; смешно и грустно было увидеть свои и чужие фамилии, вспомнить тех, о ком мы и думать забыли. Вспомнили Мулино, вспомнили Германию, где случайно, на учениях, сталкивались друг с другом.</p><p>— Мы, огневики, — сказал Феронов, — вас, разведчиков, сачками считали. Да и как не считать: мы с пушками ебемся, а вы по лесу бродите…</p><p>— Бредешь-бредешь этак по лесу, — подхватил я, — вдруг смотришь — яма. А в яме — пушка. А вокруг пушки — знакомые рожи. Тот же Славка Феронов. «Привет, — кричишь, — Фероныч!» И — легче на душе.</p><p>— Я в Германии, — рассказывал Медовой, — сразу на зимние стрельбы попал. Зима там — сами знаете: сыро, промозгло; руки окоченели, не могу записывать данные, которые с НП диктуют. А команды подавать надо. Тогда я стал все эти углы в уме складывать и вычитать. Комбат посмотрел: одна моя пушка огонь ведет. А ну, говорит, солдаты, устройте ему пятый угол, чтобы он совсем не замерз! Первый раз, говорит, вижу, чтобы командир орудия без записной книжки обходился.</p><p>— Еще бы, Додик, — сказали мы. — Ты же у нас признанный чемпион был по настольным играм…</p><p>— И все-таки один раз я у Додика в шахматы выиграл, — похвастался Осипов.</p><p>Я рассказал мулинскую историю с Монтенем. Из дома мне прислали второй том «Опытов». Я читал его в свободные минуты и — украдкой — на политзанятиях. Тогда-то я с ним и сдружился. Монтень стал моим утешителем и вдохновителем. Увлеченный, я много расказывал о нем ребятам; мы все стали почитателями Монтеня. И вот однажды книга пропала. Это случилось осенью. Мы уже сдали выпускные экзамены сержантской школы и ждали отправки (большинство — в Германию). Обнаружив пропажу, я опечалился: Монтень был мне по-настоящему дорог. Однако, поразмыслив, я понял, чт<emphasis>о</emphasis> произошло, и пошел в нашу бригадную библиотеку. Действительно, моего Монтеня сдали туда вместо утерянной книги. Библиотекарша назвала фамилию вора. Это был парень из соседнего взвода — здоровенная и наглая скотина. С обретенным томом подмышкой я двинулся обратно в казарму. На плацу перед казармой встретил Полковника с Жаном (их батарея размещалась в первом этаже). «Ты чего такой смурной?» Я объяснил. Они так и взвились: «Как! <emphasis>Нашего</emphasis> Монтеня? Да за это убить мало!» — «Бросьте, — говорю, — отцы. Книгу я вернул, ну его к черту». — «Ладно, пойдем». Остановить их было уже невозможно. Поднялись со мной на второй этаж и велели дневальному вызвать того парня в коридор. Я все еще пытался удержать их от насилия, но они сказали: «Не путайся под ногами, Дюка». Тот вышел, а дальше все произошло очень быстро. Первые удары, я помню, пришлись по мне: я пытался заслонить вора от этих вдруг озверевших боксеров (особенно Жан был страшен — наш милый и ласковый Жанчик)<a l:href="#n_120" type="note">[120]</a>. Непосредственно вслед за тем, как меня отшвырнули, наглый бугай уже стоял на коленях — трясясь, вытирая кровавые сопли, просил у меня прощения.</p><p>— Не помню, — с сомнением сказал Мишка; Жан, по обыкновению, застенчиво улыбался.</p><p>— Давайте выпьем за Полковника Фана, — предложил я. — Давайте выпьем против него. Двадцать лет назад, когда нас со всей Москвы свезли на Пресню…</p><p>— Вчера было двадцать лет, — поправил меня Витька Валисовский.</p><p>— Однохуйственно, — вставил Лысый, и все рассмеялись, услышав забытое «тамбовское» словцо.</p><p>— Правильно, тринадцатого мы были уже в Тамбове. Так вот, когда нас привезли на пресненскую пересылку — а мы с тобой, Вилли, если помнишь, были в одной машине, и еще с нами были Дорогая, Валуев и Брат Елдырин, — с подъехавшего грузовика слез этот узкоглазый типчик, подошел к нам и сказал… Помнишь, что он сказал? «Ребята, нам надо держаться вместе». А теперь, когда его зовешь к «Пекину», он спрашивает: «А сколько лет исполнилось?» Он, видите ли, присоединяется к нам только по круглым датам…</p><p>— У-у, сука! — загудели все.</p><p>— Вот я и предлагаю выпить и за, и против него: был человеком, а стал падлой. Амбивалентный, так сказать, тост. Осипов, будь здоров, пропади ты пропадом!</p><p>Пытались петь, но неудачно; только «Клюкву» спели хорошо. Первым, в начале одиннадцатого, ушел Полковник, в дверях столкнулся с Купаловым, который задержался на вечерних занятиях в своем Геологоразведочном. С приходом Купалыча наши «Хельги» объединились. Олежка приволок бутылку спирта, веселье развернулось с новой силой. Потом заметили исчезновение Лысого: он ушел по-английски. Сэв на своей машине увез Додика. Когда, в начале третьего, собрались разойтись последние, в дверь к нам постучала соседка с четвертого этажа — Дора Евгеньевна, с плачем попросила помочь ей довести до дома пьяного сына. Боречка сидел на ступеньках. Шнейдерман с Купалычем подняли его и поволокли. Он вырвался и прислонился к стене, угрожающе рыча; лицо у него было разбито. Ребята пытались уговорить его по-хорошему, Дора Евгеньевна рыдала, отвернувшись к почтовым ящикам. Я растолкал ребят и шагнул к нему вплотную. «Не позорь мать, гнида!» Он повернулся и послушно полез наверх.</p><p>Мы с Молчушкой и Валисовским проводили обоих Олегов до угла улицы Дмитрия Ульянова, посадили их в такси. Потом мы с Молчушкой проводили Вилли до угла Ломоносовского проспекта. Падал крупный мокрый снег, ночь казалась новогодней.</p><subtitle>Лютов</subtitle><p>С покойным Витькой Лютовым связывает меня только одно отчетливое воспоминание. У нас в Тамбове он появился позже других и казался таким взрослым, таким солидным по сравнению с нами, что было как-то неудобно ставить его в строй. Его сделали писарем дивизиона. До армии он был трубачом у Эдди Рознера и иногда развлекал нас игрой на трубе — действительно, м<emphasis>а</emphasis>стерской. Но на работы и в караулы с нами не ходил, в строевых и прочих занятиях не участвовал: дни его проходили в дивизионной канцелярии, где по вечерам, когда начальство расходилось, собирались немногие его дружки и солидно, пристойно, без скандалов (в отличие от какого-нибудь Монеса) надирались. Так было и в день моего рождения, 17 апреля.</p><p>В этот день меня назначили дневальным по дивизиону. Я мог бы уклониться от наряда, сославшись на день рождения (такое практиковалось), но не стал этого делать. Во-первых, вместо меня пришлось бы вне очереди дневалить кому-то другому. Во-вторых, я жил тогда по принципу «чем хуже, тем лучше», и принцип этот себя оправдывал: мне служилось легче, чем другим.</p><p>Со своими сонарядниками я договорился, что буду стоять всю ночь без подмены, и они, конечно, охотно согласились. После вечерней поверки Лютов попросил меня запереть его с дружками в канцелярии (на случай, если появится проверяющий), а часа через два выпустить. Отбой совершился, казарма постепенно затихла. Дневальные закончили уборку и тоже улеглись. Потекли ночные часы. Я стоял у тумбочки в освещенном коридоре, лицом к спящей казарме; справа от меня, в конце коридора, находилась входная дверь с улицы, слева, в другом конце, — дверь в туалет. Из канцелярии не доносилось ни звука. Я выжидал.</p><p>Появился дежурный по части, принял мой рапорт, осмотрелся и ушел. Потом входная дверь распахнулась, и в казарму ворвался Сашка Платицын. Он вернулся из Москвы, куда отпустили его разводиться с женой, был весел и слегка пьян. С порога он кинулся меня обнимать.</p><p>— Я виделся с твоей Танькой, она велела поцеловать тебя вот так! — кричал он и целовал меня в губы.</p><p>— Погоди, — сказал я, — сейчас ребят подниму.</p><p>И я, как было заранее условлено, разбудил Полковника, Жана, Наташова и Брандаусова. Мы собрались в ленкомнате. Я поставил на стол бутылку вина, которую Молчушка умудрилась переслать мне в посылке, Сашка достал из своего чемодана кое-какую закуску, и начался пир!</p><p>Теперь грустно и смешно вспоминать, что этой бутылки вина нам, шестерым парням, хватило до утра. Ночь прошла в тихой, светлой беседе. Мы вспоминали <emphasis>гражданку,</emphasis> говорили о будущем, о наших девушках — обо всем. Это был лучший день рождения в моей жизни!</p><p>Уже вино было выпито, уже солнечное апрельское утро занялось за окнами ленкомнаты и до подъема оставался какой-нибудь час, когда меня вдруг подбросило из-за стола:</p><p>— Я же мужиков забыл выпустить!</p><p>Я кинулся к канцелярии и отпер ключом дверь. Не успел я ее распахнуть, как в образовавшуюся щель одна за другой стали проскальзывать смутные бесшумные фигуры и с неимоверной быстротой исчезать за дверью туалета. Никто даже обругать меня не успел. Я вернулся в ленкомнату и сказал:</p><p>— Братцы, вы уж заступитесь: сейчас меня бить, кажется, будут…</p><p>Никто меня, однако, не бил. В ленкомнату пришел один Лютов и, обращаясь ко мне, наставительно произнес:</p><p>— Молодой человек, если вы думаете, что обычная бутылка из-под водки может вместить в себя все, что вы предварительно из нее выдули, то вы сильно заблуждаетесь. Если вы думаете, что цветочные горшки, которые стоят на подоконниках в нашей канцелярии, могут заменить ночные посудины, то вы заблуждаетесь вдвойне. Можете пойти и проверить: они не только не вместили того, что, по-вашему, должны были вместить, но и сами от этого нисколько не выиграли. А высадить оконные решетки мы, извините, оказались не в состоянии…</p><p>Все хохотали, я громче всех. И вот, этот смех ясным, счастливым утром без малого двадцать лет назад остался единственным моим воспоминанием о Витьке Лютове. Тем более был я удивлен, когда совсем недавно (как выяснилось — незадолго до смерти) он позвонил мне по телефону. Он был в Москве, но встретиться нам не удалось: в этот же вечер он уезжал обратно в Ленинград. Мы проговорили целый час. Он рассказал, что работает матросом на буксире и по совместительству руководит духовым кружком в клубе, сообщил, что лечился от алкоголизма, совсем не пьет теперь, жаловался, что сын растет вором и хулиганом, вспоминал, как встретились мы в «Пекине» в 65-м (именно он взял тогда на себя руководство застольем и солидно, авторитетно вел переговоры с мэтром), сожалел, что не знал о том, что мы продолжаем встречаться, и обещал непременно приехать на следующую годовщину… Так и не приехал.</p></section><section><title><p>1983</p></title><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>2.01.1983.</strong> «Что служит мерилом свободы отдельных лиц и народов? — спрашивает Ницше. И сам же отвечает: — Те препятствия, которые им надо было преодолеть, и усилия, с которыми сопряжена возможность удержаться <emphasis>на высоте</emphasis>».</p><p>Кто же тогда свободнее меня? Я сам воздвигаю перед собою препятствия, которые часто становятся непреодолимыми. Во всем, чем бы ни приходилось заниматься, я избираю труднейший путь. Там, где другие шагают легко, я задыхаюсь от напряжения. Паническая исступленная работа в густом табачном дыму, кровь из носа и колотье в левом виске… Я совсем не верю в свои силы, и потому мне труднее, чем другим: препятствия пугают меня. Но я верю в свою судьбу, и это дает мне силы громоздить перед собой всё новые препятствия.</p><cite><p>…Никогда не помышлять об унижении наших обязанностей до обязанностей каждого человека…</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. По ту сторону добра и зла. IX. 272</text-author></cite><p>Я не верю в свои силы, но истово верю в свою судьбу — вот, поистине, счастливое проклятие моей жизни!</p><cite><p>Принимать себя самого как фатум, не хотеть себя «иным» — это и есть в таких обстоятельствах само великое разумение.</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Ecce Homo. I. 6</text-author></cite><p>Терпеливо прокладывай свою дорогу. Пусть даже это будет узенькая тропинка. Пусть всего лишь примятый в траве след, который завтра никто не заметит. <emphasis>Твой сей путь, не скорби</emphasis><a l:href="#n_121" type="note">[121]</a>.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Иногда я ловлю себя на том, что жизнь моя представляется мне каким-то черновиком, исчерканным и неудачным. И словно ожидает меня впереди какая-то новая жизнь, где я вовремя найду свое место, где не о чем будет сожалеть и нечего стыдиться, где все произойдет так, как я мог бы себе пожелать. Но приходит утро, я встаю и принимаюсь за свою работу. Вычеркиваю, поправляю и снова вычеркиваю…</p><cite><p>Что ж он делал? Да все продолжал чертить узор собственной жизни. В ней он, не без основания, находил столько премудрости и поэзии, что и не исчерпаешь никогда без книг и учености.</p><text-author><emphasis>Гончаров</emphasis>. Обломов.</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Никогда не оглядывайся на других, но поступай в соответствии с «ритуалом».</p><subtitle>«Записки незаговорщика»</subtitle><p>Солженицынскому нравственному максимализму Эткинд противопоставляет <emphasis>разумный компромисс.</emphasis> Для человека, призванного просвещать, считает он, этот компромисс с властями необходим для того, чтобы сохранить за собой возможность воспитывать молодые умы, уберегать их от влияния рвущихся к просветительству бандитов, а стало быть, и себя уберегать на своем месте.</p><p>Странно, что даже собственный опыт ничему его не научил. Не замечает он, что ли, что тою же самой логикой руководствовались и его коллеги, когда топили его по указке из Большого дома? Они ведь тоже шли на «разумный компромисс»: облекая политические мотивы в научные, академические формулировки, они жертвовали провинившимся перед властью товарищем, чтобы уберечься самим, чтобы сохранить за собой свои места, должности, звания, привилегии — все добытые и заслуженные возможности «просвещения»; они тоже действовали <emphasis>в высших интересах…</emphasis> Как омерзительна эта хлябь интеллигентская с ее шкурнической диалектикой! И как жалок сам обвиняемый, когда он, пытаясь спасти, что можно, вступает в переговоры с властью, торгуется, юлит и оправдывается перед какой-то горкомовской шавкой.</p><p>Вместо того чтобы защищать свою позицию и обвинять обвинение, он пытается объяснить, что его «неправильно поняли» (тогда как его поняли очень даже хорошо), распинается в своей лояльности (которой нет и быть не может) и, оказываясь в глазах шавки всего лишь явным мелким лгуном, уступает ей <emphasis>моральное превосходство.</emphasis> У-у, как она утверждается в своем праведном гневе! До встречи с ним она, возможно, его побаивалась, теперь — презирает. Вот он, высоколобый, вот он, эрудит, блестящий лектор, полемист, властитель дум, научный авторитет с мировым именем, — примитивно хитрит, изворачивается и попадается, как воришка…</p><p>Нельзя уступать им морального превосходства! Будет с них и физического.</p><cite><p>Ибо мы, ходя во плоти, не по плоти воинствуем.</p><text-author>II Кор. 10: 3</text-author></cite><p>Если уж затянуло тебя в драку, то объясняться тут не приходится: поздно. Зубы выплевывай, а стой. Покажи им, что не так уж они всесильны, как им кажется. Покажи, что человек, в котором осталась хоть капля достоинства, никогда с ними не примирится.</p><cite><poem><stanza><v>На собственном горбу и на чужом</v><v>я вынянчил понятие простое:</v><v>бессмысленно идти на танк с ножом,</v><v>но если очень хочется, то стоит.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Губерман</emphasis>. Гарики</text-author></cite><p>И как во всякой драке, как на войне, побеждает здесь не тот, кто сильнее, и не тот, кто лучше обучен. Побеждает тот, кто сумеет себя не пожалеть. «Всяк мняйся стояти, — говорит Аввакум, — да блюдется, да ся не падет». Это, кстати, тоже <emphasis>просветительство</emphasis>; не только лекции да книжки…</p><p>И не Солженицын, конечно, здесь пример. Солженицын-то Льва Николаевича дословно повторяет («жить не по лжи», «не участвовать», «не поддерживать» и пр.)<a l:href="#n_122" type="note">[122]</a>, да только далековато ему до толстовского здравомыслия, независимости и мощи. И возрастающее самомнение — как трясина под ногами…</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Подумать только, от каких мелочей зависит ход событий! История представляется нам полноводной рекой, величаво текущей в своем неизменном русле. Но такой рекой сегодняшние события станут лишь завтра, а сегодня они — маленький ручеек, едва заметная струйка, с трудом прокладывающая путь среди неровностей почвы. Любой камушек может свернуть ее в сторону. Вспять, конечно, не поворотит, но уж себя-то, во всяком случае, обогнуть заставит, а при благоприятном стечении обстоятельств и далеко отклонит от «предназначенного» направления.</p><p>Человек — тот же камушек. Он не должен завораживать себя представлением о роковой неотвратимости происходящего. Если бы, например, Василия Блаженного в свое время снесли, как собирались, нам бы сейчас это тоже представлялось неотвратимым результатом известного хода событий: раз, мол, так случилось, значит иначе и быть не могло, только так историческая необходимость могла пробить себе дорогу; но, оказывается, достаточно было, чтобы один человек (считается, что П. Д. Барановский, но Яковлев настаивает, что это был Д. П. Сухов) встал на ее пути, — и она отвильнула. Она, конечно, унесла с собой этого смельчака, но Василий Блаженный остался. А мы теперь историческую необходимость видим именно в его «само собой разумеющемся» существовании, и даже представить нам дико, что его судьба висела на волоске!</p><p>История не знает сослагательного наклонения? Знает! Еще как знает.</p><cite><p>Я и говорю, что если какое-нибудь событие происходит согласно таким-то предшествовавшим, то в нем можно быть вполне уверенным, но оно не необходимо, и если бы кто-нибудь сделал нечто противоположное ему, то это само по себе нисколько не было бы невозможно, хотя (по предположению) и невозможно, чтобы оно произошло.</p><text-author><emphasis>Лейбниц</emphasis>. Рассуждение о метафизике</text-author></cite><p>В истории, как и в математике, господствует закон бесконечно большого значения бесконечно малых величин. (Да, да, и носа Клеопатры в том числе!) Я не хочу сказать, что церковь Успения на Покровке или Сухареву башню снесли потому, что не нашлось Дон Кихота, который пожертвовал бы за них собою. Нашлось. Я про то, что последствий нельзя рассчитать, и если даже хоть в одном случае из ста это помогает, надо <emphasis>каждый раз</emphasis> презирать мистифицированную «необходимость», когда она норовит наступить нам на горло.</p><cite><p>Необходимость есть бедствие, но нет никакой необходимости жить с необходимостью.</p><text-author><emphasis>Эпикур</emphasis>. Ватиканское собрание. IX</text-author></cite><p>Правда, есть еще способ Яковлева (способ Санчо Пансы — можно было бы назвать). Мой неунывающий шеф, когда строился Калининский проспект, просто загнал подстанцию в предназначенную к сносу церковь Симеона Столпника на Поварской. И получилось так, что разрушить ее до окончания всех строительных работ стало невозможно, а когда работы были завершены, вдруг выяснилось, что никому церквушка не мешает, наоборот: эффектный контраст старого с новым… Оставили. Отреставрировали. Приспособили под выставочную экспозицию. При этом Игорь Валентинович не пожертвовал ни граммом своего существа, но сумел трезво оценить ситуацию и со всегдашним своим добродушно-вульгарным хохотом использовал ту самую «необходимость», которая обрекала памятник на уничтожение. А если бы он вместо этого стал протестовать, рвать на себе тельняшку и ложиться под бульдозер, — с уверенностью можно сказать — ничего бы у него не вышло. Но это надо быть Яковлевым…</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Сартр иронизирует по поводу «иллюзии ретроспективности», а я вот, изучая документы по Болдину и Кистеневке, вижу <emphasis>нечто,</emphasis> чего нет в тысячах подобных же вотчинных документов. Это «нечто» связано с именем и судьбой Пушкина, — «утаенное предназначение, — по Хайдеггеру, — исторического совершающегося здесьбытия». Пушкина еще не было на свете, а Болдино уже <emphasis>было предназначено</emphasis> для Болдинской осени.</p><p>Да, «начало судят по концу». Да, «кривая жизни замкнута, и сущность истории резюмирована в каждой точке этой окружности». Да, «в сцеплении причин и следствий скрывается другая последовательность, обратная». Для того, кто мыслит исторически, ничего странного в этом нет. <emphasis>Судьба</emphasis> связывает события, а не дурная бесконечность причин и следствий; и чем крупнее судьба, тем крепче связь, тем многозначительнее связываемые ею события. Человеческая память омывается не только Летой, но и Эвноей — противотечением единого потока:</p><cite><poem><stanza><v>Струясь сюда — он память согрешений</v><v>Снимает у людей; струясь туда —</v><v>Дарует память всех благих свершений.</v><v>Здесь — Лета; там — Эвноя…<a l:href="#n_123" type="note">[123]</a></v></stanza></poem></cite><p>Поэт и историк равно ищут оправдания миру.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Теперь вокруг только и слышно, что об «укреплении трудовой дисциплины». Ходят слухи об облавах в магазинах, парикмахерских, банях… «Почему не на рабочем месте?» Проверяют удостоверения, рвут больничные листы, сообщают на работу, а там — понижение в должности, лишение премии и т. д. Вот раздолье пенсионерам! Новая метла чисто метет. «Рыба, конечно, гниет с головы, — сказал, говорят, Андропов на заводе им. Орджоникидзе. — Но чистить ее мы будем с хвоста».</p><cite><p>…Такие законодатели всего забавнее: они… все время вносят поправки в свои законы, думая положить предел злоупотреблениям в делах, но… не отдают себе отчета, что на самом-то деле уподобляются людям, рассекающим гидру.</p><text-author><emphasis>Платон</emphasis>. Государство. IV. 426 е</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Читать одновременно пять-шесть книг да еще посматривать краем глаза на экран телевизора — не значит ли это чрезмерно перегружать свое сознание, наподобие того, как желудок перегружается излишней пищей? Да еще газеты и радио, да еще многостороннее, беглое и поверхностное общение, характерное для большого города, где миллионы людей непрерывно трутся друг о друга… Мы страдаем <emphasis>несварением информации,</emphasis> мы утрачиваем вкус к духовной пище.</p><cite><poem><stanza><v>Из-за того, что бедный мозг</v><v>распахнут всем текущим слухам,</v><v>ужасно засран этот мост</v><v>между материей и духом.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Губерман</emphasis>. Гарики</text-author></cite><p>Величайшие мысли человечества, на вынашивание которых уходили столетия или, уж во всяком случае, целые человеческие жизни, проскакивают сквозь нас, не задерживаясь, не оставляя следа, не успев даже вызвать удивления. Они тонут в массе самых разнообразных сведений, цифр, лозунгов, анекдотов, смешиваются со всем этим вздором и сами превращаются в жидкий безвкусный кисель. Пресловутого перехода количества в качество не происходит, напротив: качество информации растворяется в ее количестве. В конце концов информацией становится отсутствие информации. Нам необходима строгая диета.</p><subtitle>В Красноярске</subtitle><p><strong>12.06.1983.</strong> Утром опять побывал на почте — письма все еще нет. Странно, и начинаю беспокоиться. Ну, начну, как древние римляне: если ты здорова, хорошо; я здоров.</p><p>Сижу у окна, из которого открывается вид на городские крыши; дальше, за Качей, торчит часовня на Караульной сопке; там же происходят закаты. Внизу, под окном, — площадь автовокзала с ее приливами и отливами, с бубнящей диспетчерской трансляцией, которая будит меня по утрам. Есть что-то поучительное в том, чтобы жить над площадью, от которой расходятся дальние дороги; такова была наша Каланчевка.</p><p>Томичи уехали, купаюсь в одиночестве. Дни мои проходят так. Утром, принявши душ и напившись чаю в номере, спускаюсь в вестибюль и выхожу на площадь перед гостиницей — другую, парадную, с новой ратушей и новым оперным театром по бокам, эффектно раскрытую на Енисей. Куйсумские горы за рекой едва проступают в утренней дымке; туда, подчеркивая глубину, уходит с площади аркада моста. По утреннему солнышку бреду пустынной набережной в архив.</p><p>Красноярские заказчики торопят. «Мы понимаем, что реставрация — дело долгое, — сказал мэр. — Но учтите, у нас, в Красноярске, особые условия». Тут я сострил (что не часто со мной бывает): «А что, памятники у вас из пенопласта, что ли?» Но строят они, действительно, лихо — быстро, с размахом, используя лучшие мировые образцы (правда, двадцатилетней давности). А наша репутация подмочена неудачей в Енисейске.</p><p>Вечерами и по уик-эндам пишу свое «Введение». Вернее, пытаюсь писать. Совсем что-то застопорилась работа. Топчусь в словах, как в рыбьей чешуе. Целый день иногда уходит на то, чтобы довести до конца фразу, начатую накануне. Не понимаю, в чем дело. Может, отчасти и страх мешает, поскольку каждую фразу я перечитываю глазами Выголова и прочих, которым все, что я сейчас пишу, в высшей степени чуждо. Но этот страх — нужен, поскольку заставляет выискивать более строгие, выдержанные формулировки. Очень удручает эта медленность. Если бы я имел обыкновение молиться перед сном, то после мольбы о долголетии для моих близких непременно просил бы у Бога дара легкого и быстрого письма; больше мне ничего не нужно. Вместо этого читаю перед сном «Повесть о двух городах», которая, несмотря на все мои старания, угрожающе движется к концу. (Лучше бы наоборот: она ползла, а «Введение» летело). Вот блестящая книга! Когда она кончится, с удовольствием начну сначала.</p><p>Вот тебе моя жизнь в двух словах, как говаривал Александр Сергеич. Милая мать, как ты там, почему не пишешь? Я звонил в Москву после твоего отъезда, узнал о Митькиных успехах по литературе, но за разговор с меня содрали столько (навязав мне «срочный» вызов, к тому же время было не льготное), что второй раз звонить не решаюсь. 21-го улетаю в Томск, который перед Красноярском, если верить Чехову, «свинья в ермолке и моветон»; 24-го буду в Москве. Авось увидимся. Обнимаю тебя.</p><empty-line/><p><strong>18.06.1983.</strong> На Столбах с Татьяной Ильиничной и ее десятилетней дочерью Мариной. Башка трещала после вчерашнего, никуда не хотелось идти. К тому же то и дело принимался моросить теплый дождик.</p><p>Склоны сопок были покрыты движущимся туманом испарений; мы поднимались «канаткой» прямо в этот туман. Сидя в покачивающемся кресле, я раскрыл зонтик и стал похож на любознательного путешественника Паганеля. (Каждый раз на этой «канатке», глядя на проплывающие внизу сосны, на распахивающийся вдали горизонт, я жалею, что со мной нет моих мальчишек.) Марина, обернувшись со своего кресла, кричала мне: «Дядя Сережа, смотрите, какие жарки!» Эти оранжевые поляны жарков под нами несколько смягчали мрачность сибирской непогоды. Навстречу, поскрипывая, ехали пустые, вымокшие под дождем кресла. Мы были одни на всей «канатке».</p><p>Поднявшись, пошли прямо по хребту. Вид сопок, плывущих в тумане, был величествен. Дождь то приостанавливался, то припускал с новой силой. Мы перекусили в расщелине первой скалы, причем непоседливая нимфетка заставила нас несколько раз поменяться местами, и пошли дальше.</p><p>Мы шли уже около часа, когда выяснилось, что Татьяна Ильинична не знает дороги. Конечно, мы могли бы вернуться тою же тропой, но тут нам повезло: мы повстречали «столбистов». Рослый рыжеватый мужчина, назвавшийся Жорой, угостил меня пивом и, приняв Т. И. за мою жену, присовокупил: «Хозяйка возражать не станет?» Он и его сын Гриша провели нас на «классические» Столбы, которых я не видел с тех пор, как был здесь первый раз с красноярским врачом Кутихиным после возвращения с Диксона в 66 году. Весь путь до Столбов (около 6 км) мы с Мариной шли, обнявшись, под моим зонтом; за нами шли Жора с Т. И., а Гриша, похожий на молодого партизана из Армии Крайовой, возглавлял нашу маленькую колонну.</p><p>У Перьев мы расстались с нашими спутниками и начали спускаться. Теперь я узнавал тропу, пройденную 17 лет назад, и удивлялся, как мы с Кутихиным умудрились тогда чуть ли не в час все обежать. Теперь один только спуск занял у нас часа полтора-два. На прощанье Марина мне сказала: «Не хочется расставаться с вами. Вы такой добрый».</p><p>Когда, уже переодевшись, я сидел в своем номере, вдруг увидел клеща, ползущего по моей руке. Забыв, что бороться с ними можно лишь водой и огнем, я стряхнул его на пол и попытался раздавить подошвой сандалии. Но он благополучно уполз в щель паркета.</p><p>Таня позвонила вечером. Я сделал вид, что не понял, чего она ждет от меня.</p><empty-line/><p>Может быть, тот неизвестный мне перекресток, который я видел сегодня во сне, лет через десять станет местом моей гибели.</p><empty-line/><p><strong>19.06.1983.</strong> Работал над «Введением». Вечером зашел к Нине в Суриковский музей. Когда мы с нею выходили из флигеля, я увидел у кассы девушку-сторожа, которую раньше не встречал. Она стояла ко мне спиной вполоборота. Она была в трико и белой майке, облегающей высокую грудь. Вслед за нами она шла через пустой двор, чтобы запереть калитку. Выйдя на улицу, я обернулся и на мгновение встретился с нею взглядом. Успел заметить круглое лицо и узкий, порочный, как у джоттовских ангелов, разрез глаз. Посадив Нину в автобус, я отправился в гостиницу и в своем номере, немного поколебавшись, набрал телефон музея.</p><p>— Я бы хотел с вами познакомиться, — говорю.</p><p>— Что же вы сразу не познакомились, — сказала она насмешливо.</p><p>Впрочем, мы разговорились. Ее зовут Лена, она учится на четвертом курсе сельскохозяйственного института, на ветеринарном отделении, в музее подрабатывает ночным сторожем. Потом что-то ее отвлекло, мы вынуждены были прервать разговор. Она обещала мне перезвонить, но не позвонила.</p><empty-line/><p><strong>20.06.1983.</strong> Эта встреча дала толчок моей жизни. Сегодня утром разговор с Гостевой, которая предложила мне заняться Сводом по Красноярску и архитектурным надзором за реставрационными работами. В архиве закончил мучительное переписывание строительных контрактов по Благовещенской церкви. Вернувшись в номер, отдохнул, слушая по радио передачу о Пришвине, потом разогнался с «Введением». Наконец-то пошло! Теперь меня беспокоит другое: не слишком ли оно получается многообещающим — по сравнению с текстом, к которому я его присобачиваю. Но, как ни странно, я сказал почти все, что хотел (и надеялся) сказать.</p><p>Этим «Введением» я, конечно, навлекаю на себя самые тяжелые удары. Но поскольку бить меня будут в любом случае (когти-то ведь все равно не спрячешь), так пусть уж лучше бьют за то, каков я есть на самом деле, а не за то, каким я выглядел бы, пытаясь подлаживаться к ним. «Различны суть нравы человечестии, — говорит Дмитрий Ростовский, — ин ищет пользы, а ин ухватки».</p><p>Перед сном — «Письма» Плиния.</p><empty-line/><p><strong>23.06.1983.</strong> Вечером вчера зашел в Суриковский — попрощаться перед отъездом. С Людмилой Павловной, Ниной и двумя случившимися тут тетками распили три бутылки вина. Выходя покурить, видел Лену, моющую полы в комнатах и на галерее главного дома. Она меня не замечала. Закончив уборку, расположилась с учебником и конспектами на скамейке во дворе. Я подошел, поздоровался; беседа не склеилась. Потом, из гостиницы, я ей позвонил, она разрешила мне прийти.</p><p>На улице было еще светло, пахло свежескошенной травой. Ровно в одиннадцать я был у музея. Калитка оказалась незапертой, я вошел и задвинул щеколду. Собаки выбежали мне навстречу, но не залаяли. Она ждала меня в том же флигеле, в освещенных сенях, за журнальным столиком.</p><p>Мы проговорили до двух, причем несколько раз нас прерывали: кто-то стучал в ворота, собаки поднимали неистовый лай, она выходила и урезонивала буянов. Потом появился проверяющий, и мне пришлось перейти в зал заседаний, где я курил в темноте, пока она его не выпроводила. Когда я собрался уходить, она вышла со мной, чтобы запереть за мной калитку. У калитки я ее обнял и стал целовать. Сначала она отворачивалась, потом начала отвечать на мои поцелуи. Когда я спросил, уйти мне или остаться, она ответила, что если бы я был ей неприятен, она не позволила бы себя целовать. Мы вернулись к ее столику, потом мне удалось завлечь ее на диван в темном зале заседаний. Я стащил с нее майку, но застежку на спине расстегнуть не решился, опасаясь, что крупная грудь окажется рыхлой; бедра были дрябловаты. Между поцелуями она созналась, что никого еще не любила, не любит и мужа своего, Игоря, и он знает об этом; по-видимому, вообще неспособна любить. Пришлось доказать ей, что — способна. И даже очень способна.</p><p>На рассвете я вышел на крыльцо. Тишина, прохлада, мертвые окна соседнего дома отражают розовое небо. Листок не колыхнется, и птицы только начинают пробовать голоса. Как в армии, в карауле. Легкость, освежающая, безмятежная легкость в душе и во всем теле!</p><p>К шести я вернулся в гостиницу и проспал до десяти.</p><subtitle>Командировка &lt;br/&gt;в Вологодскую область</subtitle><p><strong>2.09.1983.</strong> Жили в Кириллове, ежедневно выезжали по вологодской трассе, обследовали районы проектируемого затопления — главным образом, западный берег Кубенского озера. Пеший маршрут вокруг Никольского озера, занявший у нас целый день. Наш с Ленькой Беляевым рывок от села Кубенского до Воздвиженского.</p><p>Кирилло-Белозерский монастырь — настоящие архитектурные Гималаи, — мы осматривали его несколько дней в сопровождении Сергея Сергеевича Подъяпольского. Он же показывал нам Ферапонтов и Горицы. Дионисий оставил меня холодным — мы рассматривали фрески, лазая босиком по лесам, при свете переносок; я сфотографировал голову ангела в барабане. Зато Любим Агеев в соборе Кирилло-Белозерского монастыря (тоже с лесов и тоже с переносками) заставил сильно забиться сердце: я вспомнил моего Гурия Никитина.</p><p>В Белозерск мы съездили сами, но неудачно: почти сразу же пришлось возвращаться. Успели только пройтись по валам, да мы с Саней добежали до Успенской церкви. Даже Леньку Островского не удалось повидать (он ведет церковь Всемилостивого Спаса). Переправа через Шексну на пароме.</p><p>Впервые я увидел этот край, с его озерами, реками, каналами, некогда населенный и богатый, а теперь запустевший; этих коренных двужильных русских мужиков, которые никогда не были крепостными. Их не гоняли с места на место, они всегда были хозяевами здешних мест: рубили лес, рыбачили, землепашествовали, себя кормили и других могли прокормить, торговали бог знает с какой древности и строили крепкие, основательные двухэтажные шестистенки с «дворами» под одной крышей, где помещался весь мужицкий клан со своим хозяйством (не то что покосившиеся трехоконные хибарки с плетеными курятниками, выстроенные словно в ожидании следующего переселения, как, например, в болдинской округе, да и во всей Средней России). И именно по ним-то ударили коллективизация и война.</p><p>Новая власть только отнимала и рушила и ничего не давала взамен. Глядя на эти заболотившиеся берега рек и озер, на дороги, ставшие непроезжими, на обезлюдевшие, вымирающие деревни, на брошенные (но не разграбленные и не загаженные) храмы и запущенные кладбища, я впервые вдруг ощутил со всей отчетливостью, что мы живем на пороге какой-то новой страшной цивилизации. Потому что настоящая русская культура — была здесь. И если уж с нею покончили, значит, прошлое ушло безвозвратно.</p><p>И все-таки эти люди сохраняют еще и достоинство, и неторопливую уважительность друг к другу и к постороннему (нигде еще я не встречал, чтобы можно было проехать на попутной и тридцать, и шестьдесят километров — и шофер наотрез отказался бы принять деньги, — здесь это <emphasis>не принято</emphasis>), и свой окающий, певучий, настоянный на реликтах язык.</p><p>Надо признаться: классическая русская литература прошла мимо этих мест и этих людей. Кажется, она никогда и не забиралась севернее Ярославля (Некрасов) и Пошехонья (Салтыков-Щедрин), тяготея в основном к южным из среднерусских губерний: Тульской, Курской, Орловской, Пензенской… Там, в окружении идиллических дворянских гнезд, перед ее глазами мельтешили совсем другие мужики — те, про которых Бунин сказал так безнадежно, что они, мол, за тысячу лет землю пахать не научились. Две России…</p><p>Как-то из окна гостиницы в течение нескольких часов наблюдали за НЛО — довольно крупным светящимся овалом в вечернем небе, который постепенно, но незаметно для глаза перемещался по дуге в северном направлении, потом быстро стал уменьшаться, таять, распался на три звездочки и исчез.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>2.11.1983.</strong> Перелет из Тотьмы в Устюг (с посадкой в Нюксенице) дался тяжело. Мы летели на почтовом «АН-2» при сильном ветре, самолет болтало немилосердно. Саню вырвало, мы с Ленькой еле сдерживались; мы были единственными пассажирами. После ночи, проведенной в «прачечной» с Ниной Александровной (директором тотемского музея) и ее подругой — полубезумной поэтессой, журналисткой и пионерской деятельницей, мы оказались неспособны противостоять стихиям, сидя на жестких боковых скамьях в хвосте набитого ящиками и тюками самолета. Эта ночь и предшествующий ей вечер «национальной кухни» в тотемском ресторане подорвали наши не только физические, но и финансовые возможности. Здесь, в Устюге, нам приходится уже считать каждую копейку и вечера проводить в гостиничном номере, не помышляя о ресторанах и других радостях светской жизни. Так прошел и сегодняшний вечер. Я, полулежа на койке, заканчивал начатый вчера Ленькин портрет, Ленька позировал мне, сидя под люстрой, а Саня со своей койки читал нам вслух поэмы Самойлова.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>После двух лет учебы в художественной школе и еще одного, дополнительного курса рисунка обнаженной модели под руководством Анатолия Ивановича Шугрина, после следующих десяти лет работы в театре, обучения на Худ-графе, службы в армии, университета, незабвенная Нина Николаевна Кофман, директриса, непонятно как разыскав меня, предложила мне именно то, о чем я мечтал втайне, — вернуться в школу преподавателем истории искусства. И четыре года — одновременно с учебой в аспирантуре — я занимался этим, получая величайшее удовлетворение и такое же удовлетворение читая в глазах учеников. И вот теперь, спустя еще десять лет, мне предстоит третья встреча с моей школой: ее здание — прекрасный классицистический особняк на Кропоткинской, дом Охотниковых, в котором впоследствии размещалась знаменитая гимназия Поливанова, а в советское время Российская академия художественных наук, — поставлено на реставрацию, и мне (без всякого с моей стороны домогательства) предложено участвовать в проекте вместе с архитектором Юрой Вылегжанином. Это ли не судьба!</p><cite><p>В самом деле, как же не поверить в судьбу, в непогрешимость ее подсказки, в упрямство ее устремления, ежели транспарант ее постоянно просвечивает сквозь почерк жизни?</p><text-author><emphasis>Набоков</emphasis>. Занятой человек</text-author></cite><p>«Судьбе по нраву повторения, варианты, переклички», — замечает Борхес. Как рифма в поэзии подтверждает истинность высказывания и делает его вовек непреложным, так эти вот якобы случайные совпадения обнаруживают присутствие судьбы.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>…Воспринимать свою жизнь целиком, от начала до конца, как некое целое, как <emphasis>произведение,</emphasis> которое сам же и творишь, и как автору время от времени отстраняться от нее, чтобы взглянуть со стороны, — тогда вдруг начинаешь понимать, что все неурядицы, обиды, страдания, выпадающие на твою долю, — это необходимые, лично тебе предназначенные испытания, за которые следует благодарить судьбу, подобно тому, как борцы каратэ и дзюдо приветствуют достойного противника вежливым ритуальным поклоном. Они <emphasis>благодарят за честь.</emphasis></p><cite><p>Моя формула для величия человека есть <emphasis>amor fati</emphasis>: не хотеть ничего другого ни впереди, ни позади, ни во веки вечные. Не только переносить необходимость, но и не скрывать ее — всякий идеализм есть ложь перед необходимостью, — <emphasis>любить</emphasis> ее…</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Ecce Homo. II. 10</text-author></cite></section><section><title><p>Вспоминая армию</p></title><p><strong>23.11.1983.</strong> Уже давно собираюсь подытожить об армии — о ее роли в жизни молодого человека, мужчины. Попробую сделать это теперь, в предвидении Митькиного призыва. Начну как придется и буду продолжать как придется — без плана, без системы, не заботясь о связности, последовательности, о том, чтобы выделить главное. Без страха неудачи, без горлового напряжения, без спазма. Попробую.</p><p>Говорят: армия — это школа. Но что значит — школа? Школа — чего? Чему там учат?</p><p>Познавать мир или что-либо в мире можно только познавая себя. А как познать себя? «Не путем созерцания, а только путем деятельности, — говорит Гете. — Попробуй исполнить свой долг, и ты узнаешь, что в тебе есть»<a l:href="#n_124" type="note">[124]</a>. Я не о преодолении физических трудностей, не о закалке — это все само собой, и не в этом специфика армии.</p><subtitle>Школа отчаяния</subtitle><p>В армии сразу же аннулируется все, что ты привык связывать с понятием своей индивидуальности: любовь и уважение близких, семейные и дружеские связи, твои таланты, увлечения, успехи, репутация, выработанные взгляды на жизнь и интимные подробности жизни, — все, что ты представлял собой до сих пор в глазах окружающих и в собственных глазах. Армия начинается с того, что тебя стригут наголо, одевают в казенное, одинаковое со всеми, и ставят в строй, где твое место определяется только твоим ростом. И вот — ты неотличим от других, ты <emphasis>никто.</emphasis> Ощущение полной заброшенности… А вокруг, в полумраке набитого битком спортзала, — пьяные бандитские хари, гогот, мат столбом, — дикая, еще не укрощенная орава, в которой я не умел тогда разглядеть ни своих будущих друзей, ни тех, кем впоследствии я восхищался, ни просто ярких, экзотических личностей.</p><cite><p>Все это только мелькнуло передо мной в этот первый, безотрадный вечер моей новой жизни, — мелькнуло среди дыма и копоти, среди ругательств и невыразимого цинизма, в мафитическом воздухе… среди проклятий и бесстыдного хохота.</p><text-author><emphasis>Достоевский</emphasis>. Записки из Мертвого дома</text-author></cite><p>Чужие люди, много людей, с которыми не знаешь, как обращаться, которым нет до тебя никакого дела; вся твоя прошлая жизнь не имеет для них никакого значения. И с этого приходится начинать — с нуля. Тут-то и выясняется, чт<emphasis>о</emphasis> ты собой действительно представляешь. Ничего наносного — только сущность. На этом самоутверждайся!</p><cite><p>Пусть уважают тебя за то, что заложено в тебе самом, а не подарено случаем, или пусть вовсе не уважают, — вот бесценная и спасительная истина.</p><text-author><emphasis>Лабрюйер</emphasis>. Характеры</text-author></cite><p>Это не пионерский лагерь, не студенческое общежитие. Помимо того что ты вырван из всего привычного, из домашнего и дружеского тепла, тебя сразу же начинает перемалывать эта машина с ее жесткими условиями полного подчинения, с бессмысленно мелочным регламентом, подавляющим всякую возможность проявления личной воли. Противостоять невозможно, перед этим ОНО ощущаешь себя бесправным, бессильным, раздавленным; с тобой могут сделать все что угодно: загнать на край света, заморозить на танкодроме, сгноить в нарядах, просто убить… Помощи, поддержки ждать неоткуда.</p><cite><p>Бояться, стараться избегать этой силы, обращаться с просьбами или увещаниями к людям, которые служили орудиями ее, было бесполезно. Надо было ждать и терпеть.</p><text-author><emphasis>Л. Толстой</emphasis>. Война и мир. IV. 2. 13</text-author></cite><p>Отнято все, ты просто часть безликой массы; с трудом удерживаешь осознавание себя живым и мыслящим существом. Так проходит день, другой, неделя; кажется, жизнь прошла, а конца не видать.</p><cite><p>…Лезет в голову нестерпимая мысль, что так будет и завтра, и послезавтра, и несколько лет сряду, вплоть до самой свободы. Да когда же это, думаешь, эта свобода и где она?</p><text-author><emphasis>Достоевский</emphasis>. Записки из Мертвого дома</text-author></cite><cite><p>И ужас охватывает. Ты погиб, закопан! Но вида не подаешь, смеешься через силу грубым шуточкам, стараешься сам подбодрить другого безликого.</p><text-author><emphasis>Школа унижения, школа отчаяния.</emphasis> И через это <emphasis>надо</emphasis> пройти. Надо принять все это и выстоять. Оказавшись на самом дне, сохранить в себе искру духовности. Обнаружить в себе человека, а в другом — брата.</text-author></cite><cite><p>Я глубоко убежден в необходимости этого акта, дающего человеку истинную победу над миром; ни один человек, не вкусивший горечи истинного отчаяния, не в состоянии схватить истинную сущность жизни…</p><text-author><emphasis>Кьеркегор</emphasis>. Или — или</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>24.11.1983.</strong> На овощной базе. Разговор с молодой лимитчицей-кладовщицей. Она из города Сапожка Рязанской области. Уехала, потому что негде учиться и работать, а главное — некуда пойти вечером, не с кем общаться: вся молодежь разъехалась. Здесь она работает в огромном, холодном и пыльном помещении склада, круглый день при искусственном свете — получает, учитывает и выдает мыло, марлю, лопаты, целлофановые мешки, пачки бланков, рукавицы, телогрейки; без отпусков, потому что нет замены. Учится на заочном в институте торговли. Свободное время уходит на то, чтобы доставать продукты, одежду, стоять в очередях. На театры, на общение — о чем мечтала — времени не остается. В Сапожке — некуда и не с кем, здесь — некогда. Завидует своей подруге, уехавшей в Нижневартовск: «Там промышленность, люди…»</p><subtitle>Школа внутренней свободы</subtitle><p>Когда первый раз входишь в казарму и видишь цементный пол, тесно сдвинутые железные двухъярусные койки, голые лампочки под потолком, пар изо рта, — ужасаешься: как я смогу здесь жить? Как здесь <emphasis>можно</emphasis> жить? Но после первого же выезда на танкодром, где целый день сама душа вымерзает в теле, после наряда на кухне, после суток в карауле — твоя койка в казарме становится пределом мечтаний, самым теплым, уютным, желанным местом на свете.</p><cite><p>…Да, живуч человек! Человек есть существо, ко всему привыкающее, и, я думаю, это самое лучшее его определение.</p><text-author><emphasis>Достоевский</emphasis>. Записки из Мертвого дома</text-author></cite><p>Когда шакалы-<emphasis>старики</emphasis>, сбежавшиеся из других казарм, растаскивают у тебя мелкие домашние вещицы (пачку лезвий, одеколон и т. п.) — пустяковые, но бесконечно милые и дорогие, потому что это все, что осталось от дома, — их жалко до слез. Но быстро привыкаешь обходиться без всего этого. Когда отнято все, терять уже нечего; не о чем и жалеть. Из самой глубины отчаяния обретается подлинная свобода. И дух взмывает над мелочами. Моешь пол в сортире, а думаешь о любимой и о своем призвании. Заставят перемывать — пожалуйста! Не я придумал эту работу, не для себя ее делаю; что взять с солдата? Загонят в наряд? Посадят на <emphasis>губу</emphasis>? Так там все то же. Привыкаешь довольствоваться малым — тем, что есть. Одежда, еда — все это стоит копейки, да и не твое, казенное. Иголка с двумя нитками — белой и черной — в шапке, материя для подворотничков, кусок мыла, зубная щетка и пузырек асидола в тумбочке, шинель на вешалке в коридоре, автомат и штык-нож в пирамиде, противогаз, котелок, фляжка, кружка, ложка в каптерке у старшины — вот и все твое имущество.</p><cite><p>Не трудно убедиться, что среди всех бедняков нет никого беднее солдата…</p><text-author><emphasis>Сервантес</emphasis>. Дон Кихот. I. 38</text-author></cite><p>Что у тебя можно отнять? Что ты можешь потерять? Да и много ли человеку вообще нужно? Когда прикажут, поднимешься и с одним только малым вещмешком, со скаткой через плечо тронешься в путь хоть за тридевять земель, без сожаления покидая насиженное место и не беспокоясь о будущем. Бедному собраться — только подпоясаться. Самое легкое и беззаботное существо на свете — солдат.</p><cite><poem><stanza><v>Али тебе, молодец, неведома</v><v>нагота и босота безмерная,</v><v>легота — безпроторица великая?</v></stanza></poem><text-author>Повесть о Горе-Злосчастье</text-author></cite><p>И главное, нет этого вечного беспокойства, что ты не так живешь, что жить надо как-то иначе… Тебя вовремя уложат спать, вовремя поднимут, вовремя накормят, в нужный день сводят в баню и выдадут чистое белье. А ты — свободен от всех этих забот и когда еще и где еще ты будешь <emphasis>так</emphasis> свободен? Когда и где повторится эта прекрасная <emphasis>творческая отстраненность,</emphasis> это, по выражению Толстого, «чувство готовности на все, нравственной подобранности»? Дух потому так легко и взмывает, отрывается от житейских мелочей, что они — упорядочены. И тогда навязанный тебе регламент уже не кажется бессмысленным. Принудительная необходимость следить за собой: регулярно бриться, менять подворотнички, стирать и гладить свое обмундирование, по нескольку раз в день надраивать пряжку и сапоги, особым образом заправлять постель, чистить и смазывать оружие, поддерживать порядок в казарме, — во все это втягиваешься быстро, и не надо задумываться. Все формализовано, все четко, душа высвобождается для главного своего дела.</p><p>…Эти поминутные построения в первые дни — для переклички, для <emphasis>шмона</emphasis> личных вещей, — потом выгоняют на мороз, на строевые занятия или разгружать уголек для котельной, нагружать грузовик отработанным шлаком, долбить мерзлую землю, копать никому не нужную канаву, чтобы завтра другой взвод ее закапывал, тягучая канитель политзанятий, а в свободное время расчищать от снега каток для офицерских семей, — во что превратились бы мы, согнанные в одно место молодые, здоровые парни, без всего этого? Бриться по утрам и чистить зубы — такой же абсурд…</p><cite><p>— Ничего не поделаешь — на военной службе должна быть дисциплина. Не будь ее, всем было бы на все наплевать.</p><text-author><emphasis>Гашек</emphasis>. Похождения бравого солдата Швейка</text-author></cite><p>Физическая работа — без перенапряжения и цели — воспитывает не только тело, но и душу, радуя ее тратой избыточных сил и привычной ритмикой движений. Все время занят, все время в движении и от этого душевно подтянут, а сосредоточен совсем на другом.</p><empty-line/><p>Избавившись от вечной поглощенности настоящим, освободившись от действительности, обретаешь и себя, и действительность. Сказано: <emphasis>мы ничего не имеем, но всем обладаем</emphasis><a l:href="#n_125" type="note">[125]</a>. Глаза начинают лучше видеть. Привычка довольствоваться малым делает жизнь наполненной.</p><p>Начинаешь понимать, что <emphasis>факт</emphasis> жизни сам по себе настолько ошеломителен, что по сравнению с ним теряются всякие различия в <emphasis>формах</emphasis> жизни.</p><cite><p>— Мы думаем, что как нас выкинет из привычной дорожки — все пропало; а тут только начинается новое, хорошее. Пока есть жизнь, есть и счастье. Впереди много, много.</p><text-author><emphasis>Л. Толстой</emphasis>. Война и мир. IV. 4. 17</text-author></cite><p>Не <emphasis>как,</emphasis> а <emphasis>что.</emphasis></p><p>Так и подмывает приписать: чем меньше внешней свободы, тем больше свободы внутренней. Но это неверно. Внутренняя свобода не зависит от внешних условий, но утрата свободы внешней позволяет <emphasis>осознать</emphasis> эту независимость.</p><p>И еще — сознание временности происходящего, возможность смотреть на него как бы со стороны (и именно поэтому лучше видишь). Это не мое, это чужое, это пройдет. Мое — все еще впереди. <emphasis>Не навсегда же я здесь</emphasis>.</p><p>Христианин свободен, потому что у него есть будущая жизнь, в ожидании которой он <emphasis>претерпевает</emphasis> эту. Но мы не христиане. Нам в <emphasis>этой</emphasis> жизни подавай нечто, к чему прилепиться мечтой и надеждой: девочек, обильную жратву, институт, профессию, карьеру… Но армия учит (во всяком случае тех, кто способен извлекать уроки) отстраняться от обстоятельств, внимательно и зорко оглядываться на свою жизнь. Вырванный, отстраненный от всего привычного, ничем не связанный, лишенный всего, ты новыми, внезапно открывшимися глазами смотришь на свое прошлое (которое еще вернется) и видишь его иным. Все переоценивается, главное отделяется от рутины, житейский вздор отваливается, как шелуха. Пусть чужая, ненужная женщина, на которую потрачено столько души, уходит к другому, пусть забывают и забываются ненужные приятели, пусть никогда не возвращается время, убитое на пустяки, — остается любовь матери, верность друзей, хорошие книги, призвание.</p><cite><p>И какими надеждами забилось тогда мое сердце! Я думал, я решил, я клялся себе, что уже не будет в моей будущей жизни ни тех ошибок, ни тех падений, которые были прежде.</p><text-author><emphasis>Достоевский</emphasis>. Записки из Мертвого дома</text-author></cite><p>И, конечно, молодость. Господствующее над всем ощущение, что все еще впереди. Не знаю, смог ли бы я сейчас так же перенести армию, как тогда. Яковлев, помнится, озадачил меня, сказав, что молодым легче было выжить на фронте, чем пожилым солдатам.</p><p>— Как же так? — удивился я. — Ведь у пожилого опыт, самообладание, осторожность…</p><p>— Но и усталость, — возразил он. — А отсюда и чувство обреченности. А у молодого кровь горячая, сопротивляемость, вера в бессмертие. Или, точнее, неверие в свою смерть. Вспомните, — добавил он, — себя в армии.</p><p>И, наверное, он был прав.</p><subtitle>Собственный опыт</subtitle><cite><p>Так вот, подобно тем кто не умеет излагать, я возьму не все в целом, а какой-нибудь частный случай и на нем попытаюсь объяснить, чего я хочу.</p><text-author><emphasis>Платон</emphasis>. Государство. III. 393 de</text-author></cite><p>Не <emphasis>как</emphasis> и не <emphasis>что,</emphasis> а — <emphasis>кто</emphasis> (по выражению Ренуара). Все от человека зависит. Каков ты здесь, таков ты и в армии; но там скорее поймешь, каков ты на самом деле.</p><p>В армии мне было и труднее, и легче, чем другим. Мне, выросшему в окружении любивших меня женщин, надежно прикрытому от жизненных тягот, изнеженному, слабосильному маменькиному сынку, мечтательному, всеми нитями связанному с домом и втайне боящемуся жизни за его пределами, конечно же, было труднее. Ни у кого, как у меня, не разрывалось так сердце от разлуки с мамой… (Об этом, правда, трудно судить: ни я не подавал вида, ни другие; но, и в самом деле, у нас с мамой тот редкий случай, когда, как она говорит, пуповину забыли перерезать.)</p><p>И все-таки легче. Я сам, без всякой армии, стремился отстраниться от своей жизни, которая меня не удовлетворяла, — с тем, чтобы заново осмыслить ее. Мне нужен был повод, чтобы прервать инерцию, вывалиться из засасывающей повседневности, чтобы, по герценовскому выражению, «дать всему осесться». Армия стала этим поводом. Нет, у меня не хватило бы характера самому уйти в армию, но когда она меня нашла, я почти обрадовался.</p><cite><p>Солдатом быть, просто солдатом! Войти в эту общую жизнь всем существом, проникнуться тем, что делает их такими. Но как скинуть с себя все это лишнее, дьявольское, все бремя этого внешнего человека?</p><text-author><emphasis>Л. Толстой</emphasis>. Война и мир. III. 3. 9</text-author></cite><p>Я <emphasis>сумел захотеть</emphasis> того, что было неминуемо. Не упирался, не отвиливал. (На медицинской комиссии, где могучие амбалы жаловались на разрушенное здоровье — у кого голова, у кого желудок, у кого печень, — и врач, которому надоели эти жалобы, устало спросил меня, когда подошла моя очередь: «Ну а ты чем страдаешь?» — я не смог ничего придумать и честно ответил: «Да вот зубы иногда болят». Все-таки я не хотел от других отличаться. У него даже глаза сверкнули, всю усталость как рукой сняло: «Зубы?! Иди служи!..») Во всяком случае, когда с Пресни меня из-за высокой температуры хотели отправить домой, я сумел настоять на зачислении в группу, которая через несколько дней стала называться Третьим дивизионом. И в тот же вечер вместе со всеми выехал в Тамбов.</p><p>Да, и еще Молчушка. К тому времени наши с нею отношения явственно уперлись в женитьбу (им просто некуда было дальше развиваться), но к этому шагу я не чувствовал себя готовым. Нужен был перерыв. Нужны были новые условия жизни, которые ускорили бы мой переход в статус «настоящего мужчины». Я ушел в армию <emphasis>дозревать</emphasis>. Наша любовь, крепнувшая и расцветавшая в ожидании встречи, возвышала меня над всеми невзгодами армейского существования: я смотрел <emphasis>поверх</emphasis>. Любовь, настоянная на долгой разлуке, и стала залогом прочности нашего союза, которому многое пришлось выдержать впоследствии…</p><cite><p>Это любовь, спасающая через верность навеки.</p><text-author><emphasis>Бердяев</emphasis>. Самопознание</text-author></cite><p>Но дело не только в моих личных обстоятельствах. Я и тогда понимал армию так же, как теперь. То, что я сейчас пишу о ней, — это в значительной степени мое тогдашнее понимание. Ребята посмеивались надо мной, а теперь при встречах даже самые заядлые скептики — Полковник, Романченко, Додик — растроганно признаются: «А знаешь, Дюка, ты был прав…»</p><p>Прошло время, и вдруг выяснилось, что почти всё, к чему рвалась оттуда душа, обернулось нудной суетой или обмануло; а настоящая-то жизнь была — там. Яркая, сгущенная, на пределе. Только оказавшись <emphasis>на краю,</emphasis> человек и чувствует себя, и становится вполне человеком. И больше, кроме тогдашнего, из всей остальной промелькнувшей жизни вспомнить-то, как выяснилось, почти нечего.</p><cite><p>…О тех невозвратимых, сильных и радостных ощущениях и, главное, о том полном душевном спокойствии, о совершенной внутренней свободе, которые он испытывал только в это время.</p><text-author><emphasis>Л. Толстой</emphasis>. Война и мир. IV. 2. 12</text-author></cite><p>Выходит, армия не только «школа», но и «бытие». Особое бытие, сгусток бытия. Так, лучше сразу почувствовать прелесть напитка, пока еще пьешь его, чем потом, когда вкус его почти забыт, жалеть, что не смог вовремя им насладиться.</p><p>Доверие, доверие к жизни, приветливое «да» всему, что она несет с собой. (Должно быть, это у меня от мамы — радостное удивление: неужели все это <emphasis>со мной</emphasis> происходит? Как интересно!)</p><empty-line/><p>Разумеется, мне повезло. Во-первых, я попал в артиллерию, и именно в ствольную артиллерию — самый интеллигентный род войск. Какие люди вышли из артиллерии: Петр Великий, Яков Брюс, В. Н. Татищев, Шодерло де Лакло, Наполеон, Бакунин, Лев Толстой, П. Л. Лавров, Аполлинер, Зедльмайр, Григорий Бакланов!.. Предки Пушкина — и по отцовской и по материнской линиям — были артиллеристами; сама фамилия указывает на давнюю родовую традицию.</p><p>Во-вторых, я начинал службу с москвичами. В армии своих ищут среди земляков, а против москвичей все ополчаются, их и не называют иначе, как «хитрожопые москвичи». В дальнейшем мне довелось пройти и через это. Но в Тамбове почти весь наш дивизион состоял из москвичей. Во всяком случае москвичи задавали тон. Это нас объединяло. Сколько общих воспоминаний! Двое, например, через пару месяцев казарменной откровенности выяснили, что у них была одна девчонка в любовницах. Другой, добывавший себе на «гражданке» пистолет по цепочке, вдруг обнаружил, что прежний владелец пистолета — его теперешний сосед по койке. Олежка Наташов до армии жил в Барабанном переулке, а я этим переулком каждый вечер провожал домой Молчушку. Каково было мне узнать, что в темном и мрачном переулке, где я каждый раз ожидал нападения, мой будущий товарищ находился в нескольких шагах от меня! И московские кабаки, московских девочек с вожделением вспоминали. Мечтали, как встретимся после армии в «Пекине»…</p><p>Кроме того, мы все были <emphasis>салаги.</emphasis> Только наши старшины — шоферюга-дисбатчик Валерка Панов (он же Мирка, он же Звоночек) и сменивший его долговязый Славка Иошин, да еще заместители командиров взводов, из которых помню лишь Юру Белова, — были старослужащими; даже командиры отделений назначались из нас же, из правофланговых. (В моем отделении командиром был Витька Валисовский, прозванный за свой рост Хлобановичем, а за немощь на гимнастических снарядах — Глистом в обмороке или Сплошной мышцей.) С прелестями «самовоспитания», с жестким давлением <emphasis>стариков</emphasis> я столкнулся гораздо позже — после Мулина, даже еще позже, после Калинина, когда попал в полк связи<a l:href="#n_126" type="note">[126]</a>.</p><p>И еще одно. Первые, самые трудные месяцы прошли у меня, у всего нашего дивизиона, в ожидании близких перемен. С самого начала мы знали, что нам уготована какая-то особая участь, что нас должны куда-то перебросить… Не понимали нашего нынешнего положения и с любопытством ждали, например, приветствия командира дивизии на параде 23 февраля; а он, дойдя до наших колонн, запнулся на секунду и крикнул: «Здравствуйте, товарищи… <emphasis>специалисты</emphasis>!» Мы изумились. А он помедлил и, глядя на богатырские в первых рядах фигуры Брандаусова, Зяблова, Моргунова, Романченко, Блудушкина, Касапова, Турмасова, Володьки Петрова, Журавлева, Калгушкина, добавил с восхищением: «Хор-роши гвардейцы!» (Поскольку, как впоследствии выяснилось, нам предназначено было обучаться в Гороховецких лагерях на сержантов для Западной группы войск, большинство в дивизионе составляла отборная публика.) Командование само толком не знало, чт<emphasis>о</emphasis> нам предстоит, поэтому нас больше гоняли на работы, чем учили; и отчасти поэтому оно не могло с нами совладать. Кажется, многие из нас избежали дисбата только благодаря этой неопределенности. Знающие люди поговаривали зловеще: «Погодите, это здесь вам воля, в Гороховецких лагерях не то запоете…» Наплевать! Мы ждали перемен, и это ожидание помогало нам переносить настоящее. Пусть будет хуже, только бы другое. Малая временность накладывалась на большую.</p><p>Итак, мне повезло. Стало быть, мой личный опыт не годится, чтобы возводить его в правило. Но таков, в сущности, всякий опыт — эта «безжизненная (по Гегелю) совершенная слитость субъективной деятельности со своим миром»<a l:href="#n_127" type="note">[127]</a>. (Поэтому так неприятно поражает высокомерие Солженицына по отношению к «вольняшкам» — к тем, кто не прошел через опыт ГУЛАГа, — и самодовольное выпячивание собственных, приобретенных <emphasis>там</emphasis> волчьих навыков<a l:href="#n_128" type="note">[128]</a>.) Если опыт и учит чему-нибудь, так только тому, что не стоит придавать слишком большого значения опыту.</p><cite><p>…Опыт не советует нам выводить что-нибудь из него. Если опыт и есть <emphasis>основание</emphasis> (а не только причина) того, что мы судим вот так, то все же у нас нет основания считать его основанием.</p><text-author><emphasis>Витгенштейн</emphasis>. О достоверности. 130</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>27.11.1983.</strong> После двухнедельной зимы, когда мороз доходил до –10°, вдруг, за одну ночь, все развезло. Под унылое хлюпанье капели и стук обваливающихся льдышек за окном мне приснилось, что весь наш двор покрыт ровным пушистым слоем свежевыпавшего снега. Я пытаюсь идти, но под снегом такая скользота, что невозможно устоять на ногах. Тогда, разогнавшись, я качусь на ногах вперед, оставляя за собой рыхлую траншею в снегу, скольжу все быстрее и быстрее, подскакивая на колдобинах, с трудом сохраняя равновесие, и развиваю наконец страшную скорость, мчусь очертя голову прямо на кирпичную стену гаражей…</p><p>Должно быть, и в жизни моей, как в каждом деле, за которое берусь, все главное останется напоследок. Я долго приступаю, долго готовлюсь, потом начинаю издалека, берусь за один край, за другой, отступаю, медлю, а когда срок подходит к концу, в лихорадочной спешке, самозабвенно выполняю работу (за исключением той ее части, на которую мне всегда не хватает ровно одного дня).</p><cite><p>Мне кажется, в этом есть что-то роковое: я редко дохожу до того места, куда я направляюсь.</p><text-author><emphasis>Стерн</emphasis>. Сентиментальное путешествие</text-author></cite><p>И тут выясняется, что все предыдущее время потрачено впустую. Проклинаю себя за промедление и удивляюсь ему! И никогда не успеваю и не умею воспользоваться плодами своей деятельности.