<?xml version="1.0" encoding="utf-8"?><FictionBook xmlns="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0" xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink"><description><title-info><genre>foreign_prose</genre><author><first-name>Эдмондо</first-name><middle-name>де</middle-name><last-name>Амичис</last-name></author><book-title>Синьора Ван-дер-Верф</book-title><annotation><p>Текст взят из журнала "Вестник иностранной литературы", 1907, № 10.</p></annotation><date>1907</date><lang>ru</lang><src-lang>it</src-lang><translator><first-name>Татьяна</first-name><middle-name>Николаевна</middle-name><last-name>Герценштейн</last-name></translator></title-info><document-info><author><first-name/><last-name/></author><program-used>FictionBook Editor Release 2.7.6, fb2cut 2.7.3</program-used><date value="2026-09-02">134305474902006103</date><src-url>https://www.google.ru/books/edition/Vl%CD%A1estnik_inostranno%C4%AD_literatury/sOI2AQAAMAAJ</src-url><id>{9B6DFDEC-2E93-4930-AAD6-FB7D00446CCA}</id><version>1</version><history><p>v.1.0 — создание fb2</p></history></document-info><publish-info><year>1907</year><sequence name="Nel regno dell'amore"/></publish-info></description><body><title><p>Эдмондо де Амичис</p><p>Синьора Ван-дер-Верф</p></title><section><p>По выходе из столовой молодой художник остановил в коридоре лакея и спросил его, кто та дама — блондинка, которая обедала за маленьким столиком рядом с его столом.</p><p>Лакей ответил, что эта голландка, синьора Ван-дер-Верф, приехавшая в Санта—Маргерита с двухчасовым поездом.</p><p>Голландка! Неужели в стране туманов и флегматических темпераментов мог родиться такой ангел, такой бесенок, такая очаровательная шалунья! Такая красавица, молодая, живая, и совсем одна! Но несмотря на то, что она была одна, она непрерывно говорила во время обеда; она говорила сверкающими глазами, движениями головы и улыбками, игравшими на ее губах; повидимому, ей было бесконечно весело, глядя на забавных немцев и англичан, посетителей гостиницы, сидевших вокруг двадцати столов в большом зале; несмотря на то, что зала была переполнена публикою, в ней царила тишина, и она одна в ней казалась живым существом. Она улыбалась, как умненькая шаловливая школьница, подсмеивающаяся над старшими, и при каждой ее улыбке художник готов был броситься на колени перед нею и целовать кончик ее ножки, качающейся в воздухе; казалось, что эта ножка под столом непрерывным движением тоже подсмеивалась над этим собранием спящих за обеденными столиками. Она была одна, держалась свободно, смеялась над публикою и была очаровательна; но не было сомнения, что это не авантюристка, а дама из общества. Если-бы его заставили поклясться в этом на большой картине, которую он послал в этом году на выставку в Венецию, то он воскликнул-бы: — я клянусь! — таким громким голосом, точно он был депутат — монархист, заявляющий о своей преданности в виде вызова крайней левой. Какая это была очаровательная женщина! На голове — золотая чалма, на лбу — два сапфира, розовый бутон под прелестным носиком и живая фигурка с такими изящными линиями, что можно было отдать все индийские владения Нидерландов за право перенести ее с одного берега реки на другой. Он был крайне взволнован; первый раз женщина сразу производила на него такое сильное впечатление. Он не помнил также, чтобы женщина когда-либо возбуждала в его сердце кроме чувства восхищения ее красотою, такое сильное чувство дружеской симпатии и здоровое желание войти с нею в дружественные отношения, чтобы вместе посмеяться и посплетничать над ближними. Почем знать? Может быть это и удастся ему. Один раз он встретил ее взгляд, повидимому спрашивавший его: — А вам разве не весело? — Достаточно было бы еще одного такого взгляда, чтобы завязать с нею знакомство. Но будет ли он в состоянии поддерживать с нею чисто дружеские отношения? При виде ее двух сапфиров и розового бутона даже святой потерял бы голову!</p><subtitle>———</subtitle><p>Он не видел ее больше ни в тот вечер, ни на следующее утро.</p><p>В полдень, как только зазвонили к завтраку, он побежал в столовую.</p><p>С нею был муж!</p><p>Да, это был сам синьор Ван-дер-Верф, приехавший с утренним поездом. У него было круглое и красное, как голландский сыр, лицо и толстая фигура, напоминавшая дамбу на берегу Северного моря. Не везло бедному молодому человеку!