<?xml version="1.0" encoding="utf-8"?><FictionBook xmlns="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0" xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink"><description><title-info><genre>popadanec</genre><genre>sf_history</genre><genre>historical_fantasy</genre><genre>network_literature</genre><author><first-name>Этзель</first-name><last-name>Аттилах</last-name><home-page>https://author.today/u/attila/works</home-page></author><book-title>Царь. Книга 2</book-title><annotation><p>Первый удар нанесён, и спесивая боярская верхушка на мгновение замерла в оцепенении. И герой добивает элиту Руси вторым ударом, но мистический ужас — ненадёжный фундамент для великой державы, а загнанный в угол зверь опасен вдвойне.</p><p>Оставшись наедине с жаждущей власти знатью и собственным истощённым телом, с трудом выдерживающим немыслимые нагрузки, семилетний государь начинает новую, куда более тонкую игру. Вековые традиции, родовую гордыню и политический уклад предстоит сломать и перековать заново — но не грубой силой кровавого террора, а холодным расчётом ума, закалённого опытом сотен прошлых жизней.</p><p>Механизм нового государства делает свой первый, сокрушительный оборот. И пока в полумраке кремлёвских палат куются доселе невиданные законы, гонцы уже летят сквозь весеннюю распутицу, чтобы разнести волю нового Хозяина до самых дальних украин. Страна затаила дыхание. Правила меняются навсегда.</p></annotation><keywords>альтернативная история, историческое фэнтези, попаданец, прогрессорство</keywords><date>2026-07-22 10:32</date><coverpage><image l:href="#cover"/></coverpage><lang>ru</lang><sequence name="Царь" number="2"/></title-info><document-info><author><first-name>Цокольный этаж</first-name><last-name/><home-page>https://searchfloor.is/</home-page></author><program-used>Elib2Ebook, PureFB2 4.12, FictionBook Editor Release 2.7.2, fb2cut 2.7.3</program-used><date>2026-07-22 10:46</date><src-url>https://author.today/work/615012</src-url><id>54FE5838-E8A3-4AA2-90AA-E34497F9F146</id><version>1.0</version></document-info><custom-info info-type="donated">false</custom-info><custom-info info-type="status">fulltext</custom-info><custom-info info-type="convert-images">true</custom-info></description><body><title><p>Царь. Книга 2</p></title><section><title><p>Глава 1</p></title><p>Боль пришла первой, как всегда. Она подкрадывалась ещё во сне, серой, неотступной тенью, и ждала своего часа, чтобы в момент пробуждения обрушиться на едва прояснившееся сознание глухой, распирающей волной. Я встретил её без удивления, как давно знакомого, хоть и ненавистного гостя. Разум, привыкший к анализу, уже бесстрастно фиксировал её нарастающий напор, словно наблюдая за приливом со стороны.</p><p>Это была не ярость кинжала или жгучий поцелуй раскалённой иглы, нет. Эта боль была куда изощрённее: тонкая, методичная, предсказуемая в своей неотвратимости, словно холодная работа палача, знающего своё дело. Каждая частица, от дрогнувших век до сведённых судорогой пальцев на ногах, каждый сустав, каждая клетка этого хрупкого семилетнего организма, в который я был заточён, отзывались на неё тихим, изматывающим воем. Тело вибрировало от глубинного, непрекращающегося перенапряжения, словно перетянутая струна на гуслях, готовая вот-вот лопнуть.</p><p>Собрав в кулак волю, которая, казалось, была единственным, что удерживало это тело от полной деградации, я отдал телу приказ. И оно, подчинилось — без прежних судорог, без яростной борьбы. Медленно, позвонок за позвонком, я принял сидячее положение. Мир качнулся — не рухнул ослепляющей лавиной, как в первые дни, а лениво и вязко поплыл, словно я смотрел на него из-под толщи мутной озёрной воды.</p><p>Расписные райские птицы и диковинные цветы на потолке вытянулись, исказились и закачались, но уже не грозили обрушиться мне на голову. Голова гудела, как огромный монастырский колокол после многочасового набата, но этот гул был уже приглушённым, далёким, словно его обмотали толстым войлоком. В горле стоял сухой, шершавый ком, царапавший глотку при каждой попытке сглотнуть, а во рту отчётливо ощущался тошнотворный, тёплый привкус железа и меди — верный признак того, что истощённый организм всё ещё хотел пожрать сам себя.</p><p>Я спустил босые ноги на толстый ковёр, ощутив его плотный, чуть пыльный ворс прохладными ступнями, и на мгновение замер, собираясь с силами. Затем, цепко ухватившись ослабевшей рукой за резной, отполированный до зеркального блеска столбик кровати, я заставил себя встать. Колени подогнулись, и я едва не рухнул, но удержался, вцепившись в спасительное дерево. Шатаясь, как пьяный мужик, я побрёл к стене, где в массивной раме из потемневшей от времени, испещрённой трещинами слоновой кости висело зеркало.</p><p>Из тусклого, мутного серебра, искажающего и пожирающего свет, на меня глядело чудовище. Не мальчик, не юный государь, а оживший скелет, обтянутый серой, восковой, почти пергаментной кожей, сквозь которую отчётливо просвечивали синяя паутина вен и рельеф каждого выступающего ребра. Под огромными, казавшимися почти чёрными от ненормально расширенных зрачков глазами залегли глубокие, чернильные тени. Сами глаза, однако, лихорадочно, неестественно блестели, и в их глубине горел холодный, сотни раз состаривавшийся разум, глядящий на своё жалкое вместилище с брезгливым любопытством. Бледные, совершенно бескровные губы растрескались до кровавых корок и казались не частью лица, а уродливым шрамом, грубо приклеенным к этой измождённой маске смерти.</p><p>Мой разум, проживший не одну сотню жизней, был заперт в этой гибнущей, хрупкой оболочке, подобно могучему орлу, которого злой мальчишка посадил в тесную, загаженную скворечню. Я стоял, вцепившись в холодную стену, и слушал. Слушал, как бешено и неровно, с отчаянными перебоями, колотится в груди слабое, измученное сердце, делая отчаянные, жалкие попытки разогнать по телу густую, ленивую кровь. Оно билось о рёбра, как пойманная птица о прутья клетки, и этот звук был единственным доказательством того, что тело ещё живо.</p><p>Пересилив первую волну отвращения и жалости к себе, я заставил себя начать. Медленный наклон головы, осторожное вращение кистью, попытка потянуть икроножную мышцу — каждое движение было выверенным, нацеленным на аналитику, инвентаризацию того, что ещё осталось в моём распоряжении. Ничего серьёзного в качестве нагрузки, лишь лёгкое, постепенное пробуждение атрофированных тканей. Но даже этих ничтожных усилий хватило, чтобы по телу прокатилась волна дурноты, а в глазах потемнело. С трудом добравшись обратно до кровати, я почти рухнул на подушки. Лёжа без движения, я прислушивался к своему дыханию, заставляя его выровняться, и копил силы. Я знал, что скоро придёт дядька. И мне нужна будет каждая крупица энергии, чтобы принять спасительную пищу.</p><p>Прошёл час, или вечность, прежде чем тяжёлая дубовая дверь в опочивальню отворилась. На пороге, словно безмолвная тень, возник Иван Юрьевич Шигона. В руках он держал привычный поднос, от которого поднимался лёгкий, едва уловимый парок. За эти дни он, казалось, превратился в собственную тень, и лишь в его глубоко посаженных глазах горел неугасимый, тревожный огонь.</p><p>Старый воин бесшумно приблизился, поставил поднос на столик у кровати. Среди уже знакомой мне за эти дни расстановки — ковша с соком из сырой печени, чашами с травяными отварами и плошки с рыбьим жиром — теперь стояла и новая гостья: глубокая глиняная миска, от которой исходил тёплый, чуть сладковатый запах разваренного зерна. Овсяная слизь. Густая, клейкая, почти прозрачная. Спасительная для меня.