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Армия, в сущности, мало чем отличается от «гражданки». Она — естественное продолжение создавшего ее общества или, вернее, его модель, в которой характерные для данного общества отношения предстают в упрощенном, огрубленном, выпукло-наглядном виде. «Из всех соединений, — говорит Толстой, — в которые складываются люди для совершения совокупных действий, одно из самых резких и определенных есть войско». Поэтому границу, отделяющую армию от «гражданки», очень даже ощущаешь, когда пересекаешь ее <emphasis>туда,</emphasis> но совсем не замечаешь, пересекая ее <emphasis>обратно.</emphasis> Это потому, что возвращаешься оттуда уже ученым, уже знающим подлинную цену всему, что видишь вокруг себя.</p><cite><p>…Он узнал… что на свете нет ничего страшного. Он узнал, что как нет на свете положения, в котором бы человек был счастлив и вполне свободен, так и нет положения, в котором бы он был вполне несчастлив и несвободен. Он узнал, что есть граница страданий и граница свободы и что эта граница очень близка…</p><text-author><emphasis>Л. Толстой</emphasis>. Война и мир. IV. 3. 12</text-author></cite><p>Мне запомнилось напутствие, которым командование проводило нас из армии: «Вы не увольняетесь, вы уходите в долгосрочный отпуск…» Тогда, помнится, я похолодел, а теперь понимаю, что это было еще мягко сказано. Потому что вокруг — та же армия.</p><cite><p>Личность человека у нас везде принесена в жертву без малейшей пощады, без всякого вознаграждения.</p><text-author><emphasis>Герцен</emphasis>. Былое и думы. II. 11</text-author></cite><p>С другой стороны, когда я смотрю теперь фильмы и телевизионные передачи, в которых рекламируется наша армия — какая, мол, она мощная, технически оснащенная, обученная (и как-то уж слишком усиленно рекламируется в последнее время), — меня смех разбирает. Потому что я знаю, что в армии такой же бардак, как и здесь, такие же воровство, показуха, шкурничество… нет, не такие же — удесятеренные (модель!). В стране, где все делается через жопу, странно было бы ожидать от армии чего-то другого. И меня не удивляет, что, например, на Даманском «грады» били по своей пехоте (рассказал Валерка Симонян, угодивший в самую передрягу), что при захвате шахского дворца в Кабуле наш спецназ вступил в бой с нашим же, внедренным в охрану Амина, «мусульманским батальоном», а подоспевшая артиллерия, чтобы ускорить дело, начала гвоздить по тем и по другим (рассказал очевидец штурма)… Я ведь не идеализирую армию как таковую. Я только говорю, что нечего смотреть на нее как на что-то иное, особое, отличающееся от нашей жизни в целом. Единственное существенное отличие армии от «гражданки» — то, что там нет женщин. Армия — это мир без женщин, чисто мужской мир.</p><subtitle>Школа товарищества</subtitle><p>Человек всегда ищет близких себе по духу, всегда так или иначе координирует свое сцепление с окружающими. Наш социальный опыт большею частью ограничен тем, что мы, так сказать, варимся в собственном соку, общаемся с людьми «своего круга».</p><p>В детстве, во дворе, нас объединяла обстановка, в которой мы росли. В школе мы были с одной улицы, из одного района. В институте, на производстве — общность выбранной профессии, а значит — в очень большой степени — и общность интересов, взглядов, целей. Постоянно имея дело лишь с себе подобными — что мы знаем о человечестве?</p><cite><p>Не то хоть всю жизнь свою знайтесь с народом, хоть сорок лет сряду каждый день сходитесь с ним, по службе например, в условно-административных формах, или даже так, просто по-дружески… никогда самой сущности не узнаете. Все будет только оптический обман, и ничего больше.</p><text-author><emphasis>Достоевский</emphasis>. Записки из Мертвого дома</text-author></cite><p>И только в армии попадаешь в чисто формальный коллектив, в «случайную выборку» молодых людей, у которых нет ничего общего, кроме возраста. Но мне и тут повезло: поскольку мой призыв (1943 года рождения) был «неурожайный», гребли всех подчистую, включая и тех, кому удалось в свое время отсидеться; со мной служили люди на два, на три, на пять лет меня старше — разница для того возраста огромная!</p><p>Кого только не было в Тамбове — от неудавшихся студентов, вроде меня, до уголовника Журавлева. Какое разнообразие лиц, выходок, словечек, судеб! Тут и Сашка Платицын, с четырнадцати лет работавший на стройках, и неугомонный шпана Генка Черкасов (Снегурочка), и токарь с «Фрезера» Володька Родионов (Брат Елдырин), отказавшийся выплачивать комсомольские взносы, потому что, как он объяснил, «надоело кормить дармоедов», и вор Дели, загнавший однажды в Периксе постельное белье всего дивизиона, и бывший суворовец Романченко, и будущий художник Иванчин, и диссидент Воробьев, и выгнанный из ментов Эдик Трегубкин, и забулдыга Рябов, на все руки мастер, со своим дружком колхозником Ванькой Андреяхиным, и ленивый узбек Умаров, и темный авантюрист Гордиенко, и школьный учитель Леша Панов (теперь, говорят, спившийся), и мало ли кто еще…</p><cite><p>Все они собрались сюда не своей волей; все они были друг другу чужие.</p><text-author><emphasis>Достоевский</emphasis>. Записки из Мертвого дома</text-author></cite><p>Что нас связывало между собой? У каждого за спиной — своя среда, свои взгляды и понятия, своя линия поведения. И тем не менее, оказавшись в экстремальных условиях, мы быстро сплотились в единое целое, буйное, жизнерадостное, неукротимое, состоявшее из еще более тесных компаний и содружеств; ужесточенной социальной структуре тут же была противопоставлена спонтанная <emphasis>коммунитас</emphasis><a l:href="#n_129" type="note">[129]</a>. Тут важно — кто задает тон. Каждое проявление эгоизма, подлости, ссученности внутри товарищества пресекалось самым суровым образом. Но и каждое посягательство со стороны получало молниеносный жестокий отпор; спуску, так сказать, никому не давали.</p><p>…В один из первых дней шли строем мимо казармы ракетчиков (напоминаю: дивизия <emphasis>кадрированная</emphasis>), а те, высунувшись из окон, принялись издеваться над нами: «Салаги!..» Это повторялось при каждом нашем прохождении; надоело; да и юные души, смятые начальным этапом армейской жизни, жаждали самоутверждения. И кто-то из наших рослых правофланговых — кажется, Алик Турмасов — раздумчиво произнес в пространство:</p><p>— А не пора ли дать им пизды?</p><p>— Пора! — с готовностью откликнулись голоса.</p><p>И тут же разбойничий свист разнесся над колонной! Как по команде, весь строй — обе батареи, 120 человек — повернулся и, не слушая старшинских окриков, с матерным ревом полез, выдавливая рамы, в окна к ракетчикам. Ошеломленные внезапностью дружного штурма, те пытались защищаться, швыряя в нас табуретки, но мы усилили натиск — самые страшные вперед! — и сошлись с противником врукопашную. С грохотом разлетались тяжелые двухъярусные койки, навзничь валились тумбочки, сыпалось битое стекло… Со второго этажа к противнику подоспело подкрепление, но мы погнали и этих, преследовали их по лестнице и продолжили побоище на втором этаже. Потом повыпрыгивали из окон разгромленной казармы, быстро построились и, как ни в чем не бывало, двинулись дальше, с места загорланив «Э-э-эгей, комроты, даешь пулеметы!..»</p><p>Больше никто нас не задевал. Нас просто боялись. Групповые и одиночные побеги в самоволку, молодецкие подвиги в городском парке, в Периксе, в окрестных лесах, вечно переполненная гауптвахта, — мы стали бедствием дивизии, командование ничего не могло поделать с нами. И прозвище нам дали: Дикий дивизион. (Но, между прочим, когда доходило до <emphasis>дела,</emphasis> мы во всем были первыми: и в парадном прохождении с песней, и в межполковых футбольных матчах — чего стоил один Аркаша Мацнев с его знаменитыми «пшеничными» усами, выходивший на поле в борцовском трико! — и в развертывании батарей на огневой позиции.)</p><p>Народ подобрался боевой, насмешливый, артистичный. За словом, как говорится, в карман не лезли. Грубовато-хлесткие шуточки Моргунова, Мацнева, Журавлева, Снегурочки, Виноградова, Усова, Тольки Майорова завершались поверху беспощадным, режущим остроумием наших интеллектуалов — Волоховского, Монеса, Медового. Я до сих пор не могу вспомнить без смеха ночные заседания «клуба онанистов» под председательством Снегурочки, когда слышались с коек такие перлы забубенного фольклора, что вся казарма стонала от восторга; куда там Репину с его «Запорожцами»! Или бесконечную устную повесть, которую мы <emphasis>тискали</emphasis> скопом в свободные минуты, — о похождениях американского разведчика, охотящегося за секретами нашей 122-миллиметровой пушки-гаубицы образца 1938 года, — уморительную пародию на штампы советского «шпионского» чтива, в которой то и дело преломлялись происходящие в дивизионе события и все мы, включая наших командиров, поочередно выступали в качестве придурковатых и находчивых персонажей. Или тот балаган, в который превращались политзанятия и комсомольские собрания, благодаря какой-нибудь <emphasis>залипухе</emphasis> — напористо-идиотскому, вовремя и некстати заданному вопросу, например: «Когда значки дадите?» (Дивизия была гвардейской, и мы изводили начальство, требуя себе гвардейские значки, которые были нам нужны, конечно, не больше, чем зайцу стоп-сигнал.)</p><p>Или вот еще. Заявился к нам как-то майор из мотострелкового полка проводить занятия по оружию массового поражения. Начал с повествования о строении атома и о неведомой ему самому энергии атомного ядра; чувствовалось, что за пределы школьной физики он не скоро выберется. Мы погрузились в летаргию. Но что-то в скучливой речи настораживало. Стряхнув сонную одурь, Додик Медовой поднял голову:</p><p>— Позвольте вопрос. А <emphasis>между</emphasis> ядром и электронами — что?</p><p>— Как что? — удивился майор. — Воздух!</p><p>Интеллектуалы заржали. Глядя на них, публика оживилась, посыпались вопросы, один другого глупее.</p><p>— Да вы что же думаете, — горячился майор, — атомная бомба, по-вашему, величиной с дом, что ли?</p><p>— А как же!</p><p>— Она маленькая совсем…</p><p>В восторге от такой простоты мы принялись азартно майора <emphasis>раскручивать</emphasis>. Убедившись, что перед ним полные олухи, и желая наверное нас поразить, он неосторожно упомянул о том, как побывал недавно в Москве… Мы так и взвились.</p><p>— Да ну! — ахнули. — В самой Москве! В столице нашей Родины! И метро видели? И в мавзолей ходили?</p><p>Снисходя к нашей серости, он подробно поведал и о метро, и о мавзолее…</p><p>— Ну надо же! — веселились (и наседали) мы. — Вот бы куда попасть! А правда, говорят, что в Москве дома даже в три этажа есть?</p><p>— Какое в три — в десять! И больше!</p><p>— Да вы что!!! Быть не может. Врете вы всё…</p><p>Конечно, это было безжалостно. Но ведь и нас не шибко жалели… Занятие было сорвано. Впрочем, майор оказался стойким пациентом. На следующее занятие он явился злой как черт (очевидно, ему объяснили, с кем он имеет дело).</p><p>— Ладно, — сказал, — посмотрим, кто последним посмеется…</p><p>Любая ситуация годилась, чтобы быть доигранной до завершенности анекдота и в таком виде стать достоянием нашей гротескной мифологии. Это напоминало непрерывный карнавал, где у каждого — у каждого! — была своя роль или по крайней мере реплика, свое право на импровизацию, которой от него с интересом ждали и встречали с неизменным одобрением. Каждый вносил что-то свое, каждый (даже самый тупой) был услышан.</p><p>Инстинктивно мы искали опору в нашем веселом и бесстрашном товариществе; оно давало силу каждому из нас, оно помогало нам выстоять. И помогло.</p><p>Вспоминаю, как зимним вечером, проведя целый день на морозе, мы вернулись со стрельбища. Как буря, ворвалось продрогшее воинство в казарму, сбросило бушлаты, оружие — в пирамиду (завтра вычистим!) и сразу к приемнику (к той самой радиоле) — ловить запретные короткие волны. Поймали нечто разухабистое, врубили на полную мощность, и казарма словно очумела: началась пляска, всеобщая, сумасшедшая, ни с чем не сравнимая. Рок-н-ролл, буги-вуги, твист, чарльстон, степ, — кто во что горазд! Крутились, извивались, ходили колесом и подбрасывали друг друга едва не до потолка. Те, кто не участвовал в стрельбах (отдыхали после наряда), были сорваны с коек налетевшей лавиной и, босые, в одном белье, присоединились к этой вакханалии. Разогревшись, несколько поуспокоились, но остановиться уже не могли. Толька Майоров с надрывом декламировал: «Господа, я предлагаю тост за матерей, которые бросают детей своих!.. А знают ли они, как иногда этот несчастный, напрасно обруганный и оскорбленный, обливает слезами маменькин подарок?..» Генка Касапов смешно и очень похоже передразнивал майора Вольшанского: «Не можешь — научим, не хочешь — заставим! Москвичи, понимаешь!.. Или вы не бреетесь, или вы не умываетесь? Каленым железом будем выжигать в армии пьянство…» Пашинский воспроизвел — наполовину по-немецки — речь бесноватого фюрера, кончавшуюся лающим воплем: «Осталось немного! Дейчланд юбер аллес! Вперед, мои храбрые солдаты! Готт мит унс!..» Показывали фокусы, демонстрировали немыслимые акробатические стойки, соревнуясь в ловкости, как спартанские атлеты, и боролись между койками, как гладиаторы. Зрители аплодировали и хохотали, развалившись, как римляне, на своих ложах. В дальнем темном углу казармы, где обособилась и притихла небольшая компания, позвякивали кружки и подозрительно попахивало дешевым одеколоном…</p><p>Потом вся орава повалила на спевку в туалет и набилась туда, взгромоздясь на умывальники, подоконник, длинную скамью для чистки обуви. Для затравки спели «Партия — наш рулевой». От слаженного воодушевления дрожали стены.</p><poem><stanza><v>Под солнцем Родины мы крепнем год от года,</v><v>Мы делу Ленина и Сталина верны.</v><v>Зовет на подвиги советские народы</v><v>Коммунистическая партия страны.</v></stanza></poem><p>И еще раз, с ерническим громоподобным напором:</p><poem><stanza><v>Ком-му-нис-тическая партия страны!</v></stanza></poem><p>Сталинский монументализм сменился злободневными куплетами:</p><poem><stanza><v>Всё потому, что кукуруза совершает чудеса.</v><v>Всё потому, что кукуруза — это сыр и колбаса!</v><v>Для кукурузы, для кукурузы</v><v>Приспособим организм.</v><v>Без кукурузы, без кукурузы</v><v>Мы не построим коммунизм.</v></stanza></poem><p>Затем последовало:</p><poem><stanza><v>Как на Тихом океане —</v><v>Тра-ля-ля! ля-ля-ля!</v><v>Тонет баржа с чуваками…</v></stanza></poem><p>И так скатывались — в идейном отношении — все ниже и ниже. Через «Зиганшин-буги! Зиганшин-рок!», «Раз в московском кабаке сидели», «Как в витрине магазина лампочка погасла», «Приглашен был к тетушке…» докатились до «Клюквы», скабрезного макабра, в котором меланхолический блюзовый распев чередовался с быстрым плясовым ритмом:</p><poem><stanza><v>Побежала клюква к чувакам в вертеп,</v><v>Где танцуют рок-н-ролл и пат-секстет.</v><v>И в угаре пьяном клюква отдалась,</v><v>Победили в пьяной клюкве секс и страсть.</v></stanza><stanza><v>Но проходят годы, стала клюква…</v><v>И никто не хочет с клюквой лечь в кровать.</v><v>Побежала клюква на кладбище вновь,</v><v>Где когда-то старый череп пел ей про любовь.</v></stanza><stanza><v>Но! пуста могила, череп сгнил давно…</v></stanza></poem><p>А уж за «Клюквой» прогремела напоследок наша любимая, сокрушительная «Атомная война»:</p><poem><stanza><v>Ревите, саксы, стоните, трубы,</v><v>играйте отчаянный твист! (Уа-уа!)</v><v>Последний раз мы танцуем вместе</v><v>под бомб и снарядов свист…</v></stanza></poem><p>(Тут Снегурочка, исполнявший роль дирижера, заложил пальцы в рот и сопроводил маршевый, на два голоса, припев –</p><poem><stanza><v>Мертвецы идут! Слышишь?</v><v>Мертвецы поют! Слышишь?</v><v>Скоро все умрут! Слышишь?</v><v>Часы бьют: пей, бой, пей, бой, пей виски, бой,</v><v>Пока смерть не взяла тебя с собой —</v></stanza></poem><p>жутким продолжительным свистом.)</p><p>Закончился концерт-экспромт не совсем пристойной сценой похорон. Покойника несли на руках, дьякон звероподобно выревывал какую-то кощунственную околесицу, колокола звонили, певчие голосили, близкие усопшего рыдали навзрыд, — казарма помирала от хохота. Потом построились на ужин, дружно ударили шаг и так грянули «Вы слышите — грохочут сапоги», что Юра Белов, новый наш замкомвзвода, только головой покачал:</p><p>— Вот хлопцы! Устали, замерзли — и поют!..</p><empty-line/><p>Даже тоска по дому преображалась в окружении этой бесшабашной вольницы — любовь к маме и бабушке, по-новому осознанная в разлуке; нежность к Молчушке, которая ожидала меня в Москве… Нежность, переносимая на товарищей.</p><empty-line/><p>Еще одно, душераздирающее, воспоминание. Когда нас перебрасывали из Тамбова в Гороховецкие лагеря — проездом через Москву, — весь дивизион погрузили в один плацкартный вагон, так что сидеть пришлось не только на полках, нижних и верхних, но и на полу (лежали лишь те, кто успел захватить багажные полки). Мы и сидели всю ночь, тесно прижатые друг к другу, и думали о Москве. Семь месяцев прошло — и каких! — с тех пор, как мы покинули ее, а впереди была неизвестность. Надолго ли задержимся? Удастся ли повидаться с близкими? Все разговоры только об этом. Фантастические планы… И вот наутро — Москва! Какое разочарование: два перегона на метро, с Павелецкого вокзала на Курский, и всего час до отправления горьковского поезда. Дом же — вот он, рядом! Нас же ждут здесь!.. Кое-кому удалось сбежать, несмотря на плотное комендантское оцепление, остальные выстроились в длинную очередь к двум телефонным будкам.</p><p>Это надо было видеть. Очередь стояла молчаливая, внешне спокойная. Не стучали в стекло, не торопили; каждый давил в себе нервное напряжение и невыносимое чувство безысходности. Делились друг с другом монетками. Кто не смог дозвониться сразу, выходил из будки и снова становился в хвост. Я отстоял очередь четыре раза: набирал номер нашей «вороньей слободки» — Б8-03-27, — но почему-то попадал не туда; догадался, наконец, позвонить Дементию и подошедшую к телефону Рену попросил сообщить маме, что я уже проехал… И вот замелькали в вагонном окне знакомые, полузабытые виды Москвы: крыши, Яуза, Елоховская церковь; вдали маячила высотка гостиницы «Ленинградской», у подножия которой стоял, невидимый, мой дом. Я кивнул ей, прощаясь. Те из нас, кому посчастливилось дождаться своих близких (успевших к отъезду каким-то чудом), откупорили и пустили по рукам бутылки. Стало полегче. После заново пережитой разлуки с домом, ввиду надвигающейся неизвестности, которая, как мы чувствовали, уже начала разъединять нас, стало полегче. На первой же станции дополнительно затоварились и в Ильине высаживались косые в дым. Так и расселись по периметру небольшой привокзальной площади в ожидании опоздавших грузовиков, от нечего делать пугали прохожих дикими подначками: «Эй, дядя, <emphasis>шух</emphasis> шляпу на трусы?» Потом лежали в треплющихся кузовах, нимало не интересуясь предназначенным нам отныне пространством, которое неслось навстречу, и Волоховский, с трудом отлепившись от заднего борта, маленький, злой, безумный, преодолевая напор встречного ветра, спотыкаясь о чужие ноги и вещмешки, медленно, упорно брел к кабине, наваливался на нее грудью и колотил ладонью по крыше. Грузовик тормозил, сопровождающий капитан с подножки заглядывал в кузов: «Ну что там у вас?» — «Через плечо! И кончик в зубы! — рычал в ответ Лысый, присовокупив грубое ругательство. — Дуй дальше!» — и отлетал, отброшенный инерцией, к заднему борту… Опять поднимался, опять брел, опять колотил, а Витька Валисовский, глядя на него плачущими глазами, не вытирая катившихся по щекам слез, вопил в экстазе: «Олег, … твою мать!»</p><p>А беглецы догнали нас через сутки, уже в Мулине. Выглядели они такими подавленными, что ясно было: не стоила овчинка выделки… Но эту молчаливую обреченную очередь на Курском вокзале — не забуду!</p><empty-line/><p>Ладно, в Тамбове большинство составляли москвичи, объединенные общей ностальгией. Ну а в Мулине-то, где нас, «тамбовских волков», разбросали по батареям (мы узнали потом, что это было сделано по рекомендации наученного горьким опытом тамбовского начальства), перемешали с ребятами, согнанными со всего Союза, и мы растворились среди них? (Впрочем, не так уж и растворились. Как где мятеж, бьют сержантов, кого-то волокут на <emphasis>губу</emphasis> или слышатся песни Третьего дивизиона — там, значит, наши.)</p><p>Да, поначалу трудно сходились с новыми товарищами. Из-за горбушки хлеба, из-за кусочка сахара вспыхивали драки.</p><cite><p>…Это тоскливое судорожное проявление личности, инстинктивная тоска по самом себе, желание заявить себя, свою приниженную личность, вдруг проявляющееся и доходящее до злобы, до бешенства, до омрачения рассудка…</p><text-author><emphasis>Достоевский</emphasis>. Записки из Мертвого дома</text-author></cite><p>Более чуждых друг другу людей невозможно себе представить. И вдруг! Наш замкомвзвода сержант Соколов задумал сделать из меня взводного писаря; я отказался. Он пригрозил, я стоял на своем. Тогда он отправил меня на кухню после отбоя. Наряд на кухне несли москвичи (не наши, не тамбовские), они сказали: «Еще чего! сержанту прислуживать! Да пошел он!.. Ничего не делай, садись и отдыхай…» Я все-таки принялся чистить картошку. Через некоторое время прибегает Сусликов, из нашего взвода:</p><p>— Пошли, Соколов тебя кличет.</p><p>— Нет уж, — говорю. — Он мне дал наряд, я его отработаю.</p><p>— Пошли, пошли, — зовет Сусликов, — а то ребята обозлившись, того гляди махаловка начнется…</p><p>Я побежал за ним и в темноте на плацу разглядел тесно сгрудившуюся группу: весь взвод стоял, окружив Соколова. Увидев меня, Саша Колесников гневно сказал ему:</p><p>— Отменяй наряд сейчас же!</p><p>— За дело — посылай, — добавил Ховрин, поднимая кулачище. — А будешь самодурничать — смотри!..</p><p>— Я лично пиздюлей не пожалею, — пообещал удалой Валерка Харченко.</p><p>С этого вечера началось мулинское товарищество, уступавшее тамбовскому разве что блеском фантазии, но оттого не менее стойкое<a l:href="#n_130" type="note">[130]</a>.</p><empty-line/><p>Последний урок я получил в Калинине. Когда в батарее разведки затеяли отпраздновать Новый год, начальство согласилось командировать одного из нас в город — для закупки колбасы, печенья и т. п. Мы все сбросились по рублю. Настало время отбоя — посланный не возвращался. Время подошло к двенадцати — его нет и нет. Офицеры ходили черные. Он вернулся только утром — без денег и без продуктов. Оказывается, накупив водки, коньяка, закуси, он завалился со всем этим к знакомым девчонкам и с ними прогудел ночь. Его вина настолько была очевидна, что командование, прежде чем применять дисциплинарные меры, решило осудить беднягу на комсомольском собрании батареи.</p><p>Я еще плохо знал чужой коллектив. Я ждал, что вот сейчас он обрушится на негодяя, оставившего своих товарищей без праздника. Но коллектив молчал. Негодующие выступления комбата и замполита остались без отклика. Лишь кое-кто пробурчал в ответ, что, мол, со всяким может случиться… Я недоумевал. И вдруг понял! На кой ляд он нам сдался, этот милостиво разрешенный, жалкий праздничек — по сто грамм сухенького, горстка печенья и отбой в полпервого! Пусть хоть один из нас, да разгулялся по-настоящему! Товарищество не желало принимать подачек от начальства, не желало никакой солидарности с ним. Пусть даже кто-то из нас провинился, мы все равно вам его не выдадим!</p><cite><p>Тут борьба обоюдна. Преступник знает опытом и не сомневается, что он оправдан судом своей родной среды, своего же простонародья, которое никогда… его окончательно не осудит, а большею частию и совсем оправдает…</p><text-author><emphasis>Достоевский</emphasis>. Записки из Мертвого дома</text-author></cite><p>И надо пройти через приобщение к этой силе, в которой реализуется все лучшее человека, противостоящее тупой машине подавления и жестокости «пограничных» ситуаций. Потому-то армейское командование не только не пытается изживать, но, напротив, исподволь разжигает низменные страсти, разрушающие товарищество изнутри: натравливает сержантов на рядовых, «стариков» — на «салаг», курян и орловцев — на москвичей, русских — на «чурок»; потому и разжигает, что боится товарищества. Позже я убедился, что это ему, к сожалению, довольно часто удается.</p><p>И все-таки нигде, как в армии, эта <emphasis>естественная общность</emphasis> людей не становится такой реальной и актуальной, такой действенной силой. Нигде не складывается из столь разнородных элементов. В первые дни в Мулине, остро переживая разлуку с «тамбовскими волками», я с удивлением обнаружил, что как-то особенно тоскую по Аркашке Мацневу. Мы не были с ним друзьями. Более того, все в нем было мне чуждо — его лошадиное здоровье, легко переносившее холод, усталость, любые тяготы; уверенный напор, с каким он вламывался в самую тяжелую работу, насмехаясь над слабыми и неумелыми; прямолинейность, толстокожесть, откровенное презрение ко всяким там душевным переливам; простецкие забавы (в бане неожиданно окатить соседа холодной водой из шайки, к подъему накрепко завязать штанины узлом и т. д.), способные кого угодно вывести из себя, и удивительное хладнокровие в ответ на встречные выпады; когда конфликт достигал опасной кульминации, он со снисходительной, самодовольной ухмылкой подходил к противнику и предлагал пощупать свой бицепс: «Понял? Ну и всё…» В общем, полная мне противоположность. И вот, в разлуке с ним я вдруг почувствовал, что именно его мне теперь не хватает…</p><p>Где еще, продолжай я жить прежней жизнью, мог бы я встретить Сашку Платицына, Олега Шнейдермана, Валерку Бучнева (Доктора) и многих других, чьей дружбой я гордился? А если бы случайно и встретил, разве успел бы разглядеть, оценить их спокойное, подсвеченное юмором достоинство, независимость, надежность, которые навсегда остались для меня непревзойденным примером?</p><cite><poem><stanza><v>С хорошими людьми я был знаком;</v><v>покуда в Лету замертво не кану,</v><v>ни сукою теперь, ни мудаком</v><v>я им благодаря уже не стану.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Губерман</emphasis>. Гарики</text-author></cite><p>Только в армии, где в товарищество сплачивается случайный сброд униженных и отчаявшихся людей, где самый дальний, неказистый и грубый вдруг оказывается самым близким тебе человеком, где ваша верность друг другу постоянно проверяется на прочность, впервые ощущаешь себя частью своего народа, впервые всей душой переживаешь чувство всемирного братства и делаешь первый шаг к бессмертию. <emphasis>Нет уз святее товарищества!</emphasis> — эти слова Тараса Бульбы, обращенные к казакам, с детства запали в душу.</p><p>Вот уж подлинно: <emphasis>я не один на свете и не пропаду</emphasis>.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>2.12.1983.</strong> Мой сон был в руку: ударил мороз, слякоть схватилась льдом, а сверху насыпало снежку. Ходить невозможно, только и остается, что разбегаться да скользить.</p><p>По субботам ходим с Сеней в художественную школу. Сегодня я, чтобы не болтаться без дела, дожидаясь его, уселся рисовать голову Каллеоне. И неплохо получилось, несмотря на более чем двадцатилетний перерыв. Навык, конечно, утрачен, глаз растерял точность, простые вещи даются с трудом, но прочна и незыблема система, вбитая в нас Анатолием Ивановичем Шугриным. И кроме того, за пропущенное время совершился незаметный рост художника во мне <emphasis>помимо навыка</emphasis>: хоть и с б<emphasis>о</emphasis>льшими трудностями, чем тогда, но рисунок получился лучше моих тогдашних рисунков. Это было удивительное открытие! Рисовал и был счастлив.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>И еще нужно пройти через приобщение к той слаженной, безличной, освобождающей силе, которую представляет собой армия в целом, которую с особенной полнотой ощущаешь, когда идешь в строю.</p><cite><p>В этом почти выше чем человеческом движении есть страшная сила и суровое самоотречение.</p><text-author><emphasis>Куприн</emphasis>. Юнкера</text-author></cite><p>Раствориться в массе! На этом нельзя останавливаться, но пройти через это — надо. Надо самому прочувствовать всю ширь личной безответственности под эгидой государственной мощи, чтобы тем вернее распознавать ее в себе и никогда уже к ней не возвращаться.</p><cite><p>…Только тот отдельный человек, который предварительно был подчинен общему и через общее сделался таким отдельным человеком, стоит как отдельный человек над общим.</p><text-author><emphasis>Кьеркегор</emphasis>. Страх и трепет. 49</text-author></cite><subtitle>Над огородами</subtitle><p>Когда нам выдали увольнительные, Вонючий посмотрел на меня и сказал:</p><p>— Пойдем вместе?</p><p>Я сразу понял, чт<emphasis>о</emphasis> нам предстоит, но у меня не хватило духу сказать ему: иди-ка ты, друг, направо, а я — налево. Я ответил:</p><p>— Вместе так вместе. Идем.</p><p>Его не любили в роте. Был он дохлым придурковатым парнем, из его всегда полуоткрытого рта нехорошо пахло. За этот запах, да еще за вздорный, назойливый характер и прозвали его Вонючим. Настоящее его имя было Славка Васильев.</p><p>Я служил здесь всего четвертый месяц, хотя временами казалось, будто вся моя жизнь прошла в этом чужом полку, будто ничего другого и не было у меня в жизни. Дни тянулись утомительно однообразные, и так же однообразны, безлики были новые товарищи; новая специальность — механика тонального телеграфа — была скучна. Время уходило впустую, и казалось, конца этому не будет. Я уж не говорю о тоске по дому — на втором году ее как-то перестаешь замечать, — но еще я скучал по ребятам из сорок первой.</p><p>Прежде, до того как меня перевели, я служил в артиллерийской бригаде и теперь не мог привыкнуть на новом месте. Мой перевод представлялся мне обидной нелепостью. Ни с кем я здесь не сошелся.</p><p>Служил я второй год, но здешние <emphasis>старики</emphasis> не делали различия между <emphasis>фазанами</emphasis> и <emphasis>салагами</emphasis>; «фазаны» здешние «стариков» побаивались; забитые, сторонящиеся «салаги» и вовсе не шли в счет. Здесь каждый был за себя. У нас, в сорок первой, такого не водилось. Встречая вокруг одинаковое выражение враждебности, равнодушия или похабного оживления, томясь одиночеством, я дожидался увольнительной, чтобы хоть ненадолго вырваться из казармы, хоть несколько часов побыть в самом деле одному; и вот дождался своей очереди. Но и тут мне не повезло.</p><p>— Вместе так вместе, — вздохнул я.</p><p>— Ишь ты, — промолвил старшина Дударев, выдавший нам увольнительные, — Артиллерист с Вонючим снюхался.</p><p>Нас пропустили через КПП, и мы вышли на дорогу. Ее недавно начали асфальтировать, поэтому идти пришлось по щебенке, оступаясь, огибая кучи еще не разбросанного щебня. Сапоги наши покрылись белым налетом, в горле пересохло. Пусто и тихо было вокруг, стояла жара, воскресный полдень. Дорога вела в поселок.</p><p>Мы вошли в вымерший поселок и, не сговариваясь, свернули в узкую, едва заметную улочку между глухих заборов, заросшую лопухами. Нам было жарко в парадных мундирах; пряжки, пуговицы, козырьки фуражек раскалились на солнце. Мы присели в тень под забором и перемотали портянки. Торопиться нам было некуда, никто нас не ждал. Мы сидели в душной тени среди лопухов и курили, с отвращением глотая дым пересохшими ртами.</p><p>— Хоть бы деньги у тебя были, — сказал Вонючий. — Ну пошли, чего сидеть.</p><p>Мы поднялись и побрели дальше, не зная, куда и зачем.</p><p>Улочка кончилась. Перед нами открылось пустое пространство огородов. Крошечные участки, огороженные проволокой и досками, вкривь и вкось налезали друг на друга; вскопанные, но уже высушенные зноем, еще не зазеленевшие грядки тянулись в разных направлениях. Пространство замыкалось высокой насыпью железной дороги. По этой дороге я приехал сюда оттуда, где служил раньше. Немного правее виднелся полустанок, на котором я сошел с поезда три месяца назад. Теперь я видел все это во второй раз, но не узнавал места. Когда я приехал, лежал еще снег, все было голо, отчетливо, за полустанком до поселка простиралось белое поле, и трудно было представить, что оно превратится в этот уродливо перекопанный пустырь.</p><p>— Дождемся поезда и айда в город? — вяло предложил Вонючий.</p><p>— Айда, — согласился я. — Все равно.</p><p>Солнце раскаляло земную скуку. Воздух был неподвижен и так тяжел, что хотелось лечь прямо в пыль, закрыть глаза и не двигаться больше, остаться тут навсегда, подохнуть среди огородов от нестерпимой тоски. Никто нас не ждал; пустой, ослепительный день весь еще был впереди.</p><p>И тут я увидел ее — чайку над огородами.</p><p>Над перекопанными, сухими грядками, над пыльной травой и листвой, над заборами, над помойками и покосившимися нужниками медленно плыла она в темном от зноя небе, дремотно и нехотя пошевеливая крыльями. Вокруг не было ни души, она была единственной точкой, которая двигалась, — странная белая птица над этими убогими задворками.</p><p>— Смотри! — толкнул я Вонючего.</p><p>Он взглянул равнодушно и снова опустил голову.</p><p>— Водохранилище недалеко, — сказал он. — Нас туда не пустят.</p><p>Новые звуки и новое движение возникли вдруг в тягостной пустоте дня: слева на насыпи показался поезд.</p><p>— Бежим! — крикнул Вонючий. — Может, успеем!</p><p>Мы свернули с тропинки и, прыгая через грядки, напрямик побежали к насыпи. Состав, погромыхивая, замедляя ход, приближался к полустанку. Мы начали карабкаться по склону. С лязганьем проплывали над нашими головами задранные зачехленные стволы гаубиц на открытых платформах, чудовищные корпуса тягачей под брезентом, полевые кухни. Двери теплушек были открыты, и солдаты, высовываясь, махали руками и что-то кричали, а мы с Вонючим лезли, задыхаясь, на насыпь, не понимая еще, что напрасно торопимся.</p><p>Они ехали на учения, вырвавшись из утомительного однообразия дней. Им предстояло трястись в тягачах по лесным дорогам, обедать из котелка, сидя на скатке, засыпать под шинелью и вскакивать по тревоге, и бросаться к орудиям, и катить их, кряхтя от натуги, проламываясь в темноте сквозь кустарник… Я помню, как это было. Ночные разговоры, костры, веселое наше товарищество… Я все помню, ребята!</p><empty-line/><p>Мы лезли, лезли на насыпь. Только бы успеть!</p><empty-line/><p>…Всю ночь копаешь укрытие, а на рассвете приказывают сниматься; опять залезаешь в тягач и в тесноте, тряске, грохоте мчишься неведомо куда. Нас мотает и бьет друг о друга плечами, оружием, касками, только пыль хрустит на зубах, цепляешься за что попало. Посмотришь вперед — там прыгает, как игрушечная, пушка первого расчета. Посмотришь назад — качается в клубах пыли радиатор следующего тягача… Сорок первая на марше!</p><p>Потом начинаются стрельбы. Орудия стоят на огневой, и одна за другой поступают команды. В кустах мелькают разведчики, связист передает: «По пехоте! Осколочно-фугасным!..» — команды подхватываются и на разные голоса разносятся по батарее:</p><p>— Па-а-пехоте!..</p><p>— Заря-ад!..</p><p>— Прице-ел!..</p><p>— Правее ноль-восемь!..</p><p>Наводчики, приникнув к панорамам, быстро-быстро вращают маховички наводки, замки откинуты, досланы заряды, и замки снова закрыты… Напряжение растет. И вот результат всех усилий — выпущен первый снаряд. Батарея замирает, ожидая разрыва.</p><p>Разрыв! Как всегда, матерят вычислителей.</p><p>С НП диктуют поправку, ошибаются, опять диктуют. Цель наконец накрыта, и тогда начинает стрелять вся батарея. Тяжелые орудия подпрыгивают на месте, со звоном вылетают дымящиеся гильзы, их отбрасывают ногами — идет стремительная, слаженная, привычная работа, и тут уж не замечаешь, что гимнастерка насквозь промокла, только автомат на спине плечом подправляешь.</p><p>— А ну, дружней! Давай быстрее, мальчики!</p><p>— Ор-рудие!..</p><p>Выстрел.</p><p>— Давай, давай, Мишка!</p><p>Выстрел!</p><p>— Быстрее, быстрее!</p><p>Выстрел! Выстрел!</p><p>На батарее повисает туман, пахнущий порохом и пылью. Лица у всех черные и мокрые, весело блестят зубы.</p><p>— Чего остановились?</p><p>— Танки! Оглох ты, что ли! Танки справа!</p><p>— Выкатывай на открытую!</p><p>Мы кидаемся на нашу стодвадцатидвух, облепляем станины, колеса, раскачав, выдергиваем ее из земли и, навалившись, — эх, взяли! — с разгону чуть не бегом выкатываем из укрытия. Вперед и вверх! На прямую наводку!</p><p>— Еще немного… Разворачиваем! Так, станины разводи! Быстрее!</p><p>— Пашкин расчет застрял!</p><p>— Мать их за ногу! Парни! Толик, Иван — помогите им!</p><p>— Бат-тарея! По танкам!..</p><empty-line/><p>— Хватит, брось… — задохнулся Вонючий. — Все равно не успеем…</p><p>Теперь я лез, карабкался один, хотя сил уже не было. Не оставляйте меня!</p><empty-line/><p>…Готово! Мы готовы! Где танки?</p><p>Танков нет, и никто в нас не стреляет. Никто не собирается нас давить, втаптывать в землю, это была лишь вводная; но мы готовы. Мы приникли к орудиям, мы застыли на своих местах, потные, перемазанные, очумевшие от грохота. Замки откинуты, снаряды готовы войти в казенники… Ну что ж, мы готовы. И ждем следующей команды…</p><p>— Отбой!</p><p>— Фу, черт, замучился я, мужики.</p><p>— Снять взрыватели! Снаряды на место!</p><p>— А Князь-то доволен. На сопливость хотел нас проверить.</p><p>— Нашел кого. Мы тебе не тети-моти.</p><p>— Молодцы, пушкари, четко работали!</p><p>— Чего там четко, перекур давай.</p><p>— Э, Святой, оставь глоток, у меня фляжка пустая.</p><p>— А курнуть оставишь?</p><empty-line/><p>Наверное, это были они — ребята из сорок первой. Ехали мимо нас огневики, разведчики, водители тягачей, связисты, все одинаковые в выгоревших своих гимнастерках. Без любопытства смотрели на огороды, на одинокую чайку над огородами. Махали руками и насмешливо свистели, заметив две нелепые фигурки в парадных мундирах, изо всех сил лезущие на насыпь. И проезжали мимо, и видели уже что-то новое, и забывали нас.</p><p>Неужели это были они, мои прежние товарищи?</p><p>Эшелон прошел. Мы влезли на насыпь и, стоя на путях, отдуваясь, смотрели ему вслед.</p><p>— Зря бежали, — сказал Вонючий и сплюнул. — Это эшелон. Погнали дураков Муму ебать.</p><p>— Славка, я ведь тоже оттуда, я по этой же дороге приехал!</p><p>— Чего? — спросил он. — Ну и что?</p><p>Солнце по-прежнему жарило безлюдное пространство. Чайка плавала в небе, обессиленная зноем. Она то застывала над огородами, как вершина громадного душного конуса, то вдруг, словно очнувшись, неохотно взмахивала крыльями и снова плавала… Весь день был еще впереди. В наших карманах лежали увольнительные до вечера. Мы были предоставлены сами себе.</p><subtitle>Испытание личности (инициация)</subtitle><cite><poem><stanza><v>Пусть испытает все то, что судьба и могучие Парки</v><v>В нить бытия роковую вплели для него при рожденье.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Гомер</emphasis>. Одиссея. VII. 197–198</text-author></cite><p>В первые дни в Тамбове меня как художника засадили в ленкомнату артполка, и целую неделю, в то время как весь дивизион работал на танкодроме, я вычерчивал какие-то диаграммы, разрисовывал «боевые листки», перекатывал из журнала портрет Ленина (тогда был в моде угловатый, экспрессивно-новаторский профиль со сцены Дворца Съездов). В помощники мне набился Витька Гордиенко. Норовя отсидеться со мною в тепле, он старался мне всячески услужить и, поскольку нам все время хотелось есть, приносил из опустевшей казармы сгущенку, колбасу, хлеб — у нас оставались еще домашние запасы. (А вечером в казарме Зяблик начинал орать: «Где моя сгущенка?» Костя Бобков: «Где моя колбаса?») И каждый вечер, спустившись в казарму, я видел, как возвращаются ребята с танкодрома — вымотанные, изголодавшиеся, обмороженные, — всю ночь казарма оглашалась многоголосым простуженным кашлем. И каждое утро, когда являлись за нами «покупатели» из танкового полка, я видел, как обезумевшие люди — уже в бушлатах, валенках и завязанных под подбородком ушанках — уползают под койки в страхе перед танкодромом.</p><p>В конце недели я заявил замполиту, майору Соболеву, что больше в ленкомнату не пойду.</p><p>— Ты знаешь, — спросил он, — что за невыполнение приказа — гауптвахта?</p><p>— Так точно, знаю.</p><p>— Дурак, на танкодром ведь поедешь…</p><p>— Так точно, поеду.</p><p>И всю зиму я вместе со всеми ездил на танкодром. Туда сорок километров и обратно сорок. Морозы в ту зиму стояли лютые, с ветерком на открытых местах. На танкодроме офицеры-танкисты залезали в кузов, сапогами расталкивали окоченевших солдатиков: «Вылезай, падло, бери лопаты! Подохнете тут н<emphasis>а</emphasis> хуй!» И до вечера машешь лопатой в ровном поле, снегом оттираешь немеющее лицо. Я все перенес вместе со всеми.</p><p>Ни одной творческой удачей я не гордился — да никогда и не буду гордиться — так, как горжусь этим своим поступком. Быть может, это был единственный настоящий <emphasis>поступок</emphasis> в моей жизни.</p><cite><p>И еще ныне с самодовольствием поминаю эту минуту…</p><text-author><emphasis>Пушкин</emphasis>. Капитанская дочка</text-author></cite><p>(Я и в дальнейшем упорно и неуклонно сопротивлялся всем попыткам начальства поставить меня в исключительное положение. Только в полку связи, оказавшись во взводе механиков тонального телеграфа, я сдался. Тут вот какой нюанс. Получив в Гороховецких лагерях статус классного специалиста, подтвержденный удостоверением и соответствующим значком, — статус профессионала, который везде и всегда гарантирует человеку более или менее независимое положение, — я вынужден был начать обучение новой профессии с нуля, что практически приравнивало меня к «салагам». Вот тогда я и согласился заняться оформлением ленкомнаты. В помощники мне выделили Серегу Дорохова, Славку Корнеева, штукатура и маляра Игоря Барасана. Мы работали над эскизами, подбирали красочные смеси для стен, обтягивали и тонировали большие планшеты, расклеивали фотографии, набивали тексты по трафаретам, я выполнял всю изобразительную графику, картоны для фресок и сами фрески. Правда, вся эта деятельность не избавляла меня ни от нарядов, ни от учений.)</p><empty-line/><p>В армии, где все постоянно на глазах друг у друга, где много дней подряд вместе едят, спят, работают, невозможно притворяться; здесь узнаешь подлинную цену и себе, и другим.</p><p>Я ничего не умел. Сашка Платицын (взявший на себя роль моего «дядьки») научил меня наматывать портянки, Валька Софрошкин — наметывать раствор на стену. Волоховский составил для меня длинный список книг, которые мне надлежало прочесть. Купалов, Наташов и Володька Федоров тренировали меня на гимнастических снарядах, Моргунов — на штанге, Женька Михайловский преподал начатки самбо, Жан бегал со мной кроссы по выходным, а Жарик научил танцевать, то есть свободно и смело двигаться (и я даже выступал вместе с ним в концертах, отплясывая на клубной сцене перед всем полком). Я всему выучился. Узнал, что я не хуже других. Всегда страдавший от своей щуплости, в армии я окреп; но и понял, что дело не в физической силе.</p><p>На зимних учениях под Малоярославцем, вечером, когда узел связи уже свернули, мой лейтенант — жеманный генеральский сынок — приказал мне принести из лагеря его матрац с постелью. Он проморгал машину, понимал, что недостойно требовать от солдата подобных услуг, и тоном приказа прикрывал свою растерянность. Я с ног валился после дневного дежурства и погрузки, но ничего ему не сказал. Плюнул, взял автомат и пошел. Три километра до брошенного лагеря — в темноте, по лесной, изрытой снежными колеями дороге — и обратно, взвалив на спину его вещички. От презрения к нему прошли усталость и злость. Принес и бросил ему под ноги. Он был <emphasis>слабак.</emphasis> Он был сильный и тренированный парень, но все равно — слабак.</p><empty-line/><p>Я знаю теперь, что могу три года подряд питаться <emphasis>керзухой</emphasis> и жареной селедкой и все-таки прибавить в весе и окрепнуть; в пару и грохоте посудомойки, весь засаленный, могу целые сутки мыть тысячи железных мисок и сотни бачков, да еще громадные кастрюли и противни с кухни (потом, правда, мы научились управляться быстрее); могу голыми руками прочистить канализацию; могу пробежать десять километров с полной выкладкой и одолеть, уложившись в нормативы, штурмовую полосу; могу ночь напролет после дневного марша копать укрытие для пушки; могу прожить целый месяц в зимнем лесу, в палатке, где спят вповалку на лапнике, где шинель снимаешь только для того, чтобы умыться снегом, и все-таки умудряешься бриться и пришивать свежие подворотнички к гимнастерке; могу спать на снегу; могу не утонуть в ледяной воде; могу бороться за жизнь — свою и своих товарищей; могу не уступить под дулом наведенного пистолета<a l:href="#n_131" type="note">[131]</a>; могу выйти один против «стариков», избивающих «салагу»… Мужчина должен пройти через все это: через холод, лишения, опасности, разлуку, воздержание, черную работу — хотя бы для того, чтобы знать, на что он способен, и ничего не бояться.</p><cite><p>Не может отвечать за свою храбрость человек, который никогда не подвергался опасности.</p><text-author><emphasis>Ларошфуко</emphasis>. Максимы</text-author></cite><cite><p>Первый принцип: надо иметь необходимость быть сильным — иначе им не будешь никогда.</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Сумерки кумиров. IX. 38</text-author></cite><cite><p>Приключение должно состояться и быть выдержанным, как экзамен, как проверка, из которых выходят, обогатившись и созрев.</p><text-author><emphasis>Гадамер</emphasis>. Истина и метод</text-author></cite><p>После Мулина я чувствовал себя выкованным из железа. Это был физический и нравственный пик моей жизни. Все, чего требует от человека армия, я мог и умел. Мне все было нипочем. Везде мне предшествовала слава Гороховецких лагерей — самого страшного места в тогдашней армии. И кроме того, за спиной своей я постоянно ощущал несокрушимую стену «тамбовских волков». На меня посматривали с опаской.</p><p>В полку связи, в первую же ночь в новом подразделении, я был разбужен воплями, доносившимися из коридора. Вся казарма делала вид, что спит. Я соскочил с койки и вышел в коридор. Там четверо «стариков» избивали Друбича (с которым я тогда еще не был знаком), — у того губы и подбородок были в крови. Легко, с наглым вызовом, я пошел на них:</p><p>— Какие дела, отцы?</p><p>«Старики» повернулись ко мне.</p><p>— Ладно, артиллерист, — сказали примирительно, — не шуми. Все в порядке, расходимся.</p><p>Через месяц, на зимних учениях, когда, уже переведенный в роту Жирехина, я в кузове грузовика, на куче старшинского барахла, трясся по лесной дороге, эти «старики» — а с ними и вся в пешем строю идущая навстречу колонна — приветствовали меня криками и поднятыми руками.</p><empty-line/><p>Не могу быть <emphasis>выводным</emphasis>, не способен командовать. Сержант из меня не получился. В Мулине, в сержантской школе, когда все уже разъехались и на их место нагнали <emphasis>молодых,</emphasis> а нас, оставшихся бывших курсантов, всего человек десять, каждый день назначали старшими в наряды — только нас с Лысым почему-то не трогали, — я услышал, как старшина батареи Валуев сказал в канцелярии сержантам: «Кого угодно назначайте, но не Волоховского и не Попадюка». Тогда-то я и понял, что <emphasis>не дано</emphasis> мне командовать людьми; значит, нечего и лезть в начальники.</p><cite><poem><stanza><v>Лучше поэтому жить, повинуясь в спокойствии полном,</v><v>Нежели власти желать…</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Лукреций</emphasis>. О природе вещей. V. 1127–1128</text-author></cite><p>Я только удивляюсь, как сумел Валуев (человек, к которому я испытывал большое уважение) среди сотни курсантов так верно меня раскусить. И мы с Лысым мирно дневалили на пару на заднем КПП, через который <emphasis>макаронники</emphasis> каждый вечер выносили полные авоськи ворованных продуктов. Я колол дрова, топил печь и бегал открывать ворота, а Лысый, сидя в тепле, мурлыкал котом ученым — пересказывал мне книги, о которых я понятия не имел, фантазировал и развлекался — образовывал меня помаленьку.</p><p>…Нигде, как в армии, которая упрощает и огрубляет повсеместно существующие отношения подчинения, не увидишь так ясно, как мутит людей власть — власть, «приводящая в движение каждую из страстей и раскрывающая все дурные черты человеческой натуры» (Плутарх).</p><cite><p>…Их взгляды, походка, тон и манеры долго еще выдают удивление и восторг, в которые их повергло собственное возвышение, и они преисполняются такой безудержной спесью, что лишь падение может их образумить.</p><text-author><emphasis>Лабрюйер</emphasis>. Характеры</text-author></cite><p>Даже Вася Зуйков, сильный и сдержанный человек, один из лучших, кого я встретил, на моих глазах быстро и заслуженно возвысившийся от рядового до замкомвзвода, — даже он с каждой новой лычкой делался неузнаваем.</p><p>— Что с тобой, Вася, мы же не в строю…</p><p>— Рядовой Попадюк, обращайтесь по уставу к старшему по званию!</p><p>Правда, через пару недель отходил, становился прежним Васей. До нового повышения.</p><p>На третьем году на многих из нас (и, кстати, на Васю первого) стали наседать, чтобы подавали заявление в партию. А мне — никто ни слова. Я недоумевал: на роже, что ли, у меня написано нечто? А потом успокоился: значит, и это мне, слава богу, <emphasis>не дано</emphasis>.</p><p>Я другим горжусь — тем, что везде, где бы я ни служил, мое отделение единогласно и неизменно доверяло мне <emphasis>разводящий</emphasis> — половник, которым делится за столом еда на десять порций. Среди вечно голодной и придирчивой к чужим мискам солдатни такое доверие значит немало.</p><p>Ну а о том, как я единственный раз был «выводным», я расскажу как-нибудь в другой раз.</p></section><section><title><p>1984</p></title><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>1.01.1984.</strong> Опять, как и год, и два года назад, мы с Сенькой за час до Нового года совершили нашу традиционную прогулку по пустынным улицам. Они, впрочем, не были пустынны. Прохожих, на удивление, довольно много попадалось, и двигались они как-то буднично. «Как будто в булочную днем идешь», — пробурчал Сенька недовольно. За день навалило снегу, но было тепло и дул сильный ветер.</p><p>Мама была уже у нас. Они с Сенькой вывесили свою стенгазету, очень смешную благодаря Cенькиным стихам и рисункам. Перед тем как сесть за стол, мы дарили друг другу подарки, доставая их из-под елки. Мне подарили: зимнюю шапку (взамен украденной два года назад на яковлевском юбилее), кроссовки и философский энциклопедический словарь, о котором я давно мечтал; Молчушка преподнесла бутылку молдавского коньяка. Слава богу, все пока хорошо.</p><p>Каковы же мои успехи в прошедшем году? Написал (но не дописал) введение к своей диссертации. Это очень важно, поскольку мне удалось коротко выразить главные свои мысли. Но этого мало: всего двадцать страниц, и к тому же вся работа еще впереди, а время не ждет. Время теперь работает не за, а против меня.</p><cite><p>Много еще впереди мне трудов несказанных…</p><text-author><emphasis>Гомер</emphasis>. Одиссея. XXIII. 249</text-author></cite><p>Мало читал. К повести не прикасался. Не бросил курить. По-прежнему много болтал и хотел нравиться. Но, правда, и не грешил. Нет, один раз все-таки было… был грех.</p><cite><p>— А коли был грешок, то самый обыкновенный весьма-с.</p><text-author><emphasis>Достоевский</emphasis>. Братья Карамазовы. I. 2. 7</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>16.01.1984.</strong> Пришел на работу и первое, что услышал: Вадима Беркута убили. Последними, кто его видел, были Кеслер, Яковлев и Женька Журин — вечером в среду они вчетвером сидели в рюмочной. Расставшись с ними, Беркут поехал к своему родственнику на «Калужскую», а в ночь с четверга на пятницу он был найден у магазина «Гранат» (на углу Ленинского проспекта и улицы Лобачевского) с двумя ножевыми ранами в затылке, с изрезанными руками (значит, перед смертью пытался защищаться). Следствие установило, что между двумя и тремя часами ночи труп был привезен к магазину на машине. Больше ничего пока не известно.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Ужас вызывает существо, в котором нет ничего человеческого, но которое действует с неутомимой целенаправленной последовательностью (как мстительный кит-убийца из фильма «Смерть среди айсбергов»). Но неизмеримо больший ужас вызывает существо человекоподобное, настолько человекоподобное, что внешне ничем не отличается от человека, и которое все-таки не человек.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>За записку все никак не могу приняться, хотя вся подготовительная работа уже сделана. Опять спазм проклятый!</p><p>Но дело не только в спазме. План мне никак не дается. И это странно. Казалось бы, давно уже пора выработать какой-то стереотип и штамповать записки, как мыльницы, — ан нет, каждая пишется у меня по особому плану, который возникает чаще всего сам собою. Ох уж это предродовое томление!</p><p>Интересно все-таки наблюдать этот процесс, сначала томительный, а потом счастливый, каждый раз заново воспроизводя его в себе: как многочисленные, разрозненные фактики, накопленные при изучении памятника, прыгают и соударяются в твоей голове, словно горошины в погремушке, и никак, хоть плачь, не желают сцепляться друг с другом; потом, после множества разнообразных переборов, мучительных проб и ошибок, с огромным трудом «пристального всматривания» (<emphasis>intuitio</emphasis>) нащупываешь два-три из них, между которыми вдруг устанавливается определенная причинная связь… С этого все и начинается: вспыхивает цепная реакция.</p><cite><p>…О, как ценны эти «вдруг» и как мало «философия», благодаря своим традиционным методам и своему страху перед «иррациональным» Я, умеет использовать их!</p><text-author><emphasis>Шестов</emphasis>. На весах Иова. III. 2. 7</text-author></cite><p>Взаимодействие между фактиками идет с возрастающей скоростью, с бешеным выделением энергии, лавинообразно; фактики регенерируют, переходят в состояние горячего расплава; этот расплав, остывая, сжимаясь, отвердевает в единственный факт — истину<a l:href="#n_132" type="note">[132]</a>.</p><cite><p>Творчеству полезны тупики:</p><p>боли и бессилия ожог</p><p>разуму и страху вопреки</p><p>душу вынуждают на прыжок.</p><text-author><emphasis>Губерман</emphasis>. Гарики</text-author></cite><p>А еще это напоминает «лед-девять» у Воннегута: достаточно крошечного «зародыша», который <emphasis>научил бы</emphasis> атомы новому способу взаимного сцепления, чтобы все фактики, какие есть, мгновенно кристаллизовались в нечто единое.</p><cite><p>…Конечно, так и должно быть! Как будто человек постиг <emphasis>намерение</emphasis> творца, понял <emphasis>систему</emphasis>.</p><text-author><emphasis>Витгенштейн</emphasis>. Культура и ценность. 143</text-author></cite><subtitle>* * *</subtitle><p>Все надо делать хорошо, всего себя вкладывать в каждое дело, за какое берешься. Или не браться вовсе.</p><p>Непозволительно думать: «Тут я схалтурю. Приберегу силы для главного». Еще неизвестно, для чего предназначил тебя Хозяин в этой жизни, чт<emphasis>о</emphasis> здесь является главным твоим делом. Совсем необязательно, что это именно то, что ты сам считаешь главным. Может оказаться совсем другое, неожиданное, чему сам ты пока не придаешь никакого значения. «Одному Богу известно, в чем наше настоящее призвание», — говорит доктор Астров у Чехова.</p><cite><p>С этой точки зрения имеют свой собственный смысл и ценность даже жизненные <emphasis>ошибки</emphasis>, временное блуждание и окольные пути, остановки, «скромности», серьезность, растраченная на задачи, которые лежат по ту сторону собственной задачи. В этом находит выражение великая мудрость, даже высшая мудрость, где… забвение себя, непонимание себя, сужение, сведение себя на нечто среднее становится самим разумом.</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Ecce Homo. II. 9</text-author></cite><p>Может случиться и так, что главное свое дело — то, к чему вся жизнь была только подготовкой, — ты совершишь за секунду до смерти.</p><p>Все может быть. Поэтому все надо делать хорошо.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Глубоко знаменательно, что Жозеф Гран в «Чуме» — нелепый человек, без конца переделывающий, в поисках неведомого совершенства, первую фразу своего романа, — именно он оказался одним из самых активных борцов, противостоявших повальному бедствию, и даже, как пишет Камю, «в большей степени, чем Риэ или, скажем, Тарру, являлся подлинным представителем того спокойного мужества, какое вдохновляло дружины в их работе. Он сказал “да” не колеблясь, с присущей ему доброй волей…»</p><subtitle>* * *</subtitle><p>В основе нравственности лежит, несомненно, то чувство удовлетворения, которое испытываешь после хорошо сделанной работы.</p><cite><p>…Хорошо сделано то дело, сделав которое, не раскаиваются, чей плод принимают радостно и удовлетворенно.</p><text-author>Дхаммапада. V. 68</text-author></cite><p>Удовлетворение не от того, что ты всех превзошел, а от того, что превзошел самого себя — сделал так, как никто, кроме тебя, не смог бы сделать, — чего не случается, пока всего себя в дело не вложишь. Пусть это чувство скоротечно; но оно полностью возмещает перенесенные муки, восстанавливает и даже прибавляет растраченные силы души. Оно <emphasis>питает</emphasis> душу. Жизнь — это чередование затрат и компенсаций.</p><cite><p>…Кто родил и вскормил истинное совершенство, тому достается в удел любовь богов, и если кто-либо из людей бывает бессмертен, то именно он.</p><text-author><emphasis>Платон</emphasis>. Пир. 212 а</text-author></cite><p>А те, кто норовит прожить легко, в постоянном довольстве, работает кое-как и бережет себя, — те погибают от незаметной, исподволь разъедающей душу неудовлетворенности. И погибают навсегда.</p><p>Сдал записку. Продолжаю об армии.</p><subtitle>Осень в Мулине</subtitle><p>Когда-то я мечтал написать повесть под таким названием. В этой повести не было бы определенного сюжета — просто ряд не связанных между собой эпизодов, относящихся к последним месяцам в учебной артиллерийской бригаде, — эпизодов, в которых концентрировались бы мои тогдашние впечатления или, вернее, мое теперешнее представление о тогдашних впечатлениях.</p><cite><p>Пишут о том, что могло бы быть написано… из возникающих в голове замыслов выхватываются отдельные наброски, и странствование среди этих фрагментов, которые никогда не станут текстами в обычном понимании, выглядит сегодня как самозащита.</p><text-author><emphasis>Лем</emphasis>. Библиотека XXI века</text-author></cite><p>Повесть должна была начинаться с почтальона. Каждое утро в одно и то же время он проезжал верхом на лошади по дороге мимо учебного корпуса, и мы, все как один, поворачивали головы к окнам и молча провожали его взглядом. Окна нашего класса выходили «на волю». Появление на дороге верхового солдата-почтальона означало, что, когда мы вернемся в казарму после обеда, на тумбочке дневального будет лежать стопка писем. Иногда он опаздывал и гнал лошадь рысью. Но в то утро, о котором я пишу, он проехал шагом под моросящим дождем, закутавшись в плащ-палатку, оставляя отчетливо видные из окна взрыхленные следы подков на мокром песке.</p><p>Политзанятия в классе вел командир взвода. Потом появился сержант Соколов, и по звонку мы разобрали две буссоли, теодолит, вешки, рейки, мерные ленты с колышками, свое оружие и противогазы и вышли на улицу.</p><p>Дождь перестал, но было пасмурно, поселок за оградой тонул в тумане. Мы построились на площадке перед учебным корпусом — одноэтажным бревенчатым бараком. В это время к корпусу подошла колонна звукометрической батареи. Я увидел Олега Моргунова, Полковника, Жана, Володьку Савицкого и помахал им рукой; они из рядов приветливо мне кивнули. По команде мы повернулись и, неся на плечах полосатые геодезические шесты, двинулись к заднему КПП. «Левой! Левой!» — командовал лейтенант. Это был паренек из какой-то глухомани, только что окончивший училище. Подавая команду, он, казалось, сам пугался своего тонкого, срывавшегося на фальцет голоса, вздрагивал и зажмуривал глаза.</p><p>— Харченко, прекратить разговоры! — пискнул он.</p><p>На ходу я обернулся и смерил его нарочито пренебрежительным взглядом.</p><p>— Попадюк, выебу, — негромко пообещал Соколов, шагавший рядом с лейтенантом.</p><p>И тотчас из строя Паша Лемпорт сипло предостерег сержанта:</p><p>— За мужеложство три года дают…</p><p>Мы миновали КПП, пересекли дорогу, на которой еще сохранялись отпечатки копыт почтальоновой лошади, и узкой короткой улочкой вышли из поселка. Взвод углубился в лес.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>«Мы уселись. “В Белогорскую крепость!” — сказал Пугачев широкоплечему татарину, стоя правящему тройкою. Сердце мое сильно забилось. Лошади тронулись, колокольчик загремел, кибитка полетела…»</p><p>Тут — короткая клоунада с Савельичем, и опять: «Лошади поскакали; народ на улице останавливался и кланялся в пояс. Пугачев кивал головою на обе стороны. Через минуту мы выехали из слободы и помчались по гладкой дороге».</p><p>— Как хорошо! — воскликнул Сеня, когда я дочитал до этого места.</p><p>Физически приятное впечатление быстрого лёта кибитки по снежной равнине слилось с облегчением от разрешившегося нравственного напряжения — от неожиданного и щедрого, как в сказке, великодушия «злодея», который не только пощадил Гринева, когда тот оказался в его власти, но вместе с ним устремился на помощь бедной сироте.</p><subtitle>Осень в Мулине (продолжение)</subtitle><p>Тремя отделениями мы тянули три «хода» по песчаным холмам Гороховецкого полигона. Направляющим в нашем отделении шел Валерка Харченко. Он был родом из Южно-Сахалинска, до армии работал в геологоразведочных партиях, на призывной пункт пришел прямо из тайги. Он и в армии, до сержантской школы, служил в артиллерийской разведке. Теперешняя работа была ему не в диковину. Он быстро находил удобное место для вешки, обрубал топором попадающие в створ ветки, да еще успевал развести небольшой костер, у которого затем по очереди грелось и обсушивалось все растянувшееся по лесу отделение.</p><p>Я установил вешку рядом с костром и, придерживая ее одной рукой, сам встал так, чтобы быть поближе к огню.</p><p>— Да воткни ты ее, — посоветовал Валерка. — Куда она денется.</p><p>Я закрепил вешку в вертикальном положении и опустился рядом с Валеркой на корточки. Глянув по сторонам, он тут же начал:</p><p>— А у нас в это время горбуша на нерест идет. Представляешь: по всему побережью приливная волна так и сверкает от рыбы! А та вламывается в устья речек и со страшной силой прет против течения — во всю ширину, в несколько слоев, так что воды не видно. Ползет по отмелям, продирается через пороги и карчи, запрыгивает на водоскаты… Прямо кипит все и пенится! Ты бы обалдел, если бы увидел. И вот в верховьях все ямки, все затончики заполняются икрой. И над каждой кладкой самец стоит — охраняет. Ну какой из него охранник: истощенный он после такого прорыва, весь ободранный, на рыбу-то не похож… А тут как раз появляется кунджа — большая охотница до икры. Жадная она, нахрапистая, мы ее называем еще «канадской собакой». Ловить ее, я тебе скажу, одно удовольствие. Проще простого: привязываешь к крючку несколько икринок (тонкой ниткой — чтоб незаметно) и забрасываешь. Никакого поплавка не надо — смотришь, как наживку твою течением по дну сносит. Немного подождал — вдруг, откуда ни возьмись, словно бревно метровое метнулось!.. Хоп! Она, голубушка! Вытаскивай… Вот приедешь ко мне, Серый, обязательно на кунджу сходим. На всю жизнь запомнишь!</p><p>Валерка поднялся и, прихватив топор, опять скрылся в желтеющем мокром подлеске. Я смотрел назад по нашему «ходу» и в тумане с трудом различал на вершине соседнего холма фигурки Саши Колесникова и Володьки Ховрина, топтавшиеся возле треноги с буссолью (экономя углы, мы работали на пределе видимости); там, возле них, тоже горел костер. Еще двое неторопливо брели по дну ложбины, промеряя расстояние до моей вешки. Остальных не было видно. Дым от разведенных Валеркой костров стлался по земле и сливался с туманом.</p><p>В стороне от нашего «хода», на поляне, две старенькие тридцатьчетверки с длительными промежутками били по невидимой отсюда цели. Звуки выстрелов, усиленные влажным воздухом, болезненно действовали на слух; каждый раз я невольно вздрагивал. Меня знобило. Даже у костра я не мог согреться. Я чувствовал, что заболеваю. И в этот же день нам предстояло заступать в караул.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Мы овладеваем истиной (именно овладеваем, а не «приближаемся» к ней, и сразу целиком, а не какой-то там частью) посредством «припоминания». Но для того, чтобы «припомнить», надобно прежде «забыть», — &#x3B4;&#x3C1;&#x3B1;&#x3BC;&#x3B5;&#x3B9;&#x3BD; &#x3CD;&#x3C0;&#x3AD;&#x3C1; &#x3C4;&#x3AE;&#x3BD; &#x3AD;&#x3C0;&#x3B9;&#x3C3;&#x3C4;&#x3AE;&#x3BC;&#x3B7;&#x3BD;<a l:href="#n_133" type="note">[133]</a>. Тут Аквинат уточняет Платона: необходимо <emphasis>опустошить</emphasis> свою душу, чтобы она могла воспринять («припомнить») истину, чтобы оказалась способной к откровению. В этой связи <emphasis>tabula rasa</emphasis> Локка и Кондильяка обретает новый смысл — не как исходное, а как искомое состояние души (ср. <emphasis>шуньята</emphasis> индусов).