</p><p>Тем не менее, насколько возможно, этот нежеланный муж заставил простить свое присутствие при первой улыбке, заигравшей под его белокурой бородой. Когда он улыбался, ему было на вид не более тридцати лет. Это был, повидимому, настоящий джентльмен, добродушный и любивший жизнь ясною и здоровою любовью. Молодой художник сразу понял, что жена сообщала ему свои критические заметки о посетителях гостиницы, составленные ею накануне вечером, потому что, слушая ее, он разглядывал столики один за другим и улыбался вместе с нею. Это было действительно оригинальное общество: с полсотни белокурых мужчин и дам в возрасте от сорока до восьмидесяти лет с самыми разнообразными натянутыми физиономиями; казалось, что, обедая, они совершали религиозную церемонию и только тихонько переговаривались, как в церкви; иногда же в зале воцарялась глубокая тишина, и какое-нибудь слово или смех голландки звучал в общем безмолвии, как взрыв петарды и заставлял оборачиваться к ней десятки голов, устремлявших на нее строгие взоры. Ее муж изредка останавливал ее, но при одной из ее выходок он тоже громко расхохотался и одобрительно закачал головою; потом, обернувшись к художнику, точно он хотел поделиться с ним остротою своей жены, он повторил ее слова по французски; — Ah, oui! C'est са! Les catacombes de Santa Margherita!</p><p>Молодой человек засмеялся, голландец тоже продолжал смеяться, и общее веселье послужило началом для обмена взглядов и улыбок между ними тремя; муж почти невольно поддерживал знакомство переводом их шуток на французский язык, точно он лучше передавал характер их замечаний.</p><p>Знакомство возобновилось за обедом, и последняя выходка голландки, сравнившей залу с открытыми у публики ртами, из которых не исходило ни единого звука, с отделением аквариума, имело такой успех, что мужчины в пылу восторга завязали разговор. На следующее утро художник и супружеская чета были друзьями.</p><subtitle>———</subtitle><p>Зарождающаяся страсть молодого человека немного успокоилась; это обыкновенно случается у влюбленных при первом разговоре с незнакомой женщиною, потому что прекращается обаятельное действие таинственности и не начали еще действовать другие, скрытые до сих пор обворожительные силы. Успокоению страсти пылкого итальянца способствовала также глубокая симпатия его к сеньору Ван-дер-Верф, который платил ему тем-же; оба отличались веселым общительным характером и любовью к искусству. Несмотря на то, что голландец занимался торговлею, он был недурной пейзажист и прекрасно знал голландскую и итальянскую живопись, а нравственное сходство гораздо более сближает людей разных рас, чем одной и той-же расы. Итальянцу, знавшему Голландию, синьор Ван-дер-Верф нравился, как приятное и интересное исключение из общего типа голландцев, а синьору Ван-дер-Верф еще более нравился художник, как почти идеальный образец физической красоты и духовных качеств любимого им итальянского народа. Они легко подружились также вследствие сходства комического чувства, благодаря которому они смеялись над одними и теми-же вещами. В этом отношении еще более сошлись художник и синьора Ван-дер-Верф. Несмотря на свое северное происхождение, муж и жена очень тонко подмечали и поднимали на смех все оригинальные и смешные черточки характера северян, которых, по мнению итальянцев, никто кроме них не в состоянии заметить. Их комические замечания тем более смешили художника, что делались на ломаном итальянском языке, изученном более по книгам, чем на практике; они делали много ошибок, но говорили бойко и вставляли в разговор фразы на различных диалектах, схваченные ими в разных местностях Италии. После трех четырех дней застольного разговора, прогулок по берегу моря и экспедиций в лодке они стали близки друг другу почти, как старые друзья. Их дружба скреплялась еще одиночеством, происходившим из за их веселой болтовни посреди сдержанных и молчаливых иностранцев, повидиму, подозревавших, что они служат главным объектом для их насмешек. Действительно каждому из них они дали какое-нибудь прозвище, взятое из истории живописи их стран, и самые удачные словечки являлись всегда из грациозной белокурой головки, единственной из всего трио, на которой взгляды «вышеназванных» останавливались с выражением снисходительной симпатии.