<?xml version="1.0" encoding="utf-8"?><FictionBook xmlns="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0" xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink"><description><title-info><genre>foreign_prose</genre><author><first-name>Эдмондо </first-name><middle-name>де</middle-name><last-name>Амичис</last-name><nickname/></author><book-title>В бессонницу...</book-title><annotation><p>Текст взят из журнала "Русская мысль", 1902, № 12.</p></annotation><date>1902</date><lang>ru</lang><src-lang>it</src-lang></title-info><document-info><author><nickname/></author><program-used>FictionBook Editor Release 2.7.6, fb2cut 2.7.3</program-used><date value="2026-09-02">134305491182092124</date><src-url>https://www.google.ru/books/edition/Russkai%EF%B8%A0a%EF%B8%A1_mysl%CA%B9/b0JKAQAAMAAJ</src-url><id>{031BBB6D-7CFE-4AB5-8BC0-1F6A06781D26}</id><version>1</version><history><p>v.1.0 — создание fb2</p></history></document-info><publish-info><year>1902</year><sequence name="Говорящие странички"/></publish-info></description><body><title><p>Эдмондо де Амичис</p><p>В бессонницу...</p></title><section><p>Один французский писатель, столь же скромный, сколь уважаемый, говорил в последние годы своей жизни: «Я пишу, потому что я чувствителен и потому что я болтун». Подобным же образом могу и я объяснить первую причину моей речи к слушателям. Вторая же заключается в том, что я думаю оказать маленькую услугу кому-нибудь из тех несчастных, которые лишены сна, и научить их способу (который удается мне великолепно) — как скрашивать бесконечные часы вынужденного бодрствования. Я их скрашиваю тем, что мысленно участвую в целом ряде событий и воображаемых действий, и мысленно же заставляю себя переживать разные странные и приятные душевные состояния, так живо, что получаю почти полную иллюзию. Пусть страдающие бессонницей попробуют поступить по-моему. Для этого не нужно обладать необыкновенным даром воображения, потому что успех зависит не от разнообразия, а от упорства умственного труда, от искусства воплощать внешний вид предметов, от живости представления, и небольшое количество сюжетов, постепенно изменяемых только в частностях, может служить сотни раз и не надоест. Поэтому я приведу их лишь несколько и изложу тот способ, к которому я прибегаю, чтобы вызвать их в темноте, с закрытыми глазами, каждый раз, как сон, этот желанный брат смерти, шепнет у моего изголовья: сегодня я ухожу, и, может быть, вернусь поздно, — а, может быть, и совсем не вернусь! — О, мои несчастные слушатели, у которых болезнь, или несчастие, убили сон, — не относитесь с презрением к моему совету, прошу вас, а лучше попробуйте последовать моему примеру. И если кто-нибудь и пожмет плечами, будьте терпеливы; я надеюсь, что за мной последует не один из тех многих, кто испытывает истинное облегчение от употребления зажженных сверточков из сухих листьев, от которых не остается ничего, кроме дыма в воздухе и пепла на полу, — ведь то облегчение, которое предлагаю я, в общем, того же происхождения: легкое искусственное опьянение; но оно имеет значительное преимущество, потому что не загрязняет комнаты и легких...</p><subtitle>———</subtitle><p>Одна из самых моих любимых фантазий, — это быть посредником в заключении браков. Но, понятно, — в самом благородном смысле, без всякого иного интереса, кроме чисто отеческого желания видеть счастие тех, кому я мысленно покровительствую. Тут я проявляю самую утонченную деликатность. Среди всех знакомых мне семейств, я выбираю один из тех скромных цветков доброты и грации, которых не замечает и не ценит мужское тупоумие, попадающееся на удочку грубого кокетства или увлекаемое погоней за денежным мешком. Я выбираю какую-нибудь бедную девушку, еще в полном расцвете молодости, но уже грустно решившуюся похоронить в отеческом доме все свои сокровища доброты и горячего чувства, которые могли бы осчастливить порядочного человека. И вот я создаю в своем воображении юношу, моего друга, красивого, доброго, богатого, артиста, знаменитого, — просто чудо-юношу, из тех, которые теперь попадаются только в романах первой половины прошлого века; я устраиваю так, что он и она встречаются случайно, мельком, в каком-нибудь определенном месте и среди обстоятельств, которые я рисую себе с возможно большей точностью, и я воспламеняю в груди моего друга настоящий пожар. Но я не останавливаюсь на этом. Я хочу иного. Лучшее — впереди. Воспламененный открывает мне свою душу, я направляю его старания к сближению, доставляю ему доступ в домашнюю крепость, присутствую