</p><p>Я уже сидел на постели, встретив его взгляд не из-под одеял, а прямо и осмысленно. Шигона, заметив это, замер на мгновение, и на его измождённом лице промелькнуло что-то похожее на облегчение. Он молча принялся кормить меня с ложечки, как немощного младенца, и я послушно открывал рот, глотая безвкусную, но питательную пищу. Хотя я понимал, что вполне мог бы справиться с ложкой самостоятельно. Пальцы уже не дрожали так предательски, как ещё вчера, и в них по капле возвращалась хватка. Но я не стал прерывать этот ритуал.</p><p>Когда последняя ложка завтрака была съедена, я ощутил, как живительное тепло растекается из желудка по всему телу. Я почти физически чувствовал, как эта скудная, но драгоценная энергия течёт по венам, питая ослабевшие мышцы, прогоняя остатки озноба, и, что самое главное, поднимается выше, к голове. Туманный морок, окутывавший мой разум последние дни, начал рассеиваться, словно утренняя дымка над рекой. Мысли, ещё недавно вязкие и неповоротливые, обретали былую остроту, ясность и безжалостность.</p><p>— По прошествии трёх часов побудишь меня, — молвил я, и голос мой, хоть и тих был, уже звенел сталью, а не предсмертным хрипом. Я откинулся на высокие подушки, чувствуя не столько усталость, сколько накопившуюся, рвущуюся наружу силу. — Да слизи овсяной вели принести поболе.</p><p>Иван Юрьевич лишь молча поклонился, с почтительным проворством убирая поднос. Он вышел, так же беззвучно, как и вошёл, притворив за собой дверь. Оставшись в тишине и полумраке опочивальни, я закрыл глаза и приказал себе уснуть. Этот сон не был провалом в беспамятство, не был бегством от боли. Напротив, это был осознанный этап восстановления и подготовки к предстоящим встречам. Я погружался в спасительную тьму, как ныряльщик в глубокие воды, чтобы через отмеренный срок вынырнуть на поверхность обновлённым, сильным и готовым к схватке.</p><p>— Что наши гости, Иван Юрьевич? — негромко спросил я, промокнув губы чистым льняным платком, после приёма обеденной порции овсяной слизи. — Дожидаются ли?</p><p>Дядька скупо, одними уголками губ, усмехнулся:</p><p>— Дожидаются, государь. Как и велено было, после заутрени оба явились. Сидят в дальних сенях перед Средней палатой.</p><p>— И как же? — я чуть приподнял бровь. — Коли не слыхать ни лязга сабель, ни криков, горла ещё друг другу не вскрыли? Свару не учинили?</p><p>Шигона качнул головой, и в его глазах мелькнуло неподдельное уважение к моим предсказаниям, смешанное с глубоким недоумением человека своей эпохи, столкнувшегося с непознаваемым.</p><p>— Смирнее бояр, государь, я с отроческих лет не видывал. Словно два голубя на одной ветке сидят. Друг на дружку и очей возвести не смеют. Поклонились друг другу чинно, по лавкам разным расселись, и тишь… Лишь сопят да чётки в перстах теребят. Оба бледны, а с лиц пот так и катит. Ждут.</p><p>— То и ладно, что не видывал, — удовлетворенно кивнул я. — Значит, боязнь неведомого пуще родовой их вражды оказалась. Схватись они за ножи — быть бы им лишь алчными глупцами. А коли сидят смирно — значит, не глупы, смекают, что всё ныне по-иному пойдёт, и страшатся шагу неверного ступить. С недругом смекалистым и дело вести сподручнее.</p><p>Я медленно спустил босые ноги на ковёр. Поднялся. Головокружение, мучившее меня первые дни, почти ушло, сменившись лёгкой, контролируемой слабостью. Слуги тут же подхватились, подавая одежды. На этот раз никаких власяниц или исподнего.</p><p>Поверх тонкой рубахи на меня аккуратно надели тёмно-зелёный бархатный кафтан, расшитый серебряной нитью, и упрятали ноги в мягкие сафьяновые сапожки. Одежда показалась невыносимо тяжёлой, давящей на плечи свинцовым грузом, но я выпрямил спину, заставив мышцы принять привычный для полководцев каркасный тонус. Лицо мгновенно утратило любые признаки утомления, превратившись в бесстрастную, высеченную из воска маску. Фасад был готов.</p><p>— Ступай со мною, Иван Юрьевич, — бросил я, направляясь к выходу.</p><p>Мой шаг по гулким коридорам Кремля был неспешным, но ровным. Ни единого намёка на дрожь или шатание. Каждый жилец, попадавшийся на пути, вытягивался в полный рост ещё до того, как моя тень касалась его сапог.</p><p>Войдя в Среднюю палату, я прошёл в центр и сел в высокое кресло-трон. Ноги привычно повисли над ковром. Пусть их. Власть измеряется не длиной ног.</p><p>Я положил предплечья на подлокотники, полностью расслабив кисти рук, чтобы сэкономить энергию, и сделал глубокий вдох, успокаивая сердечный ритм.</p><p>— Позови князя Шуйского. Единого. А Овчине вели обождать.</p><p>Шигона молча поклонился и исчез за тяжёлыми створками.</p><p>Ожидание длилось не больше минуты. Раздался громкий, протяжный скрип кованых петель, и массивные двери медленно распахнулись.</p><p>Василий Васильевич Шуйский, прозванный Немым за то, что никогда не говорил лишнего, шагнул через порог. Это был рослый, широкоплечий стареющий мужчина с окладистой, идеально ухоженной бородой. На нём была тяжелая ферязь из тёмно-синего аксамита, крытая куницей, которая визуально делала его ещё больше и значительнее. Но вся его привычная боярская спесь сейчас давала трещину, едва заметную, но очевидную для опытного взгляда. Он часто дышал, а под густыми бровями прятался въедливый, сканирующий и настороженный взгляд.</p><p>Незыблемый, отточенный ритуал великокняжеского двора не терпел ни малейшей суеты, превращая каждое движение в священнодействие. Как бы бешено ни колотилось сердце князя в его богато одетой клетке, как бы ни сох язык во рту, протокол надлежало соблюсти до последней, самой ничтожной запятой. Это был тот самый невидимый каркас, что удерживал мир от распада, и Шуйский, плоть от плоти этого мира, знал правила лучше кого бы то ни было.</p><p>Он сделал ровно три медленных, выверенных шага вглубь палаты, и шорох его подбитой мехом ферязи прозвучал в оглушающей тишине подобно вздоху. Каждый шаг отдавался глухим эхом в сводах, отмеряя расстояние до трона. И замер. Взгляд его, как и требовал неписаный устав, был устремлён не на меня, не на земного властителя, но вправо, туда, где располагался истинный Хозяин всякого дома. В «красном углу», подле окованной слюдой оконницы, в полумраке мерцала россыпь лампад. Их дрожащий свет выхватывал из тени потемневшие от времени лики, облачённые в тяжёлые ризы из чеканного золота с жемчужной обнизью.</p><p>Князь собрал щепотью два перста, поднял руку с той медлительностью, с какой вершится литургия, и наложил на себя широкое, истовое крестное знамение. Затем, со скрипом дорогой кожи сапог и глухим шелестом аксамита, отвесил иконам поясной поклон — долгий, полный показного достоинства, за которым я без труда читал отчаянную попытку собраться с мыслями. Только исполнив этот долг перед Богом, он позволил себе повернуться. Медленно, словно нехотя разворачивая своё грузное тело, он наконец обратил потяжелевший взгляд к подножию трона, где над ковром болтались мои ноги.</p><p>Я видел, как в его умных и прежде всегда спокойных глазах на долю секунды промелькнул острый, болезненный диссонанс. Протокол и инстинкт столкнулись в его сознании. Перед ним, утопая в резном исполинском кресле, сидел всего лишь мальчишка — бледный, худой ребёнок, чья мать едва успела остыть в стылой апрельской земле. Именно этот ребёнок должен был стать послушной марионеткой в его руках на ближайшее десятилетие, ширмой, за которой боярская дума правила бы Русью. Мечты, обратившиеся в прах в тот самый день у гроба государыни. Тогда, на глазах у всей потрясённой Москвы, этот самый мальчик, этот почти бесплотный идол с немигающим взглядом восковой куклы, одним своим повелением сорвал с себя опекунскую власть и вверг столицу в исступлённую молитву, заставив тысячи людей до крови разбивать себе лбы.