</p><subtitle>———</subtitle><p>Однако, близкое знакомство снова пробудило в художнике любовь. Он нашел в голландке новые притягательные силы, которых раньше не предвидел. В ее живой веселости не было и тени неестественности и кокетства; на ее лице и в словах ясно отражались все ее мысли, и художник никогда не заметил у нее намерения или даже помысла понравиться ему чем-нибудь иным кроме веселости и общности характера. Но иногда веселость ее исчезала; он догадывался тогда, что мысли ее принимали другое направление, и ему открывались тайники ее души, где скрывались искренность, доброта, твердость характера и что-то печальное, может быть-это было сожаление о том, что она не сделалась матерью; это проглядывало у нее в глазах, когда она любовалась детьми рыбаков, возившихся в песке перед гостиницею. После такого краткого молчания его еще сильнее привлекали ее живость и веселое остроумие, как внезапное возвращение прежнего ослепительного создания, ненадолго исчезнувшего. Резкое движение всей ее прелестной фигурки, которым она, казалось, освобождалась от своих тяжелых мыслей и говорила: Вот я снова свободна! — заставляло его встрепенуться с ног до головы, точно она говорила: — Возьмите меня опять! — Он опускал тогда глаза, чтобы скрыть от нее вспыхивавший в них огонь страсти. Любовь так быстро разгоралась в его сердце, что каждый раз, как он подходил к ней, он должен был все более сдерживаться, чтобы сохранить спокойное дружеское лицо. Вскоре он почувствовал, что не в состоянии выдерживать взгляд ее смеющихся глаз, полных искр и голубых лучей, которые разжигали его чувства; его ум затуманивался, и он терял нить разговора. Вследствие этого у него явилась привычка разговаривать с нею, глядя почти всегда на ее рот. Но тогда ему показалось, что обаяние ее глаз перешло на рот. Когда она разговаривала, ее маленькие губки делали бесконечное множество еле заметных движений, совершенно ненужных для разговора и почти невольных, как у спящего человека. Казалось, что они говорили на каком-то своеобразном языке, улыбались независимо от темы разговора, целовали какой-то невидимый рот и упивались чудным нектаром, рассеянным в морском воздухе. Их очаровательная грация, красота и детская прелесть приводили его в отчаяние. Эти губки зародили в его душе новое течение любви, и он почувствовал, что не в состоянии противостоять ему. Казалось, что поцеловать ее в губы было-бы божественным наслаждением и высшим счастьем в его жизни, и что в этот момент небо и земля закружились-бы вокруг него в огненном вихре. Он никак не мог освободиться от этой мысли, но ее характер и дружеское расположение к нему ее мужа ставили ее на непреодолимое расстояние от него; тем не менее он чувствовал, что сила любви заставит его преодолеть это пространство и открыть ей свою душу даже с риском оскорбить ее. В результате, разговаривая с нею, он стал яростно цепляться за каждую тему разговора, чтобы только не упасть туда, куда увлекала его любовь.</p><subtitle>———</subtitle><p>Однажды утром за чаем в отсутствии синьоры Ван-дер-Верф (она всегда пила утренний чай у себя в комнате) ее муж сказал художнику: — Знаете, мой милый друг, мы завтра уезжаем.</p><p>Молодой человек вздрогнул и с живостью спросил: — Как? Завтра? Разве вы не собирались остаться здесь целый месяц?</p><p>Голландец с улыбкою поглядел на него и ответил:</p><p>— Я пошутил, извините. Мы не уезжаем.</p><p>Лицо художника просветлело.</p><p>Голландец по обыкновению добродушно засмеялся и, положив одну руку ему на плечо, воскликнул весело и дружески: — Ах, ах! Вы влюблены в синьору Ван-дер-Верф.</p><p>Художник покраснел до корня волос.</p><p>Муж снова засмеялся, глядя на него, и сказал еще приветливее прежнего: — Ну, так что-же в этом дурного? Если я влюбился в нее, то почему-же другие не могут? Было-бы неразумно воображать это... и некрасиво по отношению к моей жене.</p><p>Оправившись немного от смущения, художник ответил прерывающимся голосом и с принужденною улыбкою: — Да, правда. Но... я влюблен... как художник.</p><p>Голландец снова засмеялся. — Ах! ах! Художник и человек слишком тесно связаны между собою. Как эти итальянцы не искренни! Что-же! Я признаю ваше право влюбиться и как человек.