</p><cite><poem><stanza><v>Для тех, кто к совершенству путь прошел,</v><v>Неведение знанием бывает.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Руми</emphasis></text-author></cite><p>Но чтобы забыть, надо прежде иметь то, что подлежит забвению. «…Если вы не прочли множества книг и не извлекли все возможное из рассудка, вы не постигнете этих высот», — говорит Янь Юй. Творческий потенциал — человека, или народа, или эпохи — измеряется не количеством усвоенных ими фактов, понятий, образов, идей, а <emphasis>количеством забытого,</emphasis> которое актуализируется (в трансформированном виде) лишь в непосредственном переживании истины. «Лучшее знание — это незнание о том, что ты что-то знаешь», — говорит Лао-цзы<a l:href="#n_134" type="note">[134]</a>.</p><cite><p>Медленно течет жизнь всех глубоких родников: долго должны они ждать, прежде чем узнают, что упало в их глубину.</p><text-author><emphasis>Ницше</emphasis>. Так говорил Заратустра</text-author></cite><subtitle>Осень в Мулине (продолжение)</subtitle><p>Тогда-то, впервые за всю мою службу, и назначили меня <emphasis>выводным</emphasis>. «Выводной» в составе караула — это тот, кто стережет арестантов на гауптвахте. В его обязанности входит следить за порядком в камерах, приносить и раздавать <emphasis>губарям</emphasis> еду, выводить их в туалет и на работу.</p><p>Меня трясло все сильнее. После обеда весь взвод завалился спать (предварительный отдых перед нарядом разрешен только заступающим в караул), но я не стал ложиться, боясь, что меня совсем развезет. Я плохо переношу даже небольшую температуру, а тут, я чувствовал, болезнь забирала меня не на шутку. И все же я надеялся переломить ее, как это удалось мне однажды в тамбовском карауле, когда мы с Жаном стояли на соседних постах и, сойдясь ночью у разрыва колючей проволоки, тянули «бычок» на двоих. Жан укутывал меня своим тулупом, оставаясь на морозе в одной шинели, и уговаривал еще потерпеть…</p><p>В этот день я получил письмо от мамы из Комарова. Теперь, засев в пустой ленкомнате, я внимательно, не спеша, перечитывал его.</p><p>«Родной мой, я невыносимо тоскую. Последнее письмо — когда оно было? И неужели мне так и не получить ни строчки до возвращения в Москву?</p><p>Какие надежды на то, что ты приедешь на праздники? Я так боюсь этого — не приехать к тебе, надеясь на твой отпуск, а потом тебя не отпустят и куда-нибудь зашлют… Надо, видимо, обязательно выбраться в октябре.</p><p>О чем тебе писать? Я вся в работе. Медленно и трудно пишу заведомо обреченную статью: о том, что такое современное мещанство. Читаю «Анну Каренину» и, кажется, понимаю, что тебя там взволновало: прежде всего, сам Толстой, глубина его наблюдений, громадный жизненный материал, который он вываливает в каждой строке. Я читаю двадцать первый раз — и все равно поражаюсь тому же, и все равно — вычитываю что-то поразительно новое! Каждый раз! А тебя это должно впечатлять особенно — ведь ты весь душевно взъерошен и нацелен на то же: на наблюдение и осмысление.</p><p>Мальчик, я тебя люблю. Иногда мне кажется: я больше не могу без тебя и дня. А ты — неделями пишешь письма… Потом я вдруг — в один прекрасный день — начну смертельно тревожиться и что-то такое себе представлять… Потом начну метаться, пошлю телеграмму… И только тогда, как ни в чем не бывало, придет неторопливое, великолепнейшее письмо. А бедная мать уже на десятилетие старше… Родной мой, пиши, сил моих больше нет!..»</p><p>Бедная мама: я уже тогда не мог написать ни слова спроста. Бедная мама: она ожидала, что я приеду в отпуск. Нам обещали отпуска после окончания сержантской школы, если отлично сдадим экзамены. Это была очередная <emphasis>покупка</emphasis>: всех, в том числе и отличников, отправили прямо в части.</p><p>Отложив письмо, я попытался развлечься чтением Монтеня, но глаза впустую скользили по строчкам. Я ничего не понимал. Сознание мутилось, спина разламывалась. Вскоре прокричали подъем, и стало слышно, как в казарме ребята посыпались с коек. Пора было собираться. Я вышел в коридор.</p><p>Мы пришивали свежие подворотнички к гимнастеркам, чистили сапоги и пряжки, помогали друг другу скатывать шинели. Потом раздалась команда: «Караул, получить оружие и патроны!» А затем другая: «Караул, строиться на улице!»</p><p>…С плаца, где происходил развод, мы строем — хомуты скаток через плечо, автоматы на ремне — вышли через главный КПП на дорогу и в наступивших сумерках быстро дошагали до белого одноэтажного домика с мертвыми, затемненными изнутри окнами. Налево от сеней была гауптвахта, направо — караульное помещение. Сюда, как рассказывали очевидцы, в жаркий и по-мулинскому душный летний полдень неожиданно ворвался командующий артиллерией округа генерал Чапаев, сын знаменитого начдива. Караул был застигнут врасплох: спала не только «отдыхающая» смена, раскинувшись на топчанах и беспечно сбросив сапоги в нарушение устава, но и вся «бодрствующая», включая наружного часового, дружно полегла головами на стол, и даже сам начальник караула похрапывал в своей комнатке. Увидев все это и не стерпев такой косности, стремительный генерал выматерился, как он один умел, даже, говорят, огрел в сердцах одного-другого, а когда ошеломленные солдатики повскакали, ловя падающие пилотки, роняя расстегнутые от благодушия пояса с подсумками, он заорал на них: «Чего вылупились, засранцы? Из-за таких вот разъебаев, как вы, отец мой погиб! Весь караул — на гауптвахту! Начальника караула — под домашний арест!»</p><p>И действительно — всех посадили. Срочно был сформирован новый караул, он пришел и, сменив старый, затолкал его в камеры по другую сторону сеней; затолкал даже и тех, кто во время генеральского налета стоял на постах, то есть вовсе не виноватых, поскольку приказано было — всех.</p><p>Генерал любил посещать нашу бригаду. Мне тоже довелось с ним столкнуться. На послеобеденный отдых у нас отводилось минут пятнадцать, и однажды, в эти сладкие минуты, мы, несколько человек, разлеглись на травке позади казармы. (Тут надо пояснить, что трава в нашей песчаной и болотистой местности ценилась на вес золота. Все газоны на территории части были высажены руками и культивировались многими поколениями курсантов. Ходить по ним строжайше запрещалось, а лежать нам вообще было не положено, покуда не последует команда «Отбой!». Но тем более хотелось именно полежать и именно на травке…) Вдруг по дороге за оградой бурей промчался генеральский «газик». Заскрежетали тормоза, «газик» сдал назад, генерал выскочил и, изрыгая проклятия, ринулся к ограде. «Это кто там валяется? Командира батареи ко мне! Живо!» Защищенные от него железной решеткой, мы поднялись и не спеша удалились.</p><p>…Начальник караула, наш лейтенант, сам принимал гауптвахту. Я безразлично околачивался за его спиной. Потом он и сменившийся «выводной» ушли, и я остался один в небольшом коридорчике, куда выходили двери пяти или шести камер. Коридор освещался с потолка лампочкой в проволочной сетке. В камерах было тихо. Я стал прохаживаться взад и вперед по коридору, слегка побрякивая связкой ключей. После развода и марша по дороге я чувствовал себя бодрее и старался удержать это состояние. Вдруг кто-то позвал меня хриплым шепотом:</p><p>— Дюка, Дюка!</p><p>Я подошел к прорезанному в двери оконцу, и в первый момент мне показалось, что там, в темноте камеры, возится, сотрясает дверь и гремит цепями огромное косматое существо; в оконце помещались только глаз и знакомая, перебитая в драке переносица. Это был Толик Емельянов по прозвищу Дорогая. Мы призывались с ним из одного военкомата, в Тамбове служили в одном взводе.</p><p>— Дорогая, ты? Как ты сюда?..</p><p>— Закурить дай, — прохрипел он. — До тебя тут такая сука правильная дежурила…</p><p>Я достал из-за отворота пилотки сигарету и пару спичек с отломанной боковушкой спичечного коробка и все это сунул ему в оконце. Он тут же закурил, отворачиваясь, чтобы пустить дым по стенке.</p><p>— Раздухарил ребят бочку накатить на сержанта, — объяснил он. — А ребята раскололись. Тут, брат, не Тамбов. С тобой-то кто из наших?</p><p>— Лысый и Касапов, — сказал я. — Да еще Купалыч, Монес и Борька Захаров в других взводах.</p><p>— Ну вот. А я один на весь взвод. Ничего, — добавил он весело, — мы с ними, с сержантами здешними, разочтемся, с подлюгами, перед отправкой. Верно, Дюка? Отольются кошкам мышкины слезки… За курево — спасибо. Тебе оставить?</p><p>— Не надо, Толик, забычь для себя. Мне что-то нехорошо…</p><p>На меня, и правда, опять накатило. Ночью, стоя в одиночестве и тишине посреди ярко освещенного коридорчика гауптвахты, сотрясаясь от колотившего меня озноба и обеими руками цепляясь за ремень висящего на плече автомата, я никак не мог отогнать видение завтрашнего «вывода»: Дорогая без пояса, с заложенными назад руками, и сзади — я, с автоматом… Тяжелый подсумок с полными магазинами тянул к полу, ноги подгибались… Я мысленно попросил прощения у того, кто будет прислан мне на замену, у Толика и у других губарей, спящих по камерам, и грохнулся на бетонный пол.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Место искусствологии — между эмпирическими и априорными науками. Подобно первым, она имеет перед собой материальные объекты, которые могут быть аналитически расчленены на простейшие элементы и вновь «собраны» в соответствии с теми или иными объяснительными теориями; однако «наличные данные» исторического опыта, определенные во времени «факты» туго и лишь в узких пределах поддаются обобщению в систематическое единство причинно-следственных связей. Подобно вторым, она вращается в мире идеальных всеобщностей, чисто духовных произведений, очищенных от всякого фактического содержания и обладающих аподиктической очевидностью, — таких же, как понятие, число, математическая формула, логический закон, долженствование, — где познание направлено на собственные средства, интенционально совпадает со своим предметом, исходит из истины, а не «приближается» к ней; в этом своем качестве искусствология изучает не продукты, а предпосылки художественного творчества как такового и непосредственно, с внутренней очевидностью констатирует его первичные принципы; тем не менее лишь со многими уточнениями и оговорками к ней можно отнести сказанное Гуссерлем о чистой логике: «Эта наука будет иметь ту единственную в своем роде особенность, что она даже по своей «форме» подчинена содержанию своих законов, другими словами, что элементы и теоретические связи, из которых она сама состоит… подчинены законам, входящим в состав ее содержания».</p><p>Две задачи, два метода, <emphasis>verites de fait</emphasis> и <emphasis>verites de raison</emphasis> искусствологии органически соединяются в со-творческом акте. Соприкасаясь с эмпирическими и априорными науками, она ни на одну из них не похожа.</p><p>(О господи! Опять этот бред: «искусствология», «между»…</p><p>Искусстволог… <emphasis>божьей милостыней</emphasis>, в рот тебя долбать!)</p><subtitle>Осень в Мулине (продолжение)</subtitle><p>Когда через неделю я вышел из санчасти, был солнечный холодный день. В пустующей казарме стоял дневальным Мишка Монес.</p><p>— А, Дюка! — приветствовал он меня. — Ты куда пропал? Давно тебя не видно…</p><p>Я рассказал ему, как встретил Дорогую на гауптвахте, как симулировал обморок и был отправлен из караула в санчасть.</p><p>— Да, — подытожил он, — вертухай из тебя, значит, не получился.</p><p>— А из тебя бы получился? — спросил я.</p><p>— Из меня-то? Да попадись мне ты или Лысый, уж над вами бы я поизмывался…</p><p>— Грубый ты человек, Мишка. Да и врешь ты все.</p><p>Мы разговаривали, стоя у тумбочки дневального. Наши голоса гулко отдавались в пустом коридоре. Казарма после утренней уборки имела нежилой вид: выровненные по шнурку двухъярусные койки отражались в до блеска натертом полу, постели заправлены тугими, без складок, ребристыми конвертами, подушки и отвороты простынь тоже выровнены по шнурку, — сейчас невозможно было представить, как все это выглядит по утрам, при подъеме; было чисто, холодно и неуютно.</p><p>— Нежным быть — просрешься, — сказал Мишка. — Вон, видал, холода начались. На зимнюю форму когда еще переведут, я и поддел свитерок под хабе. Тонкий, под гимнастеркой незаметно. Ларионов, сволочь, все-таки углядел, подваливает: «Почему форму нарушаешь? Снять немедленно!» — «Есть!» — говорю, а сам думаю: утрись, мерзнуть я еще должен… Он в другой раз: «Я тебе приказываю — снять!» — «Сниму, — говорю, — когда на зимнюю перейдем». Он даже позеленел: «Ах, вот ты как! Ладно…» После отбоя зазвал в канцелярию, там, смотрю, все сержанты собрались. «Ты знаешь, — говорят, — что мы можем отпиздить тебя так, что никаких следов не останется?» Ну, мне податься некуда, схватил табуретку: «Зато я, — говорю, — т<emphasis>а</emphasis>к уебу, на всю жизнь след останется». Отвязались. Теперь вот в нарядах припухаю… А ты говоришь — грубый. С волками жить — по волчьи выть, так, что ли? Ты, Дюка, не обижайся…</p><p>— Ладно, — сказал я. — Где толпа-то?</p><p>— На занятиях толпа, где же еще.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>10.02.1984.</strong> Умер Андропов. Если генсеки и дальше будут сменяться с такой же частотой, то у нашего государства с его пожизненной диктатурой <emphasis>эсимнетов</emphasis> — представителей ЦК — появятся хотя бы внешние признаки демократии.</p><p>«Чуть-чуть было порядка в земле он не навел». Да и не мог навести, хотя был, кажется, добросовестен в своем намерении. Его ранняя смерть — это судьба России, которой всегда не везло на порядок. Мокрушник, петрушка и чучело гороховое правили страной по десять, по двадцать и по тридцать лет, а этот — и года не протянул (если не считать времени, когда он окончательно слег). Поговаривают, что ему <emphasis>помогли</emphasis> умереть: слишком уж он поджимал эту мафию, к которой сам принадлежал.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>14.02.1984.</strong> Чтобы выйти из метро, мне пришлось предъявить читательский билет. На улице, кроме стоявших кучками милиционеров, не было ни души. Светило солнце, и на фасадах домов свешивались траурные флаги. Читальный зал, в котором обычно к этому времени уже не остается свободных мест, был заполнен лишь на треть. По радио передавали репортаж с похорон, траурная музыка звучала. Я взял книги и попытался сосредоточиться. В 12.50, когда опускали гроб, нам всем пришлось встать. Надрывный разноголосый вой гудков неожиданно примешался к траурному маршу и заглушил его. Он заглушил даже залпы прощального салюта. Мы слушали, стоя над своими книгами и конспектами в разных местах зала.</p><p>И уже через полчаса после похорон: «Почему траурные флаги до сих пор висят? Убрать!»</p><subtitle>* * *</subtitle><p>И уже появился анекдот. В очереди в Колонный зал переговариваются:</p><p>— Вы по пропуску или по приглашению?</p><p>— Нет, я по абонементу.</p><p>Воскрес также старый, еще «брежневский» анекдот. Армянское радио спрашивают: «Может ли чукча управлять государством?» Подумав, армянское радио отвечает: «Не может. Но управляет». Впрочем, как говорят, с приходом к власти К.У. Черненко все анекдоты про чукчей приравнены к политическим…</p><p>И уже дали кликуху новому: <emphasis>Кучер.</emphasis></p><p>«Хорошего правителя справедливо уподобляют кучеру», — говорит Козьма Прутков. Но он же и уточняет: «Легче держать вожжи, чем бразды правления».</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Гуссерль ошибается, трактуя историю как эмпирическую науку о духе: она не изучает готовые факты — она их <emphasis>конституирует.</emphasis> История не «материал» для философии, а сама философия в применении к человеческому опыту. («История есть только там, где выносится изначальное решение о существе истины», — говорит Хайдеггер.) И опять эта смехотворная профессорская претензия на обладание истиной посредством науки, причем непременно «точной» науки. Только науки. Ничем иным, кроме науки.</p><p>«Умозаключение от двух тысячелетий высшей культуры к бесконечному будущему» — это не «плохая индукция», а человеческий опыт, абсолютный в своем значении. Как в мелодии — если воспользоваться аналогией Бергсона — прошлое продолжает жить в настоящем и точно так же, вместе с настоящим, определяет будущее, но определяет неоднозначно. Каждая следующая нота предсказуема и непредсказуема в одно и то же время. Угадать их совокупность <emphasis>посредством умозаключения</emphasis> — пустая затея! «Логика предугадает три случая, а их миллион!» — сказано у Достоевского.</p><cite><p>…Их не может предвидеть никакое рассуждение сотворенного ума, как бы ни был он озарен светом познания, ибо отчетливое понимание общего порядка превосходит силы всех сотворенных умов…</p><text-author><emphasis>Лейбниц</emphasis>. Рассуждение о метафизике</text-author></cite><p>Пытаться, полагаясь на интуицию, конечно, надо и даже необходимо, потому что возможно — все: приход нового мессии, конец света, — все, что угодно, самое невероятное; но только не то, что «неизбежно». Не надо о «неизбежности» — достаточно мы наслушались об этом от ученых немцев.</p><cite><poem><stanza><v>Не сбывается то, что ты верным считал,</v><v>И нежданному боги находят пути;</v><v>Таково пережитое нами.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Эсхил</emphasis>. Вакханки. Эксод. 1390–1392</text-author></cite><p>Но указанная аналогия предполагает и <emphasis>обратное действие</emphasis> закона: как настоящее (вместе с прошлым) продолжает жить в будущем, так и будущее — неизвестное будущее — уже существует в настоящем и в значительной степени <emphasis>определяет</emphasis> его. А отсюда — только шаг до представления о «композиторе», то есть о <emphasis>провидении</emphasis>.</p><subtitle>Осень в Мулине (продолжение)</subtitle><p>И еще я хотел бы рассказать о том, как приехавшие из Горького артисты показали нам какую-то из софроновских «Стряпух».</p><p>Спектакль шел в клубе бригады. Набившись в зал, мы с жадностью ждали начала, поскольку вот уже несколько месяцев в этой глуши не только ни одной женщины, но даже и просто штатского человека не видели. Мы готовы были с благодарностью принять любую подделку под театр. Но пошлый текст сопровождался такой бездарной и небрежной игрой, что солдатня не смогла удержаться от иронических замечаний. Кроме всего прочего было обидно: предполагалось, очевидно, что для нас и так сойдет, что мы и не такое проглотим. С середины спектакля громкие реплики из зала, вызывавшие общий хохот, не утихали. Халтурщиков проводили насмешливым свистом.</p><p>И вслед за этим — очередная традиционная встреча «тамбовских волков». Разбросанные по разным батареям, мы умудрялись время от времени по вечерам собираться вместе. Вернулся ли усталый из наряда или завтра сержант душу вытряхнет за невыглаженное <emphasis>хабе</emphasis> — в этот вечер иди на плац, там тебя ждут, тебе будут рады. Как же это было отрадно — снова оказаться среди своих, увидеть милые морды, по которым за месяц успел соскучиться, почувствовать, что тебя поймут с полуслова в этом <emphasis>интимном</emphasis> сборище сотни парней!</p><p>Поскольку жестокая дисциплина сержантской школы не допускала подобных сборищ и не только беспорядочная толпа, но даже одиноко болтающийся солдат немедленно привлекал внимание начальства, бывший Третий дивизион выстраивался на плацу взводными колоннами. Со стороны это казалось обычными строевыми занятиями. Вперед выступали самоназначенные командиры взводов и батарей, потешно изображавшие наших тамбовских командиров. Кто-нибудь забирался на трибуну и орал оттуда веселую абракадабру, пародируя громовую риторику парадов, после чего мы по всем правилам — «К торжественному маршу! Первый взвод седьмой батареи прямо! Остальные н<emphasis>а</emphasis>пра!.. во! Ша-агом!..» — проходили мимо трибуны, печатая шаг и держа равнение, и, уже не останавливаясь, шли дальше, с песней пересекали один за другим все мулинские плацы…</p><p>На этот раз на трибуне рядом со Снегурочкой торчал Монес — очередная встреча совпала с его днем рождения. Накануне мы сбросились, кто сколько мог, Полковник с Сэвом сбегали в самоволку и купили в поселковом ларьке «Постимпрессионизм» Ревалда. Теперь растроганный подарком Мишка с самым серьезным выражением в огненных глазищах приветствовал, отдавая честь, проходившую колонну. Затем Моргунов бабьим пронзительным голосом завел «Ста-аршина сказал: довольно! Не жалейте га-ла-ву!..» и мы, со свистом и ёканьем подхватив припев, двинулись к столовой.</p><p>Мы обогнули здание столовой — «Левое плечо вперед! Прямо!..» — и здесь строй распался. Выскочившему пожилому «макароннику», дежурившему по кухне, сказали:</p><p>— А ну, давай сюда наших, кто там у тебя в наряде!</p><p>На крыльце появился Славка Феронов, полуголый, в длинном резиновом фартуке, заулыбался от уха до уха:</p><p>— Ну, парни, спасибо, что пришли…</p><p>Еще несколько человек, сбежав с крыльца, вмешались в толпу. Из толпы кричали:</p><p>— Фероныч, давай «Караван»!</p><p>Толпа придвинулась к крыльцу, все глаза были устремлены на Славку. Само собой возникло негромкое ритмическое:</p><poem><stanza><v>Джам-бала-бала-бала… Джам-ба-ла!</v></stanza></poem><p>Феронов приложил ладонь к уху (в подражание Полю Робсону), закрыл глаза и, страдальчески изломив брови, затянул:</p><poem><stanza><v>А-а!.. А-а-а!.. А-а-а-а-ади-и-и-ин ве-ерблю-у-у-уд…</v></stanza></poem><p>Томительная тоска пустынь в этом тягучем напеве!</p><poem><stanza><v>Джам-бала-бала-бала… Джам-ба-ла!</v><v>Джам-бала-бала-бала… Джам-ба-ла! —</v></stanza></poem><p>монотонно подпевала толпа.</p><poem><stanza><v>Ше-о-о-ол…</v></stanza></poem><p>«Макаронник» высунулся из двери, схватил Феронова за локоть:</p><p>— Марш в посудомойку! Работа стоит!</p><p>— Погоди, не мешай! — отмахнулся Славка, не открывая глаз. –</p><poem><stanza><v>…дру-у-го-о-о-о-ой ве-ерблю-у-у-уд…</v></stanza></poem><p>Тут Славка открыл глаза и взмахнул рукой. И все враз прокричали:</p><poem><stanza><v>Шел их целый караван!!!</v></stanza></poem><p>И уже громко, освобожденно, радостно:</p><poem><stanza><v>Джам-бала-бала-бала! Джам-ба-ла!</v><v>Джам-бала-бала-бала! Джам-ба-ла!..</v></stanza></poem><p>— Сейчас караул вызову! — грозил «макаронник» из-за двери. — Людей на кухне не хватает!..</p><p>— Прокурор добавит! — хохотала толпа. — Славка, давай «Шайвалы»!</p><poem><stanza><v>Мы, цы-га-не, — люди злые! —</v></stanza></poem><p>пропел Феронов.</p><poem><stanza><v>Но-сим коль-ца! —</v></stanza></poem><p>подхватила толпа, –</p><poem><stanza><v>…за-алатые!</v><v>Три доли-доли, раз!</v><v>Три доли-доли, два!</v><v>Три доли-доли, три!</v><v>Шай-ва-лы!</v></stanza></poem><p>Феронов сорвался с крыльца, толпа расступилась, и он в середине ее стал отхватывать коленца.</p><poem><stanza><v>Эх, шай-шай-шай-шай!</v><v>Ум-па ра-ра-ра-ра!..</v></stanza></poem><p>Устоять было невозможно. Подмывающий ритм отбивали извлеченными из голенищ ложками, каблуками, щелканьем, свистом, хлопали себя по груди, по коленям… Толпа ревела.</p><poem><stanza><v>Три доли-доли, раз!</v><v>Три доли-доли, два!..</v></stanza></poem><p>А это подходил к концу только первый год нашей службы.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Прочел старую статью Аверинцева «Предварительные заметки к изучению средневековой эстетики». Странно: почти каждое его слово — мне «в руку» (еще бы не «в руку», если он поженил крочеанско-коллингвудовский <emphasis>re-enakt</emphasis> с буберовско-бахтинским <emphasis>диалогом</emphasis>), и все-таки не приемлю я его. То, что стоит за словом, что не высказывается, но чувствуется, — человеческую сущность его — не приемлю (кстати, и Михаил Михайлович его терпеть не мог). Мне противна эта взвинченная умозрительность, упоение суггестией, это лицемерное смакование святоотеческих текстов, кокетство эрудицией и глубокомыслием, какая-то истовая, благоговейная гнусавость во всем. Эти непереведенные цитаты на древнегреческом и древнееврейском, эти терминологические ублюдки: «эксплицирование импликаций», «чтойность» и пр.!..</p><cite><p>Нерусские, выдуманные слова, означающие подразумеваемые новые оттенки мысли, неясные, искусственные, условные и ненужные. Могут быть нужны эти слова только, когда речь идет о ненужном.</p><text-author><emphasis>Л. Толстой</emphasis>. Дневник. 23 апреля 1909 г.</text-author></cite><p>Он учен, спору нет. Но применительно к нему, сказал бы Лихтенберг, слово «ученый» означает лишь то, что его много учили…</p><cite><poem><stanza><v>Сызмальства сгибаясь над страницами,</v><v>все на свете помнил он и знал,</v><v>только засорился эрудицией</v><v>мыслеиспускательный канал.</v></stanza></poem><text-author><emphasis>Губерман</emphasis>. Гарики</text-author></cite><p>Алисов назвал его просветителем — пусть так. Но просветитель — для кого? Как вспомню эти толпы «брадатых» юношей, слетавшихся, как навозные мухи, «на Аверинцева» в Козицкий, этот восторженный шепот по всем углам: «Сергей Сергеевич…» Кульминация интеллигентской суетности! Если бы не это, мне бы, может, не так противно было.</p><p>Помню, как спорил о нем с Земсковыми — они Аверинцева защищали. Но сам же Валерий невзначай дал мне козырь в руки, рассказав, как на заседании месткома ИМЛИ, посвященном распределению премий, кто-то предложил обязательно премировать Аверинцева: «А то он обидится». Вот тебе и книжник, небожитель, далекий от житейской прозы! Я расхохотался, а они смутились и замолчали.</p><subtitle>Осень в Мулине (продолжение)</subtitle><p>Дожди сменились заморозками. Земля отвердела, в воздухе летали «белые мухи». Мы уже сдали выпускные экзамены и со дня на день ждали отправки. В эти дни пригнали новичков. (Кстати, об этом глаголе «пригнать». В армии не говорят: привезли, привели, — а именно <emphasis>пригнали.</emphasis> «Ребята, куда вас гонят?»)</p><p>Поскольку казармы были еще заняты нами, новичков — как и нас в свое время — разместили в спортзале. Мы ходили знакомиться с ними, искали <emphasis>земелей</emphasis>. Это были необычные новички: все лето они снимались в «Войне и мире» у Бондарчука. Они рассказывали нам, как, надев кальсоны поверх <emphasis>хабе,</emphasis> изображали задний план Бородинской битвы. Ничего себе — начало службы!</p><p>Зато здесь их немедленно взяли в работу. Должно быть, наше командование решило сразу вышибить из них артистическую распущенность, показать, что здесь сержантская школа, а не кино. <emphasis>Чтоб служба медом не казалась</emphasis>. Начались у них бесконечное «отбой! — подъем!» в казарме, трехкилометровые кроссы по утрам, марш-броски с полной выкладкой, бег в противогазах, штурмовая полоса… Мы, как могли, старались подбодрить ошеломленных ребятишек. Им было труднее, чем нам: мы все-таки прибыли сюда более-менее подготовленными.</p><p>Вскоре случилось непоправимое. Когда очередная группа вернулась с марш-броска и расселась в классе на политзанятия, один из них вдруг свалился с табуретки. Мгновенная смерть — сердце не выдержало. Это была уже третья смерть на моих глазах за первый год службы.</p><p>И в тот же вечер (это была суббота) нам, дивизиону разведки, показывали документальный фильм про американскую морскую пехоту. Он так и назывался: «Морская пехота». Фильм был французский, разоблачительно-подробный; американская армия представала не с лучшей своей стороны. Как видно, нам показывали его с воспитательной целью: вот, мол, каков наш вероятный противник.</p><p>Дивизионный клуб представлял собой длинный бревенчатый сарай, в одном конце которого был установлен кинопроектор, а в другом висел экран. Скамей не было, мы просто ложились на пол — передние головами на животы задним, — в бревенчатой кишке помещалось человек триста. Так же вот, лежа, мы смотрели «Морскую пехоту».</p><p>Поначалу над полегшей солдатней порхали смешки: учебные лагеря во Флориде беспощадной муштрой и безграничной властью сержантов слишком уж напоминали наши Гороховецкие лагеря. Потом узнаваемость происходящего на экране заставила нас примолкнуть. А когда голос за кадром сообщил о том, как тамошний сержант поднял ночью морпехов и погнал их в марш-бросок по болотам и как двое при этом утонули, в сарае началось нечто невообразимое. Солдатня взвыла. Весь дивизион вскочил на ноги — прямо в густой луч света от кинопроектора; на экране, где батальоны морской пехоты, преклонив колени, слушали заупокойную мессу по погибшим товарищам, заплясали неистовые тени. Крик поднялся, свист, бешеный мат! Сорвали экран, но изображение осталось на бревенчатой стене, тогда повалили аппарат и в наступившей темноте, давя друг друга, ринулись к выходу. В жизни своей не слышал ничего страшнее, чем этот вой обезумевшей солдатни в темном сарае…</p><empty-line/><p>В ту ночь мы с Полковником ушли в самоволку. У нас просто не было другой возможности пообщаться друг с другом. Мы встретились неподалеку от заднего КПП и перелезли через ограду. На этот раз, впрочем, разговаривать не хотелось. Мы с полчаса пошатались по темным улочкам поселка и решили возвращаться.</p><p>— Смотри-ка, — сказал вдруг Мишка, — это не в вашем классе свет горит?</p><p>Несколько окон учебного корпуса слабо светились. Мы осторожно подошли и заглянули в окно. Их было там человек пять: Монес, Волоховский, еще кто-то, — молча и мрачно сидели вокруг дальнего от окон стола, на котором горела свеча и стояли бутылки.</p><p>— Уже нарезались, — определил Мишка. — Ну, мы их сейчас развеселим.</p><p>Он постучал в стекло: а вот, мол, и мы! Те враз повернули головы и уставились на окно, явно ничего в нем не различая. Затем Волоховский, не спуская остекленевших глаз с окна, нашарил перед собой на столе штык-нож (судя по нарукавной повязке, Лысый дневалил по корпусу) и неожиданно метнул его в нас. Мы с Полковником едва успели отпрянуть. Стекло разлетелось со звоном.</p><empty-line/><p>На следующий день после обеда мы сидели в казарме и ничего не делали. То есть раньше-то наше начальство обязательно нашло бы, чем нас занять, даже невзирая на воскресенье, — нам ни минуты свободной не оставляли, — но теперь, поскольку выпускные экзамены были уже сданы, на нас рукой махнули и ждали только, когда же наконец нас расхватают и <emphasis>угонят</emphasis> отсюда приезжие «покупатели».</p><p>Итак, мы сидели и ни черта не делали. Или, вернее, каждый делал, что хотел: кто писал письмо, кто читал, кто наяривал пряжку швейной иглой (этого идиотского занятия я никогда понять не мог), кто просто так трепался. Вдруг хлопнула дверь в коридоре, и мы услышали восторженный вопль:</p><p>— Рёбя! Пушкари сержантов лупят!</p><p>Мы поднялись и побежали. Сверху по лестнице с грохотом катились метеорологи и фотограмметристы, вместе с ними мы ссыпались на первый этаж, где к нам присоединились «звуковики». Вырвавшись из казармы, мы устремились направо, вверх по склону, прямо по неприкосновенным газонам, мимо казармы АИР, откуда тоже валила толпа, и дальше — к огромному корпусу огневых дивизионов. И все-таки опоздали. Там уже было кончено.</p><p>На плацу перед казармой стоял разъяренный комбриг. Вместо левой руки у него был протез, и мы называли полковника: Черная рука<a l:href="#n_135" type="note">[135]</a>. Так же, как и мы, он был без шинели: видно, тоже вскочил и побежал, когда ему по телефону сообщили о случившемся. У дверей казармы толпились офицеры, и в самой казарме, как выяснилось, их было полным-полно, — всех, оторвав от воскресного отдыха, спешно вызвали в часть. А из казармы один за другим выходили усмиренные мятежники.</p><p>Они были кто в чем: кто в гимнастерке, кто в нательной рубахе, кто в накинутом на плечи бушлате, и все — распояской. Они выходили и строились на плацу. Последними появились сержанты. Эти были одеты по форме, но в остальном… Да, Дорогая не соврал: пушкари отвели-таки душу. Увидев сержантов, толпа, заполнившая весь косогор между казармой и плацем, удовлетворенно загоготала. Не обращая на нас внимания, а может, сгоряча и не заметив, что сюда сбежалась чуть не вся бригада, Черная рука отдал несколько отрывистых команд, повернул построившихся мятежников и повел длинную колонну к главному КПП. За колонной, постепенно ее окружая, потянулись офицеры.</p><p>Начинало смеркаться. Студеный ветер гнал по земле редкую снежную крупу. Мы медленно, поеживаясь, разбрелись по своим казармам, толкуя между собой о том, что, мол, командир не иначе как марш-броском решил пушкарей пропиздонить, хмель из них выбить и в порядок привести; да ребятам не впервой, выдержат, не салаги<emphasis>…</emphasis> И где это они столько водки надыбали, хотелось бы знать: пустотища кругом верст на двадцать…</p><p>— Мы тоже думали, что он только вокруг части нас погоняет, — рассказывал потом Олежка Шнейдерман. Он зашел к нам проститься (наутро огневиков отправляли в Германию), и мы собрались в бытовке: все наши, тамбовские, сверху и снизу, из дивизиона разведки. — Потому и выходили налегке, посмеиваясь. А он, смотрим, ведет нас в лес, все дальше и дальше. Часа полтора шли. Темнеет, стали замерзать. Потом остановились. Смотрим: место незнакомое, какие-то землянки нарыты. Вот тут, говорит, будете жить, в землянках, покуда за вами покупатели не приедут. Вы, говорит, опозорили сержантские погоны, вы, будущие сержанты… И дальше в том же духе. Жукова припомнил: «Армией, мол, командую я. И сержанты». Короче, устыдил. Но в землянки мы все равно не полезли: старые они, трухлявые, вот-вот обвалятся. Костры стали жечь. Так, у костров, ночь кое-как перекантовались. А наутро приказ: лес валить. Выдали нам топоры, пилы. Тут мы поняли, почему место незнакомое. Мы-то ведь <emphasis>огневые</emphasis> знали; а здесь были — <emphasis>цели.</emphasis> И снарядов наших, неразорвавшихся, — навалом. На каждом шагу на них напарывались. Работаем, конечно, а куда денешься — снегом нас посыпает, половина раздетые, — днем работаем, ночью у костров трясемся и всё ждем: вот сейчас!.. Сейчас грохнет. Но со снарядами-то как раз обошлось, мы их в сторонку откатывали. А потом один у нас дурак полез чего-то в землянку, а она возьми и обвались. Задавило его там. Ну, вытащили мы дурака, смотрим: худо дело, в санчасть его надо. Кричим офицерам: машину давай! А они все это время и подходить-то к нам близко боялись. Тут, как начался хай, сразу за пушки свои схватились: «Назад, суки! На место, бандиты!» Не видят, что человек загибается. А у нас топоры в руках… Стали мы к ним придвигаться: машину, и всё тут! Совсем головы потеряли, чуть до стрельбы не дошло. Опомнились они, дали машину. А он по дороге помер. Тройной перелом позвоночника — мы после узнали. А тут и покупатели приехали, вот нас и назад, в казарму… Так что до встречи, парни, на немецкой земле. Будем вас ждать. А если нет — тогда уж в «Пекине», как договорились…</p><p>— Хельги, — сказал Купалов, — вас ведь через Москву погонят. Подрывать будешь?</p><p>— Обязательно, Хельги, а как же, — ответил Шнейдерман.</p><p>— К моим заскочишь?</p><p>— Какой может быть разговор, Хельги! Давай адрес.</p><subtitle>Осень в Мулине (окончание). Письма</subtitle><p>«Родной мой мальчик! Дело вот в чем: Саня Колесников, проезжая, сказал, что ты должен быть со дня на день, вернее всего, в воскресенье-понедельник, не позже. Мы <emphasis>очень ждали.</emphasis> Знаешь, как мы <emphasis>очень</emphasis> ждем? Сделали заказ в гастрономе и засели возле телефона и дверного звонка. Так просидели дней пять, не выходя на улицу. Бедная Танька только металась в институт и обратно, даже почернела вся. Потом мы стали волноваться, что ты уже проехал, и с целью выяснить это дали первую телеграмму. И опять ждали. Через сутки дали вторую — командиру части, — чтобы выяснить, на месте ты или нет, а через час пришла первая твоя телеграмма. Вот так все получилось. Съели заказ и скормили разным гостям, только пиво и маслины зажали. Ждем дальше. Послали за это время 10 р. телеграфом и 10 р. почтой. Очень просим тратить их <emphasis>разумно.</emphasis> Прежде всего потому, что нас очень напугало твое письмо к Таньке, очень мы боимся всяческих эксцессов: а вдруг ты влипнешь в какую-нибудь историю. Это было бы в высшей степени обидно. Поэтому же и насчет <emphasis>суток</emphasis> и пр. не храбрись чересчур. Будем молиться единому богу — начальству, — всякому! — разумному и неразумному, доброму и злому; оно, родимое, казнит, оно и милует.</p><p>Твое письмо насчет экзаменов очень огорчило; налицо бездарное и бездушное нарушение даже не устава, а элементарной логики<a l:href="#n_136" type="note">[136]</a>. Ты вел себя достойно и правильно, мальчишка ты мой золотой!.. Мы тебя любим и гордимся тобой. Не огорчайся тому, что “дан приказ им всем куда-то, мне в другую сторону…” Это очень временно — и это пройдет. Дальнейшая разобщенность ваша, как я понимаю, все равно неминуема. А что это за письмо, которое написали тебе отъезжающие? Я все думаю: вот парень! Не то ему важно, как сержант на него взглянет, а как самый последний на батарее солдат… Попадюк, ты мне нравишься; и я счастлива, если товарищи оценили тебя и тебя любят.</p><p>Милый мой, будь сам терпелив и спокоен, не настраивай себя чересчур экстремистски — все и так будет хорошо. Мы тебя любим и ждем».</p><empty-line/><p>Письмо, о котором упоминает мама, — первое из множества писем, полученных мною от «тамбовских волков». Генка Касапов и Алик Турмасов оставили мне его перед своей отправкой в Германию. Оно помечено 21 ноября 1963 г. На конверте надпись: «Секретно. Попадюку Сергею Семеновичу. Вскрыть после объявления места назначения». И моя расписка: «Я, Попадюк С.С., обязуюсь вскрыть конверт согласно условию».</p><p>«Уважаемый Дюка! Ты, конечно, уже узнал, куда поедешь. Но ты извини нас, подлецов! Дело вот в чем. Мы узнали 20-го числа, что ты не покинешь пределы России, а будешь продолжать службу в прекрасном месте, городе Калинине. Дай бог тебе там хорошей службы! Мы тебе не хотели этого говорить вот по какой причине: дабы не омрачала твоя сияющая физиономия нас, закордонников. Извини, Отец! Но мы думаем, что за нашу проницательность ты при случае поставишь нам бутылку виски. Завидуем тебе немножко, но, как французы говорят, такова жизнь. С уважением Альберт и Геннадий. Печати не маем, подписи прилагаем».</p><empty-line/><p>Итак, в конце ноября наша батарея уже разъехалась. Нас осталось человек десять, а опустевшая казарма заполнилась новичками, переведенными из спортзала. Через несколько дней угнали со «звуковиками» Полковника и Жана. Всю ночь накануне мы просидели в нашей бытовке, прощаясь на два года. Мама написала потом, что Мишка в Москве рванул с вокзала и появился у нее вместе с Зоей — в шапке-пирожке и в воротнике шалью. А Волоховский долго еще, поднимаясь или спускаясь по казарменной лестнице, открывал дверь нижнего этажа и кричал в пустоту коридора: «Есипов!..» Мы с Лысым мирно дневалили на пару на заднем КПП, через который «макаронники» каждый вечер выносили полные авоськи ворованных продуктов. Я колол дрова, топил печь и бегал открывать ворота, а Лысый, сидя в тепле, мурлыкал котом ученым — работал над моим образованием, фантазировал и развлекался.</p><p>В это время к нам в батарею стали почему-то пачками приходить чужие письма. Установить адресатов было невозможно: адрес на конвертах был наш. Не знаю, как на нашем месте поступили бы высокоморальные существа. Наверное, сожгли бы всю эту почту, не распечатывая. Мы высокой моралью не отличались, а потому взяли да и вскрыли наудачу несколько конвертов. Вот эти письма (стиль и орфографию сохраняю).</p><empty-line/><p><emphasis>Письмо первое (праведная отповедь)</emphasis>:</p><p>«Здравствуй, Юра!!! Получила твое письмо. Ты горишь желанием узнать, какое оно произвело на меня впечатление? Оно еще раз доказало мне, что ты, действительно, свернул на тропу обывателя и стоишь на грани пропасти. Ты удивляешься глупым умам сержантов, что они от тебя далеки на 3 века; слишком далеко взял. Мы живем не в такое время, но по сравнению с тобой эти люди могут теорию применить в жизни, а не бахвалиться ими. Ты доволен, что я в будущем не найду себе спутника, который бы мог дать то, что дал ты. Если подумать, что ты мне дал своей любовью? Напрасны твои радости, да ты и сам ими не рад. Ведь после твоей любви я стала еще увереннее в себя, что я все та же, что и 5 лет назад, и ничего не потеряла, а также и в будущем не теряю. Как же ты можешь радоваться и чему? Какие ты мне оставил о себе воспоминания о прошлом? Когда я давно вычеркнула из жизни твою любовь вместе с тобой как ненужный предмет. Ты прекрасно понимаешь, почему? И это тебе всю жизнь не даст покоя. Ты не сможешь забыть меня! Нет! Вот это, действительно, можно радоваться. В этот момент ты можешь что угодно говорить, а также всякие гадости, но это временно. У тебя будет своя семья, но она тебе будет помехой в жизни. Мне жаль будет твою будущую супругу, т. к. счастья с тобой она не найдет.</p><p>А моя не бывшая, а и в настоящее время подруга Катя — она не одна. У нее есть еще подруга, с которой они натворят немалое. И хныкать мы не будем, если останемся в старых девах, значит нет в этом мире человека, который мог покорить наши сердца. Я сейчас вспоминаю себя такой беспомощной в прошлом, но в настоящем, это еще как сказать. Оказывается, тети на меня некоторое влияние оказывали. А самостоятельной жизнью я живу уже 5 лет, ни от кого не завися. Это большой срок, чтобы разобраться в жизни и в некоторых людях и благодаря кой-чему узнать их обратную сторону, которая в данный момент будет называться любовью. Мы не будем ждать милостей, и если нужно отдать сердце, мы отдадим их достойным, чтобы взять ихние, чистые и честные, сердца, а не копейки от получки. Грош цена тем людям, которые живут так.</p><p>А сейчас я пожелаю тебе все-таки счастья и не буду писать <emphasis>ультра-слова,</emphasis> не думай, что они красят тебя. Прощай».</p><empty-line/><p><emphasis>Письмо второе (жеманно-сентиментальное)</emphasis>:</p><p>«Привет из Рязани! Здравствуй, Володя! С чисто-сердечным приветом и массой наилучших пожеланий к вам Вера. Володя, письмо я твое получила, но ответ не хотела давать. В связи с тем, мне сказала сестра, что тебя ждет девчонка. Ну, я подумала, когда получила твое письмо, писать или нет? Во-первых, мне жалко девчонку. Она тебя, может, знает, поэтому ждет. А что я?.. В общем, пусть она тебя ждет. А я когда-нибудь, в самый критический момент, попрошу у нее извинения, если, конечно, буду виновата, и займу печальное положение между вами. А сейчас, как говорил (писал) А. Пушкин, не выдержала душа поэта, т. е. моя душа, и я тебе пишу.</p><p>Вовка, ты в каком-то письме спрашивал о моей старости — это безусловно, ведь все живое и неживое на земле и даже земля стареет… Но я обещаю: если я буду старухой, так душа у меня будет молодая. Итак, я буду старухой с молодыми чувствами.</p><p>Фото я тебе вышлю с условием, если ты вышлешь свое настоящее<a l:href="#n_137" type="note">[137]</a>.</p><p>Живу я нормально. Здесь у нас сейчас настоящая Русская зима. Холодно. Да, когда я ехала из дома, так до аэропорта шла пешком, и у меня сильно промокли ноги. Приехав в Рязань, я сильно заболела гриппом. Но сейчас у меня все в порядке. И вот я тебя прошу: береги себя хоть не ради меня, а ради кого-нибудь. А то ведь по своей глупости можно умереть. Это я тебе пишу для всякого случая. А вообще, как говорят, береженого и бог бережет. А пока до свидания. Пиши. Жду».</p><empty-line/><p><emphasis>Письмо третье (с уголовным оттенком)</emphasis>:</p><p>«Здравствуй, Адольф! С приветом к тебе и массой наилучших пожеланий Вера. Милый, пишу тебе письмо с дороги. Еду в Литву, к сестре. Помнишь, я тебе говорила, что, когда ты приедешь, то меня уже не найдешь. А вышло так, что поневоле должна уехать, чтобы не посадили в тюрьму. Понимаешь, как вышло. Оказывается, ясли обокрала Лаурка и Оля из общежития, та, что ты раньше к ней ходил. Оля уехала, а Лаурка все от себя отказала и сказала на меня. Не понимаю, как у нее хватило на это нахальства. Но Кумисов не дурак, он меня даже и не мог подозревать. Он меня вызвал и спросил: «Ты это сделала, только скажи честно?» Я и сказала, что «нет». Я ведь не могла сказать «да», когда я этого не делала. Мне Кумисов и сказал, чтобы мне лучше уехать подальше от неприятностей, а Лаурку он увез в Новороссийск. Вот и я уже в дороге. В общем, милый, думай, как хочешь, и поступай, как подсказывает твое сердце, но я тебе говорю честно, что я не виновата. Дорогой, мне очень тяжело было уезжать с разъезда, но иначе я не могла поступить. Дорогой, я знаю, что ты поймешь правильно. Всё! Напишу с места! Целую крепко! До свидания! Вера».</p><empty-line/><p>Три письма — три характера, три житейские драмы. А ведь они случайно выхвачены из потока… Мы хохотали над ними как сумасшедшие, сопровождая чтение комментариями, которые легко себе представить. И только сейчас, переписывая, я разглядел в этих письмах — во всех трех — тайную, схороненную <emphasis>тоску по иному,</emphasis> саму себя не сознающую за усвоенной пошлостью амбиций, за неуклюжими, безграмотными штампами с чужого плеча. Интересно, что сталось с этими девочками?</p><p>…И много чего еще хотел я вставить в эту повесть. В конце должен был опять появиться почтальон, проезжающий на лошади по дороге и оставляющий на свежевыпавшем снегу черные серповидные следы…</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Но как ни стараюсь я быть точным, а все же картинка получается слишком «гладкая». Память за меня сделала выбор: яркое сохранила, тягостное отбросила. Непосредственных, <emphasis>тогдашних</emphasis> впечатлений не хватает. Перелистал свои армейские записные книжки последнего года службы (в полку связи) и убедился, что для «объективности» надо и из них кое-что добавить.</p></section><section><title><p>Последний год (из записных книжек 1965 г.)</p></title><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>26.04.</strong> Воскресенье. Шоферюги наши перепились. Шестаков и Шпак ходят по казарме и бьют морды <emphasis>молодым</emphasis> — кто под руку подвернется. Мы с Ленькой Ломовым разнимаем. Шестаков пьянее и слабее. Обычно — кротчайший человек, добрый, мягкий. Сейчас в его глазах такая ненависть — смотреть жутко.</p><p>— Леша, Леша, брось ты, в самом деле. Что они тебе сделали? Ложись лучше спать.</p><p>— Нет, Серега, ты забыл, как нас били? Забыл, как мы кровью умывались?</p><p>— Так молодые же не виноваты, они-то при чем?</p><p>— При том. Ты не понимаешь. Уйди лучше с дороги, а то и тебе врежу, не посмотрю, что ты <emphasis>третий год</emphasis>. Уйди, говорю.</p><p>— Не пущу, Леша!..</p><p>Андрюша Широков распахивает дверь в канцелярию:</p><p>— Сидите здесь, товарищи сержанты, а там людей избивают!</p><p>Зуйков, Кривошеин, Чистов срываются со стульев и бегут в казарму. Там кипит уже поголовная драка.</p><p>Вот до чего дошло: грыземся между собой, как пауки в банке.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>11.05.</strong> Женя Головленков, <emphasis>второй год</emphasis>, приблатненный москвич из Марьиной рощи, тоскует ночью, сидя на тумбочке дневального, а я, вернувшись из патруля (мои сонарядники сразу же отправились спать), слушаю его излияния.</p><p>— Вот сижу и думаю: какой же я стал сукой! Эх, узнали бы ребята с Марьиной — долго бы разговаривать не стали. Сказали бы: с комиссарами спутался, Женечка? Еще когда меня только приставили к молодым, я уже понял, чем это кончится. Стоишь перед строем, самого смех разбирает — какие они все жалкие, запуганные, — а вокруг сержанты снуют, секут за каждым твоим движением и, чуть что, стучат Жирехину или сами: ну-ка зайди в канцелярию. А в канцелярии — известно, какой разговор. Вот и орешь на них, как последний фраер. Они боятся меня, я же вижу — боятся. Ух, как они мне остоебенили! Уйдешь от них куда-нибудь, смотришь — уже бежит один, а за ним другой: товарищ ефрейтор, отпустите посрать на пять минут. Идите, говорю, идите н<emphasis>а</emphasis> хуй! Надоели собаки! Не могу я больше! Напьюсь и чего-нибудь натворю — чтоб сняли. Недавно Костылев меня проверял по уставам. Я, конечно, ни в дугу. Он мне: мы вас снимем с командиров отделения. Я ему: спасибо, товарищ майор! большое человеческое спасибо! А в прошлую субботу выпили мы с Бурмистровым и давай плясать — прямо здесь, в коридоре. Кричим, топаем; короче, хипиш страшный! Вошел помдеж, стоит, смотрит. Мы — пуще. А он посмотрел, посмеялся — и ушел. Тьфу ты, думаю, дурак! Разделся, да и лег до отбоя. Мне опять — никто ни слова. Вот гады! Когда не надо, так сразу нарвешься… Все эти сержанты, комиссары — бляди! Особенно Кривошеина ненавижу. Уже два раза я ему морду щупал, а скоро, наверное, совсем убью. Недавно сижу в аппаратной, он заходит и чего-то в распределительном щитке стал ковыряться. Разворочал все, разбросал — и уходит. Я ему: а убирать кто будет, товарищ сержант? Он: сам уберешь! Ах, ты, думаю, зараза! Встал да как дам ему по хлеборезке — т<emphasis>а</emphasis>к он в дверь и вылетел. Ну, говорит, ладно, ты еще пожалеешь. И опять в говно лезет. Нет, хватит, я от Повзика терпел, да и тот меня боялся, а этого сморчка, если не кончит, зашибу к чертовой матери, дешевку! Во какая жизнь! Как генеральские погоны: сплошные зигзаги и ни одного просвета. Сейчас-то еще ничего, а раньше, бывало, стоишь в карауле и предохранитель у автомата шевелишь; трясешься от злости и от тоски. Подумаешь: впереди еще полтора года — ма-ать твою! — любому бы горло перегрыз. А молодых жалко: заскребет их Кривошеин…</p><p>Казарма, казарма! Жалобы, вонь, духота…</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Опять одолевают сомнения: правильно ли я поступаю, верное ли принял решение — так резко изменить курс? Решение мое — не минутный каприз, оно созревало во мне целых пять последних лет. Неудовлетворенность всей своей доармейской жизнью была велика, но избавлюсь ли я от нее на новом пути? Можно ли считать, что я уже вступил на него? Если так, то это ужасно. Я живу сейчас растленно, позорно, я опошлился и измельчился до последней степени. Мои поступки — само безволие, мое отношение к окружающему миру — безразлично и зачастую фальшиво, и все мое существо разложено тупой апатией и скукой. И бесцельно, бесполезно летит время.</p><p>Во всяком случае, поворачивать назад поздно, да и не имеет смысла. На Худ-граф я твердо решил не возвращаться. Остается одно: слепо поверить, что выбранный путь — правильный. Раз уж когда-то я мог приводить многочисленные доводы в его пользу, значит, правильный. И надо начинать раскачиваться. Надо взять себя в руки и сосредоточиться на одном стремлении: поступить этим летом в МГУ.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>17.05.</strong> Вчера, в воскресенье, опять передрались. На этот раз инициатива была за <emphasis>фазанами</emphasis>. Грободелов и Иванов затеяли крупный разговор с Мартыновым в ленкомнате. Коваленко вступился за Мартынова. Грободелов схватился за стул, а рослый Иванов, делая вид, что разнимает драку, навалился на Коваленко:</p><p>— Сержанты между собой разбираются, чего ты вмешиваешься?</p><p>— Молчи, салага борзый!</p><p>— Не твое дело!</p><p>— Я тебе сейчас покажу «не твое дело»!</p><p>С Грободеловым разбирались в канцелярии. Он кричал сержантам:</p><p>— Вы еще не знаете, что такое правильно приложенная энергия. Мы, второй год, вас научим, мы все здесь изменим.</p><p>Общая ругань. Грободелов — Зуйкову:</p><p>— А ты, очкарик, первый дождешься!</p><p>Зуй не выдержал и ударил его. Кто-то добавил. Грободелов кинулся к двери — заперта! Он к окну — оттащили и стали избивать.</p><p>Выпустили. Не успели отдышаться — вбегает Пряхин:</p><p>— Какие вы, к … матери, сержанты, если молодые совсем обнаглели, сладу с ними нет!</p><p>— Да что случилось, Палыч?</p><p>Пряхин дрожал от возмущения.</p><p>— Что случилось, что случилось! Сижу в ленкомнате, никого не трогаю, подходит ко мне этот молодой, Шевельков, спрашивает: «Палыч… — Он меня бояться должен, а он — Палыч!.. — В какую, говорит, очередь демобилизоваться думаешь?» Намеки делает, что они меня тут бить будут, когда третий год разъедется. А вы — что случилось!</p><p>— Ладно, посмотрим. Зови сюда Шевелькова!</p><p>Привели. Пряхин, красный и злой, присел на стул, исподлобья наблюдает. Спрашивают Шевелькова:</p><p>— Ну, что там у тебя произошло с Палычем?</p><p>— Да я — ничего. Просто спросил его, в какую очередь он демобилизуется.</p><p>Пряхина опять подбросило. Подскочил к Шевелькову и неумело — ладошкой — хлопнул его по лицу.</p><p>— Так в какую очередь?</p><p>— Шевельков, Шевельков, — закричали все, давясь от хохота, — говори, что в первую!</p><p>— В первую, — послушно повторил Шевельков.</p><p>— То-то же, — Пряхин сразу успокоился. — Будешь знать, как на стариков тянуть. Ну, кого еще обработать?</p><p>А в казарме в это время бунт давили своими силами. Шпак, Коваленко и другие просто били весь «второй год» без разбора — по одному — в туалете. Били Германова, Урзова, Радевкина, Воронина… Завели в туалет Пенкина, ударили раза два. Он крикнул: за что?</p><p>— Не знаешь, салага?</p><p>После отбоя Кривошеин поднял Иванова и вызвал его в туалет. Увидев себя в окружении «стариков», Иванов вытащил припрятанную финку. «Старики» отпрянули, он бросился к двери. В дверях столкнулся с Андрюшей Широковым, который в тот момент, раздетый до пояса, входил умыться перед сном. В затмении Иванов пустил в ход финку. Удары пришлись в шею и в грудь; кровь моментально залила пол в туалете. Все оцепенели. Первым опомнился Жарик: вырвал финку у Иванова и ударил его в лицо. Накинулись остальные. Били страшно — кулаками, ногами, табуреткой. Кончилось тем, что из штаба прибежал дежурный и, угрожая пистолетом, растащил озверевших «стариков». Иванова, лицо которого превратилось в кровавую кашу, отправили на гауптвахту, потом, разобравшись (голова проломлена), — в санчасть. Андрюшу увезли в госпиталь.</p><p>А я был в трехдневном отпуске. (Предшествующие события восстановил по рассказам очевидцев.) Возвращаюсь утром в казарму — уже началось следствие. Назначен общественный дознаватель — подполковник Трофимов. «Второй год» послал делегацию к майору Костылеву — жаловаться на избиения, злоупотребления, несправедливость со стороны сержантов. Всплывают всё новые факты, в круг расследования вовлекаются новые и новые люди. В роте не осталось, кажется, ни одного невиновного. Мартынова и Тихонова разжаловали до рядовых, Дубинина сняли с должности механика класса, и летят еще головы. Головленков кричал командиру роты Жирехину:</p><p>— Хорошо еще, что одним Широковым отделались: мы бы тут многих перерезали. Вот до чего нас довели.</p><p>Офицеры ходят перепуганные.</p><p>Жирехин собрал нас, «третий год», в ленкомнате:</p><p>— Как будем дальше жить, ребята?</p><p>Руки его заметно дрожали.</p><p>Ну как жить? Как жили, товарищ майор. Что тут поделаешь? Нас-то на первом году били сильнее. И начальство знало об этом. Знало и усмехалось: «Мало били, если жалуетесь…» И вы хотите, чтобы мы, именно мы, вдруг изменили этот порядок, забыли все обиды. Чтобы забыл прошлое Шпак, отмывавший когда-то сапоги от своей крови. Или Жарков, которого сержант Хардиков регулярно избивал в туалете. Вы же сами перед строем назвали Хардикова лучшим ЗКВ в батальоне, а майор Костылев дал ему рекомендацию в партию…</p><p>А пострадал Андрюша Широков — самый добрый и справедливый из нас. И он лежит теперь в госпитале, едва ли не при смерти.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>21.05.</strong> Пользуясь своей постоянной маршруткой, я отправился к Андрюше в госпиталь: ребята просили передать ему чистое белье; кроме того, мы узнали, что следователь и его собирается допрашивать, как всех; нужно было согласовать его показания с нашими. Увязался Жарик:</p><p>— Тоже поеду!</p><p>— Не стоит, Вовка, ты же знаешь, какое сейчас положение…</p><p>— Ничего! Жарков не попадается!</p><p>«Жарков не попадается!» — он меня загипнотизировал своей самоуверенностью.</p><p>— Ну поехали.</p><p>Ушли вдвоем, разыскали госпиталь, через проходную войти не удалось — влезли в окно. Прячась от врачей, рыскали по коридорам, заглядывали в палаты — искали Андрюшу. Нашли. Он бледный (потерял много крови), но ходит легко, улыбается. Страшный вид заштопанных порезов на спине и груди; один из них, в двух миллиметрах от сонной артерии, едва не стал для него смертельным.</p><p>— Как ты, старик?</p><p>— Да ничего, живу… У вас там как?</p><p>— Допрашивают. Раскалываются ребята…</p><p>— Как Иванов?</p><p>— В санчасти.</p><p>— Судить будут?</p><p>— Черт его знает. Замнут, наверное.</p><p>— Жаль парня.</p><p>Через час ушли. В казарму возвращаться не хотелось, отправились… известно куда. Вернулись только после отбоя. Дневальный говорит:</p><p>— Жарков, тебя командир взвода в канцелярии ждет.</p><p>Прихлопнула чижа злодейка-западня! Вот тебе и «Жарков не попадается»!</p><subtitle>* * *</subtitle><p>На следующий день за него взялись всерьез. Допрашивали Костылев и подполковник Скибинский. Купили его элементарно. Спросили: с кем ходил в самоволку? Нет бы ответить: один. А он: «Не скажу!»</p><p>Жали, жали, приперли, наконец, к стенке. Сознался во всем Жарик и выдал меня.</p><p>— Понимаешь, Дюка, я уж решил говорить все, как было: против них не попрешь.</p><p>Эх, Жарик, Жарик, неужели ты не понимаешь, чт<emphasis>о</emphasis> ты наделал? Тебе в худшем случае десять суток губы, а мне — лишение маршрутки, которая обеспечивала мне свободу передвижения и которой я мог бы пользоваться еще целое лето; почти наверняка отнимут возможность сдавать в этом году в МГУ, и, значит, приплюсовываются четыре лишних месяца в армии! Правду говорят: простота хуже воровства. Ну вот, нас вызывают наверх — обоих. Ты уж молчи, теперь я буду говорить.</p><p>Ничего! Не все еще потеряно. Теперь главное — скрыть промежуток времени между госпиталем и казармой, потому что, если они поймут, как я использовал маршрутку до сих пор, выплывут уже такие факты, что мне не отвертеться.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>— Ну, Попадюк, рассказывайте все. И не вздумайте врать. У нас есть возможность проверить ваши показания. Имейте это в виду. Вы были у Широкова?</p><p>— Так точно.</p><p>— Вы знали, что ведется следствие?</p><p>— Так точно.</p><p>— С какой же целью вы поехали к нему?</p><p>— Как — с какой! Навестить товарища. Узнать, как он себя чувствует, не нужно ли чего. Я же в увольнении был, ничего не видел. Вернулся — мне говорят: увезли в госпиталь, весь в крови… Что, как — никто объяснить не может. Что мне оставалось делать?</p><p>— Зачем вы взяли с собой Жаркова?</p><p>— Об этом жалею. Но они же земляки с Широковым, оба из Горького… Как я мог ему отказать?</p><p>— Да нет же! Нас не интересуют ваши эмоции. Мы хотим только узнать, кто именно и зачем поручил вам идти к Широкову. Неужели же вы рисковали только ради того, чтобы, как вы говорите, навестить и помочь. Слушайте, говорите лучше правду, это и в ваших, и в наших интересах.</p><p>— Я правду говорю, товарищ подполковник.</p><p>— Во сколько вы ушли из части?</p><p>— В четыре.</p><p>— Когда вы увиделись с Широковым?</p><p>— Туда было трудно попасть. Мы нашли его только в шесть.</p><p>— Когда вы ушли от него?</p><p>— В девять.</p><p>— Значит, три часа вы просидели там? Неужели вы думаете, что мы вам поверим?</p><p>— Нам было о чем поговорить…</p><p>— И два часа добирались потом до части? Чепуха! Скажите честно, Попадюк, где вы были после того, как ушли от Широкова? Ведь мы все равно все узнаем. Сейчас лейтенант Мирошник поедет в госпиталь и выяснит, так ли это. Можете идти. Где ваша маршрутка? Давайте ее сюда, вы ее больше не получите.</p><empty-line/><p>Теперь — действовать! Я тоже не дурак, товарищ подполковник, и у меня есть дружки на телефонной станции, куда даже вам вход заказан. Через час Мирошник будет в госпитале. Действовать!</p><p>Бегом на АТС.</p><p>— Паладьев, старина, соедини с городом!</p><p>Готово! Набираю номер госпиталя.</p><p>— Алло?</p><p>— Позовите Широкова из 4-й палаты.</p><p>— Мы не подзываем больных к телефону.</p><p>— Говорит главврач его части, майор Лушников.</p><p>— Ладно, сейчас.</p><p>— Широков слушает.</p><p>— Андрюша, Попадюк на проводе. Мы с Жариком засыпались. Сейчас к тебе приедет Мирошник. Имей в виду, мы ушли от тебя в девять. Остальное — правда.</p><p>— Все понял, Сергей, хорошо.</p><p>Теперь — порядок!</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>24.05.</strong> Ничего! Стиснем зубы и будем жить по-новому. И опять природная жизнерадостность берет все-таки верх. Ничего-ничего! Умел грешить — умей и расплачиваться.</p><p>Очень мало шансов, что разрешат сдавать экзамены. И прежде-то стоило больших усилий усаживать себя за учебники, а имея такую шаткую перспективу, делать это еще труднее. Но — надо! Я должен добиться своего, чего бы это ни стоило.</p><p>Такое гадкое настроение — когда подумаешь, на какой ерунде я погорел. Но ничего. Ихнее дело — испугать, наше дело — испугаться.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>6.06.</strong> Патруль по городку: Ваня Брусникин (Ред), я и два «макаронника». Один — старшина Миронов, коренастый, 40 с небольшим, коричневое лицо. Другого не знаю. Длинный, тонкий, сутулый; тоже коричневое лицо и светлые печальные глаза. Разговор их между собой — обычный разговор сверхсрочников-ветеранов.</p><p>— Слыхал, Базанову звезду подкинули.</p><p>— Да ну! Неужели полковник?</p><p>— Точно. И Каминского тоже повысили, и Гарьева. Когда я в эту часть перевелся, все они еще капитанами и старлеями бегали. Из них один Эпштейн уже двенадцать лет в майорах ходит.</p><p>— Да, в этой части офицеры быстро растут. Возьми, например, где-нибудь на границе Монголии, на Дальнем Востоке, на Курилах: мужик бьется, жена больная, дети, — один хрен, не переводят, не повышают, так и увольняется майором, а то капитаном. Он, может, всю войну прошел — не смотрят. Так и гниет человек. А здесь — смотришь: сопляк, только что из училища, какой-нибудь Сорокин, — уже капитан! Нет, здесь они быстро растут.</p><p>— Не скажи. Маслака помнишь? Вкалывал за троих — без толку. А знаешь, почему? Потому что резал всем в глаза правду-матку, не глядел, кто там перед ним. Вот и остался в дураках. Они ведь любят, когда им по шерстке. Кто лучше вытянулся, того к награде…</p><p>— Как твой сынок-то?</p><p>— Здоровый стал оболтус. Тринадцать лет всего, а уж метр шестьдесят.</p><p>— В папашу!</p><p>— Не, не похож. Елда у него длинная отросла, не как у меня. Уже стесняется, чтобы мать ему спину мылила.</p><p>— А учится как?</p><p>— Пары по русскому.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>14.06.</strong> Вышел Иванов из санчасти. Они с Широковым долго разговаривали, прохаживаясь по дорожке перед окном моего «кабинета» (бездействующей летом ротной сушилки): Иванов извинялся перед Андрюшей и просил не передавать дела в суд. Андрюша и не собирается — кроме всего прочего потому, что тогда под суд пойдут Кривошеин и другие. Андрюша потом признался мне, что, хоть и нет у него зла на Иванова, но тот вызывает в нем какое-то гадливое чувство, он стесняется раздеваться при нем, не хочет, чтобы тот увидел шрамы, вообще всячески избегает его взглядов. В какой-то мере это чувство владеет всеми: все отворачиваются от Иванова. Коваленко и Шпак говорят:</p><p>— Мы терпим пока, но это — до первой пьянки…</p><p>Черт! До чего же обрыдло это скотство! Эти людишки, у которых нет иного довода, кроме кулака, а водка — единственное побуждение к поступкам!</p><p>А ты-то сам — другой разве?</p><subtitle>* * *</subtitle><p>С жизнью примиряют только письма, которые приходят от «тамбовских волков». Вот, получил сегодня от Лысого из Тулы, где они с Монесом служат при тамошнем артиллерийском училище:</p><p>«Попадюков, радость моя, здравствуй! И пишу тебе письмо. В боевой и политической подготовке успехов у меня нет, поэтому поговорим о чем-нибудь еще.