при быстром развитии любви у избранницы моей фантазии. Но моя воображаемая девушка не смеет еще надеяться получить этот идеал мужа, и героически борется, бедная девочка, переносит пытку, стараясь заглушить в себе нежданное пламя. На этом периоде я останавливаюсь и заигрываю с воображением, чтобы увеличить в моей душе финальный эффект комедии. Затем я перехожу к главной сцене. Я уполномочен сделать предложение. Я так и вижу, в этой скромненькой гостиной, которую я так хорошо знаю, этих двух добряков — папашу и мамашу, обратившихся в зрение и слух, пораженных моим несвоевременным посещением и совершенно не догадывающихся об его цели. Тут я наслаждаюсь больше всего. Делаю некоторое вступление, ожидая, что они догадаются. Они не догадываются. И вот тогда-то, наконец, я спускаю курок... И здесь нет ничего смешного, так как я вижу, прямо таки «вижу», эти два лица с расширенными от удивления глазами, с дрожащими мускулами губ, с редкими зубами в раскрывшихся ртах, и эти дрожащие руки, ищущие носовые платки с табачными пятнами, — я произношу их слова и мои слова, и так переживаю всю сцену, что еслиб кто-нибудь зажег спичку, то увидал бы на моем лице отражение этих двух лиц. Это — прелестная сцена, уверяю вас... И затем — обыкновенная формула: «Необходимо согласие дочери» — о, простаки! А вот появляется и она, это доброе и скромное существо, она почувствовала, откуда дует ветер, и вся она пылает румянцем, сияя как солнечный луч. Ах, это божественное «да», обещающее жизнь преданной супруги и матери, этот взгляд, то вспыхивающий, то потухающий, эти побледневшие и дрожащие губы, и грудь, высоко поднимающаяся под скромным платьицем, на котором блестит забытая иголка!... И я все продолжаю фантазировать... до самого торжества бракосочетания, во время которого она ведет себя, как «сомнамбула», — и до свадебного обеда, где я произношу тост, который заставляет всех плакать, и до станции железной дороги, где я кидаю в окошечко спального вагона быстрое «Счастливого пути, дети», возвращаемое мне четырьмя губами, уже сложившимися для поцелуя, звук которого, мне кажется, я слышу через минуту за моими плечами... клянусь, без горького чувства зависти, а с чувством живого и чистого удовлетворения поэта, которому удалось соединить благозвучной рифмой два прекрасные стиха.</p><subtitle>———</subtitle><p>Если по отходе поезда сон еще не прилетает, я перехожу к «спасению ребенка»: второй сюжет, которым я на разные лады, очень часто пользуюсь. Чаще всего, это — ребенок моего друга, единственный и обожаемый сын, приговоренный докторами к смерти, почти умирающий. Я прибегаю ночью. В доме нахожу тот беспорядок, который сопровождает тяжелое горе; мать на коленях; отец точно окаменел; как привидения, скользят по стенам тени родственников и друзей; доктор стоит, скрестив руки, около постели, где лежит маленький Джулио, уже неподвижный и белый, точно мертвый. Я вхожу, меня едва замечают. Обращаюсь к отцу и к матери, — «Он не слышит уже ничего! Ничего не говорит! Все кончено!» — Кто знает! —отвечаю я. —Тон моего ответа их поражает: они глядят на меня, подходят вместе со мной к постели, но на их лицах — выражение сострадания к собственной надежде.</p><p>— Джулио! — зову я.</p><p>Но нет. Иллюзия не достаточно хорошо приготовлена. Я начинаю снова, с самого первого своего появления, более тщательно работая воображением; я представляю себе живее, с более определенными и более ясными подробностями, эту комнату, здесь освещенную, там темную, некоторые разбросанные предметы, искаженное и помертвелое лицо матери, цвет ее беспорядочного костюма, дрожание ее белых ручек, которыми она хватается за голову, взгляд удивления и сомнения, который они оба устремляют на меня, усталое и сонное лицо врача, скрывающего рукою зевок. Готово? — Готово. — Итак, к делу.</p><p>— Джулио! — зову я.</p><p>Ребенок открывает глаза. У матери вырывается крик, отец хватает меня за руку, доктор вздрагивает.