</p><p>Молодой человек поглядел на него, подозревая, что он смеется над ним; но на широком и открытом лице голландца было такое искреннее выражение симпатии и добродушия, что он сразу успокоился и легко вышел из неловкого положения, воскликнув:</p><p>— Ах, синьор Ван-дер-Верф, вы хотите пошутить.</p><p>— Я надеюсь, что вы не обиделись? — спросил его Ван-дер-Верф серьезным тоном. Молодой человек пожал ему руку, и разговор перешел на другую, тему, оставаясь попрежнему веселым и дружеским.</p><p>Тем не менее молодой человек не знал, как ему быть. После такого поступка мужа было-бы вдвойне нечестно не побороть или по крайней мере не скрыть в своем сердце преступное чувство; с другой стороны, раз муж держал себя таким образом, жена должна была дать ему столько доказательств своей верности и честности и была, повидимому, настолько непогрешима и неуязвима, что всякое посягательство на ее слабость должно было считаться безумием. Достаточно было-бы даже одной из этих причин, чтобы удержать его на скользком пути, на который он вступил.</p><p>Но после этого утра, добрый синьор Ван-дер-Верф стал, повидимому, делать все возможное, чтобы вывести его из неловкого положения, в которое он его поставил; он часто уходил курить на берег моря, оставляя художника наедине со своею женою и прося его занимать ее; он шутил с ними и делал ясные и невинные намеки на свое открытие. — Научите ее говорить — по итальянски, — говорил он молодому человеку, уходя: — но только... не слишком. — Я оставляю вас одних, только прошу вас, не говорите о любви. — Возвращаясь с прогулки, он приветствовал их: — Вот и я, изменники — или — Ну, ну, &#xE7;a marche? &#xE7;a marche? — Все это говорилось с таким ясным лицом, так искренно добродушно и приветливо, что постепенно художник стал чувствовать в своей совести точно в виде отражения предполагаемое голландцем спокойствие и отказался от борьбы со своею страстью, точно этот враг перестал быть опасным для него.</p><subtitle>———</subtitle><p>Синьора Ван-дер-Верф и художник сидели однажды вечером на берегу моря перед гостиницею и рассуждали о психологических предрассудках. Синьора считала предрассудком, что требуется много времени для того, чтобы узнать характер человека; по ее мнению, у человека, который сразу не показывает своего характера, его совсем нет. Молодой человек, уже несколько минут целовавший взглядом ее прелестный смеющийся ротик и удерживающийся от приятного искушения, внезапно поддался ему и сказал тихим голосом: — А разве женщины правы, когда думают, что восхваление их красоты может быть основано только на оскорбительной надежде? Они не понимают, что во многих случаях слова — Вы красивы — служат только выражением признательности, которую невозможно скрыть. Неправда-ли, вы понимаете, синьора, что можно чувствовать искреннюю признательность к тем людям, которые возбуждают в нас прекрасные мысли и добрые чувства и являются образом, который на всю жизнь запечатлевается в нашей душе и всегда будет возбуждать в ней все те-же мысли и чувства?</p><p>Лицо синьоры стало серьезно. — Я понимаю, — сказала она мягким голосом и наклонила немного голову, точно собиралась внимательно слушать то, что он добавит.</p><p>— И эта признательность, — продолжал молодой человек, — относится не только к духовным наслаждениям, естественно получаемым от красоты, но и к невольным волнениям. И сильные безнадежные желания, и тяжелые усилия, которые человек делает, чтобы удержать слово, готовое ежеминутно вырваться у него, и бессонные ночи, когда он лежит, устремив глаза на белый образ, окруженный золотым ореолом, под гнетом мысли, что скоро, скоро, может-быть с рассветом, от этого образа останется одно воспоминание, — все это составляет жизнь с ее волнениями и радостями, за которые мы должны быть признательны красоте.</p><p>Синьора не ответила; она попрежнему ждала, что он скажет дальше, и выражение грусти и доброты на ее лице заставило молодого человека решиться.