</p><p>Я нахожусь сейчас в расцвете творческих сил. Продолжение романа пришлю тебе дня через 2–3, т. к. в данный момент имею мало времени, а главы моего романа, правда, не такие длинные, как у Достоевского, но и не такие короткие, как у Фаллады. Чтобы заинтриговать тебя, могу сообщить их названия: глава II — “Дурацкий день господина мэра”, глава III — “Тост за королеву”. Сейчас начал следующую, под названием “Здравствуй, папа!” Хочу тебя немножко повеселить и предлагаю твоему вниманию сочиненную мною речь на похоронах Монеса. Монес, конечно, жив, но для великого искусства это не имеет значения. Итак:</p><p>Сегодня мы провожаем в последний путь, может быть, последнего из великих — Михаила Ильича Монеса. Трудно найти на земле человека, которому было бы неизвестно это имя и который вместе с тем ни разу не оскорбил бы его подозрением или словом. Жизнь Монеса была яркой иллюстрацией к изречению <emphasis>Per aspera ad astra</emphasis>, но, к великому сожалению, эти <emphasis>astra</emphasis> засияют лишь после его смерти, когда удивленное человечество до конца поймет, каким необычайным явлением был Монес. Нужно быть слепым, чтобы не заметить значения Монеса для развития русской, еврейской и всей мировой культуры. Родившись в бедной еврейской семье и учившись на медные деньги, Монес за свою короткую жизнь сумел пройти трудный путь от уличного мальчишки-бродяги до великого мыслителя-гуманиста. Перепробовав множество профессий, он понял и сумел донести до других всю мерзость окружающей жизни. Его ранние стихи о чистой любви в грязном городе приковывают внимание необычным для нас образом восприятия действительности. Взгляд Монеса, одновременно критический и восторженный, позволяет ему в зловонных лужах видеть благотворные источники живой влаги.</p><p>Находясь в ранний период своего творчества под сильным влиянием Достоевского и Кафки, Монес впоследствии в значительной мере освободился от их воздействия. Что бы мы ни взяли из произведений Монеса, будь то последний роман “Понтий Пилат”, или ранние заметки в записных книжках, на первый взгляд бессмысленные и чисто субъективные, или чудесные эссе об архитектуре собора Парижской Богоматери, или обличительные статьи о традициях, или знаменитый, переведенный на все языки мира сборник откровенно порнографических новелл “Дорогая, ложись к стенке”, — везде нас, прежде всего, поражает необычайная глубина проникновения в человеческую психологию, точное определение причин, расшифровка несообразностей.</p><p>Безусловно, литература была основной профессией Монеса, но, если бы я не упомянул о Монесе-художнике, Монесе-композиторе, Монесе-режиссере и актере, Монесе-ученом, можно было бы и не начинать эту речь. Тем и велик Монес, что в каждой области культурной жизни он оставил заметный след. Его монументальные полотна “Процесс над Оппенгеймерами”, “Елена и Парис, поедающие яблоко”, его знаменитые этюды к так и не завершенной картине “Тротуар”, его нашумевший шедевр “Адам, познающий Еву”, со столь необычной трактовкой образа Адама, наконец его приведший в исступленный восторг современников портрет герцога Волоховского свидетельствуют о бесспорной гениальности Монеса-живописца. Его джазовые песенки напевает весь мир, а написанная в годы юности опера “Черная икра” до сих пор не сходит со сцены многих и многих театров.</p><p>Развитие некоторых моментов теории относительности, а также оригинальные работы в области онкологии принесли Монесу, к сожалению в день его смерти, Нобелевскую премию. А если мы вспомним великолепный фильм “…Ни всякого скота его”, поставленный Монесом по собственному сценарию, и мастерское по психологизму и проникновению в образ исполнение им главной роли капитана Гиндеса (здесь, душа моя, элемент юмора, который тебе непонятен без объяснения: Гиндес — дирижер оркестра, куда Монес пристроился ударником. Принцип игры — тот же, что и на баяне, помнишь, да? Так что сам понимаешь…), то мы смело можем поставить Монеса в один ряд с великими деятелями кино — Гриффитсом, Чаплином, фон Штрогеймом, Эйзенштейном, Феллини.</p><p>Быть столь богатым душевно и жить в бедности, зачастую не имея куска хлеба, — удел великих людей. Алкоголизм, этот хронический порок российской интеллигенции, не обошел и Монеса, что, несомненно, наложило некоторый отпечаток на его творчество и послужило отчасти причиной его преждевременной смерти. Он умер рано, не дописав, не доиграв, не сказав всего, что хотел, зато истратив последнюю копейку. Прощаясь с Монесом, я обвиняю вас, которые теперь будут возносить его до небес, а еще день назад не упускали случая плюнуть ему вслед. Он прошел свою жизнь гордо и одиноко. Он хотел жить по-своему и по-своему он жил, оставляя без внимания ваш злобный вой и мелкую жестокость.</p><p>Я прощаюсь с тобой, Монес. Спи, друг. Я вынужден сказать над твоим гробом горькую правду: человечество неисправимо.</p><p>(Речь герцога Волоховского неоднократно прерывалась рыданиями, обмороками и истериками присутствующих. Слышались крики: “Кого мы потеряли!”, “О, Монес, прости!”, “Волоховский, ты открыл нам глаза!” и пр.)</p><p>Вот, душа моя. Монес был страшно доволен. Если тебя не затруднит, перешли это письмишко Осипову с Савицким, ибо мне не хочется переписывать еще раз. Я устал.</p><p>Ну-с, вот и все, моя прелесть. До свидания. Жду ответа, как соловей лета. Целую. Герцог Волоховский».</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>18.06.</strong> Заниматься, заниматься! Осталось полтора месяца, а сделано только: английский язык (грамматика) и половина русского.</p><p>Я почти совсем перестал высовывать нос из своего «кабинета». Целыми днями сижу в этом мрачном, сыром и темном помещении, похожем на тюремную камеру. В семь заканчиваю работу, отодвигаю на подоконник банки с красками и кисти, отставляю к стене планшеты и берусь за грамматику. За моей спиной в это время два баяниста наяривают каждый свое и поминутно заглядывают ребята — посидеть, поболтать. Содом! — а я учусь. Все в волейбол — а я учусь. Все к телевизору — а я учусь. Все в увольнение — а я учусь… А вдруг все напрасно?</p><p>Встаю по-прежнему в 5.30, за полчаса до подъема, занимаюсь гимнастикой с гантелями и эспандером. Потом, вместе со взводом, — на зарядку. После зарядки — перекладина и табурет, заменяющий мне брусья. Через два дня на третий — час со штангой. Мышцы заметно прибавляются.</p><p>Даже если все напрасно, эти месяцы я буду вспоминать с гордостью. Месяцы, когда я переломил себя.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>19.06.</strong> Послезавтра выезжаем на учения. Палатки высушены, проветрены, увязаны и погружены на машины. Погружены колья, кабельные катушки, доски. Погружена аппаратура. Погружено все, что может пригодиться в лагере и на связях.</p><p>Уложены вещевые мешки, шинели и плащ-палатки свернуты в скатки и приторочены к вещмешкам. Автоматы и рожки протерты от масла и стоят в пирамидах. Все готово, мы ждем только сигнала.</p><p>Механики не вылезают из аппаратных: подключившись к сети, в последний раз проверяют аппаратуру. В ленкомнате заседают водители УФПС, раскладывают маршрут движения по часам и минутам, уточняют повороты, учитывают каждую мелочь. В бытовке сидят экспедиторы, обсуждают наиболее эффективные методы работы. Водители то и дело забираются под свои ЗИЛы — в дороге не должно случиться ничего непредвиденного. В других подразделениях то же самое. Вся часть настороженно притихла и изготовилась к броску.</p><p>И вот в одну из ночей по громкоговорящей связи объявят:</p><p>— Тревога! Тревога! Тревога!</p><p>Мы соскочим с коек, разберем оружие, подсумки, противогазы и бросимся к машинам. В темноте зарычат моторы, и сотни боевых машин одна за другой выйдут на пустынное шоссе. В пункте сосредоточения мы сколотимся в колонну и помчимся навстречу рассвету…</p><subtitle>Зуйков</subtitle><p>Дневальный разбудил Васю Зуйкова за пятнадцать минут до подъема, значит, без четверти шесть. Старший сержант Зуйков замещал старшину, и его всегда будили до подъема (так уж было положено), иногда и ночью — если случалось что-нибудь чрезвычайное.</p><p>Едва дневальный тронул его за плечо, Вася сразу открыл глаза, в которых и следа не было сонной одури, — они казались маленькими на широком румяном его лице — подслеповато прищурился и сказал: «Ага». И сразу все увидел. И косые солнечные лучи, пронизывающие казарму, и ряды двухъярусных железных коек, и в беспорядке лежащие тела, распластанные или скрюченные с головой под одеялами — поближе были свои, третий взвод, а подальше, через проход, точно так же спали разбитные ребята из автомастерской. Вчера полночи ржали, вспомнил про них Вася, сегодня хрен встанут. И еще вспомнил, на чем вчера кончился день и чего не успели сделать, а учения начинаются послезавтра, и что надо сделать сегодня. Суббота сегодня. — Вася уже натягивал штаны. — Надо успеть.</p><p>Недоспано было не пятнадцать минут — допоздна после отбоя он просидел над учебником Зельдовича, — но недосыпы эти стали уже привычкой.</p><p>Вася прошел босиком по нагретому солнцем полу к своей табуретке и стал обуваться. Успеть надо к обеду — он уже прикидывал, кого куда поставить, чтобы все были заняты и работа бы шла побыстрей, — потому что сегодня намечено было попасть в увольнение.</p><p>Увольнение, к которому Вася готовился, не было обычным увольнением, которого солдат ждет месяц, или два, или больше, а дождавшись, не знает, куда себя девать в чужом городе и как распорядиться полученной ненадолго свободой, делает вид, что веселится вовсю и, притворяясь трезвым, возвращается в казарму, которая кажется вдвое постылой, — в такие увольнения Вася ходил изредка. Сегодня же предстояло другое. Он даже волновался немного, когда думал об этом. Да, совсем другое. Засовывая в карман полотенце, он прищурился в окно: черт, хорош денек!</p><p>Он шел по коридору — немного приземистый, сложенный из широких, угловатых мускулов — стремительный, легкий, подобранный, похожий на умную собаку, которая выбежала на прогулку и, натягивая поводок, весело принюхивается к сюрпризам начавшегося дня.</p><p>— Стоим, Брусникин? — бросил на ходу дневальному, понурившемуся у тумбочки.</p><p>Брусникин, медленный на ответ, успел только выпрямиться да проследить за Васиной голой спиной, пока она не скрылась за дверью туалета. Там другой дневальный сонно поливал кафельный пол из шланга.</p><p>— Поздновато, — заметил ему Вася; тот головой мотнул, не отвечая. — Поздновато, говорю!</p><p>Вася почистил зубы и с удовольствием вымылся, потом кряхтя полез на четвереньках в раковину для мытья сапог. Вода из крана не могла залить его обширную спину — только струйки разбежались по позвоночнику и в подмышки.</p><p>— Хорошо-о, — прохрипел Вася. — Шевельков, обдай-ка из шланга.</p><p>А когда тот подошел, спросил его снизу, отплевываясь от воды:</p><p>— Дежурный по части — кто? Костылев? Не приходил, да? А если бы пришел? Приключений ищете? Ладно, хорош. Спасибо.</p><p>Он растерся полотенцем и снова сунул его в карман.</p><p>— Смотри, — сказал, уходя, Шевелькову, — ленивая вошка тоже первая под ноготь попадает.</p><p>Из казармы в коридор навстречу Васе, потягиваясь, вышел сержант Кривошеин, уже одетый, с нарукавной повязкой и штык-ножом у пояса, — дежурный по роте. Его тоже только что разбудили, хотя полагалось час назад.</p><p>— Привет, Зуй, — сказал он сквозь зевоту.</p><p>— Привет-привет, — отозвался Вася. — Хреново службу несете, солдаты.</p><p>— Ничего, — Кривошеин махнул на него рукой, — не застукали. Что мы, первый год — выпендриваться?</p><p>— Ух ты, Коряга! — Вася неожиданно повернулся и схватил его поперек туловища. — Ух ты, котяра ленивый! Сейчас мы эту лень из тебя вытряхнем…</p><p>— А я тебя — ножом. Чтоб не тянул на стариков.</p><p>— Посмотрим, посмотрим, — урчал Вася, все туже сжимая руки и отрывая Кривошеина от пола.</p><p>— Пусти, бугай!..</p><p>Они топтались и тискали друг друга в тишине спящей казармы — два молодых здоровых парня — утром, в субботу.</p><empty-line/><p>На койках уже шевелились. Уже кое-где выглядывал из-под простыни ошалелый спросонья глаз, и храп прекратился. Назревал подъем.</p><p>Вася слегка запыхался после возни с Кривошеиным и ощущал литую от холодного обливания силу своих мышц. Он быстро, привычными движениями заправил койку и — только успел разровнять одеяло:</p><p>— Подъем! — громыхнул Кривошеин от входа.</p><p>И сразу же заскрипели все койки в казарме.</p><p>— Подъем, рота! Строиться на физзарядку! — тонко, с хрипотцой выкрикнул Вася, торопясь между табуретками по проходу.</p><p>— Подъем, подъем, первый взвод! — кричал Кривошеин.</p><p>— Второй взвод, подъем!</p><p>— Третий взвод!..</p><p>— Четвертый!.. — раздавалось в разных концах казармы.</p><p>Первый взвод, в котором были одни первогодки, поднимался ладно: там только одеяла летели, и видно было судорожное одеванье; на них покрикивал их замкомвзвода Кривошеин. Второй взвод, в котором большинство составляли «старики», неохотно свешивал ноги с коек и лениво между собой переругивался. Четвертый взвод и третий — Васин, — где было довольно тех и других, поднимались вразнобой. Автомастерская, избалованная отсутствием дисциплины, как и предполагал Вася, подниматься не думала, лишь чей-то голос прогудел из того угла:</p><p>— Тише орите, сволочи, дайте поспать рабочему классу.</p><p>Вася только выбрался из прохода, сразу направился туда — там все лежали, демонстративно завернувшись с головой в одеяла. Вася надел очки.</p><p>— А ну, подъем. — Он потрогал крайнего на верхней койке.</p><p>— А, Зуй, — узнали из-под одеяла. — Иди-ка ты… подальше.</p><p>Вася мог бы и не вмешиваться. Автомастерская не подчинялась ему, но любой офицер, зашедший во время подъема в казарму (а казарма была возле самого штаба), не стал бы разбираться, кто здесь свои, а кто чужие, — просто запомнил бы за ротой непорядок, а потом доложил куда следует.</p><p>— Подъем, — повторил Вася, не повышая голоса, и снова потрогал крайнего.</p><p>— Иди ты, в самом деле! — возмутился тот, выпрастывая голову. — Целый день вкалываем, поспать нельзя!</p><p>— Слышал я, как вы вкалываете. — От Васи трудно было отделаться. — Подъем.</p><p>— Смирно! — крикнул в коридоре Брусникин, и полуголые люди застыли в проходах.</p><p>Стало тихо. Слышно было, как пробежал по коридору Кривошеин и громко отдал рапорт.</p><p>— Никак дежурный по части? — зашевелилась автомастерская. — Встаем, ребята!</p><p>— Вольно! — крикнули в коридоре.</p><p>Дежурный по части вошел в казарму.</p><p>— Кто за старшину?</p><p>— Я, — сказал Вася.</p><p>— Плохо встает рота.</p><p>— Нормально встает.</p><p>Вася прошел мимо него и обернулся:</p><p>— Выходи строиться на улице!</p><empty-line/><p>Вася вел взвод бегом по асфальтовой дорожке. Мимо казармы учебного центра, где он отбарабанил первый год службы; он на бегу покосился в открытые окна: вот где давали жизни!.. Мимо казарм четвертого и пятого батальонов. У казармы пятого, последней в ряду и самой дальней от штаба, стояло несколько полуголых — тоже «старики», торопиться некуда, — покуривали на солнышке. Здесь Васю узнали:</p><p>— Братцы, это Вася!</p><p>— Привет, Зуек!</p><p>— Ты все пашешь?</p><p>И он улыбался им, пробегая, румяным своим, простодушным лицом, на котором, если бы не очки, совсем не заметны были бы умненькие хитрые глазки. Улыбался, но не упускал из внимания топот сапог позади и, не останавливаясь, повернул налево, мимо стадиона и спортзала, потом опять налево, мимо столовой и котельной, и перед учебным корпусом перевел взвод на шаг.</p><p>— Дышим! — скомандовал и сам поднял, развел руки. — Стой! Нале-во! Разомкнись!</p><p>Повсюду на территории части, куда ни взглянешь, бежали в разных направлениях или стояли на месте, согласно и враз взмахивая руками, белели сотнями тел полуголые взводы и роты.</p><p>— Рывки руками начинай! Раз, два! Раз, два! — командовал Вася.</p><p>Сам он выполнял каждое упражнение, с удовольствием хрустя суставами — а иначе какой же толк! — успевал при этом вести счет, не теряя дыхания, и наблюдал за подчиненными.</p><p>— Пенкин, резче!</p><p>Обоих шоферов взвода, Чернецкого и Шестакова, не было, конечно. Не было Шумарина, Ломова, Корнеева, Джемы. Из «стариков» один Дюка, увлеченный физическим совершенствованием, как всегда, был в строю, да еще присоединился сегодня Овечкин и старательно вслед за Васей выполнял упражнения. Неспроста он старается, отметил Вася.</p><p>— Руки в стороны! Наклонились! Мельницу!</p><p>В казарму прибежали последними. По коридору уже сновали с полотенцами, другие, стоя на табуретах, заправляли койки.</p><p>— Всегда мы позже всех, — ворчал Пенкин, «второй год»; он отдувался после бега и морщил лицо, как от изжоги. — Опять помыться не успеем.</p><p>— Успеете, — отозвался Вася, не оборачиваясь, — все успеете, Пенкин. Надо успевать.</p><p>Он поймал за рукав Кривошеина:</p><p>— Куда, Коряга?</p><p>— На заготовку, куда.</p><p>— Ага, забегал!</p><p>— Забегаешь. Жирехин пришел. Не пришлось бы и тебе побегать: он тебя вызывал. Давай, Вася, он в канцелярии.</p><p>Так, подумал Вася, кто-то из наших нарвался. Или Костылев про подъем стукнул. Одно из двух.</p><p>И все-таки утро было хорошее! Он подошел к гимнастической перекладине, поставленной поперек коридора, подпрыгнул, подтянулся до середины груди, легко вышел в упор и оттуда, сверху, торжествующе и лукаво блеснул очками на казарменную суету.</p><empty-line/><p>Командир роты майор Жирехин был один в канцелярии, сидел за своим столом в глубине узкой комнаты, спиной к окну.</p><p>Вася постучал и, войдя, доложил как положено. Прошлогодняя гимнастерка, посветлевшая от многих стирок, плотно облегала его плечи и грудь; полоска свежего подворотничка и значки — Вася носил только комсомольский и классность — делали ее почти нарядной. (Значками отличника и разрядника он пренебрегал, а недавно выданную медаль за двадцатилетие считал незаслуженной, поскольку Победу завоевали без его участия.)</p><p>Жирехин взглянул исподлобья и начал сразу:</p><p>— Ну, что будем делать, Зуйков? Хорошего разговора у нас с тобой не получается.</p><p>— А в чем дело, товарищ майор? — как будто не понял Вася. Он даже брови поднял и глуповато заморгал под очками.</p><p>— В чем дело? — Жирехин тоже как будто удивился — странной Васиной недогадливости. — А в том, товарищ сержант, что как будем «третий год» подтягивать? Или, может, по домам их распустим? Или мне всех поголовно отправлять на гауптвахту? А? — Вася все еще не понимал. — Ну что ж ты молчишь, решай. Ну давай: ты Жирехин, я Зуйков, — решай! Ну!</p><p>Майор помолчал и с деловитой уверенностью, точно хлеб нарезая, продолжил:</p><p>— На зарядке они у тебя сегодня были? Молчишь? А я знаю: не были. Отсиживались за казармой. Половина второго взвода и твои тоже: Корнеев, Ломов и прочие. Солнышка пососать захотелось! А мышей уже давно не ловят. Кто? — третий год! Те, на кого мы больше всего надеемся. Спрашивается: где же сержанты? Какого же мы… извините, навесили вам эти лычки?</p><p>Жирехин опять помолчал и сам себе ответил:</p><p>— А сержанты в институт готовятся поступать, им некогда следить за порядком. Ведь готовишься, Зуйков? Ночами небось не спишь? Но ты вот что учти: мы тебе даем такую возможность, мы ее и отнимем. Ясно? Демобилизуешься последним, если не будет порядка.</p><p>— Что я могу сделать, товарищ майор? — Вася ровно сказал.</p><p>— Что сделать? — Жирехин опять удивился. — Ты же сержант. Ты — старший сержант. У тебя власть. А ты спрашиваешь, что делать. Мне — чтоб порядок был, а ты там как знаешь. И учти: спрашивать буду не с них — с тебя.</p><p>— Разрешите идти, товарищ майор?</p><p>— Постой. У тебя с аппаратурой — как?</p><p>Вася доложил, что с аппаратурой порядок, погрузили и проверили почти всю, осталась только сорок восьмая машина, но к обеду и она будет готова.</p><p>— Смотри, Зуйков, выезжаем в понедельник, знаешь? Управитесь?</p><p>— Должны, товарищ майор.</p><p>— Ладно, с тобой ясно. Иди. Но разговор наш запомни.</p><p>— Есть! — Бросив ладонь к пилотке, Вася четко повернулся и пошел к двери.</p><p>Жирехин, наклонив голову, следил за ним, а когда Вася взялся уже за дверную ручку, сказал:</p><p>— Объявишь во взводе: завтрашние увольнения отменяются.</p><p>— Почему, товарищ майор? — Вася повернулся. — У нас же все готово.</p><p>— Приказом по части воскресенье объявлено рабочим днем. Сегодня пойдут по одному человеку от взвода. У тебя кто сегодня?</p><p>— По очереди — я и Пенкин.</p><p>— Вот выбирайте там. В обед доложишь. Все.</p><p>И Жирехин наклонился к своим бумагам.</p><p>Вася хотел сказать что-то и постоял немного, покачиваясь с ноги на ногу, но ничего не сказал, щелкнул пальцами и вышел.</p><empty-line/><p>Рота построилась перед казармой — в две шеренги, повзводно — на утренний осмотр. Жирехин сам присутствовал при построении: поджав губы, смотрел из-под надвинутого козырька, как солдаты выбегали из казармы и, пугливо на него оглядываясь, обдергивая гимнастерки, толкаясь и переступая ногами, занимали места в строю, а когда строй был наконец готов и замер, он, не слушая рапорта, вышел на середину и сказал:</p><p>— Долго, очень долго строились. Здравствуйте, товарищи!</p><p>Рота громко рявкнула приветствие, но майор и тут не выразил удовольствия. Бесстрастно выслушал и отнял руку от козырька:</p><p>— Вольно! Командирам отделений — приступить к утреннему осмотру. Сержанты, кроме Зуйкова, — ко мне в канцелярию.</p><p>И пошел, ни на кого больше не глядя.</p><p>Вася шагнул из строя и повернулся лицом к своему взводу. И тут же за ним шагнул ефрейтор Шумарин, командир второго отделения. Он встал рядом с Васей и сказал ему:</p><p>— Зачем тебя Жирехин вызывал? — спросил тихо, показывая, что разговор касается только их двоих, но достаточно громко, чтобы слышали другие, и таким тоном, словно ему известно было, о чем говорил с Васей Жирехин, но он спрашивает только так, для уточнения.</p><p>— После поговорим, — сказал Вася и скомандовал: — Первая шеренга, два шага вперед, марш! Кру-гом!</p><p>Он пошел между раздвинувшимися шеренгами, пристально через очки разглядывая каждого. И Шумарин тоже пошел, немного опередив Васю. Он всегда держался так, что со стороны могло показаться, будто в третьем взводе два замкомвзвода, а не один. Был он комсоргом роты, все хватал на лету, пользовался доверием замполита и уже подал заявление в партию.</p><p>— Кравцов, забыли, когда брились? — говорил Шумарин. — В нарядах у меня давно не были? Лобанов, ремень подтяните! Солдат называется…</p><p>Вася шел своим чередом.</p><p>— Корнеев, сапоги чистить. И пряжку. — Он чуть приостановился и слегка рукой шевельнул, показывая, что именно нужно чистить. Так у них распределялось с Шумариным, что тот покрикивал, а Вася — добивался.</p><p>— Да Вась, да ведь вчера только, — затараторил Корнеев, правдиво расширяя глаза то на сапоги, то на Васю.</p><p>Но Вася не тратился на ненужные слова или жесты.</p><p>— Чистить, — повторил он, проходя, и остановился перед Пенкиным: — Воротничок когда будем пришивать?</p><p>— Так ведь, товарищ старший сержант, откуда же взять время? — Пенкин держался развязно, как привык держаться со всяким начальством, если не ожидал от него немедленной расправы. — С зарядки приходим последними, тут помыться не успеваешь…</p><p>— Другие успевают.</p><p>— Так вам легко говорить: у вас к подъему все готово, а Корнеева послали сапоги чистить, и вон Кравцов стоит небритый.</p><p>— Хотите, чтобы я вас будил до подъема? — Вася по-прежнему был спокоен. Он стоял перед Пенкиным, чуть ниже его, но шире в плечах, собранный и легкий.</p><p>— Нет уж, не надо. — Пенкин говорил уже совсем нагло, подрагивал ногой и свойски улыбался Васе. — Не надо меня будить до подъема. А только если задерживаете взвод на зарядке, то и требовать не имеете права.</p><p>Вася смотрел на него. Его глаза, которые даже за очками казались маленькими на простоватом лице, стали еще меньше, сделались, как стальные шарики, и этот взгляд трудно было выдержать.</p><p>— Идите, Пенкин, — только и сказал.</p><p>И пошел дальше. Закончив осмотр, он отдал распоряжения на сегодняшний день — то, что продумал, едва поднявшись, — чтобы не терять времени на разводе и кое-что успеть еще до завтрака.</p><p>— Теперь вот что. Завтрашние увольнения отменяются. Ломов и Овечкин остаетесь, значит. Будем работать. Вопросы есть?</p><p>— Ну во-от, — сказал Ломов. — Вася, я же два месяца не был.</p><p>— У нас всегда так, — зловеще сказал Джема.</p><p>Но видно было, что сказали просто так. Этого надо было ожидать. Овечкин опустил голову.</p><p>— А сегодняшние? — спросил Пенкин. Он уже снова был в строю.</p><p>Вася на него посмотрел.</p><p>— Ну что, успели? — Он чуть усмехнулся. — Это же недолго — воротничок пришить. Что — сегодняшние?</p><p>— Увольнения — будут? Или тоже отменяются?</p><p>— Вы записывались?</p><p>— Так точно.</p><p>— Ну вот и ждите. Все в порядке очереди.</p><p>И Вася скомандовал:</p><p>— Разойдись! Третий год, остаться.</p><p>Со «стариками» было трудно. Теперь, когда «молодые» разошлись, от строя осталось одно название. Мы стояли полукругом, вроде бы и в строю, а вроде бы в приятельской беседе окружив Васю. Все вместе служили с самого начала и, хотя Вася пришел во взвод позже и сразу младшим сержантом, его приняли как своего; для одногодков он стал не командиром, а как бы первым среди равных. И он дорожил теми негласными обязательствами, которое товарищество накладывало на него.</p><p>Но еще и другой груз давил Васю: Жирехин, утренний разговор с ним и недвусмысленное его предупреждение.</p><p>— Так как же? — спросил он. — Будем молчать?</p><p>— Это ты про зарядку?</p><p>— Да надоело уже, Вась, бегать.</p><p>— Молодые пусть бегают.</p><p>«Старики» были готовы и заговорили все сразу. Не в первый раз Вася слышал все это. Он сказал:</p><p>— Так молодые с вас пример берут. Скоро тоже ни хрена делать не будут.</p><p>И на это ответ нашелся.</p><p>— Ну, это мы еще посмотрим, — сказали с угрозой.</p><p>— А что — посмотрим? — говорил Вася. — Вам можно, а им нельзя? Слыхали, как Пенкин разговаривать начал? На вас глядя.</p><p>— Давно его не учили, салагу, — опять с угрозой.</p><p>Это было товарищество, которое и поддерживало его, и подводило, коллективный авторитет, перед которым он был одинок, та зыбкая почва, на которой он старался удержаться.</p><p>— А вас-то кто учить будет? Мне тоже неохота от Жирехина втыки получать, — говорил Вася. Что он еще мог сказать?</p><p>Уже была команда дневального строиться на строевой тренаж. Пора было расходиться.</p><p>— Ладно, Вась, больше не повторится, — заверили его.</p><p>И разошлись.</p><p>Хотя Вася точно знал, что повторится, и не один раз. Его чугунное упорство и жесткий его приказ могли бы принудить нас к полному подчинению, но — не больше. Вася отлично понимал, что значит это «не больше».</p><p>Овечкин подошел к нему:</p><p>— Вась, мне-то как теперь быть?</p><p>— А что такое? — Вася на него слегка поднял брови.</p><p>— Ну с увольнением-то? Завтра не пускают…</p><p>Да, вот еще и увольнение сегодняшнее, вспомнил Вася. Чертов Пенкин!</p><p>А Овечкину ответил:</p><p>— Ничего не поделаешь, Коля. — И широко вдруг улыбнулся, потрогал его за плечо; крохотный шрамик над верхней губой придавал Васиной улыбке простодушное лукавство. — Приказали, значит — все.</p><p>И добавил:</p><p>— Что ж тут поделаешь?</p><p>А сам подумал: неспроста, значит, ты, Коля, сегодня старался. А зря.</p><p>Овечкин кивнул удрученно и опять повесил голову, как давеча в строю. Всегда он так опускал голову, когда обманывался в своих ожиданиях, — вроде бы и покорно, но под покорством и робостью этой продолжая со страстью ожидать, что все еще как-нибудь переменится, кто-то вступится за него и устранит помеху.</p><p>— Мне очень нужно, Вась, — сказал он еле слышно.</p><p>Васины глаза отвердели.</p><p>— Ничего не выйдет.</p><p>Но помощь, которую ожидал Овечкин, уже подоспела, и слова, которые он не решался произнести, прозвучали.</p><p>— Может, сегодня его? Вместо Пенкина? — сказал Шумарин.</p><p>— Ничего не выйдет, — повторил Вася и пошел ко взводу, который строился уже перед входом в казарму.</p><empty-line/><p>После завтрака грузили аппаратуру. Чернецкий подогнал машину к учебному корпусу, и прямо с развода Вася привел туда свой экипаж. Тяжелые стойки П-313 выносили из класса, устанавливали и закрепляли их в аппаратной, а другая машина стояла у автомастерской, там работал экипаж Шумарина, и еще двоих Вася послал на склад за кабелем.</p><p>Все были заняты, и работа шла. За работой, за распоряжениями Вася никак не успевал обдумать, чт<emphasis>о</emphasis> же он все-таки ответит Жирехину. После обеда — кого назовет?</p><p>Он отключал кабели от стоек, подтягивал свободные болты на платах каналов и надевал крышки. Потом четверо брали размонтированную стойку за ручки и, сгибаясь от тяжести, выносили ее из класса, а Вася переходил к следующей. Кроме него в классе был еще Джема — сидел в углу над ящиком с инструментами и что-то там перекладывал, болты сортировал, что ли: из-за худой Джеминой спины доносилось методичное позвякиванье. С Джемой было хорошо: ему не надо было ничего приказывать и разъяснять (да он и не понимал объяснений), он сам находил себе работу. А методичное позвякиванье не мешало ходу Васиных мыслей.</p><p>Вася казался спокойным, вернее таким, как обычно, а между тем решение не приходило. Он не торопил его, потому что знал наверняка, что в нужный момент оно появится — решение, — как оно всегда у него появлялось, а только сосредоточен был, чтобы не пропустить этот момент.</p><p>Погрузка подходила к концу, когда в класс вбежал Шумарин.</p><p>— Вась, разводной ключ у тебя есть? — крикнул оживленно.</p><p>Видно, у них там все ладилось.</p><p>Вася кивнул на Джемину спину: возьми у него. Шумарин взял ключ и помедлил — четверо, подвывая от тяжести и шаркая ногами, выволакивали стойку в коридор. Когда они вышли, Шумарин сказал:</p><p>— Не пойму я тебя. — В голосе его слышалось раздражение. — За один только воротничок сегодня его можно было бы вычеркнуть. И он еще грубит, салага! Чего ты ему спускаешь? А вместо него пустить Овечкина. — Вася затягивал замки на крышке, и Шумарин не видел его лица. — Колька со мной говорил, ему действительно нужно. Он же наш парень, третий год, почему мы должны отдавать предпочтение салаге?</p><p>Вася не отвечал, и Шумарин сказал еще:</p><p>— Он же теперь месяц со своей Светкой не увидится, Колька-то. Пусть пойдет. — Он сказал это уже не раздраженно и не ища объяснений, — он просто советовал.</p><p>Вася кончил с замками и посмотрел на него.</p><p>— Чего это ты расхлопотался? — спросил добродушно. — Колька разве сам сказать не может?</p><p>Впрочем, это его не интересовало. Тут решать было нечего. Тут-то все было решено. Он просто оттягивал время, чтобы не говорить главное.</p><p>Хоть бы Джемы здесь не было. Вечно его не замечают, — подумал.</p><p>— Да какая разница, кто скажет, — опять разгорячился Шумарин. — Дело-то не в этом.</p><p>— А в чем?</p><p>— Нам с тобой третий год надо поддерживать, понял? Нам на стариков надо опираться. — Шумарин догадался наконец, оглянулся на Джему и понизил голос. — Надо идти навстречу людям. Своим людям, понимаешь? Это же <emphasis>политика</emphasis>: ты им, они тебе. — Шумарин втолковывал, как маленькому. — Салаг, Пенкина они тебе прижмут, тогда и будет у нас порядок. Видал, как у Кривошеина: сказал — и все. А ты хочешь, чтобы всем поровну. На всех ведь не обопрешься, Вася. Надо знать — на кого. Тот же Пенкин — что ему делать в увольнении? Он напьется или опоздает, подведет нас всех. Оно тебе нужно? Вычеркни ты его, пусть идет Колька. Он же свой, товарищ, вот и пойдете вдвоем.</p><p>Шумарин говорил, а Вася думал: уж кто подведет, так это Овечкин. С чего бы это вы так снюхались? Да только напрасно стараетесь. Овечкин сегодня не пойдет. И Пенкин не пойдет. Я пойду.</p><p>Вот именно, думал Вася, всем поровну. Это Кривошеин всем поровну: у него во взводе одни первогодки, старики из других взводов помогают ему кулаками, а за них он не отвечает, еще бы не было у него порядка.</p><p>«Неправда! — хотелось ему сказать. — Не в салагах тут дело. Из-за вас, из-за стариков скребет меня Жирехин. А разве я не иду вам навстречу? Вам все мало…»</p><p>Но уже ничего не оставалось, как сказать главное.</p><p>— Сегодня пойдет один, — сказал он и посмотрел прямо в глаза Шумарину.</p><p>Замолчали. Только Джема продолжал позвякивать железками в своем углу, но и он, наверное, услышал.</p><p>— То есть как? — моргнул Шумарин. — Это Жирехин распорядился? Ага… Ясно. Так что же ты сразу-то?.. Ну и правильно. Да, а как же Пенкин? Если хочешь, я сам с ним…</p><p>— Посмотрим, — сказал Вася.</p><p>— А-а, — понял Шумарин. — Ну и Васек! — Он засмеялся и покрутил головой. — А я с ним толкую! Ладно, я пошел.</p><p>Легко сказать — вычеркни, думал Вася. Разве это можно — просто так?</p><p>Он смотрел на дверь, за которой скрылся Шумарин; глаза его за очками стали совсем маленькими и смотрели твердо.</p><p>Странный скачущий смех раздался в классе. Вася обернулся:</p><p>— Ты чего?</p><p>— Так и будешь на них горбить, — сказал Джема непонятно. — Ты им, они тебе…</p><empty-line/><p>Четверо, носившие стойки, вернулись в класс. Они отдувались и были красны от жары и перенесенного напряжения.</p><p>— Отдохнуть бы, товарищ старший сержант, — сказал Пенкин.</p><p>— Чего там отдыхать, последняя осталась, — сказал Вася и стал наклонять, валить на себя стойку. — А ну, ощетинились!</p><p>— Эх, ешь — потей, работай — мерзни, — пробормотал Пенкин и встал рядом с Васей. — Давайте, товарищ старший сержант!</p><p>— Сейчас мы из нее сделаем отбивную, — кряхтел Вася.</p><p>Стойку положили. Вася выпрямился и посмотрел на Пенкина. У того черные волосы прилипли на висках, и Вася вдруг понял, что <emphasis>за воротничок</emphasis> он его не накажет. И сразу все решилось.</p><p>— Ну, кто еще храбрый, подходи. — Он первый взялся за ручку. — Раз, два, взяли! Кто не взял, тому легче…</p><p>Стойку подняли и понесли.</p><p>— Давай, давай, оживляй ее, собаку! — подбадривал Вася.</p><p>— Железный человек — старший сержант! — восхитился Корнеев, когда стойку вынесли к машине.</p><p>— Давай!.. — натужно скрипнул Вася и один приподнял свой угол. — Давай, говорю!..</p><p>Корнеев и Ломов, свесившись из аппаратной, переняли Васину ручку, положили край стойки на порог. Вася был уже на другом конце, подпирал его плечом.</p><p>— А ну!..</p><p>Стойку вдвинули. Вася следом за ней вскарабкался по железной лесенке.</p><p>— Так, все правильно, — определил. — Вы — отдохните пока, — тем четверым. — Пенкин за старшего. Убрать класс, запереть, привести группу к автомастерской. Всё. Где Чернецкий? Поехали!</p><empty-line/><p>Теперь надо было ждать, а ждать Вася умел. Многого в своей жизни он добился ожиданием, терпеливым и напористым, беспощадно ломающим все препятствия.</p><p>Теперь он ждал, и знал, и был уверен, что все будет так, как ему нужно. Самое главное — все будет по справедливости. Надо только ждать. И чем больше проникался он сознанием своей правоты, тем увереннее становилось его ожидание.</p><p>Время приближалось к обеду, а работы оставалось еще много. Они торопливо возились в тесной аппаратной, и только Васина тонкая хрипотца умеряла торопливость, когда что-нибудь начинало путаться.</p><p>— Вторая пара не прозванивается!</p><p>— Крути ручку сильнее.</p><p>— Чего крутить, нагрузки нет.</p><p>— Сейчас разберемся.</p><p>— Какая сука спрятала прокладки?</p><p>— Вот они, не кричи.</p><p>— Кабель к Шумарину кинули уже? Почему они не отвечают? Алло! Шумарин! Шумарин!</p><p>— Это почему стойка шатается? Кто закреплял? Славик, брось ключ.</p><p>— Зачем тебе ключ, Вася? Ты и без ключа любую гайку намертво закрутишь.</p><p>— Шумарин! Шумарин!</p><p>— Поищи их на первой паре, голова. Кто же так перескакивает…</p><p>— Джема, черт, вечно сядешь на дороге!</p><p>— Я тебе т<emphasis>а</emphasis>к сейчас сяду этим паяльником по голове!</p><p>— Ха! Джема острить начал! Ты что, забыл, как тебя на КПП в мешке принесли? Соберите, говорят, из запчастей. Помнишь, как поначалу на лампочку дул?</p><p>— Тише вы, алё, не слышно. Шумарин! Шумарин!</p><p>— Я уже охрип от твоего крика.</p><p>— Гаврилов, добегите, скажите им, что мы их ждем на первой паре. А вы не выходите из связи, пока не договоритесь.</p><p>— Товарищ старший сержант, плата, кажется, не работает.</p><p>— Что значит — кажется? Точки идут?</p><p>— Идет шлейф.</p><p>— Сейчас посмотрим.</p><p>Вася опустился на корточки перед стойкой. Этого еще не хватало! Впрочем, плата не помешает. Жирехину про поломку можно и не докладывать, а завтра отремонтировать под шумок, между делом. Да, может, и неисправность пустяковая?</p><p>— Пенкин, передайте коробку с предохранителями.</p><p>— Есть, товарищ старший сержант.</p><p>Пенкин как будто почувствовал что-то: стал исполнителен и насторожен, хотя Вася, казалось, совсем не обращал на него внимания. Васино ожидание настигло его, и он почувствовал неясную тревогу, как будто догадавшись, <emphasis>чего</emphasis> ждет от него Вася. И от того, что ни одного слова впрямую не было сказано, а Вася ничем не выдавал своего ожидания, Пенкин волновался все больше. Он принес предохранители и опустился рядом с Васей на пол. Их плечи при этом столкнулись, и Пенкин не выдержал:</p><p>— Куда пойдете сегодня, товарищ старший сержант? Может, вместе куда-нибудь? У меня тут есть одна на примете…</p><p>— Что? — Вася поднял голову от платы. — А, вот вы о чем. Нет, не туда, Пенкин. — Он снова наклонился и повторил: — Не туда. Не там меня нынче ждут.</p><p>— А я — туда, — упрямо сказал Пенкин. Так зверь делает первую, еще не совсем отчаянную попытку прорвать сети, которыми окружил его охотник, — прежде чем поймет, что это бесполезно.</p><p>— Зачем? — Вася даже головы не поднял. Этот разговор его не интересовал; он знал, чем все кончится, знал результат и ждал его. — Неужели она так вам понравилась?</p><p>— А как же! — Пенкин нервно рассмеялся. — Должен же я проверить, чт<emphasis>о</emphasis> там у нее делается, между ногами…</p><p>Вася только усмехнулся и пожал плечами. В другой раз проверишь, — подумал. Он был спокоен, как охотник, который ни разу в жизни не промахивался.</p><empty-line/><p>Пенкин считал про себя, что умеет разбираться в людях — это было умение находить чужие слабости и играть на них, — но простоватого Васю раскусить не мог. Вася никогда не дрался, хотя был очень силен, не кричал, не ругался, не шел напролом, как другие сержанты, — в Васиных поступках была последовательность, непонятная Пенкину.</p><p>Когда строились на обед, он не успел почистить сапоги и затесался в середину колонны, рассчитывая, что Вася не заметит. Но тот — даром что слепой, — заметил сразу и, подняв глаза на Пенкина, убедился, что сапоги — его. Вася даже подумать не успел, что вот оно — то, чего он ждал, — просто приказал Пенкину привести себя в порядок, а тот ответил что-то по своему обыкновению — так, сорвалось с языка, — и Вася кивнул, повернулся и пошел, и Пенкин понял, что ожидание кончилось.</p><p>А Вася был спокоен. Он был так же спокоен после обеда, когда рота строилась при выходе из столовой. Солдаты выходили медленно, сытые, застегивая гимнастерки, с пилотками в руках; кое-кто дожевывал на ходу. В колонну становились как попало, неторопливые «старики» занимали места в задних рядах: идти здесь было вольготнее, даже если бы вздумалось Васе скомандовать строевой шаг, и удобнее было наблюдать за салагами.</p><p>Вася вслед за другими легко сбежал по ступенькам. Он оглядел колонну и отдал команду повернуться направо, а когда рота послушно грохнула каблуками, приказал рядовому Пенкину выйти из строя.</p><p>— За грубость с командиром объявляю вам неувольнение, — сказал Вася и приложил к виску прямую ладонь.</p><p>— Ясно, — сказал Пенкин.</p><p>— Отвечайте как положено!</p><p>— Есть неувольнение.</p><p>— Станьте в строй.</p><p>И Пенкин шагнул на свое место.</p><p>Теперь обида проигравшего и желание мести поднялись в нем. Ну, погоди, я тебе устрою, — думал он о Васе. А вслух произнес:</p><p>— Скотина, лапоть деревенский.</p><p>И сейчас же откликнулся стоявший сзади Корнеев:</p><p>— Помалкивай, ты! Давно с тобой в туалете не разговаривали…</p><p>Еще кто-то посоветовал:</p><p>— Дай ему!</p><p>А стоявший рядом с Пенкиным его приятель Кравцов буркнул:</p><p>— Уймись, Валька…</p><p>И опять Джема проговорил зловеще:</p><p>— У нас всегда так.</p><p>Вася повернул колонну и повел ее.</p><p>— Запевай! — скомандовал он.</p><p>Таков был порядок: роты по пути в столовую и из столовой должны были петь — за этим следили дежурные офицеры.</p><p>— Еще запевать тебе, — бормотал Пенкин.</p><p>Запевать по обычаю должен был первый взвод, первогодки. Они подталкивали друг друга локтями: «Давай ты». «Нет, ты…»</p><p>— Запевай, салаги! — кричали в задних рядах.</p><p>— Голос потеряли, молодежь?</p><p>— Да ну их к черту, ребята, давайте сами!</p><p>И тремя десятками глоток «старики» дружно взревели:</p><poem><stanza><v>Шагать</v><v>осталось нам немного.</v><v>Немного!</v><v>Вдали виднеется она —</v><v>ши-ро-о-кая дорога,</v><v>родная сторона-а…</v></stanza></poem><p>Хотелось пить. Перед тем как идти к Жирехину, Вася зашел в туалет и пустил воду из крана. Четыре маленьких глотка, подумал он. Только четыре.</p><p>Он все-таки волновался немного и медлил. Сделаю пять, подумал он, ничего. Он сделал шестой и закрыл кран.</p><p>— Ловко ты его, Вась, — сказал Шумарин. Он пил из соседнего крана. — Ловко, ничего не скажешь. — Он выпрямился. — Теперь к Жирехину?</p><p>Вася, вытирая губы, посмотрел на него.</p><p>— Разве я не прав? — сказал спокойно.</p><p>— Почему не прав? Прав, конечно. — Шумарин засмеялся. — Все правильно, Васек! Только вот что я тебе скажу. — Он посерьезнел и придвинулся. — Если по-товарищески, то надо пустить Овечкина, понял? У него Светка. А у тебя кто? Тебе же все равно.</p><p>Вася молчал. А у меня кто? — думал.</p><p>— Дело твое. — Шумарин толкнул дверь умывальника. — Валяй, иди.</p><p>И вышел первым.</p><p>В канцелярии в этот час собрались все офицеры роты, в узкой комнате стало тесновато. Кителя и брюки сменили они на полевую форму — гимнастерки с портупеями, защитные фуражки и сапоги, будто сейчас, сию минуту, готовые выехать на учения; через плечо у некоторых был перекинут ремешок со скатанным плащом, и несколько таких скаток висело на вешалке при входе. В комнате было накурено и гудели разговоры. Сидел один Жирехин — в глубине комнаты за столом, — подзывал к себе то одного, то другого и коротко с ним переговаривался; остальные стояли, прислонившись к стенам, шкафам, кто-то поставил ногу на стул. Вася протиснулся к столу.</p><p>— Палатки погрузили? — Жирехин говорил со старшиной. — Колья? Доски? Как — нет? Какого же вы… извините, клопа морите? Патроны когда будете грузить? Тебе чего, Зуйков?</p><p>— Насчет увольнений приказывали подойти, — напомнил Вася.</p><p>— А, ну так кто у тебя?</p><p>— Я, — сказал Вася.</p><p>— Как — ты? — вскинулся майор. — Косулин! Ну-ка иди сюда.</p><p>Подошел командир Васиного взвода, худенький, только что из училища, не привыкший еще командовать лейтенант; солдаты почти в глаза звали его «Юрой» и «молодым».</p><p>— Слушаю вас, товарищ майор.</p><p>— Ты не меня, ты его послушай, — кипятился Жирехин. — Слышал? Послезавтра выезжаем! У вас что, все готово?</p><p>Косулин, не смея ответить, глянул на Васю.</p><p>— Все, — ответил тот.</p><p>— Все? — Жирехин тоже внимательно на него посмотрел. — А у нас другие сведения. Говорят, плата в сорок восьмой накрылась… Чинить кто будет?</p><p>Кто же это успел? — подумал Вася. Только не Шумарин.</p><p>— Ну ладно, — решил майор. — Вам виднее. Ты как, Косулин?</p><p>— Я думаю, пусть Зуйков идет, если ему нужно. Мы без него управимся.</p><p>— Управитесь, управитесь… Ремонтников у тебя, кроме него, нет, учти. Ладно. Пишу тебя, Зуйков.</p><p>— Пишите Овечкина, — сказал вдруг Вася. В нем как будто сорвалось что-то, и глаз не стало видно за очками. — Пишите Овечкина, ему нужнее.</p><p>— А ты что же?</p><p>— Я буду ремонтировать.</p><p>— Хм… А ты, лейтенант, что скажешь?</p><p>— Не знаю, товарищ майор, Овечкина я бы не отпускал. Зуйков, ты что, не помнишь: ведь он прошлый раз…</p><p>— Ничего не было, — сказал Вася. И повторил: — Пишите Овечкина.</p><p>Глаза его пропали за очками. И все же они были там — маленькие стальные шарики.</p><p>Жирехин отвел взгляд.</p><p>— Ну так что же?</p><p>— Если Зуйков ручается… — Лейтенант не знал, куда деваться. — Я не возражаю.</p><p>— Если, если… А если он опять опоздает? Ты знаешь, чем это пахнет, Зуйков? Для тебя лично? Разговор наш утренний помнишь? Повторять не буду, иди.</p><p>Вася отдал честь и мимо офицеров, которые, умолкнув, с любопытством на него оглянулись, прошел к двери и с силой прикрыл ее за собой.</p><empty-line/><p>Третий взвод сидел на табуретках возле коек, отдыхая после обеда. Читали газеты и скучно переговаривались. Овечкин вскинул голову на Васино появление. Вася ему бросил: «Собирайся, идешь». И тот, будто этого только и ждал (а он-таки ждал этого), сорвался в каптерку за мундиром.</p><p>— Овечкина, значит, сунули? — сказал Пенкин. Обычная наглость вернулась к нему. — Вместо меня, что ли?</p><p>Вася оставил без ответа, сел у окна и, повернувшись ко всем спиной, стал смотреть на улицу.</p><p>— А сами что же не собираетесь? — не отвязывался Пенкин. — Вас там заждались небось…</p><p>— Правда, Вась, ты-то что? Раздумал? — спросил и Корнеев.</p><p>— Раздумал, — ответил Вася.</p><p>— Товарищ старший сержант решил, верно, плату отремонтировать, — пояснил Пенкин. — Вместо увольнения. — В тоне его послышалось Васе злорадство.</p><p>Он, наверное, безразлично подумал Вася, он стукнул. Точно, он. Больше некому.</p><p>— Ты бы хоть меня пустил, если сам не идешь, — сказал Ломов. — Я же два месяца не был.</p><p>— Да брось ты, — вставил Чернецкий. — Им виднее, начальникам. Там, наверху.</p><p>Я же еще и виноват, подумал Вася. Но опять как-то безразлично подумал.</p><p>Он смотрел в окно, положив голову на руки, слушал и не слушал разговор, возникший за его спиной, и старался ни о чем не думать. Разговор шел о женщинах, выделялся голос Пенкина:</p><p>— Остались мы с ней вдвоем в палатке. Ну, легли чин чинарем, ну, я к ней полез. Договорились вроде… И что же вы думаете? — Пенкин завладевал общим вниманием. — Уперлась, паскуда: нет и нет. Ну, я распалился, не бревно ведь, лезу уже по-серьезному… А что поделаешь, если сама не хочет? Возились-возились, потом чувствую: я уже все, ничего не выйдет. Ну и бросил. Знаешь, как обидно, когда не получилось? Переживаю, одним словом… И тут она мне: ну иди! Передумала, прошмандовка, цену, оказывается, набивала. Иди, говорит!.. А я уже — все. Понял? Как дам ей по роже: вот тебе, говорю, лярва, чтобы знала, когда принимать, когда отказывать. Главное, я-то уже — все, а она — иди! Такая злость меня взяла — чуть не плакал, честно!</p><p>Пенкин смеялся. Хохотали слушатели:</p><p>— Ну дает!</p><p>— Понял?</p><p>— Звони дальше, Одесса!</p><p>Вася видел в окно, как старшина вывел из казармы первый взвод, и они принялись складывать палатки, сушившиеся в палисаднике.</p><p>У Васи ничего не было с женщинами, и он не жалел об этом. Всю свою сознательную жизнь он прожил, двигаясь от одной цели к другой и одну за другой их завоевывая. Он ставил перед собой цель, загадывая не слишком далеко, и дело было не в том, что кому-нибудь она могла бы показаться слишком близкой, прозаической, а в том, что он неизменно достигал ее. Женщины не интересовали его: на них просто не хватало времени. Больше всего ему хотелось учиться.</p><p>Вася поднялся, прошел к своей тумбочке и, приоткрыв дверцу, глянул на тонкую папку с ненужными уже бумагами, потом вернулся к окну.</p><p>— Через месяц случайно встретились на пляже в Аркадии, — продолжал рассказывать Пенкин. — Постояли, поговорили, то да се… О той ночи не вспомнили, хотя — по глазам вижу — помнит, прошмандовка! Ну, слово за слово, пригласила к себе. Приходим… Дома никого нет, мать на работе, она меня угощает чаем. А глаза, смотрю, как будто виноватые. Понял? — Пенкин опять засмеялся, остальные с интересом ждали. — Вот. Она, значит, угощает меня чаем, — смаковал Пенкин. — Ну, я ждать не привык: время — золото. Чего, говорю, кашу размазывать, твои глаза, как два таежных озера, люблю, мол, и так далее… Она туда, сюда — деваться некуда. На этот раз быстро договорились. Строила из себя целку, а как стянул с нее купальник, такая прыгучая оказалась… — Пенкин сделал паузу и веско закончил: — В жизни таких не встречал.</p><p>Все облегченно вздохнули.</p><p>— Ну вот, — Пенкин смеялся, — а некоторые считают, что без этого можно прожить. Это только наш сержант может, а нормального человека от этих слов смех берет. Товарищ старший сержант! Как думаете о бабах? Можно без них прожить или нет?</p><p>Мимо окна в это время прошли к штабу четверо ротных увольняемых — по одному человеку от взвода; Овечкин был среди них.</p><p>— Эй, Овечкин-Барашкин, — высунулся в окно Корнеев, — бутылку принесешь?</p><p>— А две не хочешь! — весело отозвался тот. И следа не осталось от его былого смирения.</p><p>— Ну дает! — Корнеев удовлетворенно опустился на место. — Эх, загудит теперь Колька! — И, прихлопывая ладонями по табуретке, стал напевать:</p><poem><stanza><v>Плюнь в глаза тому, кто упрекает</v><v>Нас с тобою в пьянстве и разврате:</v><v>Он или дурак, или не знает,</v><v>Что такое женщина в кровати…</v></stanza></poem><p>— А чего это их так мало? Вась?</p><p>Разговоры сразу прекратились, газеты были отложены, все взгляды обратились к Васе. Он продолжал смотреть вслед увольняемым, фигуры которых были похожи в парадной форме на восьмерки. Вася вздохнул и поднялся.</p><p>— Сколько надо, — сказал. — Айда работать.</p><empty-line/><p>Васина аппаратная считалась лучшей в батальоне. Заводской была только будка, остальное сделали сами. Всю зиму Вася вместе с Ломовым и Джемой возились над ней: сваривали железные полосы креплений, монтировали проводку, красили, сверлили, опять красили, мастерили откидной столик, мудрили с кабельными выходами, прилаживали печку в углу и ее тоже красили, — аппаратная получилась на славу. Это была <emphasis>своя</emphasis> аппаратная.</p><p>Сейчас Вася был здесь вдвоем с Шумариным, они ремонтировали плату. Уже давно они сидели, прижатые друг к другу возле откидного столика, но дело не двигалось. Наступила ночь, и полк спал в казармах, а они все сидели, пытаясь обнаружить причину неисправности. Столик механика был ярко освещен, тишина за их спинами звучала стрекотанием реле и пульсировала огоньками неоновых лампочек. Отказавшая плата лежала на Васиных коленях — металлический ящик с обнаженной конструкцией катушек, блестящих цилиндров, зеленых валиков и разноцветных хлорвиниловых проводков — сложное нутро, похожее на макет фантастического города.</p><p>— На-ка, послушай это сопротивление, — сказал Вася, передавая Шумарину наушники.</p><p>— Да уж проверяли! — отмахнулся тот. — Далось оно тебе… Метод надо искать, а не в мелочах копаться.</p><p>— А как же его искать? — Вася потянул к себе схему со столика. — Пробовать надо, вот тебе и метод. А ты хочешь — сразу.</p><p>Помолчали. Вася изучал схему, водя по ней пальцем. Схему токопрохождения платы он знал наизусть, мог бы даже вычертить ее по памяти, но все же внимательно всматривался в нее, опасаясь случайного подвоха от техники.</p><p>— Скоро Колька придет, — сказал Шумарин. — До скольких у него увольнение?</p><p>— До двенадцати.</p><p>— Смотри-ка, Жирехин не поскупился…</p><p>Вася снова вглядывался в плату. Его глаза легко распутывали клубок разноцветных проводков и проникали под блестящую оболочку цилиндров. Ток весело вбегал по медным жилкам, наталкивался на выпрямители, трудился в контурах, заставляя щелкать и стрекотать язычки реле, задыхался в золотистых витках катушек и накапливался, готовый прыгнуть, в конденсаторах. Ток боролся, как живое существо, подчиняясь умной организации техники, и Вася сочувствовал ему. Теперь все молчало. Что-то случилось, что мешало току на многие километры устремлять точно рассчитанные импульсы; Вася не мог понять — что.</p><p>— Все-таки это сопротивление мне подозрительно. — Он потрогал маленький валик в сплетении проводков. — Давай-ка мы его заменим.</p><p>— Какое? — сказал Шумарин, копаясь в ящике. — Два ома? Н<emphasis>а</emphasis>.</p><p>И добавил, не смог удержаться:</p><p>— Да не в нем дело, Вася! Это не метод.</p><p>— Найдем и метод, не спеши.</p><p>Вася стал паять, и Шумарин замолчал, чтобы не мешать осторожному занятию. Глядя на жесткий Васин затылок, на его склонившуюся спину, он думал о том, как было бы хорошо, если бы каждому можно было приставить свою голову. И еще, глядя на Васину широкую спину, он думал о той ответственности, которая ложится на него, Шумарина, за эту силу, распирающую тонкий покров гимнастерки, за эту власть под сержантскими погонами, упорную и слепую…</p><p>— А ему, думаешь, не нужно было в город?</p><p>Шумарин вздрогнул и обернулся, Вася, продолжая паять, поднял и опустил глаза — в темноте у печки сидел Джема.</p><p>— Ты как сюда попал? — крикнул Шумарин.</p><p>— Чего — как? У меня свои дела, — отозвался тот.</p><p>Будка затряслась — по железной лесенке кто-то поднимался. Дверь дернули, вошел лейтенант Косулин. Он едва не споткнулся о Джему, выругался и стал топтаться по аппаратной, ненужно шаря вокруг себя руками, неловко взглядывая на Васю.</p><p>— Ну, как тут у вас дела? Двигаются? — спросил наконец.</p><p>— Двигаются, дальше некуда, — сказал Шумарин, с удивлением за ним наблюдавший. — А вы что же, ночевать здесь остались? Не хотите, значит, последнюю ночь с женушкой провести?</p><p>— Проведешь тут с вами! — голос лейтенанта зазвенел от неожиданной злости. — У вас круговая порука, черт бы вас взял, а я отвечай!</p><p>— А что случилось? — сипнул Вася, не отрываясь от дымившего паяльника.</p><p>— Овечкин не вернулся, что случилось!</p><p>Шумарин быстро взглянул на Васю и, увидев, как тот поднял голову и какое у него сделалось от этих слов лицо, вышел из аппаратной.</p><empty-line/><p>Он обогнул будку и стал у радиатора. Вот черт, это уже ни к чему, подумал, вздрагивая от ночной сырости. Зря это. Теперь начнется…</p><p>Что именно начнется, он не мог знать, но понимал, что для Васи теперь настанут черные дни.</p><p>Главной заботой Шумарина была общая польза. Свои отношения с Васей он расценивал как трудный, но необходимый долг перед коллективом. Своей обязанностью он считал быть рядом с тем, в чьих руках власть, а власть слепа и упряма, и надо разумно руководить ею, направлять в нужное русло, воспитывать ее, действовать тонко и расчетливо, даже хитрить иногда, как пришлось хитрить сегодня. В его планы не входило причинять Васе неприятности — надо было проверить только, доступен ли еще Вася голосу товарищества, способен ли поступаться ради него своими интересами. Это не хитрость была — это была <emphasis>политика</emphasis>.</p><p>Ну ничего, подумал Шумарин, для Васьки это будет уроком. А то он зарвался, думает, что все может. Как-нибудь обойдется.</p><p>Он вынул сигарету и закурил. Он докурил ее до конца, глядя в темноту перед собой, потом вернулся к будке и неслышно поднялся по лесенке. И вдруг услышал из-за двери тихий Васин голос:</p><p>— Не знаю, товарищ лейтенант, не знаю. Что хотите со мной делайте, разжалуйте или еще что — я не могу больше.</p><p>И такая безнадежная усталость была в этом голосе, что Шумарину стало не по себе. Затаив дыхание, он спустился на землю и опять отошел к радиатору. Ну и дела! — подумал. А что такого случилось-то?</p><empty-line/><p>Женя Модин, прозванный во взводе Джемой, был незаметен и незаменим. Он незаметно появлялся и исчезал, тихонько копошился в своем углу — в аппаратной или в классе, — потом оказывалось, что делал как раз то необходимое, что другие почему-то всегда упускали из вида, и был молчалив. За два года службы никто не слышал от него двух слов подряд, на все вопросы отвечал он кивком головы либо неразборчивым бормотанием. Вася уважал в нем труженика, чье присутствие не требовало внимания, и прощал ему почерневшую на лопатках гимнастерку, неумение ходить в строю и незнание техники.</p><p>Его необычайной молчаливости сначала удивлялись, потом привыкли и относились к нему с насмешливым пренебрежением, как относятся к дурачку в деревне, потом снова удивились, когда на третьем году Джема вдруг стал огрызаться на насмешки и произносить загадочные, невнятные суждения по поводу происходящих во взводе событий, потом и к этому привыкли. Только вздрагивали порой, когда среди общего разговора внезапно раздавался из угла странный скачущий смех и слышались бессмысленные фразы.</p><p>Но чаще Джема молчал и слушал; не участвуя в разговорах, он знал о товарищах больше, чем знали они друг о друге.</p><p>Он не смог бы объяснить, почему оказался в аппаратной в этот вечер и пропустил время отбоя. Безотчетно его влекло к Васе. Он сидел на излюбленном своем месте у железной печки, которую когда-то сам раскопал на свалке, помятую и проржавевшую, возился с нею целую неделю: выравнивал, чистил, гнул трубу с выводом на улицу, приколачивал железный лист к полу и асбест к стенкам — все приходилось отыскивать на свалках или клянчить в других аппаратных (старшина ни гвоздя не давал), — он сидел в тени, машинально распутывая клубок проволоки, попавшийся под руку, и прислушивался к разговору Шумарина с Васей, которые не замечали его. И вдруг, отвечая скорее тому, что не говорилось, но было, присутствовало между ними, сказал про Васю:</p><p>— А ему, думаешь, не нужно было в город?</p><p>Потом появился лейтенант и избавил Джему от шумаринских вопросов (Шумарина Джема терпеть не мог), Шумарин вышел, и между Косулиным и Васей произошел разговор, которого Джема не хотел слышать, но слушал, зная, что про него опять забыли, а потом лейтенант ушел.</p><p>В тот короткий промежуток времени, когда лейтенант уже вышел, а Шумарин еще не появился, Джема взглянул на поникшего Васю и сказал:</p><p>— Ты ведь в приемную комиссию собирался, да? Документы отдать?</p><p>— Откуда ты знаешь?</p><p>Этого Джема не мог объяснить.</p><p>— Да, — сказал Вася.</p><p>Джеме захотелось его утешить.</p><p>— Зато по ночам больше читать не будешь, — сказал он. — Теперь Жирехин все равно тебя не отпустит.</p><p>Он не любил, когда расстраивались понапрасну. Тем более от Васи он этого никак не ожидал.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>22.06.</strong> Выехали под Малоярославец. В ночь на 21-е спали на голых матрасах, сдав простыни и наволочки старшине; под головами — укомплектованные вещмешки. В три часа сыграли тревогу. Мы вскочили, не зажигая света, разобрали оружие, подсумки, противогазы и кинулись в автопарк. Машины завели моментально: все было подготовлено. Целый час ждали офицеров. Солнце всходило.</p><p>В 4.15 выехали. Мой экипаж (48-я машина): Юрка Богомолов, Рюминский и Шульга. Замыкаем колонну батальона. Идем по пустому шоссе. Небо затягивается тучами. Рюминский и Шульга спят на мешке с масксетью. Богомолов — у заднего окна. Я — у бокового, читаю «Отцы и дети».</p><p>Остановка. Полковник Ковшарь впереди своего батальона догоняет нас на «уазике»:</p><p>— Дальше, дальше! — кричит. — Здесь мой привал!</p><p>Едем дальше. Едем уже по лесной дороге. Привал. Распечатываем сухой паек: по банке риса и сухари. Мои «молодые» жрут прямо в аппаратной, я — на пеньке, на свежем воздухе. Только успел вскрыть банку — команда: «По машинам!» Колонна трогается. Бегаю по лесу, ищу Витьку Шеронова. Он, оказывается, заснул в кабине. Догоняем колонну.</p><p>Колонна разделяется. Б<emphasis>о</emphasis>льшая часть остается — разбивать лагерь и создавать основной узел, «Абрикос». Мы едем дальше. Километров через восемь останавливаемся, начинаем создавать узел «Лиман» (одна аппаратная наша, тональная, две — телеграфные, засовцы, кроссисты, дальники и телефонисты, — всего десятка два машин).</p><p>Разворачиваем аппаратную втроем (Рюминский остался в лагере): три кабеля на телеграфный кросс, четыре — на кросс каналов, один — громкоговорящий, один — питающий и заземление. Снимаем крышки с аппаратуры (у нас три комплекта П-313 — шесть стоек, комплект П-318, два ИИ, два ПКУ, телеграфный аппарат и два ТАИ), прозваниваем кабели с кроссистами; телефонисты дают нам выход на коммутатор и на засовцев. К вечеру валимся с ног от усталости. Мы с Шульгой уезжаем в лагерь, Юрка с Рюминским остаются на ночь.</p><p>В лагере — встреча с Жариком. Располагаюсь в его палатке. До отбоя успеваем еще погулять с Галкой по лесу: собираем фиалки. Лес сырой, березовый, грибов — неисчислимое множество, комаров — еще больше. В десять отбой. В палатке кидаем на лапник плащ-палатки и шинели и, укрывшись одеялами, засыпаем.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Подъем в шесть. Делаю зарядку с эспандером. Моемся в мутном ручейке метров за двести от лагеря. Завтракаем. Жарик успел посеять свой котелок, едим из моего на крыле ЗИЛа. К нам присоединяются засовцы Голованов и Матвеев. В семь выезжаем на смену.</p><p>Богомолов с Рюминским за ночь успели набрать четыре связи: две с «Абрикосом-1» по четырехканалке П-318 и две с «Абрикосом-2» по П-313. Вся наша смена до обеда — сумасшедший день. Пробиваем с Шульгой новые каналы и исправляем старые, на нас валятся все шишки. Почти целый год я не был в аппаратной, приходится вспоминать и ориентироваться на ходу. От Шульги мало толку: он еще салага. Нетвердо знает и слишком нервничает, практического опыта никакого. В дверь просовываются по пять голов сразу — начальники узлов, дежурный по связям, уполномоченные и ответственные:</p><p>— Когда будет связь с «Байкалом»? С «Ладогой»?</p><p>— Вас вызывает «Абрикос», отвечайте!</p><p>— Два часа прошло, как вам дали телефонный канал, — где связь?</p><p>Мечусь по аппаратной, отвечаю в три телефонные трубки одновременно, добиваюсь служебных линий с другими узлами, прогоняю с ними каналы. Связь доходит до кроссов каналов, дальше — никак.</p><p>Звонит Шумарин с «Абрикоса-2», спокоен, деловит:</p><p>— Серега, смотри мои точки по пятому каналу. Видишь? Давай свои. Вижу отлично. Порядок. Ставь комплект.</p><p>Звонит Корнеев с «Ладоги»:</p><p>— Становись четырехпроводкой в телефонный канал.</p><p>Становлюсь. Его там нет. Кручу ручку ТАИ — нагрузка есть, но никто не отвечает.</p><p>— Алло, алло!</p><p>Повисает в воздухе.</p><p>— Кросс, алло, кросс! Будет служебный с «Ладогой» или нет?</p><p>— Они вас ждут на третьей паре!</p><p>— Славка, какого черта ушел с канала?</p><p>— Ага, сейчас, минуточку!..</p><p>Пропал.</p><p>— «Абрикос», «Абрикос», дайте «Байкал».</p><p>— «Байкал» не отвечает.</p><p>— Как — не отвечает? Вызывайте!</p><p>— Слушает «Ладога».</p><p>— Мне нужен «Байкал»!</p><p>— «Байкала» дать не можем, пробуйте через коммутатор.</p><p>— Попадюк, это ты? Говорит «Ястреб 304-й». У меня есть «Байкал». Соединяю.</p><p>— «Байкал», «Байкал»!</p><p>— Алло, алло!</p><p>— Женя, я его слышу, он меня — нет. Поменяй пары.</p><p>— Алло!</p><p>— Механик Зайцев слушает!</p><p>— Это «Байкал»?</p><p>— Да.</p><p>— Вам дали телефонный канал? Становитесь на него телефоном… Алло! Как слышишь меня? Я тоже — хорошо! Ставь сюда полукомплект в трехканальном режиме, а сам возвращайся на первую пару. Прогоним точки.</p><p>— Что?</p><p>— Прогоним точки!</p><p>— Понял! Давай!</p><empty-line/><p>— Диспетчерская! Алло! Почему не отвечаете на вызов? Примите канал на «Байкал». У нас это пятый канал первой системы, у вас — третья пара первого кабеля. Приняли?</p><p>— Сейчас посмотрим.</p><p>— Смотреть некогда, они вас вызывают. Приняли или нет?</p><p>— Да, приняли.</p><empty-line/><p>— Алло! Попадюк! Серега! Это Ломов. Смотри, наш первый канал накрылся.</p><p>— А в чем дело?</p><p>— Проверь уровень — увидишь, в чем дело.</p><p>— Лёня, у меня на передаче уровень нормальный, а на приеме — низкий. Твой уровень низкий, понял? Не бесись с жиру, звони своим кроссистам.</p><empty-line/><p>— Тональный «Лимана» рядовой Попадюк слушает.</p><p>— Будет «Ладога» или нет?</p><p>— Пробиваем, товарищ подполковник!</p><p>— Давайте скорее. Сейчас к вам Княжицкий приедет. Постарайтесь успеть, он с вас голову снимет!</p><empty-line/><p>— Алло, кросс, куда вы мне даете «Ладогу»?</p><p>— На первую и вторую пары.</p><p>— Вы что там, с ума посходили? У нас же вторая не прозванивается! Давайте на третью и четвертую, будем кроссировать.</p><p>— Слушай, три часа мы уже потеряли. Позор на нашу седую голову!</p><p>— Не до юмора, старик. Мы же не виноваты, что на «Ладоге» кроссисты с тональщиками не могут нащупать друг друга.</p><p>— Ладно, давай поможем.</p><p>— Что?</p><p>— Я говорю: давай поможем.</p><p>И опять все сначала. Так пробиваются каналы. Выходы пар на блоках начинают вертеться и путаться перед глазами, приходится считать их пальцами. Число кроссировок катастрофически растет. Помощи до конца смены ждать неоткуда. Похоже, будто поднимашься в воздух на маленькой — в две ступни — дощечке, и чем выше поднимаешься, тем труднее удерживать равновесие. И уже все силы прикладываешь к тому, чтобы удержать равновесие, и уже это переходит в нечеловеческое напряжение, а упасть — нельзя. Это кошмар.</p><p>Когда приходит смена, я беру свой автомат и противогаз, выхожу из аппаратной и сажусь на землю — не могу больше.