</p><p>Тут я пользуюсь иногда одним, иногда другим способом: иногда это склянка лекарства, обладающего чудодейственной силой (историю его я придумываю заранее), иногда же это просто целительное свойство (таинственное даже и для меня самого) моего прикосновения и моего голоса. Одну руку я кладу ребенку на голову, а другую — на сердце. Сердце оживляется, щеки розовеют, члены становятся гибкими. И чудо за чудом: Джулио смотрит кругом себя, узнает родителей, улыбается, жестом руки просит апельсин... Щупаю его, — лихорадки больше нет. Он отведывает апельсина, приподнимается, смеется, говорит... Он спасен! И вот я слышу, действительно слышу, клики удивления и радостные рыдания, чувствую трогающие меня руки и уста, целующие меня, слышу близкие и отдаленные голоса, поспешные шаги, хлопающие двери, стук упавшего стула, и запах эфира, смешанный с запахом апельсина, корки которого я вижу на комоде. О, мой дорогой друг, каким голосом клянешься ты мне в своей вечной благодарности, сжимая меня в объятиях и глядя мне в глаза сияющими глазами! А ты, прелестная мамаша, в слезах и не помня себя, — ты кладешь мне на плечо свою головку, касаясь моих уст твоими белокурыми волосами! Кто в подобные мгновения обратит внимание, куда попадет поцелуй! Да разве я не имею почти что права на него?... Но это уж фантазии безумца... Да и не безумна ли наполовину всякая человеческая радость?</p><subtitle>———</subtitle><p>А то еще вот что. Я — благодетельный крез. Но моя благотворительность не мудреная. Для того чтобы получить и усладить свое воображение, мне надо благотворить немедленно, на скорую руку, без удержу и без правил, как поступил бы ребенок-миллионер. Так что я предаюсь истинным восторгам благородного эгоизма. Выхожу я из дома, нагруженный банковыми билетами, и приступаю к погоне за нищетой. Я приглашаю к роскошному обеду голодающего бродягу, которого я вижу около полудня в раздумье перед трактиром и который уже отчаялся получить свою скромную порцию яичницы; я останавливаю проходящего мальчика в лохмотьях, веду его к «Братьям Боккони»<a l:href="#n_1" type="note">1</a>, откуда вывожу его преображенным с головы до пят; я посылаю великолепный венок из белых роз на пустой катафалк, ожидающий умершего ребенка, мать которого, как я слышал, в отчаянии, что должна похоронить его без цветов. Потом, я натыкаюсь по дороге на ворох мебели, вокруг которого, в слезах, собралась вся семья, выселенная из дому. — Несите все наверх, плаксы! — кричу я им;— я обеспечиваю вам кров вплоть до открытия памятника Виктору Эммануилу в Риме. — На одном перекрестке я в разговоре двух и? женщин схватываю на лету горестное восклицание: — Как же вы хотите, чтоб у меня взяли ее, когда опа бесприданица? — Я круто : оборачиваюсь: — Бесприданица? Этот дом напротив — ее приданое!</p><p>Я карабкаюсь на шестой этаж, где ютится на чердаке целая семья, преследуемая несчастием: сыновья без работы, дочери без башмаков, белье в закладе, голод постоянный, отчаяние царит за столом, призрак самоубийства стоит у двери. Я стучу, вхожу: они все в сборе, все десять человек с лицами покойников. — Кого вы ищете? что вам угодно? кто вы? — Кто я? Я — изгоняю все беды, я — посланник успеха, знаменоносец счастия! Вставайте, юноши! пойте, девочки; улыбнись, старая мамаша! Кончились горести: вот в этом конверте целое состояние. — И я вижу, как неожиданно меняются пораженные лица, как переходят в улыбку морщины, проведенные горем, как в потухших глазах загораются искры и блестят жемчужные слезы, и как я сам, опьяненный этой безумной радостью, делаю круг вальса со старшей дочерью, у которой от долгой голодовки тотчас кружится голова, и она, бедняжка, падает на колени, плача и смеясь. И затем я опять выхожу на улицу, продолжая погружать руки в свои бездонные кошельки и, словно капли воды из лейки, разливать утешения в страждущие человеческие сердца. На одной площади я плачу сто лир за коробку невоспламеняющихся спичек и незаметно сую пятисотенный билет в жилет проходящего старика-ремесленника; я замечаю у игрушечной лавки целую толпу сопливых босоножек, которые, очарованные, стоять перед заманчивыми витринами, и я кричу им: Ну, глупыши, нагружайтесь, как можете, и тащите все домой! — И хоть бегом, но все же я попадаю во&#x301;-время, чтобы схватить за шиворот несчастного юношу, который стал уже коленом на решетку Нового моста, и крикнуть ему: — Живи! вот возьми, путешествуй по Швейцарии, и когда вернешься, мы с тобой побеседуем!</p><p>Таково мое пиршество человеколюбия, оргия благотворительности, какой-то бред милосердия, и я приподнимаюсь на постели и вздрагиваю от волнения и улыбаюсь моим осчастливленным призракам.