</p><p>— Раз вы понимаете и соглашаетесь со мною, — продолжал он взволнованным голосом, — позвольте мне сказать вам, что ваше присутствие, голос, каждое ваше слово, улыбка, движение — все составляет для меня благодеяние, за которое я готов на коленях благодарить вас. — Грациозное движение ее губ заставило его потерять всякую сдержанность. — Вы так прекрасны и так милы, что мои недостойные слова не могут выразить всего моего чувства; я не прошу вас простить мне, но забыть мои слова. Я один буду вечно помнить огромное счастье, которое вы мне дали, слушая меня с выражением ангельской доброты... или сострадания.</p><p>Он сам был удивлен своей смелости. Но еще более удивил его ее ответ.</p><p>Синьора встрепенулась, точно по окончании красивой песни, и сказала ему серьезным и любовно-умиротворяющим тоном: — Все, что вы мне сказали, очень мило, хорошо и чисто по-итальянски! Я вам искренно благодарна, дорогой синьор. Но... добавила она дружески и с оттенком просьбы в голосе, — подобные вещи говорятся только один раз, неправда-ли?</p><p>Несколько минут она молчала; мимо них прошли двое знакомых, жители Санта Маргериты, разбогатевшие в Америке. Один из них шел, покачиваясь в сторону, другой спереди назад.</p><p>— Видели-ли вы раньше этих двух мужчин? сказала она своим обычным тоном. — Один из них подвержен боковой качке, другой... как сказать tangage? Килевой качке. Каждый раз, как я их вижу, у меня является желание приказать лакею подать лимон.</p><p>Но она произнесла эти слова без малейшей улыбки, точно хотела просто отогнать другую мысль.</p><subtitle>———</subtitle><p>Лестный ответ, оставлявший ему надежду, не мог-бы более разжечь его чувство, чем эти неожиданные, мягкие и в то-же время определенные слова, поднявшие ее в его глазах на недосягаемую высоту. Ее новая манера держать себя с ним с видимым желанием рассеять печаль, которую он был не в состоянии скрыть, только более раздувала пламя его любви. Выражение мягкого сострадания придавала синьоре новую красоту, более обворожительную, чем ее прежняя веселость. Художник второй раз влюбился в это новое ласковое и задумчивое существо. Он часто замечал на ее прелестных губках, смеявшихся реже прежнего, новые движения и складки, намеки на не высказанные слова, улыбки, начинавшие играть на ее губах и остановленные из уважения к его душевному состоянию, немое и туманное выражение мольбы, советы и сострадания. Все это заставляло его содрогаться от любви и оставляло в его душе осадок горечи; он был более неспособен, чем когда-либо скрывать свое душевное состояние даже от друга. Вдобавок, незачем было ему таиться от синьора Ван-дер-Верф. Своей удвоенной любезностью и приветливостью, он открыто показывал, что относится к художнику с таким-же чувством, как жена, но и его сострадание приводило только в тем-же результатам.</p><p>Не говоря уже о том, что он устал скрывать свое чувство, любовь до того мучила его, что у него являлось иногда желание поверить свою тайну синьору Ван-дер-Верф, как брату, думая, что это принесет ему облегчение; это случалось каждый раз, как голландец похлопывал его по плечу и ласково говорил ему:— Ободритесь, друг мой, прошу вас, ободритесь! — Впрочем при этом синьор Ван-дер-Верф никогда не делал намеков на причину его грусти. Молодой человек сознавал в себе это чувство братской любви, но собственное достоинство заставляло его подавить это чувство. Его мучили и угрызения совести, и стыд за свою любовь, которую друг прощал ему, и горькое сознание своего смешного положения, и то, что он должен был молчать о том, о чем постоянно думал и что супруги ясно читали на его лице. Он страдал от унижения, видя себя бессильным бежать. Расстаться же с ними, оставаясь в Санта-Маргерита, было невозможно без того, что-бы не возбудить кругом неприятные подозрения. Эта игра чувств делала его жизнь на столько невыносимою, что он получил истинное облегчение и глубоко вздохнул в то утро, когда синьор Ван-дер-Верф сказал ему, на этот раз не в шутку, а серьезным тоном сожаления: — Милый друг, мне очень жаль, но я должен сказать вам, что мы завтра уезжаем.