</p><p>Старый князь опустил взгляд, словно не в силах более выносить моего молчаливого разглядывания. Его взор, доселе сверливший пространство у подножия трона, потух и упёрся в узоры ковра. После краткого, едва заметного содрогания, прошедшего по всему его могучему телу, он сделал один-единственный шаг вперёд. Этот шаг показался мне бесконечным, словно он пересекал не два аршина каменного пола, а целую пропасть, отделявшую его старый мир от моего нового. Затем он тяжело, с сухим, отвратительным треском, какой издают старые, иссохшие деревья под ударом топора, рухнул на колени. Каменные плиты гулко отозвались на удар, а его шубы зашуршали, оседая вокруг его грузной фигуры.</p><p>Затем он медленно, словно борясь с последними остатками гордыни, согнулся в пояснице. Его тело, привыкшее к прямой боярской осанке, складывалось неохотно, с видимым усилием. Он наклонялся всё ниже и ниже, пока, холёная борода его не уткнулась в густой ворс ковра, а левая рука, облачённая в перстни с тускло поблескивающими каменьями, не нашла опору на полу. В этой позе он напоминал не главу Боярской думы, а поверженного, сломленного медведя.</p><p>— Государю и великому князю Ивану Васильевичу всея Руси… — Глас Немого, обычно рокотавший под сводами палат подобно раскатам летней грозы, твёрдый и уверенный в своей силе, ныне превратился в натужный, сдавленный сип. Каждое слово давалось ему с трудом, будто он выталкивал из себя не звуки, а осколки собственного достоинства, изобличая великую смуту, бушевавшую в его душе. — Холопишка твой, Васька… челом бьёт.</p><p>Он договорил и, не дожидаясь ответа, исполнил обещанное — коснулся лбом пыльного ворса. И замер, превратившись в недвижимую глыбу в парче и мехах, не смея не то что поднять головы — даже вздохнуть без моего на то дозволения.</p><p>Это было не просто формальное изъявление верности, предписанное этикетом. Это было высшее проявление покорности, акт полного и безоговорочного самоуничижения. Признание себя не просто подданным, но «Васькой», бесправным холопом, вещью в руках человека, который был младше его на полвека и годился ему во внуки. Эта традиция, доведённая до абсолюта моими отцом и дедом, была краеугольным камнем московского самодержавия, но никто — и он сам в первую очередь — не ожидал, что её придётся соблюдать в отношении ребёнка. И вот теперь я, свесив ноги с огромного кресла, смотрел на могучую седую голову, припавшую к полу у моих ног, и холодный, ясный расчёт внутри меня с удовлетворением отмечал: система работает. Капитал страха, накопленный в тот день на Соборной площади, начал приносить свои первые, самые сладкие политические дивиденды.</p><p>Я не спешил отвечать. Я упивался этой тишиной, позволяя ей сгущаться, становиться вязкой и тяжёлой, как смола. Пусть старый интриган, распростёртый ниц на полу, каждой порой своей кожи ощутит вес каждой секунды моего молчания. Пусть потеет в своей роскошной шубе, чувствуя, как взгляд мальчишки, сидящего на троне, давит на его согнутую спину тяжелее гранитной плиты. Это молчание было не просто паузой. Это был мой первый урок власти, преподанный ему.</p></section><section><title><p>Глава 2</p></title><p>Минуты тянулись, сплетаясь в душное, плотное полотно тишины. Её не нарушал ни треск свечей, ни далёкий перезвон кремлёвских колоколов. Её лишь подчёркивало тяжёлое, прерывистое дыхание распростёртого на ковре боярина. В палатах пахло воском, ладаном и холодным, застарелым страхом. Я сидел неподвижно, крошечная, хрупкая фигурка в исполинском кресле. Мои бледные, почти прозрачные пальцы покоились на резных подлокотниках, а взгляд был прикован к широкой, покрытой дорогим сукном спине князя. Я не разглядывал — я взвешивал. Оценивал. Ждал, пока унижение впитается в кровь старого интригана, станет частью его естества.</p><p>Именно от итогов этой моей оценки, проводимой здесь и сейчас, пока он лежал на полу, как подстреленный медведь, и зависело всё для князя. Увидит ли он первый снег этого года, или же отправится кормить червей под монастырской стеной задолго до заморозков. Мне было доподлинно ведомо, что век его и без того короток — запущенный им же самим клубок интриг и предательств должен был закономерно стянуться на его шее ещё до Рождества. Таков был естественный ход вещей. Но я не был ни зрителем, ни летописцем, лишь бесстрастно фиксирующим события. Я был тем, кто держит в руках и перо, и топор. И лишь от меня зависело, позволить ли судьбе свершиться, или же вмешаться, даровав ему ещё несколько лет унизительной, но сытой жизни в обмен на абсолютную покорность.</p><p>В абсолютной, почти стеклянной тишине, нарушаемой лишь моим собственным, насильно замедленным дыханием, я просто смотрел. Я не испытывал ни ликования, ни злорадства, ни удовлетворения от унижения этого могущественного человека. Я был лишь бесстрастным механиком, который с интересом, но без эмоций, наблюдал за работой отлаженного им же самим механизма.</p><p>Механизма страха.</p><p>Этот старый, седой хищник, который привык одним движением брови решать судьбы городов и жизней, сейчас лежал у моих ног, как побитый пёс. И я знал, о чём он думает. Его ум, быстрый и изворотливый, сейчас лихорадочно, до судорог, перебирал варианты. Что это? Проверка? Изощрённая, садистская пытка перед неизбежной казнью? Или, быть может, шанс? Крохотный, призрачный, но шанс на спасение, на прощение, на возвращение хотя бы толики былого влияния. Он не знал. И именно это неведение, эта чёрная, удушающая неизвестность и была главной пыткой, куда более страшной, чем любой топор палача.</p><p>Пауза затягивалась, превращаясь в чистое, дистиллированное унижение. Я видел, как напряглась его согнутая спина, как задрожала рука, опирающаяся о ковёр. Он ждал. Он сгорал в этом ожидании. Он был готов на всё: на покаяние, на новые клятвы в верности, на предательство своих вчерашних союзников. Он был готов отдать всё, что угодно, лишь бы я прекратил это.</p><p>Время пришло.</p><p>— Встань, Васька, — произнёс я.</p><p>Голос мой, тихий и бесцветный, упал в оглушительную тишину палаты, как камень в глубокий, заросший тиной колодец. Он прозвучал без гнева, без торжества, без малейшего намёка на эмоцию. Это был голос хозяина, обращающегося к своей вещи.</p><p>Шуйский дёрнулся так, словно его ударило невидимым кнутом. На долю секунды он замер, не веря своим ушам, а затем, с видимым усилием, начал подниматься. Движения его были медленными, скованными, неуклюжими. Он поднимался с колен, пыхтя, опираясь на подлокотник ближайшей лавки, и я с холодным равнодушием наблюдал за этим унизительным процессом, видя, как рушится не просто человек, но целый мир, построенный на гордыне, родовитости и праве сильного. Наконец, он выпрямился, но головы поднять так и не посмел, уставившись в пол, на свои же сафьяновые сапоги.</p><p>— Ну, что речёшь, княже, кто в вашем состязании щедростью паче иных отличился? — спросил я, лениво перебрав пальцами по подлокотнику.</p><p>Вопрос, брошенный в тишину, прозвучал до обидного легко, почти небрежно. Но я видел, как вздрогнул Шуйский, как дёрнулся его острый кадык. Он, как никто другой, понимал, какой вес и потаённый смысл был вложен в эти простые, будничные слова. Я говорил о том подобии конкурса, что объявил на похоронах матери. Тогда, по дороге до земляного вала, я пообещал свою особую милость и близость к трону тому из бояр, кто проявит больше рвения, подберёт и выкупит у семей или общин больше всего здоровых и смышлёных детей.