</p><subtitle>———</subtitle><p>Если бессонница упорствует, я перехожу к наказанию мошенника-удачника. Это — одна из самых приятных для меня выдумок. Я выбираю тип высшего современного плутовства: законченного и убежденного плута, у которого отечество только на языке, совесть — в желудке, а в кассе — деньги ближнего; судя по обстоятельствам, он держит высоко то знамя народное, то связку четок, он покупает чужие голоса и продает свой; он — ярый ненавистник народа, который он грабит, и свободы, которой он злоупотребляет; на площади он шумно великодушен и до жестокости мелочен в своем доме. Он силен, он торжествует, его боятся и уважают, и я даю ему знакомые мне облик и голос, и привешиваю к его груди все кресты, которые он, собственно, должен бы был нести на плечах. Против него я с любовной изобретательностью составляю целый обширный заговор, вроде Монтекристо, — долгое и неуловимое преследование, направленное на него со всех сторон; я придумываю публичные обвинения, позорные разоблачения, пагубные процессы, которые не дают ему ни одного спокойного дня, окружают его, теснят отовсюду, постепенно низводят его с той высоты, на которую он взобрался за тридцать лет обмана и злоупотреблений. Ежедневно отнимается у него что-нибудь: нынче — почетная должность, завтра — источник дохода; сегодня — срывается с него личина филантропа, на другой день — религиозного человека; затем меркнет ореол патриота и репутация порядочного человека; одно за другим ломается в его руке всякое оружие защиты; все соломинки, за которые он хватается, выскальзывают из его рук. Но на этой выдумке я медлю, я играю с моим «человечком», как кошка с мышью; я наслаждаюсь изучением всех его уловок и плутовства, представляю себе все те хитрости лисицы и порывы отчаянной дерзости, которыми он старается спасти хоть что-нибудь от крушения, и я рисую себе горечь его разочарований, ужас и ярость при неудачах, и потоки общественной мести, которые отнимают у него одно за другим — дома, виллы, деньги, лошадей, серебро, место на депутатской скамье, модные костюмы, — и в жалкой куртке выталкивают его на улицу, откуда последняя волна принесет его уже прямо в исправительное отделение. И здесь я доставляю себе неоценимое наслаждение бесед с ним с глазу-на-глаз, и произношу свой маленький приговор самым спокойном тоном, держа его за петлицу, куда он во время путешествий продевал ленточку командора. — А, наконец-то ты здесь, ты, беспримерный обманщик и ханжа! Любовью к отечеству зовешь ты поклонение денежному мешку, гением — бесстыдство; трудом зовешь ты смуту, свободой и порядком — право безнаказанности твоих плутней, и злобой негодяев — презрение ограбленных тобою жертв; ты — тот гражданин, который хотел бы войну, чтобы посылаемое туда пушечное мясо было облечено в пеньковые рубахи и обуто в картонную обувь твоего изделия; ты — поборник веры, который перепродал бы Христа за хороший подряд железной дороги в Святой Земле; ты — тот благотворитель, который жертвует немощной старости тысячную часть того, что извлекает костьми здоровой молодежи; это ты, фальшивый патриот, лживый христианин, лицемерный гуманист, который хотел бы вновь увидать в Милане Австрию, а в Риме — Магомета и повсюду — виселицу, лишь бы только тебе вернули твое, грехом нажитое, состояние, которое слишком запоздавшее правосудие заставило тебя  сложить у позорного столба; это ты... это ты...</p><subtitle>———</subtitle><p>Если сон все еще не приходит, я пускаюсь в путешествие. Лошади мчат экипаж во тьме ночи, под потоками дождя и града, среди рева северного ветра, который гнет деревья и дышит мне в лицо, — по убийственным дорогам, каменистым насыпям и лужам, по крутым склонам и извилинам, через равнины, черные, как смоляные моря, через темные рощи и ущелья, огромные скалы которых едва обрисовываются на мрачном небе своими угрюмыми вершинами, по высочайшим мостам, под которыми бушуют горные потоки... И, однако, путешествуя таким образом, разбитый, замерзший, подбрасываемый точно мешок, привязанный к крупу лошади, со стесненным дыханием, с ноющими костями, то сбиваясь с дороги, то опять находя ее, не зная ни куда, ни когда я приеду — я трепещу от удовольствия, и стиснув зубы, и голосом, и кулаком поощряю кучера, согнутая спина которого прыгает в темноте передо мной, точно спина пехотинца, взобравшегося на седло; Наконец, он вскрикивает: — Мы приехали! — и я вижу, сквозь пелену дождя, пригорок и, между листвой буков, освещенные окна темного здания. Что это — вилла? замок? монастырь? Экипаж останавливается, дверь растворяется, выходить толпа людей, слышится смешанный гул, и, среди криков, смеха, звона стаканов, раздается мое имя. Меня трогают и влекут к себе десятки рук, десятки голосов меня приветствуют. Их — двадцать, тридцать, этих людей; все они — в старинной кухне, где в огромной печи пылает бивуачный огонь и белеется стол, увенчанный графинами и посеребренными кубками.