</p><subtitle>———</subtitle><p>Но это облегчение продолжалось не долго. При мысли, что она навсегда исчезнет для него, он пришел в такое отчаяние, точно она утонула на его глазах в волнах залива. Его мысли и желания спутались и вылились в одно сильное, непреодолимое и захватывающее желание поцеловать ее губки один единственный раз. Он столько раз любовался этими губками и мечтал о них! Они были цветом ее красоты, чудным, опьяняющим выражением ее души. Ему казалось, что один неожиданный поцелуй, даже без ответа с ее стороны, оказал-бы на него целебное действие успокоения, и воспоминание о нем влило-бы свет и утешение во всю его дальнейшую жизнь. Вся его духовная деятельность сосредоточилась на этом желании, и он стал размышлять, каким образом привести его в исполнение. Сперва ему пришло в голову поцеловать ее изменническим образом, и он обдумал место, время и все благоприятные обстоятельства. Потом он решил выпросить у нее поцелуй в качестве последнего знака сострадания, единственного доказательства ее почти родственного чувства к нему, проглядывавшего в ее глазах и звучавшого в ее голосе. Затем он надумал поцеловать ее при прощании в присутствии мужа; в момент разлуки поцелуй должен был казаться выражением чистой привязанности и сожаления. Он перебирал все эти способы один за другим, находил новые и возвращался к прежним, пока пламя любви, разгоревшееся в этих колебаниях, до того ослепило его ум, что он решился на последний, самый дерзкий, но оставлявший ему больше времени для приготовлений. Да, последнее прощание вознаградит его за пережитые страдания и может-быть отчасти вернет ему спокойствие. Весь пыл его души выльется в этом поцелуе; он будет с закрытыми глазами упиваться этим божественным счастьем, какие-бы ни вышли из этого последствия. Один момент опьянит на долгое время, я чудное воспоминание о нем останется на все остающиеся годы его молодости и даже позже, пока совершенно не изгладится из его памяти образ чудного создания, золотым лучом осветившего его существование.</p><subtitle>———</subtitle><p>Он поехал провожать их на вокзал. Синьора молчала почти всю дорогу, любуясь чудной огненной зарей, освещавшей горизонт моря. Сам же Ван-дер-Верф говорил, почти не умолкая, и выражал другу глубокое сожаление по поводу своего отъезда из Италии и разлуки с ним; им едва ли предстояло когда-либо свидеться, так как тотчас же по возвращении в Голландию он должен был уехать на несколько лет в Яву. Художник односложно отвечал ему; ласковые слова друга волновали его, точно он с роковою целью сопровождал вполне доверявшего ему человека в уединенное место. Но эти угрызения совести скоро исчезали, и их место занимала мысль о предстоящем прощании, о чудном полном отчаяния поцелуе. От одной этой мысли у него зажигалась кровь и дрожали губы. В минуты молчания он слышал только шелест платья синьоры; этот шум и запах фиалки от ее платья кружили ему голову, и все мысли его путались, как во сне. В таком состоянии он вошел в здание вокзала.</p><p>Уложив на полки свой ручной багаж, муж и жена снова спустились к нему на платформу. Синьор Ван-дер-Верф сказал ему что-то; он слышал звук его голоса, но не понял смысла слов.</p><p>Раздался сигнал отправлении.</p><p>— Друг мой. — сказал ему Ван-дер-Верф, — обнимемтесь и не забывайте нас. Мы же всегда будем помнить вас.</p><p>Они обнялись.</p><p>Художник освободился из его объятий и секунду колебался, устремив глаза на синьору.</p><p>— А теперь, — сказал муж, указывая на жену, — поцелуйте ее тоже.</p><p>Его кровь заволновалась. Он поглядел на мужа и увидел приветливую и добрую улыбку и две слезы у него на глазах; поглядев же на жену, он увидел на ее лице мягкое и тихое отражение той же улыбки... Тогда в его душе произошла внезапная перемена. Прилив любви, скопившийся в его сердце, изменился сразу, как жидкость, в которую упала из рук химика, одна капля, моментально обесцветившая ее. Он почувствовал умственное и нравственное успокоение и порыв нежности и признательности к обоим супругам. Все это произошло в тот момент, как он приблизил свое лицо к ее лицу, и братский поцелуй в щеку освободил и очистил его душу и доставил ему несказанное наслаждение.</p><p>Синьора вернула ему поцелуй, и супруги исчезли с его глаз.</p><p>Если бы он обернулся вместо того, чтобы уйти немедленно, когда поезд стал отходить, он увидел бы ея дорогое лицо у окна, и по движении ея губ понял бы, что она прочитала в его душе правду и посылала ему издали то, что он не осмелился ни попросить, ни дать ей. Но в таком случае его приятное волнение омрачилось бы тенью сожаления, и воспоминание о прощании не было бы ясным и приятным, каким оно осталось навсегда.</p></section></body></FictionBook>