</p><p>После обеда спим и заступаем в ночь.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Двадцать третьего поступила команда на свертывание. Мы свернулись и двинулись по лесной дороге к лагерю. «Абрикос» тоже свернулся и свернул лагерь. Весь этот узел поехал дальше, а мы развернулись на его месте.</p><p>От лагеря остались три палатки. Нас шестнадцать человек вместе с шоферами. На смену ходим пятерками. За старшину Валерка Тюрин. Начальники смен — майор Ковригин и лейтенант Минаев. Живем припеваючи. Каждое утро Фомин привозит к подъему термос воды. Мы моемся, и шоферы уходят с термосом и ведром за завтраком. Завтракаем, лежа на траве вокруг костра, потом разбираем оружие и идем к машинам. Работы немного, работаем не спеша, враскачку. После обеда спим до ужина. После ужина — в ночную смену до утра. Все хорошо, только комары нас поедом едят.</p><p>Спать одетым — жарко. Разденешься — набрасываются комары. Завернешься в плащ-палатку — душно. Шоферам лучше: они спят в кабинах. Я отдал Шульге свою шинель, плащ-палатку и одеяло, но он, несмотря на мои уговоры, спит одетый — в сапогах, подпоясанной шинели и даже пилотке, натянутой на уши. Сам я раздеваюсь до трусов и под утро немного стучу мослами.</p><p>Наши телеграфистки умываются утром: двумя мокрыми пальчиками потрут глаза — и готово! Сегодня после обеда они спать не ложились — отправились гулять по лесу. Мы сидели вокруг костра и варили грибную похлебку (грибы собрали шоферы, картошку накопал в поле Фомин, а Валерка закосил на кухне два куска сала). Мы с аппетитом съели свое варево, хотя досталось понемногу на человека.</p><p>Витька Шеронов ел похлебку и злорадствовал: кому-то придется чистить закоптившийся котелок. Оказалось — котелок-то его! Посмеялись.</p><p>— Эй, пастух, меняй телку на автомат!</p><p>Местные ребятишки приносят нам молоко — по 30 копеек за фляжку.</p><p>Ничего! Жить так можно, даже невзирая на комаров, хоть все лето. Приятное ощущение заброшенности, долгожданное уединение в маленьком, дружном и ненавязчивом коллективе. Но мне надо готовиться к экзаменам.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>25.06.</strong> Три часа ночи. Стрекочут и тикают реле передачи, пульсируют огоньки неоновых лампочек. Ярко освещен столик механика. Шульга спит в углу на мешке с масксетью. Звонят из диспетчерской:</p><p>— По пятому каналу от корреспондентов идет шлейф.</p><p>— Сейчас посмотрим.</p><p>Вставляю шнур телеграфного тока в колодку приема на плате пятого канала. Стрелка миллиамперметра бьется у левого края шкалы, показывая коррекцию. Вынимаю реле передачи — стрелка бессильно замирает в середине шкалы. Точно, шлейф.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>4.07.</strong> Возвращаемся с учений. На мокром шоссе лежит опрокинувшийся ГАЗ с будкой. Смотрим на номер — да это же наш кросс каналов! Вот они, пресловутые три процента… Мы быстро проезжаем мимо и больше ничего не успеваем увидеть. Колонна идет дальше.</p><p>Вот так, живешь, смеешься, поешь песни, шутишь с ребятами, пишешь влюбленные письма, и весь твой мир составляют видимые, реальные, ощутимые предметы… А где-то уже решена твоя участь, и ты идешь неотвратимым, предуказанным путем своей судьбы. И где-то уже ждет тебя твоя, «когда-нибудь-твоя», смерть. Может быть, через 50 лет, а может быть, за этим поворотом. Она навалится без предупреждения, и никто не сможет отклонить или взять на себя твою смерть. Она придет извне и превратит тебя во внешнее. Надо всегда помнить об этом.</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>6.07.</strong> В карауле. Первую смену — с шести до восьми — отстоял легко, время пролетело быстро. Вторую — с двенадцати до двух — в кромешной осенней сырой темноте. Небо в тучах, ни единой звездочки. Надрывный ветер. Единственный на посту фонарь мотается, как сумасшедший. Круг света бегает по земле из стороны в сторону, выхватывая то караульный грибок, то угол забора, то составленные ящики, нагнетая тревогу, настороженность. Пялюсь на просвет между кустами, мурлыкаю Блока, Пушкина, курю в рукав шинели. Вой ветра, шум плещущейся листвы, скрип фонаря…</p><p>Сон с четырех до шести — долго не мог заснуть, укрывшись шинелью с головой. В шесть утра:</p><p>— Подъем, смена!</p><p>С трудом выдираюсь из липкого (как всегда в карауле) сна. Тяжелое непослушное тело, затекшие, словно чужие ноги. Вокруг — заспанные, свинцовые рожи. Неловко натягиваем шинели, выходим на улицу, заряжаем автоматы. Гуськом — за разводящим — на посты.</p><p>Только что кончился дождь, на земле и на асфальте — лужи, перекошенные ветровой рябью. Начинается серенький денек. В этой серости маячат на постах грязно-черные фигурки часовых.</p><p>Опять дождь. Капли барабанят по капюшону плащ-накидки. Глаза неудержимо склеиваются. Задремываю на одном из ящиков. Ебись оно все конем!</p><subtitle>* * *</subtitle><p><strong>16.07.</strong> Отпустят или не отпустят? Что за подлая система — так мучить человека и до последнего момента демонстрировать свою власть над ним: чтобы не терял уважения к этой системе, чтобы «служба медом не казалась».</p><p>Беседовал с Костылевым, он сказал, что батальонное начальство не будет ничего иметь против того, чтобы отпустить меня на экзамены. Я написал рапорт. Жирехин медлит подписывать, чего-то выжидает. Вызывал меня, сказал, что мне не на что надеяться: меня ведь нет в списках; он-то, мол, подпишет, но все равно у меня ничего не выйдет.</p><p>Чтобы ускорить дело, я пошел к Буянову, замполиту части. Тот сразу поставил вопрос ребром: использовал маршрутку не по назначению? — использовал. Не оправдал доверия? — не оправдал. Увел в самоволку Жаркова? — увел. О чем же тут говорить?</p><p>— Товарищ полковник, я своей вины не отрицаю. Но ведь вина вине — рознь. Единственный раз за восемь месяцев я воспользовался маршруткой для самоволки. Но я же не к бабам пошел, не на пьянку — я пошел навестить раненого товарища. Неужели это не смягчает моей вины? И разве я мало наказан? Меня лишили маршрутки, я отходил наряды, я два месяца не был в увольнении — этого мало? И разве не заслужил я за это время какого-нибудь поощрения? Ленкомната, которую я оформил, заняла первое место на смотре, одни росписи 400 рублей стоят, — мне никто даже спасибо не сказал. Так неужели все это не уравновешивает моей вины?</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Ходатайство, нужно ходатайство батальонного начальства! Нужно еще ходить к Княжицкому и Заборцеву, пробивать, пробивать лбом эту стену, проталкивать свой рапорт, надоедать, повторять одно и то же, притворяться смирным, послушным… Как я их всех ненавижу!</p><subtitle>Прощальное</subtitle><p>Вот она идет прямо на нас — шестая рота, строем, в колонну по четыре. Длинная колонна движется, как единый организм, слегка раскачиваясь и четко отбивая шаг. Впереди сержанты — четыре крепыша с <emphasis>вколоченными</emphasis> в грудь (как тут без Бабеля!) значками, за ними — плечом к плечу — статные, подтянутые, построенные по росту. В середине строя завел песню чей-то голос:</p><poem><stanza><v>В годы мирные, как в дни военные,</v><v>Подруг любимых нам не забыть…</v></stanza></poem><p>И дружно, враз, с присвистом, подхватили:</p><poem><stanza><v>Мы парни обыкновенные,</v><v>Умеем верить и любить…</v></stanza></poem><p>И вот они проходят мимо — ряд за рядом, одновременно и слаженно двигая руками и ногами. Выцветшие, застиранные добела гимнастерки туго облегают литые торсы и мелкими поперечными складками морщатся на юношеских впалых животах. Мелькают знакомые лица: «старики» и «салаги», и тот, кого ни за что ни про что ткнули ножом в туалете, и тот, кто вне себя со страху выхватил нож из рукава, и те, кто ногами и табуреткой изуродовали его за это… Проходят с песней, и прямо в лицо нам гремит припев:</p><poem><stanza><v>Все мы парни обыкновенные</v><v>И недаром мы сильны</v><v>Той дружбой солдатской верною,</v><v>Что побеждала в дни войны.</v></stanza></poem><p>Прошли… А песня звучит.</p><p>Прошло мимо нас молодое поколение нашего народа во всем разнообразии неповторимых, еще не свершенных судеб… И память, подобно фотографическому снимку, запечатлела это сотенное движение бедра вперед — в то время как голень отстает, так что видны подковки на сапогах, — и одновременное движение сотен рук назад, до отказа.</p></section></body><body name="notes"><title><p>Примечания</p></title><section id="n_1"><title><p>1</p></title><p>Мама употребляет наше студенческое прозвище моего научного руководителя Михаила Андреевича Ильина (1903–1981), выдающегося ученого, историка искусства, доктора искусствоведения, профессора отделения истории искусств Исторического факультета МГУ.</p></section><section id="n_2"><title><p>2</p></title><p><emphasis>Герцен</emphasis>. Письма из Франции и Италии.</p></section><section id="n_3"><title><p>3</p></title><p><emphasis>Герцен</emphasis>. Письма из Франции и Италии.</p></section><section id="n_4"><title><p>4</p></title><p>Псковская 2-я летопись. Синодальный список. Л. 181 об. — 182.</p></section><section id="n_5"><title><p>5</p></title><p><emphasis>Чехов</emphasis>. Ариадна.</p></section><section id="n_6"><title><p>6</p></title><p>Это, разумеется, шутка. Фамилия Попадюк, как выяснилось, не такая уж редкая. Мои предки по отцовской линии происходят из села Ломачинцы Сокирянского района Черновицкой области. Село (на месте древнерусского городка Кучельмина под Хотином, связанного с именами князя-изгоя Ивана Берладника и галицко-волынского князя Даниила Романовича) известно с 1650 г. В 1760 г. оно было пожаловано молдавским господарем своему дворовому Иордаки Крупенскому, потомки которого владели селом до начала XX в. Ломачинские Попадюки числились в реестрах запорожских казаков, участвовали в русско-турецкой и русско-японской войнах, в Хотинском восстании 1919 г. В «Исповедальной росписи Свято-Михайловской церкви села Ломачинцы» 1917 г. перечислены: мой прадед Илья Симеонович (1857 г.р.) и прабабка Анастасия Карповна (1861 г.р.), их сыновья Иеремия (1881 г.р.) с женой Марией Пантелеймоновной (1881 г.р.) и Стефан (1883 г.р.) с женой Еленой Фоковной (1883 г.р.), живущие уже отдельными хозяйствами, а также младшие сыновья Григорий, Михаил, Василий, Петр, Иоан, Никита, Симеон и дочка Александра. Дед мой, Степан Илиевич, вместе с бабушкой, Еленой Фоковной (в девичестве Червак), и детьми Василием (1910 г.р.), Иваном (1914 г.р.), Марией (1919 г.р.) и Семеном (1922 г.р.) в 1925-м или 1926 г. по неизвестной причине выехал из Ломачинец — вроде бы с намерением перебраться в Канаду — и осел под Бельцами, в селе Глодяны. Здесь у него родились еще две мои будущие тетки: Александра (1927 г.р.) и Вера (1930 г.р.). Младшего сына, Семена, отправили учиться в румынский сельскохозяйственный техникум в селе Гринауцы, где с ним и встретилась моя мама, приехавшая в 1940 г. в присоединенную Бессарабию преподавать русский язык и литературу. С тех пор число моих дядей и теток, естественно, удвоилось, вобрав в себя фамилии Романчуков, Попелянченков, Шабаршовых. Все они, за исключением старшего дяди Васи, отсидевшего в румынском лагере для военнопленных, а затем обосновавшегося в Бельцах, живут в Глодянах, породив двенадцать моих двоюродных братьев и сестер (шесть и шесть, считая только выживших). А умножающихся племянников и племянниц учитывать все труднее. О «молдавском» дедушке — замечательный рассказ моей мамы «Тата», о моем отце — повесть «…И не забывай, что я тебя люблю» (оба в сборнике: <emphasis>Любовь Кабо</emphasis>. …И не забывай, что я тебя люблю. М.: Сов. писатель, 1987). О маминой семье можно прочесть в ее самой трудной и многострадальной книге «Ровесники Октября» (М.: Пробел, 1998). Недавно мамин брат, дядя Володя, опубликовал в Австралии воспоминания родителей (<emphasis>Рафаил Кабо, Елена Кабо</emphasis>. Впереди — огни. Воспоминания. Канберра: Алчеринга, 2006).</p></section><section id="n_7"><title><p>7</p></title><p>Но отсюда же и горючая смесь еврейской нетерпимости с хохляцкой упертостью, которая, как я понял позже, так раздражала многих моих начальников.</p></section><section id="n_8"><title><p>8</p></title><p>Не любованием экзотикой исторических лиц и событий, как, например, в романах Дюма, а именно живым ощущением <emphasis>единства</emphasis> истории, своей кровной связи с «былым, далеким, общим, всегда расширяющим нашу душу, наше личное существование, напоминающим нашу причастность к этому общему» (<emphasis>Бунин</emphasis>. Жизнь Арсеньева. II. 1).</p></section><section id="n_9"><title><p>9</p></title><p>Насколько точность <emphasis>помогла</emphasis> бы автору, если бы, например, татары гарцевали не на породистых скакунах, а на низеньких, лохматых, мелко рысящих лошадках и фактура поленницы в кадре формировалась не спиленными, а обрубленными торцами.</p></section><section id="n_10"><title><p>10</p></title><p>Типично модернистская, эстетская установка на автономность, самозамкнутость искусства, совершенно искажающая представление и об искусстве «вообще» и, в особенности, о средневековом искусстве.</p></section><section id="n_11"><title><p>11</p></title><p>Достаточно вспомнить подставленные под разгром войска западных округов, гигантский киевский котел 41-го, поглотивший четыре армии Юго-Западного фронта (более 40 дивизий — около полумиллиона военнопленных), харьковский котел 42-го, открывший немцам почти беспрепятственный путь к Волге и на Кавказ (и именно тогда последовал подлый приказ № 227, обращенный к измотанным бойцам разбитых, отступающих частей, называя их «трусами» и «паникерами»), да и многое другое, скатившееся с него, как с гуся вода, поскольку все свои бездарные промахи, стоившие неисчислимых жертв, умело сваливал на расстрелянных генералов.</p></section><section id="n_12"><title><p>12</p></title><p><emphasis>Никулин Н</emphasis>. Воспоминания о войне.</p></section><section id="n_13"><title><p>13</p></title><p>Вспомним хоть наших моряков, сошедших с кораблей, чтобы сражаться на суше, и их категорическое нежелание менять свои демаскирующие бушлаты, тельняшки и бескозырки на полевую форму пехоты, за которое приходилось расплачиваться жизнями.</p></section><section id="n_14"><title><p>14</p></title><p>И вот теперь (2013 год) угрюмый образованец, нынешний министр культуры, и вместе с ним известный эрудит с бородой мудреца, чемпион интеллектуального телевизионного шоу, с апломбом <emphasis>объективных ученых</emphasis>, ссылаясь на статистику похоронок, уверяют нас, что наши потери в этой войне вполне соизмеримы с немецкими и даже уступают им в количестве. Статистики! А миллионы военнопленных, которых до смерти морили за колючей проволокой и добивали потом уцелевших в сталинских лагерях? А целые армии, растаявшие в окружении? А бесчисленные братские могилы, где на сотню захороненных приходится лишь десяток опознанных имен на обелиске? А бессчетное множество безымянных тел, до сих пор гниющих без погребения по лесам и болотам? О них не писали похоронок, часть из них (причем, очевидно, меньшая) числилась <emphasis>пропавшими без вести</emphasis>, как и мой отец, тянувший телефонную связь в то время, как немцы внезапно перешли в наступление на Балатоне, и мама получила письмо от его друзей: «Надейтесь, Люба! Мертвым Семена никто не видел…» Недаром главным мемориалом этой войны стала могила <emphasis>Неизвестного</emphasis> солдата.</p></section><section id="n_15"><title><p>15</p></title><p>Сказание Авраамия Палицына.</p></section><section id="n_16"><title><p>16</p></title><p>Не перестаю удивляться тому, как уживаются с этим театром марионеток немногие там <emphasis>настоящие</emphasis> артисты: Алла Демидова, Филатов, Губенко, Бортник…</p></section><section id="n_17"><title><p>17</p></title><p>М. В. Посохин — в 1960–1982 гг. главный архитектор Москвы.</p></section><section id="n_18"><title><p>18</p></title><p>Через много лет, зимой 80-го, когда Игорь Анатольевич Покровский предложил мне перейти в его мастерскую руководителем бригады и повел представлять Посохину, я, пожимая руку этого невысокого, сухощавого, складненького человека, смотрел на него, как сказал бы Пушкин, с неизъяснимым чувством.</p></section><section id="n_19"><title><p>19</p></title><p>Звериная свирепость.</p></section><section id="n_20"><title><p>20</p></title><p>Лукавая злость.</p></section><section id="n_21"><title><p>21</p></title><p>«…Ненависть из-за перенесенной несправедливости, т. е. <emphasis>жажда мести</emphasis>, есть страсть, которая неодолимо возникает из природы человека, и, какой бы злобной она ни была, все же есть переплетенная со склонностью максима разума в силу дозволенной <emphasis>жажды права</emphasis>, аналог которой и есть жажда мести; и именно поэтому она одна из самых сильных и глубже всего укореняющихся страстей; даже когда она, казалось бы, угасла, она все еще оставляет затаенную ненависть, называемую злобой, подобно огню, тлеющему под золой» (<emphasis>Кант</emphasis>. Метафизика нравов).</p></section><section id="n_22"><title><p>22</p></title><p>«Быстрота реакции, — говорил наш тренер Юрий Леонидович Казаков (которого я вспоминаю с благодарностью), — главное качество, необходимое человеку в современной войне. Ни одно из всех спортивных единоборств не развивает его так, как фехтование. И особенно фехтование на саблях».</p></section><section id="n_23"><title><p>23</p></title><p>Повесть временных лет.</p></section><section id="n_24"><title><p>24</p></title><p>«Не знаю до сего дня, — пишет Самойлов, — кто виноват в гибели Варшавы и трехсот тысяч ее граждан. Может быть, лондонские поляки и Бур-Комаровский, начавший восстание раньше благоприятного срока, может быть, Сталин, не пожелавший оказать помощь повстанцам. Варшава погибла не в результате битвы, а в результате избиения — политикой…» (<emphasis>Самойлов Д</emphasis>. Памятные записки.)</p></section><section id="n_25"><title><p>25</p></title><p><emphasis>Бахтин М</emphasis>. Проблема содержания, материала и формы…</p></section><section id="n_26"><title><p>26</p></title><p>Ср.: «…Все, чего мы желаем познать, есть наше незнание» (<emphasis>Николай Кузанский</emphasis>. Об ученом незнании. I. 1. 4); «Ничто я не обсуждаю так основательно, как Ничто, и единственное знание, о котором я говорю, — это неведение» (<emphasis>Монтень</emphasis>. Опыты. III. 12).</p></section><section id="n_27"><title><p>27</p></title><p><emphasis>Хойл</emphasis>. Границы астрономии.</p></section><section id="n_28"><title><p>28</p></title><p><emphasis>Валери</emphasis>. Дега, танец, рисунок.</p></section><section id="n_29"><title><p>29</p></title><p><emphasis>Ницше</emphasis>. Вагнеровский вопрос. Ср.: «…Десяти минут простой сосредоточенности должно оказаться достаточно, чтобы разделаться с этими <emphasis>idola apecus</emphasis> и признать несостоятельность сочетания абстрактного — всегда бессодержательного — термина с образом, всегда и всецело личным» (<emphasis>Валери</emphasis>. Введение в систему Леонардо да Винчи).</p></section><section id="n_30"><title><p>30</p></title><p>Ср. у Бахтина: «Единство формы есть единство активной ценностной позиции автора-творца, осуществляемой при посредстве слова (занимание позиции словом), но относящейся к содержанию».</p></section><section id="n_31"><title><p>31</p></title><p>«<emphasis>Стыдливость</emphasis>, — говорит Кант, — представляет собой некоторую тайну природы, с одной стороны, того, как положить пределы слишком необузданной склонности, а, с другой, того, как, имея на своей стороне голос природы, всегда оставаться в согласии с добрыми, нравственными свойствами даже и тогда, когда эта природа выходит за свои пределы». (<emphasis>Кант</emphasis>. Метафизика нравов.)</p></section><section id="n_32"><title><p>32</p></title><p>Отстранение этического.</p></section><section id="n_33"><title><p>33</p></title><p>I Кор. 6: 12.</p></section><section id="n_34"><title><p>34</p></title><p><emphasis>Диог. Лаэрт</emphasis>. VII. 160.</p></section><section id="n_35"><title><p>35</p></title><p><emphasis>Стендаль</emphasis>. О любви.</p></section><section id="n_36"><title><p>36</p></title><p><emphasis>Моклер</emphasis>. Три кризиса современного искусства.</p></section><section id="n_37"><title><p>37</p></title><p>Тогда мне казалось, что «через десяток лет» — это очень нескоро. Но, между прочим, не намного ошибся.</p></section><section id="n_38"><title><p>38</p></title><p><emphasis>Толстой Л</emphasis>. Прогресс и определение образования.</p></section><section id="n_39"><title><p>39</p></title><p>«Соловьев все оправдывает и обосновывает, всему находит место, — говорит Бердяев. — В “Оправдании добра” он доходит до виртуозности в этом оправдании всего, что органически создано историей».</p></section><section id="n_40"><title><p>40</p></title><p>Ср.: «Какой бы бешеной ни была сцена, в актере всегда должен жить мастер, способный оставаться спокойным, свободным от всякого напряжения, — он ведет и направляет игру страстей. Внешне актер может быть очень взволнован, но мастер внутри актера полностью владеет собой, а добиться этого можно лишь путем полного освобождения» (<emphasis>Чаплин</emphasis>. Моя биграфия).</p></section><section id="n_41"><title><p>41</p></title><p>Римл. 12: 2.</p></section><section id="n_42"><title><p>42</p></title><p><emphasis>Герцен</emphasis>. Былое и думы. Западные арабески. II. 1.</p></section><section id="n_43"><title><p>43</p></title><p>Не говоря уж о том, что я в то время не знал иконографии Лао-цзы. Он был нимало не похож на тот образ, который я создал.</p></section><section id="n_44"><title><p>44</p></title><p><emphasis>Каули М</emphasis>. Свежий взгляд на Фолкнера.</p></section><section id="n_45"><title><p>45</p></title><p>«…Отсутствие третьего лица означает, что автор либо не в состоянии создать роман, либо стремится его разрушить» (<emphasis>Барт Р.</emphasis> Нулевая степень письма).</p></section><section id="n_46"><title><p>46</p></title><p><emphasis>Герцен</emphasis>. Былое и думы. Приложения.</p></section><section id="n_47"><title><p>47</p></title><p><emphasis>Франс</emphasis>. По поводу дневника Гонкуров.</p></section><section id="n_48"><title><p>48</p></title><p>А за ним и Толстой: «Мне кажется, что со временем вообще перестанут <emphasis>выдумывать</emphasis> художественные произведения. Будет совестно сочинять про какого-нибудь вымышленного Ивана Ивановича или Марию Петровну. Писатели, если они будут, будут не сочинять, а только рассказывать то значительное или интересное, что им случалось наблюдать в жизни».</p></section><section id="n_49"><title><p>49</p></title><p><emphasis>Барт Р</emphasis>. Нулевая степень письма.</p></section><section id="n_50"><title><p>50</p></title><p><emphasis>Шестов</emphasis>. Апофеоз беспочвенности. II. 45.</p></section><section id="n_51"><title><p>51</p></title><p><emphasis>Толстой Л</emphasis>. Дневник. 5 ноября 1873 г.</p></section><section id="n_52"><title><p>52</p></title><p><emphasis>Достоевский</emphasis>. Записная тетрадь 1876–1877 гг.</p></section><section id="n_53"><title><p>53</p></title><p>* Великие мысли исходят из сердца (Вовенарг).</p></section><section id="n_54"><title><p>54</p></title><p>См.: <emphasis>Сервантес</emphasis>. Дон Кихот. II. 44.</p></section><section id="n_55"><title><p>55</p></title><p>Слова, выпущенные на волю (Рембо).</p></section><section id="n_56"><title><p>56</p></title><p><emphasis>Ницше</emphasis>. Злая мудрость. V. 175.</p></section><section id="n_57"><title><p>57</p></title><p><emphasis>Ларошфуко</emphasis>. О любви и о жизни.</p></section><section id="n_58"><title><p>58</p></title><p>Много лет спустя, году в 2005 или 2006-м, мы с Дашенькой сидели в кафе «Безумный цыпленок» на Чистопрудном бульваре, и она призналась, что помнит и бережет это мое письмо. «Был ли у меня шанс?» — спросил я напрямик. «Но ведь ты был женат», — ответила она. «Она дождалась меня из армии», — пробормотал я, как бы оправдываясь. «А я это знала!» — живо откликнулась Дашенька. Мы вспомнили эпизод, случившийся на летней практике в Пскове. Пробираясь вслед за Комечем напрямик от церкви Петра и Павла с Буя к Богоявлению в Запсковье, нам пришлось форсировать неглубокую, с каменистым дном, речку. Все остановились в нерешительности. Тогда я разулся, закатал штанины до колен, подошел к Галке Зеленской и, взвалив ее, взвизгнувшую, на плечи, перенес на другой берег. Потом складненькую болгарку Кипру Барачеву. Потом массивную Таню Бадяеву. Кое-кто из ребят — Стасик Иваницкий, Гриша Горвиц — последовал моему примеру. Одну за другой мы перетаскивали наших девчонок через речку, но к Дашеньке я так и не осмелился подойти. Нести ее, как других, — вульгарно, по-походному — мне казалось унизительным для нее, а просто взять ее на руки — как возлюбленную — я не посмел. Кто-то другой перенес ее. А она, оказывается, запомнила, что перенес ее именно я и именно на руках.</p></section><section id="n_59"><title><p>59</p></title><p><emphasis>Августин</emphasis>. Об истинной религии. XXX. 54. В дальнейшем эту мысль — что знаток способен к более объективному суждению об искусстве, чем художник, поскольку искусство — дело фантазии, а критика — интеллекта, — подхватывает Джулио Манчини (наиболее крупная фигура между Вазари и Винкельманом).</p></section><section id="n_60"><title><p>60</p></title><p><emphasis>Гадамер</emphasis>. Философия и литература.</p></section><section id="n_61"><title><p>61</p></title><p>Ср.: «Замечательные критики более редки, чем замечательные художники и поэты. Великих критиков нет, но великая критика есть» (<emphasis>Потебня</emphasis>. Из записок по теории словесности).</p></section><section id="n_62"><title><p>62</p></title><p><emphasis>Платон</emphasis>. Соперники. 135 b.</p></section><section id="n_63"><title><p>63</p></title><p><emphasis>Матф</emphasis>. 21: 4.</p></section><section id="n_64"><title><p>64</p></title><p><emphasis>Плотин</emphasis>. Эннеады.</p></section><section id="n_65"><title><p>65</p></title><p>Ср.: «Легко проследить в отдельности каждый элемент в любой леонардовской картине; это — вершина наглядности. Но что представляют собой его композиции в целом? Почему эти убедительнейшие отражения кусков жизни соединены в такую условнейшую общую схему? Что она значит? Каков ее принцип и ее смысл? Простор для толкований велик, излишне велик» (<emphasis>Эфрос А</emphasis>. Леонардо-художник).</p></section><section id="n_66"><title><p>66</p></title><p><emphasis>Бахтин</emphasis>. Творчество Франсуа Рабле.</p></section><section id="n_67"><title><p>67</p></title><p>Мне виделся великий Марсель Марсо — как в старом документальном фильме «Бип остается в Ленинграде», вжившись в образ Раскольникова, он медленно, обреченно идет по набережной канала, сворачивает под арку ворот, поднимается по запущенной лестнице, дергает звонок и, вздрогнув, приходит в себя.</p></section><section id="n_68"><title><p>68</p></title><p><emphasis>Альберти</emphasis>. Десять книг о зодчестве. Т. I. С. 123.</p></section><section id="n_69"><title><p>69</p></title><p>Ср.: «Смерть искусства протекает столь медленно, что занимает несколько столетий» (<emphasis>Хайдеггер</emphasis>. Исток художественного творения).</p></section><section id="n_70"><title><p>70</p></title><p><emphasis>Делакруа</emphasis>. Дневник. Декабрь 1848 г.</p></section><section id="n_71"><title><p>71</p></title><p><emphasis>Шпет Г. Г</emphasis>. Эстетические фрагменты.</p></section><section id="n_72"><title><p>72</p></title><p><emphasis>Пришвин</emphasis>. Дневник. 15 апреля 1921 г.</p></section><section id="n_73"><title><p>73</p></title><p>В Шолохове интересно не то, он или не он был автором «Тихого Дона», а то, <emphasis>как</emphasis> человек, написавший «Тихий Дон», испоганился до «Судьбы человека» и «Они сражались за Родину», до полного бесплодия.</p></section><section id="n_74"><title><p>74</p></title><p><emphasis>Валери</emphasis>. Некоторые мнения господина Тэста.</p></section><section id="n_75"><title><p>75</p></title><p>Лишний раз воздадим должное объективности Пушкина: всей душой восхищаясь Татьяной, он не скрывает ее женской ограниченности.</p></section><section id="n_76"><title><p>76</p></title><p>«Чувство природы, врожденное душе», — чувство, посредством которого мы воспринимаем гармонию.</p></section><section id="n_77"><title><p>77</p></title><p><emphasis>Гидион З</emphasis>. Пространство, время, архитектура.</p></section><section id="n_78"><title><p>78</p></title><p>«Толчок к исследованию должен исходить не от философии, а от вещей и проблем» (<emphasis>Гуссерль</emphasis>. Философия как строгая наука).</p></section><section id="n_79"><title><p>79</p></title><p><emphasis>Мамардашвили М</emphasis>. Картезианские размышления. 4.</p></section><section id="n_80"><title><p>80</p></title><p>«Музыкальная» логика формообразования, несомненно, выступала более явственно, пока сохранялась первоначальная окраска фасадов. В разговоре с С. С. Подъяпольским я высказал предположение, что все архитектурные детали церкви, включая белокаменные, имели темно-серую или темно-красную окраску на фоне побеленных стен. «Как у Брунеллеско, что ли?» — иронически спросил он. «А почему бы нет? Если уж Петрок Малой допускал готические реминисценции… Во всяком случае, воспроизвести эту систему при реставрации было бы человечественнее, чем сплошная покойницкая побелка, как это теперь делают». «Ну, побелка разная бывает, — заметил С. С. — Я, например, у себя в Кирилло-Белозерском монастыре добавлял к белилам охру: тон получался живой, теплый…» И, однако, в материалах реставрационных исследований Н. Н. Свешникова по Вознесенской церкви, хранящихся в архиве ГНИМА, моя дипломница Оля Картамышева обнаружила крошечное свидетельство о первоначальной окраске, подтверждающее мою правоту.</p></section><section id="n_81"><title><p>81</p></title><p>«Подвиги героев Лакло, — писал Павел Муратов, — это, в сущности, подвиги аналитической мысли. У них все построено на знании людей, на убеждении, что можно проникнуть умом в самые тайные уголки человеческой души. Ибо, конечно, тайн нет, нет случая и судьбы… Никаких препятствий не существует для “философа”, постигнувшего некий механизм, который двигает обществом и людьми» (<emphasis>Муратов П. П</emphasis>. Образы Италии). Но автор этого отзыва словно не замечает, что все безупречные построения «психологической геометрии» <emphasis>в самом романе</emphasis> рушатся под напором «случая и судьбы».</p></section><section id="n_82"><title><p>82</p></title><p><emphasis>Гуссерль</emphasis>. Логические исследования.</p></section><section id="n_83"><title><p>83</p></title><p><emphasis>Сервантес</emphasis>. Дон Кихот. II. 64.</p></section><section id="n_84"><title><p>84</p></title><p>Вот что сближает таких, казалось бы, разных деятелей — игривого пошляка Никиту Михалкова и непробиваемо серьезного Андрея Тарковского: оба <emphasis>имитируют</emphasis>.</p></section><section id="n_85"><title><p>85</p></title><p><emphasis>Витгенштейн</emphasis>. Логико-философский трактат. 4. 121.</p></section><section id="n_86"><title><p>86</p></title><p>Ср.: «Мистицизм склонен злоупотреблять глубинами и спекулировать бездной; по меньшей мере, бездна его восхищает и притягивает. Но философия имеет противоположную склонность. В отличие от мистики ее влечет не погружение в пучину, а выход на поверхность. Вопреки расхожей молве, философия воплощает могучее стремление к поверхности, т. е. к тому, чтобы вынести на поверхность и по возможности сделать явным, ясным, доступным то, что было глубинным, тайным, скрытым. Ей отвратительны таинственность и мелодраматизм посвященного, мистагога» (<emphasis>Ортега-и-Гассет</emphasis>. Что такое философия? 5).</p></section><section id="n_87"><title><p>87</p></title><p><emphasis>Хайдеггер</emphasis>. Письмо о гуманизме.</p></section><section id="n_88"><title><p>88</p></title><p>«Платон ясно видел, что наша познавательная способность ощущает гораздо более высокую потребность, чем разбирать явления по складам согласно синтетическому единству, чтобы узнать в них опыт; он видел, что наш разум естественно уносится в область знаний так далеко, что ни один предмет, который может быть дан опытом, никогда не сможет совпасть с этими знаниями, и тем не менее они обладают реальностью и вовсе не есть химеры» (<emphasis>Кант</emphasis>. Критика чистого разума).</p></section><section id="n_89"><title><p>89</p></title><p>II Кор. 3: 5.</p></section><section id="n_90"><title><p>90</p></title><p>«Я хотел уже выйти из дому, как дверь моя отворилась и ко мне явился капрал с донесением, что наши казаки ночью выступили из крепости… и что около крепости разъезжают неведомые люди» (<emphasis>Пушкин</emphasis>. Капитанская дочка). Вот источник гайдаровского стиля.</p></section><section id="n_91"><title><p>91</p></title><p>И, добавим, только в детской душе, по-своему преломляющей «господствующую идеологию», эта идеология находит свое оправдание. Но — подразумевается — больше нигде.</p></section><section id="n_92"><title><p>92</p></title><p>Достаточно сравнить впечатления по приезде из-за границы двух таких разных людей, как Толстой и Блок. Толстой: «Поверите ли, что, приехав в Россию, я долго боролся с чувством отвращения к родине и теперь только начинаю привыкать ко всем ужасам, которые составляют вечную обстановку нашей жизни» (Письмо А. А. Толстой 18 августа 1857 г.). Блок: «Утром проснулся и смотрю из окна вагона. Дождик идет, на пашнях слякоть, чахлые кусты, и по полю трусит на кляче, с ружьем за плечами, одинокий стражник. Я ослепительно почувствовал, где я: это она — несчастная моя Россия, заплеванная чиновниками, грязная, забитая, слюнявая, всемирное посмешище. Здравствуй, матушка!» (<emphasis>Wirballen</emphasis>).</p></section><section id="n_93"><title><p>93</p></title><p><emphasis>Пушкин</emphasis>. К морю.</p></section><section id="n_94"><title><p>94</p></title><p><emphasis>Ортега-и-Гассет</emphasis>. Дегуманизация искусства. Ср.: «Большинство живописцев стоят перед собственными картинами уже как гурманы и дегустаторы, даже в своей работе посягая на них, как зрители или заказчики…» (<emphasis>Рильке</emphasis>. Письмо д-ру Хейгродту. 24 декабря 1921 г.)</p></section><section id="n_95"><title><p>95</p></title><p>«Перелом этот совершился в XVII столетии, — пишет Вернадский. — В это столетие впервые наука о природе и математика вдвинулись в жизнь, получили значение как изменяющие условия человеческого существования исторические силы. Никогда раньше этого не было, и напрасно стали бы мы искать аналогий эпохи XVII–XX столетий в прошлом человечества» (<emphasis>Вернадский В.И</emphasis>. Из истории идей).</p></section><section id="n_96"><title><p>96</p></title><p><emphasis>Федоров Н. Ф</emphasis>. Философия общего дела.</p></section><section id="n_97"><title><p>97</p></title><p>Дерзать на все.</p></section><section id="n_98"><title><p>98</p></title><p><emphasis>Платон</emphasis>. Пир. 180 b.</p></section><section id="n_99"><title><p>99</p></title><p><emphasis>Ауэрбах Э</emphasis>. Мимесис. С. 539. Ср.: «Литература с самого начала своего существования — фрагментарна, она хранит памятники человеческого духа только в той мере, в какой они были запечатлены письменами и в какой эти письмена сохранились» (Гете).</p></section><section id="n_100"><title><p>100</p></title><p><emphasis>Шеллинг</emphasis>. Философия искусства.</p></section><section id="n_101"><title><p>101</p></title><p><emphasis>Его же</emphasis>. Система трансцендентального идеализма.</p></section><section id="n_102"><title><p>102</p></title><p><emphasis>Чу Дж</emphasis>. Бутстрап.</p></section><section id="n_103"><title><p>103</p></title><p><emphasis>Вернадский В. И</emphasis>. Очерки по истории современного научного мировоззрения.</p></section><section id="n_104"><title><p>104</p></title><p>Ср.: «Замысел его заключался в том, чтобы разделить всю прожитую жизнь на маленькие “главки”, “параграфы” и подобрать каждому приличный эпиграф (или несколько сразу), который выражает сущность, дух прожитого эпизода. А затем — главки убрать, одни эпиграфы останутся!» (<emphasis>Эйдельман Н</emphasis>. Большой Жанно).</p></section><section id="n_105"><title><p>105</p></title><p><emphasis>Пушкин</emphasis>. Евгений Онегин. I. 44.</p></section><section id="n_106"><title><p>106</p></title><p><emphasis>Шестов Л.</emphasis> На весах Иова. III. 2. 9.</p></section><section id="n_107"><title><p>107</p></title><p><emphasis>Толстой Л</emphasis>. Война и мир. IV. 1. 13.</p></section><section id="n_108"><title><p>108</p></title><p>«Поэтому Гераклит не может написать книгу с единым текстом. Свои мысли он выдает в виде разрядов, короткими сентенциями, которые при этом вынуждены каждый раз передавать цельный смысл и являются неким “сгустком” стиля, наполненным взрывной мощью учения. Отсюда их знаменитая “темность”» (<emphasis>Ортега-и-Гассет</emphasis>. Возникновение философии).</p></section><section id="n_109"><title><p>109</p></title><p><emphasis>Паскаль</emphasis>. Мысли. 373.</p></section><section id="n_110"><title><p>110</p></title><p>«Человек, опускающий руки и опускающийся, прав, — записал Блок в своем дневнике. — Нечего спорить против этого. Все так ужасно, что личная гибель, зарывание своей души в землю — есть право каждого».</p></section><section id="n_111"><title><p>111</p></title><p><emphasis>Матф</emphasis>. 10: 19–20.</p></section><section id="n_112"><title><p>112</p></title><p>Включиться в движение.</p></section><section id="n_113"><title><p>113</p></title><p><emphasis>Аристотель</emphasis>. Риторика. I. 4. 1359 a.</p></section><section id="n_114"><title><p>114</p></title><p>Истинное и сделанное совпадают.</p></section><section id="n_115"><title><p>115</p></title><p>«…Всякое рассмотрение истории определено настоящим и отнесено к нему, — говорит Хайдеггер, — а значит “релятивно” и значит никогда не “объективно”, т. е., значит всегда “субъективно”… с субъективностью этой надо смириться, и тогда всего лучше будет сделать из этой “реальной” нужды добродетель, а из примирения с субъективностью — превосходство субъекта, ставящего все прошедшее на службу конкретного настоящего» (<emphasis>Хайдеггер</emphasis>. Европейский нигилизм). Тут необходимо уточнение: при условии полной свободы «субъекта» от политической и идеологической конъюнктуры «настоящего»; сознание историка работает независимо от этой конъюнктуры, часто в прямом противодействии с нею, и в этом смысле совершенно «объективно».</p></section><section id="n_116"><title><p>116</p></title><p>Вот почему наименование «искусство-<emphasis>логия»</emphasis> кажется мне предпочтительней «искусство-<emphasis>ведения».</emphasis></p></section><section id="n_117"><title><p>117</p></title><p>«Нужно непрестанно говорить о том, что видишь, — советовал Ле Корбюзье, — для того, чтобы уметь видеть то, на что смотришь».</p></section><section id="n_118"><title><p>118</p></title><p><emphasis>Платон</emphasis>. Кратил. 436 D.</p></section><section id="n_119"><title><p>119</p></title><p><emphasis>Хайдеггер.</emphasis> Европейский нигилизм.</p></section><section id="n_120"><title><p>120</p></title><p>Не прошло и года, как Миружан Саакян выиграл первенство в своем весе на чемпионате Западной группы войск.</p></section><section id="n_121"><title><p>121</p></title><p>Житие Епифания.</p></section><section id="n_122"><title><p>122</p></title><p>Ср.: письмо Л. Толстого А. М. Калмыковой 31 августа 1896 г. Вот сгусток <emphasis>подлинного</emphasis> (как я его понимаю) «толстовства». Когда это написано? Сегодня утром!</p></section><section id="n_123"><title><p>123</p></title><p><emphasis>Данте</emphasis>. Чистилище. XXVIII. 127–130.</p></section><section id="n_124"><title><p>124</p></title><p>Удивительно, как это совпадает с концепцией современной когнитивной науки: «Познание — воплощенное действие» (<emphasis>Капра Ф</emphasis>. Паутина жизни. Новое научное понимание живых систем).</p></section><section id="n_125"><title><p>125</p></title><p>II Кор. 6: 10.</p></section><section id="n_126"><title><p>126</p></title><p>Должен сразу же уточнить: меня-то за три года в армии никто и пальцем не тронул. (Конфликт, упомянутый в «Самом веселом фильме», — выдуманный. Должно быть, для усиления негативных эмоций в разлуке с друзьями.) Один только раз, когда, оказавшись в роте Жирехина и сразу же назначенный дневальным, я, по старшинскому распоряжению, не пропускал «стариков» утром в туалет, где они норовили отсидеться во время зарядки, один из них, верзила Бехтянов, попытался меня отодвинуть: «Зеленый еще — нас учить». «Такой же зеленый, как ты», — возразил я, ткнув пальцем в его гимнастерку. Он схватил меня за ворот: «Что-о?..» Но тут мой одногодок Ленька Ломов нажал на Бехтянова плечом: «Не трогай его!» Тем и кончилось.</p></section><section id="n_127"><title><p>127</p></title><p><emphasis>Гегель</emphasis>. Философия духа. § 396.</p></section><section id="n_128"><title><p>128</p></title><p>Да и опыт его тамошний, мягко говоря, вызывает вопросы (в частности, о явно постановочных «лагерных» фотографиях). Недаром Шаламов избегал иметь с ним дело.</p></section><section id="n_129"><title><p>129</p></title><p>Термин В. Тэрнера.</p></section><section id="n_130"><title><p>130</p></title><p>Вообще-то, рассуждая объективно, Соколов был неплохим человеком. По мере сил, как становится ясно задним числом, он старался очеловечить для нас нравы и порядки сержантской школы. Просто он был <emphasis>служака</emphasis>. И, конечно, ему обидно было, что его усилия не встречали отклика в наших ожесточившихся душах. «Хотел я с вами по-хорошему, — как-то сказал он перед выстроенным в две шеренги взводом. — Но вы, блядь, по-хорошему не понимаете. Так я на вас хуй положу». «А мы на тебя — тридцать… положим», — негромко произнес Волоховский в заднем ряду. И взвод расшатался от хохота. Буквальный перевод ходового идиоматического выражения, неожиданное превращение его в размноженную неприглядную наглядность убило весь эффект прозвучавшей угрозы.</p></section><section id="n_131"><title><p>131</p></title><p>Тамбов, майские праздники 1963 г. Батарея построилась по тревоге и стала грузиться на машины, отправлявшиеся в летний лагерь. Капитан Афанасьев приказал и мне лезть в кузов. Я напомнил ему, что ко мне приехали — после полугодовой разлуки — мать и невеста и что он согласился оставить меня в части до следующего рейса. Он ничего не хотел слушать. «Выполнять приказ! В машину!» Я помотал головой. Он вытащил пистолет: «По законам военного времени…» Слабохарактерный, да еще вне себя в сумятице начинающихся учений, он вполне мог выстрелить. Я повернулся и пошел прочь от него. Опомнившись, он послал за мной вдогонку Бранда и Витьку Валисовского. Пришлось вернуться. Так и уехал, не успев проститься с мамой и Молчушкой, которые ждали меня в домике Паши Киселева, славного парня, сверхсрочника. <emphasis>И сердце на клочки не разорвалось</emphasis>…</p></section><section id="n_132"><title><p>132</p></title><p>Не очень-то удачное выражение для поклонника Гуссерля, со всей определенностью заявившего, что «никакая истина не есть факт». Приношу Э. Г. свои извинения.</p></section><section id="n_133"><title><p>133</p></title><p>Взлететь над знанием (Плотин).</p></section><section id="n_134"><title><p>134</p></title><p>Дао дэ цзин. 71.</p></section><section id="n_135"><title><p>135</p></title><p>Да, вот еще важная деталь: нами командовали люди, прошедшие войну. Не карательную войну против народа, как в Афгане, и не наемническую, как в Египте, в Анголе, а святую, Отечественную. И благодаря этим людям армия-победительница в то время еще не превратилась в армию-позорницу.</p></section><section id="n_136"><title><p>136</p></title><p>А было так. Дня за два до экзаменов наш лейтенант составил список кандидатов в отличники — по 4–5 человек от отделения (в обязательстве у нас было записано 14 отличников). Ребята пошумели было, но быстро успокоились; тогда мы еще не сообразили, чем это обернется. Хотели записать и меня, но я высокомерно отказался, понадеявшись (не без основания) на собственные силы. Мне вдруг очень захотелось в отпуск, я отложил все постороннее и всерьез взялся за подготовку. Просиживал ночи напролет, выучивая наизусть целые параграфы, длинные колонки цифр и формул, запоминая таблицы и схемы, часами ковыряясь в топопривязчике. Первый экзамен — ОМП — я сдал блестяще. Комбат, капитан Широбоков, так и сказал: блестяще! Но оказалось, что проверяющий ставил оценки так: на взвод столько-то пятерок, столько-то четверок и столько-то троек и — на совесть комбата: как хотите, так и распределяйте. Мою пятерку отдали запланированному отличнику, который еле-еле удержался на четверке. Одна четверка — это уже прощай, отпуск! Тем не менее, отбросив досаду и разочарование, я засел за уставы. Еще несколько дней и ночей — и я ответил на билет без запинки. И опять то же самое: мою пятерку отдали другому. Все это делалось с откровенным цинизмом: «Да, вы ответили отлично, но вы же все равно не сдадите специальность, а он сдаст». То же самое повторилось и на тактике, и на «политике». На последнем экзамене — специальности — очень велико было искушение завалить его и отбросить взвод в отстающие, хоть этим спутать их планы. И все-таки я сдал безукоризненно. Проверяющий выслушал меня и сказал: «Могу вам поставить пятерку, только зачем она вам? Она же теперь ничего не изменит». Ну и чем же отличается армия от «гражданки»?</p></section><section id="n_137"><title><p>137</p></title><p>Мы долго гадали над смыслом этой фразы, пока не поняли, что тут просто канцелярский выверт: «настоящее» — значит «то же самое», то есть опять-таки «фото», а не «настоящее фото».</p></section></body><binary id="cover" content-type="image/jpeg">/9j/2wBDAAUDBAQEAwUEBAQFBQUGBwwIBwcHBw8LCwkMEQ8SEhEPERETFhwXExQaFRERGCEYGh0dHx8fExciJCIeJBweHx7/2wBDAQUFBQcGBw4ICA4eFBEUHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh7/wAARCAWgA58DASIAAhEBAxEB/8QAHQABAAEFAQEBAAAAAAAAAAAAAAQCAwUGBwgBCf/EAGwQAAEDAwIDAgYLCAoLDwIDCQEAAgMEBREGEgchMRNBCBQiUWFxFSMyQoGRobGywdEJM1JicoKSohYkQ1Njc3WzwtIXJTQ2NziDk5Th8BgmNURUVVZXZHSVo8Pi8YTTJ0VGdrQ5ZYWWKCmk/8QAGwEBAAMBAQEBAAAAAAAAAAAAAAECAwQFBgf/xAA5EQACAgEDAwMBBwMEAgICAwAAAQIRAwQSIQUxQRMiUTIGFCMzYXGRFUKBUqHB8LHRFuEkNENi8f/aAAwDAQACEQMRAD8A8ZIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCL61rnODWguJ6ABZ636K1hcYO3t2lL7WRfhwW6V7fjDcIDAIpl0tVztU3Y3O3VlDL+BUQujd8TgFDQBEUmnoayojMkFLPKwHG5kZIz5uSAjIpnsVdP8Am2s/zDvsT2Kun/NtZ/mHfYgIaKTPQ1kEfaT0s8LOmXxlo+UKMgCL61pcQGgknkAFM9ibp/zbWf5h32ICEim+xN0/5trP8w77FGmhlhdtljew+ZwwUBbREQBFcp4JqiQRU8MkrzzDWNLj8QUn2Juv/NtZ/mHfYgISKZ7FXT/m2s/zDvsVFTQVtNH2lRSTxMzjc+MgZ+FARkRX6ajq6kONNTTTbevZxl2PiQFhFN9i7p/zbWf5h32J7F3T/m2s/wAw77EBCRSprdXQRGWajqI2Dq50TgB8iioAshpu1vveoLfZ46qmpX1tTHTtmqH7Y4y9waHOPcBlY8Ak4HMqVLQV9O0Sy0lRE0c9xYQB8KA7Vxq8GnW+gZaeos9PU6ptckLXPqaGmc58b8eUHRtyQ3PR3TGM46LX+FHAfX+vNQQUTbLXWm3F37YuFbSvjjiaOuMgbneZo+HA5rfOEnhbaz0fZ4LNqG2w6no6Zgjp5ZJjDUMaBgNLwCHADHMjPpKz2uPDR1FcrTJSaW0vTWWokGPGp6jxlzPS0bWgH159SA4Nxp0HLw219WaVlu1JdDA1r2zwZB2u6B7fevxzLcnqOa0pZSvN8v8AcKm7VbKyuqqqV0s07mlxkeTkknvOVjpopIZXRTRujkb1a4YI+BAUIiIAiIgCK7TwTVD+zgifK/GdrGkn5FI9ibr/AM21n+Yd9iAhIpvsVdP+bKz/ADDvsT2Lun/NtZ/mHfYgISK/U0dXTAGoppoQ7p2kZbn41YQBERAEWQstkvF7qPFrNaa+5Tn9zpad8rviaCs7XcMuI1BTGprdB6npoR7+W1TNHytQGpIq5YpIpDHLG+N46tcMEfAqEAREQBFMba7m4Att1WQehELvsX32Juv/ADbWf5l32ICEim+xV1/5trP8w77ENqugGTbqwD+Jd9iAhIh9KIAvuV8VUbHPcGsaXOPQAZJQFKKXJbbjHGZJKCqaxoyXGJwA+RREAREQBEUmkoayqa51LSVFQGnBMUZdg/AgIyKf7C3j/mmv/wBHf9i++wt5/wCaK/8A0d/2IDHortTTz00piqIZIZBzLJGlpHwFWkARFKkt9dHEZZKKpYwcy50TgB8OEBFREQBFmdP6U1PqFxbYdO3a6kdfE6OSbHr2gqXfNA64sVOai9aPv9uhHWSpt8sbfjc3CA1tF9IIOCCCO4r4gCIq4o5JZGxxMc97jhrWjJJ9SAoRSKmjq6UA1NNNCHdO0jLc/Go6AIvrQXODWgknoAsibFe20D7g6z3AUcbQ59QaZ/ZtBOAS7GBzICAxqL6V8QBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBZHTVkumo77R2SzUclZX1koighjGS5x/wBuqxy9i/c7dBQVDrxxErYQ59O/xCg3D3LsB0jx8Ba34XIDdtA8JeFvADRg1jxFmoq69RgO8YqWb2skx97po/fO9ON3fyC1a8eG3Rw174rHoB9TRN5Nkqbh2Tz+a2NwHxrkPhq8QajWfGCstUMxNpsBNFTMB8kyD76/4XcvU0LhaA956b8JbhFxKpH2XiFY47Q17T5Ne1tRTHl++Yy13m8keteKuIFTp2r1pdajSVvlt9ifUO8Sp5ZTI5kY5DLjz59cc8Zxk4ysCiAL3r9zphhl4S3syQxvPs07Bc0H9xjXgpe+Pucn+CW9/wAtO/mY0Bd1d4W2i9Naquun6rR10mlt1XLSvkjMW17mOLSRk9OSxX+7T0J/0IvXxw/avJPHL/DNrL+W6v8AnXLTcoD0r4TXhDaa4p8PoNOWjTlfbaiOvjqTLP2e0ta14I8k5z5QXmpEQGy8LADxM0sCAQb1R5H+XYv0t46cSrNwn0rS3652ie4RVFUKZsdOGBwJaXZO7u8lfmlwr/wm6V/lqj/n2L2z90U/wOWn+WI/5qRAY6n8Mzh8fv2kL3H6mwu+sLothvXBbwgdP1VPFSUNye1mJoKinEVZT57x74flNOPSvzNXTfBgv1dYeO2lKmhkc0z1zKWVodgPjl8hwPn5Oz6wEBO8Jzg9U8JdZR0sEstVZLg10tvqHt54B8qNx6Fzcj1gg+gckX6D/dBqGGfghBWyjMtHdoRGfy2vB+Zfnz3oDv8A4A7I3+EBA2RjXt9jKnk4Z7gvV/HrjpprhFerfa7ppusuD66nNQx9KIwGgOLcHcRz5Lyj4An+MDB/JlT8wW1/dJM/2RNMfyS7+dcgN8/3aehf+hF6+OH7VzLwkvCN0zxP4cHTFr01X2+pNZFUdtMYy3DN2R5Jz3rzIiAd69q/c2IopbPrXtYmPxUUmNzQceTKvFS9rfc1P+B9bf8AeKT6MqA3Xid4UWjdB67uukq3Stzqqi2yiN8sPZBjiWtdyyc++Wuf7tPQnT9hF6+OH7V5u8LvH+6N1jj/AJVH/MxrlGUB6r4++E3pTiJwtumkrZpe5UFVWOiLJpuz2t2SNefcnPRq8qIiAkW3+76f+Nb84X6LeGTT08fgvXh7IImuxReUGAH79Gvzqtv930/8a35wv0Z8M3/FbvHqov56NAfm8slpayV+pNRUFitcDp62uqGQQsaOrnHHwAdSe4BYwr1/4AfDqONtx4qXyIR09I11PbnSDlyHt0vqA8nP5SA9ScLNK2DRGkrZom3sppJbdRRvn8kbnufndIfynNef/hfnf4WbWs8IjWLWNDWitbgAYH3ti9i+DHrkcReJ/E3UkT91E2oo6Og/7vH22w/Dku/OXjzwtv8AGK1l/wB9b/NsQHKkREAREQHobwAGRycew2RjXj2JqOThnvYvUPHTwgNNcJ9VUunrrpqtr5Z6NtWH03ZhoaXubjyiOfkFeX/ufn+H4fyTU/OxZH7ot/hrtX8gw/z0yA6j/u09Cf8AQi9fHD9qz3DzwqtF601taNK0ekrpT1NzqW08csvZbGE95wc4X58LpPgv/wCMFon+VYvrQHpX7pHDDFpLSJiiYwmvnyWtAz7W1eIV7g+6Uf3paQ/lCf8Am2rxAUB8XcvBR4HVHFa/y3K79rTaZt0jRUSNGHVL+vZMPq90e7I864fEx0krY2DLnENHrK/Su2wR8E/BVe+CLs622WV07zjBdWSNzz/yjgPUgNX4jcceGHA0jR+ktPxVtdSjElLb9sUUR80svMl/n5OPnWgWvw3qh1Ztu2gIjSOdzMFwJe0epzMOPTzLyBXVM9bWz1lTI6WeeR0kj3HJc4nJJPrVhAfonfNH8JfCV0Gb5ZGxU11wWiuhjDKqll/e52+/b6+73JXgrX+lLvonVtfpq+U5hrKKUsdyO147ntPe0jBB8xXV/Al1pPpfjbbrYZnNt99BoqlmeReecTvWHcvziuu/dGtGQGhsGuqWHE7Xut9Y8e+b7qI/B5Y+EIDxavo6r4gQH6kWTUNu0X4N9l1XWUDqqG26ao6iSKIND3gQMyATyz61yAeGloPH95N5+OH7VvGvf8SGT/8AY6m/mY1+b/cgPc58NHQf/Qm8/HD9q7zwv1ja+I3Dqm1bb7Y+kpqxkuyKcNL27XOac45dQvyeX6UeBZ/i0WP/AOp/nnoD82POvi+nvXxAF3rwGtGjU/G6kuVTCH0VihdWvLhlpk5Njb68u3D8hcFXvbwDtNU2leC901xch2Zucj53SH3tNACPn7QoDu1a3TWsqPU+lQIJ+xBttwaGjyDJCH4/RkC/KfVlnqtPanuliro+zqbfVyU0jfMWOI+LkvVngXcTp7zx71bTXKQ41OZK6Fv8LG7kP82536C0fw+NHnT/ABndfoIwyk1BTtqOQ5CVgDJPhOA785Aed0REAXuv7nJTRM4a6jq3xtcZLqG5I/Bib9q8Kr314BkXiPAC61z/ACRNcqh4P5MLfsQGHufhn6eo7lVUn7Bq1/YTPj3CsYM7SRn3HoXRPB84+WrjDqK4Wek0xPbHUVL4y5807ZA4bg3GAB51+cFwk7avqJvw5XO+Mr0/9zg/wmaj/kkfzrEBqnh6sYzwh65rGtaPY+l5AY94uBrvvh8f4xFd/J1L9BcCQFcP31n5QX6Q+FRTwM8Eq/PZBG13iFD5QaAf7ogX5vQ/fWflBfpL4VX+KRfv5Pof/wB4gQH5rr014H/g/U2uwda6yhf+x6nl2UtJkt8de3m4kggiMchy6nI7ivOmnbZU3q/2+z0bN9RXVMdPE3zue4NHzr9D/CTuUfCfwXpLNp9/iz208Fno3Dk4Bww93r2h59ZygNM4keFTovQFY/S/D3TVPdYaP2p0sMjaekYQfcs2gl4Hn5DzErDaM8NShrLmyk1joxtJQSENdPRz9t2fpLHAZHqPwLxcSSSSck9SviA9x+EbwH0xrvRTuIvCyCkFc6Hxt0VF96uEWM+Q0dJPV1xg814de1zHljgQ5pwQe4r279zm1hUVtgv2iqyd8jaCRlZRhxzsY/k9o8w3AHHncfOvP/hd6Ng0VxxvNFRR9nQ1+24UzR71smdw+B4f8GEByFdI8GJrXeEBoprmhzTdIsgjI71zddJ8F/8AxgtE/wAqxfWgPSv3SOGGLSWkTHFGwm4T52tA/c2rxCvcH3Sj+9HSP8oT/wA21eH0B6y+588NrNf7leNb3y3w1vsXIymoI52bmNmI3OkweRIG0A92SeoWf8KfwjbE2DUnC+z6aZcRskoKmulqA2OKTv2MaDu2O85HMLevBZZHoDwTJdUVUXYvdDV3aXPvgAQz42sbj1r8/brWTXG51VfUyOkmqZnyyPd1c5xJJPxoCMiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgC/S7wMKCO3eDhp2VvuqoTzv9Zlf9TV+aK/TLwNKyOv8ABu0wxvWmbPA/1iV/1OCA/NvUFdLc77X3GY7pKqpkmcfS5xP1qCpd0pn0dxqaSUbZYZXxvb5iCQoiAIiIAvfP3OT/AAR3v+WnfzMa8DL3x9zk/wAEd6/lt38zGgNa4geB5edSa4vmoIdb2+Blyr5qtsT6N5MYkeXbSQ7njOFgx4EN+/6e2z/QpP6y5vxe4ycUrXxU1Tbrfrq901LTXapihijqCGsY2RwDQPMAtW/s6cX/APrDv3+koDW+JelptE68vGlKirjq5bZUGB07GlrZMAHIB6dVrqm3y63G+Xaou12rJayuqX7555XZfI7zk+dQkBsvCz/CbpX+WqP+fYvbX3RCOSThBaGxxuefZhnJoyfvUi8S8LP8Jmlf5ao/55i/TDjtxJsXDDSlLfdRW2quFLPVNp2x07GucHlrjnDiB0BQH5Y+J1f/ACWf/NlekPAv4M3+9cQ7drS+Wqpo7DapO3idUROZ41MAdgZnGQ12CT05YXU/92JwxA5aOvOf4mH+stV154adZU26Sl0VpTxGofyFbXziRzPyYwMZ9biPQgMv90Y1tQ+xFl0FSTtkrXT+P1jWuz2TAHNYD6SS4+gN9K8ULIaivV01De6u9XqtmrrhVyGSaeV2XOcf9uix6A9A+AH/AIwNP/JtT8wW2fdJf8Iel/5Jd/POWp+AH/jA0/8AJtT8wW2fdJP8Iel/5Jf/ADzkB5SREQH1e1vuan/Amtj/ANppPoyrxQva/wBzT/4E1t/3mk+jKgMjxm8FC76/4mXrV9JrChoYblM2QQS0j3OZhjW4yDz9ytP/ANxDfv8Ap7a/9Ck/rLVfCa4tcS7Bx01TZrNrW70FvpKljYKeGbaxgMTDgD1krm/9nTi//wBYd+/0koDGcaNBVHDPiFXaPqrjFcZaSOJ7p44yxru0ja/kCSeW7C0xZPU+oL1qe8y3nUFyqLlcJg0SVE7tz3BoAGT6AAFjEBItv930/wDGt+cL9GfDO/xW7x66L+fjX5zW3+76f+Nb84X6MeGd/it3j10X8/GgPAHDnSly1vre06WtUZfU3CobFnHJjOr3n0NaCT6l7N8LTVFs4ScEbZws0q4Q1NfTCly0+UymZ98c70yHl6cvWF8BXQtHpbRt24wamaynjdBI2jfIPvVMznLL+djHqb6V5j44a+rOI/Eq66nqC8QSyGOiicc9jTtJ2N+LmfSSgPTv3NX/AIK1p/H0n0ZV5+8LX/GK1j/31v8ANMXoH7mr/wAE60/j6T6Mq8/eFr/jFax/743+aYgOVoiIAiIgPQ/3Pz/D7/8A0mo+diyX3Rf/AA0Wn+QYv56ZY37n7/h8/wD6TUfOxZH7ot/hotP8gxfz8yA80LpHgvf4wWiv5Uj+tc3866T4L3+MDor+VI/rQHpb7pOf96ekR/2+f+bavEC9wfdJxnSWkD57hP8AzbV4qqqcMa3HU4QGQ0BSNuGurBQP9xU3Omid6nStH1r9CvDfk8W8G69sHR0tLH/5zV+fPD+oZQazstxf/wAVuNPJ8UgP1L9EPDPo/ZLwbdROH7i2nqf0ZmFAfmgF8RfQgNk4V1bqHibpesb1hu9K/wCKVq/QHw4KKOr8HC+yk86WWmmb/n2N+ZxX58cOYH1PEHTtPGMukulM0f51q/Qvw3aqOl8G7ULD7qokpYWevxiM/M0oD81ivg6ovo6oD9INff4kEv8A+yFN/NRr83l+kGvf8SCT/wDZCm/mo1+cB6oAF+lHgW/4tNj9dV/OvX5rBfpR4Fv+LTZPXVfzr0B+bB718X09/rXxATLLb6m7XijtdHGZamrnZDEwe+c4gAfGV7/8KOupuFvgsRaTt0gZJUwwWanxyLm7cyu+FrHZ9Ll5v8BnRx1NxvpLpPFuo7FC6uc4jye19zGPXl24fkL1J4UPBPUPGCqszbfqajtVBbmPLoZ4XP3yOI8oY6YAx8JQHgvhNqeTRnErT+po3FooK6OSXHfGTiQfC0uC9v8Ah26VbqbghFqWhAllss7KsPHvqeQbXfOx3wLlX+4i1J/07s/+iyfavVmn9GVQ4Mw6C1JWQ3KT2KdbaidjTtlYWFgODzztx8IQH5PIsnqqz1Wn9S3Kx10ZjqaCqkp5GnuLHEfUsYgC/QXg0z9hngN1F0PKV9mr638+TeGf0V4EtFFNcrpS2+mYXzVMzIY2Dq5znAAD4SvfXhaVVPoHwVKTSdO4NkqG0tribnmQwB0h+Jh/SQH5+uJLi49Scr1N9zg/wl6k/kdv88xeWDzXqf7nB/hL1J/I7f55iA1Tw9v8Yau/k6l+iuBLv3h7f4w1d/J1L9ErgKArg+/R/lD51+qvETRP9kTglPo32SFt9kqKlb4z2Pa9nsdHJ7nIznZjqOq/KuD78z8ofOv0r8JetrKDwVr1WUFXUUdTFQUJjmglMb25mhBw4EEciR8KA59ww8EKLR3ECyapk1025NtdU2p8W9jOz7Qt6Dd2pxzwencvv3SCpMfDTTlGP3W7l/6ML/6y89+DDrjUh496RjuWpbxU0stb2MkVRXyPjdvY5gy1xIPNwXoX7pBTF/DPTlYP3K7ln6UL/wCqgPB6IiA9L/c66l8XGq5Uw9xPYps+sTQkfWs590mo2R610lXN93NbponepkgI+mVg/uddK+XjVcqlo8iCxTZ9ZmhA+tZz7pNWsk1rpKhb7uG3TSu9T5AB9AoDyYuk+DD/AIwGif5Vi+tc2XSfBg5+EBon+VYvrQHvHwleDUnGK0Wi3x39lm9jaiSbe6k7ftNzQ3GNzcfKuPab8Ca1092gmvmu5q+kYcy01PbuxdJ6N5kdj4lmPuht8vlj0xpSWy3m42x0tdO2Q0lS+EvAY3AO0jK8o6L40cStKX2C50WsLzUhjwZKerrJJ4ZW55tcx5I5jlnqO4hAekfDe4kxaZ0lTcINO22po4XRRtqZ3QOjhFOwDZFESPL6DJHIYxzyceK1+i3hD2e28YfBlGrKGkY6rgtjbzQuwC9mGbpY89fc7hjzgL86UAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBe1fudGuYXWq98P6udgnjlNxomOdzcwhrZGj1ENP5x8y8VLNaJ1Nd9HanodR2KqdTXCikD4njofO0jvaRkEeYoDq/hjcNqzRHFiuucEJ9h7291ZSvHRrnffGH1OyfU4Lhy/Q/QvFrhPx90eNN6zhoaK6PbiS21smPL/DgkOM+jHlBaff/An05VVxlsOuK6hpHcxFUUrahw/ODm/MgPECBe89MeDLwi4bH9kGvNTR3MU/lBtzfHBS/DHnL/USR6F5C41w6Gh4jXP+x3WyVVge/fDuiLGxuPumMzzLQehwOWOuMoDSV75+5yf4I73/AC07+ZjXgZe9PudNRTw8Jb02WeKMm9OwHPA/cY0B4944f4ZNZfy5V/zzlpq/QrVfgr8LdQ6nueoK3Ud7jqblVSVUrIqyEMa97i4gZYTjJ86xn+484Rf9J9Q/6bT/AP20B4IRewOOng08OND8K73qmyX281NwoImPhjnqoXMcS9rTkNYD0J714/QGycLf8Julf5ZpP55i9s/dFv8AA5av5aj/AJqReJeFxA4maWJIAF5pMk/xzF7W+6I1FPLwetbYp4pCLzHya8E/epEB4GREQBERAegfAD/xgaf+Tan5gts+6Sf4Q9L/AMku/nnLUPAJkji4/wBO+V7WN9janm44HQLa/uj80U3ELTBilZIBaXZLXA/urkB5WREQH0r2t9zT/wCBNa/95pPoyrxSvaX3NmeCGy617WaOPNTSY3uAz5MqA4H4Xn+MdrH/AL3H/MxrlC/RjiN4NfDTXWtLlqu7agu8NdcZBJMymq4WxghoaMAsJ6NHete/3HnCL/pPqH/Taf8A+2gPBCL2vxI8Fbhhpvh9qPUFBqG+T1dttVTV08clXCWukjic5oIDASMgdF4p7kBItv8Ad9P/ABrfnC/TLwkdP1WruEVBpKjbmW83Ggpd34DN4e9/wNY4r8zLacV9P/Gt+cL9Z79qixaZ0TPqC61dOKa20RqHeUHOy1nRo/CPQetAeZ/Dj1zSaP0JaeEGmnCnZLTRiqZGcdlSx8o2fnEZP5PpXilbFxK1Zcdc65u2qbo8uqLhUOkDSciNnRjB6GtAA9S1xAe1fuav/BOtP4+k+jKvP3ha/wCMVrH/AL43+aYu+/c254IbTrPtpo48z0mNzgM+TKuAeFi9j/CI1i9jmuaaxuCDkH2piA5aiIgCIiA9Efc/P8Pv/wDSaj52LI/dF/8ADRaf5Bi/n5li/ABlji49bpZGMb7E1HNxwOrFkfuiUsU3Ga0uikZI32BiGWuyPv0yA81eddI8F/8AxgdFfypH9a5uuj+DE5rOP+i3PcGtF0jyScAdUB6d+6PtD9L6MHcbjP8AzbV4wvrRHNGGdwC9m/dD3xVendGxwTxSEXCcna8HHtYXiy5Ocyse2TnjCAjROcGEg4cCCF+mWhK2DjB4NXizpQ6pudkkoKkk846kR7M/pYcPRhfmeG9pUOazouzeDfxsr+EuphT1hlqtN123x2mHN0Thy7Rnp847x8CA43eLdWWi61dquMDoKukmdDNG4YLHtOCD8IURfoVrvhPwh8IOmGqtMXuKlukwy+ut+HF/8fC7B3eva5c4oPAiuDa79v6/pBR+eG3u7Qj4X4HyoDkPgdaPq9V8cLLIymkfQ2mYXCrlAy1nZ82A+t+0Lu/3RbWkEdgsehqeYGqqJjX1cYPuI2ZazPrcXforcm3rhN4NWjZ7LZHx19/lG98IkD6mpf710rh7hnm+QLwnxH1Zedb6yuGp79UdtXVshc7HJsbfesaO5rRgAIDXV9HVfF9HVAfo/r7/ABIJP/2Qpv5qNfnAV+jWuqmmd4EssQqIi/8AYjTDaHjOeyj7l+dDm4HRAW1+lHgW/wCLTY/XVfzr1+bBX6ReBfU00fg22NklREx+aryXPAP316A/N5/uj6yqVU/m4+tSbNQT3S60ltpW756qZkMbfO5zgAPjKA94+ALpaLTXB+v1jXARuvM75d597TwgtH63aFeWNbcdeJN21ZdblbdbagoaKoq5ZKamhrpGMijLjtaGg4GBjovYfhC3i2cMvBcnsNnniZIaGGzUoY8Hm5uHu9e1ryvznKA3z+zJxX7uImp//EpPtXpnwC+Kuo9SapvumNV6huV4nkpW1dG6tqXSlmx217Wl3nDmnHoXipdB8HTVh0Vxm03fHSGOmFY2nqj/AAMnkP8AkOfgQHRvD10gNP8AGk3uGPZS3+mbUg45dszyJB9A/nLzzhfoL4emm6XUXBll8pZYJauw1TZ2lrwT2T/IkH0D+avA9ipG3G9UFve8xtqamOEvAyWhzgM/KgOzeBNoaTVvGu33CaEuoLF+35nEcu0b96b+lg/mra/ug+tTeOItv0jTyHxexQF0zc8jNLg5+Bgb8ZXqjgLwh0/wcstxpLfcJayWvnbJPVVIa1xDRhrOWOQy74yuWas8E3S2pdS3HUF34hXaauuFQ+omdthxucScD0DoB5ggPBa9T/c4P8Jeov5JH86xbz/uMtC/9Prr+hCukcAuBmmOEOoK+8WzVNTcpK2l8WcypMTQ0bg7I29/JAeVfD5/xh6z+TqX6JXAV+hfhG+D1YtfXS78QajUNdTVENsJZBCxjo3djGSOZ588L89SEBXB99Z+UF+kfhU/4pN+/k+h/wD3iBfm3D99Z+UF+j3hTVNM/wAEy/RsqInP9j6HyQ8E/wB0QdyA/OywXKos18obtSO21FHUMniPmcxwI+Zfoh4QlFFxg8F2W86ejFU91NFdaRrDlwLOcjPytu9uPPyX5wr0l4IvhAx8Pc6R1bJI/TU8hfDOMuNE92M8hkmM94HQ88cygPNxXxe8te+DJw64nuOq9A6lp7S6u9tIo2NqKN+e8NaQWfAcehYnSfgYWC0VrLhrDWj7jRRHc+nhp/Fmu9Dnl7jj1Y9aAu/c59IVVv05ftaVtOYorhIyko3u5F7I+b3D8UuIGfO0rzx4Wms4Nb8cLzX0Mm+go9tDSnztjzuPwvLz6iF6A8I7wgdMaW0Y7h1wpnh7dsXijqmiwIKOLvbE4dX+kch614me5znFziS4nJJ70AK6R4L/APjA6K/lWL61zkNyF0bwZS2Pj9opz3BrRdYsknAHVAel/ulH96Okf5Qn/m2rxCxe2/ukc8E2kdIiKaOQi4T52uBx7W1eJGdUB+i/gTXSLUvg40tsq3dr4jLU26Zn8GXbgP0X4XgjiRp+TSuub1p2VuHW+ulg9bWuIafhGD8K9IeApxMsej6i46V1HcoqCnusjJqSad4ZE2UDa5rnHk3cNuCce5x3rqPhH+D7o/XJuWvqPUJs1eykdU1ckbBPBM2OPO4tBBB2t6g8+uEB+fiKp4Ae4A7gDgHzqlAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREB9Y5zHBzHFrh0IOCs9Ra01hRQdhR6pvdNF+BDXSMb8QcsAiAl3K43C5TdtcK+qrJPw55XSO+MlRERAfSq4p5ogRFNIwHqGuIVtEBe8aqf8AlE36ZTxup/5RN/nCrS+IC6+pqHtLX1ErmnqC8kK0iID6CQQQSCOhCrlnnlbtlmkePM5xKtogCIiAL6viICqOSSN26N7mO87Tgr7LLLKQZZHvI6FziVQiAIiIArkU00QIilkYD12uIyraIC941U/8om/TKeNVP/KJv0yrK+oC66qqXNLXVExBGCC84KsoiAK66pqHN2Onlc3zF5IVpEAREQFyKaaIERSyMz12uIVL3Oe4ue4ucepJySqUQBEVStGNgpX09FVjkvg6pRFn2N8kTt0b3Md52nBSSSSV26SRzzjGXHKEL4VKhYspVTHOY4OY4tcOhBwV95BfeqlQXyLJtvnl8ejdNI5wH4TicK3d39rWucCMYSmjMs21rhlfKpgikLXYJVPb8mm0rs4Hj7Nx/wBsr5eR+3XbeYx9ZVFI3MgeMjCT7XTO3Epcfkij7a7lcbXUCpttdU0c7fcyQSuY4eoggrYZeImv6qmdTVWt9SzQkc433SYt+LcsNRNjdb6ov7tuPlUJSnD5G0y2nnSTVNRLM9zzjq45PesNUYMziPOs7p1uaWd46/8AysKYXFpcq2Q1RZwmFUTjkqcouSC62actERmk2cht3HHxLJXeHYynOMZafnWL980jzrK3yQvgpAO9rvnVlFf3AxlQBuGPMvjJ52NDGTyNb5g4gJM0hwz5lbyntAwjSQQWkgjoQvuOS+FWlCiC5LPPK3bJNI8dcOcSreCmVUFGOO4MoX0Eg5HIr4ioSXnVNS9hY6olc09QXkhZLRn999l/lCD+casOp1grGW++2+4SNc9lNUxzOa3qQ1wJA+JAe/8A7oBJJFwGhdG9zD7M0/NpwfcSL8+fHKv/AJVP/nCvS/hM+Efprinw2Zpe02G7UVSK6KpMtV2ezDWuBHkuJz5QXmFAXvGqn/lE36ZX3xupx/dE3+cKsIgP0q4KOc/wPLc57i5x07U5JOSfJkX5rn3RXq3h/wCE7pXTnAqk0BU2C8zVsFrlonTx9l2Zc8Pwebs48rzLyi45cT50B8V19RUPZsfPK5vmLyQrSIAiIgMlZr7e7LJ2tnvFwtz/AMKlqXxH9UhSrvq3VV5i7G8alvFxi/Aqq2SUfE4lYNEB9J5oeq+L6UBMtzA8lU1e6OUGNxa5p5EHBCuWj3TlbqTmql9CAsSzzSgCWaSQDpucSqAMnC+K9St3VDQgMhXZbDTxHkQGlWPZO4wCSGGuqY43tLHtZK4BzSMEEZ5jCl6kGJadzeXtLSsXOgLKIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiL6EAbzcrnZSeZUxjyxhdj4YcILtqmlhu1ZmG2yd/n/AFSs8+eGGG6TIOQGORUFjh1XozXHBEzU0MGlTEZYvvnaf6mrV/7AmsRTTTzClOPy/wCquXF1PT7FKTqw0zjRXxdHdwh1w5/KzO/zbvsVms4U63gZk2Z2P4t32LqjqsL/ALhTNDjgLuZIRzQw9QtjrNE6npxmWz1AA87FjX2m5QO2zW5wPpjWyV+Q2LKxnsmQ4txj6wolzcx9wk2cwCR8qzuk7TPU3iSERZIae70rGXahmpK+eJ8e07zzx6VTevkbmW7eD2bgG9OaiOAfMc8ua2HSNtNwuE1J2hztPd6lHmss1PeHUgje/wAo88etPUXyNws9vNTZat/LEXU/GsJyXQNJ2usbYbnTGkk3v6cvWtWOn7t30E2G+hQpoWTNK0U8tpuVawe00+ztD684UCkpzLE57BlrPdLY7HI+h0jfKGdhhMvYd34xWU0NpqurdE3eeGD23yuz/QUOcf7nRNnN542mUhveeSsbTnGCpc9LNBM+GYdnIw4cHciCrex374Fe14YLe3BaB51mtRRCGloXD8F3zrFNicGbj+EFm9VOxS0IIPuD86d+4MA5ueeVRtVS2DSthN3vsNFzMJK0nKEPqIpmviPPeqHjC6ZxN4f/ALF5WzUbu1hIGeecdfQPMubyt5rKOeOT6R2LKKshUkK9EnxERVAX0L4iAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiA+hOqrgZvkwrk0XZjKAkWjk55PmViU7pJn+dX7Zz7X0NUT/i5PncgLakW7Bq2NPVzg0fCoym2Rm+60volb84QE3VR/bscQ97C0LCrL6kO66yH8HLfiWKQFKIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgL9H9/avePBDMnC20QmPZ7Ux3yLwtYKd1VeKaBvvpAF+gmj6E2nS1FRxjnE0N+JfMfaeVYFEJ0zJQ0gbUvY2NoCv08LS8sDOihQ1kzq9+2MrIUTnGUlwxyXwmW/JKkfCYWh7HRNLljZoIZpA2RgwshMxhc9+Rn1rHDMlR1wArY/arsmy0LFSvllL4IXMJ5EtCx1dpe11BeHW6ndgddgWZMHNzXT7Wq3BHH2jgJy4eZdENRkh5IdmtTWGyUEbHUdtgbL0c7YFjq3R9guLA6qoItxOS4MC2+vo29mDnvVt8cYhDGkLoWryLlMpbNMl0Hp+gLaigpmMk7+Sk0+kbPKe3fQxmTvO1bA6CVz/AHLi0KXGTgNLMAK0tVkfkmLMCdK0sWHwQRNZjmNnVXaewW90D2vpIcHqOzWzwvaQAWq92ELm78hp82VT73Pyy9GiT6OsVTJUNmoY3NlLOQb0wptPpS2ULRTUNMIIM+W0e+W2CnY3yxhXBA5/lhPveX5LJI5RfOD2mLjPLUGn7KWR2c8z3586xE/ArSj3btjwfW7+su1Po5sZUCpMkRxhd0Oq6qKqMv8AwTticKr+ANvlnDqe69jGD7jsSfl3LIa34TUl6p6KOkqfEnUzXAu7LfuyfWF2PfuZ0Xwxbo+i6I9W1X+r/ZFZQR55i4FU23bJed3/ANP/AO5bbpbh/a9MMzE7tph0ftx5/tXSp6VYW5gx8lpLqObNHbOVr/Bm1NdjWL1bo7lRz01YO2D+mV5o1ra/YrUclI5uGH/X9q9WYf7vC4x4QVqp4dlexoD3f6vtXo9L1EnNxZW35OKnk4r4Ch6ZVIK+pU5Fj4iIqEhERAEREAREQBERAEREB9X0DJXwdQrzBtlAPegLCLJXuAQ9hge6asagLtK7bKPSpVxcMM+FRI2kSNPnKk3GM9owICq2nbDI7zqLnILfSpVCMQuB86iHlMR6UBXRQeM1TYd23dnnjKmWZvZ3mBvme36QVdgj3V7T6/mKuWlu/UcLfx2/OEBFur912qh/DO+dQ5SCR6FLu7Cy9VWenbP+dQn9SgKUREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBXQBkK23qrv7ugNj4e0Rrdc0MMIz5YPyL9AKJrhDt7gMryH4LNh8e1NJdSP7m8/pa8L2BbCBTyF46hfF/abL74R+AkXIogx4kiDcO6q5I4NOdzclWoZYngta/GFTNTh5z2i+MlzIsY6vcI6k+VnPPkoImkE47gVmzQse3efKPTKsVFHHGzcccl0KkiCO8l8QyPWrDDDG7DeueamU+0jB71S+GCB2X96gFFU5ko2jphWoaeJ2CSrtVNTxjA7wokU7XSADkFZJtFW6MnVMfHCHRFp+BWY3h7QHtBd6lfFSzswwc1bp5A9zgWgYR2hEuMhAbu7lbMQk/CHwq/Fvc4fgqY2Bh8poCq5UakFlP5GBlVbXxM5FTNzWciFAuFS0PDQrRZKLzJH++Ks1jYHnLleaA6EOyo85b3rWMqLFpsbDywq3gRtxjkgmja30qxPK5w5dF0QYss1XZhhx1KwdXSdoS5ZSoDiw4WKldOwnzLdSKNmIrfaWLivhETE01KPPn+iu0XI9o1cU8IjApqD07v6K9zpP5phLscULMyAdybWmo29y+udh5V4UzvFzU5X1y3ExIR6r4iIWCIiAIiIAiIgCIiAIiICuIZkAV1/ORpHnVlpw4FTKJvaVUbD3lATtUNw+BvmCw4Gxwys9q9obWtb+CFgmDtHgelAZC804pauOMDHRWrk/ymFT9Wtxd2/mrH3PGIwgLsTezoGSn3xKgS/3QfWsvVsxYYCPT86xD/dOPpQGQssmyrix+N8xVen3mS/Qk/hj5wrFmP7ciz+N8xV/TXO/Rflj5wgLeoSPZOcj9+f86x7/AHIKmXfy7rWDzTP+dQXHkAgKUREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREARfQvqlMH1pDXAq+zYTu71HZjdzV+PayTeeil8kHpfwarxaWWfxGKOKGsJGfJwX9V3Ztwlib2ZxgrwHZ7nUW6o8YpZjG8dCu+6N432WnsUUF4MslSzlnb9i+T6p0ieWe+Lsi+D0bSljIg6UHn5ipTpYyPaw4t8xIXCBxt0c5ok3ys9AYSpVPxv0jKdjKiRvpLCF87/Q9V3phnYqmtiibtc9zfUVFqbpG+Hsm+V6Vzyl4k6eroCIa+n59S6YDCyNp1HabgTFS1tPK/v2ygrGfT8+PuhuZtnjL49nkKFWGSol9/8ApLXLlq6yW0vjqbnTskYcFvat+1RabiRph8XO502f41v2rfFo8rV7SG67m2Nawnc9+cKhtYxk21jMrXaXU9ruOfFqmF+3rtlB+ZWv2Q2qObyK2l3s/hQn3HI+yKm1STzSOBDAz0dFfhqtp8okfCtbrLw7xQSwPjfnvaQVhzfYXFxlrKZr+8GQApDSZJong6lQ1DJI87sfCrk90FMNrA165xZb018UhjqonhvXyhgKM3UUclS4U9TFJKDza14KznocibJtM36GvluNZzHZgKdWmli9syJC9c3uGv6Wx4irpI4y8e+cM/7c1rVfxY0vEc+Ne2etarpeonFSjEvGSO4OnYaIbWKI+QlvRcK/3QVsEvZMiHZg4z/sFtMHFTTlzA8Wq2g+sKz6Rq4/2l90ToZlw7b2eT61cEji3Z2Ds/AuWVnFbTlJO6nlqj2g79oUaj4raaklPaVzwfUrLpueP9pVs6dXOmjafa3NysNPWRszE953H0rUGcS9NVtUYm3EDA7yAozdZaZ8adJJdIOR75AurHpM67xIZnJqhnav/JXKuPEcUlmgkcAXNzt9HNqj6x4tQxV8sNoiEkX4f43xFcv1Nqa6Xw+3ze1eY4+xe5oNDOEt74HBgpCOyce/KzMYDdJsceplcsGBlpCz0zQ3SMLfPI5fRPiiEa4iqx6EVSSlERAEREAREQBERAEREBUz3SyNi8u8U46jd9Sxp9CzGlg32TgJ85+ZAStctHs5MB6PmCxFqYHVQB6LJa3fv1DUAdMj5gsTRTCCbcUBkLm4zXN7D7oFmPiCtVrfbXtPVrMquGQVV6ZI335aq72BFcakd/ZkfKgJT2B2i43HqHn51hMcmj+Dys48E6MjA6g5/WWCceY8+zCAydsGagj+Db8xXyzf8Mn0Aqq0c6o/xY+Yqmxc7y8/iuPzICPcOdfWH0n51jz3qdXn9u1XpJ+dQTyygPiIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiA+hVBUL6ClWD6vmF9yvoGVaXDAwmSF9xyVJUtWiC7EWnzr6/Ys5oLsTc3CWIScuWfUVirliGrli7MdQohLa6Jo2jTLaJukL7UVEDBUiDEPP8AGasnwUq6ql1Z4tHJ5Pi8pfz/ABVrtopYZdMXKoc94xyaM/jBZrg9TGbVAMTjnxeQO/RWWZKUJBSowutKiordUXDEnk+Myd/pWAjcGnoVmNWRGl1NcIS7J8Zf86xcm4dGqcT2xG46/wADKCoNFW3CV5aHxnGfzVz2+11fT36sZFWgAzv7/wAYrr/CjcNFxDZjeBn4lxfVkbBqmqZjn2x+kubDj/FnZTuj0roZz5dEUs0ofI8QO57vSV571LdKw6srSypkaGzOG3d+MV6E0pBUR6LpGxSENMDuWPSV5r1ZE6n1XW7ieczz0/GK8zpiTyTDdo7HwOmNRpy5SVM+5wYQPieoPDapc/U95Id0keB6t6cEXNGmrgAzn2ZHw4eo/DmDOo7vMTtaHvHw7lpKC3ZCrfYjcc5JZtSUcZG72mTp+Q1chqgTUyZ867PxHeybWtI0DcOwk6/kNXHK4ZrJsfhL09FtjiVl8a3IjkYdyWV0qSL7Sk9O1b84WLHJ4ysxpsZuoI947cuzdGuC22izqCQG/VxB/dn/ADrHmQ7SFevDs3erPnmf86sSMIcEvGvBFM+l7gVSXdeaqMZJXzaM4UboLwRRQ71r4cYVx8ZyqXRkBV3USj7H0J9CztZkaVpD53uWEawhxb+Ks3dGlulqAed5VJO2iSNeKURUdMB3ArEvODgdFndSZbTU7O/aVggMxnz5U+AUIiIAiIgCIiAIiIAiIgPvcsppw4uMA/GPzLF9Vk9PtPsnT4/CPzIC9rPlf6j1j5gsKs7rVhGoJweuR8wWFjjL5AwdSgJ9h/4Vph+OEv7y+8VR7mux8quWeIwXEh/umDKt1uH11SD7qQ5+VAZT/wDSmR6PpLB1MZbHvHc7Cz0A/wB50oPumEfSWLqWgUTfOXIC/ZudWPSz6iqdP87i4/wTz8yq0/zrwPxD8xVOm+dwf6IX/UgIVcf2/L6SfnUWQYepVd/drz6T86iyHLkBSiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiA+9CqmtcThoySqFNtha2uh39CgIrmPaDvBHrVPoWSvL2S1ro4xgBRqGl8aqhCDhAZfh/F2upqdpdtbh2f0SoN5ZtuNSx/ORr/kV/T8L4NSwxRuOWOO4g92Cqb17ZfKt0RBwQAfgCA2Gmo3x8PJawN2h8zmj9RZzgTCX19ZIOsbf6JWPpZjVcMp6YOwaaUl36iy3AN7m1Ne0MyXR7v1Ssn2ZnklWN/uandaZl14i1dNUnY19S5vyqVxI0y3Tdyp44X9oyQbvkajomycTZmvOXCtd09ZWz8fMsqrfKPJb2f1NU2FKpI23hTVsdo4Etxsb9QXFNUO36qqpWnkZj867LwypnDRII9+36guKX6PZqaqY4nlOfnVMaqcjLA7nI9XaJlh/YpRiXuhOfjK8zcUJof2ZXBsY5dqfpFd/09K9umKQN6iE/OVwHWFP4xrKvbtyS8n9YrzenYHDPJk43ulNm88KZHWvTFVXP5xvDsfE5ZLhpsqJ7rVtHkyVcn9FOG1EanQzqeRuQYnn6Sq4YxPgo7jsbyjrZOXxL0JY1TMZzu0Ua8hY+6MkZ7yGX+bXCgSCSfMu9arpjUNlqd+3Yx3k+fIwuMVFEBDRHHOZvNbRjwb6XJthRjMOBa4hZPTUgbWO8+0/OFc1FQ+xlW2jkxu7JjvjChWaTs6wtHeMZ+FWo6t1lq5kPuE7gesjvnVjJczcT0Ku1rB2kjxnnI751S8ARlg7uakrIymlqZ1VdWySNPZtGSVCqWs8anI9yHnHxrZNMTRx2SqkLQHNYQCtUhPaBzSfdZJQgvBjpxM9o5MYSrJ3Ohj9BKzGn4x7DXCYjOGOHyBYd0mCGY5IC4ecpPnYR8izN7z+xug9BI/VWBdJiQYWc1A/bY6KPzP+pAU6rOXUf8SfnWCHR3qWc1NzdSfxZHyrBnkXBAW0UqrpDThh37t3owo727cIClERAEREAREQBERAVN86yFk8moEnpCgxDdkKRbn7ahrPxggM5xAbjUcjvwmrBW5u6ub61n+IpxfB6WrC2kft9jfOUBXdpXQXaUN7g36IUOV5c7tO9ZPUcTWXmcu8zfmCxAI3+hAbPQZk0nLn8IfSKxlVGRbGP/hPqWVtpH7Eql47iPpFQqhwdYWO/hB8yAsaaP8AbJ3qPzFV6cH9s6kfwEisaddi5D0g/MVN07H/AG0qf+7yfUgMRW8qqQ+lRjzKlV/90v8AWVGeNrkBSiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiqQlI+ck5L6AF9IahBTyXxVDCuMY0qLJoshTrdH2lbHk4VqaHs1PsdvnuN0ggp/dlyWErI9xa2K4Pb1zj5lVYXFt5gaOj3gKq7U7qO5Tw1HN7SArdqy27Ur+4PBUkGRD/EtVZYORJB+EFWL9TeLXOWNj87nBzSO/kFXVyiXUbHPG1odj4OauamiEGpJoQ4uawtcz9EIErNs09bnDhjdK2QY3v8r9RTOAc2LzPH3PiI/VcpFpglh4O3Fk78mV24fqKxwDa06gxj9ycfkcspc2c+X8t/uY2eOKl4uS9oNodVPPP1rO+EBNE6qtcRG4Obj5GrA62d2XFOSQ8gKo/OVsPE+gdc71Z3Ae1jHzMQruqSNx0DF4ro+CL+B3Lhesx/vsnwOZlHzrvLKjxenFJAB2LG7G+pcN11/fkRF+E351MX3M9I/e/wBjvlie6K1U0XUdlg/GVyW6MjZxBrwRu3NJ/WK7FbWMitNK9/uiMfOuS1T4Dr67udzLYjt/TKpjpSbGnfumbnw4kqIdOxRiMkPbIM4/GcsnpekZQSVpeQ1sk7nkevCq0RKGaBgkDB2uX4/ScqZHdrCTnDjzPyLObe45XLlkW/8AZyQVbGd7D8y0632KG6UNqPYfejGyRblsdjGWn8puV8tcsUcxtkUX4/53RbRkb4pHMuNFBFDqBr43DlBGOXoC0u1RONQw498M/Gtn4qioOo5WyuJY1oHxLB6bifUXLs2Y2t5rQ78bLk9RRi2VcRjHaiVwHxrDuPt78juUu7N21lQwN6Suz8ahc3do49VJpMz1tk26arT3kED4lgoyWAHzhTKSrEdukpnDO4lQS8uBGOnRCptOnmNbo+5vPUEj5AtWkIkc547lstjcW6NuIPvnkfqha3AA55Z50BbHN4We1E7Nuo/X9SwYGJFnL3h1nonec8/iQHzUh50v5OPlWDk9271rMaiPlU3qPzrEuGXP9aAy19aI20/qWLqXArIX6Te2n9SxJOUB8REQBERAEREAREQFyE4yVXEdkjZfxgrcfM486recNDPSgNl4kD+3MT+5zFhLUcXWH8pZ3X3tjqGXvcxa5Sv2VjX+ZyAyOr8m8zebDfohYRbHrWLbcQ4dXbfohYKVoBc3vCA2O1EDSdSzz4+kVj2kOsJbn3Lx8ynW1p/YjUO9I+kVghMW0Zi878/IgL9gOLkz4fmKy+nseytUP+zSfMFhrWdlfH8PzFZbTR3Xiq/7rJ8wQGGrx7a4+dxUeo++FX68+WR+MVZqfvp9QQFpERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREARfei+IAiL6gPiIiAKpoyqVfgGUJSLRXzJUgdnlVjs8Y2qARcKcBmnj7Ie2K3TwOeeTSfgXSOG2i/HqmGevbIIfvnRF7jv0vTsupntgc+nhq4hmUHCn6WqZKXUNNUN947kuua703Qz2QxWyFm6P8Vcp0tRSSagZTOH3pxyji7qRbqnTcuinRjtSVTqy8VEjhjqrNES2aE5HLCXQuFdNuGDkhWKMPlqomgnqEPOaMzcKTs77AZOUckbCfhC2HinZaegmo6umdkTROI+MrCawZJHcoIycDxaJwWya93T6UsNRnJ7NwP6TlF8FHKmXdLsqa/hjX04ycPOfjavnA6V1PqVrXd0Tx8i2XgxQul03WwSt8iZ5xn4FguGlG6m1pUud97ja76KzfdHLu3KRhtee3cQJ5f4c/SK6rVuZHbaKZ7N2xn2LVKmwxVetJbj+5P9t+VbLHA+ePs3yPcwdB3KsmYZZ9iNTXBkz8NOPKXJ9cFrdYl8fu9w+ddRp6V0dVh0ePKXN9Xwxy6xMcf3zIUwZOlfuf7HeaON0lppMnoB85XKHUZqNd3qMeb+mV1O1CYU8UZJw0fWVz6wwuk4h3ou58v6ZUXVlccq3mcsZlo6ZlH7yPKnxPDy4DvOVS2JhLhnBKvvpjBANo57c5VGc8nuLDWyGXAGeaZNPVmTGHbMI0yEZHI5Ued8hxnmc4ytYujSDo5ZxTfv1E7cc5aCfiULRVK2epr5mHDYqSQn4lRxAlLtQTHO4gBqmaGiJsV4kB2uNLIM/AtfB6uP6SFaAayjr2ubkjnu/OC12UGKWSM8yCQtw05GBo65yho3taOf5wWsUcTqqoklxnAJ+REy92ZnREFC/wAbNeQA6EhmfPyWGuUQgr5MDyCfJCv2SmlqXnaSNjST8YX3UUfZXQMdzbtHzKQZOzt/3q1rj0M5H6gWuQHbOR61sluP+9Gsx/yk4/QC1hh8rPflAVRN3B58wWduflafpj6Vg2ktc89yzMh7TS8Hna8oCrUsfk0r+4/asFJ99dhZ6+uL7NRSd5+1a/785QGSu/J0Q/F+oLFnvWUu/KoYD+B/RWMd1CApREQBERAEREAREQFTB5YVch8vHpVDFXCN8uCgNs1mB4tb/wCLP0lqWdspI/CK2rWxIp7fj97P0lq4AL+f4RQGx62HlwyjrgfMFrW4EuJ7wtq1s5jHRMP4P1BaqGbml2e9AbXaWAaOqh38vpFasfcEelbTZOelawer6RWqDkTlAXGP7Ooa7zBZzRrg6srHd5p5PmWuE55rO6JJ9lpG9xp3/UgMVXn9syeh5Vuq+/H1D5grlx/4RnHcJXfOqKnlM71D5kBZREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAfQCiraSR0QB2M7VFklLQSh5Hoq45CPeoS5zvcpZBaX3BV87O5XYYJHnyRlLovGG7iPciY9CmUdFU1P3qCd/5EZct80noKtrexr5nMEPfldR0xp+1057OOmYz4vsUrk9/QfZ7PqY7pPajkum+Hl3rngzQdmzv5/wCpdAtfDm3UjB28XaO7/K/1roT2ClDuzx0UAVe7cHK22j6zQ9Ewaf6luZhYNL2CndllEM/lu+1Z2FsccbIYgAyOMNCx5k9uTxmSMq9Ue1j0+LH9EaKKqmzJsj6Fp3LllIIbZxHcG/ujz9JdeOzGe9ceuLo/7JLsn3Dz9JZt1JHzH2shuwpmjXhpmu9VtPIPcrFrl7Kuiy3I3gKq5ksuk7mnrI5R2P2x9oB5QeFQ+A3G58RA2aspJduw+KxfQWzVlEys0JZJGvy6N7Mjr78rU9fQ1LoLfUyOw11JH9FdA4cU8c2lYDON7WSNxn8oqLObOthuunLb/aqljpMR+1NcfiXI9LVdXbtS1FHN98kB+b/Wuz2+4Mpx2UcfkLlddEDxareyx7kfzbVjus4sWTdZm4op2yYb71mMq7S1kkZbCTg5PNX5y4QgN91lQd0faDtjtLSs9xivdEkCpkfWbX9zloGoYides7PqQOX5q6DLJTulEkX4WFoN+qWN17A9nuxjI/NWmM306qUjs1I6WKnbvPctK0bQVX7NrxUyxSMikHkPI5Hyyt0mqwKZu6PuKohqI/ecuSI5931L5IVRA1kr8O59yvVU5bRNBGTtwvlRJFndnmrReJack9M4VUjOyNDVAAZGOapnla9u1rckuXyWDLDgqmihc/JafcOV4mqOPa6opKXUMr3nkTlNJVRit9yp8/fKd5H6KyPEqOaW+nfyD8j5Fr9jJiqamDvET2rZdj2MLuJtWnqf/wDDu7P9OB+kFq9kLI4ZXHAPZO+Fblpunmfw9uWD5IcfpBaPbbZVVtPK+NxHZghSiuN2T9IAinr5B7oQ9PhCt61YPZCPaPdRt5/AFJ0dG9wr2O6hm0/GFZ1tDI2rpz3EY+QKTQrtJ26PqM99QfoBawObx61stGP95kp89R/QC11rMT7UB9eQIHecuWYiP+9wD8EkrBOJIWdib/vcl9X2ID7XuDtM0h7wfrWDJBesrU/3uQDzH6ysU1u57UBkL3yq2Z/A+pY1/cstqZm2pix+D9QWIcc4QHxERAEREAREQBERAVMIGVcpQTO31q0BzUmmIZIw+lAbLrMHxW3k/vZ+ktWyC784ra9ZEOoKA/wZ+ktRZ7r4UBt2pKM1dxhYTy2H5gtXq4nU88kP4LiFvFzYRcKF34bD8wWqX4bK+qBHvzhAZnTnlaarGn8X5ytWn924jotl0o7dZ66Lv2tPyla9JjxMeff9SAjBZzROPZaQd5hcPmWDWa0WcXofxZHzIDHXRpbcKgHr2r/nVur5zu+D5lLvjR7J1JH78/6SiVIxN8XzICyiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAug+Sq2nyFZB5KtvNuFVovW4q2SL4I5CeSyFDRzz+1UoMrit+4f6DrZ6nt66meB/t6EXPY7NJoc2pkopWaNa7DX10zGR0zzk9dvJdc0Zoagt4ZPX/fSOg5rdKGz0tGzxWKNhk8+OamRUHi7h2vMnuK0UK7n3Og6Dg0sN+VWy5HDDT0m2FnkgclCo693blkkO0dxCyssrI4i0NHRYqGnMkjng7VfsfQ4J7o1VIv1DTK8ua7qo0cYDiHcyrzonggNcqKYOjq/bASFFmnYsM2+MkluF9d2TJSXDqslWRxGLfGzBUN8faNHkqaEZqReMQdG55PvSuB6hM82vJ/Eye18Y/pLuo7VzHMzgYK4wyLHFJ8R9/Un6apNVyfK/az8hGiV7XtqHl/Vz3fOqqOETTxRM5udIBj4VKvADro+HHSSRNNbWXemeeftjOXwrI/PEbXxSa/bbqdw2iKnjz+iFu3C1ofpqJpdlrHjPwLAcT6Capsrri4Za2GIA/ohTeDUkzrXNASdrXn5lWXYx1X0nTI8YJ5bPctXLGND+KNbz6t/9Nq6RMx+IufvvqXNqxrqbijPz6t/9NqwR52DybO8uaMEZ5qDXU7pZGkHHnU2Z+acu7wVBhmkfLtd0VV3RWJLpaEMpy1jsu3ZXPqqMDiPAHHJz/RXRaOoELzubnmtBrJWy8TqctZ74/RW0PJtp/rZ2msANOAWj3KxjGe2YAKm1dQ0Q8h0ao8cjnbJGM6qqfJzUWainaI85IKjxZ2FgUi5Pd5LemeqjiPazcw5KjyVYlkAGzvIVIdJFGOz6kYVMTA6QF/Iq+GncAOfNXiXizn/ABXY1jKGU+6e8g/EFpdZAW6irwOQwQPkW68ZQWU9E4dQ52B8S1W2RvrdaR09Z7WJZw0+rIWy7Hraf6LNk0tQzR6GuDpXHZISG/GFqGmp5Yo6tkZzHtLjn1FdjraGCitb7bTjMbnZPoXM9G28V2oKy2tbhraV5Hp8jKlDGzH6NBdX1jgfKkicPlCkcRJiaul7Mc2sx8gV3RNF2GrKmiceQY7J/OAVHEeENuQYD7lvL5FJqYanlmOmpBj3M+PkWJZ07Q+pZ21vY+xVTDjPa5+RYTblsjPMUBbIaWhbFGP96r3+Zo+da2CFsrTjR8vp/rBARKmP/ezC/wA5+srGQx4mafQsnPM06cgh7wfrKxjJMztAQGY1ewMqovSz+i1a+RhbFrn+64B/Bj6LVrzigKUREAREQBERAEREBUzqvp92F8j90F9d98QG0apdvtdGfxT861mNuT8K2PUhxZqE/i/Wtba7Dh60B0HUO1k1ocT3n5wtW1YALjN5+1d86zOqpHmjtE2eQyfiIWH1ON9ex5/dBu+VAS9Ffe6tp9+3A+DKwFSC1jh3blndFn9uti8+4fIVibq3ZUyQY9/lARI4nPLQOZKzWkIzFfmNcOeQPlCsafiEl1hhdzHP5lk6GPstamMdGytHzIDDX8bbvVN/7Q4/KVBmO525ZHVAA1DVju7V3zlYx3uiEBSiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiID6OZX0hGDmqjgFRZZI+xRblU+EDvRj8Dkvpy9RZMY2z4Is9FmtM6crLxViKnB7P3zsKfonS1bqGpEMJEbe97v/AIXebDp222OlApYmdpjysIuT6DpHRZ6uSlJe01/SOjbbanx7h20g99jC6HSMhbE4RxtbgZ5LX2R7q5vPCzlBFs3rRH3UdLDTxUcfCIJZUeMmQSBvPopMpLzl/lHHVQqh7vGCW5Iyr8MhL8HphWbOrYmyNLzfz5jKvBzXMwxuCrjmxMdlwxkqpsUeS8OUFuUqRC7Qskw5XhMx7sbcqFUh5qFKDRDHuISxfBMYWPHZ4V5rIGtxyyolH7YSQpLaV24vJ5Imcyk4shVTNpcQFxO7+08WaX8erB/Xcu51b9jDy6grhWoDu4s0h/AmB/XKpJ1JHg/aaTlooyflmEo6aOr1NVhwyWukPyFYawlpvtNjp2rQPjC2fSZjOt6kP6PbMfiY5a7p+AHU9A1p8l1Qz5wqH5+1R1LVsva8P6yJx8pjGfSChcGqrsqCtkIyBMPmVnU8pbT3ijadzRTRHHreFXwroqiOgmLhtjkeHfIqT7HLqHcTpDfbI89r371zq9xPPEbt3u5bf6DVuTqaWFn3/u+RQLrSMNw8cfH5W3r8C57POhPbZFqagN8kDcCVMjo2PjErXhp8ygsiL5DnuK+XCSVgayMnmosLuiSdsEuZHAgla9UW6GHX1DVF3KQn6KnRRyvJMrzywVau0U9VqG1up2e4J+iphO2a4vbJm+vPase3strcHmpMDQylbtcAMKNSzPe+aGUY8kqsOxSCJvctL5OeRRJTtlOXPUZuxk/ZtbkedXY9wBOVGlBY0yJXJVIocztZTt5EFX4wGSEuPQZVqA+Xnzq5XNDm9m04cQrQLo0DjK4Ogt+3q57sfGFh5oC7iBRtI2kPDuX5TVm+K1BUS0VJXN+9UxJd8YVuF9NU68pJ2Dn2Bd+sFt3PUxTrBZuBc1z3uJyG9crnHD0yTa7qZI3hgNJKP1QF0WWJ57WQtw081zvQ4poOIrml5ZE+CRh+IKEymllaJmjbVWxakrrnIN8AqJId3nIcCsTxN3CuZK5mO0yB6Oi3XStUYYLrRF2+Jt2nLHfEtQ4qv50xHUl31K50Rds1i2RSNtlU7uAJ+RY2J4Bk3d6zNne99nrc/g4+QLCzRbGvOe8IWZZbjK2ilaH6Mld5nEfKFrkLA4FbNS+ToSp9Eh+cIDAAl0T2dzAfmKjwffWH0qXbmGSnqCe5h+YqPCBuaPSgM5rYh1Ywfgsb9ELXi32sFZrV791zc0fvbPohYRxOAEBSiIgCIiAIiIAiIgKovvgX1/30+tIfvrV9l+/O9aA2TVA/tLQ/k/WtZPuc+lbFqGTfZqP0N+ta8BmP4UBuF6Pb6Rtcvvml4+VYzULC5tLP+DTDPryVJq5d2laVg6Md87lBudU2opY2N7mhnylAVaPlIvkfmId8ytaibsu8rfWqNNO7K8R+sj5FM1tF2N2Pnc0lAWNPuxf6YjvyPkWZAEevZGnq6duPkWDsBxfabPnPzLO3gdnxGh7t1RH9SAwOqgfZ+r/jXfSKxju4rMaxbs1HVDHWRx+UrDHr8CApREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREBU0BVkBUMBJ5KvaVDJTK2NBduPuR1WZ0vZpLteo6SMHa7nn4lioIZDIIWDcZCAAF3fhtpdtpsLayVo8alHkecdPsUJbuD2Oj6CWszxf8Ab5Ng0lZLba6KOmpYnsI99u8rJ681meyfG855q5R0hiAJdz68xhXi13ae2LR8H6NijHD7MPYxxYyPEjvdZWWiB8VEjeRWPMeaoB48lTppWNaI2HARFs95KhHuYsTjxos2jCvSyMMjWtxlVup2nc8YUF+BUtOeilI6T7WMlLwBnCuUTnl5jeTyUoSte9owqJ2ta8loOShMaZXK2MjccZVjsu0LQTyyvjNxOCVIa2JkTQ44dlDKbadF3aym2tibnKm07nzuODhoHNQJS8yDYMhTKWKWKJ7B1eo7GGT28kauYzPPzrgl5Ef9ltrf+2H6ZXfRTv3e2nvXBr2IxxkaO7xw/TKrL6WfN/aSX/4Mf3MNpiCSo1++CMdGzn9RyxOlW9nqy3h3PFRGPlC2XRc7IeJTto91FUfQetc05/fbbnv6Gqj+cLM+G7nU6aho59YXajqBmGSkg+srbKS2UtLSNiosNjb0HetZjMQ1tcznH7Vg+tZXY33ccpWTfB5GpfuouXDtY3jysgJLVRvpw17eYUV8sjucix9fUh7CyM4KxZhGBIdPBCd73DylFrS2Ybo+5Y10ckpw8nyVNonhw7IKC+2i3Sv5uDs81k7bUiCqZIWMOzzjKhilLSpNMwMO9zeQVYupE3SNhpq6iqMucQ0+dTacwynbDI1/qWrUkTamne5rHNAWQ09HNS9pLG1zluZGTkDo6ktcQAo14YRRl0bgqmOfW1Z35HnSsi9oLWkuwUIRaskLqmMufyLVerKZzJRI5pIVm3zvhaWEYysm65QugEcjOnerQLEYUNHd7RJbanHZP+Prnr8CwkOmxQXqMgx9myLsvc+lZeTsJPvfJWaqAnvPkuWiZrjnSo+z9i0CF78tOSuQ6dwNaOz+EV1+eNjzFG1uXFuSuIVOYdZkN/fW/UrHTp3Vm86cdtlvMI9yLjM75gta4oNzFCf9u5bTpmglY+5zuI2PqXu+YrW+KA9phP8At3K18HRF+8w2kmtqLTW0wb5Wxx+Za6+MukezOC1x+dbJoSTs5at7h5Jgd9S12reBWvlHRzn/ADqTYjse5hwtrpmk8P6p342f1gtTaN7yQtwo+fD+rA7v6wQGG09GJIatvmhef1VjIh7c0LO6Rj3TVrf+zv8AorCxj9s48yAn6mYfZQuPfE36IWIdgtz6VntYt2VED/w4vqC1/PLCA+IiIAiIgCIiAIiID604OV9c7JVKICVUV001MyB+NrOijZKZ5818QGYbU7rOISRyWNp34lDj0CpIdtBzyVPfyQE+2uxdI3jpn61nOIzc11PMOhjx8pWvW122oaT1yFsuvRmiopT75oHzoDCWkgXqB3oHzLYtUY/sjQO7vGIv6K1ehyLnAfQPmWyaoz+zmnd/2iL52oDHa5bjUD3Y6s+srXe9bTxBbtu0Z7zGtWPVAfEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBEX0ICuF22RS8Bw9ShxN3vwp9vhlnkZSxML3vcAAOpVJExjvdG48KLI653nxiSMuih5nl6/sXcaRrmtLHDDW+5Cx+gdPRWCzMZs9teMv5ev7VsDowAXEYB6K8FtP0/oekjpNOl8olSO3xh/erIeS/mEjfloapLIWvcArXZ2yW0gzytM+0DmsbVynxjY081lZKbFUoTadhuJ3qUdWKSUX8l2jqd3tbmBUVULX1GGAAq/GyMTZGOSuiHMxlBHREyllimpsN5nmrMrSyow4nCkiUhx5K3I5kjy5wKEp0R6hxYd0QzgL7SufUbDKzBJUyCEYzjKv00bXFsmAAChWeVH2jhMVQ8POR3LKwFjw3BGVAe7M7sdMK/RN38s4KGEpbj5cnNYeXnXmrWkgpOKzphnZ40X/BuK9G3hpjB3Fec+ID4BxCEjvcY3H9IrN/Wj577QRrQR/cjaIj7XiG0PO0PimIJ/iXLXo5uxusEo/c5R866lr+12uj1ZZxZnbHyUUjjj+JH2rkD8iqYT3Hmh8NCVna4KB81S26M/d6aLPwD/WpkbnE7Wg4TSdT21gpXFzW4ja3n6AsxQuo3Ata0blyTXJ4uaV5GYaoL3MORhYuOMuqfQtoraZgpXeUCVhYYy0klqzKxZbmaGMKgU5LZDjkslVs3NG3mrbIWY9KMmypkmW8+apdMfcgo5m0YHVWqeMurAHcgVESDO2eoaLcYy3mFeoJZY3vLCS13crdvp2NL8OGMcgsnZ2xtmaJQACe9a0UZF3PZBIQHBy+Mf21uOXFjx3rJ3Wpo4myxMDSVjaMskY4PAwpILYnhEIa7m9fKwuDWDZhju9XmUtMQ54OT3K9OySot23aAG9CrRLWQoXxB21sgLlKp3F3uzzWEp6SITBzpS52e4raKunihmww5aAtEWXBFfNG2XHQ4XDHy/wC/My4/dB9S7lWRR7mydw71y7V9n8V1fQmkhk9skb9Sk68Mqs2DR1TLWtueRhgq5B8y17ilHspafI/C+pbxp2idRGsiexzN9Q9/P04Wp8X49tJTYH4X1KxaMrkapoKkkq2VYzhrYXD5lga6BsNSY/dbXO+db1wzpGnT9yqM4cGOHzLQah72V1R772x3zq1HZF2RwQHOAGFuWmwJNDXFhGcN/pBafn3W4YJIW5aNO7Sd2YOeG/0giLR7mN0Od1dVg/8AJZPorDtwyslJ831rLaHOLvVN7vFZcfEsPdR2dYQPNzQgzmtGh1DbZR1c1w+ZavjyM+lbTqsZtVrH4r/qWsH71j8ZAW0X0hfEAREQBERAEREAQoiA+9e5VPLS0YCkUzAYHvI5BRnZJ5DkgBJ2gdy+DryVcYLuRV6qpnQRteeju9AWoSROwjzhbjrdvaadtso84HyOWnN5Na7vz9q3i8M7Xh9QznmQ8fRcgNQonASU+e6ULZ9X+TqilcPfTNPytWpMJD2Y7jlbbrTyb7bHfhOB+VqAs8RhuusB88DStVmxgALbuIA3VtK7z0zVpzz5RygKUREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREB9TKAZX3YUBSiq2lVNicUAicRICF03g3paou95bXyMIgj5klc7t1OZa2Fh73gH4wvVugLbFaNJQGFgHasBJHqCVuVI9zomiWXPumZmJokaWjAHRUzxZaGjmArTAY3tDA7HpVZkcHOL+ncrH6Ds5Sj2LRgcXDb0Ckww+2B4PRWzK9lIXNGSVbt88oicZAQUGSSZKmIaefVQpou2eH+ZUGp7SbB86kyExNAI5FO5GOVGKdGPHyPOpR8mpawnlhWZQWVBkIUxjGSATO5HCmje0WnYLi1nMr4WFjSHDmV8pGnxpxHMZV+oD5ZcAIKs+0WRC4kq06Z2OXXKuStdG0tCtQQucwk9ERlKBPohvbvI5r7TyRuqy3aQ4K1TCUNOOQX2B+JyXNx6VCKJFq7sLqweV5OOY+ALzbxSAi1pOYfcgH6RXpivjbJUbhzGMfMvOXF6ldTazdjGx7c/rOUZFweL9ok5dOTj4Z1Ck0tHc6Ft5af2zDRjbn0swuBU9NJPWupnOGXSheh7TPNJp+n7E4jfTO+Rq4JYWxz6ioyHHypRlZWfmmPmzsen6NlPZoadwyWsHzLIR0UjAXsBaFXRM2PYI8OaGt+ZSblWN7L2s8wOYC55pnnSdyIBZI0l2SSsS99Se0DxyWZttQJWOMgI9asu7ORkg2hU8BcMwtLOWNPJUxyOFW0kZbnmpD2MbKc9CeiqnayKMyhucBR3JJM0cUhMjB0CgwgSh7geY5YV621QmzvaWgjCmWyjpWTOcZOXXChIHy1Me/LcdFIqHTNqWMcCGtX2KogbJiA88qVOXOa4vbzwtUyhTLA2T2yPmCOapjp5WtIY7DD1SiqA2MxjvUrDpKLEbhnKtQuiMKaSNu9kmSFfooameOR0rwG+ZWBuEeN/NXZZ2UrGCZ5G4KY8MWYyRsdLW9q1mTnqs0XsdSF2Tlw6KLT9hM/wAogt9Kl1UbBEwxEbQrdkXiWJI3NijDhydzUWakZNPHM/3UfuVLklLy3cDtaOSs1MrHFrm5G3qrFk+SqoMjnNe/1LReLoxaoJOoyR8oW9xzdtC8OA5dFqHE+E1GnImgDId/SCm7RthdyMdwmoxUafus4PvnfRauZXhpju1Uwd8rvpFdQ4TslpLBeYCejnfRauX3pxN2qHfwrvpFXPRgyO9ntgW3aFObPfGd5gb9NajI/wBuW18PjujuzPPA36SnwWh9RjdGki6s/Gjfn4wsbeRtrKg9/bu+cqbpeUC8Qt9Bb8ZCi39v9tquP8GQlCDJatP9rrXz96/51ro9wPWtk1ZGfYi2O9D/AJ1rZGGBAUFERAEREAREQBERAEREBlKCMustU7HPe1QC7EW30rOacjE1orGeY5+RYBwOXDzFAXosOgkHeduPjWzaupey0/a3AdYWZP5pWrw52Fbvq/y9GWub8Vjf1CgNH9y7b6lvsjTJwwJHvZh/NFaDI7dJuHmXQ7YRJwtrAfeyE/8AlFAaDu2uiIHVoC2fW7t1ZanfwZ+mtXHldmB3FbNqznTWif8AgnH9dAVcQxtFsd/2aP5lqL1t+vPbKS2O/wCzR/RWoP6oClERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAfQr8fuVZVbHYChlZKz5lXgo2eam0sQeYWx85JH4wo7GiW5pHR+CeiTqS6+NVQIpojzPx+j0L0bNb6a325lPTvOxjQ0DHmGFq3Ce0+w+lQxoAdMM5+P7VtTWtfHte/Kvtpn3fTdJ6UEzDntic7gQqwxzhzUs7Q7a2LAVx0QDN2OSk995KikhSQsfGA7oF8rYWFhbGAOSop3OD+R5K694LyAoMU7MJHTuEvToVMqgXhvLorwcxpcSOYXxk0bwQQpRqqMY7Bl2OUxkO8CMdFFEG+vBzyCyT/awC1TZoi290NGCMc1ZFSN4IHVVztbKcvUd0bWvajFtCqqCZQGjkpLeYbjkO9XjSRdh2ufKVNKwBrnPPPuUdym5yKpsR7cHkkroHFu47QqZNr4iSeY6KJG+GSTspc5UrgQXJYvlY2ngzC8OJXCuLU9PPdWSGTMwjGR8Ll264UsQaHO5nngfCuD8W4WQX5pczBdGMfG5Jrg8v7QVDpm1fJ1LQEsU+hmNqvvu2QR/EuX0OkLxQ3qCeeHbC2Vr92D58+ZdF4eS037EKf4fnWTucnjsO3OzZ+L9a5ckqdH5H6uxtFNJTwsfHsmxlg5Z9C+SwbWSPDgRlYqRssTmuGcbRzVTahwhcBJnPcst/Bz/wBxlRIGU4ywYI6qw+GIUD5IiS8qxFViembHu5hWqiofFCWNaQFmxXuIAY9rmukOcdVP7SGaINa0LFDdK53lHI7lfo4nueRu2kc0LNEmBobUiPYAFJoaTtJpyHHl0UKWR25oedrgeqylue2KB5JwXDqpIZBnZ4oxrvfZWUikMsOc8yFDiLKhh3DcW81eY8bGkN2jorQRDL9NS957wqyzsIS1riclfKgPigD2SdVGY6UMzIc5WqRQu0kZdLklfbwWOfEx8JdjvVtsjxyA2lfZjMXNLpBhASrdFSvIa5rmlXbs0wwBrOmVDoxKanIkBwr90qXNkazZu5KcngmJGFQWsa1w7l8meHDk3kVXUsbIGtDdvIKRHTt7HPmV2+DSL5LEYjLGgu25P1LDaxgE1lJZza14GfhCzMjNw2gYwoF+jb+x59LvxI6RpH6QRG2HiRidJ2qoo6S5OeNjZyXgfo/YuTXSgd43XVHcJHfSXdYWvba4YxJuLmAFy5PdWgU105cw8fOrrsd2J+80yUkSlbZw4GKuuYffQj6S1KR257s94W3cO3h9ymf/AAIz8Ck3Rr+nyRe6U+ecD5Ve1SwsvNW8e+lI+dWLWdl4pD5p2/OFJ1U/dd5mfjk/KhBltUxk6etrvQ/51qL84W46ikB0tbj3+V860578oChERAEREAREQBERAERfQEBsekHAUtY097fqWCq27KhzfPzWU0w/aaln8GSoFyH7Yz6EBYiPVvnC3i+jteHVCfwHN+gtKhA7Uelb5s8Y4Yuf1Mbx9BAc9aM59S37Tcgfw3ubCfcl/wDNlaPHHgNd5wVuWkGF+hry3zbz+ogNMb5LltGqBnTllf3mndn9MrVx5RHqWy3x+7Stqz7yMt/WKAq1if7UWv8A7uz6K1Sb3ZW06wP9qbT/ABLR+qtVk5uQFKIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiA+5TJXxEAWUsERN3oh55W/SWLW7cJbZ7MaupYj0j8v4uah9jfTRvKj09pr2u0Ug/BpwpIG4bj1XyMMAa1g2ta3GFbc/JyOQVj9CjP2JEp00cUHPBcVHqaoOh2M5ZUdrHdpuPMFfXRgnopN1MrpIXlpKtCV0cxBGVkIWObFkKM+Mh+5wyoNYSPjHMcckdVHqInF+WDkr7gCRywrgewN6ZU2W3ENsZjdlfJZSB51U8Oc4q2GZPPuSzWMijMj3AY5FXJ2Rs2l6u7mhuQOitVJa+LLlIm7JFS+CKkDi7ksLcrhTOAAfgKVOxpgDHnIUGSjhe8AR5aiNMUK9xJhnkDN0XMKukkkkeXtHlBQfbaWYRg8j3KQ2WWGF8gHlK5tPCl/kjaljdFFNUzP7NjWk9fR/qXn7Wjqi518leTvhDuzYfySPtXVuMt1lg02yESYfO4NIB9DlziKglqeH0U8Q3Ojqn7sdcEsWWT4PiftTrqrTfB0nh0+KLSlKHdzT86mslE3alp5biq9P22On01HA7k5jeai0kLopXsDsgnK4cjtn5rPmbZcqIQICT1IWPpGtjp5jKMA5Wbr4WspwA7JWBrA58D2A9VVFUyXTy08e0tHUFRamVkzywedUwtYyBmXcwFFja8VLnNORlQi1F2CN9PLI4c8r5Rve+sIPJS6fI3OczkFRSSMfM5wjTuCmaic95IOclZiGmDLeWEgOwoVO49scN71emE8lU1gO1pUpENn2mjZT7+0kG9/JrVfdjs9rlRUW/l20uXPj5tcOiuxESNG5ufStolWWXRbYc59ACvQQmaHdyw3uVVRHiHl3c1Tat72PY3I3KxUrrGYMRHm5qycHAUupG2MN6kBQ4yS4claJBKt4ax/wq9Wwte7tFDk3MeMKRUF4psnvWeXkFFwDWcmpSSF0ZaVYuEpZI1vusquI4YAORK1ZpESOw7AVsU8NQ4Nn5BVmF5dlXXtD48YwQq+TeJErgGxmOD3IGAuYXenmitlwglad73hw/RK6azILh6Vgqimiq7psmaMOjJ+LCumdWKVHDpGuG4Ec2uwVsvD1224VTR30zj8ip1pQx2u8zRgeTLzCo0Idt4ez8KBw/VVzqTMbRcruxx7pipOo2YrZZPxWfMo7/arrLH3tnKv6mfisLPwo2n5AhJLvz92l7f8AlD5itaPVbHdRnSFE7zPaPkK1tAEREAREQBFUQqUAREQH09VVF1VI6o080BltOn9ty5/e8fKFEu/93PA6YHzKdpiPtKrYPdPO0K3V0klTdHU0bfLA+rKAi0wBqaUEe+A9flLoWiqiKWwXG2nnjn8q59HFM2qga5pDmOHzreeGMINRXxyc3GPPzoDRI8bC4d3JbloKVztPXin7uzyP0gtNmIFRJCBgF5W1aAdtpbnGT1jx8oQGqRPAe74lsN6GNIUTv4YfQK1x7dsbj37lsl08vRNEfPMB+oUBTrI5s1o9Af8AUtVWzarO60W30b/qWsoAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiKVbKV9bcqakj5vnmZG0ecuIA+dAbJS8MeItVTRVNNoXUs8EzBJHJHbJnNe0jIIIbgghXf7FXEz/q/wBT/wDhc39VfqjZn2+gtdNQxVdOIqaJsTPbG9GgAfMpnj9D/wAsp/8AOt+1AflF/Yp4m/8AV9qj/wALm/qr5/Yq4m/9X+qP/C5v6q/WCGpp5nbYqiKQgZw14Ku5KA/Jr+xVxN/6v9Uf+Fzf1U/sVcTf+r/VH/hc39VfrLj0q3LU08TtstREw+ZzwEB+T39irib/ANXuqv8Awmf+qsBqPT1905WMo7/aK+1VL2do2GsgdE8tyQHbXAHGQefoX6++P0P/ACyn/wA637V+dfh5XVly8ICthje17KGhpoAWnI5sEn9NAcDREQBZjTel9SaldM3T1hud3dAAZRRUr5jGDnBO0HGcFYde2vub1DBSab1deJ54ozU1VPTsDngfe2vcf5xAeWBwq4m/9X2qP/C5v6qf2KuJv/V9qj/wub+qv1d8do/+WU/+cH2q7FJHK3dFKx487XZQH5O/2KuJn/V9qn/wub+qur8BuHGsrdUy1lx0jfaVw8lva0EjeufOF+hvNfUZrhy+lNSqzyYNMana5/8AvfunX/kr/sR2mNUOH9790/0V/wBi9ZZVBliB5yMHrcFPB6665kX9iPKdRZ7pbqdj7jbquka87WmaJzAT5hlRPJyut+ERWMdDaKZjmu8uWTkc+YfWuR+ThSj6DQ6qWoxKbVEtgzEF8lhOzKtUznuyD3KW1xMDs9yHpRZjzESwlU08LuzJLcqU7lASrcsroqbyR1QunZGkhJZuCj7S0nKyIwKfCgTyAPRG0GWWbhG4nzqt+10LQV83boXYUaeXs4Q4qyRvsPtW1pjLc+VhYSeqqKYljR3qdVyuMYnaeagSztqAOXlojvwRskRQT1pikLsPB5hTbhKIAGHme9QLTUPY8PlOHO5AKXdogI9xOXu5q7RVRcM3u7HHeNdY91xp4XHljIHqLgszwlpm1GnjRVDNzHPDuY9AP1LUOJpmrtTCNvluZkfKSutaAoGUmnIHvbskMbSfiAXLle1bj8i+02o36ubJtWT2E7WDAI5LEwtLYxIXc1PkqHCmkDhzH2FYql3P92Thcs+T5ZLuy74+3ymSDKjU7mTyloHVSX00bg7HXCs2OkLal5eeiokCE+CR0rxjyQVJoomMPPmshDBiGaRx5ZVNBSCVj5AeikNkGeUOL2AFoKj0Q7KXb1yphjbJUPY9wBCmW23RPnPtoJwp2gtshMZ7bBwq5ZGvj7RoOWqXVgspXRhwODhQaNkjGOa/BBU7QX6STxinc2SUgno1VMBFM7Z3KmlaGtfsaMN6KV5UFGezaC5/M5WsUUZS17BbMu910Vq2O7JryR16JTAyxFruTwcq9G3s878c+ivRBba8vc7er0ULcg4VHZF5JbyVb5ewjJPciIMfcZHtqCAOQKqqK0tp2hwVueTtzvA6qio29iQ7zKmWBZF6qe0va5ozhVRSt5PcencolM/dyPRXnRsz1Wtcbi0USXzOkOWA4VxkhLdpGDhW43CNoAAV1zg5oceSpX9xvEicg4jPMqxNHFCTUObzCkPYwvy081aq3jAgIzuVrNI8HIeKkvaXlpA6x/WsboTlf2/kO+ZbtxVprZDbYajsD437jOOS0rRmI78PVj4wrp2d0HZAujcajnHd2x+dXdWt23Bh/g2/MF8vfk6irz+9zOx8av6rYH3GEeeIH9UKS5cuX95lL/GN+YrXO5bHVndouH8WVo+QrXAOaA+IiIAiIgJVLH2jmD0r7cYTFWPaQqaN+yWMedwWV1TEI7m4DvCAwKL6eq+IAvreqHqqoxkoDPaEDBqyhjefJfIFnDAIeJE0bW+Rt/oLBaOa0aotfPnvaflK2K/ufS8RnFo6sb/NoDVKl7zeiejRMB8q2/h/IYtTVTT7l0Qx8RWs3eifT1QkPv5Q5Z/RILtTRubz3RtB+IoQ2ajfWtZcHhowc5We0EXF9Yz+CBPxhYS/tIusox0I+ZZDSM00c9W6PqYgP1glizBznJLfStkr/wC8Sg/71j9QrXaxvZ1z2eZxWyXJu3QdEfNVf0ChJE1Gf7T0X531LXFsOoT/AGoovzvqWvIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAvoJBBBII718RAXfGJ/wB/k/SKeMT/AL/L+kVaRAet/ub9ulqNZ6pvckkjm01vjpW7nE85JA4/zQXuFeW/uclo8W4ZX69OZh1ddeyafO2KNn1vcvUiA4v4XHFeo4X8OmyWiRgv10l8Xotzc9k3BL5cdDtGAB53BfnNfNS6gvldJW3i819fUSHLpKidzyfjK9E/dF72a3itZ7I0ns7baw4j8eV5J/VaxeX0Be8Zn/fpf0yrb3ve4ue5znHvJyVSiAIiIArsUssYwyV7R5g4hWlU1AXvGakdKmYep5XpTwAr9qmTi0+yQ3CqmsklDLLWwOkc5ke33DgDyB3EDl3ErzTEx8sjIYmOfI8hrWtGSSegC/R7wPuET+GmgDXXaHZqG8hk1YxwBNOwDyIs+cZJPpOO4FQgd0Wsa81rZtIUIlr5e0qpAewpWHMkh8+O4ekrC8duKNl4V6LlvdxLZqyTMdBRh2HVEuOQ9DR1J83pwvKWk7lftV1FXqrUlWamvrnbifesbk4Y0dzRnACtXB2aHTR1GTbLslZ1TUPEzVGoJ3NirH22mxlsNKdp+F3UrX3zVFVkyzyueernPJJ+FQKGlkDt46LLNhaG7h1V6PqcGCGP6FRGpoSXZe9zsec5V51M6STl0X3Yc8uSvSbo4gWnmqs7saouCDs4zz5qzkiNwz1VZqntpebNzl8gYZ6cveNhQ6YrgokAFMM9VFrPvTVPeIW0+C/JWKu7msY0h2ENsT5JELdzOfmWMqWu8YLc96yULyaVrmjqOqx7mEylznc8o+DWH1HyYFkJDOqxk7sxYeVlZZWMhkaeoHVa1NM6Sndg96sehpYepyUyRThziMdkFYIzC58bgcdys0MtTNUOp2uL2nks7aNMOaXS1Ejmsd3K3Y6sk4YJcmOhlBjjII3B3NTGOnuEskMYO0N6qcNOx0u5sby/ceXxLK2yi8QpJT2flFpJOPQm5HFqdXHdaOEUlCyDi9LRTkPY6fB/TC61XT09OfFYm81yiz9pd+MVXWwnMcR7Q/phdPuIY6XcG+WuTNK5H4t1nJ6mrlIgTsDYXbu8KE6YdmGt96FKqXuezYRzUampu2LhnGDzXMzySxTnMnluV+ohDGmSN3Mq7FTQtnAPPnzVdZHFJubESMBAY6kbI50jHOyCsrbmuhp3hRbZEXMew43ZWXLY6emG/v65QrJmNlomTkOPXvV630cUcziT3KRAQ8PLeYVDDjJHMq8USmUuiy5zWHllU0+1khbL0KkQRu7E88OyhjidGWy8nedSLJtFb43RPn6xn3KgXBhY47R5KkQ17qdrYAcxtWPvtUJp2Qwu917rHctYlGWZ3OZEHxjn3qlkskxHPorZhlaHeXlnRVwnsmEjmQpDRkqRodE4u5ELGXWcjLIxlTqapjfEWnk4rGP3GeQAZwUj9Q7lumccHcqan23k0q5CMvIdyJV6GljDyS/mpyEojUcfPmpUjdpBVMrBFKGDvX2qkEO0HnlaR/KJT5Ki7kCAr+0yU+V9hMfYZxknuX0PDWE9PQsV9BvFkemYS52VHqzlrmtHlqSCS7A5L66NuM48pQmaGi8R66L2EFNPHzGOeFzzR4xqSEE+SSV03iRRibT882wEsbnOFzLSr2i+QY672hXiduEt6tZ2eo68eeV3zqTqduLjA7u7Bn0QrWuhjUlZ6ZXfOrmrXbZKc9/ZgfIFc1Kqn+8yP+P+orW1slR/eXH/AB31Fa2gPuV8X3C+IAiIgL9IP21FnucPnWa1kMT0rvwos/KVgonYkB8y2DV7S6ntknnpsn4ygNcK+L6SviA+96+sJB5L4V9YQHZKA2C0Zifbph1FQB8hWwcQXOj1o2Vo6xNP6gWtUU37Sp3j3tUPoraeJJ23yldjnJCz6AQGJ1RK91ppZ+p3ALL8NoHG8F7jgtZkfEVYttDDcXVdoqJQyRrh2WSqoLddLbqenpKSXc5rRvwevJCsjXNbxui1PWR9wcMfEFkuG8DZL2+M897PrVHEiExanqCep6/EFK4UTwx6qiEvv24+dQiEapdceyNTge+W11zS/hrTPA6TAfExYm4wxuvtc0MGBnCzVNK2fh46nxzhqHEj1NUlzXL47Nuofz/qWGWVupzbqI+mT5wsUgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIEX1vVAfpl4GVo9iPB203n3daJax358jsfqgLsvctZ4V2g2HhvpuzOGHUVtghcPS1gB+VbJI4NaSTgAdUB+Y3hh3b2X8InVUjXbo6aaOlZ/k4mNd+sHLkSz3EO7G+68v15zkVtxnnHqdISPkWBQBERAEREAVTFSu5eCTwWqOJ+rxc7tA9mlrXI11Y/GPGX9Wwt9ePKPcPSQgOp+BDwP8YfTcTdUUXtUfOzU0g927/lBHo976efmXrvV+orTpPTVbqG+VTaa30UZkmkPyADvJOAB3khT4Y6agoWRRtjp6WnjDWNaNrY2NGAAO4ABfnv4X/G5/EPUL9NWGcjTFtmIY5p/uyYcjIfxR734+/kBoPHLiVdeK2vJb7Xvkho2O7Kgo92W08IdyH5R6k959AC7zoukEenaNgPvTzx6SvJMPKZnqHzr2To9m+xUjse9RHudGx7puX6Gct8bBDjCvPibjoq6aPAwAq5Yn9yvZ9JFEPsgZNqSxNBwSvkm5vlZX2UgQ9o4qGdG3aUSsaYsN6r61wjo3Nf1wodTO8QB0Yycq65xfStc/k7CGkCKXR7MuOOas1bGVAaGt3YR+0ghxVbTthzH1Q0j7SUezho2s5DksS5u55JPLKpkqXSjY89FbMzT7UFL7nXDHSss3IAQSFru5a3TSA07mO5HK2S5RbaU4PULUWv7Ooc2Tk3Kv4PU0UaVGX06Ixct7cDK6JSiJ0GJMFaVYqWDaJ2NyQtstrhKAS0gBV7M8rqsnu4Jxgp43xysbuHm+BRrrJtpaqXGG9kcD4FNEXkFzeYAWG1PM+CyVczhyETvmVDxcjlttnFOElv7asut4j5ntTF8GGldIYIy/a4LTOCUXi2i56r98lP0QtqfJIX72hcsu5+X6uW/NJkQAm4BpZyyo9bRSRyyCN2C85CvVMsrX9oBzVrtZJ6qNzjyAWb4ORny20Mge50rt2ArgZE4PaxwDldbJJHVPHcQrFLGDUl2ESsrRYtFJKytJc/llZG4U75o8B2QFVBFl5dlTqSIGncT51O0GKt0L2skbzHpVUEXYuLi8O9CyfZtZTSkHJwsNTbu1LSCclWRKKzUOfJlrDyOFeuMD5aYPZ5Bwr0TBFG55wrNTLNKwNYMgIKMfDT1BgcXZAb1JUzTdJDvqHVY3EtJYVZnqRJSvp9+0k88KfSz08FF2IG5xZyK1RRowjXPcyoiccMa87SvsHMEEZUKYVEnaxuO1u4kFS6OGVtOCH59KlEmQMEMbWvdyJCjRwue+SSLoAvtUXmnZu7gsvYqVs1omez3WCke5U11sMkjSehWNc2ojnJLyQCps8s8VSIunNfIAXtlLuZymQsi7UOL52vPVVVQ3FrndVHkl8sHvVxrjMQe8LSP5ZNckqha4SBz/cqXJCJJNw9yosXaOG1ZBkZbT5csoLg1jyQnMDXckkPlBgHwr5UDDwQvpzkIkbs1zVzh+x2tYO7P0lxbT52XukeeXtzfnXa9VQkWGvcfT9ILilEzbd6IDqZm/SCvHhnZh+gyevGAaonJ6OeT8pVOthiamx0LPqCv8Sm7NQn05Pyq3rMZND6Y/qCsakjs8aG3fjfUVqK2+pft0f2P431FaggCIvvcgPiL6Bkq52RwgKACBuC2i+AS2KgkPvabHyla2wfteQ94x86z11kzpekP4gHylAa2i+4XxAfSvrACea+d6NGUBm7fDusrZB0bU/0Vt3FdzWVNoeB5RYz6LVrFpP8AvZePNVf0FsvF3AqrPjuiaf1WoDX9XOdBqDt4ZDE/AcCO/msrYpbrWV9NcqRxkdybIVhta7nzU8pHJzevwrcuDu42yqGMtB+tQyk3RhuKkJbf4pT+6N5/IsNoiZkWqaZx85A+IrY+LULzWU7/ADsPzrX+H8MU+paFj+oec/EVVMRdisD4tXOp5G47aQD4CFnXUQpaW8UXQMjdIB8ixutyY9fbmDAjfF8wWSvVQfHLlJ3SW4u/WVrLmpXFmLFRu8z5PnCxCz9Q3tNLQv8AwXv+kFgFICIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiALPcPLT7Oa8sNnxkVtxp4CPQ6QArArrvgeWn2X8IjS8TvcU00lW7/ACcbnD9YNQH6cxjY0NxyAWucU7sLFw31JeCceJ2uolHrEbsfLhbKuOeGXdvYrwdtTYPl1jIqRv58rc/qhyA/MyV5kkc89XElUr67lyQIBnkviIgCIshp2zXLUN8o7JZ6SSrr62VsMELBzc5xwAgNl4M8PL1xN1xSabs8RDXnfV1JGWU0II3Pd8eAO8kBfqHw+0nZtD6SoNM2GmbT0NHGGt/Ce73z3Hvc48yVp3g38Jrfwn0HHbmtZNea0NludUPfyc8MB/BbkgfCe9YHwseNFNwu0iaC1zRyanuTHNo4yN3YM6OmcPR70HqfOAUBy3w5OOIpYKjhjpap/bDzi8VMZ9w394B85996OXeV4uGRl/pVdbUzVtXLV1MjpZ5nukke45LnOOSSfOSqBzG1RZK5TJNN5UzHekL2lpYs9gqRzPclv1rxXAdsrR6QvaGhnMl0tQuacgtPzlSme/0T6n+xnoHO5FipqamQZGFIgAYFEuThz5Kx9Cu5jXTOMnldMqqrmAjAyrDWOe/PcrV0PZtaAQjNZyplLp3NdtaM+tWqqWXstxGMeZUVVQwN3DHwKFWVzBT7dx5+hCYyLzpd8WVXS1QDdpUSgpLndNrLZQVVZn94hc75kuVJWWiudQ3KmkpapjWudFIMOaCMjI7uSG+OcZOr5LtaJA0vjaotvc9s5fMOSvmqndT4Y3IVhsrmDMjUSs7sbZNaWzsfzwAsLc6VpmYW4wsg0l9O8sdgFRJQRGNxyrpHbhuPJk7RIY4QzbkLZ7fWNhheNmSQtUtTi4nzLYKZgZ5TzkYRnka73SMmyrdLQytYNryDhatqYTt0vcGTPy4sOFmo5m7nAFQbs3tLdVseA4GM9VmebP6ZHOuERa/QrYGnJa7yv0VstLGe0II5LTeCLzBR3One4ENlcGjP4oW6wyyCqxjyFzz7n5dqF+JIg1D2CZzCOTeqU7BI4bBgHmCpIhglqJS/kcYKgtn8l7IuW04BWLOSRKO1zi0OGQlsgic94LhnKg09JUtqBK9x2uU1sQZI50buYUxDMi1kdLTyyuwSFRHOyWnd3ZCgtFTPBK13MZXxjJGM2+ZWIovRbI92SvsDadz8scFBl34dzVul3tJI5KUSjIXPa2HAUR9R2EDnK3Vb5W7dxJ8wUqg03f7lEfY6zXCt/iadzh8YGFKZZKzCvlbLG1zfJc483K9XSuipWvb5TWjm5bPScK9fVLg9ula+MDuk2s+kQvlVwy4gMZIyXSdwLOmYw1/0SVqg8c/g0fnUUHbx++d9SyVGwNpMPkK+V9puVmh8XuNvq7fzyPGYTHn1ZUQTbY8OlCgozJe0dkGF5PJTbTVtpoXRxlQImt7Njt7TyVE3tY3edF9RXwRq6V7qvtC3JKtU4279zgNy+smf2pD25Cj1Le0eS1xaMqMoRI7ACYNcRhTJYmwgFuFAla98gIKkEPc0BzltH6CX3KmTOZMPJPrUyonkLQCchY6eUMLRlViR73hrA9xPmaVhD6TogiUzaeqqO1TYNNanmoZ6+OxXAUcEZklnfAWMa0dTk4WOf3flK6RqzCa77T9i9d2fvG7nerIXD7cf7dUTn/v7PpLq/FmqqYdOERH3cm1/5K5Nbc+yNG5/7+z6QVl8HZh+k2HipEW6i6fuQP6xVjWjS2mtnpjPzNU/i4dt/id+FTtPylRtdj+1Vml/CY/+ipNTH3ck2CJw6dt9RWvLaa6LOjI5O/tvqK1ZAVMaXPDR1JwvsjHMftI5hXra3fcKdp75B86l36AQ3GVoIxgfOgMfFzkysiW7qN0mOmR8ixjSRhZekYXadmf5pD8yAxgw2E+lZWsfusVKPNj5isRIcsaspW4Fgp/SR8yAxBPNMphOSA+IvvJfQwnogMzTy9lp50Q69qXfqraOKkgkFpl88R+i1YPTlgvt+t0lPZ7Lcbg/P/FaZ8v0QVsXGqy3fT/sRb73bp6Cr7AvMMww9oIGMju6IDXNUgutNpmPuXU/1lblwgJbaajzOI+dapqRrX6Ns8gPNsbW/SW3cHQDaJSe531qr7GeXsOLbC51M7GSWEfKte4P29tbrSCEnDg/Hzrb+JUYdPSNd0/1rVeGbzScQIHsdgmcj6Shdhj+kg69Y86xnnZzjc5jCfgCnX97XsmazqbaD+sVc1VFvdWPx5UczDn1rGXuYR0wc0gudRNZ86smXRF//Q/5/wDTWsrcdXYobDR0kQ5S5J+QrTlJIRfeSYQHxERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBenfudFoFXxdu12eMtt9oeGflySMb9EOXmJe3PubVq7PTmrb6R9+rIaRv5jC8/wA4EB68Xlz7o1d/FeFlks7XYfW3YSOHnZHG/wCt7V6jXh37pNdu01dpSxj9woJKp3579o/mygPJPVERAEREB9Y1z3BrQXOJwAO9e/PAv4HjRdmi1xqalxqG4RftWF450UJ/puHXzDl51yrwJOB/7JbnFxD1RRn2Hopc22B4/uqdp++EfgNI+E+gL2/f7rb7BY6283aqjpaGihdNPM84axrRklAa3xk4h2Xhnoir1LeZQS0bKWnB8uomIO1jfi5nuAJX5e8Q9X3nXWsLhqe/VBnrK2QuP4MbfesaO5rRyAW4eEhxauPFfXUtwLpIbLSExWykJ5MZ3vP4zsAn4B3LlyAr3L5uVK+4QWXWy4cD5ivXPA6tNx4f0M3Plv8ApuXkBelPBVugNqqrdL733H6xR8I9romSs7Tfg7UCRyPRo5KLcMSR5HXCmSOa2Pa7qBzWNqgXEub0wrH0yJ/Di3tuesaGiqGNfC95MjHdHNAJI+Rd3dofSTx5Vgt59cIXm+nrqu31QqqKolpp2ggSRu2kZ681XW671awEM1DcB6piocbPP12jz6maljnSPRw0Po8Yxpu1/DTtU2k05YaP+5LNb4PyKdo+peTKrX+tA0n9lF0HqqCvUfDA1z9AWWW5VUlVVy0rZZZZHZc4v8rmfhx8CHia7R59NBPJO7/VmxMiaweRho9AwvHHFi4G48T79UB25rasxN9TAG/UvYtVMynppZ5DhkbC53qAyvCklQ+trqqskOZJ5XSO9ZJJ+dTVno/ZqK9TJN+El/3+CTSVc3abR7lSaomRvmUOnbtOVMxubzUpWfcY2i1iQU5awnmrNNHKZAJMkLK0kOG8+iuRRx9pkAJZ1KfBdpA2MjyVPdONmMKDO5jByKjOqTn3SjuebqfcZzTlMa+/0NEOYnqGRn4XAL0q7RGkXsw7T9AeXP2pefeDcHjvEe0xnm1j3Sn81hcPlAXqRQ0vJ8T1zPKOaMIuuDSGcNOHFmhqq2HSdpphsL5nNiAGAMkleW79cIZLnVVENPHBDLM50ccYw1jSeTR6AF6L8JnUzdN8M5WNl7OoulTFQRene7L/ANRrl5Wz7bvee0Ys5I+U1Cui9SmcyPc5h2P71dkdCyn2xnLh3KNHWTSTbWt2sHcp1thhklc6QYCwcThyQorpwJoMOm8pvcpEjY6ehMocS4qI22ubUOljm8g9ysyzue10IdyCUUitxIpHyshc/tMtd73C+1M+1Y+Kf9zW06L0ndNZXRtutkeAMOmncDshb5yfmClImKt0YKlirLlVMpKKmlqJ5DhkcbS5xPqC7DobgRcaqOOq1RWeIxnn4rBh0v5zujfgyut8OtAWLRVvEVDCJqx7cT1kgzJJ6Afet9A+HKyGtNV2bSVpdcLvUhjekcTeckrvM0fX0C2UF5O/Hp4xW6RF01oDSOnmtNustKJW/u0ze1k/Sdkj4FNveptN2AYul4t1B+LJM1rv0eq80a74x6q1FLJTWyU2i3HoyF3trh+M/r8AwFyyqlkjzPPueSepOVX1F4E9Soukj2O/jDw5D9h1PT+vsZcfRWxaf1Zpq/crRfKGsf8AgRTAu/R6rxj2ENVbd8LBvIWHmlmpZWSQSPikjcHNcwkEEd4IWkeSi1kv7ke/Kqmp6unfT1MEU8TxhzJGBzSPSCuPcSeAum73DJVabjbaLj7rY3PYSH0t976x8SxHg68Wqy8VzNKanndNVFh8Sq3+6lx7x57z5j1OOfp78lHSlDNCzwZd7fW2C7TWe40klNVUztkjH/OPOD1BHVQLjWtbsaIyV6b8KPSEdz0oNUUkX7etn30gc5ICeefyTz9W5eWJY3P2vJRRV8HnZsbhKmX3vO5vpX26Ma6JrYRh3erlVFGBG8HmrBEwnyR5KZYmCPR/g4aG05dOHvj98s1JX1E1XJslmjydg2tx8YK6b/Y10GD/AHp2r/MBeRLXrDVdqoo6G1aguNFSsJLYopi1rcnJwPWSslLr3XGP77Lt/pBU44uUe52xz40q22es4dC6Lj9xpa0f6Iz7FmqS30NI3bS0VNAB3RxNb8wXmLgLqjV994o2+hr9SXOpo2RyyzQyTkteAwgZH5RC9Tp5o7MbUo2lRz3wgasUPCu6AYBqCyAY/GcM/ICvH8znNc3HQPHxL0r4W1w7DSlpt461FcZT6mMcPncF5slka1jie6M/GlcmOVW6NL1pf6WooLpbZaUOMcWWv39DuAzjH+2Vy+gcG11N+NI351l6rNde7l19se6P9ZYCF22ugx7yRvzqzjR0QVG38Xud0oH493RMPylRtbvD9OWLHml+Tap/FVoey0y95t8Z/WKx+o2iTTFkd5u3+pVLlNW8O0JF/H/0StQWzlxdoWP0VH9Fy1hAdr8C7SNs1hxupaO826G4W+kpJqqaGZm5hxhrc/nPafgXuqp4IcJqiTtZdA2Nz+8+LheYvubNo7bVerb44eTS0UFM31yPc7/017gQHnDwltCcJOH/AAfvF+pNBWCK4Oj8Vof2sPv0nIO/NGXfAvDlsizpGoPnm+peo/uj+qP2zpjRsMh8kSXCoHr9rj/9ReYbWf8AehUfx31IDWi0Fm3vBWbuFKRpemm7tw+ZYJoPan1ra5B22gd3eyUBAX+BenYNV8X9LWCqhZPTVVxjE8Tuj42nc8H0bWlfoz/YK4Rf9Xmn/wDRQvzA0/errp+7Q3ayV9Rb6+DPZVFO8sezIIOCOYyCR8K3AcauLH/WDqL/AE5/2oD9FqfgrwohOY+HmmwfP4iw/Us9bNBaJtnO36SsVM78KKgiafkavzL/ALNXFj/rB1H/AKc/7V+hngwT3qr4HabuOorlV3K5V1O6plnqZC95D3uLMk/i7UB0iONsUbY42tYwcg1owAvzr8Nq4+yvFi4St9xS1LqQH8hjAflyv0Xc7DSc4wOq/LjibdDqSiul+ecvnudTOT/GTkj5MIDW7mwy6Tt8TOZ3sb863DhAxwtE7c9HkfKVhtL0sdTZKUPG4Cqa35Cti4atZCbrBnGyV2B+eVEuxnk+kucUN/ZUszWl23OSPWtD0LLIddUZZnPbuJ+IrsVfSx1NmmErA4sie4E93IrkehZ6am1wH1Pk7JHEKi7DE7Rul1tU/i+ojPB+9yR/AxcjqKlxkcD+DtXoO+1EVTp+uljmZJmJ3uXZxyK87z47R/5ZVo8kwdm8aioXXK76ftjG7nVUzKdo85eWAfOv0Pp+A/CFsEbX8PrC54aA4mnHM4XirhTaW3vjjw8ontDmtuDKlwPeIgyQ/RX6PM71Yuc1qeCHB6np5J5OH2nmxxsL3E0wAAAyV+anEe4Wu7a7vVfY7dTW21y1kniVNTs2sjhBwwY8+0An05X6O+Fvql2k+A2o6yKXZUVkIt8GDzLpjsPxMLz8C/MIk55oD4iIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAv0c8A60exng90NSR5VyrqiqP6XZj5I1+cgGTgL9WvB5tIsnBDR9t99HaoXv/Ke3e75XFAb2vzf8Oq6+yfhC3KD/AJuo6ek/U7T/ANRfpETgZX5f8drBrHUfGPVl5g0rfJYqi6Tdm9tBKQWNdtbg7eY2gIDk6LYv2Da0/wCiF/8A/D5f6qfsG1p/0Qv/AP4fL/VQGurrngw8Ha7ixrVsc7JYtPW9zZLlUt5ZGeUTT+E7B9QyfNnX9DcJNd6q1Zb7BBpu6UZq5gx1RU0kkcULPfPc4jkAMn09y/TDhRoOy8ONE0WmLJEGxQN3TTEeXPKfdPce8k/EMDuQGftVBQWS0U1st8EdLRUcLYoY2jDWMaMAfEF4Q8NXjidYXiTQumas+wFBLismYeVbMP6DT08559wXVPDc44jTVtk4e6Yqx7M1kWLjURnnSQuHuPQ9w+IesLwg4lxJJJJ6koD4iIgCIiA+5XTeAmpBZdUxRTH2qc4K5ip9M4wmKYdWOyFElaN9Nm9HIme6XubNTTSZyJWksPmyrUWGU29y0XhJqCa/aJwfvtM3HyM+1be2Ysptkh5q98n3unXqQUiBWObJv29yxUjQSdwU2qc6PdtWKq5yw5J6qUjrWFKJArqaSepip4R5UzxGPWTgL3HbaaOjoKekhaGxwxNjaB3AABeRuGtD7La4sUA/5cx7vyW+UfmXsDpyVZd6PkvtC6nCH+f+/wAGrcWq/wBjeG2oKz3zaGRjfynjaPlcvGVvY4r1R4SlT2XDSSn/AOWVcUPxZf8A0F5soqcRdQrI6egrZgb+WXaajc6MOHRTIqXAy5V04e5nIYCmwsOPKCsfT48hEMbg3A6K1tLFKkZJ2hI6KgjLslVOiGSyJM12fQoz2jCyFS7EZbjmsXNLsYcjml2Uzdjrfg1Ufbauq6zupqQt+FxGPmK9DrifgrU+61Xi4EffJ44R+a0k/TC7Yqy7n531ee/Vy/Tg8dfdCdSGK96NsMZ+8GWtl5+ctaz5nrm9jl8YtFPVxnO5oz8QWX8P+YVPFCF7DzpKKKA/CXOP0gtC4T3PtrV4mf3NZyR5GphW03a2u3VTsKayZxMrDyWOtbuyqC4+dTt7ZJZC1VlGometxbIorL6hrGNMnLmqIo+T5Hq1Uvc+JrWjnzUSimqQ91KQTI44AVUjmx4+DYNB6ar9YaiitFtb5bvKkkI8mJgPNxXsXROl7XpOxxWu1whrWjMkh5vld3ucf9sLWOBmgWaK0sDUszda4Nlq3H3nmjHobn4yVvtwq6a30E9bVytiggjMkj3HAa0DJK0UaZ1YcSh+5geIer7ZoywPudwcXvd5FPA0+VK/HIegec9y8jar1FddW32a7XWpMj38o4xyZE3ua0dwWT4n6tqda6jqLjK5zKOI7KSAn3DPT6T1Pxdy1Kj3MzlVm7dHLmyqfbsXKaMvlORyV25wtMAibzwpcJj7AEDm7mrLj5RyszlbPlmMkOG7TtIUW5U5lnLh0ysh25EbS1oAAWMqapxc4Dzrox9iqIrKios9yorhRvLKimqI5mOHcWuBHyhe+LTVNrrXSVrDltRAyUH0OaD9a/P6tEjnlz/ck4XvPRUToNH2SF/uo7dTsd6xG0KzPQ0j7kq/0MdxsdfQzc4qimkiePQ5pB+deCXAMeYndGuI+Ve/6yTs6OaQ9GRud8i8BS7J6qWT8J5d8ZSJGsXYvTRRviiO7KoqjI0ta1hwFf7OnYYxv5+ZZGV8Qc0bQRhRlXB56fuMEHyvnGzkB1WRkjPZg5ycKiTszIeybgkqRJFJFCXOOeS2xRqJSUqkdT8Eq2mTWd4uThygohED6XvB/oL04uIeCXQhum7zcsc5q1sIPoYwH+mu3rGS5Pa0/wCWjzR4XlaZtW2O2M59jRumP57y3+gvM+pa6rZqyG1xvxG9pz8i6/4UWqaWj4rXAyHPi7Y6cfAwOPyuK4Vq+pdJru01VMcNqHAfrBXQUd0mzFaUEceuJaN45itkHylaj2ey8sj7jUD51tVka5nEuV7+prHn5StYc7deon93bj5wkjc3vi9A2KgsjmnrRxj6SwFfBGNEWmRrvLaZx+sth4zD+1tiIPLxWP8ApLVa0EaSoAHHAkl+kqAuW1zjoOqjPXxzP6i1v2pZu2vk/Y1Vx9wlLv1FiWjtjEEog92fc67R4pwuvd2/5dddg/Jjjb9byvUC5J4IFj9geAOn6c+7qO2qnf5SRxH6uF1qRwYwvPQDKEn5peGbfPZzwg9Rlr90dAYqKP0dmwbv1i5aHSYj0XK4++qP/TVzitXG8a2vV7PWvudVOPU6VxHyEK3U+RoOIj31SPoIDWGgHIPXGVs9gb22ibhGee2Yu/UC1toAm/MK2jRY3WO5wnnmN7sfmhAavDB2glx3KkRtIwO5pKyNoh3iq9A+sqA0Hc/8koCzCzfMxn4TgPlX69aEtLbDouy2Vv8AxGhhp/0WAfUvyw4OWY3/AIq6YtBj7RtTc4Gvb527xn5Mr9aWjDQPMEBq3Fy8fsf4X6mvQdtdR2yeVp9IjOPlIX5m2GM1eg69h57Cw/rL3x4ZdzFt8H6/xg+XXGKkb+dI0n9Vrl4T0GzOj7zH6GfOUB90UYxaLYXH3VzhB+VbfYaWnpdUXGOLo5jSefpK0DTcVT4ha2NdybdYThbjYXSO1tcGuP7m3HxlUlyZZvoo2m/hxstcYzgtpn/RK4TY6aa4X2GEvwTIfrXerjh1prmnvp5PolcS0g1o1lE0EjEzh86qmY4X7DfL7aajT2mK7sZHv3hudz92MZXHSS8OJ869A6wizY7h3+R9S4QyDtWSbR0KvE1xPuep/A5tZuXGOz3YjIttpqpXetwjiH0yvca8oeAFbA6nv94lGXRxQUbfUS57vmavV6sbHkH7pHfTDZNKaZid/dNRPWzD8gNaz6b/AIl4mK9J/dDrv45xporW12WW+0xAjzPe57j8havNaAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAmWSikuV4ordD99qqiOBn5TnBo+Ur9hbdSx0VBT0cX3uCJsTPyWgAfMvyz8Gm0+zfHfR1v27mm5xzP8AyYsyH5Gr9UkAX34VzHwpdQVWmOAuqbpQ1UtJWeLNggmieWvY6R7WZaRzBAcTn0L84hxN4jAf3+an/wDFZv6yA/WrLfMmR5l+S39k3iN/081N/wCKTf1l8/sm8Rv+nmpv/FJv6yA/WkbQcgAfAkjS5hAdtJHI+ZeavAO4l12sNFXHTV+uNRXXezzdqyaolMkksEhJGXE5O12R6i0L0ugPyd452K86b4s6jtF+nlqa6Kte91RJ7qdr/KZJ+c1wPwrSV7S+6KcP99NaeI1DCMx/tC4kDuPOJx+Hc34WrxagCIiAIiIAr/dGrClD7wPOgOpcA9TTWm++xcxxDVen1f1V6Eq3sxBIDyfleL6SrmpKmOogdtkYcgr01wt1HFqTS0YlP7Zj978J+xSvLPq+k65R/CbNkrCxtS4BxLVirkPK5DksuXxvY9vZ+UO9QaqLIOVoj6Rz28G7+DbRuqeIbZceTS00kx+HDB9Ir0/lcI8FmgAqL5cSObRHTj4cuPzBd1WbPhutZfU1b/RJf8/8nD/CordsVitoPWSScj1YaPnK41TnvW/eEnWir4iw0e44paRjcek5cfnC0qmgzDkIlR73S4bdLD+f5JMGS0YGMKdA9r/JA5hWKRgEeD1UiOIMaXs90pPWiylzMSk45KFUs2vLx0WVjYXRknqoVfGRASOqI68bMTLKCTlQp9jgVIkGAcqHMA0ElERkfJ6Z8HKh8T4ZU0xGHVVTLMfVnaPorpS1zhpRCg0BY6UDBbRROPrcNx+dZy5TspqConkO1kcTnuPmAHVVPzTVz9TUTf6v/wAnhvwj7UdUX7UF0BzJT1cscf5Me5o+ZeftKXGeyXlvPDSTvGcZxkfWvSsQFa+aaY7hOXOeD3knmuE8ZdHzWS4C50+XUk55fiqXG2j0Oo6SUMZ1WmNPK4Oj9w8eSqnUpme4sJj5dQVo/DLUMNZb2W5w7OSEcs++W4PmlwWRtcCXYwQjjbOOeBZdPcS29j4g8CRznA9crq3gz6M9ntW/sgr4d9FbMObno+c+5/R9168Ll7Y3NlG/JcR0wvZnB7TQ0roK325zNtTI3xip/jH8yPgGB8Cijk9JQgl5NwXCfCf1t4nS02kKWXElR7dW+iMHyW/Cef5vpXb66rgoqOarqpWxQwsMj3uOA1oGSV4U1xfJtU6suF/nJ3Vcpcxv4DByY34GgBRI5s79tfJQyZknJo5KYxrZY2sazmD1UGzRNeXbsDCzluiY2V2C0gLFnnONFErRG1rRjorT2tMfuRlXqvnl7cHCjsl7VhbyCrVGVFoOb2Lm5UeWGINB5ZKvvp2tjdh3PKi1Qy3a0811YlwWZkdF2B+o9X2mzMZvFRVM7T0Rjm8/ogr3FEwRxtjb0aAAuM+DZoOSzWt2qLtDsrqyPbSsd1ji8/rdy+ADzrs5OBknAST5PS00HGNvyabxnvrNP8OLtVb9s88JpoPS+TyfkBJ+BeM2Q7n7hy866v4R2uI9QaiZZbdL2lBbnkOc08pJujj8HQfCubwQ5ZuPJQ0zk1ORSnS8H2npIC8OeVJc2nYObvUrUAaA3Peq54Y/dEn0LfJG4nnxfuIrAe1yG96mSvzTuY8KiCRu8tI6K9IN7S1ozu5LXT420MnDPT3g50PiPC2iPfUzSzn4XbR8jQui4wsBw6oPYzQtlou+KiiDvXtGflUrWN0Fk0rdbw7pQ0U1R+gwu+pcku7PoMSqCX6H5k8b9Su1TxTv9U3Ox91qNn5IkLW/IAomo5pxqKzCYGHyx9NYXSrxLqGCWt9t3yl0nwhdG4yin/ZnYPFwOx3D6bVdEdjW7NS9pxKYHnG6RzvlK0gjs712ZOcTDHxroMMRHFSlijOCftK0aSlcNSOif1FQ35wobOjIb3xhhd7DWZ56Ckj/AKS1CqY4aKoZcct8n01u3GxzorFZ2f8AZ4x8jlqtQd3DihGBnfJ9NUnwUiR7Q0P03XuH430FhLQ0iuid+EcLbtM0BfpK4PP4x/UWM0HbTduIdhso/wCN3GCm/wA48N+ta5V2M4H6o8PreLVoWxW0M7M01vhjc3zEMGflyrXE27ewXDvUV6zg0NrqZx62xOI+UBZ6CMRQMib0Y0NHwBck8Ma6+xPg7aneH7X1UcdIP8pI1p+TKyND86bsO109STHq5zz8b1JrSBoalHmqv6Cj1gzpKkPmJ+mq7kD+wun8wqR9BAa+zJ3O+Bbhw+hLqauHX9rPPzLVYWftN7gts4dS4bcG9/irvqQGP01T9pNcQfen+kVgI3Ah2VsVgl7O63CM++P9IrW4gQ92emEB3fwNLJ7IeETp+dsZ7Kiopq5xx0wwsHyyNX6Mrxx4AdmJ1NeL2WAinstNTA+mV5efkiC9joDy/wDdBLqYtIacsDTzrK2SpePxY2bfnkXkzh5JmyXqPu8j5yu8eHfee34wWSzA5jorL2rx5nSTH6mhcD0VKPYS9jyQfa8DPM8yqtlosmcLaZlc+CGSUZbWMkAz5sLM0rvFuJlTTOOC9oHzrTeGDpo9UUwY44HlEfnNW86miZBxKoqpvIytGf0Ss/LMMjttG3VrQaKrjx1gePkXFtGRj+yMyNw5CpePpLuLGbqWoLx1id8y4vpdu3ie7zeNyfO5Vw93Zjg+lnXLtH/aqr8nPtL/AKJXHtCWs196uEMo5iHd+sF2m4/8HzfjRn5lyrh9O2j11coZOhaYx8YVsfLZfC+57b8Ci3w0/CWeujj2+N3KbHpEeGfO1y7mudeDXaDZOCWmqMs2ukpjVO9cz3S/010CrmbBSyzOcGhjC4k92AtjoPzB8LO6+zHhB6tqO6Ct8UH+Sa1nztK5UsxrO5PvGr7zdpPd1tfPUn1vkc761h0JYREQgIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgPQngA2g3Hj3HXlm5lst0859BdiMfTX6Jrxb9zZs+a/WF+PvIaejZ8Jc93zNXtPuQHmv7oZePEeClFbGPw+43eJjm+djGSPP6wavz7XsT7pRdgbjo+xj3kNRVv+Eta36Ll47QBERAdQ8F/Xb+H3GK0XiWXZb6l/iVw/iJCAT+aQ135q/UaN7ZI2vYctcAQfOF+NQOF+m/gh69GvOC9rnqZ+0ulsBoK7J5lzPcO+FhafXlAb5xN0pRa30HedLXBoMNwpXxB2Pvb8eQ8elrsH4F+TWoLVWWO+V1nuELoauiqH08zHdWua4gj5F+xK8C/dAtAewfESk1pRw4or6zbU4HJlTGAD+k3B9YcgPMRXxEQBERAFca7CoHVVBQwfVvnCfUp09qOOIn9rSH+iftWhZV4TFpyORCfoa4srxyUo90exhURSvE1PjsHjyVbqC0rkHB7WJlg9jbjPzH3vPwLp0k7nDl39Fp5Pq9PrY5YKTZ6S8HOi8W0C6ox/ddXJKPUMM/orpR5NWscKqM0HD6y0xbtd4ox7h6XZcfnWx1crKenknecMjYXuPoAyqvk+W1U/Vzyl+p5F4pVJuXEu+1JPSq7NvqYAz+iotve4R9FAqpnVVfLVv++TyOkd6ycrK0jWiPopZ9xp47ccY/CJ0AaA49Cr8MZMJkByrEEbgHPccghXKWYtDmY5FDqiVMLupUepk57CM5U1+1rMkKDUjc7c3khrB0YqviAWMiidV1lNRsBL55mRNA7y5wA+dZypj3DmpPDi3iv4lWKId1WyX9DyvqQyz5tkHL4TPW9HE2GkhhaNrWMDQPNgLWOLlcLdw2v1VnGKR0Y/P8n+ktq71y/wAJqtNPw1fSg48cq44j6h5X9FQfn+jh6mogv1R5ooaw4Ui9UNDqGzy22sHMgbPjz5vQoFLHgrJMbloAOMKx9/k0kM0WpeTglxsN20RfYKmRrjA14IJ82R6F02gu1Je6KOqo5mtn2je0HpyC2+60FuvNL2FzYAAMAgLRJNFNtd6dVW6dxp3ZJaTjz+lKSPA/p09NPbVo6Jwdt7dT8R7Rb5Gb2slM1R6I2DcfjIA+Fe02gBoAHILzb4IFkzeL5fZY/vMbKWI/leU75mr0kqs8HXQUMzgvBy7wnNQGycL6mniftnukjaNvn2nyn/qtI+FeSqMNezAXbPC+u7KjUdqsQk8impTUPb+NI7A+Rnyrh1LkOwxVPPyY26sylBuhkIPR3JZumkghjO5a/FI9rh2vVZBkbpmj3XwBZSOGceaJ8kkco8jooshbGfJWZs+ltQ3GMMttnr6r8ZlO7b+ljHyrdNN8DdVXGUSXmppbVAfe57WX4m8vjKimyqxSl2OTATSz7Yg57pHeS1oySfMAu48HODdQZoL/AKvg2BvlwUDuue4yf1fj8y6foXhtpjSQbLR0Yqa4dauo8qT83ub8ACmay13pfSURdebrBHL72nYd8zvU0c/jwFtB8Ujpx6dR5mbKA1jAOTWgfAFxDjnxWigpp9NaXqhJUvzHV1cTuUQ6FjCOrvOR09fTROJnGi+amjkt9jZJa7W87X4d7dKPS73o9A+NczjJbknmStVD5M8uqT9sT7T0+52MknOTlZKnbDkRvOMKFQNklqMs6KTNA9025vd1Vkjz5O0ZJtNBtJHcoj+ykJj7wr8Mb3sG1KmjLWdo3kVvkXsOaMuSwIaftd8g8pXqKlkrblT0cLsGeZkTfznAfWrDJKPO2WTyle0I+qrOOukLFD96kqe2f+TG18n/AKargyLYdTxzyzPbUDOzhjjHRrQFy/wsbr7EeD5q2dr9r56QUrf8q9rD8jiupgYbhcD8OOlv904R0lm07ZbpdqmrukXaxUNK+dzY2Ne7c4MBwNwaMnvK5D6BH572ztzUBtO0mQnkV0HU8Nzp63SxuBLpXyjr7oDtPWqNG8PuIdDqGOoquH+rOyDuf9p5+X6q3/iLofW901HYpaLRepHsie3c72Lmw3y/yVdsxmvxDmGtq6Wh1y2sp2OLonDbt65yVrMtdJVX2OeZm2WSRhdyx5u5diuPDnXDuJdHO7Q2pHUYO57vYufBPP8AFWoaj4c8QKvVUtbR8PtVin7Ru3+08/QAfio3aNpE/jX7Zp+xyH96j/pLU6yHboGjkz+6P+muncTtA66uekLSINF6kkljEYkYy1zOczyT3bVgH8NeIA0XSwN0Pqdzoy7LfYqcO5v823KrMRMJpmY/sJuEOPeO+gsz4Jds9mvCH0nEf+LVTqs/5Jjnj5QFsdj0BrP2Dkg/YVqOM9m7k+1Tt7vyFvXgScO9R2jjPXXy+6bvFpgprbMIH1tBJC173vYMNL2jnt3fAtcrujDH5PbnevMX3Re7mk4T2i0N63C6tc78mNjj85C9PLxd90gq31Nw0na4zkUsM9Q/1yFrR/NlYmx5gq2g6LgI8/8ASUuti7Th1AfwaofQUaRpGiSD1je3PwuWTcwu4bxPxy8Z/oBQDXbDCaiCrgHfGP6SyvD6TZe5IT3wbfmVvh/GJbpPERnLD8zlTorlqYjvLtvyhLBFpcwarkB6dpJ8zljaodkZYj1BH1LMVbMaunb5pHfOVBv8XZ3ypg/BI+YKQe+fAStgp+FlTdHe7rKlsQ/JjiZj5XOXoZct8FC2exnADSjHDy6ik8Zd/lCXD5CF1GU7WOd0wCUB+cXhPXkXnwjtVPactpDHSD/JsY0/rZXONGwuklr2D0/Wp97rnXvihf7k/JdXVs0pz+NJn7Fe4bQCS8XCM+Y/WqNFSNwkjc7Vbdw3BkX9Jq3jiPsi1JZJ2sIy+T6AWvcG6cMv9U4DJER+k1bVxEY+S+6ea5g8qST6AWfgwm7yG3bmut78sPNp+YrhFrlEHEmU9AKuT53L0I8DxU9mzLQw/MV5wushh19VykbQ2qk+kVTB3ZTTv2s71dICbU9o67D8y5TpzTdXU6iNbC7dOy4YIHnGMD5V2Q4lt/8Akx8y1vgdQyT8XYLXMdwqLyJsfih4J+QLTG6bRbC+577sNJHb7HQUMQwympo4m+prQB8y13jRdxYuEuq7tnD6a01Do/y+zIb8pC24DHIdy4l4b12Fq8He9MB8uumgpG/nSAn9VrlsdR+bUpLnueerjkq2rkiowhLZ8REQgIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiL6gP0E+542gUPBOtuT2YkuV3leHedjGMYPlD16TXKvBKtHsP4PWkYHM2vno/Gnf5V7nj5HBdVKA/Ovw/bubjx+log/cy2Wynpx6C7dKf5xee10Lwkbub3x01hcM5abnJEz8mP2tvyNC56gCIiAL0d4BWvf2M8VX6Yq6gtodRRCBjc8hUsyYz8IL2+twXnFTLLcKq0XejutDKYqqjnZPDI3q17XAgj4QgP2MXNPCW0GziHwgvNlZHur4YjV0Hn7eMZaPzhlv5y2LhRq2k11w9s2qqN2W19M2SRv4Eg8l7fgcHBbS4AggjI70B+NMrHRyOjeMOaSCPSqV2nwyOHx0NxkuE1JT9nabz+36TA5NLvvjPgfuPqIXFkAREQBEX3KA+KRiTst+OSjq927ux7PAwgL1BUT0VSyogkLXNIPI4yu+6A1QNR2+mt+P29I8MHpJK89N5vC6j4MFHNV8dtJ2+LOJa9sj/yY2l5+ipTN8Wb074P08oYGUtJDTsGGxRtYPUBha/xTrjbOHt7rA7DmUj2tPpd5I+dbLnkOS5h4S1wNLw2dT5x45VxxfAMv/oqqIwR35Yr9TzpSODjklZalduGAsDR4xyKzVue5hzjKu+D7fDk9qMtAHYDO5XywNPRUU9Q17QCMFXZgOoKI7IcjBLefRRKlnmUh8zTHt7wrD5eYGMoXbMdW72swtw8HWi8Y4jeMnpS0sjvhOG/WVqFdvc/C614Mtt2m9XM95jgYfjc752qPFnl9Ty7dLP8Aav54O19y4J4WlfsisFuHv3zTu+ANaPnK72vMHhRVvjPECnou6lo2D4XFzvmwiPmekwUtVFvxZzCmJc4YWUib5IUKkjDeoUsSYcrdz77AqRW9pxzUG5PxHgKbJKNuFjag7ycqrJzx3I9LeC5bzR8MRVOHlV1ZLNnzgYYPoLqq1Dg1SeJ8L9Pw/hUbZP0/K+tbe/3PJQfmure7PN/qzTdScM9Falvct4vVn8crZWNY57p5AMNGAAA4AL7S8LtAU3uNK204/Cj3fOvFusePnFO0arr4aq/VRoxVS9hFE2KPbHuO0ZDc8gR18ysWzjVqW+XGGCbV19h7Xu8dk+rCdxkxOPdnuqLRuj6byo9NWdhHf4mz7FMjp7HQj2uG20wH4LWMXiyovd1lnEdRerhNnukq3u+cq9B20zjue53pJyqbqfY8/Ln9OVUezzebNGNvspQM9BqGD61fprhQVA9oraWX0smafmXiyekeaVzyendhRtssVNvikew+hxCr6nPYyerp9j2zerbDdqB1JNUVcDH9X01Q6F/6TSCuUal8H7TlxL5rddLjSVB57pn9u0nznOCfjXKNJ8TtU6bZC5lzkroGcn01U4yAjzAk5b8C9J8Oda2vWtlFbRHsqmPAqaZx8qJ31g9xWytdjSM45XUjzJr/AIWan0bG6omh8ft45+M07chg/HHVvzelaTv9r/GXveWNksbo5WNfG4FrmuGQQeoIXlvwgOHcWmbtFerREWWqteQ+No5U8vXH5JGSPNgjzLRTvuc2fTbeYnPaMRQRdqOqnQ+2RKNTthczB6LV9eax9gbhBQQ0IfuAO8y46+jCsmkjgjF5OEb9boiwOY7OR6FgOJuo4tN2pgB9ses/bpS+2xE9S3dnz9VxjwhJXvr4IyeW1px8a6pRax7iumxRll2s1YayulbdIvb5ex7Vq9SeDHbI7xxjoLyc/tGzSSfnOOz+mV4ztx9vDB+G1e+fAvov7W3K6FvPxanpw79Jx+pckeIUe3KEY5EkejcLH3K82e2StjuN2oKJ7hua2oqGRlw84DiFke5eD/D3rH1vEFwa0ubQU8FOcfkvf/TWcVZtKW2j2oNW6XJwNTWU/wD18X9ZXZ9R2CAtE19tkZf7ndVMGflX5K6aOb3Bnz/Uuq8UeT7VLz++j6SnbRE51JL5P0S/ZRpsvEf7IbTv83jkf2qk6s0uOR1NZf8AT4v6y/Ni2xF2v6Y7P3Ecv0loV/e72XqGbMYkVYLcXv3UfrOdTabEXam/Wvsz7/xtmPjyn7J9Ndl2ns/a+z/D8cZj51+Z9zaJuF1Kd7sxyef8RYClutP+wn2Mw7tt+c5/HyplGiE7P1QZqTTrxll/tZH/AHyP7VMtlwoLjE6W311NWMa7a50ErZAD5iQTzX5uaXh3aZiOM+0r194E1pNu4IR1TmBr7jc6uozjqBJ2Y+SNWnCjPHl33wdxXgnw57p7JcSLhCOluhhpv1BIf5xe9c45lfmxxwuDtSaq13cDk4vNQyP8mNwY35GrJmpzsO7TRlVJ3dpGP1iszTuZJwqkaOrJ3fQCxNAztOH9e0dY5YvpFTbC1zuGde4+9nk+g1KJkyNwp56o2n94l/m3K3pdoZrSBn4Uw+kE4ZShmroce+hlH/luX3T7SdcQu7hMPpBF3Jl9B8vDOz1tPF3ud9qiazjxrSrix7t7W/GAsnqpoZrlsuRzcM/GVtFo09+yHwhrLZ8eRUXKAv8AyW7XH5AVJB+j+hbS2w6LstkZ7mhoYaf9FgH1KHxVvP7H+HOoLz/yW3zSD17SB8pC2VvJoHmC4x4aV49ieAd2YHbX3Cop6Nv50jXH5GFAeD7ZSuZr+nY4eTWBrgfW7/UsrwtoXOr7tUE+5Dh8j1JqYmw6r0k8DDpGw5PnyX/YspwwpXMuOoKYj3Iz8ZeqyKZZ7YmN4OzRR6mqoHnm7PztW0a+/vhsX5cv0Vo+imGj4nSw5wO1Dfjc1dTv+nPZC80VwNaYxTOc4M7PO7LcdcrCzlyyqTf6Gah3CllGOWw/MvNOoYZ5NW3R2OTaqT6ZXqJrGGmcPOw/MvNGpnTR6rvjIhkCok+mVXTctlNJ9LO72iP+18PaSe7jK2LwZ9Nvl46suT8lkMU04+LA+VwWuWRwNipXuGTsIXaPBStr5L/fLs4eTFBHTsPpcdx+iFMPzGMDqdHocLyj90fu3i+hdMWTIzW3GSox6ImY/wDUC9Xrwn90YuxquI+m7KT5FDbZJsfjSvx/6YXUegeVpDkqkI4YKZ5KWgfERFACIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAKuBhkmZGASXODQB1OSqFtvBy0G/cVtLWjZvFVdadjm+dvaAu+QFAfqroy2NsmkbRZ2dKGihp/0GBv1KbcqqOhoKiunOIaeJ0sn5LQSfkCkDkAFoHhG3b2E4G6xuIdtc21SxM/KkGwfK5AflldqyS43Srr5fvlTO+Z/rc4k/OoiHmUQBERAEREB7P+50689rvPD2um5j+2FvBPd7mVo+Ha79JeyV+SnCDV9ToXiRZNUUzseJVTXTNz7uE8pG/C0kL9YrZW01yttNcaKVs1NVRNmhkachzHAEH4igOFeHFoD9mPCOe8UVP2lz09mrjwPKdDy7Zo/NG78xfnKV+yVXTw1dLLTVEbZIZmGORjhkOaRgg+jC/KjjzoiXh7xVvmmi1wpoagyUbiPd07/KjPxEA+kFSlbBoiKohfMK2xoWfEX3CEKHFoDK+L7hfFXgFQODlei/AGtbrpx09kMeTbLbPMT5i7bGPplecwV7M+5tWZuNXahI8rMFE0+jynn+iooVZ7L7lwHwuLg1kdgtTHZeTLUub6BtaPncu/Lw/4ZWuDb+PUNA8k09DaYWOb3bnue8/I5qtHvRvppKGRSZEpOWFnLe9app+70NzhFRTyjP4GVstO7f0HZ/KpfB9Lp9RGb4M9S7D3q+9oHfyWLp5Ax/MqZK8SN8koe1ilSslNih27i4ZUSpIB8lWhJ2Z8pys1tQwNy0qaInOuCxVVGTgdV6b4PWY2TQlDBKzbUTt8YmB67n8wPgGB8C8/cL9Ou1TrejppG7qOnd29VnoWN96fWcD4V6wa0NaGtGABgKkkfN9b1HbCv3YXkfjBVNuHE29TZBEU/YfoAN+petp3bIXv/BaSvEN0rnVt4uNbkk1NS+bn+M4lSuxl0PG5ZZSXhH2IgBXWxOd5QUWlDnyYPRZONu1mArM+2xJpEKoa4LHSNIJOFm6iBzm5Cwlc+SNxaAoLy5R7S4eN7PQliZ5rfB/NtWbldtje78FpKwfDt3aaEsT/AD2+D+bas5K3dG9vnaQqn5fl/Nl+7/8AJ4GvWnLdf3u8bb5Rz5XwrjIsc9DrjxGCE9pTSf0l3dtQ2KYwtiw5ryDz681p1MaSr44SYI8rOfheFM7irZ7fWcWPHi3wMJxHF1slZQVnbTRCqaI5PgCyN/4g12nNQupH0tO+JjRnkc/Otq8IuhgFstJ7D2qJx+dqyPFLSNpuuh57rBTjxvYX9p+S0rm3u6R8lug4pyNUpOKtqqYmyVYqImu7uWPnUibidpuMYHbO/R+1ci0lp03u8stu7HIlV2a3iSprG4EghY8fJyWiTZd4IM6nT67t9ZQ11VBSf3OwuzsH2rdOBXEV9uvlHdmBwhMvZ1Q/Dhc7n8XUepcQ0uzxLSmoRPB7bLQOmj/Satt4NnxjT7wOvI/rOXVCFujDNGOOO+Pc/SCNwexr29HDIWB4gWOHUej7laZWbnSwOMXokHNp+MBfeHNU+t0HY6mT75JQxF3r2jKz7gNp9IWT4Z3L3JM8HxueHOYAWlp2kHzhc14x59n6InvYMrr2q4W0usr1TNaAyGumjGPQ8hcs4uUkkt2oqh4PZEYz6sLbbapHkadKOWmdRtcznW6lA6FhHyrjvHqcm/RxY5hjfrXYbLjxGDHRoHzrknH2Frb3DO3qR9q7Mj/B2GWjW7V38nMbXyrY1+kngg0Pi3CCnqnDnVzmQeprWs+dpX5s0x21bCF+pPg5UJoOCOko3N2ult0c7vW8b/6S86+D25RvJfwdBK/P/wAKGY3S9akrT5TRcHhpHe1gLR8gXvm5Tx0lvqKuV4ZHDE6Rzj0AAJJX5864k9k9NVr5vKfLukcfSQ77VtgXDOfUy2yh+5w3TxHszSEfh/au2cQreKnT7KoA7oDu+cridDtpq2nc33bZHBelXww3LS76fbmSSN3zFTJe0aqVSTOe2Knc3X1jneMRy0cQz+aVzziHRGg1bUwA5G4EfEF2TxHZf7SG4/atO0O+AYXLOLbdut6tx7zkfohYx4JhK8iMtH7bwmld+BO7+bC1mw2cS2qorKhpEZcAD8OFuek6QVvCy4xOzkPc5v6IUWmkY/hdLDGz25kuDjr98UtXJGiko7jO6Xg8W01gS5yzAXvfgpaBY+FGmrbs2OjoI3ub5nPG93yuK8J8PrVLWUNspP8AlD2Mx6S7C/RijibT0sMDWgNjja0AdwAwr5uKMtMu5YvdYy32etuEpAjpaeSZ5Pma0k/MvzNsO+6aaus8vN9TNJM4+lzgT869+eEndvYXgTrGtD9jnWuWna7zGUdmPprwpwziEujJj1OdvyBc7VnVLhWaVp5m7TF5px0EkXyAqRYH50Ld6fuD3u+Rqo0d5dsvcZ67/mDlTpUF+mbxH/Avd8jU2ibMZoF3Z6mpZB0LJPouWyUVCYrhT1gHM3BjFqmm3GK9U+OWHEfGCuj1gbFQwBg8pt6YPkUruWm6gaPrvfDq4udkZcCPjXf/AAbbMa/wmLHXkFzYaGpqn+jyBGPlcFwziuGnUcTmDHtTCvWngWWXt9TV+opQCYrU2nYfNvlJPyRhRZCdnqpeU/uid47LSWlLE0/3VcnVTx6Im7fnkXq1eFfuh107bilp62Z9rorZ2pH40kp+pgU3RJy3VZMNRpGoBwWxxc/gcty0VS+L6gu24/fooj8jitD4gTBtm01O05Iggd+q9dJsEzW3KaUsGX08Iz+asskqRz6j6TmNY72O4rbjyzVN+dd2a0zCJ4/e2/MuH6+i28TKdzRguqW/SXcKOUR0kJP7035li2cmo+kqJcGFq89XuWGk1Xfu2/dJH/TK9BmdsnILinEbR1ey6Vt73Dxd0hfjl3knz+lVwOkTpJ0mdRoixlqptnTaF6s4AWE2Th9TvlYW1Fe81T/SHe4/VAXmng/p6bVt5s9qYD2HlSVLvwYgfK+z1kL2rAyOGFkMTA1jGhrQByAC1xR5cma6ePvcivpzX5qeGndvZbwiNQFpzHRtgpGfmRN3frFy/St5DWFx6AZX5NcYLn7NcV9U3TOfGrrUSN/JLzj5MLc7TT5BgqlXagYerSlgIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgC7b4EVo9lfCJsUhbuZQRz1bvRtic0frOC4kvVv3N+0eMa/wBS3sjlRW5kA9DpZM/NGUB7rXn/AMPe7exvACppA7DrnX09NjzgOMh/m16AXj77pLecWTSNhB++1E9Y4fkNDG/TcgPFCIiA+gHrhD16KpjjkDCuPLnThuAgLKDqrrYHF5b0XzY5riMIC3jmv0O8A7X41Twn/Y1Vybrhpx4p+fV1O7JiPweU31NC/Pnsz2O/BXafA31a7R/Ga3kyH2Oug8RrBnk0PcNj/gft+AlGwfpMvJ33Q7h/7JaXtmvqCH2+1P8AFa4gc3QyEbHH8l3L89esMg8wcrEa0sFFqnStz0/cYxJS3Clkp3g925pGR6QeY9IRA/IFFn9Zaer9M6sumnbrCRV2+rkpnt8+04Dh6CMEegpQaWu1ZJtNM6Mbd2cg/Wr7yKMAim1VOILhLTnrHyVkQ/vnyKu8kj80wr7oi3qCFRtUqUQUYX6Efc9ba2k4GVFbsw+uvE8m7zhrWMHytK/PrHNfpR4EkIh8HWxfjy1Lv/OeocrQO1FfmZ4X9cK3wjNWu7oZ4oR+bCwH5QV+mZ6hfl74UEE3+6B1kZAedyf8WAR8ii6JUtpo1hvdVaats9M7GD0yu2aH4h0N2ibT3JwZMOQyuASRPDsNVyAyROzudHIOhHJSpnVg1e09fB4mi3R8x3KqCoMYw9ed9HcSL7ZB2DpfG4O8Sc3fGV17TutrHfQyOCqDZT98j2OyPhxhWU0u57uDqCqjbJaiOTuUSqcxxDWjJPIBWpd7ObcEehdY4D6F9kaxuqbvHijgdmliePvjx7/1Du859Slvg6cmvhGDnI2jRtvpuGHDCqvt0YDcJmCSRneXEYjiHx8/h8y6XY3VL7PRvrDmodAwyn8faM/KvPPEvVZ1txKtemKCYutMNZHASOkr92Hu9XcPh869JRtDI2sHcMLM+d1sZcTyfVLl/t4RgeIVc226JvNcTgxUMpb+VtIHy4Xi2AkOx5yvVnhEVZpeGFfE04fVSxQt/TBPyAryxBG8PLXNx5k8ntdAio45Sflk2kODlZSmezZz6rGRNMY2nqpDdzWK3c+txtVRMnk7m9FhLmzmXZCvyyyDPNRqaJ1TId55BKLzjSs9ZcDqzx3hfZXH3UURhP5ji35gFujhlpHnGFxvwXb1HLZLpYSfbKWp7Zn5Dxj52/Kuy9VXyfmWvx+nqZx/X/zyeL9W0HsdrG60OwN7KslaPVuOPkwuRso32vjlBud/dJbj4XheivCIoo7HxEnqyPa7hCyoZ+UPJd8wPwrz1quaOXi5p6oDuro+f+UUZXaZ6/UKy6CMl+h0vwlIGt0DSStHOJ4J+Ni3vhha6S/8KoTVHLqqjlYPhLgtC4+zNm4X1jnuyWMjI+F7Vs/Aq8ij4Z2RswyDG9o/zjlyRjyfJTxVjRxbSthjtPHZtmpeYMhafgc9UaBsL6XT2r56ilJmikjazI65Dx9a2u1xRU3hKNqJXYL5DIPUXPXULnYLcy2V1NRPAkq5YS/l1x/8qXl2jJPakcWv+nDS8MZbs5wDjZBG8elY/gmOy069/nH1vXQuLVG2k4aXGgY/lDSmN3wLVeB1q8YtdvoYcmSpqRDj1yEL09NO4o4Mk7wv9z3NwwhdBw9sEbxhwoIT8bAfrWxPcA1x8wyrVFAylo4aeNu1kUbWNb5gBgBYHiXehp/RF0um/bJHAWRflu8lvykLDuz1Y+yFfCPIOpa11fqm8VMIyKivmeD63krGX+zMukVPDO0HYM/GArmXR1cZHviSfWVlGPcXDIyQunGqlwfPTyPduK6OKOKMMY04AXKuP0RAo5fM76iusiURx7QOa5/x1h7bTkc3oXbmXFldFPbqIs4bQxuqa6KJrTmSRrQAPOV+u+l7e206atlrZ7mkpY4B6mtDfqX5a8ELUb3xW0ra29ZrvT5/JDtzvkBX6tjyQG46LyWfSo0fjzdvYXg7qiv37C2gfE0/jSYjHyuXi2uhNRbXxt5Mcxel/Ddu/sdwSfSA+VcrlTU4+Bxk/wDTXnG2ntoIo38g7kt8Hk4da/pOAVcT4L9K0g+TUO5fCvS1kkay1xSY5lrh864lq6zuh1oyEDlK/d85XaqUCOlZAPehS3wVzy3JM12yGom15XQyuzEYWlo83llcz4yva7V08rBgY2/qtXXbFThusauoOceLNA/SK5Lxni26pcMYYefyBYLubYuJo3bhDE2o0tLSObkOJ+YLHaPtmTdKCb3Ha5AP5TisxwdcaXTDH4yXzkZ9G0LJ0Ft8VvdXO4jbMQQPj+1XfDRjkk05G08GbU2q4naXo4mkxx1UczvVHl/9Fe4F5U8F6jbVcTn1AbkUVFI8HzF2G/0ivVaZXbNtEvY2cC8PG5Gj4A1VI3rX18EJ9TSZD/NheTODsvbaZmg7+0J+ZelfD/nzoG1UPnnlmI9TMD5yvJ3CS5eLyTQDpgn5lk+GdE37Srh7RB9q1JM7k6Fw2+nk9QNAgOsd93c3GGQY/RWw6AiMlh1BOzk0kbv0XrHcIYojd6+GXBjka7l8IRvkiWT2tmtWehd+yOja4ENc9x+RdI1THDRUlY9mdzLswt/RK2uGw2p4M47LNOHH3HnWt3m4UlfpmomfCN8dW0u/QKrZRZVJUjQOIUEs9dHUcwDCzn8C9w+A5AH8ITcyfLnqnRH1Mx/WXlDXctq/YVA/ssTkN549S9deBA1rfB+tpb76rqCfgdj6kRpFncl+dXh0yyz8eK8vzthghhb8EbT/AEl+iq/Pbw5B/wDi5Ukjv/8ATiSRdnNeIby7SenntBGKWIZ9QcuhaUeZ6Jkxk8rYwfEtQ1ZTNquGNsmABdAGN/UJWZ0ZUkW2IY6j7VjkdI49U/afdRQxVPESjlwHhjGv/wDMW8GuZuDQ0BqwsVPkuqOzZv8Awtoyrpncxu1zQfSuSUjz8st1GdbUwlo7MAlarr57qjTNbAAScHAHfzWWp5mCLPIErrnALhyzUFxj1JeacOtlLJup2PaCKiQc88/eg/KExXJ0idOpSlSNu4HWSn4Z8I36kvrBDWy0pnlDuTmM5lkfrORy85C61pGoq6zTNura/AqainZNIB0aXDdj4M4XnPjzrT9l+rKbRVml/aUNWyKSRp8maZxDfibn4yfMvTlJE2Gkhha0NDGBoA6DAXdjlfJ6mF94rsjG62uLbPo29XZ3uaO3z1B/Mjc76l+S18BdfJ5T1e8k/Cv0x8Km7exHAnUcuedREykH+Vkaw/ISvzQ1J5F/qyPc9pgfErm7MbVnL1YVb3Zcqe9WJPiIUQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBF9DXHoCfUF9wfMpSsFIXu/wC5xWV9Lw61DfntLfHrmIGfjNijBz8chHwLxRpPTl51VfqWx2K3VFfXVTwyOKFm4+knuAHUk8gv1L4I6Ji4ecMbNpRj2yS0kOamRvR8zjuefVknHoARqgbqV+f/AN0RupreMdttjfvdutEY/Pke95+Tavf3XkvzG8Li5PvPH/VUwcXMp6ptK3l+9saw/KClA5EpFHRVdbKIqOmlqJD72NhcfkVxtPNHCJDEcfkr0fwH0tZvYQXamYyorOWSR05lUboHnaqtVzoRmsoKimHnljLfqXStBcH59TWRt1bXCLJ6Z/1LvWveHFTrGwiho2UcD9+5z+zy48iOvwrZuGuhzp7Tsdrn9skZ+As3kJSPOV04C34ytkZUskZ37f8A4WwWzwf6Q0DJK+rkZJjmAf8AUvUIsva/uWxfJrHywsHqf0KtnmzVPCWkGmfFLQAyXp06qLw+4au00/x2qxLO5vL8Q8l6QOlpex6LGz6bPZPyFKlZfadf4WXs37RdDWSu3VLG9jUflt5E/DyPwraVyng7J7E3Ce2OyI6kbm+h7ftHzLqy6Yzshqjxz4aug2WviJZOIdFQSTx3AGlrhGwkCVjfIccedvL8z0r7SU1PX25svi7Qx8ZZ0869Ua7sNNqTTNXa6iFkpe3dFuaCGyDm08/SuFQWqWlb2MlI2PBxtAHJUySa8EHnbVHA+urNQdtbpWCnn8o8+mcnzLb9O8DrJSCI1h7WWPmuyc6b/izeXqVymqYG/tiWL3XvVzz1MUrM5zjFWefeJXBK6VlS2rsTfaeQ2ebr6FrI4AarNP2wkizjOPK/qr1rHUPqGu7OPbGo0croC7L8DKw+9xRn66PITuC2sG57ZsQx+V/VXuDwRbfVWjgfarTWbe3o6iojftz3yucOo8xC065vjmG4Hmt84E1zI4a+0k8+08ZZ6c4a75h8a2w6ndKqJhl3So6kvLHhEcPLZU8Qau51NKCLuGy7vxmsbGfog/CvU+VrXEDS1Pqqymke7sqmJ3aU8v4LvT6D3hdsrrg1kfn3Nwpu9DquM0tH43Q7hknJ+pdqs/DrRc1JF7JWOndLtG4HP2rYL1Y9Q6fnMVbSSxDp2oGWO9Tui+wv207XHm49VwTyfoc7ntND15wToNQ3CmGmnw26jY3ymNHM8h/rX27cHtM2TSs7oaOKSuZHgyR53k4P1rsGmNPXyuwKajkETv3R3Jg+FdC09oChpHCpub21s34BHkD4O9aY1OXg6cOQ89eCxwy1Pdpqi66sopafT7ZC2kbO3bJUgEgYaeYYMdT1XV+OOtYbPbX6TsUgjqJmdjUvj/cIyPcD0kfEFtPEbWsdihNtthbJcHjHI8oB5z6fMF51v8Ms3aTTPMkz3l7nk8y4nmSu6KvhHq6LE8s1LJzXgyPBOkil4sWWlZTSOEPaVD37fJbtYcc/XhetOq8/+DLbM6juVyfzMNKIx+e7/wBpXoBS1XBn1SSeel4RwPwytYUWm9P2CirBnx6rke3Az97aM9/44XC9P3q3XuF89DKH9njeOWRn4fQugeGncqR2uLBa6q2GvbHSOPQeR2j+vP8AiwuWW+y0Ol6GtuVBG8ibZuhLuQ69PN1VUluPS6dkljxJNG2wgPbkqQZYRHtPVYXStZ7LW7x1wki9B/1LPQwU9Z7haVTPq9POKV2Y+pB6NZnKpkcIWta5mwEZJWYnpNmCSOSx9wpnvkbA9w8vmCjR25J7ocEvhrr+16J1zbqmadpoq1/itQ9vcxxGD8Dtp9QK9kMcHsD2nLXDIPoX57N0qYqVjK89oYzmNeqPB018LzZY9MXSTFxoGbYXu/d4h0/OHf6MHzqnHZHxHWtHJv1l/kyHhI6Q/ZLoWStpY91fbQZYz54/fj5AfzV4a1DSzM19p+cn2kPj5/5VfpsRuHnC8reERwhbbK39k9opC61sdvkjjZnxU+fA9583qUPmNHDpNSp4HpZuvK/9Gj8QKWS9aFq7XS+XJI1mP02n6ll+FkRseiKG3XGImWMHp3eUVjaKOUW2CSPy/J+TuWWtskkn3zOB5wsJQpWcOox06+DDUtnqZuNAvZppW0XYholLDsyXOPXp3rqtwgpnx5LwfyVqZmlHksdgepVvnqAzk8n1LjyQs8nMuTAcS6Ay6UvEOc9tSnat18DvQcsdHFqOvhHY04eynz3yEnJ+AfKVc0XoG6a1qB402SntGfbah3LcPwWec+noF6Ps9uobRbILbbqdlPSwMDI42DAA+1elilUKJwYnKm+yJXevPPhLaoNxukGmaKTNPRu7Wpc08nSkYDfzQT8J9C6Lxf1/TaXtzqCieyW7TNOxo5iEfhO+oLzFVTzVVU+V73SSyOLnuJyXE8ySunFC+TPW5+NkSy6BscsY6nqpUOO2aqNjg9jneZfTkvBAWv0tHjTbdF57A8y9y0vjE0v0ZK0DOP8AUtxka8w8ncyVqfEubs9K1cT25OF2ZZexGmmVZ0z74DmkfZLjFRXt3NtsilqCPxtjox9NfoKvKv3Pa0St01f786ICOWdlJE89SW5c/wCDymL1WvHfc+lg7Vnk/wC6F3Jot+jrLu93VzVThn8FrGj6blzK3U48XhkB9yA5ZPw/ri+q4w2Sga49lRWyMkfjPlcT8m1YmjkMMbWehdOCJ52vdUzS+KIxqOgqW8tx+pdLs8Ikpy9xw4DmuZ8XN5ltszRjEn1BdE0/VEufG/PlDkjVRZlP3RgZSCCKBvbNI3uOCuIcaYi7UQI/25Bd68UBg7Y5wuT8bYqd4pKmKPLi7a4/CAuLfwda/Nsz/Dml8V0fQSH3213xgLJVTCantO49V80TEXaWtrHcg2Jp+RTbhGGNPnPRbp7nZjOW1HZfA9t3t+pbme50VOz9Zx/or0P0XJPBRofFuGLqxw8qtrpXj1Nwz52ldcVZu2dmnVY0eO/DqrJq3UlLbY+cdPb97gPOST8y858J6Jwr6nf0awj5vtXa/CKub7zxK1M/rFTuNKz8xmz5wVy/QNHLCKw9HPJx8iiXgxnl+olcOYs2S90nnI+Z6g8PrZV2291BqaeRkZacO29eYU+wUNVQGtJ8jtHt7/WspFNPHHvJXPkn72c881p8dzOxzRxNkb3PWv1lkZPbpoqXq+TJCqrJ6t8LdjSD6lcobhPQsDjGXnqQq76M8ctpG19aoqbh0+WT77Cxm70c2hem/AJrBV8BGRZH7VulRF9B/wDTXmTXVeKrQ1xZJydKxmB5vLaV1j7nXe+wj1HpmY47Z8dZB6SBtf8AJsWsZcno4n7T2IvEP3QWwyUeq7dfg3FNXQgE/wAIzDT8m1e3lovG/hvauKOg6rTVyeYJCRLSVLRl0Eo6Ox3jqCO8E9Oquzdn5+Up8Y4TVQHPs/6gUrQGZLTAT5j85Wxak4b6w0Bpi5Wa/WiYMyRHVQtL4JRhoy1wHo6HB9CwHD4gUkcLGF3uvrXLPng4syuJugk/aHtcaoqh+1WP7NbPovRWqr+4st1jq3xE/fpG9nGPznYHxLuOgOCFut7o63VL2XGcc2UoHtLD+N+H6jy9azWPcrRyQwTm6o5xwn4R1eqqiC63Nj6WysPPlh85Hc0eb8ZdH4365o9I6fZpHTmynrnRCPEPkilixyxjo4jp5uvmWV4y8TKLQ9q9jrU2OS8PbthhAwyBv4TgPkb3ry1LVVd3rpq2rnfNUTPL5JHnJc495KvOUYRcEbTlHTrZDv5Nl4PWk1/FOwNcwhsdUKhx8+zyh8oC9orzF4MdukdxFmqX+4pKF5H5TnNb825enltgXsOnS/S2ea/ug148R4VWi1sftfX3iNxHnZG1xPylq8M6mb/bOZ3ndlepvujtz7TUGi7Ru9rghqKiT1vcwN+gV5d1KB40Hedi0kdLNed1QL65UqxIREQBEX0DKA3ThNwv1fxOvL7bpa3iVsIDqmpldshgaehc709wGSfMvQrfAhvviG5+vraKv978Rf2f6W7P6q9G+C3o+g0bwT09SUkbO3r6WO4VcgHN8srA4/EMN+BdRQH5V8ZODuteFVZEzUlFG+jqHFtPX0zt8EpHvc8i12O4gejK52v1n406QotdcMr3pusiDzUUznU7sc2TNGWOHpBA+AlfkyRhAfEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAe3fufWjLLcOHt8vd5s1vuPjNy7CHxqmZLsEbGk43A4yXnp5l6Y/YLor/ojYv9Ai/qr8wtHcW+I+jrK2y6Z1ZXWy3tkdIIIgzbud1PNpPcs2PCD4z/APWBdfij/qqUrB+mdoslmtAcLTaKCgDvdeLU7I93r2gZWRwvy8HhBcaP+sC6/FH/AFVmbZxh453HaKbXNwc9xAxtj7z+Sol7QfpTg5WDqNG6SqqmWpqtMWaaaVxfJJJRRuc5x5kkkZJXlnh/rTihFQ9pqLVdynkeOQf2fo8zVtVFrfWob7dfanr+L9ixnmUe5SU1HuegP2J6X7Psv2O2nZ+D4oz7FrvESis9k0zijtlJS9tMyL2mFrfT3D0Ln9Lq7Usj+d8qen4v2K9W32subGQXCulqGNduaH4wDgjPT0rmnq4uLVGbzRMxQwUs1C10Z7LHcshHTwVEbe0Y3yffZWrzVgZH2cT+SU1ZUNOO0cQfSvPlqrMvvO03ijkoYDgyZKpqZ4g/MRa4HzLWaeTtXbJpdu5Zm0w0cb+wMpc895KlTst69ma8mOE7sLCVeC8kEEL7ebiIY+w3ZPnWHjquzaS52cq6zlvXJDK51PWxTxjD43Bw+BdUt9U2qpIqhnuZGhwXF56kc3rEHWl+pP2vQ10kcbCcNwFtj1SxcyXBC1CZ6HUR1tt7nlzqKmJ7yYhzXnGs4g65f5MNxkj9I2qxDrbXDec2pak+gbfsUy6ph+GT94ielDa7af8A8vpv80FpnF4W+16QJhpII5Z5mRsLYwD13H5AuVUmttVk+2ajq+f5P2Kq9X67XSlip7jXS1bGO3N345H4AuXN1PHKDSTtmc9QpRaoyFHdTJQiPGFHlkL3YyodDnsumFLipjJzyvMhObOOyyYQTu7las90rLFfoLjFJkRHmwe+b3grIPpto6qDVUu7PJdEJyi7XclTado9A6dvVDfLeK23zNkYeThnm0+YjuWTC81WW4XSy1XjNsmfFJ74Z5OHmI71vds4rVsQxcrSyX8aB2z5Dn517eHWxlH3dzux54tcnWXtY8Yc1rh6RlWmU1OPc08Q9TAucu4uW8DPsRWZ8xcxQKrircKkkW+2QwDzyvL/AJsLaWqxryaPND5OrTzU9JA6aeWOGJgyXOIAC5vrLiJ7uksfTo6pP9EfWtBvN1u13n7SvrpqjzMJwxvqaOShiiqJJWb/AHC5Mms3qoox+8X2MffLgRO6Xa1zyOpctZrZ3yNG8459y3CbTzZC57nvcB6VhrnZ4o5PayeXnK1x5Uj0MOpkvJ1zwaKbGnLlXfv1SI/0G/8AuK62uBaL4gDSulIbRSWjtpWOe973y4a4udkHABPTHxK5V8VtVTR5iht1M3PvYnOP6ziPkXVHIvLJyXNuTOr33Remb5X+P3W0w1VVtDe0c53QdOhUF/DTRDw4P0/Tnd18p/P9ZcfreJGsuovBZ+TAwfUsfDr/AFtUTEC/VZ/JYwfUp3foIyyKPEmdQ19oTRtp0bca2ksNPFNHF7U4Pd5LyQ0Hr5yuIhjadm6T3S2C6am1PdKN1FcLnLUQOILmPA54OR0Cx8VvMjt0/RaRkev0/XSxJqbswHbVFQxzMEHPJQNlYKzfUgkM5Nx5lt9fTRxt9qAz6FCna12zlz6FXs+gj1KOzgxDaSJz8vBKrowLXXMrqKpmpZ4372PYDkEfCsv4rlmWNyrPijnnZKqTZ5Wq1vqHauG/Fa33WGOhv0rKKvHkiY8opv6p9HTzeZdPPZzR+9exw9YK8jeIQN8kdVndM6s1Jp3bFQXKTxcf8Xl8uP4AenwYWe4+eywV2jsmpeFumbsTLTQutk/npgGsPrZjHxYWn1HBm4sf+1bxSPb/AAkbm/NlXLfxirw4C4WeCT+Je5nz5Wdp+LNBI0b7PWMPoc360fJjuMDScG7iX/tq80sY/go3O+fC2nTnCrTtskE1Y6a5TDumOI/0R9eVEquK0MbN0Nmmf+XKB82VhK7ijeqmJ7aKkpqPzOd5bvs+RZNxXbkye3ydekko7fRlz3Q01PE3mSQ1rWj5guV8QeLUFNDLQ6YLJ5+hq3e4b+SD7o+np61oF7ud5vD91xrZqkeYu8n4ui1yooHvf0Vll5OXNnlVR4MRUGapqJautqHz1Ezi6R7zkuJ7yvlPARzAUx1teJVMigEMGSuqE6PImjBT7+2aD0WVdb3MoO3xyIVqWESPzjoVk5Z2mljpfOAFs3wVjGzV6lj2xse1/vlhtWU7K201THjcSMAelbReqCRskcbDyIysTPQvEEjXnn3LffcCIrbKz054M2kzo7gvYbXLHsqZofHKkY5iSXyyD6QCB8C6UvG9DxE4iUtGwzasr5CeQ3NYMD4GquTiXxB7XH7KKz9T7FxrE2ew9fjiad4V1HNeuLdwrYI94gn7E+jaxg+cFfYo2iIuI54woOvbvWQwTV9SRNPUy9pK945ucXDJ+VZChLnU4e8cnDK6IKjhz5NyNQ4oxt8RoJHNziQj5l0ay0NLURNmY9rXgHktU1hQ+yFujha3Lgd3T0hZS009TJJmN5btGOqzn2aJU7jE3jssUHYuweXL4lo3EPSk1fY2MpWb5A/cP0gt5ttLPFRB9U7cAMqREctDgeWei4Irg9GHyanYLZNR6aoaedjmyxQtY/HnAUW5ZwQtuupl7M89oHctMvcj3uDmNxtIz6V0wObKevuC9v8AYzhdYKQjDjSCV3reS/8ApLcV51puPVWykhorJpmOKGCNsbX1c+7kBjo3HzpHxe1XXZxNQUf8VB/WJTYzsjqIVwzqNdwl4e1tRUz1WmqeaWqlfNM50smXvcSXH3XeSVZpuDnDWm+86Vpm/wCWl/rLgd/4rcQKepLGamePyYIx/RWCl4ncSXy726srgD+C2Mf0Vk9xk9Th8xOh+ExpDSem9P2v2Ds8FHV1VU7c4PefIa3n1J7y1cArnSRsi7IZ2rdNRXzUWqKaN94u1RcHUrXdl2uPI3YzjA9AWpUDHbZe1Gdqwld8nJknGct0OxlGwiaiDiwB4asLDJNBVndDuZ6QtgpHPkeza3yT1WTZS0ZmAkaOfVUSMlKjnWvaXfaJcMe7fj3PrCyvCGtrdHxW6+UXkVtPL2gzyDhzBafOCCQsheKXM3ZyRe17yp9VQ9pbR4tF5DFWLaVG8ch7H4ba5seurC252ioaXMOypgccSQSDq1w+Y9CFtS/MkagvuieIMF105c6igq3cnmN3kvGXHDm9HD0HK9KweE1dbNp4Vl903DcHxlofJTTdiSDyzg5GfiXVHIvJ6KyLyeoHNa9pa4AtPUEKJDbLdA/dDb6SN3nbC0H5lwuh8J2wVdlZcm6Yu3lNDtnaR94z1ysXQ+Encb9Sums+mIaIFxa11VOZTyJHRuPN51O+LDzQXk9G1MtNS0z5qiSOGGMFznOIAAC4rxH4107GS2zSDnSzdH1zh5Df4v8AC9fT1rlertWai1K4tu9wkmjzkRDyY2+po5fGsTS27swsZ5L7HLm1Mu0eDD1lXPcK98s8j5pXuLnyPOSSepVyCneD2nvFKpaAdoXDopYiZsLWdVyM89s7j4MVB+0bvcz+6Ssib+aCT84XaV500PxCfo/SIt9LZ/Gqgyvlke+ba3JwBgAE9ArVRxp1rUh4ipbXSY6bInPd8rsfIuzHkUYpHqY88IQSZ1rXXCjh9ri6R3PVemqe61cUQijkllkG1oJOAGuA6krBT+D5wcm29poaiOP4eb+uvLvEvj3xaorvHDQ6lNHG89I6OL0fhNKwmseN3Fakt9MYtb3CKU+7wyP0/irVSOiOVSVo9E8ZOCnBzSnCrVOoqfQtBHU0Vsmkp3dvN5Mu0hh93+EQvzuK6FqvjLxQ1JZKmx33WVxr7bVANnp3hgbIAQQDhoPUBc9WhoERFAC+jPcviID9Q/BV1nb9ZcFdPyUtRG6qt1JHQVsQPlRyxNDeY9IAcPWuqr8idCa21Voe7eymlb3V2ypIw4xO8l48zmnyXD1he3/A/wCP+oOKF3rdLapoqU3CkozVR1lMzYJGBzWkPbnG7LhzGB6EB6Kv1TFRWOvrZjiOnppJXH0NaSfmX46u6n0lfqL4VmoxpjgLqiuD9ss9L4nD6XTER/IHE/Avy5KAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAK9s5dVawszpq3vu92o7bFGXOmkA+UKd1FonQOE3B+s1nT+MzVclHB+GI9wXeNO8INNWJ8csMBmmZ0fucMfrLdtI6abp3Q1HQMlEE/Zgn4gpdA98dKe0O8+deZn1eROrMcmSMe5g66zSue1zBhjVbZbnyyAdptaFnqeR8pcCfJ8yqZC0SZxyXn5tRKR5+XLvZjoqMxk4kyMJsc0HAyshOGAghuAq2xtlPkBYeozNu0YMR1ZnDt3Idyy7CXRg5w4KQYGMeHuHLzKtxilPkN2gLNtFas+RPLYsudzVllT2Mhc2Xn61TNnJb3K02mY883HKsslIlOiuaqdK7JeSqHSucPdHAVcdO1vJyvmCExYBGVip5L7goimjMZa8rFVVJmYviHIqf2TW8gcqZGI2RAEAlatya5F2azJRVBf5gor7PNJMHkkhba4bxyaF9axzB97VPTj5FmvxWduATnIUwUXkjDScLKQkEkOAU6mMYGCArKGN+AYOFkhb2fZjKmUkMwJJbgBZJkEb5SWAL40PYHBzThXUIomiA9j3uye5VEN7Iu5kqbThj3EedX4WwNa5rmHI9CvSLRNbgjfK7dF1zhVmhlkc5rsclmaaBmC9rdoB6qR4mPbi1/PblSuC6Zr8tBHTxbjgkqxDEXBwYMLNCnEkIYXZOVkrXQ0zYXB4GT3q26ye5qtJSPhle45PmKm0Ec0Moe8EhxWWuMLI27IwCvlud2g2PZ7lRdkbSmSONmckYcsXW0kZdljNyzD6NtRLgS7Qq6iibStaGyBzlsslFd1GnzUO+Q+QR8Chz2+VjwXOO0HotwmjqXPBEIVivic5mJoQPUtY5pWdEckzV5KASuDyRtHcqxHBEw9m0ArKA07TscxwCkR0VBJjY7mfOuj1mkdMc8ka2KOpmfvYfgV6lhqpJiyRpYGrYuyjgd5AVuoGG7gOq0x5nZss6a5MJI0jIc3IHeqZaWOVrXDySsmyOKWQR58oqX4rTR+RIQMLaOZo2WqUVSNXBk7TDGklq+ywzzu7ZzOYWdqqeKMjssHPerc1NshzvHNSp7u5ZahSMGyJ247o8KxtxKeXRZiOHcOb1eZQRuGc8yockc+XLZg2zbpPvfRSIHVU8w2xnaFlZLXGxm/vV2hLYYXMAG7uXPPK0zjnJkaSOfZsxgKxKGxxYDsFSqd9U6YmTkwlXpYYGkudhwWbnZk5SMU2sdGzAZuVElX2sZBi2+lZgwUgZ0HNQquCFjTtcpjkZhOfBhHhudxkx6FbnmaGY6q9LEx7iMqw+Ng6ldOObOSXLLD5O1gdGxuOatwzCNw3DJCv4aAdpVnZG5w8oZXam6M26JuRVntQRljeiwNT2ssjjt6FX5jLTvkMcvLzK/aIjPCXSOAXRCTohEB5Y/G6Pm1Q6uY+Nh7YsNxhbDU0kGCWuGcLC1IYx+xE6YavkwWobbNeKQU+drQ7OVPpwKWkbE/mWNAypzYJXY2PABVM8MbWASO3OJ5rVU2Qp3wRI6mJrg5zN3pWdg7J1OHUoBkcsZTw04aWAZ9ajNq5KWo3R5Aaeizyx4pEqXus3OgdUsp9tSArTwxkuRkk9yiWu5tuQDZHhhHpUyR0MU3N2QO9cfotOz0o6lJUKmIyMy7vWsXKIeMkDkAtluFXCIWhsgWu3pzexM3Tl1WijNHPlypmLrq5kLw1hA2rDG6zit7Vj+R7lJdC2fyt3MqEaIRzEuUSlJGUWkVVtcZKgSnBC+irLwA0YVmWmGMA5KuUtM8StyMBc0uSxsdll7MbXDO8LIUdJDHHK8s5E81ZoqN0UcRLTkjkVXUw1TKN7w84B7lRspuoyQpo2scII8jHI/AsPVUFVHA+U8hnkFapLtVxytjkdsYeXNbE5gnpWgSB7j3Kja8F0r7mOkpxLRQg8jtGfiVmH2gCMHcOeVsLaJjIW73tLiOii9hDGxxdHyPeqK0aemcZ4rW/stW0VUB7XIBj9Zbrd7V7IaQmtzRiSQjBx61ntR6apdRxU0w/4v8A7eb0rI22EACLHTkptG7nLj9DSbfZW2zSsFLPJzhjB3beuBhfeH/bV1GzsYOy2Pdnrz5nzrfLjTU5HZSRe9Vu009LRUwho6ZrcEmQgY71nvfgzsiXNszJY2dh8KlMhd2BOTuwstVQtkj7Xvb3L5RMjNO578N9ajcUlyY2iowy3yzl2XeZWrNFiKSd0OXZ5LMUvYvJiBBaV9q4DRwl0bcgqrZlJUYOolqZJM7NgQTMponvPMnqs0yAPhY94AB65VllJRTsqIt4Lz0CupE3Zpl60THqGaK4PnMIiOdgbnPId+fQuL8XpHtuvizoyBHy+den6yaKhtsdNH985rzvxypn+OiqDMB5649a2x5E3wdmnnzRyqXorQV2VWV2Hqz7n09V8REKhERAF7e+506KlorDfNc1bdpuDxQUmevZxnc93qLsD81eROG2kblrnW9q0taY99VXziMHBwxvVz3eYNaCT6l+pFFBp3hZwxZG57KOz2Gg8pxxzDG5J7sucfjJQHlv7ozrjdNY+H1JLns/7Y1oB7zlkTfpn4l45ytk4oatrtda9u+qri49tX1DntbnIjZ0YwegNAHwLWkAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBEX1AfFXHjvVKqj58sIC7CxjjguwT05dV6q8GnhFQuttLqa8U/aynbJT5e5u3o7uK816Nt/slqWiot8bMyD3fRfo3YKAWfSlDRtxiKmHT0BY5pbY2SmY2+Q08mRtJIaAMFYdlOBkN5D1rIRVb5Ji5zQWEkcwrUzHNOR3r57VZLkeVme6RRSUEmdweMeZSnUwZ5RcosMsrZNoyk80jDlxXNvZltopnjL3YHRfIxJE7yV9jqGtOXIZg52QFG5g+uqAXbZVTK7DcRq6wRPbmQDKs72bsBVbogjF8mdpKqax5OQSqntzJuKuteGjmFClYPkYeT5XNXHjPLBCtw1UQdhVyVTSOQWkYJCz62FoBJzlUwxEyEuPLzK5A7e3JVTXMz1W/FAqia9jvc8lKkAdFyIyoL63Y7bjIVTZHSOy0EKq4Bfipm43O6qptIXPyH8lGklefI3EKprnws3FxVokkhtQaeQMazJKvV0kwpiQ0DKg0dSwSF7mlxQVhkqS2TOw9ytwC5Rl+9jgQD3rI08Mr3yOfI3aoTJYXuLGDGFbnqZI4+zjdkuRUTZPgDzROaeeXdVU6VsQLfwhhQaCK49gWgZBOVcyInE1hxnkEsWXaaDcHEFSoqZ7We7wFEja8Nc6F2WL4+pm7EtJUrgup0XXAB/M7leiAY4u28nLEQeO7gQ3LVPiqpWDY5oIKWN5X2MZcR2ha4q7FaKidvb9rkN9KjuMLZA57juKmMqZGRe1vOPMtOxXuygU1U124nyV9mpw7Lycu8y+vub5GiIswfOrYIjdl8hOe5Q+DVHzxGCSnJcxu9QamzOEXaMOD5gp5c8ygR5wVcrpZYmAYwo3sq7MHTU1RuBkYRjzq/P2bjsezOPMpL566SJzezGFEgjmaC5/erwysopNPkjw22N9X2odtx0Vust07nOO8vHcApXZPkl2tcQr7+2pyNg3FarK6NHld0jFUeA0xzROBHQlWamnc/kJOSm19TUEgyRgDz4VMVLHUDex5z5lZZpFlmaI8Npc9oLZAPhVySjngHMbx5wvkkTmv7N8xYPQvp3xswypLx6Vf1fkeq2fKQSSzFkvNoVM1ODV+0jkFRSzsjmdiXdlXqOoHjDw7pjks5TspLK0W66CeXs44m9SqPF54iWSRnopQnminbKwbmgr5VXCSSd73x4GFTczN5WYiQysbh3JRZi5/epVdVRyx8gsdJIGc1tFswlItGEMLnkFQnFr3lu0qb2+4HnyUOOqga9xJGV2YrMk7I72SRg4BIVhkbZZAN2CpM07pGns1EhYe03PdgrthdE1ZZnZslew5I86ppZHRu2ZOCpzzEGE8ifOscZ4hMVvbSM33MnM2NkO7acqCKVk1Vuf7nCzFmiZd7O+dudzVGlpHw05lOQAcKsZcmklwR5Lfubujl2hQJ6R8TgXSbualOkcTyeQFanqI+zLScuWsXyZESpL3O9qwCFS6FkkeH83lXIp4ySMeUeitiGWNznvB59FZyruR3IjaOeCTtI5CAPMr7amsJDXuJCuROcXbXZ5q6XwtO04yo3pkWyPVzubEAcnCj19SZoGxEYZjmpNz7J0GWnGFgayeVgDSORWc5qJrFWiZT00TodzHYDTzVd0p4ezjkjduB6r7aWRyU7mk4Lx0U+OlY2iLceWzuK53JMi6MTUW17gKiOMjko1vrIoZSyqjJdnAKyFvq5xDJ2zi6MHACrjZQ3Kq7GIBr281jJlrMxROqHUZe9wc33g8yk1D5IaIHk5vVzVFgpqiggldVHbGB5KkePUkVG2QneCOeVRslOiJWU9NcoI5oYSxXNPU1VDWOExOz3uVOiqojbhUxtDYyeQCyMLmTULJGDBOOazbXgs5clD4nGEyOY7IdgFSainBiYMciOarmuLKegY2YDAd5vSrlRU09Qxj4z0xyUKT8nSp8FuClh8UcxgOSoHsfV7gIhhoKnurWNGGtwpFJM90e4HkFUhOzHspZzO3tHYwpQc+GQt2bge/C+1srpm74RzarNPcRHGWSgblSgyvtS8ljWFUz0tQYslhwe5WoK5zpeTQFkBVVDyGgZaqszTpEGgoHbxudsUy5SyktgABaO9RK6R7eYcQfQrcdUGvZh+93eCqtmLnbJrGulcIp3bG+YKPU22OGpc+AkelVzufK/eG7SCq5HTPjLs9Ap3Fk7IdZQsc3tnnmuQceabNohMQz5WT8Tl2B3aOiJcThc04psE+n5jjPZNz8jkxTotp5/iI85VLSHKyVLuAw9RCvVj2PeTs+L73L4vvcpJPi+tBJ5L4up+C/U8PKLitQVnEWZ8dDCd9LvZup+396Zu/aOvQjIGeSA9aeBPwcdojSZ1bqCl7O/3iMGKORuHUlMcEN59HO6n0YHnXNfD34utrawcMLDVl1NTubJd5GEYfKObYfzeTj6ceYrtPhQccLVw60OIrLW09ZqG7Q5tzYntkbHGeRnOOW0c8ec+gFfm/W1NRW1k1XVTPmnmeZJJHuJc9xOSST1KAsoiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIFKB97l9avh6o3qp7MFeCrsLCTkdPeqksdtyrlO15cAPPgLWc9qDRu3B3Rl01hq2CmtzSNjvLfj3Pkl3nH4JXvoyR2y009rjIkjpYhG0554+HPzrmfg+Wyh03oWlrrfABX1I8uQj0n6iturZi4vZ3hfP6/N7exhPIl3Lk1TE48iFHqajcAAokERL+ZUkxhrea8abs4JOyuJ2GK27D3YK+cw3krYbJnLQVRFLLr4mtbzVAawDIK+SGR7cFWhGe8oQXXxB4y1WXR7SrsTnNGAqXuyVRvkhnyOJx8pJstC+tkcPJC+SB0vkjqtYgrELA3OAqmQsJzlU4cRhfC1+OWVorIJWGsGARhR3SM34BVHZyEc8hUx05MnMqVKhRPZCwx78AlW21E7XbREAPUrjQ+JueoVqWZ0nksGFDdgkRGI+U/G5W+3bLL2RHkq2yIjynr4Nodlo5qyJRKkiaxuWL7SsY9pLwo/alvInkqXyO2lrT1VmSSQYYnFxIyqC5szs4UZlM8RF8j+Z6K9RgAHJV4EoyzyRR4bnKjNqHui7F7D8KpNRI0tGDhfZKgvlG1it2LF9scYiwSAozpGMJAIKtuE0hPPAVjYA/BIJQoycKnycBq+xybzjCsA7G8xlfY5ZOrWKBRK7GMHcSrjZQOQIUHdK53lDAVwRA9JMFTZonRkGhscXaPaCfUrcVU6QEhox6lbjmkjZslaXBWZKkxtIYw8/QjdltxPfW7WgBg+JW6Z/jr3MdgKHvlczJYRn0K/SNcxjpMkFENxkXuZStMTeeFCFdvd7azyAqXVHae7cMlWn1EbB2Bi3ZViLJTqmgA9qcASrEVXGJCPdKOyjZJJyYWqttHHETiYbvMrNFbL8+2YDMYwvjKCHGQ7C+FxZGW7MkqKWzgc9wynYWV1VJBEO0cckLHVMbaohkeMKRUxVOQHA7T51Ko6WCCPfJI0EqGyrZBjpo6eEghuVSyGJ4zkZVUpEsjyZBtUOTdEC4HI7lW3ZRyKzGIskuyodVKyQFjScq3LNIWHdnJ6LH1Mron8wclaRi2yjmi4NkW7eeZ7lFn2TDa3kQo1RVOdOA5pcB1ViqqSwHsQdxXoY4cGLlYne6nJa87gVEgjjlc4udhWy+SfJmzlURxvY/nkBdix8FIvkmCGNmQHAqFI1pqAAVdfGYoy8uyCob45e2bL71b44tF2yS+LLnAKBJEBLzCyNK7LnFyjVbHl+Wt5LthFMxczbtBVVuhiMU8e3cqdWzW+JzxBgly0l8tZHI1scuCrhhr5ntfM/IXLHTSjE3+8cF5zg4dFQIgHF5HRXOyeD0ylQ4NiII6rohdUcu73FunDJp87RyVFUzMhGVVG5kNK5zeb1HjfLIwuLHZV6VA+xt8vr0XySPMu7krLjIHEbXKp0gIA71WUUkXRZuU7WRbTgFYaecue0uxhSb5KeyLQfKUKjZJVwACMuIXHL6jePBOoWSOY8sc0DqtitobWUAge4ZWrPtVe0NMT3MHeFm7ZHVUUXatJkUyIfJk3afiFG+mzl2MqDZrIaOrc89Vk7ddRU7o5vIkwpFJIx8zmiQEkedYy7hH2EQ1EcxnOCzplJ7TFW0wc3AAVctvMrSd20Z54VuSonowynaMsz1WMu5ZIvwWyOGlEY5kdyvRCoiw1gG0dyqqHOa0Oa/OVYBrAC4E4Peq1wSX6+Ns7QWjn3hZC02xsUInDh6QsVS1bM9ifdHvUl76iBwb2vtZ681n5LLkn1cdM5+8hqrjic9gDCA1QmPjncGxuEjvQvjxUskwx+D+CoZq5WSauOMsLR7r0LCutMz5S9xIaSskyVzPvjTuSSsfJhgBJ8wWe0o5CGmhpoCIxl5UISTxy4e0gZU/tGxNL5eTh3LHT1zpnZa0HBVGZSZImd2krcjqrktJTQuEmcEqC2d0lQ0EYCmTOa4jccqpSy6aoNDSxhOCo88pqZBkYyVUauFjGsDQclVyxk4e0YCNi+GWZHdlCW9QtH4r03aaSqpW9WxP+iVvE0RdyPNabxXm7LSNYwc8wv8AolIfXwXxS/ER5XqiTIrCvVJ9tKsr2F2PpGwiIpICIiAuSSyyhglle8MbsZucTtb5h5hz6K2iIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgC+hfF9CtHlg+nrlXGM3uaArakUx2vjKmSoIqgDpi2nYPLc4Nbz6kr0Rwj8H43e2wXa7VnYjO8RkegHucuNaEtVdPfbfUQWqrq4I6lvaPjgLh1XvfT80jbJSDsxG3xdu1veBjv8x9C5NRmUI2y0mQnUlLbKWltNvj9rjHVRjIC9ZGvmp8e2RsysXC+MsyvlNVmjOXB5GVy3cF0PxzVT5S4hWzjC+RSNzzWUXZQutlBbjCCVzeQHJU+S45CksYzZkrQgoOXNyVbfgBKh+BhpUfLioILrXYRskQd5SsOLmdVU1rJBnPNVasguukjDuSpYXteXjorT2BvNfS98jNrFpEF2OR2w5V2nf8ACrMT2FuCVdpyxpJBWiRBTV1Jd5DW4KpiY4gEyc18kmj7Q7gqGmNsm8vOPMlUCY+ZzWbfdKy2Uk+5whlYebVQJWA5KmgSHS+TglfWyMazJHNWWOZIMhWnB3aczyVkEX3Ssd3K5BJH7kt5norYbEOYKri7EnOeY6KaLWSBC883nyT0X0Rsj5hWZZnlu0u9So3FkW6R2VeKoEoSt57ladId3kBWzLFJAHAnmrjHxNi5dVLQLge7oSrTiGuJ5FUCVpJJKpaHvdluMKGwXWyF/crsUrmBWA+NnUr6ZGSDyUslF58ue9UB5BzlRt208yr0WHd6lE2S46jJAeVfkmp2sBHMqEIBnO4I9kbGZyD8KWLJtVOJoWhnkqOxzmxkF5I9ajOlaW7dwCtNcQHDcD8KdhZLbVRNd5XPClwTwTM3t90sU3sTzcpEAhjZvY9Wi7IbJTpJBJzdgKl7o2neXZPrUYTl0mT0VEjY3OPlEZVrKkmK5sdlpHMKp1Yx2CSQQoxgZyIc3K+mnDY3OeckjkjBdnlkqCNjjtCtCkfNnfIMD0qFDLJHuaScEquSSTYOzeoKtlyCma2d7HvAaEqKilb7S0BxCiBr5GuLpOZUS4ROpoe0jO56yd7jOTpFuunZG8buXmWGu1ZG6Zpyeirq61k8PZygiTKxNa1riGHOV6WHG5HM3ZkInRzOcG4yVXFBEHEyAZHnWNth7Odwafc+dZcMYZ8SuzkZXqYsXBouUYm4hsTwW9M9yiySl45KZeJKbYNrsHOOaiRNjDvK6LprgyfDK4pWyRiF/UJUjcGxM7lSGBspeVGklIc5zSrQixe4r37HbEkqS07QFDgkfI8k9Vek2geV1XTCkUZ93wdtucOeVLrZHPgAh8yx4p2uJLjzVbJHxEAjIR5b4HYqgmka3bIea+ShzgHSHyV9keHnIGCqJC+QBhOEimyOEVDstvMhUtcOeDhfJIC2LJcOSjPdtHVXaSC5Pr3Dd1Uepe3BIxuVLnDd7pfXMiLM7xkrPI1RpExlRIwu9tGQsrQz2qmiaY5CCeuFg7mwHPlclCpIi120OBB864pfUbpcG809XQ1Bwx7nDvU6KSmawxsK1W3mGCB53AOVUNWxsgw/5UkyqibEbQJZu1a/GRzKmx2qOnbvhm3OHpVqhn7SkIJ25GFXRwvpZHOfKXMKykrYXJfp657ZBCWFwz5RVdwpfGntex4aAVcpXRNe/AB3I1h7ZwaTgrCXct2PrIqZrWufOMjq3KmzTwz0wZEACFhvYR0le6UznYOeMqcxsUbCA7BHeq+CS1HDHI/bGzy/Opnie9uJH4C+wljYy5vXzqOyV0rnNc4gLJ9yYsuWwU9FWOc1wOFkPG6eRzpCwbvOsTb6EOrS90g2q7UBjZHtb7gd4Rlr4Lk0zZHkgqPG3ExfuwsaytZJM6OMnIVsTVL6ns3Bwb51BlfJmmxxTvcZZgcd2VBZGPGHbOTAo9NTdnVkvlOCslC6IAtbzVJqyknRHG3tcDqrsjA4ZLsKFK4ioPZ8lX7nnK/kViuCtlftTXc3Z5rKUzzUQiNncsbJTQ4Dg7nlXaF74Zjt6YTwTfDLslS2KUMf15haJxXifLpyuLOYETz+qVuNSwOm3P68ysBrFom09cM9Oxf9EqIPbM0xOsiPJVS0tmeD3OKtKZc2htfM3uDz86hr2kfSIIiKSQiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAqlSitF0Coq7EDt3elWgVdgeN213RJysdj2BwGNrptA080NBEyUP8AbC9m7PlvwuiSXOTyezIDNq89+DlqeKWCTTlZkE/en5/LK7C+o2bo8+5dt+JeHrvk5ssvaZl9fG8+29VYjqmiXl0UW3Wm4XLeaGlnqizG7smF23PTOFkIdK6lzyslf/mHfYvnliyS7Rf8HHTl2Lnb5TdlZGHRmqHRPlfa3xMjbucZJGtwPhKw3jGDjzLb05w5kqIcWu6J8byq3T7QoTKgJEZquoZT00D5ZXnDWMGST6ldfoVovPfv5qkVf7nhTXWDUJ5ewleP8g77FAno6mjnMVZTy08uM7JGlpx6irSxtfUhta7omgxmDaTzVuOPY0uJ5KO7ysYKv5Jj2krJ9zNui254kdgdFank7L3B5r67yDyViRhc7OUXcbi5u5+7VM020e7UpljvU8LJoLXWSxvGWuZC4hw84VibT2o/+Ybn/ozvsXWoSrsTtb7FiOo7TmqzN3K9Bp7UY/8AyG5/6M77FHrqasoJBHW0k1O9wyBKwtJHn5qHFpWxsa7okxyHaq+0aYSSFCbK0M69Vb7dxkETRnPchFEyKpw08+apdW7/ACSDnzq97Aaib0sNyI8/iz/sRti1EXYGn7jjz+LP+xarHIs4S+Czvem9/nVmqZNSTugqopIJme6Y9pDh6wVH8Z58kf6kUZNr3didx5q3Tvk57uisU7ayseIqSmmnkPINjYXE/Es/TaI1dPF5FrfH/GPa35yrxhOf0qy8YSfZGOadoyqJKnbyC2FugtWRweVQMcfRO0/WsBeLNe7USa61VMUf74W5b8Y5KZYcsVbiS8cl3RZ7V7mZKqhlk7JQDUOLPMpFtFTVTCnpaeSold7lkbS5x+ALGrZWi9FUc/LV41Ax5CGw6jc4/wBobh/o7vsVMdi1I2T/AIBuH+Yd9it6cidr+C0x7+05vV3e/f7tVusGoT/+RXH/AEd32KC+R9NM6GojdFIw4c1wwQfSFLVdyHGS7oyIlk/CSWSTzqCKqMnAPNZMWa/u5i0XDB/gHfYiTfYJNkUbz98VQlYzopQsWoD/APk9w/zDvsVE1ivbI3SSWmtYxgJc4wuAA8/RS4S+CdvyWTNyVBmx3qHT+MVFQyCCB8srzhjGDJcfMAsi6wX8nnZbh/o7vsRJvsRTfYtRzvkGWKqOoeHYerjrHqNjfa7JcP8AR3fYo9wpKyl7NlbSzUsjm52ysLSfTzVnCSRNfJJLpHEOa/kFS+rlc8MceQUCN7owWhxK+9q4sOeqiirJM9RsPnVl1bkYVinL6ioZBFG98jzhrWjJJ9AUmbTWof8AmO4/6O77EpvsU2t9kRZ53tflpVqoqnujw45V92ntS/8AMFy/0d32KDcqK527Z7I26ppN+dnbRlu7HXGQp2S+DPJGSVtGJrpdswcQvlQ+J5a8q++nqLi5tJSU8k0z/csjaXOPqAUeXSOr8/3vXnH/AHN/2L0NK6VmCi5dkfHOY49nH3lXaadzZJMn3AVmPSur3bv97N5GPc/tN/P5FMptLapjZIHacu3lNwf2o/l8i9eNJXZfZLwn/Bpdxq5Z67a4nb2uVsFVFiljlicTyWOp7RCZXGSR4IOefnXx7nt9rZI4sCtDkpNFw1UpcNyxzp5XVL9p5ZWUtlqu13e9ltt9XWujGXiCEvLR6cBToNEaugjMrdNXaRx974o8fUumKXkqoy8KzCU8rmBJXukd1WYq9M6opqV9XV6cudPBGN0sklM9oYPOSQsVQUdbcLiylt9JNVyPztZEwuc7AycAdVtGKfkhxku6o+uPiwyrTqzes5Jo3Vz8/wC9m8+rxKT7FEbozV7iR+xS9D0+JyfYsp0/JZYp/BBjqueVVNU9oMKfPo/VdNGZJdN3ZrQCSTSPAAHUk4WHpoaisqoqWjhkqJ5Ttjjjbuc4+YAdVrBIq8bXcutqXgEP5qO6Zj89p0Wws0ZqwkZ0xecf9yf9it3LRGqyG9lpi9Z/7k/7FnKiyxz+DXJHQZ5PUepc3HJ6ytVpLVNHTSVdfp260lNEMySy0r2taPOSRyUGitFfdKoUltpKisqC0uEUEZe4gdTgc1jI02tdzC1PaPacKPBJ2TvLWyyaE1yJNrdJXv8A0GT+qpY0FrGTHaaNu7P/AKST7Fi6fk1UJrwzX44zPEZWv5KqOIOHkv8AKC3BuiNQUNFNLVWC5wQxsLnySUr2tYAOZJIwAtfpbBVVVzZBb2y1E7/cRRRlzneoDqsmrK0SLfUT8oCeQWZpqh5Gx3cqjoPV0YEjNPXZ7h/2N/2LI02kdXdjl+mLs13/AHN/2KvCHpT+CDTF0ZkdnvUqOpfKCPQr7dI6uLgTp27Y83ij/sUV0xo5XRTRlsjHFrmnkWkdQVjJWTtku6okMqDBA50xOcK1bquGXc97iqqitgmgLCAXFWbcKZgLXEAlZtGTkTY5hBE8kZC+U0jagv2YCpjbE1rw9+WqNDCRO90b8MVNtEORLoahzKl9OXclQ6XYXsyoj2hkz5A7mr+nrJd7zUu9jrfU1ZHXYzIHrPQKWmzWrITHUzKhz2Dy1efNIZWuZ7pbjT8JdZSh0jrZFET0Dqln2rDVnDTX1vm7aezySR+eCRsnyNJKh46VkvBk8RZiYpPd9ooEdwcyp2BXri/sXuika5kzThzHDBBWKa5rKjeVVowfJsZq4uzBc3DlEnkEjwQeSiPAczte0zlWGsnc/a08j0WUokJUZ9jsxF3mUUXDZIW4S209bUzeL01JU1EpHJsURefkUmTSWqS/ezTd3d/9G/7FVRfwW2yfZEE1hlqVidaVGyx1Y7uzd9EraINI6p3b36au7f8A6R/2LC620hrGosFVHT6Xu8j3NOGtopCfcn0Kqxyc7o0x45blweSroc10x/hHfOVEW/VnCfic+Rz/ANgGpvKcT/wZN3/mrB6k0PrDTVGys1Bpm72qme/s2S1dI+JrnYzgFwHPkeS9hKlR9I1RrqL6V8UkBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAfe9XmMG3B6qzlVsce0BKlIIy+nbzU2m8QV0T3MMbhgfCPsXqLSV+g1NZ4qlkm2baO0+IfavJcryTnlkdFu/CrWU9hujYp5c07+RHxfYuXWafcZ5YWezuGGsW6TjrQ+gNY+pLPK7XbtDc8uh867JoHVA1XQ1FW2i8WZFL2Y9s3bjjPmHnXle3V8c1F41FLvjeF6R4EUvi3Dmkf31Eskvy7R8jQvO0M8iyrFftRjhcrq+DOcQqoUejbpMe+AsH52G/WvOTHLtXHevNJo+KAcvGqlrD6hl31LiDHLDqkvxVH4RnqX7qJPaEcvQtr4RQGr1zSHntha+U/AMfOVqDnYYT6F0fgBT9peLlV45RQMjB9LnEn6K59FG9RFGOOO6SOyEhrdxOAAV5s1VdTctT19a0+TJMdvqHIL0DqysFBpu4VecdjTvcD6Q04XmGKTysfij416XVZ/TA31kqSMlBKcqaZMtCh0RjMeXKQXR9y8GTpnmyZWRkZUSZ5a7kpMrtsWQsbLO3dzVN3JB0ex8Uae02Wkt77RJK6CMMLhKBnHwLq1nrBcrTSXARmMVMLZQ0nO3cM4+VeV55eS9N6IOdG2f/uMP0Avo+naieRuMnwj09LklP2sja41TR6Vt8dTUxSTyTP2RRMwC4gZPM9AuI8QdXM1RcIKqKjfS9lF2Za527PMnPT0rc/CPk2UFm/jpfohcY7VZa/NJyePwU1OWW9x8E3tH+ddD4LacN3u3s3VR/tSjd7VnpJJ/q6+vC55Y6StvF2p7bSDdNPIGNGOg7yfQBzXomsmpNE6Zt1upQO1kmhpIRj3cjzguPyuKppMScvUl2RXT41J7n4NtWj664i0Ol7i23GkfV1PZiRwDtoaD05+dbwPcjK84ccv8JFYP4GL6K9PV5ZY4XE69RkcIWjG6tvY1DqGpuzKd1OJ9vtbnbiMNA6/Atv4VaEptQUrrvcpneKslMbYGHBcRjJJ7hz7lzeHyQu78DZIodEntZmNJq5Dgn1LzdIlly3M4sCU8nuNpqnWTSllkqewho6aIdI2AFx7h6SVzS78YK3fi2WuBrPPO4uJ+AYx8ZUvj3cmmC30rHtcx295wfUB85XG+23uwujVamUZvHDhI1zZpRlUTrmn+MFS6fberXA2L98p3kEfAc5+MLrFDVUlyoYqullZPTyty1w5gheSppOyHnXcfB6r5ajTlbSPOWU9QNno3NBI+PJ+FNJqZSn6cuS2DNKTpkLi3oilpqGS/WmMQtjOaiBo8nB98B3c+q0XRl+jsF7hub6d04iB8hrsE5BHX4V6D1PHHNp24xTD2t1NIHeraV5Wp5ORHpVdVBYsilErqI7JKUTvek+JdLfLzT259vfS9vkNe6TPldwxjvXQF5MirailqIp4JXRvieHscOrSDlentJ3eG/aeo7rBjE8YLhn3LhycPgIK6dJqHkuMu5tp8rmqZh9e61ptJupopKSSpnqAXBrXbQGg4ySuFaguDbtfKyv2dl4xKZNmc7c92V1Pj/Z5KqwwXiAe2Ub9sn5DvsOPjXE4CerzzXHrpT37X2OfUze7a+xOY0Ne13mOV2zSfEeiu10pLQaGWB0uI2yb9w3AcsjHfhcMM3JbtwQt5uGsBUlp7KijMhP4x5N+34Fjpck45FGHkpp5yUqR3uWVkUbpJXtYxgy5zjgAedc01PxNtLoau30dJPUtfE+Lts7W5IIyB1I5qXx0u76DSrLfC7E1c/aR+I3m76lw2kLvK3Ls1mslCWyB0Z82yVIy1huzrXeqSudF2gp5A/bnG7C7Do7iMzUV9itjbW6DtGudv7XOMDPTC4UZOfNbxwKaZddPePcR0rz8ZAXNpM01NRi+GznwZGpJLsd7XOuOds7XTkd3jGX0b/L/Idy+fC2DU2ohZtT2C3ycobi+WJx8zgBt+U4+FZq8UMNytdTQVDd8U8To3D1hevkSyxlBHoTjui0eW213RVeNvL84UC4U81vuVTQ1DNktPK6N49IOFRJWta0ADJXhU/J5MkdQ4IWrx7Uc12k5x0TcM/Ld9gz8YXbs5Wl8OqCLSvDxlTX4hd2bqypJ7s8/kbgLMaCu0170jb7tOAJKpheQOg8ogD4l7Olh6cFF9+56eGChFJd+5Z15q636QtTK6uZJM6V/Zwwx43PdjPf0GAuF8SdfwaxFF2Nvlo/Fd+d8gdu3Y8w9C3fwmo/7Q2mTzVT2/G3P1Lg27A5Ll1eWVuHg8/XZpb3DwbNozULNO6lpLvJTuqGwFx7NrtpOWkdfhXZtF8WqbU2paWyxWSemdPu9sdOHBuGk9MeheapppB0W6+D/I48VrYHc/Im/m3KNLKUWkuxjps04yUU+LPV3cuTa44z2mwX6sscVsnrpKcmOWRsgY0OxzA65xnHwLrC8T8Q5P/wAQNQl3/OM/0yvVjFXyejq808cVtI89Y5xfKBjcSVChmqJ5mxRNL3vcGtaBkknuVtswezYuv+Dno72VvX7I6qL9p293tORykm/9vX14Wye1WeTjxvLNRR1rg3pAaT0rHHUs/tlVgS1Tscwe5nqb09eVuVZPHS0stTM7bFEwvefMAMlYOz6hZcdZ3ixU+HstUMHbP/hJN52/A0N+Mq9r9/Z6Gvr/AMG3T/zZWT5Z7kUoQpeDjmv+MtBetNXOzUdlqcVUDoWzumAxnvLcfWuVcNNSN03rCguk1O+obTueTG120uywt6/CoNK/2wBruR6hfauOmhqASzDjzyu+MFFUeDl1E5S3M9IaO4u0+o9ZUWnYrFUQGqDz25na5rNrC7mMd+MLqPNeYeAQzxItr858ib+bcvTy4siSdI9jR5ZZMdyOPcVuMNtsU9ysMVqnrnNjfTyTNlDGteRg8sHOM/IvPGgb63T+qLbe5ITUNpJhKYw7bu5dMqdxpq3N1dqHd/zhLj9NarZI/GKXy/wdy7MMUo/uednyylO34bo9c8LeK1Nrm/VFqgtEtGYaY1Be6YPBAc1uMYH4XyLpROBk9y8weCe3HEW4Af8ANb/52NeoHLkzJRlSPU0uSWSFy7nnPi/xstldb73pSjs1U4StNOKx8oa3IdzcG9ccuS5Xwp1tHovWIvctE+uY2nfF2TZNpJdjnkj0LAX79sGao92/tHfOscxu127K120qPLeZznufc9ncIeJlNxDfchT2ia3+Jdnu7SUP37t3TAGPcrfaueOlpJaqZ22KJhe8+YAZK89+BvI18mpdvcKf+mu4a5fs0VfH+a3z/wA25c8lTPWwzco7mcN1hx8tt4st1slHYavbVwSU7J3ygY3AgO249PnXOdCX9mmtTUN9kp3VDaVxcYmu2l2Wkde7qtXfXwsiPZMAOVQayWWD3eFdJM8mWacmm32PVGgeMVJqzUtJZobHPSGo3+2PnDsbWk9APQuqOK8e+DvWA8WbNBvHMzfzT17BPcs5RSfB6ekyyywuTOU6441WrT2oamyw2iouElK7ZNIJQxodgHAyOeMrz7dLj7KXetrxGYhU1EkwYTnaHOJx8GVH4oV3ZcUtURH3JuMuf0isZS1kao7PN1GWU5tPwZej5Tl5OWq5JC4zl7XclipLpT07gwNJU6ivFF1e1VcTk2kysdOafEXVWIbjKyDsv3RUx15L8xg4Wz8LtOt1PrWjopB7Q0mao/Ib1HwnA+FZuFImEXKSivJu3BfhrLeKYX7UjSKN/wDc9OR9+H4R/F83n9XXr+pL3YtFWHxqpZHTQM8iKCBgBee4NAWeiayKJscbGsYwBrWtGAAOgAXlnjXqWe/67nihqS6goHOp42Y5Eg+U71k9/mAWv0I9qajpoe1cm1XLjrdnNMtBZqSGPubM9zyfhGFsfDXjJSagusVnvFAy3VU3KGVkhdHI78HmMtPxrz857XyCnacgqpjRT1DHxkskY4Oa5pwQR0Ko212OJazImuT1ZxA0DZNYUpNVEKeub97q4xh49B/CHoK8qaxtFVp/UFVaqvYZad+0lhyCMAg/CCF7Os9SKu1UlUSMzQMkP5zQV5V44OjdxTvceRkSM/m2pkhfJvr4JRUl3NM7Y9jjJXUeBXDaXURN+vskotbH4p4v39wPPn3NHT0n1LlUTHPmZGSMOcAvbmmrbT2jT9DbaVu2GngYxvpwOvwnmqwx2c+iwxyTuXg+xQWux257o46ehpYWlzyAGNaB3lc1vPHPT1LVPgttBV3DYfvmRGw+onn8ij+EzeZqe0W2zwyFjKqR8s2PfNZjDfVl2fgXnwTRtl68irZJVwjp1Opnjntid5PhAUX/AEYqf9JH9VdN0HqKPVemKa9x0zqVs5eOyc7cRtcW9fgXjqepjA7NnUr1J4Pf+Cq1/lS/zjlXFOblTY0uec502ZHi9r6z8NdDVeqrzHNNBA5sccMWN8sjjhrRnp6/MCvD/hK+EPbOLejaOwUemKq1Pp65tUZZapsgcAxzcYAH4XyL0D90L/wEwD/+d0/0JV+ey6D0QiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAL73r4gQF1qraMEEdVZacKsPU9zRNNHUOHGuZqQtt1ydIYSQG/L/AKl+kvD2hFu0RZaPGCyii3/lFoJ+VflPoSklvOtLLaYvd1lfBAPzngL9coo2xwtY0YDWgAehYwx7XZikca8Iysa642q3Z9zE+Yj1nA+YrmEblsHHa4vn4lVURcTHS08cTR8G4/SWpRzHzr5vqE71DODM/czIvJLPWu0+D/SCLTVdVEc56rAPoa0fWSuDGsOCF6U4QUwpeHtsOOczDMfziT82F0dKhuy7vgtpl+IUcZqnxbh/XtBw6YsiHwuGfkyvPlOwk812fj/VFlioKMH79OXn1NH/ALguOQg4BCp1TJeevgrqncqJcPJuFKhYSM4UeNwb0U2CYFuMLy2jhZHqY37eR5LHvAHu1lpnDBWNqC0noopggTnkV6h0Nz0dZ/8AuUX0QvLNTIBkL1LoTno2zn/sUX0Qvc6UvfI7tE+Wc28Jo4oLJ/Gy/M1cTzy6rs/hQu20Fk/jZvmaub8KdMyas1TDSPZ+0YT2lU49Ng976z0TVxc9RtX6Fc0XLM0jrHATSvsdaJNR3CPE1W3FOHe8i7z+d83rWr6o1b+yfixZ4ad+bfRV0cUA7nO3jc/4cD4AFuPHHVMem9MssVuf2dZWR7GtZy7GHoT6PMP9S4loRxfreycsft+H4fLC21ElDbhj4qy85+nWOJ68b0Xm3jmSOJNZ/FRfRXpLoF5q47PI4k1nL9yi+iFv1KvTX7mmt/LNXZzUmMPAw17gPMCoNO/lhTadmDuXhWeX2LxYwsy7B9ZUOUMDuRAUmR3kO5rt1i1Hw/istFHV1Fq7UQM37oOe7HP3q6tNhWVtN1RrixrJdujgTY5aipZTwxPle84a1jSST6l6O4R6bm05pYRVTSyrqZO2lZ+BkABvwAK9btT6D8YHiFfaopXcgQGx/PhZq/UVbcaDsrddpLdI792ija849GV6em06xtyTt/od+DDHG3JOzTeNmsKWx6dltUUodX1zezDR+5sPunH5v/hcCppoz0BW08RdA6gsFRJcK2pddKeQkuqwSXZ/HB5j1rVLezZnIXBqss5ZPcqOXUTk5ckl53sXVvB6vPZy1enppOR/bFOPkePmPxrlrWYYpen7lLZ77R3OEkOp5Q8j8Jve34RyWeDNsyKTKYsnpys9RXihguVrqaCoaHxTxOjcD5iMLybeaaotl2qrfOC2SnldG4H0HqvWtDUxVlHDVwPD4pmB7HDvBGQuFeENYfEr7BfIhiOtZtl/jGfa35ivS1+PdBTXg7dVBySkvBzeKp867/wItopNIuuJYO0rpS4HHvG8m/LlefLfDJW1kNLAzdLM9rGNHeScAL1Z+19K6K80NuovjLW/WVzdPh7nN+DLSr3OT8HHOMt4Fy1lLStd7XQNEI/K6u+Xl8C0zkrM1RJV1k1VM8vkmkL3uPUknJKvdmcdVw5JvJNy+TnyS3Ssoc0FdH8HqEnUdzm7o6Vrf0nf+1c6a0rq3g9RDdeZscz2Tfi3faujRc54mmnXvRjvCTqHx3Wxdi4slga+ZjgeYO4YP6q6vpC7svumqG6xkZniBeB71/vh8ByuL+EXL2mr6OL97oW/K9yzfg333tKWu09KecTvGIfyTycPjx8a9CGbbqZR+TqjNLK0zAeENaRbdTQ3eKMiK4R+Wf4RvI/Jhalwxs37JNY0NA9hdCx/a1H5DeZ+PkPhXeONli9nNB1fZx7qii/bMPny3qPhBK1XwabGYLLWX+dgElW7soT/AAbevxu+ZVngvOl47mc8N5v0fJP8Im/C36Rjs0DsT3J+H+iNvM/GcBZ/gi7dwxs34sb2/wDmOXBONGov2QcQqx0T80lHilh9O33R+F2fkXavB4qO34a07M/eaiVn62frWmLJvzMnHl352QPCXiJ0LTzfvdewn4WOH1rzq12R1XpjwiYu14YVhx97nhcP0wPrXl5rfxljq17/APBx69fin2bPVbv4Pv8AhZtnL9zm/m3LRy9o78hbxwAla7izbGtHPZN/NuVsEHaZz6f8yJ6vK8R8RB/+IOoP5Rn+mV7dK8S8RAP7IOoM/wDOM/0yvWxqz0tf2iRNL2erv97pbTb4y+eokDRgZ2jvcfQBzXqTUlxtXCrhmG0mN9PF2VKx3WeY++Pw+UfQtW8GzRYtlpOq66PFRWs202feQ/hfnfMAuXcd9ZHV2qzT0smbZby6KnH4R5b3/CR8QC0UfUlS7GOP8DFvfd9jofgm1NRXTasr6uZ01RUVEMkkjjkuce0JPxldY4j/AN4N/wD5On/m3Lknggs2Umo/4yD5nrrfEf8AvB1B/Js/825UmvedeF3g/k8aWkuZWMLjkZWwVtu8ee0xuDTha5Rzte4FjcYUplcW1gDpy0D0r01yzwU6OpcCqcM13bndntc1so/8ty9Ig5C8v8Cb6azilbabaQCJv5py9QY5cl52oVT5Pb6eqxP9zxhxYoG12sNRH8GvmP65Wr6fpyGS7OeGlvyrdeLobS6nv0gf7qvlBH55WoWEPj3uaDtdIuvF4PKyt2zrXgrQOi17cXHqbc/+cYvS5Hkrzz4Nce3XNc4d9uf/ADka9Cv5NyuTUfWetoPyT8/Nro7hUU7ydrnux8ax74pI3uiIPXkt6ord20r6ianxse7JI9K16+Naa1zmAALo7nkp0dr8C1hbLqfPf4v/AOou58QzjQWoP5MqP5ty4r4HYHaakx5qf/1F2riEN2g9QfyZUfzTly5F7j2NP+R/J4EFS3k0dV8qKmYRloSKjc0g5zzUvxY++blatUeSmbv4M4DuMFkefdDtf5p69rO7l4+8HWkZBxbs7wOftv8ANPXsI9ywmqZ6midwZ5z1pwD1BfNYXa9Q3i1xR1tU+ZjH79wDjkA4asP/ALnDVgPK+2f45P6qa64ua8tusLxbaO6QMp6WumhiBpWEhrXkAZx5gsfb+Omv6Wdsk9RQVcY90ySlAz8LcFRtZhKWn8pn2v4C66on9ptt9ez+AnwfieGrSbhYJ7TcnUdzopqSVvWORhaflXq/hRxGtevaB/ZRmkuNOB4xTOOfzmnvb83xZyfELR1r1jZJKGtiDahoJpqlo8uJ/nB7x5x3qvbuWekjOO7GzyPAYImZbhdu8FyhEhvV283Z07flcf6K4FeKCstt1qrdVxmOelmdFID52nB+DkvRngo7Toa4uHuvZJwPwRsUPuY6SP4qfwdYu1R4na6ur7oIHyfotJXiKnbVzVEjp5MueS5x9OV7L184s0TenDuoJvoFeOYO0awvPRVydzbXPmKLNPBKy49eWVkp4zvfke6CtW8b3OkceYKlyTN7VoHPCrJnlyZ8prpqEERsvl0Y0AABtW8AAdABlR6yjfUVr6yqnlnmfjc+R+5xx5yeqiuqZPGyyNvMqQRI6ZvatOFEeQ5N9yGGsjrGPznY4E/Gvb9tnhrLZTVNPIHwyxNexw7wRkLxVVQU7DI8u2grsnArifbqa2w6Y1BWNgMJLaSpecNLSeTHHuxnkfg9ekTu0OVQbTLvhUUEp9g6+Me1jtYXegnaR8xXA30sjZeZ5L25f7RbNRWeW318TKimlHcfcnuc09xHnXGbvwGrjVGS132n7I9GVERBb8Lc5+ILOcG3wb6jTylLdHycJLB2uR1Xq7wdv8FNr/Lm/nHLmLOAOpsk+zdq/wDM/qrtHC/TlTpXRtJY6ueKeWB0hL4s7TueXcs8+9VxQalY0uGcJ20cY+6Gf4DKf+WoPoSL8+Mr9CPuhn+Aum/lqD6Ei/PnYuiz0lFvsU4XxVkKkhA1R8REQgIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAvvNfF9ygOueB7Zhe/CH0tC5m6Ommkq3+jsonPb+sGr9Oug5r8/fud9LHLxpr6h3u4LRKWfC9gPzr9AJg50bmt6lpA+JGDx7q+80N917eKqiqGSNkrZW+6HLaSB8gVuIRrg1pvVz0txGvNru4kbNFXTRysf3EOf9q7LbZausdBHRU8k00zg1kcYLnEnzALydVpoOVnFlxvubRYLLLd7tTW+kaXSzSBoAGeXefUBkr1ZbaOG322moIBiKnibEz1AYC5Tomyx8PbRT3S84mvdzkZTU0A945/vPrJXXm82jPXC6NHgWJO+7NdPHbHnucT4+VAk1LQUmfJhptx9bnfY0LQqWnyeRWa4w1rqriDXsB8mHZEPgaPrysFbzLjmV5WpqWVnFm5m2ZSCkjA8pyvspGE5a5R4XtkdglTYi1jeRXC8bOZoi1EJbyAysdPC7J5LKzPeXHaFjal0244HJR6TCRhKyLDivU2hhjRlm/7lF9ELzDUsJySvT+if7zbP/3KL6IXs9NhU5Hdo+Gzl/hQxOnprBFGC6R0soa3z+4W08O7HQ8P9AOqbiRHP2ZqK2Q9x7mj1dB6SszqHTzbxq+x3GoAdS2xs0m098rtmz4sE+sBc04+aqNZWN0xRvzDA7fV498/3rfg6+vHmXVkisWSeZ9+y/g3nULn5OV6xvtXqXUdXd6skGZ/tbP3uMe5b8A+XKk8P8/s3sn/AH6H6QWNLWfgrNaEixreyED/AI9F9ILyopynb+Tz4ye5WetO5ecOOez+yPWZ69lF9Fejl5n49vI4kVuP3qL6IXqdRV41+536z8s1JrsdFKpag9ksfTO5c16T4c6fstToWz1EtqopJX0zS976dhLvkXlYNK8zpOjz8WF5XSPPJeqS4ELduOVrit2sY20tJFTQS0jHNbFGGtJ3OB5Dv6Ln3tkayyQeKbizOUNsmj5UnB5LtPg8akqqnxjTlVKZGQxdvTlx5tGQHN9XMH41xOTMnrXTfBroJ5NXV1ec9jT0Zj/Oc5uPkaV06OTWVUbaaTWVUd8r6SCuoZqOpibLDMwsexw5EELytdKZltu9bbnO3GmnfFnz7TjK9YPcGsLnHkBkryXqirbX6nudfF97qKl72erPJdfU0qi/J067+0pc/I5K0XBURbi3mvrS3PNeUebZ3HgJfvH7DPZ5ZMz0D/I9MTuY+I5HxLYOLNiOoND19JEzdUxM8Yp/y2c8fCMj4VwXhxqA6d1xRVr37aaR3Y1P8W7v+A4PwL1L5MkfcWuHxhe5pJrJh9N+OD1tPNZsTT/Y8ycArUbpxAhllZmKgaah3oeOTflOfgXSvCKvRotM09oj93cJPK/IZgn5SFmeGGkjpq46hlMextVXO7D0xDJb9Ij4FyTjReRdtd1cMb90dD+1metvuv1sj4FjkXoaZp92Zc4MPPdmq0bg2NpcpTJ9zHAKFD5QAKvSDYQGd68i6PO3F5smWLsvg8x4sFym/Cq9vxNB+tcUf5EfVd18H6Ps9DPeRzkrJHfI0fUu7p/56OrRu8qOZceKjtOI9U3P3uCJn6ufrWA4fXs6f1lbrkT7SJOznHnjdyPxdfgWQ4wv7biLeHH3sob8TQPqWnQ57QehUyZGs0pL5KZJtZHXz/ye0Xhk0BacOZI3B9IIWmaxq6XQPDGcUPtfitP2FLjrvdyB+M5Wr6U4tWWh05Q0l3jrX1cMQje+OMEOxyB6juwtL42a4o9VxUVFbPGGUkOZHiUY3P6DvPQZ+NepPVY9m5Pk7smqx+nafJyR7i7OSSSckk5K9I+C5MHaFrIc8469/wArWleb6lnmXfPBQlLrXfID0ZPE8fC0j+iuTSqsqOLRP8U3vjbGZOFt+wM7YA/9F7T9S8hmYuHPkvZvE6AT8Pb/ABEcnW+Y/Ewn6l4me555BdeeFyRpr17kSHybW5Byt58HN+/i5bD+JN/NuXO3vDRtHNdE8G8D+y1bOX7nN/NuXVixtROTBSyxPXa8rWnR0mseNt3ppGf2vp7jPLWO87BI7yR6XdPVk9y9UHocdVpGmLXRaH05eL3dSyKoqameuq5CRkAvcWMB78NwMd5J862g67Hr58anW417wg9Xt01pJtgth7Ktro+zAZ+5Q9CfRn3I+HzLy+1pD8lbJrXUFZqjUdXd6w85n+1szkRsHuWj1BYVkYc/ovUwYdkKPF1Of1cm47z4I5zQ6i/joPovXV+JIzw/1B/JtR/NuXLfBRj7Oi1CPPNB8z11LiP/AIP9QfybP/NuXBlX4x6um/8A1v8AD/5PFNFkNJVMscr3l7WZUiBmSA3kFkmUAlYGiXaV6lUzwpSNt8HaJzOKVrJA9xN/NOXrDn3ryzwDpjTcVbaztC/yJv5py9SkkAcl52s/MPb6bzif7nhXinNVTcRtQQSPcGeyUxAP5ZWWsETJLXgs8sE9yzfESloKjiDe5HxAvbXTZ/TKs0dTSRsLWsDAtn7ktpxcW7Og+DlGItZVoLsu9j38v8pGu/O5YC87eDm/teJtxka7LPY5+P8AOMXoo+dcefiZ6ej/ACv5PDWodVVjKqWFtPsje5wyB6VrsTnSkvfkk+dW6ysklmeXEOBkdj41JpzyGcBd8YHjSZ3vwOmFsups/wDZ/wD1F2riDn9gd+x/zZUfzTlx7wRmhr9Rkd4p/wD1F2PX394t+H/8sqP5py4s625aPY03/wCueCaQvGAcnmsow9OSh0RBkAIWVa1ncuvaeJJ2dB4CtH9la0Y80v8ANOXrMryXwB7QcWrXkcsS/wA05etDzGVx51yev0/iD/c8Pa/hmk4l6jA6eylR/OOWHqWmPkcLI8RayRvFDUbGf86VH845Y6KN9Q878rZQ4PLl9bN34AV01DxOtDonYbPIYJB52uafrAPwL2GvJvg86fqa/iRQ1DIz4vbt9RO/4CGD4XH4gV6wJXPk7nq6D8s8heEjGaTi3cGxnDZYopT6y3B+ZdG8EGsa60X6gL8uZUsnA/Kbt/oLk3Hm5xX3ild6mB++KGQUzXDv2DaflBUzweNRDTPEWmFRPsobg00s+TyBPNjvgcAPUSocXVnNHIo6m38nre+UprrLXUX7/Tvj+NpC8WscY3vjkHMOIwvb/IjPUFeUON+lazTmvZ544z7HXBxqKd47ifdt+A8/hCzas310G4qS8Gp0+ObAcZGVYilME5c92RnCtSSubN6grDSamXswTnKzcLPJ2mbfSCJwrWnkVTUSh0ZcSMrZNC6TuusKn2MoyIoo27p6h48mId3rJ832LWNZ6eu+l71Ja7rF2cgG6N7Tlkrc8nNPm5K8VSHpycdz7EOope2O58ixNTH2cuGPUiWSo8j2z3K3Pg1oZ2tNTtNUx/sbSESVbgcZHcz1nn8AKsma4YOUtqOr+DPp29UlpdfbjX1zaOduyko3yu7PHfJtPL1fCusaiu9JYrLVXaufsp6aMvce8nuaPOScAetTYIoqenZDCxscUbQ1jWjAaAOQC80+EFrmS/Xw6ctsv9raF3trh+7S9/wN6D059CfLPXnJafHyY+t4x64qLlUyU1xjpadzy6OJsDDsaegyRkr0Bwlu1dfdB266XKYTVU4fveGgZw9wHIegLxn2knsg+NnuNv1L1z4P+f7FFnz/AAv869VRhpckpzpnL/uhGf7BtNyz/bqD6Eq/PsnHVmF+mHhbWajvnC+CjrWudGLlE8YOOYa9eObzwso6qD9pzCKQdFLOyWWMHTOIIs5qDT1ws1Q+KoiOG9HefmsPL3KTVclpERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQHZfA51vRaG4226quk7YLbcY32+okccCPfgscfRva0H0Er9MGuDhkHIPMEL8awSCCDgjoV2jhn4TXFDQ1shtUNdSXm3wNDYYbnG6Ts2j3rXNc12PQScID3BxG4E8NNfXn2Zvlley5ux2lVSTuhfJjpuxyPrIyomoa3hdwJ04a+r2U8pBbTxbzNVVDvwWZOe/meQHeV5N1J4YfFS6UvYW+msVmd3zUlM9z/APzHuHyLhGptRXzU14mu9/ulVcq6Y+XNUSF7vUM9B6ByUUD2jwm4jni7xnt09Q4xNpd0sVN+AxnlDl69uSvWBznkvyi4O8SL7wz1NPfrDT0M9bNSupQatjntja5zSXABw8rycc/OV0uXwqeLkr9xu9HEPNFRxj5wVlCPpmcVts9W3vhRfbleay4eyVAPGZ3y4O7lk+pc8nf4rW1FHua8wSOj3N6OwcZXFoPCk4otfmW8doO8djEP6CwDuNFxcS40PlHmTv8A9S4NRptySgqOeeFP6UeiWTO3DmpzJXbF50tHGeaOJ7a23mZxdlp7bGBjp0U3+zdECQbVJkdwqP8A2rmWjy/BzPBI78KnKsTSZyuBScc5t3kWryf47/UvknHOTb5Fq8r+O/1J91yfA9GR6xsnC+ou1spLj7LMjjqGB+3sskZ7uq7Pb6eOioYKOL73BE2NnqaMD5l4Js/hQappKWOkE/i0MQ2xs8g4H6KmHwqNU5/4Rk/zbP6i9PHFY+yOvHULqLPZ3EHUkOmNNz3BxaZ3e107D76Q9PgHU+peYJqmSeslqqiQySyuLnud1JJySueX3wgazUPY+zD5KsQ57MEhobnGejB5gsaeLttI/uKT9P8A9qw1EZ5ZfoZZlOdcHV2RRveDkZccLtWjuFLrVeqO61dzjnZARI2OOIjJ6jmT3FeOxxbtweHCkkBByDv/APat1Z4UF8DQ32akjAGPcN/qLPBgUXc1ZGHDtdyR7kXLeIHC2o1Tqaa8RXWKnbIxrdjoiSMDC85t8J67f9IZP8w3+orrfCduuMfshf8A5hv9RdWXJHIqlF0dGTbNVKJsWrrV+xvUNVZ5ahs74C0F7WkA5aD9a7Dwg19ZTZKOw103iVXTM7NhlPkS+o9x9BXly68VbJe7hJcLjcTNUykF7+ycM4AA5Bo7gsfqDiRZaWmMlC508p6McCB8eFxYoZITcodjixxninuUT3Dr3SVBq+2sikm7GphJdBUNG7bnqCO8Hl8QXH7lwj1bE/FKKKrj87ZNp+ULh3DbwgL9RVBpWVs1NH3MkcJGfEQuvW7whb4WASMtM4/CdE9p+R2F05cePJUpx5ZvkjjyPdJcmXs3B7Uk8n7fkpKKPvzJud8gwu06S07bNK2VtBQDa3O+WV58qR3e5xXArj4QN3MXkPtFMfO2Jzj8rsLl+uuN9yrH9hdLzLVwk57Np2M/RaMKMcceHmERCUMf0JtnoXi1xMphSy2GwTdvJJ5FTUt9y1ve1p7z6ei4+H55rmTuKdhHPs35/LP9VVx8WLCP3N/6Z/qrlz4suaW6TObLjzZZXI6dFJkqk85VzUcWbEP3F/6Z/qr7/ZZsX7y/9N39Vc60kzP7pl+DfqtmDkFel+DWoPZ3RVP2r81VH+15vTj3LvhGPhyvGEXEiyVH7oB+l/VXePBJvRvV3vb7fLvooYY+3bz92SdnX0B67dFjljyfozo00J458+TvGqLpFZdPV9zmPk08Dngec45D4TheRozLPWTVMrtz5Xl7ie8k5JXavCe1XSWixUVjleBLXv7Qtz+5sx/SI+JcFpLtSSfe5G/Gra6MsjVeBrE5SUV4M3Hy6HmrzHHO49yjU0kOztDI3B9KrbPAT98bj1ryXimjzttG9aH4e1Or7Q+5MucdIxs7otpjLicAHPyruelrNBYLJT2yne57Im83u6uJ5krzhZNZX2yURo7TcxTQF5eWBjHZcQATkjPcFLk4j61czLL4f0I/sXo6XJDEr28nbh1OHFFUnZ0TW3CZ981BVXekurKcVB3vjkiLsO7yCCuG3CA0dfPSlweYZXRlwHXBxn5FtjeJWtWMw++H9CP7FrQJqqqSqqD2kkji9x6ZJOSVzaucFzFd+5hny45u4KiM85a0471ZrADnaOWFM3saDuA6qzUva2F5AHNVxROSUqJeg9JS6yvzrTBWR0jxA6be9hcCAQMcvWvQ3CXQY0NQ1cb60Vk9U9pe9rNrQG5wAPhPNeb7BfrrYa41dpqfFKnYY+0DWuy0kEjBBHcFkanijxF7XZHqR+P4iL+qvT0rgnyuTu02bHjSk1yerrxS+P2mrosgdvA+PPrBC853vgPc7daay4u1DSOFPC+YsEDhnaCcZytWm4scRYJGE6ilc09faIuX6qpqOJuvayCSlqr8+aGZpZIzxeMbmnqPc+Zd0Upy7G+XVYsn1I1vQtgk1TquksMVQynkqS4CR7chu1pd0HqXovhPwg/YdqM3usukdZMyJ0cLYoy0N3ciTk8+XL4V5+09U19oukV2tkwpqyEkxyBgJbkEHkeXQrdKfiVr5x/vgl/zMX9Vd3oTa4OTDqMOPma5PU64D4R2sPGatmk6GTMMLhJWEe+f71nwdT6ceZau7iVr1smP2QS/5mL+qtbqRUVU8tXUOMk0ry97nDm5xOSVvptG1K5ltV1KOSG3GjDdl+Kto4e6Hm1ncZ6KnrmUZhi7QvewuB5gY5etYzHL3IUvT+obzp6pkqLNVmklkZse4Ma7IznHMFenkxS2vb3PNxZYblvXB6Q4U6Iboqzz0rqzxuoqJRJJIG7RyGAAPRz+NbFqWgfdtP3C1se2N1XTSQh7hkNLmkZPxrzU3ibr3vv8v+Zj/qqo8Tdcgc9QS/5mP+qvMegyydto9mPUcMIqKToyOpeC1dZLHW3eS+UszaWIyFghcN2O7OVqGh7MNQakprHFP2Lp8+2FuQMNJ+pSrpxF1ncqOa3Vt6dLSztLJWGGMbmnqMhuVibFca2zXKGvts5gqoc9nIGg4yMHkeXQrtjhyqL3Pk83NPDKScVx5PQnDjhfFpe9m6z17auVsZZFiMt256n4uS6SvLr+KGuY2ZN8d/mI/wCqsbW8V9fF42X98Y/iI/6q4p6PNN22ejh12ngtsItL/v6nTNQcGa266iuF2Ze6eNtXUPmEZhcS0OJOM5WHn4A3F/uNR0bP8gftWnQ8UOIMkfteo5HH+Ij/AKqt13FHiRFDH/b2TtP4iP8Aqp93zY+LM5ZNLN24t/8Af3Ov8IOFlboXUlTdKq709a2ekdAGRxOaQS9rs8z+KfjXVnZLSAvJ44l8RvY90n7IpO0x/wAni/qrH2ri1xGlndHNqN/I/wDJ4v6qzyaPM3bN8WuwwW1J0bVVeDVdZMdnqaiB3F39zu7/AIVcj8G+7t93qei/0d32qEeI+vH0xMV+lL8cvaov6qjs4ma+ghJqb9Nu7vaov6q6fR1C8o5vX0n+lnYeC/Dmr0E+5+M3OKu8cEe3ZGW7du7zn8ZbxqKhNzsFwtokEZq6aSAPIzt3NLc/KvKVRxW4imUiHU0v+jRf1VGZxc4ikmOXU0v+jxf1VjPRZp5Oe51R12GEdqXBs2ouA1wslhr7yb/Szto6d87o2wOBcGgnAOfQtC0TYZNRalorLFUNgfVOLRI5uQ3DSenwLLXLidrivtk9vrb6+emqInRSsMEY3NIwRkNWsWS73C03KG426oMFVAcxyBoO04x0Ix0K2hhm01J8nDllick4I9KcL+ET9Kam9m627R1j443NhZHEW4LuRJJPmyPhXWOi8cz8WuJefI1JMP8AIRf1VXFxZ4mbfKv0z/8AIRf1VzZdHlbttHdj1mnxrbFM6XqHgPXXPUlzu8d9pWNrquSoDHQOJYHOLsZzz6qu0cBZYp/7YX+IxfwMJ3fKVoY4l8SamLMeoZGH/u8X9VSrZxB4iSF7KnUUnueX7Xi/qqNmX5MHn0j8Ho7S2nLRpe3+KW2IRsODJI/G+Q46uPetH4scR4aG11Nr03KypuUjTG6ZnlMg85yORd6O7v8AMeP3vU2pq+DZX3isqW/gF+G/EOShwyS+KZMX+2EjpubbEuoqUdsFRzyoY6nmfC7JeTzPpVD4hSxt7R+HO5jC3m90drFrfVYAn7vkWg2mJ9zr8zE7GdPkUyjZyRZ6e4HcVoa+2U1j1PUCKtjaGQ1Tz5MzR0Dj3O9J5H1rq+obLa9RWp1BcqdlTTP5jnzae5wPcV44hpmR7OyYfIWy6Z15rDT7W09su7zTN6QTsEkY9QPMfAQuaWJpbjuw69JbJo6HeuBLjNutd3HZfg1LOfxt+xXLFwIjim7W7XcFn4FMzn8bvsWGbxr1dHGGuoLNITyz2Mg/prBXPi3rW5ukifcYbfGe6ki2n9JxJHwEKNs0S56VdlZ2LVWqNJ8MbAKGkZF4ztzDQxO9sece6ee4ek/AvMd/vlx1Rfp7rdJt9RMe73LGjo1o7gFRU0sdTK+qfPLLM85e97i5zj3kk9VHipHskyE2HNm1HqvtSOtWjghcbnZ6S4RX6ljFTCyXYYCdu4ZxnK7hoPS9DpLTsFpohuLfKmmIwZZD1cfmA7gAvOVHxD1nQ0UNJS3t8cMLAyNvYxnDQMAc2qn+ybxAbnOopv8AMR/1VDidOHU4sbtI7Nxz1q7TdhNtt8v9ta9hbHtPOFnQv9fcPT6l5WcyphnLnEkk8yVmLpcrxertNdLvVyVlXKGh0jgByAwAAOQHqVEo5dFTbZjnzPLK/BtvDThbVazt1Rd6e7w0gZOYXRviLjyaDnOfSvTWj7HDpvTVDZaeR0kdLEGb3DBcepPwkkrw7qTi5qzQNndbdM3XxDtHl5IhY7yuX4TStFk8JXjcP/1rKB/3SD+op2Vweho4R27kuT9BuKOlpdYadjtcNXHSuZUNm3vYXA4BGMD1rzpxr0o3hdpunvVxuDKxk9R2DGQxY8raXdSfQvP58JXjb/02m/0SD+otd17xe4ha7tMVr1ZqB9ypIZhNGx0EbNr8EZyxoPQlVp+DeWGEnbRd11rqS++0eLtbEtDqOqoJJ71QVKVFoxo+IiIXCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCL7hfEBXGQD1V/e0D3AKjs6q7hnflSp7RdFXajuYAvhmPcVTiPuyhA8yn1AplW9zu8Jt9IVG1vnKbfSUuTLpsuA7e4L4Xg9wVG31r4QlTZNsreST5RX0OaG8hzVrOUBKbzOyoSvB5Kp0sh6lUbiqSSU3Cy4N7urkOByJyreSq49vvlDr4JTkVsEfUr64tPIZXxzmEYaqQ7HcptfAUpIpcMdCqw8MAxnKod5TsquNod5IUOn2Id+S7v7QAvdgDzKjtS13tb3D4V9MG1pJKs5A6KJWE4svCYH3Y+VVdq33rQoxOUBwqOKJqPglBwd7qNi+Hl7kNUfJK+gkd6sk0S5SXYuknzBfMnzBfKdstRPHBBE+WWRwYxjGlznOJwAAOpWb/Yhq3/ote/8AQJf6qWvgjezC9mfO1foz4D+jnaW4IUddVRmOsvkrq9+eojPkx/G1od+cvLXg/eDzqvXOqaKr1BaK60aap5Gy1U1TGYnztBz2cYcMknpu6AZPXAPsrwg9eUnCvhBXV1GY4azsPEbVEO6Ut2sOPM0eV6gpEjxL4YWtXau443c08naUVqxb6bB5e1+7I9by5clpq6th+9yu+NRi59RO+aWQue9xc4k5JJOSVWIg7705KszZkG3+7OHOqd8aNvtzB/ut+fWsb2bmDm5UjGeZVZY2jeMccjMN1Nemt/ul3xq/Fq2/Fu0VhA9awgwXDIJCuCN8rtsMJKhRUl2MtmPeZj9lt8kPOtfy7l3XhtfKut0q6aWYPmYzkF5znilggxJAWEHrhdh4MTtjtJfJJ5LuWFzavC+yR5+uxRePcvk+6S1ZdaqpuHjbg3sY3bG/AsfNq++P07W1YIDo5XgH0KzZxt1ncqYRns3McB+iEqrZPTaWvMDoy4vkeYx6CQrRxe36fgpsxowts11eJ7xCJZ2dnI9uV2enqA9zH/hMXKNI6FwKW4zev5fWurQNjY5kf4LVqsK8HNrNlpRMLrS8+x1tg2Ny6V+P1h9qyVdVGmtT68DnHE52Pgyol8szbtFGxwGInE/KD9Sk3yBz7BVwtHIxOA/RXfjxvcjnWx7Szom91F3oxOY+Xaub8S3WkLWzYPVaLwsbssmws27amRvyrf6WifNP2o6BetgxuSOfUuptF9tCHvDgOSnuha2DGFIpad+M9yVrSG4C9HHgo4HPk1q4yiN+0BUwbHR7iOauXOMbs96i7tkfJRKNM2S4JgDQMnorVZCJtpaeQVRcDT5UITPBLRnCrtYiimSBjjtB5r7C5lPE4Z5r5Axz53OBUV7gZXtceeVEk0aLkVVbk4znKu0VP47G843BoUGohwPIGStk0nSVFQ5sJZ2THe6d51Xl8Eye0xdnbIK3xWmGXE8/QtwbSRMLWVzQXtUqntFDaq8zQYfL3qq6sj7I10r+Y96rqLfJg57jBX6elkaIomHaPR6VqFa23UZy54ZJIQQCVuLamnqqaV4hG/oPjXD+Jclw/ZDSMcXMbvA5etYaiXKOrSQ9Rs67ph8eyNw57sc1c1NEZpRsHLCgaPaRb4YyebWA5+BZO4te0B5PkraEN7UjGUqkzBUAbFMRJ3ktUWSCJ07n7gcqqr3SzhzDtDCXrUtKV9Rcb3V0r3ENiPL5Vg57JtHTGG6KkjZZzTtc2N0oDndBlZS1WvcwukHIY5rWLpY6iWsp52Sco8ErarXWOjiMJ5uIHzJGNkZa22ibUW6jpx20skbGdCXHAyshSCi7FvZgPY73y1bXDZbhYY4KSTZN2rc/EVOtzzbLHTQPk3y9m3PxLOapmWz22ZepkihcWxEKpkuWlx64WrUdVLV3QhhO1bNORBC5zuuxarFuiUlHayw69Wxs3ixqojP+BuGVkDeIgxjnSxxwsZ5ZPcuDw3iWXXsvr/oLddSV0g0/URU7WuL4HErhwy3JnXl0+2UeTbK19qvUbuwqWysH704FUUxs9koiZpmQt/hXALWuF1LVM0fUVLx7aZTj9JRNfsqpLZUCTr2R+ZaPH+GUWP8AF9O+DahqWxwxF7auANeSGkv5Eq1Z7hS1NTLBDURPkAGQHejK5NS2Sa86ag7GTBhmJd8QWU4fyupdY1tPJIRgBvMfiBcG7c0jsyaZKLrwdMkq6OGZ7nVcPkDLhvHJQK+rohA6czxBr/cnd15rUuItBJQ0NyropcZhJGPWsXM6srtE2+Sm9se1x3cvxlaLcpX8FVgi4p/JvFvuNJJF2ccjN7HbXLMwVML2cnLmvDqolqq+501SPbGSnu/JXRKWCKGPmxRtt2ZZ47GkXIpWOqQ1rsqbXMHZjaMrHU8bX1GYxgq9UulY/a53JZygYqRdblrdzR5K+THLOY5qbRgGkc5w8kBfIooaime4Hyh0VdlRJc7OC8cWH2QhPc7/ANq5w9nbMLR7ppwF1fjlSHxeKox7j/2rlVqduuNO09HSDKpJVI+g0c709keSCWGUxyNLSBlWiF0fiJZYqalp66NoAfGMrnu3JUZI0dWPKpIs7cNXwjDlflbgBWpRzCzTuJK5LaIigkIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiA+hO9AnQoPJ9RoygX0clBZLkCMlVCF3nC+B5KqAJ98Uv5LOF/SUmJw7wqdrld2/jL7td3BS38EbK+otFjgQMc192uJDQr8TJn5DYnEq9SUj5WvLGuL2lSlZSXCshFpDsEHIVXZuABz1V4A7nNcCHepfNmWdTkLRRilbLKL27i2IZC7GQq/F34zuBWag0/PNanV5kIwMqzZ7VW3CF7YIyXA4yoUZSV4ym+HlmJZFKXe4OPOqzTPDuuVk7raK+1sa6peBnuVigpKq51Aip2nKKOR8E3B+SEY8HkAQqGgF+0NAWwT6XusLMCNxPqVmgtFVHc4WVMTwC4Z8lSsE7tGe6KjbZim0sxYX9mdvnwqTC4NzjC9Du0ZbavTcMURbFM9vM4Wh3nhpXsY5tNU9oc9wXQ9JNR3JHNj1+Fy2s5iI+auNiyQO8rf6fhhdyYuR/2+FZan4W3GG7xTTSe1b2+8/wBaR08m0jSWswLuYO36ArZrEa8mlxjOSTnu9HpWjVUBheQfOvVUNsgjtLLW44GwAnHmx9i1l/DWxykmQ+noftXfk6dujUDgw9SUW/UPO4HoW0aFtEN1uIgm7JdWouF1mkrOY5D0H+stosWhrDbagz0kBDx3nI+tY6fpuTdcuxpqup4pY2o9zlfEnTVlsds9pyZce8x6Vy0QuPRp+Jer79p233el8XqGD1/H9qw1u4fWSkiexwDt3oP2rTN06SdR7GOn6jCMEn3PM/Znzg+pZWwWGqvVa2kpZYWPPfISB8gK7vFwxsrWFjcbj6D9qyVh4f2yxzGrYAX93X7VTD0vI3z2NsnU8SXBxuo4W6gi7U9tQ+1/jv8A6q1a4WauoZCypiLQDjdjkV6ugxJL2cg92sRf9K0F6Y2nfG1m12S4BdObpag2onPh6tN/WcH4QRAcV9Il3IC90ec/xzF+sIDS3IwQvzyvvDe1PkBpJzDI3o8A8vlWf0rPxCtUscUmv78+ij6Q+OSf1yuF9NzS7I7n1LD5Z7Y1RqGz6YtUtzvNbDSUsYJ8o+U8+Zo6uPoC/PLwmdd6k4o6yFdLb56SxUJcy3U56hpxl7vx3YGfQAO7J6DW3CqutS59wrJ6qQe+nkMhPwkq34tTVA7GSKMj8lbx6Y4q7OV9T/8A6/7nnawabqrrXtp44hHk9XAj6l2HS/COlp3MnuckMgxnA/8Ahbda6S3UlWHR08TXefAWyTbTFvY8H0Arp03Tcb5kjj1HUcsuI8HHeIHDhj37rTFEAPPkfUufVuh71Cw4giJHmBP1L0dVVwYNpaCVjpHR1D8SMaAfNgqM+hxviKLafX5Ycz5OEWvRN6rKN80VG4FnLnn7Fs2jNGVFFG+a4RRiZx5A56fEun01KaWkkbTnln8FWJoZA3c7OfUsMeghHkvl6hkkaZqawQ1NpfG2jb234QCs8OLTPFQvpXwva5ruvctximHaFj48hZqgpJWt3QxhrHDPJYy0qnLlGUtTL0qfya7Z9PtpxLIWR9uepVySj307oZ2MLCVtUVM5gOWDJUeamAGCwZXRPQxTSSOZZzB0lO2NrI9nktHkgKXT0bnyZYCCVlaem57iwZWQpqbBJAwt8OhgnwjOWdox0dE+NgD8HIVUNtEjAyXGx3IrPRxkkN25+BX/ABVu3qAu2OjiYeuYi16ep6ZpipMAE5K2GgpnU0RjJGSqaRrYBnIyr8tQ1o3khduHDsMMmRyPkxeyPaAsfLUu2lrx0V6avac8lhrhWg5bjmVplqCGOLbIl0lDydvcoUTnH3XRfJXlzuavwwmRm0dVw7tzOvbtRdlcGw8jgKJ20cXU5c7opzqV1RF2TgW+lRpaENMbAM471MrREWiEJ5GVJOeRCjiVnjAa9vuj1Up9IfHHDdyVivi7KujYCNuOqpvZokZ6ibQwxB0uHLarCynazt5HbYz0C53G0vIax+AT3rO3apqaS3wsD+Qx0WkUYzjZmK+8UlLdzCzGZOWVF1ZM2OFgB5u5rU3v7e7Ql5Jccc1sd7j7e2Oduy6NqiLQ2bVZh6e8QwFsePLCha101NqjxaqtYZGWVDJH9r+CD6AVEoqSWonccdO9dCsgkpbWs0lkktxpKXotOHcwVFaa+3UYHLkFYq6uVsBimc3IW11FWTQbntacrTrq1j6hzsgLXLjcOUZwnvlZRA2kqfasHLhha3arZS2vUlXiF26Q9cLc9O0jHv7UY3N7lXWQNlme/YA88s4UY9Kp+6Rssu1UY+aGJwdsPMjmFHqGRwBj4xhw6rLUdA0P8snKtXWkjztwVDwRj2KepbMCXdpOXZwM5S8TiWRnZA5AVbqKcSktYSPQvlXGY4gS0h3pXJki2bxaLNn7SmqO1LhkrOXO6QvpCMEvIxyWtgyEghU1Ime1ojPPPNHk2xpEvHuOdQUFXJr4ysgd2ZfnOPxV1agt0Ure0qmnDW4LfOodFD2UwldEDIMYOFn2Emhe5+A4/YsdNg9NbzXPn3yoyFmqKAUIpKSHs4wSXFYzWVCyqstXFE3y+zIDvzVKscTYqAkkEuJVN+q2RQyMcQWjr8S6JvjacUVWTcaBoKhktdtqoqwbt0pLOvoWP085tRrmpa1rWOcG/MFsYrmzboYmYG481G09YXw36S5bupAA+ALz4YoqdHpPM1CUn5JvFhkZ0VUt7MNcI9pPxrX+GozppkTnNkwTtH5xWycVGdro6tAd5TYSVrHCNoNgZk+U15B/SKy7SdEYrWmpkvRVBV02prnUyxYjmlftP6K34tBbzacKK/sBJtjZjvyp0NQyWPsw3mrqPFnNmnvlYY2OCIujOSoE880zsOHJZKKENYSTlWpTGeQAWMlZmmfIKmcUvirebSpdPTeLR5eOqsROZDBnq4Kptf4z7UQjj7RZovF63eP6ekMQ9xz+ZcNs8H9uaEY/d2r0xqGl8ct1RSd5auU6Z4fXIX+mq5xiKOYE8v8AWuP05N2evodRHHi2sy3FekbFpSiyO7+ouMO8gleguOsUUOlaMNHTr+qvPbjvyU1D5Ovp9SxclEruQVqR3NVyjkFbkGCFjZ3LgoKIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiA+9F8X3GV9xhCD6xfSEZ1X1/JV8my+my7TwGQ9DnzBZSjsVTUyBjKebyupVVgqGUVfFLJH2gzzGV2uzup3UsdSymDA4clvpVvmzztRqPTObW/QYLQ6czg+YFbDBoCjma0A1IOPP/qW/QmEuDpI+XrWTp6PeQ6JuAfSvThpEzy8uuyPsc3h0FSU7jh05Kqs2hzSPmkDJH9p0yurMomOYGyN8rvViVkTXiOPPknnzXR9yXZGH3/JXJ5+1bpS4UtVJPDSSuHmAWEo7RWSuaXUNQMHn5JXqhlpgn9sdFva4dCUdZKWnb5FEz40/p0pKmdMese3acaFFVw09DRxUftUjPbN62SyWKKgb2tKH+Wt3uNLR48qIb9vJfLdTx+LbMd61w6JY1Ukcs9XKT9vBwrUtlvt3v0sPYyyDPkLddBaQls8HjdZB7YugyOt8MxlEOHt6quSaKt2Y5MPVVhpGsm99i09Y3j2Lj9TEvtsUtU2Ts8jzYWTk01bJ2NldSAPbzzhZODxeFu44JC+mvZK7Y3kvRWDHstHC883xZihC0TNjAIa3kMKZFSMY/IB5+dUyxbJS8nkrzJ2BzXc8KkI1yUbvsQnTTx1wjaMDKzwY+WnyX5IGVCEtE6Yu98F9o7rE+ofGDy6LfGoTW6uxWdujHiZzq525o8nkpDIXSEvBxlY+pez2RcG55lZWnmEVIXjnhRDJBM1ndorpIJGyEBynVxLYR6lr1BdJZq9zGu5LJVdUXt2k5OFfHBN9zKS5ITJg2c9MlXqZhEz5XtGFj35Dt3flVuq3iFwLSslOEG7ZrtbSJsflOEqlPkaYiM81r1uuJDezkUuerAYS09FKzRkuCJY6ZSJTHW4d0Kl0ko7ZwB6rAS1hlqh6FlLdnypSojnbe1FpRpWXqgNfUOGFdjDGtIx3LEvuLRVuapPjWe9aS1Hp3wJwpIgx08QuZOOpWYZSQBzn45rBNlJr8571mGPccncsceSCi7Zaae5FltM01YJHRZaQtipy70LGxSESEu6quesDmdm7vUxnFp7WUabdmJrIpZpC9vTKmUgYGtY880e8CRsbehVyUQx+U44KjG7XKLt+CTDTQjc7tnn1o/sxEWYB9ahS1oawbXKmKcueCSMJvT4K7fJehpIy/e5rQs1RAdntBwsa07wMKfAdkY86tHFXJScvBPpo2c8jK+VFO1z845KmikOfKUmU7ui6Iw3Iwbo+QU0WBjqpYiYxvMKLG8sKvPnJbzV1FIq+SRSuj8vp6FZlkbvPNQZ5wCAw486tySuPNTSJUSXUy+1BzHc1Dnqn9nhRXVLxOWdy+SzMBw7qqerRooo+unf2eQFi6ySR7t21ZEuBbkdFa2hx5gLGdyNE0iHGx8zc4wQp1vic1/NfSzY3yAsjb2NDNzuqYsREpFMzJS4NDcKFV0tY1wkjHkg81m4JI3Al5HJSqVsU1NKQei6JY7MVKjVOxPadoWn0rD1jmyXQF+doW6kRCKQBuX45LWKtgiY6aSMb88ly5YbTfHOyw5rS9rowQQeSruU088YY7mAlvqDK4YjBVicyCpkcQdueSLiJpRXRtjjlZLIebVLutc7s3QwnO8KHCWyHr0VToxI9Yr6iatE+w0fteT06rYnSujpmxdzuqwdue5rREOp5q/UVpIdF3t5BXUaMJrcfNQ3F9JBHHGGuaeq1ieodO8OOB6lkrk51TSgEjIWOpKfbLhxBVsjk+Ea44qMbM/pWXZUkgjmzoVtbbVHLCZy9g55Wr22jZHO2U5AIwtzohRPpSHbui2qcYHPldvgxTZIRUPgdG3kcBwUWWCB9RiVwAz51OMMPahzGHaT1KwN4mjdVmNkm1zSq+pxRWJk3RxCoEcLA7cVh79ay50pcCNq3CzsohRRSSEdssTfZ2h0weCd3RRKKkTCbi+Tn1U18W1jWjmosUMhqnAE8vMs7WsZs38uSs25jXP3kDmcLzpQqR3qfBLpKQCLtKgbXbeSrkp3yDbH7kjmvlzk3ljIn+5CjOuromdmGYcBjK0uuDJLfySJgaOINJIAWJu1SyqifuGMhSe3mriGv5hR66jbHBgZOUnEvCNcmEtsTvGHMDRgrcqanY2lZgnK123QbKjOCtlgf7UuXHHdkJzu0YTVlIbnbp6PJHax7eS17hrZKq3ukiqfvf8A8rbpm9o5wU63UnZNa5VyR/EJWXbDaWHMAyzbzJVcFO5jC/vJUifJYHBvlNKtdq52GjuKpNUZXZWxkojduyocofu5BZSNwMRyor5Iw7ouclFiIvAG9o5qSIGtAkZyPeo8kwc/a3CmxuAgGeqqpUwz5DHFNIS8kepK2KOINbHI4NK+4bGxzmnnhYmWrmmqBHuOAUU/cQlZgOLFD49pl5aclg+sLzo4YJj8xXqO5UMlZRyUzjkOC5zHwwppaiWWST/b9JZ5MPqOz2en6uGGDUjjh5O5pP0C3fWujvYmn7dvL/b1rR5+70Lnyw2HrY8kckbiWkRFiXCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiID6UahVTQrwjufIPnQr6Mk9FUByyVW3BCrNVLgvCKkWsrLWm21daeyhi7RQOyz0W6cNrbXS1e9khYPSt8OHcznzT2xMnYNCVD3slq2ADPmXR6SjZS0zKVwbsaptKJxE1kj+Q79qx9YyczktkO31L1sOFRVpHg5M88zMrGY27A3aQFsFskbLHhoC0elZWPnc1hc4Y8yylorKqjLnTB2Glb4svNtHNlxSqrN2ihcGuJ64WP8TD/bJPwlRb9Q007mOkO3cpddU0raYFkgJJ5LtjtmrZycxRm6SnaKVhaR06Km4MgEDm48oqDbKpzgA088cgrkrZZawCQ4BV4trsY1zZGNrbM8H51edSsgzFtBOFOe7yhsOMKxVuaWFwOXLb0lIb22a1V08njmGtAanZdk4uClycySTzWIrapzHujWUoqJ0puSLrZXGYuzyVcGXP7QHoVAiLuzd5St08skbXBz1inUqLuNmUrqxrHDPNWn18MkbWAgFYCtrDv2dSopfIalgyQqvJ7qNFhVWbHSiQXAOectCyEjI31ge12DhWbYWBjd4ySrde9vaO7LqF1emorgxbbLNfHURVhew5aVdgke1u17uqiw1VRK4NLCQFRXyO3jaOixkXUbJ9PD4tO6TILiFTTVoMrmuPlZUWiqe0nHaO7lRsZ2z3jzqYScVwHAk1DXh5JcCCVZkqGsGzOVDfUvdK9rHF2FEYyaSrB581nKReKJrmvd5TUiD3cnEgrICDNPkEZCg4keSRywkURZSaCQyB4JwspTl8bRGFFt1RIHFknwLJ00eCXOPVbKLKzlRj6qlaZt7Qrc48ppJwAsyYWkuBWPkiDw5o6hRPEkiqnZh610fjTdpJWXpZY+yDD1wokVDmQvc3OEijd2xJyAFhG7NGy/LRzZ7Rh5BIi4HMh5hShOWs2jywo7wJJMDyVrVFLsqhYXTbwlwifLyHP1KuJwiOB5SuwymRxBbtRqwuDHOpzHES49FTT5eM9QFKuJDgWl4BKqooezpcHmSqKHJbdwZW2wN8XDjjmppixGo1GzbCNxV7ttw2+Zehj4RyS7kmJuyFfGEtaXZVjxkNZghUunLmEAK7ZVIvtmJPVfXykjqokcnZg5CCbtDgBQpE7S47c5+SVde0tZy6q2XxbBl2HBSoCyQAEo2HwzEvZJHOZH96tTwyOmD+oU+8RyOYNvQd6+URDqYl/Vqqy6ZjzkHBKuMdkYVqWVkkjiw9FT24a3ospMvRMY9rfdFWKurMbxtPJY+epdvwFVtLsHqs1JolQJLKyd3JvRZm21U7ouzfkBQKKNjI8uaCVkLW8uqx2rdsa0jKzOdoktk2tLC3mVi7vAJYC3bkrM1piFTlg8nzrE1UrBUbjICPMrPJ4M4JoxdopHsqOZIAUuakaBI5wzlfaisgiBLHjc7uCu000Ji9sfzKxh+pvJ2zBtikZvc1hwoxrJ43Yx0WYuVQzZ2ER2+nzrGQU+5zpJ5NoHdjqol+houUVw3aRkwMgxkL5V1Li7fnqsfXzCepDYW+5U+Gn7al3yci0LONlnGiy6pe9gBGFdoyXnJ86juIPIdyk2xpfJtAVISe8NcGwUz3Oe1o6LMsmkp4eXesK14pQHO8ohZCiqBV4cfJaF33TOOavkn1NWBGxoHlHqtPvEEjbrkdHLM3OsDJw1jchqhVL2zEPdyKcNlsa2+4lGonp5KdueRUu6AStz74hYqvc9tXT88gKVLWB0nJVbUVQcOTD1cbQCD1WPa51O9x7islW+XUejKs3GECIOwueS5s6IukQopXyTZA5LIw21s7S8tCg0+IuZaFkW14jpThnPHnWVWJbvBkKGlhjgI2tyoNcGDIIGFDguLjG4hpyvjJHTAmQYCNNEKMizJSPLt8Q71k6GKcNw8Z5LGTXEMGxnxqZRV7uWHZKxjuTJmif4u7eA8YBUnsmxsAalOXSkOeqp2EEODuSiePmzFuy1Jt7ItKsRQb3clODI5YSTycF8p4uTtvcuWWIsp0QXxGON3ZnmosEcjnnf0UmR5bOYgc5K+42A5KrOBdMsuY1jsq7C5pB9CsznkCFdpI9wJXO4cklqWqBcYgoog7Pc8nqvtQWMmP4SpeJH9TyVdtMui7TPL3Yyr7qaNxJ3DKhQte13JS4W7H73k4K1UuKIfY1fVllp6+hlEx6Z+tcH1Vbo7bXGOPp/8L09XU0NRA4HllcF4x0kdNddsY7vsXPqlwer03UNTo0N/UqweivP71Z7l58T3J9wV8RFYqEREAREQBERAEREAREQBERAEREB9VbCraqClOuxKJIjyxUNw3kUEpAwr1HTGokxlMX1cjmBt2h7Ta64Znyuq2K1U1Ph0Awte4e2bxW15quz/E+ILZ2ufH5LOXqXv4IOMVJHg6vK5SaRstLPA2nMUxBeVaktsU2DHJg+ZY23BpmaZQ7qs9FBCXh8ZcD5l6eG/KPLnx2ZXQ0LYcANy496t1tBiOTfGeazVK1pi543hWrjOXUxiAGStnih2ow3S+TAPs9OaOGSP3XmCyMdsY+OIeUXA9FKtdJM1jTjICyrNwALWDcFEcUUMmSj5SUbIXCUcto6KqX2128csK8ze8Ev5Aq/JA1lA8xjLyt6T+kwcjHvlaxuC4blg71XvpmuG7GVl6mniY8PfncFreqfbqZx6Y6KJ2om2KKkzHsvBD8OflUVVwppHdAXLWo6ep7TI5jKzNPDTCLMjSZF5rm2zueNRRekmDwezOFZiY9suJHciqacNbKfMr1RC90jXt6KIPmiHwVuoY9+92FHqom+MN2YyFM8uRmw9VGMT2zEHmVdw5CbJnjoj2Rh2HKbsY2RpLslw5rFiiE0jJXcjlTZ4nlzCw+5WuJtdykqEEzfGnxjoFjp5Xvumwe4ysvDRNaTJz3OCtMpAJXOxz86tONhSo+x00UczZPR0X1ojLnAtwCVRTNklny7uU5tO8e7bgHopguCsmRBQxQ7nsGdysuh2ODwOiyULHhzmuHIdFYed0joyOSq4obi1BUtLe7BVyZsfINAGVFZA0PwpvZtIHXkkQ2WXQASN2AelT5ZGMibjGQrULWseNwyqqyJjgC3K2vgzbsqbKCM56qw4hkoOCdyPaBFyVUbS/bjuVOSUisnZyLeqjEcyOik17niaMcsKmZrXSDA5qrSCsttG1hGFZZgPOeqvzuDXgO+RUlrHPD2/KqN0XTLUeRNk9FLJaTkYCNiY/m5fHxtHJhRSIbsj18EMhBDuak0zcRsakVNFgl2cq5BC58mGdArR7kNl+qkEQaM9Upw4AvJOCvtbS79peeiuOI7INHctzNkeYEuy08lejc3bgnmqhgRkYVqCIveSRyUkFUmNucqxvDDnKkTNPuQFHdFnkQhKLcs7MjqstQVMLouQ8rChU1PE73QBWTtdLTunaG9SVN8lZk6CKOspS33LljpKXsg+nHInvWUvMXiLm9kcHGVHpJoqyVu73amRmntNegoGRl5LuYUSoDjyA5ZWXuVK+KeTa5YqJznAtcO9ZyxtnRGREnDQQO9VRSGN4J5hXJoMyAlXX0zezDlkoNl9xTLX7Dy6Kfba51U0bcYHeohoo5I8BS6OKnpKZzQfKKtuWJclWrdEm51rIYM7s+ha4JpK6p2xtIHoUOulmlr9jn5Znos7ZmdlIHRsWUW8j9pZxUO5Lg0+Ow8YmfgqzX0bGPjbE8q5dZq+VwihkwD3KEXVdMN0rw4jvWlUuSkVZNkhgYxpmI3LG3Ctp9royxoA6FRqq4vnf7Z0b8qhytlrJQWxnCy9Tng0jCi9RxxibeR1KzlZS/tAFgxlQ4aLFvLne7aVnKQh9pY1w5jkuiFUVnO2ajURmF2HLK2ktDQ/CovFMwTBxPIq1TFzJgzozCbUnZbduVE24yF5wFKtMxhDWO5ZUacNbGJDzVFRI7sGyM8krWUopWZONui9d6iMy7QRlXbLSSVUoDwdqxkEDqqqY6U559y2FtZHb3tZGMcu9ItVYlx7SBdY5GVQGOTVEp9zt3Pmptxr45XEgcyotM0+686yyR3PglEd4d22Crsjy9pjLc4UsU7XDf3q3Ew+MSDHconj4G6zHGny4g9VakY4NLOamPid4x3pOwtOSVhto0Umu5Coadwf5WcKu4jydkXVXY5Tu2hVOibv3nJVZMXJGNgony4BbzWWtVubC/dIcJBMxswCqdK6SoALsNWW2SIlJMzVG5vNoGQq5mt2khR6bIhd2Jyrjh+13OJ8pbVaOfyUxNL2vI5HzL5C58UTwR1USilmM7yfcqV2jzluFk4WaVRjISfHC56uiRsjnt719xl5yFVBA1sheO9c+2y9kZrhu2FXmlzeTOiGlLnueO5fIi7O1ZPHtZN2Q5o279zuqonnwAAp8lMZMkqPJTNb7pYZcd9iykR4JHEqZPIG0oJ6qmKJrOZCrlbHMzYDhZxi1yyW7dEbty+PDVxnjTGH1Yk7/8A4Xa46ZsbcZyuPcaWBrGO87vsV9RTjZ29OaWejlL+9We5Xn96s9y8eJ9LNUz4i+lfFYoEREAREQBERAEREAREQBERAEREAVbAqFcjVopMXRcaAH4WwaLtTLldo4gcuDgflCwL3gOHJbxwrbTm4Gdr9kjT3+sLTTKLlyUzT/BbOpvpG01LBE3lsaAfiU2mfC1oDjzK+xvjmibLM3JA+oK3URMI3s5DzL6eW1RVHzG5ytvuT2SwNeHDGApFPWMdONp5BYLs3u9y/GF9ZVNp87zhWjlaRm4WbpT3KPPZMwXFSqOZhqSKpmGHvWm2mZk9Q50MmXYypkd9dTnsqlm45XRHKmjGWI3uWmgjjLoXOc0KLUzwiA7A4HHNY63Xbt4HMj3AelYq8V0tK8s3EhytHIrtmCxtmWhv8cMbYXOOcrIRX+HcyMuxlaDNXU7ZYnFuSDzUu6VkFQ6J0OGn0LN5tvY2+72jaqyuZIx7y7K0u8VUtVMY4+mVdNa7xdzGuySo9uj7WcbjgkosrnwzWGPYrLtFTbY/bFCri0HAOOa2aojZT0+SMla7UlsmTtA5rHMlHsXxyc3yWoiDghZGGYbMFYyI+VgDkpuzDeSzxxldl5UXjVNBwAqmvjcdzuRUZkeXZwrz4N3lZwt6fczL7ZRjAUmJ4wCVjgWsGCVJgqI3kYwcK0XT5KuNmSo5GzHaQpIphvPJR6OVry0MYApxxv6rrSUkYP2kBkIYN3mX2Wd72cugV2oAbJtB5L52bDGQ09VnKNBOyLFUZyD1USKXNYQr8kBjk5d6+GNrHggc1gzUolGH5V+E7hhR64kDIVVE7DclREMls++gOVVfjYNqjyOLnghXHnc0DqtUUosPf7XhV0ry0L5JGemFcpo9p59FUsRKiZ8tUB5lVvdHL5XeqqiPExe1fRH2zmkqUWuy3VOJPVXIR5A5qqqpxnAKqipnhnIptIbDHOV0eSNxV2npieqyEVLG5oBCrtszbogRN39Ap0EPZsyG81MhpY29GhVyc/awMFbQx8mbmY9kU0ziSMBVsp8u2lZGGIlu3oVejpD0a3J861UUlTM3kMQafytqkwQAMIWSFBs8p3Mql1MeZAU+0bzFmn5nKtPphjKyopng5wrFTC8dypSJUzFOp2tccOJU2zQNEhJcRhVQDa472Ar46qEbyGRgIokuVk26VImJkf1PJapLPLBXHZyaSstX1BDeQWIfG+od0wU7l8cSVWhxmwX5BCiwtbG7keeVKjYW/fDkq2YQX5Chl0JQMbjhWqh7iwhoVypjPLmVU1gxjCpZNlqIysiz3nqsfW5fMAX486ymx2SAsfNRyum3Y5LPJyi0XzZj3wtdUAh2SFuOniDQkyNHLosFDSRCQFxAKz1FHE+LsmvITTR4IzSs+vkohvcXeV5liLlNFIcRHuU+viigbtI3OKs0fiThiQeV6lfbu4M4uuTXjTvLhmIkZW0W1lM2n2vjDDjqVVM6lpmgnDgeixl3lYyAT7yGnoBlR6Kxcl9+7g2Ox0FG1k3aSB6tXcCK3ONMObXdFhrBPKyjM8TXPaTzypUNTPUVb2uAbGe5ab4yMnFpmGfRSVcgqZXhpJ5jK+VT4Y52xMd5QUyqtsksznNmIaD0CiQW6WS4Bu04HeVltk+x0b1VMvS7pIAA7JV18JdShneqq6kqIWb2cwPMsVJVVDnDBIIVsnciPJfp4qmCsbnJapNzq2CZocOahCuqoqhjpGbmqVUwxVszXu8lTHsKLMuHYc1TaV42DPVUy0ohZgc1VSwEsLlZdyG+CW14xzVgPDZyVeZHkc+St1DWB3kq0+xmiiTBy9Y+aZ2/DlPOHMwomxpmIIyudmkS3GW9y+ST+9wrsUO6YtCuSUbWtyTzWTLmOlDmN7TKqiqfa8hfZ2kZbnklFTk5yOSNEmWtc8hhODyU0Sgs2u6LG0cT4iQTgFZSnp29nuccojGSLLwGDcxWqObdM5r1IrNpwI+i+UMDQ8ucOZSiCzI5heQFTtkPIKYaVpkzjvVc1O5rhsVPSI3GNjdIzeO9WKLtDM/PVS6qNzHl/cqqCLMheRywuLM6dGln0Mfjoo8rHZ5hZN7g3uVhzmOPNYSZCZEDC8AdFZmge0naQpFUzOCw4wrUDJOriSFRF06KIWytGZCuR8cWZp4yB777F2KpO2PquQ8ZJWy0JGObT9izy/ls7dD+cjjsg6qwVJf1co5C8qJ9TkPiIUVjMIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIArsatkL60lAVPOSsvp6oqqOqZNTeU7cPJ8/NYdvXK2nQNrmut0jZC7Zhw+cK8V76RnlVQs7Jpuatq7Iyaqi7NxaMDz8grskpHkZwVlHB1utUMVQ3LmNHQegLAyyslkdI3vPRfSpVGMWfN3eRtEuJrwAQ7OVHqqOZ7i7OWlXoy8sG3opTHu7DBCl4+CU6LNiZDS1u5z8cuhWRqnUtVOGsADs9VrUrZ5KvMYJwVPpaeoFW17iRhIRaREkZE1NXTseI43hueqtG4NmYTM1zngKRNcGMppIpshxOFjqOPNWHdWlaZU41tM4pPkompu3Z2jMg+ZRXOkjft5lbfR0LXF5Iw0hYC8UxZVe1Y5Jkxvamy0J26LdrbM3JfG4jKnwvMVVG7GBlXrfXwxUpbNjKxlVWNmq2NZ03KIxWPsyJe42O4ztmhzlYZ9K+VpLc9VlIGMfBhyvUewboxjqryi59zNSUexi6WiIGHdVI8W7IczlSZXNEmB1XxxGPKK2jtqiNzI8TQHJM0g9eSuiInovk0fk4J5qdqZFkKWInJz1VFHA+OTPM5U5zB2atveWYLeqpLF5RezLUI7OL3PMqSxkpdnKg2900oG7ostG4NHRbY5NcHPkIboSajDjyX18RafJKvSDc/IVD8tCu1ZW7I7mlzgT3KzU7S4bVdLi4kKh0Jb5SxkjSJZmYHDaUDAyLA6q5CO0nwvjgRUbe5QSfIThpyrkHN/NJAOgX2DyDzU2TRckHPphfQMR5VUjS8Ar5I1xj2tVqKFqQN2qmlYS4kKuKJ3v1fjaGcm96lIEWRjnzgKaxpa0BfWRDO7CkRROc7KvtKOR9gY7I5KfDTuKQMw3opMD3bsYV1jMpOz7HTuDc5yVXFTue7IblynQw7m5V6nizJiE5eoeXazPcRm0r+RezaVKZNHG3Bbg+dXKmKqaMyjCtxdnP5EjcELHNlblwUo+ta6QbtuQqJW45FuFkGExxENaoYeZC7cFVS5K2WAGdO9Rqtgwsh4s3szJ5lbELJG5K3UkibMKWgA+SVAMYLzyK2OeDDTtCgiDmcgLRSNYzMLUt7Q4xgBRyBGMgLOVULA3oAo3i8ZGAFCiaKZivd89pX0A55tIWTNOGjkFamZ7W7lzwjjwSpWY2oeAQjHb3ANwrMnuiCrtDCRM12DhZLlmlEyGnfjLmq1UtAywDmsy8OFNvHeogh3ZJxlRKNujPca9LTua4uLjyWUtFTCOrhkL5VU5JxjkVGbQ7JQ5ucKuOXpmj5ROrHQT1GHODVhpKunpKsx7C8E9Qs26kp5qfywWyDvWHLYWTmIRB/4xVcs6dxEF8khj2TvzI3ye4KXVUVPV0bYy3CxrRHDKXmXl3BSKCo7WbypRgdyRyOaqRaSrsVtljtlEaaJ2T3LBz1tW6ZjIgQXO5qRfXAzCVknLdhStPUzKqqzI8edV27exZdiXbpcbxLI3c3uJU419K9m3cxrh3rCXS14qZXwyuPqKwfZFkrjI5w5+dbQy7Suzd2NrkurRmPsSQVhK5zpJsxxYWUpKEujG6UEq6+mELS44JCtKNkRlSItrDJXtbURch3qVe4oOzBpjtIX2hlaWuzjKuVNumnpDJGMolSIcrMRS1b5JOzlWWpoHAF2OShx0IZIC8c1nqPZ2Oz0KIsicjGmTOQBhQ3P9sIWQqwyKQ4HVQjDl5eFdu0Ilgvw7CttGKjPcrspibyd1XwECULkk6dGiLkTSZXFoX17ZHNIV+gw6cjuU18TW88KfTbKuRrhhPb4cVMjbsxtCqqovbdwV2MeRnvSWOiznZZqzmMOBwQpFFM8wdclWJYg8E5V2nicyPyVVRRVoqpg45BVck5iI2jvVdD1O4K/2cbndFNclSTTvBiD3jHJUOcXtOE90A3oApB7FlPy90tE00UfBjZY3yZYQqafeyYxlpAUovLXEkJJKxzTgc15WeFuy6kUOZvOArElI/dyV6mJ7Tmrk7znkuVkvggyQEDGVaILGYwrtTK8OVl8pMbshVRdBzBI0LjfHOM0waxvvj9i7DRybo3ecLj/AB6LnmneemfsVMr9jO7QfnI5C/qVYPRSJe9Rl5UT6mbsIiKxQIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAvuECraOSEN0UrN6Yr5KCuiqYnFga4E49YWDV+B5Dmtacc+asnte4icd0aPQOn9UO1FTimibkNbgk+oKiOEsJ3LAcNpIYbaXR43EcyPgWz/fF9Jhlvxxkz5/LHZNl6ncWxknorr5HuhyByVDANoBV+ZzWQNDR0XQ/psw8mOpJXQVZld7krYLXJ28u/b5C1mqcS0kNOcrYtITDxctlamGSfcZETX2+lqZ3B/JxKkuscVPD2kQJIWMkqiLyxmcNW1mtYyBoLcjC7dilCzllNp8GDtklQ6rdE9mB0CsXK3ysme5zPddFnmRRvkbPGOp54WUlp6edseRnHVPT3Ip6lGix2SaU7z7lV0tljhqdzmlbDFU7KzsNowpMzmNeXOYMBZejBvku80kYWelLIy9vJoCxzJCxxka7kFnKqrhlp5GNHctep4y/c30qqaa4LR55ZXGXySdoeayDGRybcq1S0+0bVMLGRMAd1VEmnyyGyiQbWkMHRQ5BI/DsYKnSStDAIxklHtIjDiACtv8kXRAc5wGFS3Dj6V8qNwdgKdaqXtSCVeJa+CRQvcGYxyUzysclV4sIzgBXGxHuCukYSlyWmsdnmvrwzoSr4idhWXsGea1cSm4jvY0dFakaSMBSXRq28bVi4l7IrW9nJgjmrj2AO3ciV9kaXjkOasMD43eWchV2ItZcaCc8sL5jDhyV8t7QDaMKgjacHqmwmyt2SfJPJHja3l1RsL89VeMJaOatRWyOwOd7pXI281djhJ5qrZ3BKaIciqlY5z+YCyUcJHvVCpWkO71mqKMvbkg4VomM2WWsJIACnRUpwHYGV9dCAOQV+lDIxhxJKmctqM27JNNTyOZ5HJS6KAQSl4OXqilbUbHOY0uaApNkp6iondM7yQOuV52bK4kwg5lb5XTuEjm42+dVxxN29qGZ9Sm+KCTdy5Z7lfbTmJuxpAHpWCzNnV6NGElle7IdgBQuxfLUN2+U3Kzz46UOcySMkqC5giLuw5K6m32MZYj5LA1oAeMDCx07GB5DHcllTTyzU5kmkwoHice/ParWOVeTNwoj1GWRNHUYUTBcM4wFPqWtpwHOO4KmSWKZgEbcLtxtMzMNUw8wMqPJCWN3NWUqowBkdVEcDtOVtaRdMi9i9zNxVD6dzmnKmRyEu2EclfrWtFMNnVSkN3Jp1widHPj0rIULGdm1zjzUa6Mc6XIChsmmEm0dFl9MmdNJxN7o/FZ6IR7xnC12plZT1T4i7PNQBVzxNy12Fgayvq33DLgcE9Vw6jVLE+SceDcbXJNCXABwBVuGaPxvsy4OBWp1rpRNuMpHLzqzTvqQe1Eh5LmjrYSdG7wHQqyKldF5DiVqt2hmhcZo+iu0N0lNP2b85UmCYVLTDI3K3yaiEmuTKEdhrVRvk27zk+hfKRszKnaA7BWVdSYr3OONjVlqWOnfhwA5ehRge58M1lKjCy2tzsve/a3KtszHV9nSvcXYWfrYGtbgHqo9FRYqO1bhdclRmslos00tZA7ZPCHbu8q3WU7Cd0seMnuWeq6ICEVL8nasN4wyonDADgHvUKLKKXJMpbc6GtaS/yFJ1BJTsDWM5nCXAuaR2Z6LD11XvGwty4LojdCPuL9sgDnE9yzNtqyxxp3t8lYiwB0j/ACjgLOEU8T8vIHpS9pTJ8EOqhYJS5zgvtBMGSjPucq3WdjI7cJOSjGZpG2LuVXJNcE7bMnqCqp5GtEAG7vWIYd/I9V9DJJH9CvoY6J/MKkU7JpIsy0Qc4O8ypbA4Sbu5ZBjXPVuSNwypyY/IUvBZp/a3Zz1WRnO6FqxbRmYNJWw2ykNWAMZAUYpJcMrke3kwUjHO5EKrsnNiOFlLhRlkmGtKiOYWjBV3jcyYzTIUEMjieSyEUW2PBX2kYAVKczI6IsVcMiUyNDC0cgOa+tgLXlzlJp2gd3NXJYC5hKh4yu4j0wYJSXc18qaZxm7RvuVTERC8h4ypD5DI3DeQWCJI5aJWbe9Wo4mNDgeqlUxETnZGVbYMl0mM8152oVvkunRZp2eXzUhgjcHAkK5GwPGQMFRDTSEvO7C5muAnZZqY2OOGnPNRaqLbA4DqQrojkY/JJxlVzDdzPRZK7NVwY23gMa4OyuXcd2M9jYnt65+tq61I1uPJGFyTjmT7FsaPP9bVnl/LZ26H85HFyfaio6vZ9rKsry4n1Mq8BERWKhERAEREAREQBERAEREAREQBERAFWDyVC+goQxnmr0eMKyEOVNlk6N40Ff4qNxppWEA9Hbl1CnqIexjmZIHteM8u5ee4Dg5zzXSNBXaSekmiewv7PGPlXpaPWOC2z5R5+q08XTjwdGhmjm2uY4dVOlijccF4AWsW6R0MDXkHaeaylvqmVbnRvyMjkvZx5E7vseRKHwTIo4JarxcOaR51maalho2eVKMYWqR01VDWYZnaT1WUucmLftLjvSEo02ykot8Et9VQ+MbzzLO9Sq67xvt+9gIxyC1uxETMkbKMu9KzM1KHW5rQAPKWsM7+kzlBJGcssrvY6OQvJL+5ZRoe2kcO1OTzWvCf2Pom7nDkOSvWu9Rz57R42kLaGelRzyxWWjNKLzvJ5KZUvmM+XuO0qHI+KaobNF51kKmWMxtJHPCtGKXLLOiMGQgkA8yr1NbHRgzbuR7lTGwSuBDealv7URbAVRqK4RG5lprWMkBV50UcrS481bZA95GVOhpXRtweYKmEW5copKRjmQtZk9/crbmPIO4qdJSvMwPRqs1bNp5dFrkSXZBMw8+TJtwtgtkPZtacdQFgmPBqOeORWzUb2bQB5lXTy/1E5WSvJ5clXsB5gKoM6cuSvxNGMhdDrwc12QXuPTbhWn05wX5WQexrjhHwYjOFXcLowMtRsdtLfhVIDZuecKTV0u8nCjR0r2O5lTW42T4PsYEfk5yrc7BnJKl+LkjO3krZp3OJG1RtCkW2bSAGuAVYhacnOVEbFL2pGDgFToIpDgbUljfgmyzueDyV5ji4eUrktOWpGzzq9FLPjQc+hSoqcPHJfYYclZSmpfJyFWRSUqIlNSO3LM0kQbBjPNRqMvNR2bh1WSkpHRuBB6rCeTYjOTstABmA8r6xkRqGkOyFKpqVsz8SFS/YsA7mLky6pNFseOzLUwBjbFGwBuOZCkQMjpn7WDkequW9joqfm3GfOqnxOJIPVedPUbj1cOJFDNzg9rMN5qmWAOka+R5JCkRU7gAQOarEDurhzWUZOzWWOiBIGNcXlmfgUKrhic5skeQSeizUzzBG5xaCCsZJM98ZMcQ3A5C3UmjllGyid3ZQhhhJ5LEuileHSdnjHcs7VTzyUTS+IBzfQoRqQ1gJZy71tBp9znyx2mFIEriJuWO4r7VxMihDoRlVVbH1Uz3sG0ZVdS9sVAGt5vC9HFJUjkmuTFzb+pCoG0xnI5q450kncqJWFo5967G1aKp8FVFFE9xzjKt1BY2dzD0Vhm+N+QSrdZ2hIf51jnz+i1RpGG4i1UUW15dgZ6LG+LRBpIcMq9dxKWjmR51jJ6uGmi3SO6LGOoWVuzojB0Y2/wBeaF7GMaXZUUTOna2QtwVGu9U25VsXZnABWSpYnbMYzhfG9T10lk2uR6uDDxZFucL6iISA7cDqrVmDxKInuDgpuoQ6noWd24qFaAS5pYCXFYabM5StSL5YG1ChYzaWgEEqVJTsp5QWxA5HUL5QNnmgETxh3nVD3S0+8SZdjkvexbW02jgywcWYm4FwZI9oxzU/TzO0pC4YccrG10zpWmBsZy5U2Wtfbp/FnHm5dmHPGDVIzlFtGzTQteBubgq23Ebdgwr0jXvY1/oUcsJcu7JO+TBFyZ8ktK6EO5LFNoGtfykAKytK3y3g5UaamkM+7uW7a2ExdM+zMceWVG8SZkk8yss5gIAwrEkYBwpUZEKaXYgQ/td/kqTVuM8HNpBVhkTn1PoysiQwxbDyKlQb7ky5MKyncJCNxIV2GDDuRwp9NHguJVkt9v8ANzV1BIjdwS6dgDRkKPVAdp0WQpo8tCsVcXMptcuxRSLNKQXJV7M8kp24Kuvp2uZzPNUknRN8mN7FpnBaeq3rTsMcFv3uxuIWsUVtPaB5PJZl8z4oQxp5LOGK2UytyRenET3nLgsVV0rXvJDgrb3y9p3qbBGXMyQuzEnHllb28EWCla33wVx0R7ipLKc7s4Kusjx1CtOnyHIiQwhreY5qqRpDcBSywdArbo1zTlQTIDIGh+XjKomjw/yBgLINa08sKzNtaVwTlRZSIscZDHAjOUpvao3Bwzkqpz3bwR7lUzOLjhoXBklfc0SKHybHZaFbiEkpceiv7AG7irLJgCdqwcW+xp2LE7eeFHe0A8zyUuSQZ5kKzV7BHuDgs445WSnVkGZzXna0kLkvHNn9rAGu3EH62rqUtRGw5LgFxnjJeIpXGnieCc/W1UzLaqZ6Ggg3lTOUluIyrCkOPkqOvLPqZRo+IiIVCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAvoK+IgPuV0bhDXUNPPLBUfunn+Fc4CntfIznFJs9S3072yszyY/UjtOpa21TDATQ27GR5OdnrVjQl1qbnMWS8ns7/j+xaHYqee6XSOnkduLjjJXYbZZoLHBHE1rA5wGTld+nnkyZf0POzRhhx7UZSGeR2Y5eZb0KjvZK6YvceXcrlV+13iRvON3eqXSEgEnkutuTODgojfKwPfGwud34VylqKqpZ2by6NueWVXHOIgdgyT3LO2qLxhje1pgBjqujBGzOboiVxabWO0O97eSxVtdIapsQyGP6rcGWlkkEo7vMqaOzxsljftHJdL01mXqny30wEHZgK4+B7ZYwOYaVsdLRReLksABCx08JaXuHcuhO1tZzyd8lqBgkLgOTlfoaaoYXGY5Hco0dPUZZK3llZOmp6yedkbOYKKUEUbZehha7GFK7HlyOFNoaGGmqQ2U+V5kuNODWAA7WlW9eETGnIxsrQGlrRucsXXxvbGSWlbNNCynZuaNxwsZKyonzlnkqHqoMsos1WSkjc3tA4grP2qBgpwS7LsclVWWN4tLqkZACxMdwMQEbSctCPIbSjZsjGzN907yVXGHGJzt+MFRrEJ7q8xtcVmqfTdTJC+MvcCCrxzxizF42yPSRQGRjg7J8yqLo2SSCXk3uXyvstTaWRyb3OJPMLN+wcdXRRzF53EZIVvVhLmyjxyRqsjQcvA5Z5KjZvY4tidn1LZJNL1k0zGxOLWBbFbrUyiY2CaEPcepws3rIR4NYYZyOd07C6JwLSDy5EKRDRtex7sEEDlyXRJrFTOkMskRjBxyAVVXYLe6RgZI5uWcxhc/wB/huNp6PJFcnLJaQMkLiepR8RhjLz07ltUmmao3kjy3U+7lyV2fTVRLeIYyHCmyM8l1Q1sdph6Tb5NNMjZIWuIduPpX0ROY4B8bsFdJr9MULJoxAQQ088BSLhaqWSONjWlpAxnAWC6hEv93mc/pIWuAyCPWstTRncGNcOf4q29mn4RTbt2449CiW61RG4eXI2MA96zza2DRm8E2zG0lLBG15kkO9vfhWZXyAdrLIXR9AMLOXeGOnrNjHxvb3471GdBDOQx+GM9a4M2o3GiwIhUkcjhvDDs65U6GqccMEXkt9CvSQRMp+yiqw0D8ZXqGWIxhsbWyY6nzrgnNnTixJdidT1Rng2MYchX6Vr+soVNqJdksjwO9TwQeQC54p2ejjr4LAe+N/IZCSVDW83tKkNbsO9wyqGEVbyzs8YW/aRpOKow1fI6p8hnkN78qPTwNp5QO0ystU0sckwhc7s8K3PbWNILXF3pW7kmjjceSmskZ2GNmT51jJYWywFsbgXHuWT7CeI7ThzFjq2B7pN8PteFtjlwc2aBCoaGpijlbUyMa1Y2tjZG0uLg8A9yn3GkqJ4XNM7gfOozLfIy3kAmR3nXoQbSOCcSAJsZIjO0+hW6prXAEHAWXohJHGWTQ93XCxleSJXNA5LpxOUpWznaoiyOgbHklXKSOOoIbC8N84UKenc8HmQo1nnFNc39vJho9K8/qOV7uDr00Y7rkWtYhlG4tz1C5lqNskjmyOk5E8gup8QpqKroGyQub2mO5c6daqmpdE0xufk9V87qeoTxOrPXhhje6Ji7ZG6apDNwYAFvNpiYKXMmXOHIYWNgoqaiq9lVAWu862WhjgMJ7EAjHJfMazUrL7kehp8bfcg3y2x1dpcHA7mjLVqtvm8QmaJB5XQLcK6okYx8AAyW4C1u4W90jGbjh/UlcmDVZIu0Xz4UkbJYbzBUUxDxtkBICh1TqubnG0kg9wUC1U0T4mdk7mx2XFZ633WnpKoBzA4EYX1Wh6jvjSPK1GGuWRXQEzMe4dGrFV1Lsr2y5AyclbHXysmiL4cNc5y028+OiqEZJLXHGV6fqSi7OeHu4N7op4pqMcwSrUjQDkFYuzMkp6URyElxUze+J26Q5avVWrh6cbOb0m2S6KNkjsO5FZB1G2IB0nuViaWoa525iyhqfGGNjetsOtjJUzHJBlDoPL5qNVQ7ThZGrhkEgwrNTTP2bl6XqmaMW2BzHbgvrYJXyZUuOJ5OFeFPMB5KnfZdyoiOgDR15qKYm9pzWWFJIDueeSjyxN7TkFbwRusu0rDsGFRVs5cwshTRZiGArc8W/wAlQp0UsxMUR3cgrpgOdxWQipgzJK+SAF2FlPNRa7KIJcObnuVyDbLM7d0KtOhzG5w7l9omuc4AHmVEcllWSH0kb87TjCRskigJJyR0U6poHMa1oOCrElO8uDGnOFSWeURwUwvOMvGMquTbjl3quJhkaYngAjovklM+mHaSc2qj1JWhTxgtdnuUcbee7opVHKyZ0hb7nCiTNO1x7srGWoslKiiQhvNQZnEnOFPAaW8zlUOZGWkuWE5l0iAZDt6Klrt3VX5zE1RmvYXclwznbNUXZAGxneeWFAbESXlnuSpNRKJG7QOSjdv2JO44aGlx+JFl2ouuSgxnvUC5y4i58mLVdT8S7ZaamWEBznt/J+1cr1RxJuNzqZW09RJEx45dFE89Q3Wd+HRZJvtwbbr7WcNtiMFC8Ok9BXGLxcqivqnzzncXHPqSvqpppd8zy5/pUMx555XnZNSpdz6HBpvRiUE+Srar7lQVzHS3YREQgIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiA+jqrufJVrvVzuUF4yom22vko54poyWuY4HIXQKzWlLVVlC8hzoo2gS81zNffQt8eplDsc+XTxn3O1S61slRg52D/b0LJ2u+2auG2Ehx/29C4O1jI24cckq7R1EsD90DiPhXZj6hJPlHHPRR+T0fDRxM5g8tpd8Sw1019ZrR2lLL2kkjPwH/wCpcxs2ubpQxyRvJlDxhYKKamuNzkdWnsjI5dGTqPxEyh0+MuJPg7BS8WaMEgU8/Zn8f/UsxS8U9OgRmann9Pl/6lotFwbvtze2W11FJU0hx7Yybct8sng4ufSiW43aSB5HIsi3BY/1HKaZOmYkZil4n6UcMG4Njz3eV9ikt1rpepOyK6sJd3EO+xYQ+DjSEn+3s49Jiar1P4M9KW9p+yGoJ/iW/ap/qWbyZfcMFUmbxaLhZainANcz0dfsW02F1uae2ZPC4joS5cu/3NLJoRt1FUn0dkPtWY0x4NFrpJe0uV5q5I/MGH+si10/JWPToJ2mdJlMdRW9tA+F3qblYS4NfJUvkBfH+cs1p7RWn9LQGmtsD3H8Nxd9pVqupGPc5pLs+YBVlrpS7lZaSMexiYYaiT3G94/KV6rcKOn7WrfHFGOnMZVd0tt9qbQ+lsMsEEzh7qVwHzgrz3xG4U8WZqj9uubVtOfvRJHd+C1ZrVyfc2x6ODO3VF7tJoTF42ez/KP2LVzJbKs9lDI7tD6VwhnCbiE0BrbVNn8mT+qshDww4oUsjXR2iT0eRJ/VWkdbs8Ez0EX2dHqXQFLU0MHZyRA/jrebHTntnmQuLT6FwrhfYONkLYBUTUoou18sO27tvf8Aua9C2WnrKOhaKotMh6pLWxn9JmtFXkqnpKOYFtSwHPTKgviZRnsYRuB9yrtRJVy1pY5gEQ71IpY4pRu3Dc1Rj1LS7nK8CkyzC6oBG9m093JTmRbmguPlI+cHkQOSpdJlpx1V1quTWGOMS85oY3LzlRKul7XEsb+ncqmtMjdrnYVyFgZlmcqj1QnCyJGXu8nbzHevsIe2TLhlTo2Njy4818hcyQkAYUrUlYYSNUxMdhzCQV9bTh7AMgn0ql+WPILm/Gr8DYuzLnyMye7Kh6hUHjZDLZoX4ErQFFmDI5u0nkJafMQpdypYgwOD+ZWPqo2NpwHwvf8Amqr1HBjPEyirZT1MgfC87m9crG3NlW45jDA3GB5Kv0uIXF20gHzqY575Ym7ezLT53KrzGPpNoxFDRVElM9kz2Bx8wWYttKynga3tDkdcK3M10DmhrWHPmcq54pW7ZGnAPdhUlmRbHFxfJnbcCxjiOhUiniL8nODlRrUcwjJWUhjD/KHILCWdJHp4k2WWtcZNp5gK3IexcSzkVNdtjyMKJMGPPVR67bs1lBstbYag5lOHdxViVsjMhnlAKQYGBu8norUlQ0t2sHNaxzujCWIjGV+D23kjzqx2L5HbjzjUvsu0aO35sSQYw2M4jC6IamkZSwWY+4UUctDIYnuBWKpWTQUZZuJ5rMVfaRh23G09yiQxswd7hz7lt96d9zhnhV0QoZZZIpQ5mcLG3HyKQy9n5SzzJIYpJGMaCSOiw2o4XSW972DGO7K68es9lpnLn0+3k1yrdKymEjnYBWKroWyNEjAXOxzwso8Olomse7OCq6dsURIMZOG8l5uqlPLymW0qjKdM0y4xyFwfMHNjB71kLTWMA7OIZYPfYWcvxoqigDXQbZM9FYt9PSw0eWxtBJ58l8n1WGTGruz24OCe1GLvEFK1+Z5y5zhyyp1h7KOPDfK5YGVArWw1U4Eoxt6c1l7a6BoAjZyA7l43qylA78cldIx9yjndVgtjGM+ZWrnRMdRSP3YfjuK2GWAuIcB5J6rD3sU20xMdzI581zYsrk9ppljXJiKVjKK0mFrDvm5hyqtlEztDJUO5ArNPbTnT+8tHaRNAB+JRJGtbRCQj3uT8S9PRa56alE4tTiWVGOr6qmdVPigk24HJYZ/jj3Nb7vyuRV+RlNUVYY3LXnmVlIKKOjpZKmSTLGjK+h/qGTNVnmLEsbJcHaRiOSSP8VWKysHYlh6lx+dc7ruJsct8jt8Uf7thbzPEZoWVA6OaDj4F6e+yzwuEXZsNulhEhoo2YkePJV23fte6mC4v2uafJWqx6utdqvVFa+y7S41r27PhO351nr7JNUVbKUxvjm2jyndyyhqo6f3Pkznp5OCT8mx1ZHjO7fyJCq9pDy10nVoWg0+paak1FUWUntaiP7AfrVjiVrOXTtmpqgU2/t3c3Z9yMZX0Mda6s4fuc5NI3OWQRy4CnxHk07fernmmr625W1tzD2u5EnDge8ju9SyUOrKB1tfVPnYyJjtrjvBwcZwk9a2uCJab9TbJKoMEgcAD3DKivqdpiLqdoHnyuF8YNZz+1us8hx59o9HrXNafXWpcgGtd+H7ln2Kn9Y9OO1o7cPR55Fus9lxVbJJBF7hoarT6yNsXtXlkOXPOHOo6q86Xjkmpv2wzlnz9FlNa1V1Zp+ofapexc1pJGwO7vSEXUn3ZxvQuM9rZuTHF8Ze0jPrUFzJ+0LnHkvK83E7V9LVT05rXeRIW82M7j+SvQ3DyK5QacgqbjO2d8oyHDHnPoCxzaxs6M3TXgjubNwt9F2u+OST3bfJVya3eKGP75+mvmmps3jtJP9ua0biNqDWDuIZsNmpJhSvZ9/7P2seRnrtIWMde48Iri02+C5OivmJkJqXEMAw3mqaclznNbu3jm1cN1ZaOIcPZXetrYPFYJGs5Eev8FdqtkxNgpvau0lkpYubPK96FP39qO5kZdBsgpWVwl8dWC54cXHqqqtzuznic/cHDkFzbSzrjS6/vFvmlL2F4ezn0wxv2rpkDWsphUSjJ3Y296ouoSXgyy6dY5uNkKg7RrHuDCG4VD5GOgdvdhZSeaI07hCABhYyCmbNC8vHLKpk6jbMfTI9FCXuLg/IHRHyk7mFqubfFWHb0UeN7XPOeql6rchtIdSwl2c8lYJ2nkplW4AYUMgDmVg8/JdRKHOIJAKhXd+2gqHHugf8AMpVRkAOAwFGqmCelkjcfdMLfjCvLLaLw4PJ+qZnOv1WXdd7vpFYOTk9bbxJoBRaxq4B03n6RWq1QxIuRzt0fY45XFfsWsr7uPnVKKpofcr4eqIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAK5vICoaMlSGwZblLohsoDsqoMyqWjBV1qspmsYWVtY+QbQ1o/GwszpvR2oL7V9hbKCafPe1q2PhLqOgs19HshZxXRY5hoOfdDnyXrfSdTR1NDDc7VSvo2SgHa9hDugPeokzLLkjDuecLd4Ouu5qftalsdL6HsKv/AO5p1pLzFXS/5ty9Y+yjMSRTH36v9v7TspyqW5eGv3OB6uKOf8GeGc2j7Bm53KSWaT9wY87Wde4hb5VU0viMfZGTs/wFamuvYTtZGztMj3R7lBuVdXw7KiB3a5PuFfbPyzn1GsclURSSNlmdE9hGwLP0VEZKUuidgdOq12kEks8sr4yzLc96ylvne63mKFzt27zpGM0+5y4tVZn6CJkLMPdkqU/dJlkY5YWAt/aNfiZx655lZB12pwzsoiO0HVae++51/eo0WpYdri1x5qCaKJr3VEjcnzq7U1FSSZCwEehY+6VksdDuYCclQ3JI5suZWTI6ZrS2cMJPcswxn7W8Ymkxy5BazQXmdtM3c0Y71l5bvSytibt596rGcmi0dSg2ojqXF0cjg5qydLDUSR85ScjosdM+kZETC1o86l26o2wmQyAMx51XJH1DoxTndtkymidC7e55wD0V6pa6cEwtPJQG1cBaZTJlrevNUVF4j7M+LvAHnzzUwhtLvNtXcSdtECwvGXdVFpqaWCczgkglYrx6Z9aXEk56BTo7lMIyJQGtChuji9azLwBs8hAIz3q9PRPjGWHKwVDUiGVsocSJDyWbp69xqmCYhsfpUp2dGOSZRG9kcft7CH+dU1Dd0e6J2Flr9NbPFN7HDcfMsAaunjp90jnAdyhpmmTakfIqh8QcJHcl8pnSuje6Jx5rF1Mznh0g3bO5SrXcGxxAh+CO5UbkckcvJKgcxozUsy9TITSPIHYnd51jqqpbI8PIId3Kpt0kpy3fG3cQcKUma71Zl6cUk7iyVvueix9ylmieGtj3MBOAotPdQajMrNoJ6hSa2Vk7m7JQAVKsnJJUY8xGrIlkHYsHpUmmpre6jLt+Hg9crG1tRK6o8XAG1vmUKufIKHax4YMrThI5JypF+6RS0bHTxSdoD05qdapH1FIx1Q0xnHIkrVo56kRbZSXtHcFVUXKqliYGNMbGjHNZRUps5oZOTodha0FwkBII5c1loiI2EbhjPnWi6cuj2NayQyEnvws/25e0iMuJ82FDjR62mzmeEsczCwAZ86jvtkkj90cu0LG0dRMQWlu0qs19Wybs9+B6lVI6ZTsylPbxE1zJZA7coFbSshnDGd5VbpnMZvdISfWsfc6mYysl3cs/WtUomUpcWydV0hbTMaHdTlXrjbJqeljLHA7lBdNI+mjke/8A2wp9VWl9G3EmS3oi7mkJQ22zAX6B1NHFiU7nDmotppTJSzPdMTjoPjV+rrJJKs+MNa4NGMKxDXiOnlYxrWkcx8qvCSuzzXKLdly30pkfLK5pDm8gtWvJq/HpWb/as8ws5a7pWzyyktAjb1WCucxmuLnA+1uPNbPM4KkcuZxlExdTRzx0onZkDPTKh1VY4PHIh2POtmmk2UTo34I9S1upYx8z3cunLkqvUS235OVQ2cIiVzi6Jsjvd45c1TSNqRSmSXPXlzVypbI6BgDckHzKTVVJNuZGI9rx6F8r1XW71t8o9XRYfJin2+Sd5eOXnV+nY6mLA12DnqsjQyftbacb1TBGJZiHt5BeBPK1j2nq4otyJzqarkptwn90OSxVTa52xlz4muf+EVlZe3LAYnHyegUSulmqKNzJdzJB0wuWE/dZ15V7SzRWR9VSudLUta1p9wCoV/pX0kZ92Y2sLunmUyxulp6eTtGOa4nqSV8vMlRWwviMjMFhaOQ71tjyPcc205fatT2yq1DJSxydnUMeWfEVtbyJWy0xm9r2eX8S1vRPDyKgvVwul1G975nuh8o95BHQ+tbFebOZGSCkk7HtWkO5Z7vSvp31DHHJsXJx5dPGVOLPMt9ey3a4mfA7bG2q3MK9IWeqp3WakmfUDL4m9/oC8469sFVZ9UeJzPEskg3NIXbLDvNjt++I4EbfmC9TNqNmOP8Ak68mG1H9jWrvVNdxtsTYcnsZ2AHz+2tK7PfZa2S5k9Ni5pX2Sqj4uaYrG03tIfG+V3n9tafmXVdVuHj2Ry381w5tRGcOSmohcNiOTwPj/sy4YO1kMJM+O44Zj5FO4726qqdItq2sxHA7yx+LjCygtotvEumvNJSFzKqIx1BPc7LB8wW/ak01HqmgmtU1QIY524AA+Fe68tHHGdbDRdK2eK02ujpqaF/ixiJfn4/rUqmttrhE9OLfC6GdxftcwHBPf08y291olibDRuqdzIW7fcdVYjoIHzTAjmyM7VaORJclNRJb+fJql705Z/Yqrd7E0mWR5B7ILzJZ4YZNT0kMzPa3VLRj84L2ZDQ09xqjb5CWMnZgkepcL4v8L4tB6osdVST+MxTzxl/Lbtdv9Z8ywly7Z2aPPti4xZ2Cz2unoLbRtoYsNdTsJ/RCk09D2tIaeX928nZ8iytnbKKS2yPYNgpI/oBfH9q+YhkWXebK0fMaPPyT/F3HmLjzoqbTeoo5YfvVc4v/AEiSvSmnoqWPSluoOyPasaPnysBxE0KNVU9K972+MxHO09O/vz6VtlsqWRU5dPCRta1oAyegx3Kk26ovrNRHMkkSrRSSNvMfZRsxuy4bVPqZqcXKrbKxnJrcZClWT9tT0tRTxgPJ8sblG1JHTNuEzQwCZwb75Z7tsTlrbj/yYniBaZrtot9NQsG8zBxA/JWYsFE6hs9EyQjtGQMB9e0BSDVPoKDlA3a/uJWPdcJJISSCHDoAjy0Xz5Izxxga3b9N1EOrK68TPAbI4Fo8/k4W1OpZD2D3M9rPPI9Sv1LjPaossDSQMlfaKola6KnIDwG9Ffdwkc86b3fBHqbbSOY6WCXl1WMdIIYJI3TbsnosnU1LomyNEQA82VgTURSPc2eMj0hVi/cY5XZeikbVktbGeXUquohoxA8ADtMK5Q1RiG2CIbO8lWbnTxlgq4nYOeYykWrKUQa6FjYGubjIUSkjbUv3SuGGhfJZ35xI12MI2WAUuG8nEq9KuGKLNYxzjsYPJBUQNJmaz0rLVLNsLXMGeXNYuORjalpcx2QVqpR21ZeC55PP3hBUbqLXUUxHkPha79dxXMKg5lJXdPCepA+6WuvA9rfA1v01wqox2hwsmqkz6zB+VH9i2iIhsEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQH0dVNqO1woKmwxSVbtkbSXdAAM5VZEpWXbbR1NwqGU9LC+WV7g1rWjJJK36XhFreKzeyXsRL2eM42O+xdY8GvRFXQ2ia63ygEXaR/tYuxn3h+1djZJMS2ItLoR3edXjE5s2pUTgvg6cNL3Bfpb1fbSYqIQYAlZ77cwr09anRRDZ2UccAHkgBY+leY5WvMfZwj9z86nuqads210GGSdBnoofJ5eXUKfYsVVspHSveZwcHopLYaeMbI3gHasfVPjonYIL9x71jqyskZUiaMEt6YWkVSOOc9pkq6ONrI9/UnqqmVdLTyBuQ8juWKutY+Qw7vJHVQLiS2pifGT5So5Uzmecy11vNQ+WSKCENy3lhqu2SWsprbJO5o3d3JY+qErZGyh46Y6BKutrG0oijkGO/kqxcrKRyKiSy61UkvthDdylQupmyPeZx2hZyCxFGHSgPkdzBUyOKI1jXNkzgc1rbTJUmyR7I1oY6NjC7KsSTTyubDKdnnC+vqiK0NbyHmVmprpTWEGmBb03K0pWi85E+SnaKcdmcqPSskllLc9FIoXNdG/L+eOix9M6aKWSVpyMqr4Rk2y9TPqXVE24jDe7KuSXR0FGR2ZPqUemjnNLLK1vlu7lGbUzujbCacFw6hVcueC6yZKTsyltvEZg2PhID+uV8laZZvaDkdcAq3H2TqQiVjY3BfadrKZvbQy7j+Cpi3JF3O3TZdo5Xw1rRO3yT3q/dHF8j44idrgoO+oramN72bAO5XpI6mSr2xKGiydEyCCamp4XGQHHnSeqlkwS4kDzKxTunqpXU9RlgjVVXKKfdTwNycdUSossjR9NXOdrnuyzzFZCrq21FAI2hpIHcsPFTvbQhz5dzieirpZXU7gx0eQ5Vtl3mbLkFwfsNM+MkepLfPtncX07tvnwr7jF7pjmh3eotxudVDGIoY2uz34TlFVOjJvmM8LXvw0BRq6phJYxkmXgdFhzcKyWFsQhx6Upad5qWyPBz3puYWWzKunHZActytO8Y7Rjw7HmRwixzdz8yolqy0siDc+ZTbLKTLtI/wBte+QjcfOVZnkiLzE/Gc56qLskknO4vaAfMpJhjleAQ5oHV2FDaKylZXTTRwc3MDgot4kp5WMcXBjD3BXpZYYWhkYMvrCx1bFJWsbG54hHdyVoOjGVIzkNbTt2Gmla/AytjsM0NR7e54Hd1Wh26GWNrnPcxmRt6KZQXCO1TCmdUb9/NRPk1xZtrN8jkifUOexwABx1UC8vENU07uWFgKa7F0j4RkNJzuwqdQ1rHU7JjN5WMYVYRo6MmqtcGfqalr6duHZIHNQ7pIXUrDv7/rWt0NbM47d5IIUm7Vj46Jjj51O320U+8b1RsE8x8RjYHe9+pVSF7qESNJ8nqtfnuBEMIzyLPqWQbdYYrU+I+6cFfjbRZ6mCjtLFJM15fIX7j6VTG6jnLxJNtd3DKxcVSwU8jxyLVasZFQ6SWVhwM/Wqcdkc3rKrNksEkbY6iINBbg81gri6Fkh2Y2g8/jU20T9m6TaORBWFvM8Yn7PZgOPP41Zu42Q3GWKydWTUraIuLuqxsgomsEjnDmrVfUiWDsWQHHnyomW9g2IxZcPSuXUZtmPd8GcfdKjK0slK+LLAHOHTkodbtcTuABUeN7oY+1EZGD0yr1ZK6opxUdhjl518ZqFLLNzXk9/T1GJbpOzc4tJAUmjnhidIzbu9K1QVMhuIYwloJ5lbE7sKaNjQ/e945lYencqZ148iRmqN8ckfdjKx12hmdXNEZxGrMDpIn7GtIz3qfI2oLAWkE+dedkW1s7l7kXXMj8TEBGCRzK1uogfFUEDpnqsrBVHe+Kfu6FW7nJEKcPYAeavp/qMM0dsCOKabaHAZb1ysfXSBwJcNpHUrJ0VcZqcwe5x3rCXqcU7XRgb93evRi+Thh2OR8VdMVtz1fbKy3RGWPY3tP03Lotus8kUFHHL7XsY35lP0/ICeY5/kLOGn7ST2xb6nWSnBY5HZBXFMxVfNTOdG18xM8XNuB7lfQx1xnbUSvc8M5HPeqqmKAQkiICUH3SjW6unNyYGsbsHJzR75dnTV6+XYcepltlZt0VJS00bzLlzxzacqu3UNRL2dbFO4yxnk3KimuMrGtO0OHXIWctk7tjjGWgkeZfXVZ4Sye4g1hqRUhskZ3nrzUCaIMnc5oIc8bVNZNM64yeMzAu7uS+EU0lyja6qaADk8lrs8G+R747yNp2mf7MAycgzuWleFZDKbxpnsgTH4zDn9MreLlO+jrva+UTv3RVahsMOqbNBTyVvlQ1TKhkvZ5xtz5OM+lYNM1w5Y47sqtoIt9C1zTgUsf0ApFLTVLpN5j8jzq9RmKKKKOQ8oI2xZ/C2jGVKfeqVkmxsRDVeqOKUubPhoo875FHqDQxe1bQSVkJK2llhMcZy9wWvT0U3amaVxDc8lnkqiZtbbRNlqnQQ7aN4Y4cwfMrF2gqJKOO4TSb395CgVEGw85CWv5epSrk2tit0VMxpdEOYKwUmyiyylGkTpB7IWuKWMPG145fAlDSyubJtG7BXyidOaFhh8hhbnor1gqHM39pKMuOefwqaRZ1vRkfFi60xtlDmkBY4l1PU7gM4C2K5XOjjs7I5G7n+cesrTnVj5655Y1xYB9a2bTaLZtsbRcrKkzQvkLSMqzbYopstPUjqVJgqI57fGx8W1x5Er7SspoQ49uMjlhStu45XZANHNiTbOA0Z6K3NCWW1ofUjr51l6KngiY59VN5DjkDKx1wqrQ9z6VsTnFvMEFQqRZqkYGqMj2ODSHAKTZ6CnlpjNJkYKpuBggjIiyC5SrBKG2iYSEPKtGk7omHJRVtYG4jduWMklbG4tkYAfUrtQ92HTNfsA7lRUtDmMmPlZCyyd7ou/0OaeE4G1Wk7ZUN6wytafgY77V5um92vT/GWgdU6DqpiOUJc8fAz/AFrzDN7taRlcEfTaWe7Gi2iIh0hERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEVQGVcbHlCUrLK7d4Omk7lUXMXue0ie3DrmM+kLjQhB9y3Pwr0n4OtG86bl7G7Sjs8e1DP4/pUx7mGfJ6cbO8U9E0iNw8mnwOziHvVUZXwyiNseSljEtPRxzOfmQgZ3K+Hb5C8EZVo/J8/ny7yzPUymLDG5eDzGFD9kqqa6RNlZta3zqVI90YfLloe7qsPVhz5d5JBB5EI15OJ5PBlbvXeMXIQuZlo71BkrWMlMOzLQrMEr2TjtPKJ718qJNtRhsed3UpbMnOyVVuhq2Rtj6hUVcUbYmvbzcFZMZjlaYzjcrVcyRhzvySkmyO5lXe2tBPIAKhr2hpyA4KkvEkOwHaoLo54SS07gStNvBeLpGXjmpgQ9kfdhRI5w2u9wQHL5QNlMTtzcDrlIIw+ftJHjDSs1yyVLkyT6an7UThwz3q699LOdoIJaFj6g43FrvJVqkbD4w3a8gu6qWS5ck2lEURkZkc18ZI3Jha3B6q1S0naVcrt55dF9LHeOM2vGeiWXdNFudtaydobJtYVKEjIHZdjJHMqxc3SxVTIydzfQqJojK3JzhVavsZrgvydnUDOQo0Ie2pOT7Wq6OHyXNORhWYRK+Z0TXglEiVKjKPnYQ0RkAqD4xXx1veWlR2iXxhrNrsrN08Urtu7AHpUss3vLLahzt75CMgKG6oxIOfVXK+JkEx3ZeHHuVBpRLUsLCGtA70slIl+L1UkW+N4GO5UUrZ5D7Y/Bapcj59gbE9juWOSoMFR2RxCS4+ZVa5OiMeD66N0Mbnu5555UahkjmlcHElSLgT4uxhyOWCqLbDE0jbyJ6qj7mUlbPtSWbiyPkQlOXdp2LgQSM5VqqpnG4O2O8odynRQTbA6Vzdx5e5RfsXUe5ZijhZI4Pdl3ccKmgj/bUjpeYb7lXK+iZ5O2bmeqjSwSxNzFMCfUpv9CkuKPklbUGvdHFCMH8VXaivqIqfspKfmfxVEtrXGUySE7h3rKdpG/BkaXelEkVUmzHyVTmUm5lL5f5KjAvqYdz6fD/UspUSQPjMYOHdwUSBphmBncQxXSZLSINZO6SVuIdrM+VhKyipMNm3kOPuQVJqI2yTEQZLOpUOrbJUVDHCMtEfRTXyZskRz9nEYdoD8dViKhtTUyCMOcWg8llJ4HumbMRyxgpSdrT1AAY3syc5ISvgzaLNM91LVRslwAq7zWxy0/ZNcORCkXuJm1lSyPefQsPdIeypBV7DnI5ZVqJToyMLO1jYSTkNCgy9t472WXbSVepa0OtzJGgteQFKpIGPpXVcu7tB0VHGyC3FFtjmDjtCooaWqbE4wSgtJVMzxLTOL34yqbNLI15jaXFgVNvJVkk1EtPM2Nzc56q9LRw1GJ38lFq3OdUZCvAvdEGk4UqMqLb6PszqSnjIbFuPnWBr6mHtY3NBaM81kyHEkHmFhK94bJh7NsYPUrm1WPfjpGq4dkurrY9rGQP3O8ykQ3CIWxzKlmH55LCwthZO2pa7LQeim1NVTTQb+zAGV4mbFDEqZ6WFzaIEVTHE+VwZuJ6LPWtrJYGzzNaMDPNatVVMRqAyL3KzdLFJNCGlzgwjuXiZnTs9PDyZGC6udKI+ybsBxnKy1fXQQxRBo5uWtRUE23bGTtbzXynkdPMGyuOGHC8+UfUlwelDhFVdEJKtz38muVEuwRhgyQOgVNVWbKoRlhLR3qxNXnd96wPOtUvcjPLymViRxYWti2471Cqad03Mq8Z5nuc9rgWkdAq6RzzBlw7117qZwY0uS3p+KmjrHNkB5N64WWjG9+4O8lYtxbDIGMjJe8dcq7HG9jPKLhn0rHUcM6NPKxdi1jJAG5wCsDZTGK073Y55WVubXx0hfku3DzrA2OojNa7toXEZwvX6W9nJlq42bcIt0hBOOYWRinqKZoZEwnI6rDOqX53BhCnUldUvcN0Y248y+yb2ys+Yk6mXXY3maRw394VrxdlRUMkB2lRGyNdcZS7djPRV1zp2Nj7BwblbSmkqibyyVhiTro5jYmte8OGeaytgdE6NzWZYAOq1GSnm7Rokc4jv5rYbJc4KajdC+EuduwsZcuzOUrds+72STPiEgPl+f0q4KNs0pDvJaz3yw8j2uuEnYROaC7KzdO7tswPJBLeapJWczdyJk7aEUgFMCZwOZVDJQ6kHbeXgqxFSeKl4jkJDh1JUKoM1JTZZNuBdnGFScGX31wSatkE0LXNbhwPJZSjjkloJJJiHsa33OfQsFMXvo45GP8s9RhZTTM1K2OdlRI7cRzbn0KiTNYyrkk6fu1NXW/xKng7OQdSVapaWGGrIneASsVaOwb2hgL2EO5OUzxffIZTOS4dxULsX3cIlVfizXMYG7uXJfIaoRT9nBCwkNVUsWyhiqHt3cu5WIOyM+9gIcWq/gnK9zRAhc987X1DdgOchUeKB00ro5AW5z1V+4xl0gjdGc9SQVatMbdk5ax2G8jkqy7nPJEieA1VN2YkDsDzrFF1uo2gPhLpR1cpjJ4qN4dHG47jz5qJXS05cWGDO/mT5kXCIsgXGpp6hu9jFEdJLDD7WMByuVIa1hZG1VUwLtrZOiMJ0RoDI9pEneVLr49lIzszzCtVzSzJjHJWu3cYsP5qv0m8JGI1s013De7wOHNkDvqXkOcbZXNPc4hezKlrJ7BXUbhzmjcPkXkC9UhgudXEf3OR3zrSP0nv6CdwMcirbguaD071S8DecdFB3lKIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIqkJSCzukrLU6gukVBAWNJIySfSsEszpq7VlkrI6yhwJQcknzKCsnKntO6aH4N2pgfNfqtoaAMtHwepdf0ppTT9qhl9haUwdM/jdfSVpHCnUtPqexPbIGuqwBuB+D1rpUMVTEBjyPyVEGro8LV5pOLUjJ1k8Qt8EWx4kbjB86gtnmhHPHldyyNRUMdTRscBvwMLDSOIlw/qFouODyNzRVNUylzWjHPqFYq+0GCT8S+Tuw7djkr1DiR3lnPmypT8Gb+ShwkaWOxlXJJHjLzH0VyURwSNO/crcs0kpIjbyKvHghclqSZ0rWFgw7KuzRysewyjkVQXiBzGyNwcq5UvdUyNbuwAFV9yC5UOZtHveSoY94iOBvCsV0pmcIy3bg4V2KR9PHyG4KbosmTHzPNO2MANyFHhYIXvy7dyyo7zLLhzn7Rnoq4IXPlLi/yVVMlOigTyPnDc4aT0UsP7GQOEW4tUWWENqxh2Ar/aGN+xvPKhci7JIvQg/4v16qIaltTUdrESwjnhW3OImG4Zyrkhy8FsYaPQrVZLbRUZ6iSo3PA5K7QVEjpHgjkqZGhsW4KunicWb920Ilt7i7LktVGwOZnBIVi1tdFK6bdlq+PjZPMGuOAO9XYTDA9zWnfjuUhMt09bM+sdNs3NCyVfXPjohJt2rHQSCQ7doY0n3qmPgZUsfEx2Q1ueaho0U0iNRmSvjLxJkhXI3vjjd3uWPpBUU1W2McmO5clM/uOr3vduafOq0Qp2TaaSSOESOG05Usy1AYJBO0A92ViZqyUyhrW7oldqKyCGnEj8HHcofcvHLwVU8jpHyGV27ylWXOc7bDyKgCqbLIBG3aDzV6NoD8iVwPoKrVshSsqhFUypcXA9p5yFkqF1W5rzIwEgLFUte+OqbE9hIJ905Z2oMjNtRJI2ODHcOqtCP6mkJ0nZiY55JZ3N7B2QeuFXM+YtLAwtKVLmyyN8VfgZySO9Xpa+JkzYQA5+OeQoa57lJSuiHG+Sna5rh1UmCocIRuAwo9znidVxA4Azz5KZMyORoEeAMeZW4JTKDHDNKJwcAdVHvLw+l3RnopQgcxuxwAb6larHwR2x7towD+CpTYfJZspaKZxd7o9yokq3Mm7IMy7uUO2zRRXp73bxERyBWRuNRTiVjmAA56qf3M5OizUSVBbtkaGN7yvlXUAUW5vvVGulU6VzGg5bnmpk0kUtF2bWsHLCfsUbItDWsnZ2cjw0YWBqJqqofNCZsxB2BlZVsbY434jbkK0ymdJDkxhoPPkoIsrMbYbfDGC0v5d6nioEVI1j8YIUYQRvgaHggDlnKrmo6YU+6OUvIHTKm6Fkd7WvG1hyFItznUxcS0EEK1EwQUpJ6lUwsm7N0m7LVCcrIKpSTVCQ8mlVVFSHkCE9FQ6QyRg7egUeJpAJxjmknwDK0/isMZkkdg+Yla1qethqyI2jY0HqAp7YHSyFznEtHcoF2EDIiC0A93Jcmrl+FaNsPGTkwtOZ4XgOdmLuSullFKfMTyClUMMksRDwC3PJW56aGZpjMhDwei+Xzb27Z9LjlBx4IVH2XaNdIStvs9wg9ztG0DksFR0kRYY37Se4qSKElrezcQB1IXFmalA0xKmZmqr8P9qGAeqxMkwEocw5JPPCk0kAkeYyT06quhpBFIWuw7n3rixyUVZ3rsXGvpuzYZgC5Ta19M6iwyizy64USeh3V0IaMBTq0vD2wtka1reoWF3NFJLhmBd2FOz3BaXdxV2ofBFRCQFL3HiUEkEYWAr559ojDfIK9Bd0efiTtmSppmVFbFMHABoxzWxVEcAo2uc0E9VpFLbnyzDEr2Nxu6raKAwPoGbpnOA5HmqaiJ06aPBDvVVAKQtaw5xgclrFNVmknLhDuzz6LYNVRQtiY2AnJHnWpzRSukw0lelo5bIWymdbnRuVlrGVMDstBKyFNVtDuy2gclrel4HwtL3y7ge5ZSeYU0u/s85X2Onl6mNNHy+eFZGiQ+op4p5c+6KsB7pXxOwcZVccLamR020AYyrUjXPkiaw4AWmR2zRw24I2SZ5Nsw3DkspYPFZqkNx5W7nlYh1BJNI0ve4BvVX7M0Q1jmNccg9VPgxy8xtGQqSIbjU7I84PJXaYxPeZgS2UjmMqFNulrHcyMlfaKikkqHgPcAEMEuLLtTVGKUtLxhVQdrPCeyAf34X0UcbZniUB2FZoZjTzSmMkDHILPJRfsCagyMa7DXA9FefDHFufJJskcOixsUlQK1tTM44DwcFZS/VFPVyQVETmtw3Dh8CwdFi/pmWn8XeyTBa1/XCrk7KprpG0zyO5VW6mjobM+qlLSJJOXxKwHRsY+RvkucVLlSJcuxkLLDVTRyUD/bCBkHzLHRGphq5onN5s5D41IstydRVT5YiXeTglWYKuN0k9TK73R+tXu0aT7otvuTXPLXM8shQqeslZHOxrMZPcpLqNlQ6R7CBtHIqNSGKIvc47tvVE6ZgyimmkwWmPcB1KtyujLCWt3E9/mU2h2yB83JrPMoFY5rXO7MANU+CG7MbVP2kZX2KbeAB1ViqlxIdwzhIHB0gDeWVP8AamaKNEqV4cNisTx7CzBVbIHNcXOPVfJWsBy9yS+pI0grLDWgVbD1a7kQvOPHbTc1j1tPy9ql2kfoj7V6LlDoHNlHNjui5V4TTxJarPMWgyv7Xe7HM4LMZKse7oHwzhD2YIwVR3qpxOQfMqepyoPSPiIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgC+hfF9CMFS2HRdoF91BRW6U4jkeAfjWu5XQuBBoRrek8dPeNv6QRLglSo9H6TsVDpmlFstlKC8x+73Eebuz6Fu1L4z4l7bIsCz+7cj3/uFlqIvwclI8SZ8xrHvcmW+1eJc4VqeXdJkjmpTnR5J5KJM5rn8k3WeY3ZafMZZAwjAVxwc0YYjgMZA5qqGQtPlKSC43MdORJ1SkkwdzVZqpd7tqMOxvJWsgrry+SRrnDkrbHvZKHDoq3S7m4IXxz8twAi5Js+yybnjDcBTY3R9kCBnCgzvPZ4A5qq31G1ha8fGpoLk+1dU2U7A3GFaZVPHte3IVOQ6pPLkrkcbhUcxyUOIorYe0nBc7mpETWte5zzlQg3EpcFIgqImNcyb3R6KV7QJJmGYDCrkqc+1FvLzqwyMb92VcmkGNjW+V50TFl2la8ybXHyR51dq5A12Gu6BQRI7G1xwV8c1zZm+VnKMUVeMullAxnCkRDfKeRBVmmextQctzhZEPgAMrRtKhIdiLCJGSdnI3HPKuiUwmQsdzcFG8aL6oue4EYVLwXODgeSnwSGPqHMJ7yrlDl7ZG1IwkLhnAcFKMbHtOXjJRLgLgh26r3g07htA6K/JCyWQNdzarTIo2SlziOXmV2YlzWiHqlWXuirxeCOYbXDPRSKejldPvBw1qgGCQHeSdymR1crYHMOQlDcVXsSVMMcEYDXRnJKjSmpqIGU8knkt7sr5EZptxkdhWX+QXbCS5Q0mQX6SlniqmkPBYAr0EZkq3ylpO3vUKiq3QtInyMnkpJugpGkbMh3QqUkWTLk9L2+958lwPLKprGTtp2sikAeF8pa11T5Tjhucq3c5GlwMLsjvwolFeGHIuU/jkkTop5PJx1UmmYJaR8BkHoUKJz5abaCR6VdqY20kLS12TjJVVF/JXcXJo54pTGWtAPeo3sa+oeXmUAI+tfNy7JxaBzK+08kjh2TGnCv3J3UGQtjYdzgSOQVqYSRgDbyKvTxtY0Qnm8nKvVkMsjWDGBhWohckCGYxbt0RO4q7dKptPRtMYwSOiuVDNkWS5uWqHPiqhaSOhWdlO4gncaVokbyKrGwRmSNucKjxJ8gw6UNaByVEENQyN8bXbmedSS2VlpliLt3PzK/FVtjpuyd1UIwTRNyMr5TxOeSXdVRRp2RZfgqWOeY/cgpVAAhrCCqWUnaS4c7aqqyk7FuGShzvWrXbokQSBrHBa5fZvLGR0KzsMcmCXnC1/UD2h5YCC7K4NfPbCjfArmi9bnOZRGR5w0jkoRkjLHShp3BxV6z3KGShbSTx4dnAKnPoWCN2ACCcrzJRtH0OCFxNXLqs1G/tBt8wK2C01UwpnbxnHmKjU3iIe7fEOS+xndIWslDGO6BeXqK3Ua4JbrMrRSua8vAJyrsNS6SuawjHNW4omQMY81ec8sZV+K3MM/b9u49/ul5E4rmj0IO6MneJYYqHe94w0dy1aavgqdoie5p9IU2t2uilBdnHcsSyWiErIzEA8FRhht5NFG/b4JEznCJrXytIacq7T1ENXC5oa0gd6s3B1JK/a1mOXPmodAIqdzuoYu6WN7NyOJbY5NpOfOylo5Whpc5/LKkUBj9izCDzccrFy1Ja58RaC13uSp9LT7WNL3FpcpzR2q2b4Yoi3OGQsYMHAHIrFh3Zyt3N5LYa+kmMQeZPICxRDBlrm5V8GXeqMMi2zKbVUNil7MkBgIKy88kc7mNOMHosDdH01NSh2MOyFNsswrY4zggMC+r6VnbxtM8TWaep7jPUrMZaSMYUarlEdTEGAO6BGy/tktB8lWZ2bauLafMV6/pqS3nNPnDH9yTV1MjXbGjuUaxSObXP3HkXc1LradzR2gcDyCt0dM2CQvc7ynlV2+DLJComSmJinMmOXUKqlmLJ+06EjCs1z3eQO7Crippql0ssXSMj5kcaOaKtEmtLsdoHdRzWNgkMD3d5cOSn7u1eYzgkN6KJRdnUXAxPYQ5oKxmrLpWXpauKSnjZs59XKkUzJoSxsgb3hU0zGPkqYmxkuY0qxPkQbG53LnmGqJlkrpJGPt9WN0LDlpVc0h8bDXNIiCrtUVM21NdI4NmByVXA6Ksme0OB29FKipIrdOjIWeSmlzD2O0EciVEqzTxyGNsZec88Kba5wyE7om+TyBQQOa59QwNO5bPHTLdkRK6409NE/wAXiyHjmsW2qidAfI5uPMKuscWudHsAIUGUnycDHNTKFtFW7RM7VrWdj0B7lAqCYmOa8Yz0UmVjhNE543epWr5G+TYRyGOiQx7qRCZhqwZaCqqAEgOHcrk7QKQhx5qLRve0kA8lpKFKjaP0mWzI+Fz9h2jvUejidVyuzGS0KWyZ5tD2csqDQ1ktOxzWDLlSSqSZbGqRcqYiS6EDAauN+EkJPY6255gdp87F2RtQDufL7py5lx3i7XTEfLPZ7vlLVVy4PX0ctsjzs9vkgq3jqpLh7WFYHepPacaKEVRVKENBERCAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCqXwKoKGWR8wspZqqahrqasgO2WIgt+MLGq9TnsZ89VaJm+VR6p4b6xi1BaKZ8tQBVxANkB+BdHZKNu3Lf0l5d4PWmC9Plb7Ky0dVnyI45NufkK73a/2hB4rLVdpIq3TPB10Kr9TNv3tdkOyFRueXZBVqnlPZ7XHJVTHYKqmeQSmFxGV9cD51bY89FW0jvU3RU+OaSM96M3e+Vbfc4X3bk803BcFUYGeapAzJ6F9HJfMlaJlQ9p3jHRXHdngDvVG7lhU9D5yrArlYxjcs90rcb5CfLVTnKjLi7CWSkXYcl/NVOpGul3SHB7l9jDWgnPNUSSF/fzChsgqaC0lvcrxfFHBkjL1YjcS056q42SMx7HDylVMURoY3VE5fKdoHmV/sd1QDG7IHnVRiLRuHRUbuZDTzUsmy5CWxTHeMg+ZXKqWN/tcfJRml7eWMn0ql0TnkvJxhSmRVFQoWtZvEhJyrgc5o2gclSypbnsyDlN+DnuU+CWy4yBpa5xcQcK0yN7ngB5X10vUDvX2l5PBKeCD65pZLtcSR51Lppo4xnqVRKWSHswMO86pbF2XuhnKgsmX66Z0jmGEYGOas1UjmtjDRu3dcL5CDteCevRKFwiEjZvKPdlGA+J2fdHBUWVnYkP3knKmOky0R++VJw0FsrQT3KKQKXxxVZaQ1w5KmenLQGOO4BXfG52x4ihCt0plmEhkOMdVakCqhijlhewu246KqGKKJrgSXHPevsZZOzEDNr28yrkMbpGukGCQeYTj4BandVRtzFGNnVfI2OqpWySOO3HRK6tqi0xRw+hWoTPTva54wD1Cc/BaiWJYaeHsznmpFLLTNYXse341EqGtqNpA9ajmOnEvYsa7PelAkz1DHVTZxg7e5XJ7hLPjazACtGnpo4w0Nd2hX1rGtblLIIc8cj5SA4kFXZC6GiMWzB86uOL2yNMYz51drnxyW5/aHa9VaKsgtj2wAySElyqpqh0NLIObgFTT4bS8zu5clchYDSOPeVJDZZjuDux8puQlK4ye2N5DKtRxB8R8ynUkcTaUAHBKImiO5+6bk5U1VP2e2cSEk9yuR0u2eSRx8lJiHGMe9WfaQI0ss5gcSAORWiX6oqRPu2888lutZvaD1xhaRquobHNA5p9/wA1y65bsbO7Qq88Yl6knmNLHmEh+7rhbFFM6SDfhwDRzWLtk0U0DTvAPcFln3KjpbZJRzOAlk5tXmR5mkfU+n6WKUjA0kjyycuZ06c/Wr1smEju0e0Yb6VGjnkjgmLG7g70KDRyyQAhzvdHouPVYLkcGjlaZszKmCRji4kbeeF8p9SRiQxCN3PkOSgU7RUw9mxwD3clVDazbn9pUO3FvPqvJ9FRuz1IeCuquT45XPfHgOPRfKZrKys7ct2tAWIutdHLXxxtjdt86zlF7bG2GIbS4dVE4bZo6rrE/kxtzcW1bg0nZ61BrKmaMBjHHYVk7tRdjUxRucSXHmVDrqB7pMRcwB3rvjJJJM8PHGTm2Y/2RdNWwR9o4YK3oTNdDTgHnyyufEshrWCYBr2kLfqZtN4hFOZgCACQuXX8rg79O2mfbnNMI37c7B0WEZV9juqJx7WO5ZK41Ze3ZHINrlgKuGZ8vYukGw9U0kbiMiuRYr62OrlP4AIPRS6C7R0wZExpDXd+Fiq3sRNsidjmAq7jM1tLFHGBubjJXuaXK8TcTkzYt8ZM3GheJHb9xO5XZGjxyIyOODhQLLVwxUDDIfLAV98k762GVnlRgL6zDzjSPOlh/Bh+5OqSO2a0vwCPOrbzslxv3YPJR6hrp4RJJ5JBwPjV1kANXGxrs9FDVMx1UagTJJe027zyCzFBVnxKtZSsyTjHxLGTUu0YPerkVTNQQEwsB3DmqP6qPK8ESGpbHV73BwkGQQUFX2VSahjfKKuVUUU9MalszRMTzCPpmwwtc54JIVHE2ifIa/spJJgMGTqrXaSyZ7MFxdnCtytY4cselZK11lPTSNBAOGrlmiaKLDtM2yoBJHUKTUGKComdTnGeix1un/t5NKPvRGFkamB28SctpVTKXDKqRlSba+R7yADy5qmmlq6fcHSlzT0CvyNkmtb4YQctPNKdkkNDvkbzae9dCbIvgpqIZTSiSZp7TzrBzF7X7TknuWxV16hNhka9g7ZpWPxGKGCse0eWF0VujZpVogNqJYi3fzz0Xy4Syula48gFTUOa+Uevkvt0dtwPfELLGq5Kpc0Y2plbh25yhdvkhsS+1bsAg+dQy/s3ggroqztx4rgZ+le9lPtIzlRaEOE8hc0YJ5L4yd3YgZ54VqmnIk8orDIuTBKjIwtjdO7tTjlyWu8QaCObS9y7UgHaNvxrOOcH5eDjC1HiVUTxaXr5txADQOvpWDjSPS0rucTzFIcDHpVod6rk5qgdCh9Cz4qV9PRfFKKMIiKSAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCqVKITZWHKoSK2QviLgrRndO6iqrLco62lbh7T516I0Hq2l1LH2raXspGDmd+7PX0eheWlvPDTVX7Ha8hwzFIOfL/WrKKl3OTV6b1Ycd0epYZQ+IP6c+iuCQla9Y7rRV9ngqY5Pd4+ZZuGQFYp0fLyjKMqZkWtwzcgIxlWRL5G1UdpywpuzOrJTJA1ffGOfRR2HIX34FKoiiSJNxyvpdlWWO5Y5KvcMK4oqMiNk5qhBgKbFF4nKN5K2HqoOVN1EUXMcka3mqNxVO52VKdgvSO29FYbJmRXxhw5q01rRLyV1FIiyUyTLMOOFRM8PIwOiuUUTamctJUaf2uZzCeQKkF6Ehg3vdlUzSNfkx8iVRHG+UHaOQVQh2kEc1LAjhcX4Lgrz6YtbneCEjDs5IR8hadvnVeSLPlPCHOPNVu2MOAQVa7R0YLcdV8ZhpyTklOSS5IQ9oa3k/zqXJHiiDScv86iwR7xvecEdypmmePJZkqSVwVsDmxHvIVMBEzsv5YUqldG2EiTG4qM9u2QgcgVBNl9vi45mQZV1vYuHJ4JWP8AEnHkHK5FSuY8ODsq9ILklyMI5B3JWJWBww12Cr5OGYJ5qFIH78DoqvgEmBj8DDvJPVVxhsExa13knmrcTu7zq4QNmC3nnqq7mi64KGSPkqQGNUueWJ8ZY5vlNVmdnZxB0ThuwoTO1kjce/vV7YfJIETmAP3clepHRxT9oSCqHP7Sh2NHNR4NrIiwnLkaI7F68zCSdroea+NcRFmTkrDYZC/cDlXi3PKQ/AqN0VZY5yTDs3YACXEf2tcXOyQVTO4h3tbCAFYmf2lA/dy5q0VZFilk3QNDR3K8yR8VMWbDzUenzHTt2qUyf2nDsZVow9wfJG3kQbHHqqXSPj2huVflkhJBLVc3wOYGhnMoySx7c4OJdycFcbIxtO1jj0X2VjmD0KP2kZGwt5rnyr3WLLlfJTxW98jnZGM5XJNUTeOTvMflMacj5V0DU9XDDZpozkZby+Vc22ukpj2R8p3JcGtyyhW49jpGCM5bkZ3SNIZ4u2e/a1vPCzV2FJV1rey5uY3mVZ07CKSwvdKzLiOvxrDRVbmVUr2Z8y8fDm3z4Po9anSRlYpsh1J2ezPvlhg14uD4y7IB6qdWVL+0Y/bjIWFc6V073B+Oa6c192eXgxLHkdGbtZmZcRs5tzzW0Xd4fAH9nz2gLWdO082O2JzhZy6XN8VOxgiaV4mpV3R6WN8kA07XsJ7Mkk8hhZ5tO2Onic2PY7CxVDeJZKuCndSANd77C2K6SNijZ09S5HJxkkdN3BmBLnC5F88XajuCorG9junZyz7xfGXSL2RLZBtHcUujwS13vSuyTaps8/GqswrYIZardIzLn81mY9zqVzgw7Y+SjUjoo5dkg8px8krIVDw231EcZAL24CzzZYvg68OPkxIlhlPtgwG9FFudRTvicWdWqm5wvgoIQXeW7qsVG0jyXnkV26aEdtiUW5EOo31c5lpwSWjorbaauZG6oldu38til2WYPr5Wxs2DGMrI3DbFBzOHn3K63G58GWS1GRk6akc+licZACB0WZiqPFw2NzceT1WFoIZpoWyF/uR51JqS9z29o/IDe5fYafjDFM8vI7UF+v8AwTX1JkpzC12cHIUi3h7ZWyudzaVFpI4Yoy5zxkBVWyo7QyZ6A8lq1HbZjr41Fv8AYzxmfKCe4KxKJpY3COMO5r5G/bCfSrlI1hpyRK4HKiUYp2eEk0kv3MXLRzuLoyCHDys59KkwwTVBY0y4zyyVIo6ynprk7t/LZjBWUuT6N0TDRAc+fJUl3OqEFLE2a9cKaVj3wQkPIbzI9avspZoIovGGFu4cie9QquaojrJSxxJABI+FZbUtzZU2ihjYB2gbzwuGSuy6i1jRRbIGF8oZLlyyEr5XNYzuYsPZ6kNqPJbzxzWXfPuAO3mkIJypnHO9xfZFM2QTNmDW45t86qdM6qGGy9ORCpp4jPA973FuOgVmKWKPIYOY71d0pbUVfcj3CEuifGIxuacKdd6fxbTVPT7QXPGVj6mZ250uRzKiyXKWZ5inkG0N8nmu+EPwm2elDD+BaILXytc3LeTSqq+oEjg/GA0c1bMjyDzzhWfGIn5imGNyzxQjabOZRk2RricwGRo5EqDFGJZAC7mspeOyhtm1jg7msLAxwqGyc8YWvHNHfguMP8mWazb39ArVLIBvBbnJVUUzSCD5lTTNcJOQyMrik3fJwpEyORpPZE8ytE4xVONB1sX3uR72fI4LZ7rI+lfNVg8mBcB13rKtupmoT96z/t3rPddnq9OgpPk0tvlk+pWSVeZlmfyVYRI9uz6SviIpICIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAKXEHNGdwCiDqpjwwdHqHKiG6OgcP8AX1bQvpLXPNEKQHBJj5rtVov8dYwPp6lr2fk/6l5VHIcuqzFm1JdbezZHUuaz1f6lXucWp6esvMT1Wy5hz8AjHqV/x2M9HAnzYXEdHcQWzAU9YTvPvsf61vcN0LmCaEktPfhIwR4mTSTgbxBWNJ6/IpDKhpPulpUN1ee8qXHcX9dzlWUWYvAzanVIDsZCuMma7vWsx1rnc9xUqKscB1KsmzN4qM66QDvRsoPesNJVu86RVLvOpK+mZze3zp2jR3rE+Mnzr6Kgnv8AlV6HpmVM3pVTZWnqsQZzjqqmznzookOFGXdMByBXyCRpk5lYvtznqvnjJDleiNpmu3ELt8TsEqhz2vJe85JWH8a3d6+ipIPVSFAzcVS5jSxh5FfWzFo5LCCqdnOVdFc4ckaI2WZyKokPIkK1NJl+d3NYgVx85VJrtzgMlQ0xsMuZXdSc4Xxszc5ccFY32RbC4ZycpNUtlO85ARJstsMu2QlwdnPoUl0kLGb3N8ta9TXAb8MOQO9SW3KJx2vUPglY7MjHK2STJ5JUSEHd3BY4V0LDyVRuUL2dn3q1GscBOhnc4lwPIq4KjYCD1WIZXRRjZu9yqJrnFMQAcKKZWOIzEFSJJcP6K7PJGByPNYdkzGM3blRLUB/tjH9FFh4jNCQMbuKkR1G6HIwfOtfN2c8CHYMedUx1pjeYs+6QOFGZNW0P55KlRxFtO+VpB39yxcDmPblwV6KTa1zWyEjuCRtlKskWgukke15AA7lCnkcLkWD3IKm24QNL5HyEOx0Xymiinnc9TRn+hdY9rmlrXYKssY+OTc524K4Yo2bi4kBfZGgQhzDlRtst6Zbkk3SDa3l3qNeQxtOGRHm7qj6kwMe4t5Hookzi+NsnpVorkolRJpQBRhj/AHa+ztEcG7vVEBM0jXjoFZudQBluVdLcyUrPhkDtpcVMa0SMyzqFg6eQueQ/uWYpH7oyGDuTJGkWcNokdJ0LlQ7aIy7vVmV0hPLzr6xj2tLpOhUSx8WURrms54XU3Zcs7crTrZl8uzbyBWY4iwzR17SCWtPJYikeYpAWY6LwOrt3Gz6rocYqEmjcpQ823YxwDQ3JHxrT62fxcSDGHZyspHVyPYW7jlY2spTPWO7Q4aGryNBB720elqG8mSKRnJ4hU0lO4Mw7HNa8+NhqJo2Z3grJ1d0DIo6SPIcG9VCtdO+esAedu93Mr0td7MVnnrG45nZsdgpZ20mA4kHqpRhi7QdplwHcpNMHUjWxsYSMKyRPPlzItoyvAm7O2Hcvuu1DTSRsFMNw6Owvt3rW1VJ2gcGkBaleX1EdYGbsvafcqbSSCeLZUOLDjmFrj0iySUzWc9sGY+pq90jA3m4O6rY5I3zUTS/GAFiJIaGGTe7PoVVXcHuoy2F2GjuXVqsSkkkcOmldlTZhLXRN/AGFkZwAwDK0y11UjKl7pnH3SzxrDI4EZwFy59LGB1wyOLJdbA+dkRe3yR3rD1NKJKkMa7llZWrq6gU2GjySOSgUrGtaZ5HrpwVGJqp2yVT21sdPJI1oBAWvTl9RWQCZ+I2OwQtmdUvNIGA4LlpxlAvjKSYlrZHcivQ0EfVm7I1NelI3MAxUzRASWEJMRgNa7Dsd6+PJho444Dv5KPUGRvllnPC+slHZFJHm6XD6s8afz/wXpDlvMnkpVnf98IPIDKhU53ROMnmVq1zAOqAHYAaVF1GjTqGn/Ck/2NopagVDGsZ1Jwp4hdG18faNHLK1jTtWC5xbz25WwW2s7RlS+WEuIHJatcpHzWfFtyV+jKoaeN2WyEOc7nlSKgOp6MGBjnOB6qHbLjARIyaIgtOB8azd1qaaOjayAAnAJVJx9x1YsL+7Nmp12fGnjfiSRnP41YkbMykad297c4Kpnd41cngN9s2cvjV6aWWCgZCIyZc81wyVtmkYL0UZCyQSyPhDoywyHqVm6yA0020HO3mVhoZq8VNLHKA3Zz5LITVEklTIepfyC0UFRw6iFSMjTQzVnNrxHHhQ5KZrC4F2QD1X2KZzqfDnmMxDBA71FnlLKVz2yZ59EaSVo5FzIi10I7N7WB3M+dYq40jm9m8BwwOfNSrrUziE9kwrHT1lWWx9qw9F1w5hR9ToNPu0TbJ1MY44dzj3dFj6mZj3nkBjoV8jqBLE7uPTCxtQS1zgXclD2x4OfTYFKSRJqnF1F13c1bgmBwwt7lbjc1tJydlWe1c0tdt5EqY002jTLiWOE/3Mk1nPcCptHguA6KJTPBj3KXSGNzJHOdgjouKXKPEapkW7ULqhtVmQCMRnK8r6mxBf6prDkNkPzr0FxQvT7RYJXQyEOlBaOa821j3S1MkkjiXPOSVCXto9rpmLbDcUGUl5ce9Ud6dyelVPVPiIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiID6Cvu5fAMr7tUA+5PnKqa5w71S1pPcqi1w96UZZMk0cr437mEtI8xWUGoruW9hHUyNA/GWGj3epfXBrfKO/KinRnKMN5l4dR39hyK6b4yp9PrHUMfSrefWStVG4+9Kuw+lqSorLHE279nmo2/u+fWSvp19qMj7+34ytQm2/gqgPZj3I+NaJKiFhizchr/Un/KXfKqv2e6lLf7ok+DK0zcMcg5VNccYBKOi33TF3o2s8QNREFprJR6nFQ5NaahLy72RqB+cVr4jJ5nB+FfY2sJILG/Gs6Dx4+202Fut9QbceyVR+kr9LrnUbOYr5j6yVqT9mcYIV2GKEjynEKU6DxYv9JusHEjUcJ8qaR3wqdS8WL0x3ltLvhXP3xwj3Ls/CrZaRzbhX4fkzenxT/tOqN4t3QD+5m/EFcHF6tLfLpST6MLk7XSEYJx8KqBd++KsqXYrLQYl4/8AJ1f+y9WAf3I/9IK5Fxdlx5dG4f5QLkeXk8pF9e1xb5Two3lPuGL4/wDJ2aHi3A05NHIfzx9ivO4xUoH9wSfpj7Fw/YfwlUGnzpuTI/p+D/tnajxhpT/xCT9MfYvjuMEHdRSfpj7FxgADqqwIj1KlTQ+44V/1nbqDirQy+7p3M+ErMUvEKyStzJKWOPpXnOQDdhrlRuAOHDKrbYl06D//ANPTMGr7U9+9tcAD5ypLdUUBdltawrzE10OOrgVSHyNd5L3Y9anc/gj+nQ/6z1RHfIJDhsmc+dXfZFjRuz8RXlcVTm8w94PrKvxXasj5NqHAenmq3Iy/pyPUrLm1/viB6XKp1Y4/epD8D15eF/uI5Crd8ACkQ6qvEH3qqcfW1qmLkw+nI9Mi4St5hgd8Kl0laHs3vje13rXnGk4iaji5OqnEelrfsU+DibqFreckbh6cfYryizGWhmejY7g9rRsDj6z/AK1INxlY0P2tz6QV5zbxVvjAMti/SH2KdT8YLm0AS0sb/wA7/UoUdpg+n5D0A+5b2APw0+gFVQXQM9xMflXETxpLowHUEee8b1RFxhhDsm3D9Iqak+xT+n5DuYuUkpLXSOcp0Na4REB3d0K4O/jPTxwF1NQt7b0uK2PS/FC0XCJrq98UEh6jtSFdNx7meTRZV2R0uaodI7BTtxt2ELXafV9hqC4tulAGt7/GWrJ1uoLCynjkivFske/3MbathcflW7nHwjj2Sj3MhQVnYUs3pJWNrZy2jMvncFjanUNnLX03sjTeMuHKJszS74s5UKo1Rp+W2QRezFEDv5+3N8/rUxmkv8m2LHkjK3FmaiqQRC5oOSefxLORzuZKGtHkkc/iWsC96d7Gm7K9W7/SGfasxPqKyYG2+2gf/WR/apyZU+xnld+KJ7XNcepUqLZ7mZ3kd61ujvFvdz9kqL/SGfapYvNudy9kqL/SGfapnSMXGXwa1xBqI5KgBgeWN9K1m3xOqKthw5rB3re9RTUtTROayopi9ozylH2rT6SaTIYHxuyeW1y+Z6tjXc+i6Tm420Zaumjo4fa42LE+OxnP4SyVzlp4KH2+VrC8bW5OMlap2Blln7OoYXs903Iy31hRpcKUex70dbiVqrZVNITVmTJWb05UyPm+9LBWmaK1xS11XJHIGfjj0qVoLUEd5r6wxjDXSu2t8wwMLbX4Pwjhyar1snaqR0aevgbLDz2kt5j4FEuV3jt1smmBBc84aCoNS1hrImHLpMYwudcarxUUDaaghcY5M5IXg6PTKeVJFk2oGympqKipbVvLTkLN25wfEyWTB29eXpK5ZoW/zzWmTx2UOEZwOYXQY7pTw25s3bxMjLsEucPSvos+PakqObWzksSjRJv9wpnRdk2KNpL8ghvoKogmhioC5rQ9xHPK1TV+qqSnq4Gsmgla9nLY8elZWCp/tMKkkMjPe4jC49ZGtroy0cZQi1RcYwSVMc+3b6FlKZw2vbsxnvWvS11PHZn1Hj1L2m/yG9q3LuS2Ggk7SkpT2fu1ya1VG2dGO3dIl12IaaIO5jCworWOn8VByCVa1ndDTNbE52wjuKwmnKhlRUOqSckLLFp28UZyOzHilVo2t9ZAyeSIPLsDktdvTo9wqR7truqgWe/014vcrIXgMAKj6vvtBQQyxSeURnAHwrp9GfqJom/w3aN4pLm+eiiw1rSBzcO/mVKY90kfN2VpOjNQ0dXaHSPa5jWd59ZWVobxFXuJtzjKG8jhfX4pr00YY8O1qMVz4M++YNwrHjUDWFnZlpJ6rEVlXM2HtJIXeR6FqzeINK6pZTGIOBdjKOSdM11eGSxQxyXd/wDJ0GwSwQzTkOI3HvPpW0WiaI1BZuJ5d5XJqjV1sp5AZHtj5AkZGevrWetOvLA6rlDpwzGOZI83rTfHm2cnUdPFL2R5o6PUWeokh7WmKvRVdLb7SYqr2yXylp9FrW2VPtUV6gj9G9v2rX9UcQaSlhqmPt1YdmPL2+Sc+lT6qow0kJRhtfg6Do99LW1z55Bvmx5Cv3qmMs8ZkIjw7ylynhvrh4grrhjyIN0gb8S+3jitaqw+2mTP5C5cjUiuSM1VI7K7bA8yyvDox5IVvtc1LuzbkAclyqz8UNMUdK6WqklkJf7jb/rUp3GDTR3GJr2tPdt/1rZOPycWr0+Sde1nS4iOyPtuz8pWyY+z6hy5TUcYbEyPyKfeqqfjFYnsxJBs+FVnE4/uWZ+DdrjUv8abHEMMUS5uq3SAOZ7XjkVqbuIenHu7X2zy/wDbzrNXPVVmp9PC6SGWSnJw3yfRnzqPqSpn6B0GEZdOzYsipr/2Gylnaku7wq6iZshI3dy1qt1VZd3axuIYWg/7c1TVaotlJRw1bvcGn3fL61NstHSY8NT8Gcjka7czmpj4swZB3bG7viWi2fWdNebsKSnjcB5/gK2S8XeOy03aVYeYXu27vWrb2cWp02LJpZzUeb/UytFXj3Do/lU1tXnyWRLkWrtRxeyNL2JIiJ39Vd1Prw25opLceZHlrnm0/J8t9ymYbi9d5669Ghz7VHJ9q57UY7QrI19fLWVMk8ztznuLj6ysZOcyEqq7Ue3iW2NFtERDQIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgPoVWVSOquNYT3KGWRfpnRjqFff5XlD73+Eo4hmHRi6Pw74YVupbZ4/NP4tD3Ejr19IVUjTTaWeaVRRzxrHu5tY4j0BTaa11txOIaKaT4F6s0dpnTumbA2nqxDJMRycW/wCtZ+zwafbTSvYYHuPQbf8AWtVH9T38fQcjW6Spf5/9HlOo4eawipYpxaJ+xx5liabT1+nqfEoLbJLMTjAC9sW6d8dG6KnjjAIOBnKtaWpqiC7PmmpoWZOc9nlQ035E+iQh3o8b1OgtZQu7KWw1TM+9wPtWQtfC3WVxAjj07VMJ99gfavX2p66QXSGoha2VwI3eQCtngqzN2E7pxSt2jPtbVFfqc0+lKKT+TxZW8EeJNFKIm6YrDu9DftWPu3CjX9ojE0+mazn6B9q/QWkr4qhgjilEsg6DCtV0zoIpJZYRM6LkGHlk+ZQqOKeimj87pdAaxio/G5bBWNj8+B9qhUOkdSVxIprTUP8Ai+1foo6/zSURBtsIH4GG/PhQ6K74zUiGKI827Oyb8+Fal8mq0GRn51XTT16tf/CFunp/ygFCihld1jePzSv0UujqO4c6ulgf5ssCxTLDpS5ZiuFgp5se5PauZjPXofUko/An0zMlZ+fxaQTkEL6F7V1pwa0JWM7aC2Npj3NEsjvneueVXASwzPL4LoYR+9iBzv6ao6ZWHTcz+Dza0hx5L4SwHG5ekYPB9tJGTcpAP4h39dfWcA7EJdprXu/yTh/TU7WvBf8ApWo+TzcA3OS7kqh2LjgFemRwG05GfbKhzh+S7+uqJeBuls+Q5+fU7+ul/oR/Sc78nm1zOXkxKyWy55NXoqv4IWOOE9lPJAfwsOd/TWOo+B1uOc3WX/Mf+9KruH0nUf2q/wCf/RwbL/wF99s/el1DX/DWn0+Y/Fa7tSf4PHm/GK1GHTVUfdzbPgVXS7mMun6uPeP+z/8ARrMm3d3hfPIH4RW4u0ZVuj7V1QCPyR9qqj0PVzR9pHPhvf5I+1WWdJGf3PIvDNNJZ3NcgJPLmFv1Lw7lmj3GsII6+R/rV+Lh9C7LTVOLh+J/rVPvcUR90yf6Wc9ZC4novskJAW9VGgezBxUfJ/rUD9hRLseMfJ/rUrVRZX7rl+DT/JHRffL96t2/YCWNy+rz8H+tJ9EYh9rmz8H+tW9aJeOiztWoM0w9sejG4VMhwPStim0nXx9Jm4+D7VKtWiKysP8AdEQ+AKHlj8lZafUQ+qLNRYcnmr7JHN6MafWFtlboaqhft8Yjz6mq3+wisDNxmb8n2qss8WVWHI+1mpyFznbi3HqRmCO8La6bRc8zcmpYAOvT7VkouG1RLF2jasFvqH2qjzwXdkvDlXg0WIHcdoyVcLnktaI25PoW3z6AlgcQ6tx+aPtUu2aSooZojUVYeAefT7VSWohHlMh6bK/Bp9DDUTzinZJ2e44ypFurKimusDHydoGPB+IrfrxY7ZFLHJBMMkf7d6wdDpGSldHPL+cmLUpm70k1/YQ7RXk66ZWzfvxHyOWCojmukz+C9bNDY5aa6+NPd5G/cArEOlqo3Azg+1lb+ru+plfTyf6DWRVVAdta7n6yqjXVo9+Rj0lZW46YroJC+PJ+EKFDaLi+Ty2cvgVVlj8mTwT8wLcV7uLBgVRGPWrjL7dM5NW74yqn2SpdLtGAfgVue110buzaGn4lo8u7yUWCu8CZHqO8gk+PyOGOY3n7V1ThhcTJbY5KlhlkdkjJXHW0k7p2N2uGD5S6jpCtjoaYRSP27R5K4+oQbh8l8Gjm3dUY6/3W73q6Mg7TYyllZ8+Vm9Ihj9VV7ppsicEE+srG14jjraiopxu7Qg4+DClWJtQxr5XQlrnO6+hZYM0Fwj2+laLE3+LRTxgNFbW1VFBNkyCPA+JYrgbW9neZYHc3H/UFheJRmqtRSSEeQ4NDfgaFn+CVv7K51dym9zH/AKiujXK9K2/KPL1GnUNRJLtZ2BtRGHmqdykY7kuKceriarVEbsc2tXZKx1KYROx2Wk5+VcV4xUNQ+9Mq2tzE4YC8DpH5vJM8S28GO0xTVL7DNVR5xv5fIs9FUVNbw6MMbiZGnn8bltmkbdRjhzFiMdu5xyPgCxVEBa9IV2acFx3Y+VfQT/T5Op4F6XvRzSkj7agqO1lzLEw4B9bV3TQlLBdNBQxVbw3u5+sri9poDWUdxrGjbIGu5fC1dd0nSD9g0LDOWTOzgZ/GK5eoyTpWcEE1Ltwc31dFFFd3xQze1R1fYsXcNKkx2ikcW7yyEY+JcKjt1UNX01qrIsdpVB/M9e5d+ZHBSUUEIk27I2g/EvM6nJpQa/X/AIEIq2mco4uVFTJd7ewktc4eWB61e0g+MUU7Q7ywCquKxL79R1MTdwaMH41FsMPi1pqqp5w9+S0fCuxTT0kTvlKKxVE1jh++OGuqqiWUR8iOau8RII3dhURS9p2jMqBo2niqTUGXPIkrf7hQ6fn4ZVM7cePU1Pz9sd6PSvSUVuVFcGnlLTzlPw1RgtM07/7F1dUxgb2uYD+m9b/wWswptKmumaJe3wQPNyBWmaXfQU/Cy40j6odrO5m0fnvW/cOrxQ0emaK2unAnETXEd3QBb73TSPU6bix+pGc+9cfuZm9tY23VJFOz72fehebtMUc1y1FQ08UeXGdmf0gvSF1qIZLRUnxhn3s++C4Lw5qG2/WkEr35bFK0/rBXlPg7Ov7HqMNdl3f8GyV2km3LWFTa6do7RsOXej3S57W0s1I6YSNI7M4z510Oqvk7Nb3SvoJdskjcNcO7m5RdTae1Ba7H2lc32qbn2mGqE5NKkeNqdLKbc4K1Za0ro+C98ObjfYJ9tXQFxkGfe+R/WW93Cipo+DlVX3EiarkDcF/P3+FiOGNmr/2DX2CI58ej/pMcsrxToGUHDKCnJ7KbHP2z+EVJy5o30ug2YZZZKnRyzRfjsNBc5wPa+yc0t+JauAXVcg85W76Lo5P2L3BzGhz5dwYS70Ba1T2mtF12Oa0u3buvLrlVi1K7Z46wyk4uK/c3Wwaatdfpe91FaOyloRIe09TVzc+0nl967iuwx3EDRupqHxf26pnL4/yezwuYCy3SopuUB7KJaUkaZdLlde0w5YqC30rNO09dX9n+1CO06eUpEeir6+PeIIx/lAoUk/JlHRajxBsw2T2LAu611h//AALinmPONvb/APlLldu0heKq4eIRxAz/AKvxrvlzstVLwtFjz+3RRCLZ3b9uOqmMVfc9Hp+kzKOW4vlfH6nIJLHUR2BtxfGXQnHT14Wf1Raqavp7dQUg9rjtPbfouP2reqCywwaZgs87t4x5RPnzlVi20NM8Yiz+0nU/f58rTce2+lyWNUziPDpjmawbA3ue7PxOXSuMcLotGtm804+Zy1rQGn6xmtK2v7I+LRzP8v17lv3ES3y3zSniFFgvA3eVy7j9qpa+o59NHItDlwuNPmv17HBdSe3Q0X8Sz5lA1GSbrNz7h8wW1cQrSbV7EQY9t7CLtPiWpX07rrOfV8wVbs+UnBwe2Xcx+T518KYXxSZ0EREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAFNAmOMfoKEt+4WWSiut9bDcZhDzBiy3duPqUd+Do02L1sixp8smcOtB118kbLPKIafdkh2RleqbDpSKLT8Fup8RRCPkQOpAWAtOi4xTNjgeWmPnhrcLo9lZN4i1j3feGEdPQtIxrufWrSY9FBLG/c+5xq6087LnJBVOJZE4taPUpIpWCm9pa5ruuQqtROcNQzb3h0ZceZ7l9iqnxwFrHNLAjfJ9cow9KLL9Dca629m6SXLR1C3PTmrKC4zGmkaN+3ktNpIKedjZJXb93VuVAxT2/ULJqaTYfwEbOTU6WGZXXY6dJQubG6rZF5Oc81gqzVLBMad8RcGHHJS3XqrNvDN25rhzasC+l3wvqaZgdMTzYQlWcGHFBRbzeOxsOnbtDRSm4se+Vo6ALZbRqJ1zlfJOHRNd0BWjTSss9mNONold0yr2j5rjVAyVDgWD3ICMwzaKE/wATsjcZLkTUSQxtBHnUeR4FM81GGx5UITCF7nFuXFRq6ufUROgdCQD3qpzrTpGNqLmBXOjjd5CswVFw8eD4c7Aea+V7KeniBEftjj1WSsTo4+UhBJGcKa5O6cVDD7jJ3SY1EEDJCQSOZU632qgwx5lBLljrnLHPCBG3JaO5YWpuNTTRNw1zS0qDieN5F7DoL6OFrMhjQFiqmKla8+5ytcbqmRtGWvJc71qDTXWaeftZAWtBUcFo6PN/cbNNGzPlcgozoId/ugSsPdr+HNDIm5IWLju7xJukcWqUdENLkfY2Wakjmdt3DCiXGkZDBGInDKxr7013JgyfWrMlxfI5pcOQ9Ks34NoaaaZzjiRTSz3mBsvOMHmsW62URhBBAwei6FfaWG4VAlLBuA5LQq9pgqpIcc93ILGWNvsd8dMpr3H1gpRSCFoHVTI46aGj2BoG5RqWlaGgvAaRzwpFS8FuNnId65Z42zk1GgS5Rep6EPGCQGnopcdpjhidJHg+dY2llmORk4HRXDX1TGuAGG96wljPM+6uMimaKNhy8AgrF1bIe07KNrW5OVIlqnTtDC0tx6VbaC54Ably6ccIJ8o7tPpcc1TRZqIgQBuVQiDYwCG9EnEkbwH9T3KzPLywWnl6V3LHia4R6UdNhgqos1NGCMhoVNLSdk0yNkDVMgIMRJUZ7xvxtwFjk06fZHLn0WPNfBYqIO1eH78uUOoo5YyQZMh3cs5TNhj9teAR3K3VU5kqGyuwIz0WMNNT7HPHpuN1GjHUdqdJjZI4HzFynVTbnTMjjiLsetS44pInb2OJx6FelmldGJHudy7sLVYIPwi8+lYr5RZmoKmpoRHI0l5Geiw0doME+J4348+FsdRcpmRtfHGeXJfaytZPQxmSJwkPnT0MS7pGz0GDHExAtUcrgWNBDSszVU8bbcxuxoI5KDFVdjksAwOqi3O7uqYxFG3B9Cv6cHwi/wB3wyhVFq6UQGxw2lfWunbGGhjSAsdU3HaBDJncFHbcpXnaw9FzPArqjzHjw7tm0yNxil8l5j3Z64CoDo2RgmLl38ko7jIapkMsTi0dTlZSt7HkxseWvHnT7u+xoun4Ze5Gu3CBlRNmBuPPyVkW/OA8Z+BZSoDYCNsfVSIntbBnsiXHpzVo4GjmhoMcvBg5rfFEzLWc1GqXPp4A5hwcrNT1sMLi1zCclYa7yiSQbRhucrplCoUU1WnhCDUS7Zqpz5v2we9dD0zJTS0zqdrST16LmMTmtc09Ct20RWmJ+8luPSvA1UFH6Txtk8fMS1q/StRXxSS08GXt78qHw+pp6W3VlFLyeT1+ALbrMKjUtRWReMeLQU7C7ON27kT6PMtTt08kdQRGfIcVH488OyS/+iVpN/4jNvgg7C3gGXcQM4WqX6SmuVSyKdo8k4Wz0YGAx8m7IWj6phmp65z4mkjPcubTR9PIZQhybTQRuZTxw07h2bRjClG3sqaA0srBteefJataLlNTwh0x2uB6ErKxaoa7A7DcR3hyvkzZbtDLLdGhY9L0VvramKTDopM4ACycNFIbgyBsnZQRZ2hYyK6yTVTnNaAScgblLnrXgNe54a8lYTlPJyzzu3tJdy0lDW6norwKgNEIGfTzU691sMdS9gduwAPWozq1pow9jnOAHdla5W1/lF0h2+kqlSyRUZhbU6MVqbt6uv29uGsaRtCqjjmYBAZPId0Cs1sLK6pZLHIeXXHepM9RC10bWBxcwc16WNUkmdUNvYhx2eOy1czWQkscO4qxNb5aigkhhLmiU825WSqrjUztDtoeM83YU+2OJDHRlhcevJby1TiepB41p2jShYZY2CkD3AZ3ELJ9g+KBuyd9O+PkDlbTPRM7btnyeWfMFHr6Rpi3E7/RhYx1b32zznkqoRMM+luRiAbXzuZIMEbysfT6Ykhre1gMrnl/M7ltMNQyGEF8XTzqXQ10sgHZMYMuxzA+xdkdQn2PUvTTivWd1+5G0tpWCnqJqqobJJKTkDIW81lZHU22OiraYTxsGAw4WsVdZNDNFGZuzLu9rQrtsrJG1ZE/tre44WU9W4K49zr/AKzoseLbBX/P/KNpjubaC1OprJbo6IloaSGY+YrS9W2yov8AS9hWV7yGOBwHfaFnLvXRupmtjiLefPylh5qqFzmtaNnnO5cktVkmrPnNX1WWaWxdii0WKKkoYqOAFzQ3mcdSoTNLTMqHSk7nbjjl3KZWVskAbHTVHu/Qr0brgwNlkkJA9CvixZ5w3N0d+l0GbLDfj5REqLHWsnYxsbS143EK+IJaKnkDoI2sc3mspLVyGkbUNlIcwbcELXpKqoqpHwyOy09VvgWov3M9DT6fUxdSiVsdulgxHG9o6LY6GlfUwODIm5HNa/TQSRDfHFlkY6qZZLlUmTsBJjtMjkOi9VJJcnu4MMWtrRcknfb66F7ABJuwSt6tr5pg2aeYGNzc4Wn0NAQWPrWmR73dSumW+224W2J0j8ADOFcrqMfo8I1i4zAylrWYAPIq2wggZ5kqbqKWgbk055DzLEU8+5m4DCgK/TJ7DAylkEUO2QnmcdVFkqMsY1gxz5q5HJmNwGMlQpZQ17GtHvuanscUVyzm3G6iqnVFLVxDIYzn8q5few5lxkDxz5fMF3/V9NHcbc63Ty9nnn2+M/IuGaw2OvcjGdAMZ+BRLvZ8b1OO3O2YQBCvq+HqoPPPiIiEBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAHVdE4QRdrrSk9u+9lc7Wz6ErZaLUtHWB3ZASDnlQ1aOrRTUNRCT7HuvTldSeKyZa0yZweQ5LKiopYcsiezEgw7mFym16ppI7bJPTNdM94ycd3JW6XUU87HyNL2dTzPRbO0kfcw0P3q5p8myah0/bau5mJzgC455ELE37SDKWkfLSPO0N6ZTT2oYGVRqq729xO0czyWxVtzo6ynkijcG5HeT9iSo6FLNimoLwc9bRVUFEDA4jAVq1wxOqxPV+U9p6FS31NXTVjYJW4Y/oFFqKeYVYldyjz0Cqo2eziyOcamjfaAQPpWyOGGuHJWoqqjt9TkOa4Z6FY22uqpYY42u9qx0WC1JA+C4McZSWE82go4vweYsHq5HGX+Deqy1wXhzZd7cebKi18Fwt0IgouRPRa3ar3LRsyHHb3c1k4tVySPLaho2dzlJE9Lli9r7E+zyXIVW64MGB35WVrajJGAACtUk1FTPmETXvc4n0qQapxcJNzi0dxKhxM3hmuSZcaYyjkcFvNR7NUOjqXmZuQ0dVApLzJUVskbjlZm1Tx07XGaAPDu9KLTg4x95Rbr6yN8peBt3YGVCu03j1U7s3+TjOAptwtdDUwboh2ZJzgL5aLPExznmXu71FFYyxRZrnOGUMlJUmpqt0IYzI9Kzk9phqGlwlaXBa1co308xjJGE7HbDJGf0lIOBu3ZVmZwk5g8183HGMZCrp4N5y3kER1R4FM0RnyjzUgyAnI6BW6qlc0hwz6VZbIIz3471CVkq5rguybntAbyc7oVqGpqF1FWNkmdlzuYK2p8oDmu96tW1nVwVFdHC4k8uS2i+RHE4vkgwvJIe53PzLIO7N0Ic/kFAoqeJ8e9ziOXeqqyeHY2I7sAdQsMit8FnB5G0iuSthZEWtbz7lCkqXHyR7k9VHpHxyzEO5tB5K3cntbI1sWQO9ZSxHI8SUW5Fc1XHCfdtye4r5BcHsmEjWAhQJKUTOD3uwp0FM80uI3Ndg+ZRkyYca5Z5ubUxwytEuefxh7HODQob3+2lpHJZShtz6iVjez2ux1wrd7sNxgDpIy0jHmXFHqGNOkzJ9Uh3ZB7ZrTtyFefEDT9oBk+ZYaNz28qggSBSPZCSKE8w5gXqYpbldnfg1kUrZKJd2XMYUqOqa9jY5A0Y6KHaZTcQdmD6FXV00zgY2REPHeqTzJOrInrVJtxMtSPjYPLIIPnCyFwsskop5IWna7nyBVuz6Xq6ukY+WB5cPM4fat5sNnuTnxwuhDWM7jj7V5Gp6iocpo83VdRyWc6raCojlMfZuw3zAqHU26trh7Ux4az1rsdw029j3u7AB7m9SB9q172IuVtoZppWscxx5ANH2ryv64rq0efm6hlkjlj6OsjeRjI7wrYqYaZw7WIArL3itdQV7t7MtKw1fVU9eRtjDSvX0upyydtHTo9ZKaox11raaSqBjibkr7FRuMZlZG3moF2oH9t2sTsBo86hx3mohpnxA5cOS9db2rSNMklGVmUZKXSnDHbm9cBZCmkkc0Pc2THpWsWi6GKVzpnOJd15rN0FyE8zo9rtncqTcoRstHPCrRIqqpzpMMYSrM01SWhrAQ49FnbPQ00oLnNJI5nmr9NbKeWsdvY4Ae55rysnUNrPGydVkntSNNfBWMGZsuJVD2SybQYyNpz0W53O1yh4c0DaD5lafRtbTl7w0FVWvlN0R99lOtxqrIt8o5DGVs1FRNNLsjftc7zFY+KCN0h2jvWVtNTDDNskz5JUZcqa4NI5Fk4X+5Osnsna6OWlpiPb+Tzz9P2qJLbH0JYx3Nw5kqayeftcuPkKPfbk4SAjm1vQ+dTjlka95tGbk9hENyfDUZz7lYW6XR9RV4Ay0q3Uy76jIPI9VBM4FXjb5I6rZ4cZlmg4e4u3OSSSAFhIwrFsqAx2JHHKlBzagFoGFAfRkTDa47s+dUpbaZwZc0ZPg2C1vdJW5Y7oOay1SGiRrnO5elYSPs7fSGQbu1PL3SlVNbBJQRPeDu7+a4mrdI4pRd2ZWor5qagIgDTGXcyVr93r6OTDKmQNL+uFJlkgqKYsEhawd2eqxBtUMszZpml4YeQW2FLHJrJ3G1N8Gw6ao4o4yQQ5rmnZlVU1HMKp3tTSD7lYye8RwMEcLC0sGAFbF9m7LdnBUrFKb3LsdkcKirMtXSUFCDRReUD35WHi8Yhqmup3ksJ6ZUG3VTKljpJHbpPSqhJVQyGYO8kdBha5MHtOiScEt3k2Glrts4E7xnzEqXLdqZ2GYa1uOq1Eyuc81EhX2srIjCDnBWfo3JGGTDFcoyOpLxBFShrAHOceQH/yoEdzqYreHdm+Mu8sHCwzpJJP2wYC4RnIz/8AC6npzxK/6P8AbaaOOWMbAcf6l34tJjuzp0mgeo9hq9rvcBjjNU4OeO8uWbZUwhgmZKw5/GC1a56brKao3RZewH3OAvlqNVU3QUIpJZCORa3uWf3GW64vgiXREpbZrybV7KwlwY8jn5iot7DBJGIHN8v0qNXW401aylY0ds7uKvUFMHXHxWpbmYcxzUQ0MlPnsdOLoO3OmuxmbXRNZA2olLDKz3IK2e1vlqYxHUQMAd3rXhTTtw523s2dVNZdSGCNmGgcsr11wq8H2cMMMcFHHwZavomGJzG7Q3r0WqbOwr+ceQXdcLKeM101MJHv8gOxyUOvr37iww7hnAICr6cX2JhUXaM8bdFV2uYQ1LI3bc7Vq2m4qhtwEQ57XHysLJaVoqi5XfdHI5rG8ntJ7ludRbKencW0sbWSt6nCil2OVzmsl3Rg6V8j52tkbuAKztfUyCiMbCcY6LF2+lqY6l0YG4jvUiqjmbE8yPxjuUmeoyLLIwLw9zzvkIHmUiI4ZtCgF7zMWu5jKkRyPHIclFESuMaJjJCwHIVmV+4jaOeVbDnkHceWVaMpa/DeoU0cG/a2Y/V7S+xzPH3xo+sLgVS7LyT1yvQN88u1zvPePrC89VJ9sd6yqSXY+Z6yk52iwAvh6qvCod1UHitUfERFJUIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgPo6hT27QGnOFj+9XznA5qGN1HYeA9+pY62W3104xL7jLh6F3insdJWUznRVTW+cAheK6CtqKKqbPTyuY9vQgrpei+Kt2tr2xVTzLET5RJPRWTPpen9XnCO1neKjTMNLhzZsjOeR9SxFLVvguxja1zm5xlQaDihYKuA7pwXluME9DyVu26itfjfbGdh3HKumfS4Oo45xpm7XNtNW0jBv3VA6LXaiSqjeYKkOA7jtSe9U1TM19NIxuPNyV51yjqGmNwD3HluLlJ1Q1EYn2N/i9MHNrcfi5UCpmlqZQ7eXenqqKirjoHhpYyXd5xnCjh0okNS3ofeg4SzqxZo3uMlFGyEbXHJznmq6mSSYMjgiAIPUqLU1JmexxjA5c0rK4tg8hm0AcyEs3nmT58lcnaUju0kY0uznIXyivUlTWCnc3aMqzUzwPo45HFxyOatWaCOe9MMfJmMqC0pwcLrk2+gt8Ac6c5yQr8NTI6Ewx4wCpMssbIo2txz5FfW01OIXOHU+ZDypzd+5cEB03YZyQT6FJtVxja94lyAoMkLAdwJPNQKiWRtQWjACqjTZjkuxlrpcYHwEUY7NxWFr/HuzZUPw4BZuyvo4sGoiZIpN+qaCpouypw2MjuVimLJ6MuFZr7mTuoTI1oy4eZYWkfVtila0ZdlbLBdhR0pifCyQDllTbW2kkaKiSNjA/nhR2Oz73UbcTCzySw0TO1GHnuUQzsczYR5RWU1XAKioa+nf5A7gtaL9tYQ4+5Rcm2mmsiuqJrQ4ztjcfJWrakZGLzyxyWcllHbh3aLEX61Szu8Yik8oqaNMuNyVpmHdUvbTODR3q62Vopi6TmcK3DSThpicM8+qt3JrqaPzgdybLIjFxifWyxghzRhUylssgOOaZidTNlIxyUTtiHiRo8kFRJHm6mb+kkxU7pZSwuwAt40Fare4lkr9zienwrnlS6SR4fE5wz3grpegRGKAGZzd34Q69V831OdLg+b6jKZna+mhp6pkcTAArN8bT0dudPJzyFsNJazUPZIcPYe89eqh67t0MthfFH7W5o905fL4c05ZUkeLGU955/uczZauSSM4GeSs0M0TXESPBLjjGVZlcyGrfTPducDjovr7fmSKWFxLg7JC/QdPGCxo+iwu4m1abbS09WOxf7Y45wtqo4c1XayEAZWtaTpT7J+5Y6R4w0Y71ttJQ13bSRzMZuaemF4WrzxUnZxrNN5JRT7HSdNRUrqBjvGGkn3PMLIOkdSVeJKiPA5jmFrmlrReHUfavDQxpxgDos020zVYeySQb/OQvmM+aDm/cjhzPIzPPuNGWe3EOZjmeSxF7NprKHAlaRnAwRyUqKhZDRNgMjJHE4IIWt6rjnpqapZDGwOa3I2tXFiipZeJHPNNLlHFeKNSykr5Io4htPoWm22spySZ8M8xW76kp5Kix1VVWtjDh7kkc+vrXJ5jOWhkbHZPfzX6L0pP0vk7tFlUFZtMk1JI1wa4vGO5a5LGyKZ0mCR5lP09aquaJzjLk56bilbbewkcJTkrrnrUm49jTNroz4RiKeMVdeAAcErdaWybBG6LOMDKxGnooWyOJYM9y6BaGl0DQGD0rh1GqyM8nLrnDsfbVSbIieayj6AtYyRnuisrSUQI9xyVyoYY8eT0Xh+o5OjilkvkwE7JZGFmOa127NljBa73K2mR7mS7scisbeKffE6WQYatceXa6l2OrDktpx7moMnaCRF1ViqlkJ3NPlLINbRROc5pGVjbmGtHaRletj2NKj08Msbbc+5NZc3ijw53MKE2u8bDufML7bqJ83KToVVUWhtNIdkmMrRSjuozWqj6jSIkYw8570qjTxgZHMqPtkZVOYH5AXyZsz43PLMgKry23FEZ9TujTJNRNDS0vaYUKaeSUx1DRyH2q3cjutLcjmojH1bqLMQ8lqtCG+J5qkbBC4VsDe0CkXpsDIYYmnl3qNYJQy275hzVm61MEjQcrBYuS1lNaW07A5hwFkIK/NqLmty7C1y9VpdSxwxDdk83LJQYp7aztHYBHNXyY9yE8m1KjE1E3bVIJm2uJ5tVFyMkbQI5Mgq5FSPqap9Q2EmFvvlVarbUXmufFACI2nqu7BiWxHoOM5yjFEOmLhyaegUoVkrWdlnkfOqpqGS31DoZopCXDAwFt+mrBRy26KpqogZO4PV/R53HVpsGbUS9KXgwUURqKHaTlyiUNvdUXFlI9+NzsZWZfa6/wBlZqZkXZxuPklvmW4WLRFNRCOtqZC+b3XM9FSOFbyMGgzZM7jLsi1X6QZDp4QQOBlcFkdK2o0NnbTyDbKCsxM8mHDW8296tRSOIO5vPzrrhBn2Ok0mPTJZI9yPVx48h8QJUegoxRVbqqCHZI/vwpc7iPKcSVXRXanjnbHLEX4PmW048He4xcU3HktT09MZhXPZirWJZSA3V1Y4+2uGFt+p6aMRwVUTMNf5gsKabbcmP6gqhxynGUrRk7bHTy2x9PIfLd1WLvFBS0sW+PqFmqGmcx8k7meQByUSoeZZA2WD2s96luy6lTsxNPLOGNj2+Q7ksu63xGjDnxZcO9RxbK+Wt7SNv7WZzWwR3KFlA1ksQyDhQY5tTtVoiWG3vp/b4Ts3cyFOussXbRCI5efdK/drhReJRugIY8N6Ba12znEvDsvzkKaOTHinle9+TamTR087mjmMLGX6aGSkeAdpWCqJrlLJtjfg96przP4mGPkzIjIjhcZGPiI3nOSVekPk+TnKoooJCPbHhpVwM2EkSByF8smi9TtLmeVy9ajPc0SluVeM0mMEbvUobnRRy73vDPWUZ5mWW33SMZq+u8S03Vv7z9oXDKkbm9p5yt/4o3ITT9jDMDF5mLQS7LAzzLKXej5bqOdZHaLAznaqXjBUox+UH+ZRpOqjyeWpXEoREUgIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgC+5XxEBUOqvjkO0yz8ndzUcr4hMXRLbKx59ztV9kwZ0mLfhWNRQ4ouskkZtt0q4Obaxyut1Dcz0rXfGsAV8RRSLx1WVeTaG6rvTOfsi75FfZre+M/4+4/EtQRSkifvmf/AFm6Sa5vx8nt2/J9i+M1vfovKNS0/APsWmIpNI6/UL+43wcR76486hrf9vUplNxUvlNjBZJ/t6lzdFFE/wBR1N3vO00PGAyQ4uDTn8RZmn4uWkQYzMvPxXxSjf8Aq2d/U7PSVLxIsdRFl1UIz6XNH1q7+zC01LfarhA71zNH1rzT3qTT5HMTliI7MX2hyY1WxHpilvdO4+TcqID+Ob9q+TXynbJ5dzosfxzftXm+OorByjrifRkr5LU1h5ST7vhKdjT/AOSZE7UP9z0HNqW0MfIx91pM/wAc37Ul1XajSNjddqTb/Ht+1edHt9KsuGCjL/8AynP/AKEek6bXunqYlhrYZP8AKt+1W59Z6cnic/xuGP8AyrftXm5Esp/8lzXe1fyd8/ZfYi/+64R6e0b9qrm1TY3s5XKAf5QfauAIlnSvtZmX9i/n/wCj0FR361Pxsr6U/wCVCqqKmgnDiaiBwJ7nNP1rgkEz2ABspb6iQpTKyqBwK2UeqQqVkaOpfa+e38tfydgv8tIymYYJI8gdzm/asLQ1cLI5C+piaT3GRv2rnT62r24dWTOH8YVZE8rnYNQ/n6Sp9VnLl+0nrS3uC/k6BPcmRydkyrhPqlb9qyNo1OKSWGJ9UxrS8ZxID3+tc7s1DVXWvEEUkgycbtx+xbt+wHxavoWy1DpC5wJycrz9YsMlUmeVm6rLK/pX8neYtZ2aK2U7mmQvDBkgZ+ta5qDiJQ1jhSmlnezpuDD9q6BpXTdojsbYJbbDMRH7p0YP1LByWG2tryGWylLM9Oxavj8T0/qNK+P2MpavYrcV/ucQubqSquD56SWKN2c4c7CtUvjk1QP27Tt58/LCznE7QtdJXyVlriMLBzAaVyurgu1FL2U3aiQuxyK+20moxTxJI78HW3GNbTsnC+rgdqZ8NVOwmM5a7cF0FmoLY7UhpTKA5xwTuWkcEtLB1D7IXKN4ceYJxzXTqbSen6qsFSKZweDzd5P2L5TqGfTPNJbuxjDUKeSU3xZsOlLxTsgnpjWRO55ADxyUsX+z0szjJXwZxz8sKPp7RtspqySpJcWuGDgN83qVi4aS04+eT2sknmRhv2L5pfdfUpl5Sx1e4roNSafc+oq/GmkR/jjCwU2qLXc62WNk8e2QY92FLpNOWaKCWmFKdknPo37FHqdJWSKnbLSw4kz3Bv2LqhptJvtHFmzKqs5fxLqaU001DTHfsOTtPpXK5qiZ0bYo6aQYPXYu16i0DVVNVLNSbmk8yHLD2mzVVNVsiloYH7cDJjHnX1PTdfDAtja/k6sGr00cdSb/AINA0zObdOe1Enln3zVlr3R+MUr6xj2jvwSuj1NghMRfPb6bdtyMMAWFg01PdY5YmRRxxjuC1lqsLybmzjebAnak/wCDkEVXJSVIe44GfOugaIvsU9S2Mu+VZSLRltgnENVRh5/JH2KUzREcNWJrfSbB6APsWz1GCSqiks2nfl/x/wDZv1EzMG8AFqx14cWOAx1WZsNA6O2NbLMVZ1Bb4pow1kvlhfNQzJSs4bvg1ik21E+3aOSg67Y0WtrG+TzWXprHHBJ2njLw7PnWI1laaiWlaW1RDc95K64OLzp2b45bUcripKgTbGHfuPveazFy0/cRRR9kOb2bliLm3UtlqMw0sZj/AAwz/WsRUawvspxLPIPzn/1l9PgUe1qj29Hn0UI/it3+xtNfbLxaYYqh8nJYqGtbUSTTVMvMFYmHVVzbURirnfVU+ecZJPzlZ/iA2iprLRz0ND2Jqo9/vfT5lo8HwzDNPTZG3ifYkQ+x0cPjCo9lKUwycli9N2utulhmn7fkB9atcMaSS76lba5vbWu9HpA+tc/3S/JxZY7aL9yqGOpmRt9yVAp5qiNzqdo8grYbhRQUnFSlsU0XaUzXkFn6X2KriOyltusqS30cQjhe9g2/o/ato4nAiO3nnsY1kzmUJpizp5Shve10ZaW8+qzV/Ai15QW7l2UkDfnesHxABo752FLmMY6D1BSsTs12Q27rKaW3z1knaMje6OM8/JKyz4JZo9jYHvHm2lQ9I1tXDZLhN2/3vd1z+CFl66/zWuioTFDTM7dpLva+uAPtVngb7M6MeHBNJzk+DO2WmmZpB8MMQbI4YVWmaAWu3vNXJtkecrEWLWYlhihdE3Es4Z8YXy/6ypaa4OpHwjyAGn1groinE+m0ut0OKScpdjdYKSimJlqoGOeOgXwywyMMTaUADm1a5bNRUdRZ5ri+OTyeXIqHR63tQI5uHPvWm5Hpw1+lxvdF8s3idsbIaWRsQ3vOCVlJniekPVu0LR7zq+2NjpWtkI7wQpNz1ZQUFuhllmee2Cp25RtLX6V9n27myMn30ZazuVNLU4jLn9y01urKA2htX4w4CQu5ep2FlKKtFVpuo1BTyO8Tgf2T8/hbd3zLRSfwVXUtGlW9fyZWsqNzjgKw2QEtwFp415bnsDMP7QnCl6h1WzT1YKKejcSBkHKSk34NJ9b0aVSnxXg6N+yGo/a9KYeTPsVVbX00o7SKl/P5rSay9bdHUd/ihl/bFUYufd5Adjr6VitfaquOnb2+1sjbgxsf5XdloPn9Ko2/g8ufV9FDtJ/wbvLXVUcgLRmJXpbm6aMAQZC4rPxBvD4DE0wt9RP2qBNrbUD2FjaktB8xP2qNz+DmyfaLAuys9AU9zkbSGFs8bR+WFBnq4jEWmVhPoeF5/N8vrnFxuM7f8o77VUL1emjL7nNj+Nd9qjejlj9pMO76ODuAqYwfLe3HpeF8NfEyYOZNFj+MC4ZNfbsW7fH5nZ/hHfaozrjcicmrqM/xjvtTemaP7VKL9sFX7noH2Tikqw2mnbJM73jCHFVVt1srWOZNWsiq2O2uY5wy0+nmuZcEjV12uYBPMSOzeeawXEQzfs+vnYnl4/J3+lL/AEOGf2kbd7UdPrNQ2gf/AJjTH/Kt+1YS5a3ttJjstsvwrjxJyV8Tg4svXc01W1I6TdOIkk0ZbBEWuWqVl7rq55dUzkDuAKwKKHTPLyarJk8mUpIHVdXG0c8n6irErexrHDzLK6IAlvdPER1J+YrF3oFtynb5n4UI506MlYrcLjdKel7XAkeFirpTeKV8sGc7TjKzOgf74rf/AN5Cx2pf+G6rP4ZRKiEqMYiIpJCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiA+hVKhfcoD6SvhJ86ZXxAfclfERAEREAX3K+IgLjXNA9yqi9mfcKgdF95ZUFttn3c3PQqpjmdoPIVvHPqq2ffBzQjYjuXBfTrK21PkZTh0ruec+pdvt2gu1pKerMIDmdRu/GWkcGKCpt2maGtgYXCWNu7yfQF6JsXYy2qMHk4tdkY9a/Pusa+f3qokxj7TC2e3UhEkMMsUhjHls3/AOtane7YaKtd7T2e/wDGzla3o+trLBx0rrHW1cvY3SR3YZdy8uUBvzLe9bj9utH4GQfkXLPDLBljzaasnIrhRqVbSF9NulkO0+hYM6ctklSyoqKdsjQc571uNBDFU08jXOGAPMvlnoKd0xikc4DPXPJdUdW8UWjGDrgyNsoY622sgpaZrIWDqOqk0tsqGc27gxvfhbBYo6ekAhjy7Pesu5jHxuEjWhnnwvBz5nOTOyCrki2qlk8UAzkYwrFXaKaKnc+VuHu6LM0ssEFKWt7irVbEapoGVyx3RfJpJquDUJrWGxEg9eiisoPF6YHaXOzlbFeQaeNkZbzV6WOJtt3PA3bcrtxTpcnG4ub4NcBE2xpAGBzUappKYNI2AknzKW/ZukcTtHcor3uc3LBuXUpS8MxkqIFys0VZDkjAxhWKKzUtvpHtA5lZKCV7mlruXNWqsvLyMclopT7WODBexEc1X2nPkrrqJrZNozyWcjkhhj5gZUeR7S/cG8leM2h4LVM1kcBG1Q6va9hG0ZWUJY8YAwoklLmTn0V00yFIwFRE5uSSFgNQF89KIX468sFbdW0rj05rGVduDmBzh3rpwyt2a76Ob261Txvf4ye0hd1C0zilZaWjpIaumbsDnbSPgK7DKxrHuYG4C5PxtqAylp6Rp5792PgK+g6dlc5omtxy+hDpaqPPe8D5V0Di9MY6ay0mMbaJo/WK0aygOuVJH55mfSC3rj2WxX6ip2D71Thp/ScvcbadBScJF7SZkp+HdTKOQMn9NbX4MNoa6SrvTxyjcRn4lgZYhQcKCTyL2tf8bm/auieD1C2m4aVUw91M8uH+3wIdsp7onNb1K2q43GQ99XIPlerHFg44n0sI/fof6Ci0EvjXGN5J5tr5R8r194ozF/FaJ/4FRAPkYoOS9zJ98pzHxctgP72136z1r/Fl+NYSHu2t+i1bhfG9pxbtr3f8kjP671pnGAY1VKfQPotV0buqMPQ1UbbHNAD7ZLPt+RZfXY7KgtcLuTmxD6IWvW+n7NlNNJ7k1A+ZbZxY7KWttzIhj9rM+gFdsrCfBB0gxrn2tmOZvFOfgyoWucN1fcGAdKh4/WKzei6fs57EXj3dbC/PqcVr+s5hLqm4vA61cjc/nlVqzN8s3vTLXO4VXKZ5GY3gfI9cwY5xYNoycLo9q7Si4Q17nu5TSsx/5i0PTkfbX2jpyMtkkAI+BG02b5J5JKPJsGtmuZd6Gn24c5jMj1tYs7xWtotukrI8EdpJEzl8DgofFENbxVZSMADGmlaPhjYshx7kdBc7Tb92WRUzTj85wU8GinPZJNms3uEUvD+zv6OlnnI9PlMWw0d6FPwLraDcBJNc2H/yirHEqlZBojSsONp3Tu+PYVi2UsLuFMk0kmJDcI9o/wAmUujlo1W3GQ3CB7zyEzPnXQ/CCkY7WMZx7wD9Vq57QNPjlPGT+6sJ+Nbxx8mjdr+RjObYms+g1QOxmLfWGp4FCE/uF4k/m2LD8eXNPEOsyf8Ai8GP8yxTdN8+Dz2Y+/XeUj/NsWN4/tI4i1GP3iH+ZYpsizQAWjmq2z47laGF9yzzKpEuS6+pd70qjtpHdSreAV9bhp5oyKLrZi3qUfUyHoVbcWkdFRgIkRtOi8BXuk16CejKGod8UZWs6vk7XVF0fnrUvPyrZuAY26tq5vwLXVH/AMty0u9yGa8Vjx76Rx+VTbRdbTGlAhQKSh9c0hfAqnO3L4AgNg4ekDVtED0LyPkKx+owBeqgD98KnaF/votxHXtT9EqHqRv9uKg/jlAStEN/31UB/hQrOshjUNT6wrmiX7dS0BP78Fb1gc3+oPpCAw6IiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiA+pn0IUQAKqP3aoVcXuwgPcXg7xw1mgbSXY8iJjT8DGrrbYY2SNEK4V4L9ybJpempxnDZtv6jF6BNLsewxr8u6qnHXZE/8Avc6MStI4d4RtiqLXWWvXNDGRLQzMDiPM3e/K2irr6a42KjuMbhM2pgaSR3OAGflXQNf2Fl/0bXWiWMPM0Dgz8otI+tefuD1wmhhrtH3A5mt8zi3Pmc95HyNXZg//ACsSfmH/AIZXNxA6Fa4mx0/bCLcxvmWz2y3UUkLJWN5uG7vWuWCZ0RNOXBzHedZq5ars2nqPtbrc4ImDuDxu+IkLy8yzTdY1ZhCEfJmoKdgqAY2AKfTwOlD2l+Fxe6cc6CaodHpW0VV4kbyGIAef5r1i6XWHGW8vc+g0eaCOToZIJ2/MV1Y+kZpK5NR/c64tHfjRNYdgB5KieJ8Y7QA4C4abX4QU4J9kaOm/y0/9VQqu58d9MUJqbrRG7UYOZNgnfgfIurL0dT4g03+5O47fqDyBFLsz/sFVUs8ao2bW7dy1rhhr6h11ZMimFPU0mO1p/wArp74+Yrc6V3a0jctDdq8bNp8uF7cipozcY+DW7xQCBjWbeZCxDA+AFoZyW33uJ52P6rWaxz2OORyVsM41TZyzTITh3luCkuDH7lfZH7wCrvZ5i5eZdHt+SlsxUjHO5kDC+tcA3BAV2XY0BhVM8GIw8LZckWU7QBkKPOXE9Sq+2AwFW0BxyVeMQQ5GHaoro8E5WTlAUSduOivie0mzCXZkLaXf2XVeeOOjtmoKceeEH5XL0bd2bqeNme9ebeOjjJqzb+9w/wBJy+h6LznRdKkanptm6923HPdO351tnGSpFTxBq6cj3EpjH6RWC4dU/jOp6GIjOyTd85U/XpNVxaq2dQ6vI/WX0s3c6NHTN34jRCk4cU0ION8EY+gt+4StNDwigkPImMk/rLQOL7wzS1ugz1aB8WxdBsrXUPCyNgPkiikd9JUb91Gi7HDdKvNRxekmHQ10zvpqRrtwn4mho6+NQfMxROHZ7biMJR3zSu+ml7k7Tivk8wKmH5mK8kUirNxvkjRxVtjc4IpI2/rvWkcV3mTVMzT3Y+iFnL/UPm4rW+Rh5BrG/rPWvcRZBNqmVg6+R8wUJllZYjj3tt1ORykka5ZTiq4RXmljb0ZSx/RChluLvZYe7DXfKU4oSOff4+f7gz5gpRK4M3peYO9gWEYLGiQn1PWnanlab7XNA/4092fzitu0m0OudBF3MoZH/E9aRe3dreKlw99O/wCkVNkJWbtc5pI+EtI0HyZJQT6cOf8Aatd4fxCo1hb2E+6nIH6JWc1g59Dw/s9ucOb2vcfgkcsdwnjjfrm0RvOHCqP0Sp8EtVOjJ63Lqriy12c4qaZp+BrAshx9GdcQx5ziENH+ccsdcx2vFdzfPVx4+AtU/im7t+LMMMnMCXZ+uVBOT9yfxuDY6XT1BjDoqcvx+UyMrWK4Rs4Z0j3HG6qjcR+aQs/4QlSJNX0cMXIQ0UI+OGNYe+UEv9jC21Qx2bpG8v0kKUarYgKi8wRtbkveMfAs5xanc/XtxDxzaWDn+Q1QuHpZFrCi7QZbuP0SslxlfFJxBuj2DALmn9RqUHwbFYgGcLbUz99u0v8ANMKxXhAnPEWqA/eIT/5TVmbWB+wbS9O390ujz/8A87VrPGufxniBWyZ6RQj9RqFbNKB580Jy7KrlZtiD/OrR6pRFle70KknmvhQYSiWysPGOipLslfEShZ0bgh5Fxucvmt1QPjjctDrH+3yv7y8/Ot84Pns4LvJ/2GUfHG5c/mGTz7+ackOmWXdV8QopBcjb7ZtWYFoD9LvvXb42TiHstvXIJzn4FiGO8vctjccaAMXT9stPzoC3w/Zu1hbh3bz9ErH6jP8AbWb8pZnhuwHV9u9Z+iVg9RHN2nx+EUBc0sduoqAj9+C+apOb3P6x8yaZ56hoP44L5qXnep/WPmQGMREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAFUz3QVJVcQy9vrQHsbwRaZ0WkxJIOQmLvjYxemqtjS6LZ3hca8GO0MouHlDJIOc0bXfGxi7PO074di/MeqS9XW5Gb4eEixc6oUIinkf7VTs3T/kheNdU60sdFxorbtaeVHKdkg8ruBHm869i3+Dxq2TwPj5VDNr/AFFeWeMnCqyWW11Nzt0ZMgk3yfC8fau7oU8WKUlP+7gjNZi6/iDWX6cWnTGRVOdzPe34wPQtt0bwsZdpo7jq+tnr5nDJi7V4aPg3EfItHotLGtoaHUOk5hR1bBulycF5HPGAD5lvujeLVupj7Hasp6mirac7XuLMB+OWckjzL0tfFrG1oFb8/JjDv7jslm0zYLJCxttslLE3z7Gk/HhZ+iLGuzHFt+Hl8y0e0cRdEVr2th1FTFnmfNE0/I5bhYqq13UuNruLJ8fgSNPzL5TUY9dHnOdcXHwZiM8slWa3sX0VR23uDD5WfWr9PHiXs6hazxXu8Fi4e3mvdyLIXBvxLs00XLLCvJL7M4N4NdOXcW77NR/3HG49owdOkv1r0jVNp4WZaNoXGfBJtJp9MV976m4zH9V7/wCsuw3dr5YuxIwVt1ap6ik+3BEVwRDskilkMg5DktXrJA9xEg3DKz1XbnMpGxtkOR1WvzsdHOYiNy8ZSSObJEiNZHIcRx4V9kEjhsLez9Ks3S62mzUnbXGrZTDmfKIHzkLSLnxZscuYbRDeLl/3alEnzOXo49NnyJOMODFw+DbKigMkrmRvJc12PcpcWTwUwaGLTaLindKXs+y0Zez6TQv3fSVQ4n0k1Rm8abvkXqovtcuhaPUp8Rv/ACRs+TPGllbzc3CocZGOwHYUmwav0ReKrbHfGUNT3MqJGM+XJVqsYKiskkhkE7c+TIw5afhChJp1JUTQG5w59VZnjcGc+i+kSxnykke50PlKUsYpmJvXIBw96vL3GOfttaVXoJb+sV6huvLDT75eXuMkHY60qh5y536xXv8AQ/z/APBbwX+CtN4xr6EdzInk/wCbcotyHb8WpCOYNy/pLNeDzSSz6rqqkD73TSH/AMt6w1na+fiaxzhkuuG79cL6XhZJFkbjxqa1lrtIzzAx9Bb9dZ3QcKi/pigmH01znjs8tltMIPLeR9Fbtr2Y03CoNaesDmfGHrNdjZnH+EAdUaxgceoOfkclzZu4kNz++x/M1XOCpxq1rvM3PyFR55hNxAjk80zP6K1ZSJnIGCfimxv728/SK1bVz92sZgOhe0fMtt00BNxLuMufvZcR+mtLrXeM6vJd++gKCxnJos66tdM3pFtB/TKx3EVxOq3xe9DWBZ+2NZLxUqGHmI5cN+By1vXTu11ZKB3FrflUkGyaN8q+sH4Ntm+k1aJcmn2Tm9M7/pFb5pRph1XUxH3lum+k1aXI0TXos887/nKlA2/i8QyroKUn7wxw+MBYbhczGtbbJnBZPn9UqvibVPm1JIx3Msx8rQrfDFsk2uaB7choly74ipJk+TMUbmz8T2vP78D8Sk66k7fi8XO6eOY/XUDTWJeIxOckSOx8CkX94qeKz2nqK/l+koRbJ2I3GOpcdbuPcyniH6gV3Vdc+PhzYKFo8h0Yef1lF4wtxrSY9wgi+gFTqWZjNG2WGQeWaYY+NyMoYzh8A7VtED0y76JUjijJ2uvbhg+SXM+g1R9CyCHUVO8+9LiP0SrWsnGt1HW1DSMZBz+aEREjetMziSi0pR+9bcs/+WtN13OKvV9bKTyPL9VZvTcxil083PNtVu/8tabe5zNc55QeripKEcn9rbfSrCrzywqEAREQBfQviIDonCs7bHf5PwYSPjY5aLIR2cZ/FC3Xh47s9Gail9Mbfja5aM4kwD0ICyeqIiAuzDaW4/BC2Kq/vTjHnkb9a16oG6RoHPDR8yz9Xz0lCf4UY+MoCTwzdu1TBIekQPzLW7g8yV0rnfvh+dbLw9aIqx846tZkrV6kZmld+N9aAy2johLqWlx7x4Kg39267VB/HIWT0AD7Pxu8xHzrE3k5ulT/ABhQENERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREARfQEwEB8RfSviAIiIAi+hfUB8wviqLSvmD5kAwmF9DSm0oD4mUIKYQD4Ez6F92oQgKUX0BCEB8RF9HVAfEVS+FAfERfQgPiIiAIiID6F9K+NX09VsqUSC7j2pZTStEblqa2W8RZ8Yqoo/jeAscB7SuhcBmCTijZodm7bMx2fU9q5M+T04OX6Fl3PemgbQbTpy00PZ7expWNI9Qx9S2KpcC9js81VBP2ceezLsDuVqRshe1+zlhfljk7cn5PQ2Uj5VSl9NjPNcm4l0/a2O4xy+VvHk/AV0esrXMcWbFpmqacXQOjJ2Na12708lXBk2zTOPJPwcg8HusifY5KSWPeY5ByPoC6fqOwaNu0T3Vloj7cQt9sEbfsXGeFJbQX660scm9rHu6epq7zpNz30JkMmc8ti9jq7ji1Dm5UYUzytZ9CV2opL/V2MdlFbCX4/Mz6PwVn9KQaj05o+n1ta7vVjxerdT1lP4w7buYxu5vXzuXQOIWgtV6aqLlqvR03tErHGppx+T6ie5c44aac1jxFlfZKYmK2GukqKzn0kd7vu9XevpcOpWoweq2tv8A20dEVTo9naWrZrtYKa5ztG+doJA9C4/4YV526TodPUn365VAyPxS2T7F2qyUEVnt0FvilL2U7cc15k4jVP7NfCOt1qg5w0DsSfibZHj614fTUlqXk8JM1l2o7twmtMVh0TQ0ZjZGRGH7W/jDP1rYKiPe8vVNPDtaIR0jY0KRMdse1eNn1HqzcvktVIw80cnl49x75c/4mako9I2s19Uw+Oy+TDGOhPzLo9W6np6eSoqZo4o2DJe9wa0esledLfTV3F3iay81wPsLa5WiMD3DwNh6/pd6jpmifrPLk+mP+5jLtRVpLRd04hOOqdT1tRTUkh2xUo9yR7r1e+XWbdpiyWilEFutFCz8fxdm748LPw2qCGJgp/vcbQ1rPMByCu/xkf6KnV9RlqZ2lS+CqhSIbLdTOoeVLC0+loKiy26gFORJb6OQ/jQgrOOZG2LvUCohie1ccc2b/UWaRze7cM7BXNdJXU7KeY9JKdgi+paZcNH6h05KZdOXqSeMfuc0hkHykBdb1DHUuHY0rZIgOpLVrFSyYeRPGXuHvty9fBrM0eJO0c0pJmiQa3uVDKKbUNAYXHkZRjb8QBW1W6vpLhAJqKqZKCM4PL51VUxQVMZhrac1EfTa84AWpXvQsG81mna2ekqDz7Jo8n4zldr9HJy+H/sZ7mzZ6ppl5nyV5q48xhms8+eEfSK6zPqTVFs/aeordLUxfvkLC75gFyzjXPRXXUdvnooJhF4u1kntfvsle10rTenl3I08GV8Gs9nUXmcjk2ncPjZIsBohgqOJbHEdJt/6zVtXg90rorRqGRw9zCPoyLXOFoE2vHSDntGf1mr1pt72GTePeTerfGPevz8gW28Vnvh4YRNPUuA+MPWpccPL1TStz0LD8gW3cbGlmhIo+7e35nq74o1XY5nwh8jUEsjR7mLPyFYewO8Y1k1zz1lHzhZrhO5sVbXTH3sI+tYLSgNRqaB7OWX5/WC0siJtmkSRr29uB5Av+mtK5u1M7HdKfmW3aTeWawvxPUPk/nAtVtze21HJjr2jvmKLkubBpqRzuJMzifKEhLv0gsHqZ4fqapI5ntgPlWf0vFnXt0k/ABI/SatdqcSamqN3XxkfOrbSEzcbYWt1pdMe9oJR8rVpNC0u1Gz0zv8ArW100hZrm8t/7HL/AEVrFk8vU8Tf4Z/zFSEZDig1sOrqkt552fQasjwcja/UzSRgtG4fKsVxFkB1jVl/MDYP1GrKcHHF2rsjoGfWoRLLWizu1+0jqHSk/KlVM08WY5ZDhhr8uP5yr0W0DXVRI3u7TH6JWIvO6XWz9p8rxnIP5yFWT+IsjKvW8p3bo3CJvyAKrim1kNVQ0UYw2CHaB8KwM75Zr17aSXOlaMn0ELK8Vpd+rKiNvSI7VJQxumTi/wBNjoQ7P6JVq5F0lxnY083PA+RSNHt33eEHuJ+i5WGHNykkPQytCA3WWHsrzYKYDm2ih/pLm9V/dUv5R+ddMmf2msrT5m0MH9Jczqv7ql/LPzoC0iIgCIiAIi+oDfNI+1cNr5J+FPCPprSSRiRvpOFvFkG3hJeHjr4xD871obs5J86AoRF9wgLkTwAc8yVstzj7LRVA/wDCduP6RWBjp8UrJz0JIWbv0hGmLXB+FGT+uUBd0ZljayTu7Ll8a1uc7pXNHe4LY9KHbbq8fgxfWFrcmC5pHUuQGw6Ax7NynzN5fGtfuB31s7v4Q/Otg0IMXSc+aP61rtYP23KfO93zoCyiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgPoV6jiE0u0lWFXG8sduagLs7OxqNg5hUVDcP9aGTe/e7qqZHb3ZQFCnU9N4xnxfu90oKkQTOjztfs+BAfHRbKh0b+ZHmVUJeWOAjLgPQrtJURMc9043OI5clftdxjp3vMkYLSeSAx4BLum0+ZXWgjqN/4iuUtYI7i2r7PIa/dtz1U3UF3guksUjKcU5YMHHPKAxc4JxgYTa4e6bhbVpy/aaorRWQXPTwuVXK7MUpqnx7OWMYb1Wt1lTSSyOdBRdhnpmUuwgLf0V8P/lrN6Ol097JBuow4UnvnM3Z+RbRYzws7e7+yVRVRR4d4jiCV/PcNvf5s9UBoDh+/BWH4z5C6nwe0XpfWNXVtvt+FC0OzHkY8nn+MPMp+qeH3D4Xz2L05q3txF98lkg2fo5fzQHHRhn4RKL0PpvgjoWsiZVT68p2tz5QJj/8AuLL3jwbKStkZVaV1FBV0/viOz/8AuLOWRIttPL5BJ5EKvBLfIBBHVenK/wAFOsbTdpDeXOlPcYmgfTUeh8FK7lm+ruzY2+cBp/prJ63Tr/8AkQ2P4PNkTWEEvxkelXWmF3vTn0L1VTeCtbvFsS6jkEmOgp2n+msBd/BZvjXObabgJvMXNa3P66j77p/9aGx/B5u/dl8cD2nTku5O8GnXcby0x0Ln56mpYPrWWt/gz6nfSkXGupondzWSsd9an75g/wBaG1nngCPPtmfgX0iPGYwV6Jo/Bj1S8v8AZWspwCPagyRnP5VganwcOIMdc+kgigFOT7tz2faoes0/+tfyRtZxAqhdkufg68Q6XAigoZ8+apaFhbtwR4h2yn7ertMQZ52TB3zJHW6eXaa/kbWc1RbvDwt1rL7i1E/Cotbw61hSffbNUn8hhd8wV46rDJ0pp/5IpmqItytnDDW9waX09hqyPxoyPnClnhDxBH/6fn+JXlqsS4cl/JKizSGHoz8Jdz8ECmo5+KzPGIBLiA7M9xyFzWLh9rRlX4qdOXAyE4+8Ox8y9leC5wq/YdZPZK70227SecdBz9Pq7l5/VdTjjp2r5ZMYuztzoSZMMOAvlQ/xfyuoUG/VklJRGSJrhjqVhaK8vrKKR0zyGjplfm2Tjt2O55OKJlzpXVBNVH5RHVanW2esuLJ4IpTEJARlbTRSTttMpzuD/crEW+4PhdJTSNIfnqVSdwVxOaUFdnmKTTOsuHV/raj2PnuNJKSe0A+0jzLpvDXitZKjsrbcGx2+p9+2QY+ZdoMbnwdlM8Ojf70sDlour+Fmk9Q1G+uog2XOTM17x8gcF7eTqWDXKsi5XlFNjXYscWeKNgsul6y326ugrq+ridG2OPzFpHfjzqnwX9PVtl0nVXKsb2Ruj/Gww/wga5V6Q4P6GsdwFxhpDUSx+4Er5MZ/TK6pbxDO0BoEccfRgWM9Tix4fQwJv9zdJ3bIl+rTb7FW18ztscdNI4k+fa7C8/8AgrUUd81vqHWdXEZAaiQsPnBcx31rd/Cv1FVWXQjbVC4MnuL2xta088bmt/pLMeDVplumeFFD4xD2dVVMa+TI5nyWD+ivYwQeHp7yPuyWnvo6SZo3BkscZAfnPwdFFPtkp7P3bldE746h7ZGARjGPgWncV9Z0midJ11eJMVs7DHSM87yCR83mXi4tO8ktse7NFwc38IbVFXcp6fQGnJN1yq3bZ8e9HJ4z8LF0HRGlaLSulae20ke17QTIfOclaX4P+jqx3b6+1LFm5XIe07veMyS0jp3O8y6tMztHlhJAByzHv1p1LN6UFp4Pjz+rKbb5KWO/a4aBh2FYY8h3MHqrskkfbtjcdr/WpcMUDhncCfWvKr9SEiPLOQwZZuj71jK90UA8bmmEUQ86zE7xDGYg0OEnRco8I/2Y/Y5Tex0cj6beO22dzd7M/JldGmw+rNRuiGqIuoeJ+mY66Wlfe2mR/eHO2K1R3ehrqPxlla17Pwmk4+FRrHBw0qbGKO0inihx5RqqgsOfz35XIOIel6Km1IaKxVcRbUc/aqncPP5yvoNPoceVuKT4+Tjcf1OweylPLN2cVbSyfi7Sr7ntBa4kH1LjWj7LaL2ZaE1TqSsi/dM/68LMW64XTSupYrZUV8VZR1Hk5JYNnp5LXJ09QdRlz+xRxo3u8PimY4S+5Xn/AIsspZNSxm1ShkAp/bPytxXRL9d7lqS4SW60A+Is++TDyfnHr71x/i3Smz3+Gmp5XvaafLyfPuK9TpuD05U3yWXKOhcEZTHoLUFU45HZt5/DIFqXA9olv1RPgnETvnC2ThvNDR8D7xUDk6QNbn89w+tYjwfqSWSprntxgMI+Rq9WX0MPuQeMMhl1pAwfgs+YLduO0mdFwsJx7a35nLR+JoJ4k00Thnkwfqrb/CJLW6doom8i6Rp+kp77TVdjnvDKMm2Xl/8AANH6wWO4fRn9kQf3NgkPyLY+F8I/Y7eH9/ZgfrBYPh8ALhO/vbSSn5CrsR5Jml5w7UN8kH4Lz/5gWv6YOdSNk/Gf8xXrLQnDfQz/AAT6zXfsFEb/AC0FZI+t7V+7LZn7fJzt963uUHwX+FuhKLg7cOKfEG0OrCJJnwiTcWsp24blrAQHOc7cOalIWcD0vDKdQ3utHTEnzhamwt/ZI5zufthK3miqKB2o9UutLZIqKSSeSmjkPlMj3DaPiXoHVfCbQNH4LlDrOi09FFf5bdSTurO2kLt7yzecF23nk93erA81WmcVmtL1MMYFFJ/RWA0uGu1fEc8jM4/OvV/g48OtEXrgNqPVlyscVTdWitjbUGV4Ia2IFvIOx8i8oaPj3avpB1Bkd9EoyUNdv7TVdWfS36IWa4Pu2amP8X9a9HeFnwr0PpzgtaNR6f0/HSXqtr6SGSobPK4u3wvzyLiOrR3dy37hV4PekdMcI47hqCxifVLrdJPVzvmkBjeQXBgaHYw3kOnPBUoizxrw356slPXZFUH5HKLp2h9lNfPPmn3/ACqVw8cIb5cJj7yGYfG1y9o1+guCegdBWrWd40a50lXDA2R9NJM95e9m4nBkGBkFRQZ4Lqn9nqNw/AqPrKv64fvvNST1Mv1Lo/HW9cIb7dLJ/Yv09XWiSKab2RNTu9tJLNmMyP6EP83VdO0jZ/Bys+n36q4hXB1yuzqh7H2uQuJjc3HuYmEFwILTl3LmpK0ebdBRdreh6AfolYlkrjWxtHvntz8a94wcO+DHEDhVWa14e2BlpfTwzuinjjdE7fG0uLHsJI5+f0rwdRNElwhZ3ukaB8aEHSn0Yi1VaZx723QY+Jy5XP8Af5Pyj8665K/GrLZG73lugz8Tl0nwJuGehuIEOr5tX2GK6+JVEPi++aRmwO7Td7hwznA6+ZAeVUXujhnYPBj4g60uWk7Fw5qmV9ujfJM6pllbGQx4YcETknmfMvLPhG2K0aZ416msVhom0VtpKlrKeBrnOEbTG04y4knmT1KA56i9TeCfwM0tfNFVvE3iOO1scHammpS9zWOZEMvlft5kAggAdcFbzpPQ3g/8fLFe6bRNgm07dbeAGz7Oye0nIY/YHlr2eTzzz9SA8QIp98tdXZL9WWe4x7KqiqHQTsz0c12CPkXuS48LPB+0zwasGttXabFLS9jS1ExilqHPqJXx/e/d5ILjnHIeT5kB5JpvauEVZj91qI/pOWkNyKcnHvvqXvK48MuFvF/ghV3LhhQexMuCaUMjdH7dH+5yMyRz84/CyvCEp7PfC8c2vwR6uqAjIveHE/QXg/cMdA2PUmoeG8tey4PipyKSrm3B7oi/JDpQMYae9abx54OcLavgJDxS4dW2osbRFHUthlmkcJ43vDNpa9ztrgTkYPcfgA8xVTNml6RveJXO+ParmqXbIrZF5oXD43LJWmGzzXuxUGoKuoo7VNPFHVzwNBfFGS0OcAeXIc16vrJPBR07eqDTNVbqe91kzxB4yO0qms3HHlPzt6/g9EB5IsslMy1XTHfAPpBamc7l6t8LvhFpLh3FS3fSkL6Gju7HQyUe8vYx7HNduaXEkAhx5E8sclynwbOG9t4o8UYbBcauWG309M+sqjDye9jC0bAT0yXDn5kBpujvvlZ/E/WFr9x/ut/rXva2aR8HK1cThwzpNI1E1+dHiWQyTuib5G/a55k648wXnjw2dF6Z0NxRt1q0ta2W6kmtMc8kbZHvBkMkgJ8ok9GhAcIREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQH1fERAEREAREQDuREQE2KVzIy6PMZ/FK+RSZdvY89r3klRQ4g5Bwvu7nnHNATRK8Q8nuHwrZ7BxB1dYDELfeatkbP3PtXbT8GVqG72tfe2VZRi/qRdZbO3UnhKa8jpPF/apPxndp/XXx3hI6+YzbuopB5j2n9ZcRMjPeqkvf3Lneiwv+1E+oztTfCQ1uOboqMH0b/66z2n/Cm1XSnFXQ0Uo9O/+uvOyqCh9PwNfSPUZ6rHhT00xJqbC4v/ABIx/XWR0/4T+nJJHMrrFPB6SGt/pryEOq+hZPpGCSoLIz3IzwgOHNaAJ5qqIt9yGvj+1WmcfNATVop3VtTE3pue+P7V4hD/AEJvGei5Z/ZvSP5/kt6kj3NfuN3Dm20odBXGslPvGPbu+dY3+ytpW80UUns2KYZ+9yTBeKpDjmvsU5byUR+zumgvY2mZym2foFp++adlZ21NdKSTlz2lZWgrrW9r5i+mkO7zhfnnDdquFhbHPUNB80zlchvdyiiLY6+qBJz9+cuPJ9lpydqf+xCkfpZba5sjnupfF2Db3YWWgqnH2uRrWfAvzf0vxL1fYTmkujjj98Id84K3u3eErruGcSzOjqfxDsb/AEFx5/s5qofRJGqnE904ZnIgik9OFbqbsKSL2yTC8i0HhYX9m2ObT8YZnmRUtd80a2Wi8Imx3wU0dfC+mk7TnhpP9FcufpetUakhuidw1FqSZ5awR5Y/qMLHCsDSyJ0XtT+uAsDb9R2TU9Kz2MrGumZzIW32WBkjWna1xYOeQvB1GneDiS5KSyW+CfT3K3wUfYjeC0Z5hYO81lO/EsWXOPmCzhDWzvDomFpGOi+xUdLLHhkTQQfMsI13ZenJGM09dmDEUzsE+dZaoqqJsoD35BVuKz02S97NpClttNNJH2mDy9Klp3YjCZZgrLayQRF2M+n/AFrI26ot4e8QSdX4JwsdW2OnjlhnDjz9P+tRddVlu0xomsu0p7J0YyOfqWuCMXNOPJrtklycK4o1k3Ebjlb7JSOMtLbZA9/ePeP/AKJXpyHxSKGCmZKwRxsDQ0HpheePBL01LdKy56zrpPKqXAMJ83tjPqXoCO0xNqA8vdhwx1XudYyyhJaWPghKf1Ee91FJGyR76oRxRs3l2fMvP1ubU8XuJxudTORpe3yYjz7h+1wPpHQuWa8IS8mqu0GgrHO6WvuLh2r4+fYtZtf6jkZ7xhdI0bw/t+mtJ01ogfzZhz34I3HGOmVnF/ctOpy+p9v2+Q3yZ6ARmhZR0zWMip2BjA0Y5D/UrcUfpViWjNveyNk58sfgqFLT1gpaiRs/Q/grxJzlKTk33J3Eurp8ztna4FTqR8McHNrMn0LBNs9bPAx5r3NPUjCiy2yrZO3bWPcB1GFdV2Kb6NkkEe7ft5nvysdVmGZz6KohbUxu7iMqLWsusVKOxdkepY2kZcdz5jG5zx6USrmyN9mq6u4YaJrGPnbQRUriPJ7NoAz8AXC9W8ML9bq51TZqkFpJ2CN53AfEvQlTLdpaM9tmMZ9C12t39oMvLnd3k4Xr6DXZcHF2cspI890emNYW+eR01DcWPk/dGrKWnROprhXsnrpKljGe/kXoeNnjlEzxk9ixg69llYjsITVPjirssPT2rC9qXV5T/tomRrVstVNZqMU1N7YX+7ee8/7FcA46yb9Xbf3tn9Ny9LRQwmUs7f0dF5n47N2a5naDyLP6blr0rN6ueUmOyNioZfFvB5qS0YL5Wjl/G/61K8HuN4oq6ZuRuft/VaoRjMPg9xl3R8oP/nBbH4Pwa+wTlrOtTj9Vq96f0MnyabrlrpeLEDXc+fzNK2HwkKhojoIfM0H9YrX7xmp4xQh3dI8fE1yyPhF5lv8ARUzT+5HH6RUx42mj7GD4aVIbp28jO3ofjcFiuH7Wlt0n3ZLaWQfqlZHTdur7VpW7VFVFsa+OMtPn8oKDocCCyXqfb+5ub+oVpIiB7Z4CXyn034GVHf6q3RXKGioKqd9LIRtmAmk8k5BGD6ivusqtnGLwY47/AKb7WzRwMdK+2U5aYndkcPid5IyBjLcY54XANHcZp4vBkuPDv9j8Zjio5qYVvjZyd7t2dmzu39M9yeCrxyu+hLLctOSWqK7WwympjY+bs3ROLcOwdpyCGDl51NijmOngxtTeZDkERvHzL3dZ9R0+lvBc07eamzw3eGG00bXUsxAa/cGjnkEcuvReJrld2alvmr9VR0UNvZVSzPbSxNAZGDtwBgAch6F0K28fKrUXDCh4XnS0dPFBSRQeyHju4nsQDnZsHXb5+ShMk9I8Otb0evfB+1JfKHTdPp6Lxaui8Vge1zctiJ3eS1o558y/PzQMZdqmkk8xP0Cu3cLeNM2iuBd60wNPx1onfUR9uassx20W3ONp6evn6Fxnhz/w812M7G7vkKPklcH6TX3TNBqXSmj5btJG23WWpgu1QH+5cIqeQNz6A5zXfmrX+FGtncQtA621OyV7qGa4VkNCx3RkEcLGNx68F3rcV5b4geFVeNT8NqrRFFpqO0eM0zaSWsZXGRxjAAcA3YMbgMdehKueDhxon0nw2ueho9PMq2u7ebxp1WWffQG427T0xnqrIrRyPRn91Xqb8SQfI8L214RHPwd7APxKT+YK8Q6PkIgvTscxk4+Fy7FfvCDqeIuiKXRjtKx29tBHE/xltaZC8Rt2e52DGc56qbJZwG2Q79QAf9od8694QaK4b8MuEdVxMvGlKfUdwdTMqpDVRNkcS/AaxodlrQMjJAz39wx4X075eqA3/tDvnXpu1+FC7SdPVaJ1VpOLUFuhYYo3dqBuiI+9vY5rg4d3dy7lAaO48L9bUeu/B9veorXpin05SeLV0TKGAgtBZEfK8lrRzz5u5fm9Z+d+pPTUs+kF7B0h4Vgkp7xS23QNut9kpKTFFRRSAYe4u5vw0N2kkZaB5+ZXk+z7rlrOCrcyKHtq9shjiZtYzdJnDR3AZ5BSVN+rhjVz5f3uiYPiOF3v7m8f7X63/j6f5pF58ukpbqa7t/e6fA+CRZLwd+O03B+G9xRabjvHspJG8l1YYez2bvxHZzu9HRCDpPgTD/8AyZ1kP+z1f/70xcj8LT/GL1l/31v82xfeC/GOXhvxLvGs4rAy5OuUczPFnVRiEfaSB+d205xjHRalxW1e/XnEO8aufQigdc5hKacS9oI8NDcbsDPTzID3h4Md2pWeCVQVENBHeBQ0NY2ahGD2zmue4xEEEeUCB0PVc20d4Uek6Gukp9JcFJKasnG18Vr7JkkoHnDI8nC4NwA45am4RVdRFQU8Vzs9W8PqbfO8taXdN7XAHa7AxnByOo5DHXLp4X9tpY5qrSnC21W+61AIkq5ZGk8/PsY0u+EhAeb+JWoYtXcQb3qaGkdSMuldJVCFztxZvcTgn4V7M8KRkkngY6bbG1ziyO2FwaM/uK8N3KtluN1qLhO2JktTM6V7YmBjAXHJw0cgPQOS/R3WXEQcMvB30lqN9kivML6Wgp5aWSTYHNfCOecHpjzIDB+AbTTW/gDJW1/tED7jPK0uGPIaACfjB+JeBL9JFV3y41MB9rkqZJGelpcSvUXG3wj7pqThjHaNOWOPTlFdGOjqnRziSTs84cxpDWhod3kc8Lyk9+ZZH/hZQH6O+EZriyaF4Q6aut90TbtXU81RTwMpK0t2xPNO93aDcxwzhpHT3y13izBDxj8EeHU1uNRpunpKCS5R2yJ7RA5tPuHZOG0ZGIztxjnjkVyio8L6mrLTR2y7cKbTdqamYwNjrK0St3Nbt3BroSAcZ+MrWOK/hQai1po9+krRp236atMzeznZTyGR74v3sHa0Nb6AOnJAavwr0XTa64q6T0zXySMoat+6o7PAcWMZvLR5shpGe7K9UcVdYcPeDesdPaNtXC+2XOsuRjLJXRxt7EPk2DyjG5zj345Lx9bdWXXRertP6ksrmMraEsmj3jLXAtG5hHmIJB9BXozU/ha6d7enqa/hdS3C90Td1JUTzsc2F5wcteYy5oyByGPWgM390Ym7PRmmGgYzUT/RYvOHglu1b/ZwssOjqiKnrZi5tS+aLtIxTYzJub3jA5cxz281vHHDjzV8TODdvtFw09Q09cartKio93t242mLpsznn16LX/Bw45wcJIL01+kae8zVr43QztmbBJCA0hzS7Y4uafJOMjGD5+QHsC+V3C+l8Iq0UE9kdNryqpxJ47DuDI27S0b/ACsZ2g45HkvMv3RP/DPbP5Ei/nZFq9g4v3Wr41VfFy52+GpqoiZW0TJDGwMDDG1gdgkYaRzxzx6VrfhE8UpOLOsqXUMlmZaTT0TaTsW1HbbtrnO3Z2tx7rpjuQHM0X0r4gCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiICoFCqV9yhJ9C+5KpyUyVNkFXNMlfNybilIH3mmSvm4pkqeF2Fn0kr5kpkr5lRuYPpK+Er4ih8sH3K+qlFZArPRU4TK+pKdgrZ61cB9KsZwqg9WlkuNEUbrwy1bX6Qvja2Fx7LP3sle1OHOrotQWMV1N2YL+oHrI858y/PftSuh8Htd12mtSwdtUy+J+/jz/8r5/q3TFqvxF3C4Pfdt7Q+2SLK0kdOJNzTjplaxoDUts1BY/HqSobJkY2YIxyz3gLa5WNbAH07A8nG5fn2XG8c/cdkZ+3au5enZub5CpLuzh8tX4g4NaDHgkZxnKxF4NQ1jHRyFu6QjbtSKTdEqUiVJ5b4T3Erzv4Yep/Hp6DRdB7ZLOR2oHccn+qu/36rNs05XV/Z7zSRGT3WMYBP1LyRwxibxA49VNyvJ8ZBqXFgMm3Z7Y/7V73RsKTlmfaJM5eD0Rw18W0lpG3WWJrGkM3P5+kn+ks3r3WdPpvRNwvrtuWsJp8nq7A9PoV+96SpZntfTyPhcC1vUkADr3rQfCWtFTUcJBDb4Xzx0UpL8Z5gMIPf6VyaaWTUatZX5ZDkttGK8HDTVRWVk3EPUUBdcaqRzaXPvGjez5nedd59s++VC5rwE1faNQ6SpqO2RiGSjAEsZzkZ9YHmK6hLHuDyThzPdHzLfqW+WZqSqiVVEOEU1fN2n4CjXPs/Lpo1Zqr5abJT5r6ttKHPy0kE7viVbPE6lvsjHWCaKTm3DcBeVLFN8pcElFPuZAWOGSBnKs0cjZt7zjIVqvuI2tigPlPOD6lfpacRRkY90sf3KOJ9Y97xjlhUyEta4cuYV1rYImsDsglQakSuqCGk7MK0KDRg79FK+kEbW7snuCs2qxUhpu1qQS7zLYiGmnbhoyDzyrNZ7WxrwQ1vetEjGWFdzGXantwonR7PJx9S5/cPEjOY4G7S3qV0CrdFVQujYQThahcbCWdrJvG4ruwtbeTOcUag9xilDhzByvOXGzMmtZS88+xB/WcvSd4pX0rom9QQV5045RBusXO6E0wP6zl9J0ZL1Si7GxaiLYPB/oIeWXyPHxStWw8DGOp9EmcDrMD8gWq8QSYeCdgYD98kmPxStW48HQ9nD2MEdQ136oXu5PpZL7nPLfI+q41MBHLtpD+q5SPCCmzriENPOFhyo2gnOquNDXOHITSj9Vyt8dJGu4g1wzkNby+RaRVuJouUZa+3d9bwjY8jGGBnxbVq2meWg7vKe+WNvxh6n3V/ZcKaeLpvld8zVAt3tPDirI/damI/K9Wk7IgS7I0Q8N6uV3Rz3N/UYoPDEba6sI6dm76LllAzs+EbieRfUOP6jVjeGBAFxceojP0XJ4LEq0OEeh73KOrpXD9QLGaIkEM75D1bGflBUu1vH7Briwnk+c/QUDRWyaesB6CMY+VQlYJ1W4QcOGDvmma4fE5W+GbCLnPIejY1XqZzWaEssbfftz8RcvvD7c2muc/QMibz/OVqFmqPpyKfxnuc8/OVuHC08rpJ3inAH6SwVVGGWGlPc7cf1islw1lc69+IxdJxtd8akkr0jztt9lxjLgPkcnDdrI/ZOo720R+cKZbKZ1JQ6liAxsfH8ocsXoQkUd3AP8AxN/1IVLOixu1iw9xfIfkKsa2f4xqu4yfj/UFL0AQ7UtOSOZbKf1SsNfpi671byeb3lSNxntEkssN6eP3qMfrqFw+aZdW0bD+/NP6wUvRczRYb1CepZH9JW+F4DtVxPPvAXfEQhVs2K4O3XjVkn72JW/+auZE8yujVDss1ZKf3SaUf+aucHqhAREQBERAVg+TyXWdbcdNV604c0OhLnQ2qG2UIgET4Y3iU9kza3JLiOnoXJoRl+FU33XLzoDd79/g/s4Pmk+mtIxkyBblqxxi0bZYvOJPprTZ/JlcB50BaVTe5VwgH3avOpHxMjkceT3YHJAZrVnOagH8BH9EKPrLldnj1fMFL1Owmpoj5oo/oqJrX/hqT1D5ggJ9YP8AeZB+WfmWubhvOPMtlueGaRpW+dx+Zar79AbDpkYtdycenZu+YLXHcyVs9kG3S9wkHUh31LWZRh+PQgKEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREB9ymV8RAF9yviIAvuV8RAfcplfEQBERAEREAX3K+IgCIiA+lXYnY78K0UB5KUiGbjo/W9903APYy4OiwemV6J0V4SltktcFNfYZTMOXabG/avIyqBPcuDU9L0+r/ADUWUnHsfoFZuO+hJ5o83ZtP/GPY3+ktzsHELTepqowWO5QVs7cbuzka7r09yT5ivzM7U+Zds8D24V9NxUpexkxG4ne38LyHLxtZ0DBgwynjfKNYZG3TPet0pqOtoaqhqGu7KpiLHkekEfWvLesvB/vttvkl70Rcm9o+Vzmtcefus+Y+dephJnf2o6q3K2OmXgaLVZdK36fJvxLueY7XxF4x6Jf4lqPTlXd4h0kdBJtx68BbtpjwhdHX9k1t1DSC3SnliQNaz9Zy7ROKKohAq6SnnBGMSxh/L4QvLPhS8NKaKSHWFighiaw+208UbWtHuz6PxV6Gk1mj1GVY80ab7NFJKUVaM3qXRdRR3T+yBwtukNdIPKlo6Q78e96Nz+E5dH4ScVLXrilNvvH9rbxD98gf5Dj07ic96882ehvmkdH0+tdG6jE9NCAK2geXbSMlpHVo73dy3S4UWndZ6Ng4iWK7s07eIYQZo4ydrnYLj7gNPeO9ern0qmqk78J+V+jKKReqdOS8WOL90oLjVugtFnxzB8+9v9FqzXBCsrNMa7u3DWuc6piYwvp5D+Sz+uuWcKOIF80vU3WrdaprvLWODXTseGbtricuB65yuncG6XUGp+KN04gXai8Qhkj7OCPH4rB/QXLq8coKUZfSlx+4TOvw00Dax7ZSCYx8qlsmGNwHkhGwBnaOcQ5z+eVFps7nRnO1fHVuNEU1L+3qxsJwFMjDGvw4EnaqIYGseMHKkEY54Rxt8EkSpDRByA6rX9Suk8QcN4A9BWcqfIjLeuVgLnRy1FM9oJOe5aGc2zUYK2SmlLu0O31qPXXGWSUujkJ5c1fqrRMZdpOAsdcYjSjaBk966sfNHLKzH3atZVMb+E0ELznx75aojJHN1KPpOXenxEBzsrgfHh7m6phyMnsAP1nL6bpP5vBC7GS4oOc3hRpaIjHKc/8AmMW/8PIhT8PKJ4OAaVrj+iFoXFveOHmlYyMZFQP12LoOnmeLcL6RxOCLe0/qhe9k7RJl3OY8H4/GOLJdnmKmb5nrFcbHFuv689e75AszwPx/ZKqJAekzz8bZFrvGJ0juIFxzzG/6guiHc0j2MhqUEcMrYO90p+VrVjJC6Lhm0d7pm/Scs1q5mOHFqx3ND/1GrEVJ3cPIM98zfpuVbJRnLyzseFVMzpuw742BYHh2drLi4dOzP0Stj1iQzhva2dO0a36AWu8PJY2Q18bhzMZ+YqfBYooAf2C1j+41JH6ig6Q8mOte3qGtB+MrOimFNw1Y4ke3Sh3/AJYWJ0rCG2u5yfkY+MqSCrVxMenbDTZ5tgJP6TlP0y00+hrtVDkXMDR8D1h9ZyHdRR90cGMfnFZeFr4uGk+047SYt9flBSiDF3pnZ6dtfd2jHn9Yqdwk2xa4pyeYB+tWtXxH2Ase3kOyk+mVd4VMLtTOm/eWglLLGbmlZJT6oLPw4c/E5a9oloFsuxHuvE5D8yyduf21q1HIPfPi+Z6xOkH9lQXR3noXfUllWU6BIGpqYd+2b6BWDvA33GTHpKzPDtpfqyE9wbJ9BywtW7+2Ejj5ipKGW02ezt92d54o/pKvhs7ZqFzvNA8/ErWmwZbZeCO6GP6Sr0L7Ve6px97Ry/MgM9XP/wB7F5mH7pVS8/iXO10Prw4uJ7/HJfqXPEAREQBERAXIPdH1KqIe49DlTCr0Q8p3oQG364AGnLGz8WT6a0qp+/O9a3DXbz7EWNv4kv0lqM3MuPpQHyI7ntHpWz6uY2Kgtbe8sB+UrWITtl39wcFserXmeG3PHQQ/WUBI1I0Zoz/Ax/RCx2sxm9vPoHzBS9SS+XQtHXsI/ohQ9YHN3lPmx8wQE2+O/wB61JjuefmWs9HrYq49ppCBx7pD8y114w/4EBstnIGla0ecO+pazN7v4FsFsdiwVTPxXH5AtdeSXEoD53L4iIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAqVKIrN2CodFUxUdyqjKJoHzavRPgWWF1fqmquLjsbTtbgn877V57wvYngd2GduiJLmwbXSyEE+f/bK8vrWX0NM/wBS0O56YZLIyUwl4yTlYiuuzJqqSIyAmM4V0ds8tc8FryFgKO100M9TPXVOwvecZK/NG1L6zphPb2JtXcHFnk4+NYysFrew09d7cKmPywVafbJJ2Hsqx3xlRXaeuIDHD9s4GVniSvuUnLceauNelotO6mjt2m5Ji2vPl04bkdx9J98ukcFuAdK6jhvmqap0kZ5+KB3q9RUHRdon13x1q21x/uBvzxPH9Fel6C1eKwClj+9xr7HU9TngxRxLvXLGNKhaLXZrNaBRWujZDA7oS0KqsmiEEMW73B5tA6q3cZ54SyGOAuB6YUCCoqDWF89PjHLBC+ay6nLKVM3SRlpuyewFg913KieJwDImswT3qUI2Ncx5j6jKjVrpqmdvi7thanpqKsNFrsjF1PlBWJ6uSNxZtyrtXTTmVrhJl3Vysyskc5u1uT3rNMiiOS+Q4AKt1b+xbu7POFN3NhkDXcj3rEajq544i2nbuyrNET7Gt3arkExeI8krX6pm/cZhtLui2uK3VNUxs0xDBnosNq6OGCojjZzOOa3xTo5JJ9jRJ8iR4C4Nx3LW6up3O/5K0frOXoCdg8af5sLgPHBgn1vSx4zmJo/WcvqelP8AFMo+5md45EjSelactw54kwP82twuQNJwyZk4HseR+qVq3H9u12k4uWGMfy+CNZHibXupuGdIxufLpw0/EV7cnbRM+GaHwLft1TUzOdgjn8jlg+J0xqdY1Mg9+88/gCyvBaF019quzPvW5+Jyh6npPGL3cHgj2ncR+iF0KW2SNI9jN64jaeHVqDHAhjWg/otWImjjHCpkjTzE7M/pFfdRyyx8Prc2R2Q+Qt/UarZBk4YTMb0ZOw/KUqiUTNb1Yfo+0wtPMMYf1VhtCyAiraRzMR+iVXqhxdYLRz/cY8/oqxolze2qGY59k76JUljNXPLuGNIM++aB+gVgdJRVFRSV1PE0uc7s+XqK2CvH/wCGFC4Dk2RoP6BWK4bV3YaibBtyJcg/ACpsijHas/4XfA4YMbcLLVc/ZcP6SEnBMxI9PRYrWhL9WVpHTf8AUsjqZjWaUtWOnaEn4glk0fNZu2WmwsPdDL9NSOGUrYZrnKevi5+k1WtexE26xkfvEn01H0Ox3it0eO6D+k1T3BkdLnfp7UDh3vb/AE1B0swOs1y9FHIPlCm6IBOnb+D0yw/I9QtGnNjvBd3Ur/qQqyNw+eYtVRgfgP8AolYWtYRcZg7lhxWZ0RhuqGPHPyHfRKxN5cDcKgj8L6lJQyWnJhDbrq398jYB8BX3SkoFZVOdyzC8fIsdQSdnTuBPuxz+NWaCodC+Ut72OHyIDcLe7foC8Af8okd8e1aGt20+d2gbyD3NLvorSUAREQBERAXI+ivNIGT51HZnKrcT2LT6UBtmuiHW2zAdzZPpLVpepHncs7q2ftKG1c+jZPpBYE83hAfXx7WuI6HHzrZL3AWUNnb1LmMz+kVr0b8s7N3XI+cLar08E2Zp6CNn0igMVeZN14gj8zGD5Fa1E4ezMuf3vHyL7dB/b1rvNt+ZWdSZ9lpsdwHzBAT3eXpFrfwJnFa/MMyg9xWbpCTpKYd4eT8ywgcCz0hAZajJFoqufUfUsROfL5eZZel5WeQ+cH5lhnnLigKUREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREB97l9YV87l9apjYLw58l+g3g2RwWvg/QbsNLsP5+ljF+ftt/ugL9E+FNqFbwntDaQ4zRwuOPOWMXzf2jyL04J/JeHLN6o5m1sUcwcMZWO1DYm3NmIpMEO54Kl2K3vpbWIXkh+5X6eJ1JI8yyHmV8TLHtds2Ssg0ViMNP2bXc1j6GrqrbdXRyPcImuO9x6ALYZqgY3RuWC1XS1tw0deY6M4qn0x7No65V9Pp7zRslxpHCOClbW/2XtR3K2Q9rFubvf8ABIF6Go7nKfIPIleZuCmsrZpGGutd8e6ku1VUO9tkH4LifmXa7TdqWvpPHoasVDPQV3dWxzU4tcJJL96KJpG7SVMtHC+od5eOY70oamnvEPaRksLT5WQrNorWVlCGNjyAOeVjm1nibpIGtbEXO7l48Zzl37m0ZIz01c2lkbG94LcYzlfKduCZWn3XMFYG7R04pGV80zizPlc1mbXcYq2ijipQNjRycV0Qk5LktZVHuifK+R2d3RR5KmRvKFoJWQfFA53ZOf5TORX1sFLAQN2XK7x0LMRUMkc8OlHMqPUMDGkluVl6rYZRzzhRqmNr4y3zqdti6MLUNkLGu6Adyw1woo6qo7WdoDR3rYpA0xP3HAAWBulRCaFwZJkpVy4MpyXp0aLqGmhgmkMZ959S82cT5O24lUUZGfIA/WcvRN9kLqg88gtXnHidK2n4lU0jh0DfpOX1nRV7+Tix8M2TwiHsbcdPAk+1M6etsayfEiJtRwtos8iQAPiKx/HwR1+r9O0zeTXMZn4WxrKca2st+iqSiYcBjwM/AV7s3yiZ9zQ+CYdBcbnM3nhrR9NRLjARUXJ73cyHE/oqbwLcDcLm13MOa0/K9U6vhfBLXuAwCw/RWkuZI1j9JjdW7X6CtDQ7pM4/qNVy3sI4b1h7u2j/AKSg6lz+wm0kHl2hP6jVkbUS/hXc3fgTRf0lo0ImE1MSbBbnDuYwfqq3oYl1dOAOZif9Aq9qFu7S1tcO8sH6hVHD0/20kaOpjd9Ap4LGySDfwojbjnHKM/5tazoNzI9VUrnDl5X0StloZGv4Y3BmcmOYn9RYLh9GyW/xlwBLWkj9EoDGaolD79Vyd5fn5AslqCUyaXtY8zzn9FYi84lvVafNnHyLI39uNOWzBxl39FATtbTbrRZHeeCQfrq9oSHbp28znr2J+k1QtV+Xp6xkd0cn0lktFv8A95l5P8GR+s1WogaD8vTN/OOeGn5HrEaZyNO3YjvppPmCzPDYg6evrPPG36L1A0XEJrLdof8AssnzBCGQtAN3ahbnuid9ArCXQg102O962Ph7H/bqR55bWvH6pWrVhzVyn8YqShTI/JVQIw70qyqyeTUBs+nZf96V5i/gfrC1VbJp0f727w7+B+sLW0AREQBERAVRkAnPmVRdmIN8xVHeh70BOuFS2enp2AeVHuz8OFCB5qlEBeYc1DfWFsV3lLrhaI/4Nn0itcgaTM31hbBdhi52k/wbPpFARrmcXto9I+ZWdQHF1qCe8AfIFIuI3XyP/buUe/t3XapH4Iz+qEBMoGj9jtWzuAJWBDSOfcSs9Zz2loqmediwjjhpZ+C8oDKxcrET6SPkWEPUrMZxYH/xh+ZYfvKA+IiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAq4hkqhXYVDBXGeymDmr9DPB1unYcL6Ltj+4x/QC/PMjZHk9V6a8HPinRx2WDS918kR9JSP8AX6PMvF6/pJZ8C2+CYumev/GRLQio9yzuytV1JcppA1tMS4g+9WWjqxVacZNC0Pgx1CwVA7tZJDTsAePwl+cZJTTbrsabpFVqr549u+Mnz7lL4ha4s2hbH7I3WTMk33qPB9s5E9QDjooM9TPEH+NRA4/BXH/CKr4q+u0qJ/vPaRcj6pF6nSUp6hSkuES5cGG1Xr3SGrKid940NV0biPapYnS/UwKV4MlBd/Z+smNPP7Gfuccv5n4XNej4LbQVliov2lbzshZs8k56BU18EFtfG9kbI4yOe3kAu/VdTxPE4Y48fvdE7XfJEkqYKOtaAdmRzAUC5VoNWOwp94f3q/K6juFRvgf2hA7lkaK2kNEmcHzFfNtykriSk0z4Lc6tsjYKiNoyc9VkbNQtoKba0t2juUae50lFOKafeX45YV2KvinyI8geYrqxxqHBsmkSJmsncSHFjvOrPYOYQXPc5UOmJeQGlVEvcwjtNp7srRybJoolY9zuo+Na9qK5VdGSyGDe7z5WTfHUtk3um3BRa3EjDv6+fChzpmc2axTXaXsXRVJAc7ksBeqZ8cO6KXAcc9VlNQWiV8vaRS4AWu3J8scTY3kuwurDFT4iccpGEmErjleeOMxc3WucfuY+k5ekIgXQ5IXnPjgQNaOwP3MfScvpujvfkkjNcMzvFwzVGsLQ2mBe4Rw7SPyI1lOPUkv7DKLtc9p2rWvHwOWP1EXv1VpmrHMSt2/ohgWweEWYjpiEFm0+MNyR6nL0883j1EIF1yznvAicN1U23OZnxzyd+fc7Wvd071u3EWggmst3rYMe1e1/qLnHB0SDX9tkEmOcn825dJ1Mc23U8P73J/6S7s0kmqRvRy/UGW6LtDT+EfotWSsDh/Ynuw/hovneoWpHCTRttIGMPOP0WqVbx2HCmt/hJovpPVlPgrEh32MO0Zaz/DN/m1C4fnZfPXG/6JWRv4P7BreR3TN/m1jNBgi/wN/CY/6JU7rJM3aI+y03qOmPvDKf1QoHDJn9uy/8FjvoOWSt5xValpHe+ikd8wULhowm61Ab72Mn9Vyhkmv14ButU4nvP1LMani26ftQ/Ez+qFgKhxfWyvPe/mti1S7ttM22VnRvkn9EKAfbxtdoq1zn9zY5nxucr2ipx+xi8U469hn9Zq+3inA4e0WD1dn4nOVnQTWuNygHR0RHyhXKmQ4Vxki7xeaFw/VKwekK1lJcaqE/8ZiMIHrKzvCx5Fxujfw2P+Zy1e3sjh1KN/SOXd8qJBmZ0P5dfX92zP1rTah26Vx9JWzaXn8WuNfg/fM/0lrU7NjyD1ypUShQOirHNqtnorsPNqNUDZNJxGWwXxo/eP6QWqnqtx0T5NpvgP7x/SC093uiiYPiIiAIiIAiIgCIiAvwSYlC2K6RuNXa3sGXdhnH5y1mIe2BbNcKxtPXWyVwy0U+MfCgIDpnOuR7RmHtOFRqIBt1ld3ub/RCsVdV290FQW7QT0Uq/MEtZLMD0aPmQHzTsmTOz8QLGyAg7D1LlPsh7O4RtJAEjPqUS4jZXyDPQoDISgR2bH4/9FYY8lkZZjJaMfwn1LHydyAoREQBERAEREAREQBERAEREAREQF2ePs5SxUDvCrqJO0lL/OrSAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgPvcvrDgr4ei+tUoFQOHbjzUqnrJ4n74uR9Cid2CrsbXFmGq+SO4hHZOHnHfVOnqdtprKgy0YPlAs7l2CHwgdDSWpu+Uw1WPK8h/X9FePDv/fslPbPPlePqejafUO2q/Ybmj2Bb/CA0ZFB7fVdr+a/+qsFrnXmneIWsNLUlpHkxVEYk6+d/nA/CXltb9wU/v9s3/emrOXRdPpW54+9GsW33P0WpSYIKWKNg7IQtH6qx+qre+rp+0jcBgdPjVFzrpIrPE6mYTI2NnzBW7XcKiW2PmqICXNYOXwL87lKX1G24iaXoX0riduQDyJW1VEkUVM18mASVhLFcxWGaM0nZNYfN6VZ1FNNVmMQAhrCMq+N0qG9Im1cUM8hlZAHvxyJCjWuKpErnz0waAeWFPo6qIwsj7E8mjLsKOaxkLXlrXyeYLPc6e0U+5KeWkEsGFFkhY9pMsuHdwyoEd/pxKWPhId5kq7rDI3lSuJ7sKylKyVkokClkjjLtxcO7ylh7rORG5ozn1qmW/GEYkpJMepY2pvdJJucKZ4f6WrTnu0YzZj6uum5tcw+hYaeCSTynD41mKu508uAGAu9SxtTNNK9mxuGhdeCWxbqOWXJi+y93GvOfHSiqaXVnjPZl8ZYOfwuK9I3CcjuWqXSht9+e+ir4RkHkV6/TM8dPNzkSlaNC1TbjBBoOZmS+V9Ru5dObMLL8eqRztMTbm7+ykz+qVtd8s1LPDbieQt+4xDzbi37FjeJNNUX3TstJTNAkle7m71Fd8tcs2phI0Spnn3hw8xaxoZO0MeC/4fIcup3SJrqXVrd+Z8OzH/ksLCaW4e3GgvkFbWVcGAem/wBB9C3ers9O6a7Tdp5VwDsP/NwvazZ1wbWcc1J7Zom2CKH92P0WqRns+FNQJGczUM+kVtdZoCtqdPtoTVh7RI5+7PT5FdpNLUAtDbJWV4kIe1+3/YJHMikTS7mYf7G9Hn754wMfoLEaDx+yalH5fzLp+p7DYvEKa3Se1xR+4f8AjYwsRZNGUVFdY6+K4sLW+93DzY8yus8fPBJgWnGtb3D++RSM+UK1w8HY3utHoP1rc59OW6O6VFwNb2ckvXmFDsVitEVbNLFcvX5Y9KeoLOVTffn/AJRWeiPjekgw/uMhPzLNVGmdNTFz4rzF25dj741SotK0FDRVNFJeYt1Q3I9sarbwYm5ysl4f0reeY34/WKgaDqoYLs6OTPtrQ0cvSt2sdoof2NzU9zulJ6JN/rVvSuldN01aZDdYqp2w8+0aoWWxZrPDOb/fTUQ/vjZPmKwOoIfF75WRHkRM5dK0/a9M01+M1NXxGfeeXaNUG80WljqOvmudQJMyu8iMt+1Fl/QhnPLVLipYzPVR7kzFdJ5srf8ATVk07W3mUwz+0xfk+lHUOiPGZu3rZfzNn2rT1f0KHOHNVyJi3a3W7Q/jz+3ravsceT97+1SbbbdGePP7WsqtmfI+9/akpgw+hjLLS3eHP3yn/pBa66ABxHLqtsp7rYbXcqtkVI6aHc6P3HUA+tfTcNPVdVA6O0bGuka0+R6fWlkGpGA/fuxPZKz2J8xW7arqrZT15oaejl7GNwM3q+NW6m8acMZdT0UoDW4Ax3/GrRZJp4pnOi3xkv8AOMKowt7VvI7O9Zy3agdBJK1lFD2R9artd9idd43T0UPZk/jKwNcaxxOOxPxKQylkcM+Lu+JbDqW+yQ3Woigooo4g4YxnzKN+zC4mm7AMb8SAw0Vuq5clsTj8C+soKhku2SB/xLIQXy7UpOK1h/29S+t1FdJJCXVTPiQEee1zRAvezLi4cllLrQ1MktA4U55BYiK4VdRWxOe/yS4cltep7pPSNpHRtBw0IDW6mgmdcg18DmswCr94o5xKTFGSC1NQXSs3wuDg3LAeQ9AS43KojbTu7QHe3mgIlDR1ja2nlkhIaBgZ9Su3e2TSVbnNYATjPNT71PIyjoZRJgFwzj1KNqCYsnBbOeYH1ICEbXUNaAXNx6wqXWuUnO4fGFZMnak+XN8YVG/YDl03xhAXjbJs8sfGFadb6lvRoPwhfO1cRlpl+MKsSygge2/GEB8Zbqpx5MafzlebaKwjPY5/OCsmaTuc9vwqjtqgnlUkfnoCWbRU98W384KzLbpY/dOC+MqKlnPxgO/Oyj62d3I4KAjPbhUZVyUq0gCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgC+hfEQH3KZK+IgPoVbT6VQOq+hSiUVfCujcDhHJra18ulQ1c5HVdv8GSggrtb0XbDlGfsXP1HNt0s5foIfUe5KSKKWgje38EKRIKKOLsS5u492VBZN2NIWNbgNHJYKshmqa0TiYtAPTK/LHP1GdbVG5UdJEyNxDWBrvQFgrxfKW2VzqVzGnI67QszQy5twjLhuCxktroqyse+qa0vxy5LZ0l7gkTKZ8dVRRzU7WkEZPkqy6tbFKI54AI88ztCl0FOyGLsaYhrW+hWpjDJG6OUB2D1AWVe4k1+W0Uc96fXxyHZ+Cp0kMJaNrBhfP2vSRZ7N5yeq+1z4zTNIOzKv7SpDrYWNblsQcPMsVJRsncR2DR8CniuEIMchy0++KuRVMDsbS0g96yaVlGjWn25jZj7WMD0KipbHCzdsG31LYH7HuJGFj6mkbOS3I2966MT/ANBEkaxeGU0NqlucwAjY0nn6M/YuRDXlpmvA7sz9j/tyUjj/AK0Na6LSliPaY5Sdn5Xm9fnXF9UxG1Xe2UZ5S4ZJJ+VzC+v6f02Kjcu7MWzsXEe71ds1fZKWB3tU5f2jT0dyZj51I4qyV7dLVDqdxheCTmPzYK1fjlWf75dMyg88N+jEtq18982lK3PNwjJ+QrbPhWGSSIODWK+3SK9xmauqpg4OGHzOwORPnW5cPbtUVDrvDPPLMewk2b352cu5czbN/bSEdPLcCt14dwmLVl1gPfTux8i9hxuILkFyrW6NvTxVzdpFMce2H8MLRW3e4OqO28cmyGfhnzrbrSHmh1NTvALGyu5f5RaCXBpw0KIY6INup7rUVGk3yVFRK5zJ3Hm88uQWAt1yrRWsPjcwj3dN5WQtzQ/TNZGBk83AforAxgh8TcYw7n8avFIG63W5z+y1MztjtdAD8pULSlRLJLc5HSkgYPylU17A6828EjD6YHP5xVnTjhD7KjuwPnKskSYOKd/jjHmU+7HzrP62lmEtBOyQjNOxpx6lrYz5JAGAc5WzaoDZaC2zEjaQG/ExTQMRLdpn0Lod56gLN8M5JHXvm84YzK1Ru0xudkdVn9A1XY34N3Ado3CUCJRzSjUDuyON05+cL7qRzm3mt383OcfnVqLH7JYmsPWpb8pCkaziLdRVMY5cyflKUCboSqHslJETgOjP0XLWqrImcD1DiPlWS0q4xXqLJwCD8xUO8RmO6VLDyxIVIIgBPQEqdbiGVMBka7mTjkvTmhX2nQngXP15b9NWWv1BXXJ1N41cKKOo7PMrmBwDwejW8h0ycnK5FHxp1ufeaa//ALboP/soDnle/wDbE+COcrvnWw0Lx7DU3MZ7Zv0lut64uazhp6SYR6a9sY3P+9yg82f3lVU3GTWr7TLNs0z7W9n/AOnqDz/xKA5/raJ7L7KdxbvG/wBeSVr253TcV3S98S+JdS+kltVntVayWkbIXx6Uo5u89/YFYr+yHxc/6MUH/wDZdJ/9hAchZvccAlSIS6N48o9fMuqScUeJ1DF2tfZbTSxj38ukqNjfjMKs13GXW0W09lpc5Gf72qD/AO0gNP1w07YJogRFIFr0J7OVhHNesOLD7drHwO7Lrup09aaC9mrbA+ahpWwh2HvYTgDv64868nDyJGg80BaeclUqp4wVSgL0bvb4yO5wW0atBdaKKcdG7frWpxnywVulxDajQdNKebg8Z+IoDXr3O6SeLyfJELR8yn3psfsFRTY8oNI+UqDcnPNO12zltAz8SkVrnP03ET7xwHzoD5cnF9ion/gvGfiX2+Rh9FTSt9OVTIS/TYOPcv8AsV6UtlsDX59ygMFnln0r5Kcu+BHNIiB9KoyUAyQqg9w71SSnmQH3cV8yviID7lNxXxfeSAE5QL4UQAoiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgPoX1UqoISXWs5hervAvoLVUXSsdOB28MWR587mLyeJDnkurcE9azaS1I2uacNezEn6TfsXF1HFLJpJxj3EH7j3zeqV81MGQ9xVujp2RQNfU9y06x8Y9FV9LHuugik2ZO/lzSHilo49rFVXanx+WPtX5xk6dq4cbGdW+J0GKWk8Xc6GRpI6hR4mSVLnyxkclpMGvNER00nZX2lJf09tb9qkWniFpqmj2C8UZz55m/atHpM7haTG9G0x+Mdi/OQQV9hILm4GfwuaxtJqyxV7HOp7tQkd+Z2/arLtSacpXuE95oGf/AFDftVI6fLKdUTuRlK+KOSUQs9y7/wCFhLnT1VRUimZ7hv8A8qxcOKPDy2PDqu/RPLRjEWH/ADFahe+PWgIYHCkqq2eY+98WIHx5W8dBqpcrG/4Ico/JmdZSSMiaIvan/wDypNijqYrUJpCJXnz/AALiWo+NNbXEG0acqe1853n+gsSNS8Y9RjFPBPSQ+inb9Ixrsw9IyRglJpfuZtpno+duIfIkZH8JXPeLuuaXSmnsQTB9ZOS1gB6f7YXK/wBhXFy4n22cAetv9VX7Dwf1BHdhctSzGWKI55yZ+bC7sPT9PhlueRP9FyVk2Yzh9p+qnrP2Q3eP2ycFzD07/wDUuXcWqhw1vMcdHO+kV6ovLaSe1xNhAi7PI5LyxxeDRrGoOPwvpFe10/UPPkbaoyfCNt4yHtqPSd2z3H9Xsgt3uVSbhpSSZnPtqZ2PhyuT36vmuvDSx5HOgfP2h9bxt+iukaDl8Y0Tbt/PMIac+pd2px7sl/BCOB1Dezuz2numwfRgre9PudS8RXHuma7Hw7QtS1fSeJakr2eeQub8JK2a1VTZtSWirHLtNoPwvAW3glH2yRSN1HqGhf7mRxcR/lCufztxK9o7nYXT4GObr68R9HPaCP0iuaAtL5t58ru9au+QbNpGBs9muRdk7IiR8bVq8py95HLa4rbNEvfFY7qX9BC7vH4q1QN7XtSTgE5CqRRlnVAc+2PccvbE1vylTbY2Jk1dS7fLlaHD9YrGzwxsoqOraSdhaz51mBCI9Y07OjXQZP6BKsiTVGHDZGHrg4WwXJon0fRv69m8jP5oCw9fEyKtlYeWCtioY4n6DlYebonOf8oUk0aYsppP++Ki/jFi1XA97JGujJDs8iEIM1Dsbq6DDeQnYfmU3iQB+yaeRvIOZkY9ZUGppam33lklWMHaHA/EpWrpWzVFPUO59pCPpIDE2uTE0ePdbhz+FTdaw9lfpnAY34KxdH5MzHDl5Y+dbLxFiaaujqm+5khGfXkoDulw/wD4eFu/l138/IuA8OdG37XmpotO6bpWVNwlY57I3ytYMNGTzcQOgXoCvH/+vC3fy67+fkXOvBJ1VYdFcZaK/wCpK4UVvipp2OlLHOw5zCAMAE9UBt1x8GHi9UWimpxp+lMkWM/t+HzY/CVcHgx8XWWKejOnaXtH4/4/D5/yl6wi8IrhDJRPrBqtnYx+6d4tLy/VUf8A3S3Bnr+y9n+iTf1EB5xs/A/j/pu52e8aZoWUNxoImN3MuUO07T7lw3Yc09CCML0JU+Ehw1sMxtGq7tNbb9SARXKjZSSSiCcD2xge1pa7DsjIOFfu/hBaFnsTptIXKnvd0nPY0dM+UUbZJe4GSba1vynzAryBfvB2473+91t8uGmmT1lfO+pnkFdB5b3uLnH3XeSUB6srvCZ4D3Clkpa68+NQStLJI5rZK9rmnqCC3BC8S8cG6Om1rXT6BlMun5HCSmBY5vZ5A3MAdzwDnGe7Cy9y8GrjPb6GWrk0bPKyJu5zYJ4pHkehrXEn4Auf0zX0sU1vrI3w1ETi1zHtw4HvBHcgPT4Z2/3P22sI/wCPu/n5F5KDdsrnnucQvXdGM+ARZ2jvuDh/58i8mV7ezqJ4vNI750Bj3nJyviqc3CpQFcQ3HC2ymcZdFPiHvOf6pWqxENlHqPzLatOkP03XNPRkZd+oUBjavdJZ4vwsqmLdPpup3HnHK1TqwQvtUL4zy71EozG6zVrW9O0HzICzTv8A7QStd+H9ivU+H2CaIdevzqNTxk2ip58g7l8YX20PJppo8932oCFI4eLNbjoo5V9+MEelWpcB/wACApKJ3L4gCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgPo90r7Jdjg7tHqznByFd8YcRgtafgS2uwMrBejGwNDS71qt18/Cp8/CsIX56NVJcpUIP6gZ5t6c7qyX41X7OuZ0ZL8a1/f5sr6HefKehiI5O6cFdHXjX8UrqHUDreGA8i93P4l0ug4AV9dM9lx1V2m09e0dz/VWE8DWrg9gq+CNn7aZK52fxfJXdKnUJtp7KKDr7//AGC+I6r1TPg1MsWNdjWKVJs0ei8HDSVGe0qbjLO9/cZGH+istaeF/D+iqTR+xIqJWd7msP8ARXSLXdX3CJr5ImghoHLH2KiHsfHTLy7ReVPqueXEm/5N1FGv0NjtVPTNAsFFG4dC2nAKlU/aU0DmxNMbc8mjkFOfVsdO9nMhpUavewPZ2RwHehYepqJy9zK2qKauoaKbcZQx+POsVNN28IimnEjXekq/UyN2uD2g4WCuVSHcmOAx5iurGvkpk+k1K9xPiqXRRnDBleZuLBadXVWefM/ScvR9XUyTSOLz3FeaOLjs6xqSDyyfpFfUdHhbRzoiW+9Rx6VqrXJz7Tm39IrsHDYj9hFv8rq1vI+pefIi1r8uGQu06EuUTbDZ6Uv7mAhe7mW0M0PiVA5usarceoaR8S+0ruxprPVsOOymY1/6S2fipYhJFU3xj8OaGjb8OFp1ubJUaUneMgwTB5+DmqLlFom41rTDrykqAcmtgaT8IcVzW5wGG5yRkdOa6DVyufetMVZPIwMafWIitQ1pEaa+TAd+B8i1RMjJaLcZrPc4/wAQ/O1aeHOacfAtu4euAdW0vXtIR84WsSQ853Hl2bz86UQZF+ZdODuMc3P9H/WszqR3YT2y4MI5x7D+iFhaCQz2ithx5LQZM/AFk7kfG9JUM7ekc7vnARlkYuua117nimHk7s5+ALLWyQDSt3p+5rfJP54WM1C4du1wHlS8wVl+HrYKuaotFXj2/ln5UJNMX2N214d5irtTF2NRLH+CSAqGM8ncVJQ3HXr2z0VFWt5tkb8xWFuLXtoLfK7mwRYU68uH7FLUCckB/wBJfb+xrdNW+dvQkNx+agNbB55C2C6u8a09TSdSxoHzrX4Zuz3eTnPpWWoZC/T07Dz2P5folAeirp5H3PC2/wAuf+vIuI8F9A1fE3XVPpGhr4aGeoillE0zSWgMaXEYHPuXbbqd/wBzwt38u/8AryLk3g167tfDfivRarvFNVVNJBTzROjpgC8l7C0YyQO9Ad6pPA71ZT2SegOsLK4SHk7sJeSxg8CrWA5/szsrhjp2Ei6lQeGFw/rHvjZYNQgtGcGOL+ukPhhaCl37NPai8nr7XF/XQHPx4HmrRp8W0awswIm7XIhk82Ftz+OjOAtHQcNdeRV2pbzb6RrvHaNzdpicXdm128h24NAzn0K7UeGDpaqoqr2D0zdpqyGIvayqcyJhOcc3NLj8i8U6+1Nd9a60uOpL5OJa6umMkhAw1o6Na0dzQAAB6EB7L/3a+i88tJX39OL7V5s436u0xxJ4q/sl01aKq1Nq4G+ORTlvlzjOX+TnqNvxLlLmbZMKVRSFlS3uyQgPXVaxtD4D9nhB8n2bx/5715M1K3Zepw3o55d8pXrLWzTTeA/aRnn7Ps+Lt3rytqmPsrjG4897c/KUBhagtMnk9FR3L7IMPKpQF0sxFG78IlbLpk4t9xp+/wAXetbD90cbfwSs9ph26sqmZ5Op3BAWmvDbDKD3OI+VW7Lg0VU3ztJ+RVRBslDW0+ebZCQqbAQH1EJPVhQH21lstLUwDv5qLasNqZGFSLF7XcJ4z6lDlf4tcZuXQlAW3NDnTv8AMVHdz5q8Zx2bxj3RyrCA+IiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgPoX1UorxlQKkXzC+d6n1CKOz+Cveza9cupo3bfGWdnzPwr2lTW4XGhzVUn5+xfm9pm61NkuENxo3ETQvDuRXvjhNxCdqHSMdZS02WsHPy/xiO8ehfFfaPRSco5YmkH4N4htrYYGMgIaGjCx9TC15PZyYe05WQt1X41TNqNhaxwz1Wu3K+QU9cYYqcncduclfLqMnjZqp8iCYAyGQHPqVFTPG6na3B3dylVVM6J+AAc8yVAnD2vJeQR3BTgkk+4b4Is0w2OB8y066OmZUOcN23uWy3OVkLgCwgu79y1+6zSNa5zowWn3OOa9DHbfBSbuJqNbMBl5OMA5Xm/iXO2fVVU5p5bj9Ir0PqeWGnstRKSGSbDj4ivL19mdLdqh7nbiXu5/CV9h0iG3kwSIR5Y9a6XpWWEWe0vYfbRWRs/Vyual2QAPhWxWmvlo9MNngPt0Nwa5ufyF7GZbiaOq60lpaqx1tAXASsiY4gn8bK5ppiRpoLnRu6Phkc0eoL5qivrhJFcZHkmpiY12O/llY/SMjnXJ0bzkPhcB8JWUYErgz753uoLNODnsZHN9WGYUDiPFsvLXDmHNB+QKBNU1FO6ppSfa4JSW/C7Cn6/l7WpppQfekH5FolRLdkfQkuy7MA/dDtPyLGX9pgudRTtGMkZ+dfLRV+KVcb4/dB+R8in60hbHdmyNHlPaCf0QpILGnG+VXU7+hgOfkWRilY3SEkXTsnkget4WCt1UKerfIfft2/KshTOdU2esYweV5JA/OUUWTK77D2lpt1WD5XZEketxXzRVXFTaggnmOBnn8RV64DOlaSTPlNaG4/OK19p7ORpHIpQ3GS1fRuob1PE7vwR8QWMz+1sd+VtXEsCSvpagD7612fgwFqf4qkqTJ6x8tupKbrs35HrOVnLoWP0NAcgvjqGtx5vJWtRODGnlzBWdrIDHopkxdkvqgcfmoDW1mLJ5VvrYu/sy/4gsOspYnhkk+ej4XN+NAekLj//AA7Lf/Lzv/3iRcm8GfStl1pxitOnNQwSVFuqWTuljjkcxxLIXubgt59Wjouy6Nitmu/A0k0JbL/aKO/0FxdUeLV9bHT9piZzwAXuHumu5HpkYOFx2j4P8Q6OoFRSTWKCYZAfHqWha4Z5HmJkB6Ck4OcP4G2SrptN1lvFTqKkt9TvnrIt8Mu7dyqWsPd1asbcdEcHaasqLRTMslJdXX2koKant+p5K+WpidUiOYSMLG9mQzJ5E4Pfy58ak4YcU5ZI3SXC0vcx+9mdUURw7z/flGPBviK+odOXWMzOfvLhqWhzu8/35AegtU8ItB6fupprXpeeGOa8U1BLO6avOYn1DWnnJGI+YzzDz6MqHd+CXCSLVtRqOFlQNLWyskstwtRrX9s+5+MNiia1+d21weHfm+tcjoeHHFCCtpXVdwtz2xuy4HVFGfV+7KLdOFPEXxqZokth7Sbtif2TUfuu4/fuqA60/hTwqs9DqGtudtthEGray10gu2oZqCJkETWFrWOax5kdzPX41xPwk9MWXRvGK7ad07TugttKITCx0jpCN0THHyiSTzJV6fhNxFlhLJ6q0PBk7Ta/U1EQXefnN1Vqo4QcRamfxmpksUshxlz9S0JJHm+/IDtGr60z+AHaqvHP2XHX+PevO98AqNN0lbD99j++for0Dxhls+kPA+sPD+o1FaLhf3VzZpKegqmzbMyPkOS09B0z3novLguVUKJ9Hkdk/ux0QEWUYeqe5Op5ogLu3EbCsppl+K5+fwViN527e5TLJJsulOPwpWtPwkID5Uyvgq6gA+6efnVVrcYaje4+6BXy8xltxl828qxUPPajb0AQE0Tdldt46P5qzeWjxjtB78KI+VznBx6hVTzOlDc+9QFrCISeq+IAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAgREBKpuQPpXQuGfFK/aFikpqB3bU7/ePdy7+/4VzUF3cVWC/wA6pnxxyx2yXAPSlr8KW7wUniMtjo8efDvtVuh8IalNSZrjaX5/EZ/7l5yEhJEn4C6ppzg9cNQ6FdqWjuLfJGTFt9JHn/FXn5umaOCua7hOT7HUKrwkrfJTdnT0tQ97fxP/AHKFS+ENbpRvqaaojeD+B/7l5ofEWOc3zHBVBas4dC0Ue0SfUl8nqG/catPSQtdCJ5ZO7tMfU5aZdeNU8kobDTBrO7Gf6y4kfKXw5auiPSdLH+0hzkbjrjWd1vhxITFEfMtNmOTnOV8LyepXwuXdjxqCpALPWvsxY6oeY7wD59qwKlRVe2Ls+5SQZO6TzT2Ok/O+pY+2zdhUxy/gFfJKvMPZqFk55FCTO18gkuEj/wB9aHKJeqw1T2t/B5LH73/hFfC53nQEiidGyoY5/c4fOs3rSrimro2R88Bq1pfcnzoC5I3MpDegWb0m4Pq3UjuQeFhGP2g56lSLZUmmqO3BwQMICVV1hdbm0p5dmfrWNcd5Cqq5BJUPc3o4qy04ygNx1Y4T6ZtdUOe5hBPrcVqLe7C2md4n0FTtJ5xSAfrOWsSDGcdyApJ91u71KmrpHW9lH7xrt3VQs56r4gPveq4nuYThUd6FAVb3YPlHn6VTk+cog6IAM+dTIGzlwLZsfnKGeg6K4x7g4YIQE65CR5BdMOTQcZU6/bnNirGkEbcdfxcKzfITHHRENA7WEEq48F+mSS4Za4fSwgMK4DGefxq2Qr0uzsRjruVhAfSSepJXxEQBERAFJtjttxpneaVvzqMrtNyqI/yggMpqZhbWbu5w5LFyDDWHz9VsGrIwYKSQYzjmsA4gxn5EBZX0JhfEAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAEREAREQBERAfQvuVSvuUBKidG9uJDhoWVo7/X2ymNLRVbmxP6gFa+iiaUu4JD5i4knvVBOVaRWbshIutcvjzlUZTKrRNAIV8RSCpNvpVKICot9K+FfEQBERAEREBU3zqpuHnB5KgJ6kB9eA04C+IhQGQ8ePiXiePJLgVFOPLVhEAREQBERAEREAV1p7OUFWkQG01VTDcKShpXEGY4+DkrdHRvhpa2je4OBAWv08kkUrZYz5TTyU6mrJ4TJLK4udJ5ygMfINpxhU9Qrs8jHk4GFZQBERAEREAX0dV8RAS6uZ8scbXOztUZUogCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAqBVYcrSIC4XAqgr4iAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgCIiAIiIAiIgP/9k=</binary>
</FictionBook>