</p><p>Это все — мои прежние, самые дорогие друзья, помолодевшие, возродившиеся, приехавшие со всех сторон Италии и с той стороны Альп: генералы стали опять подпоручиками, профессора—учениками, богатые — бедняками, женатые — холостяками. Все они беззаботны и с улыбкой взирают на будущее, как тридцать дет тому назад, все полны иллюзий и желаний, пылающие честолюбием и отвагой. И пока, снаружи, в холодной степной тьме, ревет ветер, шумит дождь, — внутри трещит огонь, льется Кьянти<a l:href="#n_2" type="note">2</a>, звучит смех, трепещут сердца. О, дорогие лица и милые голоса! О, невинные и ликующие пиры юношеской дружбы! Бьют ключом разговоры, брызжут со всех сторон, точно струи фонтана. И за ужином восстают перед нами и старые педанты-профессора, над которыми мы подсмеивались, и наши любовные похождения, и неудачи, и экзамены, и плутовские проделки, и эпизоды войны, и проекты бессмертных творений и отважных путешествий, и вся эта вереница крылатых, позлащенных «прежних» надежд, которые мы приветствуем прежними тостами... — За твой жезл маршала!... За твой первый роман!... За твою будущую свадьбу!... За твой переход через Африку!... За твоих будущих клиентов!... — И я вижу, как сквозь дым сигар блестят черные и золотистые кудри, как искрятся ясные глаза, как сверкают белые зубы в пурпурных устах, раскрытых для гомерического хохота или для шутливых и звучных эпиграмм, которые, смешиваясь со звоном стаканов и с первыми звуками вакхической песни, покрывают шум ветра и ливня и зажигают в моей душе и в моей крови блаженное опьянение весны...</p><p>Но как мне остановиться, когда я так сильно возбужден? Надо двигаться вперед. И тогда я прибегаю к фантазии «великого произведения». Это, понятно, произведение драматическое и в пяти актах, с прологом и эпилогом, чтобы торжество вышло великолепнее. Сюжет? завязка? Ни сюжета, ни завязки: это было бы слишком опасно для иллюзии; да еслиб и удалось мне найти то и другое, то, понятно, я составил бы драму для театра, а не для постели. «Великое произведение» остается в моем воображении неопределенным, как колоссальное здание, видное сквозь дымку золотистого тумана, и только некоторые главные сцены встают передо мной смутно, как сцена великолепного и страшного сна. Это драма — трогательной силы и новизны, она может заставить трепетать и плакать даже карабинеров, ей суждено открыть новую эпоху в искусстве и целый век царствовать на сценах.</p><p>Я начинаю с крупного: с посещения, которое наносит мне, едва прочтя рукопись, первый актер в труппе, взволнованный, бедняга, точно пораженный неожиданным известием. И затем дальше, с самыми возбуждающими подробностями, репетиции, безумный энтузиазм артистов и критиков на генеральной репетиции... и страшное испытание первого представления. При входе, понятно, давка: толчки, удары палкой, крики негодования, несколько раненых (не опасно), толпа, до сих пор невиданная, вызывающая во владельце театра сомнение в достаточной выносливости его «недвижимого». Я — на сцене, вне себя. Занавес поднимается. Я прошу стакан воды. Я трепещу при звуках голосов моих творений. Я чувствую, и тут и там, вблизи и вдали, среди благосклонных дуновений, дыхание стоглавой враждебной гидры, пришедшей поглотить меня.</p><p>И гидра сперва волнуется и испускает свои тонкие свистки, пронизывающие меня насквозь; но поток всеобщего сочувствия скоро одерживает верх над ее злобой; она еще шипит, но все тише и тише; потом, дрожа, вытягивает шею, съеживается и свистит в последний раз; расправляется, вытягивается, умолкает, — она побеждена. И тогда волна успеха все растет, возбуждает все сердца и наполняет театр точно шумом грозы. И этот шум и шум актеров на сцене, с ликованием окружающих меня среди облаков пыли, и все то, что- участвует в торжественном и лихорадочном смятении театрального триумфа — все это представляется мне так живо и так ясно, что я должен сделать некоторое усилие, чтобы скрыть свою радость и гордость и мысленно принять скромный вид, избегая взглядом моих панегиристов и устремляя свои глаза на газовый рожок, на спящего пожарного, на уносимый куда-то стул; и я тереблю себе усы и верчу головой, точно лежу на пылающей подушке. Затем последний вызов, зрители на ногах, тысячи рук в воздухе, и, наконец, медленный спуск по лестницам с толпящимися призраками, а у выхода — друзья и свежий воздух, и звезды. Ах, какой волшебный вздох! И какое веселое возвращение домой, в круг близких друзей, и как сладостно это предчувствие блаженного сна и сознание, что в эти самые минуты по всей Италии летит по электрическим нитям известие о моем торжестве — на радость друзьям и на зависть собратьям!