</p><p>— Твоего суда здесь потребно, государь, — наконец вымолвил он, и голос его, ещё не оправившийся от пережитого унижения, прозвучал глухо и надтреснуто. Он тщательно взвешивал каждое слово, боясь неосторожным намёком навлечь на себя мой гнев. — Все мы радели исполнить волю твою…</p><p>— Ой ли? — я усмехнулся, глядя в его опущенное к полу лицо. — Аз ведь и так, и эдак рассудить волен. Могу по правде, а могу и по суду своему. И не завсегда, княже, то одно и то же есть.</p><p>Фраза повисла в воздухе, двусмысленная, как яд в чаше с вином, намеренно неоднозначная. Это было напоминание: моя правда — единственная, что имеет значение. Шуйский понял намёк мгновенно. Он качнулся вперёд, собираясь вновь рухнуть на колени, изобразить на лице всю скорбь и покорность мира.</p><p>— Всякое слово твоё праведно и закон есть для всех холопов твоих! — торопливо забормотал он, но я остановил это представление нетерпеливым жестом.</p><p>— Полно. Стань прямо. Не суетись, Васька. Не любы мне сии поклоны лицедейские. Больно мягко стелешь, — я небрежно махнул рукой, отметая дешёвую лесть, как надоедливую муху, и всё моё лицо выражало скуку и усталость от этих боярских игрищ. Я видел его насквозь, читая и страх, и затаённую гордость, и жгучее желание возвыситься над соперником. — Да не в том суть. Ближе к делу. Кого ж судить меня просишь? С кем ты ни казною, ни силою сладить не сумел?</p><p>Он на мгновение закусил губу, но, повинуясь моему прямому приказу, выговорил, нехотя и с плохо скрываемым пренебрежением:</p><p>— Меня, государь, и Ивана Фёдоровича Овчину-Телепнева-Оболенского…</p><p>Князь произнёс полное имя своего оппонента с лёгким, но отчётливо ядовитым презрением в голосе, словно произносил не имя, а список прегрешений. Я услышал и уловил эту нотку, этот едва заметный оттенок ненависти.</p><p>— Позови, — ровным голосом приказал я Шигоне. Мой верный дядька, всё это время стоявший позади меня у стены, неслышный и неподвижный, словно вытесанный из тёмного дуба, тотчас беззвучно поклонился и скользнул к выходу, готовый исполнить любой мой приказ в то же мгновение, как он будет отдан.</p><p>Шигона вышел. В палате снова повисла тишина, но уже иная — не звенящая, а вязкая, заполненная униженным присутствием Шуйского. Князь стоял, втянув голову в плечи, словно боялся, что потолок обрушится именно на него. Он превратился в собственную сгорбленную тень, низведённый до уровня мебели, до предмета, ожидающего своей участи. Его взгляд был прикован к персидским узорам ковра, словно он пытался отыскать в замысловатом орнаменте спасение или хотя бы забвение. Он не шевелился. Он дышал так тихо, что казалось, вовсе перестал.</p><p>Тяжёлая, окованная железом дверь вновь скрипнула, впуская в палату сквозняк, от которого тревожно колыхнулось пламя свечей. Вслед за Шигоной вошёл второй проситель. Иван Фёдорович Овчина-Телепнев-Оболенский. В нём тоже была родовитая спесь Шуйского, но не было его лисьей изворотливости, сквозившей в каждом жесте. Нет, Овчина был другим. Широкий в кости, с крупными, будто рублеными топором чертами лица, он напоминал не хитрого придворного интригана, а медведя-шатуна, выбравшегося из лесной чащи. Он прошёл вперёд твёрдой, тяжёлой поступью, от которой едва заметно дрогнули половицы, и остановился в нескольких шагах от моего кресла.</p><p>Прежде чем обратить свой взор на меня, он, следуя неписаному закону, повернулся к красному углу. Его большая, загрубелая рука, более привычная к рукояти сабли, чем к молитвенному сложению перстов, медленно поднялась. Он осенил свою широкую грудь истовым, размашистым крестным знамением. В этом жесте не было ни торопливости, ни показного усердия; было лишь спокойное и основательное исполнение долга перед силой, что была неизмеримо выше любого земного владыки. Он сперва отдал почтение Богу, и лишь затем приготовился предстать перед его наместником на земле.</p><p>Бросив быстрый взгляд на всё ещё стоящего поодаль Шуйского, он понял всё без лишних слов. Понял правила игры, установленные в этой палате. И в следующую секунду, без промедления, без малейшего колебания, он рухнул на пол. Не опустился, не склонился — именно рухнул, распростёршись ниц с такой готовностью, словно единственным его желанием в жизни было лежать у моих ног. Движение было резким, отточенным, почти военным. Так падает на землю солдат, заслышав свист стрелы над головой.</p><p>Я дал ему полежать лишь несколько мгновений. Достаточно, чтобы Шуйский в полной мере ощутил разницу. Одно дело — сломленный враг, и совсем другое — покорный слуга.</p><p>— Государю и великому князю Ивану Васильевичу, царю всея Руси… — Овчина говорил нужные слова свободно, не пересиливая себя. — Холопишко твой, Ивашка… челом бьёт.</p><p>— Встань, Ивашка.</p><p>Он поднялся одним слитным, упругим движением. Выпрямился во весь свой немалый рост. И посмотрел мне прямо в глаза.</p><p>Этот взгляд мне понравился. В нём не было ни тени страха, который сквозил в каждом движении Шуйского, ни заискивания, ни скрытой мольбы. Взгляд Овчины был прямым, чистым и абсолютно пустым от всякой мысли. Непроницаемый, как тёмная вода в лесном озере. Это был взгляд преданного пса, который не рассуждает, не оценивает и не сомневается. Он просто смотрит на хозяина, готовый в то же мгновение сорваться с места, броситься в огонь или вцепиться в глотку любому, на кого укажет хозяйская рука. В его глазах читалась не служба за страх, а слепая, безрассудная вера. Готовность исполнить любой, самый безумный приказ, не задавая вопросов.</p><p>В нём была сила. Не та, что у Шуйского, — изворотливая, построенная на интригах и богатстве. Сила Овчины была иной природы — простой, понятной, животной. Это была сила верности.</p><p>Что это было — пронзившее его душу прозрение или лишь животный трепет перед лицом неминуемой гибели? Неужели его и вправду так проняла моя… святость? Та самая, о которой всё громче шепчутся в народе, и которую я сам так усердно взращиваю в умах ближних и дальних. Милость, дарованная с высоты престола, подобная божественному снисхождению, способному обратить в веру даже самого закоренелого еретика. А может, всё куда проще и циничнее? И дело лишь в холодной, пахнущей сыростью земле, которую он почти успел назвать своим домом по дороге в Белоозеро? Человек, на мгновение заглянувший в глаза собственной смерти, готов присягнуть кому угодно, хоть самому дьяволу, лишь бы отсрочить последнюю встречу.</p><p>Впрочем, возможно, одно не исключало другого. Великий страх срывает с души всю наносную шелуху, всю боярскую спесь и хитроумие, оставляя лишь обнажённую, трепещущую суть, готовую принять любую форму. А на этой сути я и выжег клеймо своей власти, явив себя не просто государем, но спасителем. Силой, что держит в руке и жизнь, и смерть. В любом случае, доискиваться до истинных причин его столь быстрого преображения сейчас было некогда да и незачем. Важен был результат. А уж в чём там корень — в моей святости или его страхе — я разберусь как-нибудь потом, на досуге.</p><p>— О чем спор ведете? — я обвел спокойным взглядом обоих бояр, сперва Овчину-Телепнева, чьё лицо хранило печать новообретённого усердия, затем остановил взор на Василии Шуйском, выжидающе, давая ему, как старшему и более степенному, право говорить первым.</p><p>— Спор наш, государь, о плодах твоего государева веления… — осторожно, словно ступая по тонкому льду, начал Василий Васильевич. Он тщательно взвешивал каждое слово, не желая выглядеть в моих глазах обычным ябедником, но и не собираясь молчать о том, что считал вопиющей несправедливостью. — Дело кое ты нам поручил обернулось соревнованием не в благом усердии, а в лукавстве.