</p><subtitle>———</subtitle><p>Если и тогда я не чувствую приближения сна, я принимаюсь за занятие, самое подходящее для того, чтобы скрасить грустные часы, за устройство садов — это моя давнишняя страсть. Мои сады — это ряды длиннейших галерей темной зелени; в конце их белеют на заре смутные подобия восточных городов, которые при ближайшем рассмотрении обращаются в архитектурные лилии и розы; и всякая галерея приводит к озеру: оно все в тени и усеяно островками, имеющими вид огромных букетов камелий, разбросанных по зеленой воде, которая испещрена стаями разноцветных плавающих птиц. Из озера в озеро переходишь по целой сети каналов, извивающихся в лабиринте сталлактитовых гротов, освещенных волшебными лучами и радугами; при выходе попадаешь в растительность девственного леса; она высоко поднимается и ниспадает на воду цветущими ветвями и гирляндами; затем проходишь по апельсинным рощам, населенным мраморными нимфами, истинными сокровищами греческой скульптуры, и крылатыми жемчужинами тропиков; отсюда начинаются мозаичные ноля цветов, похожие на огромные персидские ковры, с бесчисленными арабесками, — они украшены фонтанами, окаймлены серебристыми ручейками, слегка волнообразны и мягко поднимаются до бесконечной террасы из белого мрамора, увенчанной статуями и гигантскими пальмами, врезающимися в небо. С любовью, среди всей этой красоты, занимаюсь я устройством всякого рода укромных уголков и прелестных гнездышек для влюбленных, забавляюсь внезапными появлениями далеких горизонтов, блестящими струями бьющих фонтанов, и неожиданным дождем душистых лепестков, цветов и плодов, и эхо, и странными обманами зрения и слуха, и чудными цветами, меняющими окраску три раза в день, то трепещущими под лобзанием солнца, то закрывающимися при звуке шагов: целое собрание чудес, способное смутить и зрение, и разум. Потом вдруг, одним взмахом крыла моей мысли, я уничтожаю все, и устраиваю себе другой рай. Прямо невероятно, до какой степени можно упражнением фантазии расширять свой кругозор и сразу представлять себе огромное множество форм, окрасок, световых теней, огромных протяжений и мельчайших подробностей, и вместе с тем сохранять вполне живое сознание самых разнообразных ощущений.</p><p>Я двигаюсь по моему Эдему, в полном одиночестве, спускаюсь и и поднимаюсь,и часто, заблудившись, прихожу туда же, откуда шел; я слышу щебетание птиц, звон невидимых каскадов, скрип маленьких раковинок на тропинках под моими ногами; я вдыхаю в себя аромат цветов и опавших плодов, чувствую колебание висячих мостов, переход от сыроватой темноты к яркому солнцу, дождевую пыль фонтанов, попадающую мне в лицо, мягкость травы, по которой я ступаю, и свежесть тени, которая меня окружает; и я испытываю изумление, очарование тайны, острое любопытство, возбуждаемое скрытыми вещами, и смутную грусть одиночества, и то болезненное сожаление об утраченной молодости, которое вызывается у всех красотой садов: они ведь не что иное, как нарядные театры природы, устроенные для представлений без зрителей, — для драматической идиллии любви, еще привлекательные, но печальные для тех, кто не выступает в них более, как действующее лицо...</p><subtitle>———</subtitle><p>Если сон все еще медлит... Нам обоим по двадцати лет, мы влюблены друг в друга и одни: одни на судне, пересекающем океан, движимом безмолвной силой, под начальством скрытого капитана, с услугами невидимых моряков, направляющемся к неизвестной земле, которой никогда не достигнет. За восторгами волшебной зари следуют часы безусловной тишины, когда природа кажется мертвой, и наши голоса — единственные человеческие голоса, раздающиеся на свете; за божественными закатами наступают сладостные, ясные ночи, когда море горит звездами, и все вокруг кажется небесным сводом, и ветерок несет нам неведомые благоухания и таинственные звуки, — точно кто-то срывает цветы и слышатся далекие вздохи любви. Бесконечность, уединение, тишина, грезы. Ни одного желания за пределами этих плавающих досок, ни одного желания за пределами лазурной глубины, окаймленной этими ресницами, — бо&#x301;льшей для моих духовных очей, чем глубина океана на взгляд обыкновенных глаз. Я не знаю, кто она, и почти не помню, кто я. Мы — два существа без имени, без прошлого, ничем не связанные с человечеством, которое нам невидимо, и оно не знает нас, как будто мы создания другой планеты. И я в своем воображении отдаюсь этой пылкой и бесконечной любви в этом бесконечном уединении. Когда наши руки сплетаются и уста соединяются, я омрачаю небо и возмущаю воды. Нашу любовь точно баюкает сперва нежная рука, затем встряхивает злобная десница Титана; потом она несется на чудовищной спине огромных коней, откуда падаешь, как с высокой горы; поцелуй, полученный на высоте небес, возвращается на глубине пропасти; наши объятия расторгаются и обдаются темными волнами; нежные слова прерываются ураганом, который ревет в бесконечном мраке, прорезываемом адскими молниями, и от них бледнеет ее нежное лицо, трепещущее восторгом, ее блестящие распущенные волосы развеваются яростным дуновением бури, а ее вздохи смешиваются и продолжаются в стонах снастей, в скрипе цепей, в треске деревьев, как вздохи страшного любовника-гиганта, заглушающие шум возмутившейся природы. Потом воздух светлеет, море засыпает, страсть успокаивается и возобновляются чудесные зори, божественные закаты, бесконечное спокойствие, сверхчеловеческое безмолвие. Но море уже не пустынно. Волшебные зеленые острова выступают из воды, целые архипелаги лесов в цвету, бухты, увенчанные роскошными дворцами, целые города из белого мрамора расположены амфитеатром по лазурным заливам, но без малейшего признака жизни человеческой; и с распущенными парусами проходят, пересекая леса водорослей и тростников, огромные и великолепные корабли, на которых незаметно ни одной живой души; и у всех предметов, даже ближайших, вид неясный, смутный, прозрачный, точно воздушные цветы и формы, или точно они из такого вещества, которое рассыпается при первом дуновении ветра. Затем все исчезает, и опять начинается водная пустыня: воздух становится холодным, туман вьется и охватывает нас, кружатся и сталкиваются на волнах огромные кристальные глыбы, в темном воздухе обрисовываются громадные голубые и белые формы развалин замков и соборов, мертвый город сжимает нас в одной из своих ледяных улиц, наша любовь — пленница в недрах судна, погребенного в холодной тьме, — но более, чем в безбрежном море, под ослепляющим солнцем сияет она теперь, свободная, счастливая в этой могиле, надушенной ароматом «ее» волос и согретой «ее» дыханием, — в этой могиле, где нас соединяет в бесконечной ночи бессмертный поцелуй...</p><subtitle>———</subtitle><p>Сон, однако, все не приходит. И вот я... справляю идеальное первое мая. На какой степени чудесного преобразования находится общество, я не знаю и не стараюсь знать: но мы стоим на повороте истории, в виду нового града, в таком периоде, когда разнородные классы общества, созревшие для объединения, отличаются друг от друга только внешними признаками, сохраняемыми не столько силой необходимости, сколько силой предания: дух у всех уже один и тот же, — день святого торжества празднуется всеми. Под торжествующим солнцем мая, в тени больших арок и из мирта и лавров, обвитых пурпурными гирляндами, среди украшенных домов, откуда выглядывают лица, протягиваются руки и вывешиваются знамена, проходит огромная толпа, — точно переполненная река, несущая на своих волнах мирных безоружных солдат с огненными гвоздиками на фуражках, молодых синьор с красными розами на груди, толпы школьников с пурпурными кокардами на шапочках, бесчисленные хоругви разных корпораций с яркими венками на древках. Я смешиваюсь с толпой, исчезаю в ней, с непокрытой головой, точно в опьянении, вздрагивая под жесткими руками, опускающимися в братском и движении на мои плечи, под дождем красных цветов, падающих и с балконов на мои седые волосы, — и со всех сторон достигают моего слуха и заполоняют сердце звуки нового гимна, выражающего Великую Идею, у которой нет более врагов, Всеобъемлющее Чувство, у которого нет более непокорных, Это точно слияние всех душ, слава, возрождение всего. Я вижу в толпе лица обращенных стариков, которых я едва узнаю, благодаря тому, что обновленное состояние их совести стерло с них прежние складки эгоизма, злобы и страха; вижу лица молодых, сияющих таким светом, которым не блистала молодежь прошлого; я вижу прекрасных, знакомых мне синьор, избегавших народа, как чего-то грязного, ставших теперь в сто раз красивее и привлекательнее, когда в их улыбке чувствуется великая сладость братского человеколюбия. И, волнуясь, проходит толпа, медленно и шумно, мимо прежних огромных казарм, обращенных в школы и приюты, между стенами колоссальных мастерских, где могучие машины, спящие сегодня, примутся завтра за свой громадный труд, благотворный всем сынам страны, как благотворен дождь всем колосьям в поле. Она идет вдоль ступеней, ведущих в обширные театры, где великое искусство возрождает гигантскую борьбу страстей и идей, — борьбу, из которой вышло торжествующим новое общество, и толпа все растет и двигается, поднимая кверху украшенные цветами шляпы, к гордым и простым памятникам, воздвигнутым в честь побед, ныне зреющих, в честь апостолов, ныне осмеиваемых, в честь жертв, ныне проклинаемых.