</p><p>Я слушал, не перебивая, лишь изредка чуть склонял голову, показывая, что слежу за нитью его рассказа и понимаю суть обвинений. Мой взор скользил по вышитым узорам на кафтане Шуйского, по его холёным рукам, затем — на Овчину, который стоял рядом, напряжённый, как струна. Василий Васильевич говорил о том, как сам, на свои деньги, выкупал детей, как вёл точные записи, как его люди объезжали волости.</p><p>Речь его была обстоятельна и лишена лишних чувств, но в голосе звенела холодная боярская обида. Затем я жестом велел говорить Овчине. Тот, ощутив на себе мой взгляд, немедля начал горячо и сбивчиво оправдываться, доказывать, что действовал исключительно в интересах дела и во славу государя, а не из низких личных амбиций. Он клялся, что душа его горела желанием исполнить мой приказ как можно лучше, превзойти все ожидания.</p><p>Выслушав обоих, я пришёл к единственно верному выводу: необходимо принять сторону князя Шуйского. Не потому, что правда была всецело за ним — в конце концов, оба приложили немалые усилия, потратили изрядные средства. Но Шуйский сделал это честно и открыто, не пытаясь приписать себе чужой труд или приукрасить действительность. Его отчёты были сухи и точны, в них не было и тени хвастовства.</p><p>А вот Иван Фёдорович — тот схитрил, проявив изворотливость ума поистине купеческую. Он не просто исполнил указ, но решил обратить его в личную победу. По его приказу все его многочисленные сторонники, родичи, дети боярские и те, кто был обязан ему службой или попросту боялся отказать, как и все, бросились скупать детей по деревням и весям. А после Овчина собрал все эти разрозненные результаты воедино, сложил в общую кучу, приписал всех выкупленных детей себе лично и на бумаге представил дело так, будто он один, собственным трудом и из собственного кошеля, совершил сей великий подвиг, не упомянув ни единым словом тех, кто на самом деле мотал вёрсты по грязным дорогам и отсчитывал серебро.</p><p>— Лукавишь! — я погрозил ему пальцем, и голос мой, доселе ровный, обрёл стальную жёсткость. Я смотрел на него так, как строгий учитель смотрит на изловчившегося, но пойманного за руку школяра. — Али и пред Господом на Страшном суде чужие заслуги себе приписывать станешь? Мнишь, не узрит Он лжи в сердце твоем?</p><p>— Прости, государь! Грешен есмь, бес попутал! Не ведал, что творю! — Овчина, не раздумывая ни мгновения, рухнул на колени с такой лёгкостью, будто только и ждал этого момента. Он принялся истово, широко креститься, так часто и порывисто, словно пытался этим мельтешением рук отогнать от себя нечистого и разом смыть грех лукавства, искупить вину и перед Богом, и, что важнее, передо мной.</p><p>Я помолчал, давая ему время насладиться собственным покаянием. Это театральное действо было мне на руку. Пусть все видят: даже фаворит покойной матушки, даже могущественный Овчина-Телепнев — лишь прах у подножия моего трона. Когда звуки его бормотания стихли, я повернулся к Шуйскому. Тот стоял недвижимо, точно изваяние, с непроницаемым каменным лицом, и лишь по едва заметному подрагиванию бороды я мог догадаться, какое ликование бушует сейчас в его душе.</p><p>— Как и обещано было, — произнёс я торжественно и громко, чтобы каждое слово эхом разнеслось по палате и достигло ушей притаившихся у стен слуг, — назначаю тебя, князь Василий Васильевич, наместником на Москве. Отныне будешь моею десницею и первым советником в делах государственных.</p><p>— Благодарствую, великий государь! — Шуйский, позабыв про свой возраст и тучность, проворно согнулся в низком, почти до самого пола, поясном поклоне. — Верой и правдой служить буду! Ни живота своего, ни казны не пожалею во славу твою!</p><p>— Казна твоя мне без надобности, — я позволил себе едва заметную усмешку, холодную, как острие ножа. — Своего блюди, а в государеву не заглядывай.</p><p>Прозрачный намёк был понят мгновенно. Не воруй, не бери мзды, не обкрадывай казну, иначе спрос будет строгий. Шуйский выпрямился и серьёзно кивнул, без тени обиды принимая мои условия. Он был умён и принял правила игры.</p><p>— Что же до тебя, — я вновь обратил свой взор на Овчину, который всё ещё стоял на коленях, но уже не выглядел раздавленным. Напротив, в его осанке появилось нечто молодцеватое, он словно радовался, что ему даровали возможность так ярко явить свою покорность и собачью преданность. — Есть и тебе служба, Иване Федоровиче.</p><p>— Ведомо тебе, яко по моему указу повелено было служилых людей и их семьи, кои по разным причинам в холопство впали, вызволить и направить в Москву, — продолжил я, видя, как вспыхнул его взгляд. — Твоею первою службою будет принять их, на постой определить, строгий учёт им учинить да из самых крепких и годных по летам составить Стременной Стяг.</p><p>— По слову твоему всё исполню, государь-батюшка! Не посрамлю…</p><p>— Николи. Не. Смей. Речи. Мои. Прерывать. — Я произнёс эти слова раздельно, тихо, но с таким нажимом, что Овчина осёкся на полуслове и съёжился, вжав голову в плечи. Убедившись, что урок усвоен, я продолжил уже обычным тоном: — Гляжу, что внял. Слушай же дале. Объедешь ближние к Москве вотчины, сёла да веси. Сыщи место, где можно будет устроить смотр да провести отбор самых умелых, храбрых и бывалых воев из числа служилого люда. К осени помыслил я создать Опричный Государев Полк, что станет на полный мой кошт.</p><p>Я умолк, прикидывая в уме дальнейшие шаги. В палате воцарилась такая тишина, что, казалось, можно было услышать, как пылинки оседают на парчовые завесы. Все, от князей до последнего служки у двери, застыли, боясь даже вздохнуть и прервать ход моих мыслей.</p><p>— Кто на государеву службу пойдёт, — вновь заговорил я, глядя куда-то в сторону, сквозь расписную стену, — своего поместья и права на кормление лишится. Посему при отборе гляди прежде всего на самых бедных, неустроенных да малоземельных. Посля смотров собери все списки у думных дьяков, не позабудь и про списки воеводские. Отбор в опричнину такожде тебе поручаю. Коли списки будут готовы, созови в уготовленное место всех, коих сочтёшь самыми неимущими. Запамятуй себе: не надобны мне самые родовитые али самые знатные. Надобны мне самые опытные, что не единожды в сечах бывали, но по разным причинам в нужду впали. Всё ли внял?</p><p>Переманивать родовитых детей боярских или княжат из дружин князей и бояр было ещё рано. Слишком много поднимется шума, слишком много будет недовольных среди знати, которая не захочет терять своих лучших воинов. А вот поместных дачников, служилых людей низшего ранга, тех, кто за свой клочок земли обязан являться на службу «конно, людно и оружно», можно начинать переводить на регулярное жалованье хоть сейчас.</p><p>Они вечно ходят на грани разорения, едва сводят концы с концами. За стабильный денежный оклад, за обещание кормить, одевать и вооружать за счёт казны они с радостью бросят свои захудалые поместья и пойдут на службу хоть к чёрту в пекло. Тем более что я зову их не в пешее войско, куда поместного воина силой не загонишь, а в конницу, где они сохранят своё достоинство и привычный статус всадника. Согласись они встать в пеший строй, это было бы для них величайшим унижением, падением в глазах ровни. Моё же предложение сохраняло их честь.</p><p>— Истинно, государь! Всё уразумел! Исполню в три дни! — Овчина, удостоверившись, что я закончил, выпалил ответ, горя нетерпением.</p><p>— Три седмицы сроку даю тебе на списки, — спокойно поправил я его пыл, — и ещё столько же на устроение места для смотра. Не поспешай, делай на совесть. А теперь ступайте оба, готовьтесь к Радонице.