</p><p>Неужели и этот дивный поток несет на своих волнах только дивную иллюзию?... Сказать «нет» будет смело и человечно, сказать «да» будет жестоко и дерзко. Пока же, это — поток чудных надежд и святых мечтаний, это — волны, светящиеся верой и радостью, не изборожденные ни пеной злобы, ни илом ненависти, и ведут они ко времени лучшему, чем прошлое, и я предаюсь им, и погружаюсь в них, точно опьяненный, счастливый, вздрагивая при прикосновении жестких рук, которые опускаются мне на плечи в отеческом движении, и при поцелуе красных цветов, падающих с балконов на мои седые волосы; и всей душой упиваюсь я рассеянными звуками великого гимна, наполняющего небо, как бесконечный крик любви, вырвавшийся из груди нескольких веков и раздающийся по всей земле...</p><subtitle>———</subtitle><p>Глаза смыкаются, мысли путаются, но это только ложный предвестник сна. Предо мной внезапно, точно от толчка, встает одна мысль — это плод неустанного и ненасытного любопытства, которое внушает мне один великий образ, и я часто занимаюсь им в своем воображении, — горячее, чем кем-либо иным, какого бы то ни было времени и происхождения.</p><p>Я представляю себе человека в белом хитоне, запачканном на груди пыльными головками детей, которых он обнимал. Он идет медленными шагами по узким улицам, среди маленьких белых домиков кубической формы, то под палящим солнцем, то в тени базарных палаток, в воздухе, насыщенном запахом лука, жареной рыбы и разных мазей, под изредка раздающиеся звуки протяжного пения невидимых учеников.</p><p>Я следую за ним, наблюдаю его шаги, его взгляды, всякое его движение и терзаюсь усилием вызвать в моем мозгу звуки голоса, который мог бы мне показаться его голосом; но ни один голос не кажется мне подходящим, и я довольствуюсь представлением голоса неясного, как эхо. Я останавливаюсь у дверей, вхожу вместе с ним в дома, как тень, следую за ним по площадям и испытываю чувство невыразимого удивления,когда вижу, что он подвергается, как и все люди, обыденным неприятностям и заботам, когда он, например, отбрасывает босой ногой нечистоту с дороги, или прерывает свою речь из-за шума какой-нибудь повозки, или из-за неожиданного ливня заставляющего его стремиться под прикрытие дерева, или когда он старается пригладить волосы своими пальцами, узловатыми от ручной работы его юности, или когда он засыпает овес или поправляет сбрую своего черноглазого мула.</p><p>И я иду, иду за ним, как тень, по глухим и каменистым переулкам предместий, по пустым деревенским дорогам, обсаженным фигами и оливками, под которыми вьются стаи голубей; я иду за ним вдоль берегов голубых озер, и под портики храмов, переполненных народом, и я останавливаюсь с ним на перекрестках, где вслед ему смеются толстые лавочники, а красивые девушки, с кувшинами на плече, останавливаются восклицая: «Какой прекрасный юноша! — в то время, как толпа молодых людей глядит на него с состраданием, говоря: «Это нищий!», а издали книжник показывает ему кулак. И я иду, иду за ним, ступая также и своими ногами на черные одежды и на зеленые ветви, которые расстилают верующие на его пути, и я иду рядом с ним по длинным дорогам, чтобы лучше увидать его лицо, изучая его с любопытством, которое накоплялось шестидесятью поколениями и которое теперь доводит все мои способности до высшего напряжения человеческой силы, до того таинственного трепета, когда смешиваются в одно бесконечная нежность, болезненное сомнение, страстное и сдерживаемое желание то схватить его за руки и посмотреть ему в глаза, то упасть перед ним на колени с поникнутой до земли головою от страха перед его взглядом. И я так углубляюсь в это видение своей фантазии, что внезапно у меня вырывается крик, точно я зову кого-нибудь живого и присутствующего: Назорей! И вот его голова поворачивается, и его глаза устремляются на меня, черные, нежные, глубокие, страшные, непроницаемые, распространяющие вокруг себя утренний свет...</p><p>И это свет действительный. Я открываю глаза: брезжит день. Наконец-то! А теперь за работу! Бог даст, посплю будущую ночь!</p></section></body><body name="notes"><title><p>Примечания</p></title><section id="n_1"><title><p>1</p></title><p>Большие универсальные магазины в главных городах Италии.</p></section><section id="n_2"><title><p>2</p></title><p>Местное красное вино.</p></section></body></FictionBook>