</p><p>Оба князя, удаляясь из палаты, пребывали в прекрасном расположении духа. Это было видно и по их походке, и по тому, как гордо они держали спины. Шуйский обрёл одну из самых влиятельных должностей в государстве, его планы по возвышению рода увенчались успехом. Овчина же был счастлив оттого, что не просто остался жив и на свободе, но и вновь оказался при важном деле, что означало моё прощение и давало шанс восстановить пошатнувшееся положение.</p><p>Когда грузные фигуры уже почти скрылись в дверном проёме, я негромко, но так, чтобы они услышали, бросил им в спины:</p><p>— Мы ещё свидимся сего вечера. О делах московских речь держать станем.</p><p>Я увидел, как оба князя явственно вздрогнули всем телом, будто наткнулись на невидимую стену. Однако они тут же взяли себя в руки, обернулись и молча поклонились, не выдав ни удивления, ни страха. Они-то, наивные, уже решили, что я, удовлетворившись игрой в правосудие, удалюсь от дел, вернусь к молитвам, а реальную власть оставлю им и Боярской думе. Как же они ошибались.</p></section><section><title><p>Глава 3</p></title><p>Как только за Шуйским и Овчиной сомкнулись тяжёлые, окованные железом створы дверей, отсекая их от моего присутствия, я позволил себе на мгновение ослабить волю. Невидимый, стальной корсет, что сжимал моё тело, держал его в вертикальном положении и заставлял выглядеть незыблемым, на долю секунды растворился.</p><p>Я почувствовал, как волна дурноты, до этого сдерживаемая усилием воли, подкатывает к горлу, а ноги подкашиваются, превращаясь в ватные, непослушные жгуты. Мир перед глазами качнулся, расплываясь в мутное, пёстрое пятно, и я едва не рухнул вместе с креслом, вцепившись в его подлокотники побелевшими пальцами, как утопающий в последнюю щепку от своего корабля.</p><p>— Государь! — прозвучал за спиной сдавленный, полный тревоги возглас. Шигоны, всё это время стоявший позади недвижной, но готовой к прыжку тенью, одним плавным, кошачьим движением метнулся ко мне, намереваясь подхватить, поддержать. На его обычно ничего не выражающем лице мелькнул неподдельный испуг.</p><p>— Даже не думай, — мой собственный голос прозвучал глухо и хрипло, но в нём была сталь. Я с трудом оторвал ладонь от резного дерева и властным, хотя и едва заметно дрогнувшим жестом остановил его порыв.</p><p>Собрав в кулак остатки воли, отогнав липкую, душную волну слабости, я заставил себя оттолкнуться от кресла и встать. Ноги, превратившиеся в чужие, деревянные колоды, нехотя повиновались. Мир всё ещё покачивался, но уже не грозил окончательно раствориться во тьме. Сделав первый, пробный шаг, я медленно, словно лунатик, двинулся в сторону своих покоев.</p><p>Обратный путь в опочивальню, растянулся в целую вечность и дался мне с трудом. Я шёл, вцепившись взглядом в дверной проём в дальнем конце анфилады, словно утопающий, что увидел спасительный берег.</p><p>Доковыляв до спальни, я приказал раздеть себя и без сил рухнул на постель. Я заставил себя сделать лишь пару глотков чуть тёплой воды, после чего провалился в сон — неглубокий, тревожный, рваный, больше похожий на забытьё, из которого я вынырнул через полчаса, чтобы выпить немного еды и снова погрузиться в вязкую, серую дремоту.</p><p>Я очнулся не от боли или очередного приступа дурноты, а просто открыл глаза в тишине и полумраке своей опочивальни. Мир больше не качался, не плыл и не грозил раствориться во тьме. Он обрёл прежнюю чёткость и твёрдость, став реальным в косых столбах обеденного света, что натужно пробивались сквозь мусковит.</p><p>Рядом с ложем, стоял Шигона. В его руках был неизменный поднос. Я сел, отметив, что мне почти не понадобилась помощь внутренней энергии. Ломота в теле, ещё три дня назад терзавшая каждый сустав, отступила, оставив после себя лишь лёгкую, даже приятную слабость. Голова была пуста и холодна, готова к новым замыслам.</p><p>В простой глиняной миске дымилась всё та же белесая овсяная слизь. Но сейчас, вдыхая её пресный, чуть сладковатый пар, я находил её сытнее и желаннее самых изысканных яств, когда-либо подававшихся на княжеских пирах. Я принял миску из рук дядьки и, не торопясь, ложка за ложкой, стал есть, чувствуя, как тёплая жижа вливает в меня не просто силы, но саму жизнь.</p><p>Утренний приём был лишь разминкой, прелюдией. Ведь впереди меня ждал новый акт той долгой и сложной оперы, под названием «Страх Божий», что я затеял. И для него мне требовалось куда больше сил, чем для разговора с двумя князьями.</p><p>— Умывальник, — коротко бросил я встав на ноги, и тут же мне подали медный таз и кувшин с ледяной водой. Я умылся, растёр лицо и руки докрасна грубым полотенцем и наконец ощутил, как жизнь возвращается в моё измученное тело.</p><p>— Облачать, — отдал я повеление слугам, что стояли с моими одеждами в руках. Мне предстояло вновь обрядиться золотой куклой.</p><p>Настало время навестить тех, кто был до меня. Тех, кто давно обратился в прах и камень, упокоившись в прохладном сумраке Архангельского собора. Усыпальница великих князей Владимирских, незыблемый оплот рода Ивана, ждала меня. В глазах бояр и простого люда это было моё «место силы», источник незримой власти, где я, их государь, должен был черпать мудрость и благословение усопших правителей.</p><p>Однако сегодня я шёл туда не как смиренный и скорбящий потомок, пришедший помянуть пращуров в светлый день Радоницы. Я шёл туда как законный наследник их воли и их власти, чтобы предстать перед их гробницами и заявить свои права. Я шёл принять на свои плечи не только сверкающий венец, но и всю тёмную, свинцовую тяжесть державы. Принять их победы и их грехи, их славу и их проклятия. Это был не сыновий долг, но обряд восшествия. Не молитва о помощи, а безмолвная клятва в том, что я стану последним и главным в их ряду.</p><p>Шигона, уже занёс в покои то, что требовалось для обряда. На дубовой лавке, покрытой алым сукном, стояло большое деревянное блюдо, на котором теснились тёмно-красные, почти багровые, выкрашенные луковой шелухой яйца, и возвышался пышный, щедро сдобренный изюмом и орехами кулич, присыпанный сахарной пудрой, похожей на первый снег. Сегодня был светлый праздник Радоницы — день поминовения усопших.</p><p>— Митрополит Даниил приходил, — тихо доложил Шигона, пока слуги облачали меня в парадные одежды. — Дважды. О здоровье твоём государевом пёкся, велел передать…</p><p>— Не пустил, — не спросил, а констатировал я, чувствуя, как на мои плечи ложится тяжесть парчового, шитого золотом кафтана.</p><p>— Не пустил, — так же коротко подтвердил дядька. — Не велел, рек, государь к себе пущать.</p><p>Я кивнул. Шигона понимал меня без слов. Даниил, этот старый, хитрый лис, уже оправился от первого шока и теперь отчаянно искал возможность вновь втереться в доверие, нащупать почву, прояснить для себя, что же происходит на самом деле. Пусть суетится, пусть плетёт свои интриги и рассылает соглядатаев, пытаясь заглянуть мне за плечо. Ждать нашей встречи ему и впрямь осталось недолго. Вот только боюсь, митрополиту этот разговор придётся совсем не по нраву. Ибо встреча эта станет для него не прозрением, а приговором.</p><p>Когда с облачением было покончено, я двинулся на выход. Шигона шёл чуть позади, вполшага, его рука всегда была рядом, готовая в любой миг подхватить меня, если я оступлюсь.</p><p>У выхода из Государева двора, на широкой площадке перед дверьми Красного крыльца, меня уже ждали. Не просто отдельные бояре — вся Дума и представители всех знатных родов. В полном составе. И весь высший клир, во главе с самим Даниилом. Они стояли плотной, разряженной в пух и прах толпой.</p><p>Я замер на верхней ступени, позволяя им рассмотреть себя, впитать зрелище их гнева и милости, воплощённое в золоте и багрянце. И в наступившей, звенящей тишине началось движение. Не по команде, не по уговору — по единому, почти звериному инстинкту, что заставляет стаю склоняться перед вожаком. Воздух наполнился глухим шуршанием тяжёлых собольих шуб, шелестом парчи, тихим звоном панагий и золотых цепей. Словно подкошенные, самые могущественные люди государства — бояре, князья, святители церкви — начали оседать, сгибаться, ломаться в поясницах.</p><p>Это было похоже на медленную, страшную волну, прокатившуюся по толпе. Один за другим, ряд за рядом, они опускались на колени, а затем и вовсе падали ниц, распластываясь на холодных плитах крыльца. Горделивые головы, увенчанные бобровыми шапками, склонились до самой земли; седые бороды сметали пыль с отесанного камня. Даже Даниил, бледный как полотно, с исказившимся лицом, рухнул на колени вместе со всеми, упираясь в камень лбом в митрополичьем куколе. Передо мной простирался лишь пёстрый ковёр из меха, бархата, шёлка и унижения. Единственными, кто остался стоять, были я и мои безмолвные рынды.</p><p>Никак не прореагировав на коленопреклонённую толпу, я встал во главе этого молчаливого строя. По правую и левую руку от меня, чуть отступив назад, замерли три белых изваяния. Мстиславский, Бельский, Захарьин-Юрьев. Лица их были непроницаемы, как погребальные маски. Отсутствие четвёртого, Глинского, которого я сам же и сослал, теперь воспринималось не как случайность, а как грозное, зримое доказательство моей непреклонной воли.</p><p>Я не произнёс ни слова, лишь дождался пока шум встающих людей не прекратится и коротко, едва заметно кивнул в сторону жильцов, что застыли, как истуканы, у высоких створок дверей, ведущих на Красное крыльцо. Они поняли. С оглушительным, протяжным скрипом, от которого заложило уши, тяжёлые, окованные медью двери начали медленно отворяться, впуская в полумрак палат яркий, слепящий свет и гул голосов, доносившийся с площади.</p><p>И я шагнул в этот свет.</p><p>Соборная площадь была черна от народа. Тысячи, десятки тысяч людей заполнили всё пространство от Успенского собора до колокольни Ивана Великого. В тот миг, когда моя маленькая фигурка в сияющих на солнце золотых одеждах появилась на верхней площадке Красного крыльца, гул многотысячной толпы оборвался. Словно невидимый дирижёр одним взмахом своей палочки заставил умолкнуть этот гигантский, разношёрстный хор. Наступила тишина. Абсолютная, неестественная, давящая, в которой, казалось, можно было услышать, как оседает пыль на брусчатке.</p><p>А затем, как по команде, вся эта огромная масса людей рухнула на колени. Волнами, ряд за рядом, от самого крыльца и до дальних стен, люди падали на грязные, холодные камни площади, не заботясь ни о чистоте, ни об одежде. И замерли, понурив головы, не смея поднять глаз.</p><p>Я медленно, шаг за шагом, начал спускаться по широким ступеням крыльца. Каждый мой шаг отдавался гулким эхом в наступившей тишине. Справа и слева, чуть позади, двигались мои рынды, их белые атласные одежды почти светились в лучах солнца, а серебряные топоры тускло поблескивали.</p><p>Ещё дальше, образуя второй, более широкий круг, несокрушимой стеной двигалась моя личная стража. Это были рослые, плечистые молодцы, лучшие из лучших, отобранные с одной целью, — организовать живой бастион, чья единственная задача — умереть, прежде чем вражеская сталь коснётся их государя. Суровые, обветренные лица, окладистые, ухоженные бороды, строгий, немигающий взгляд, устремлённый поверх покорно склонённых голов толпы.</p><p>В первых рядах этого ощетинившегося сталью строя несли свою службу жильцы, их тяжёлые протазаны образовывали целый лес отточенных наконечников. За ними, мерно печатая шаг, следовали дети боярские из рядов государевого полка, и лишь потом шли мои стременные, топорники, поддатни и подачные. Последние, по сути своей, были теми же рындами, но запасными. Все они были готовы в любой миг сомкнуть ряды и принять на себя удар. За ними — вся Боярская Дума и церковные иерархи, покорно, как овцы, следовавшие за своим пастырем.</p><p>Я шёл через живой, коленопреклонённый коридор. Люди не кричали, не тянули ко мне рук. Они просто стояли на коленях, и в их опущенных, склонённых к земле головах была смесь благоговейного ужаса, трепета и той слепой, иррациональной веры, что способна двигать горы и топить в крови целые народы. Я чувствовал эту веру кожей. Она висела в воздухе плотной, почти осязаемой субстанцией, проникала в лёгкие с каждым вдохом, заставляя сердце биться ровнее и сильнее.</p><p>Путь до Архангельского собора был недолог, но мне он показался вечностью. Я шёл, не глядя по сторонам, вперив взгляд в золотые, сияющие на солнце купола усыпальницы предков моего реципиента.</p><p>Я шёл к ним, к теням, что покоились под тяжелыми каменными плитами собора, к пращурам Ивана, чьей кровью и волей был выстроен Московский трон. Мой путь лежал к тому, чьё имя до сих пор произносили шёпотом — к собирателю земель Руси, Ивану Грозному и Великому. Он собрал её не уговорами, но огнём и мечом, выжигая измену калёным железом и сшивая расползающиеся лоскутья удельных княжеств в единое, монолитное полотно державы. К нему, Великому, чей грозный дух, казалось, до сих пор витал под этими сводами, требуя от потомков не меньшей твёрдости.</p><p>Я шёл и к отцу реципиента, чья тень была тише, а методы — тоньше. Он не гремел подобно своему великому предку, но сумел удержать в руках наследство. Удержал не окриком, а терпеливой, вязкой паутиной искусных интриг, стравливая одних бояр с другими, нашептывая, подкупая, обещая — но ведь удержал же! Он сохранил венец, пусть для этого ему и пришлось окунуть руки по локоть в вязкую грязь дворцовых заговоров. Он сделал то, что должен был.</p><p>Теперь настал мой черёд. Я шёл, чтобы безмолвно отчитаться перед ними, положить к их холодным надгробиям не пасхальные яйца или куличи, но свою нерушимую клятву. Сказать им, что великое дело их жизни, дело собирания и сохранения земли Руси, не погибло и не кануло в Лету вместе с ними. Что я стою здесь, чтобы принять их наследие целиком — и нетленную славу, и пролитую кровь, и тяжкое, почти неподъёмное бремя самодержавной власти, которое отныне ложится на мои плечи.</p><p>И самое главное — я шёл заявить их безмолвным теням, что отныне этот крест я понесу в полном и абсолютном одиночестве. Без лукавой помощи церковников, что молятся о государе, а грезят о собственной, неограниченной власти над душами. Без поддержки спесивых, жадных бояр, для которых Русь — лишь бездонная кормушка и поле для сведения вековых счётов. Их век подошёл к концу. Отныне есть только я — и Русь. И никто и никогда больше не встанет между нами.</p><p>Полумрак Архангельского собора давил на плечи холодом. Я чувствовал, как он медленно, но неотвратимо просачивается сквозь дорогой парчовый кафтан, добирается до самой кожи и стылым, могильным хладом расползается по телу. Воздух здесь, застоявшийся с самой зимы, отяжелевший от влажности и непроницаемый, пах сырой землей, терпким ладаном и чем-то ещё — сладковатым, приторным тленом вечности, что въелся в каждый камень этих стен, в каждый изгиб тёмных, теряющихся во мраке сводов.</p><p>В дрожащем, неверном свете сотен восковых свечей, что горели в массивных напольных подсвечниках, тёмные лики на иконах казались живыми, их строгие, аскетичные черты искажались, их глаза, казалось, наблюдали за мной с немым, вечным укором. Из глубины храма, откуда-то из-за алтарной преграды, доносилось густое, басовитое пение дьяконов, растягивавших на одной ноте слова заупокойной молитвы «Со святыми упокой». Их голоса, низкие и вибрирующие, казалось, сотрясали сам воздух, заставляя пламя свечей трепетать. Всё это — и сумрак, и запахи, и звук — идеально работало на меня, создавая ту самую атмосферу первобытного, суеверного ужаса, в которую я собирался окунуть своих спутников.</p><p>За моей спиной, сгрудившись плотной, настороженной толпой, словно овцы, почуявшие волка, стояли они. Те самые, кто должен был запомнить этот день до конца своей недолгой, как я надеялся, жизни. Бояре, князья, высшее сословие и высший клир — все те, кто составлял живую плоть и кровь власти на Руси. Я не видел их, но я их чувствовал. Я слышал их тяжёлое, сдавленное дыхание, их натужные, с присвистом, вздохи — они ещё не оправились от долгого, унизительного шествия под взглядами тысяч простолюдинов. Они следили за каждым моим движением, за каждым шагом, силясь понять, что происходит, что у меня на уме. Надеюсь, сегодня никто из них не отправится на Частный суд раньше положенного.</p><p>Проигнорировав гробницу отца, Василия Ивановича, я медленно, чеканя каждый шаг по истёртым каменным плитам, подошёл к саркофагу Ивана Третьего. Иван Великий. Собиратель земель. Мой пращур. Белый, изъеденный временем камень, покрытый затейливой, почти стёршейся от прикосновений вяязью славянской рези, венчаной вилочковым крестом, хранил в себе мертвенный, вечный холод.</p><p>Я опустил руки вдоль тела и, скрытый от их любопытных и испуганных глаз за собственной спиной, быстро, одним усилием воли, перекрыл кровоток в кисти и предплечье левой руки. Техника резкого сужения периферических сосудов, отточенная в десятках других жизней не подвела и на этот раз. Кровь отлила от конечности, устремившись к сердцу, и мои пальцы за несколько коротких секунд побелели, приобретя неестественный, восковой, почти трупный оттенок. Они стали ледяными, как сам камень гробницы, к которому я прикоснулся.</p><p>Одновременно с этим я слегка опустил подбородок к груди и, используя диафрагму и самые нижние, грудные резонаторы, начал издавать звук.</p><p>Это не было ни пением, ни гудением. Это был сплошной, на самой грани слышимости человеческого уха, инфразвук. Низкочастотная вибрация, частотой около восемнадцати герц, которую я когда-то, будучи инженером-акустиком, изучал в лаборатории, а теперь воспроизводил собственным телом. В замкнутом каменном мешке собора этот звук не слышался — он ощущался. Каждой клеткой кожи, каждым внутренним органом. Он бил по вестибулярному аппарату, вызывая безотчётную, первобытную панику, необъяснимую тошноту и гнетущее чувство надвигающейся, неотвратимой катастрофы.</p><p>Я услышал, как за моей спиной зашуршали дорогие собольи шубы и парчовые кафтаны. Кто-то нервно сглотнул вязкую слюну. Воздух в соборе вдруг стал невыносимо тяжёлым, плотным, его, казалось, можно было резать ножом. Пламена сотен свечей разом затрепетали, заплясали в диком, неестественном танце, реагируя на невидимую акустическую волну, что заполнила собой всё пространство.</p><p>Пение хора прекратилось и в гудящей тишине, я склонился над саркофагом так низко, что мои губы почти коснулись узкой, едва заметной щели между тяжёлой крышкой и основанием каменного гроба. Я точно знал, как работает резонатор Гельмгольца, и собирался использовать это знание на полную. Огромный пустой каменный короб с истлевшими останками моего грозного деда был идеальным усилителем.</p><p>— <emphasis>Вы забыли…</emphasis> — выдохнул я прямо в тёмную щель, направляя звук точно в гулкую каменную пустоту.</p><p>Гробница глухо, утробно загудела в ответ. Камень подхватил мой голос, исказил его до неузнаваемости, многократно усилил и выплюнул наружу. Для всех, кто стоял в нескольких шагах позади, оцепенев от ужаса, это прозвучало так, словно слова произнёс не я. Словно сам Иван Великий, потревоженный в своём вековом сне, глухо заворочался во чреве камня и заговорил из-под тяжёлой белой плиты.</p><p>По рядам сановников, застывших в благоговейном ужасе, пронёсся многоголосый, сдавленный вздох, больше похожий на стон раненого зверя. Наверняка, сейчас их холёные, привыкшие к власти и всеобщему подобострастию лица были искажены гримасами первобытного ужаса, какой испытывает дикарь перед разгневанным божеством в виде стихийного бедствия.</p><p>За моей спиной раздался короткий, пронзительный звон металла о камень. Видимо, дьякон, выронил из ослабевших, сотрясаемых мелкой дрожью рук тяжёлое серебряное кадило. Оно с оглушительным звоном ударилось о мраморный пол, раскололось, и по плитам со зловещим шипением раскатились тлеющие угли, источая последний горьковато-сладкий аромат ладана. Дым, тонкой струйкой взвившийся к сводам собора, был похож на душу, отлетающую от остывающего тела.</p><p>И в этот самый миг я осознал с кристальной, опьяняющей ясностью: это была не просто их сиюминутная слабость. Вот он — истинный перелом, которого я добивался. Упавшее, расколотое кадило стало символом их рухнувшей власти. Этот страх, липкий, иррациональный, животный — вот семя, из которого произрастёт моя. С каждым судорожным вздохом, с каждой бисериной пота, катившейся по их знатным лбам, они, сами того не ведая, передавали мне бразды правления. Словно рассыпавшиеся угли, их былая сила и авторитет угасали прямо сейчас, здесь, у гробницы моего деда, отдавая всю полноту власти над Русью в мои крепкие руки.</p><p>Осталось только закрепить это.</p></section><section><title><p>Глава 4</p></title><p>— Пришли вы лобызаться с мертвецами… — я выпрямился, и позвонки в моей спине хрустнули так отчётливо, что это разнеслось гулким эхом по замершему собору. Я медленно повернулся к ним. Моё лицо, обескровленное молитвой, диетой и контролируемой остановкой кровотока, было белее нового савана. В полумраке, прорезанном лишь тонкими лучами света из высоких оконцев да дрожащим пламенем свечей, оно казалось выточенным из слоновой кости, неживым, маской древнего божества смерти. Голос, до этого низкий и вибрирующий, обрёл иную, звенящую силу — он звенел холодной, отточенной сталью, резал воздух, как лезвие палаческого топора. — Чаяли, Грозный Государь истлел во гробе своем? Чаяли, дело его сгнило во гробе сём каменном вкупе с костьми? Что ныне вновь можно рвать Державу на удельные лоскуты, прикрываясь отроком-внуком, аки щитом?</p><p>Они замерли всей своей горделивой стаей, всей этой хищной сворой, уже готовой вцепиться в беззащитную плоть, но внезапно наткнувшейся на восставшего из могилы хозяина тайги. На медведя, которого они сами же считали надёжно похороненным, заваленным камнями и проклятиями.</p><p>Вся та напускная уверенность, которую они обрели войдя сюда, посчитав, что всё самое страшное миновало, вся та боярская спесь, замешанная на жадности и давнем страхе, — всё это испарилось в один миг, как утренний морок под взглядом пробудившегося солнца. В этой мёртвой тишине, наступившей после моих слов, их тщательно выстроенный мир рухнул, и они остались стоять посреди его обломков, нагие и беззащитные перед лицом силы, которую считали давно истлевшей.</p><p>Инфразвуковой гул в моей груди не прекратился, но изменил тональность, модулировал, переходя на более низкие, давящие частоты. Он стал глуше, тяжелее, словно раскаты очень далёкой, но неотвратимо приближающейся грозы, от которой уже дрожат стёкла в окнах и стынет кровь в жилах. Я видел, как князь Василий Шуйский, только что бывший воплощением боярской гордыни, побледнел ещё сильнее, чем я сам, и его рука судорожно скомкала, почти впилась в шитый золотом ворот дорогого кафтана. Он дёргал его, пытаясь распахнуть, дать доступ воздуху, которого ему вдруг катастрофически перестало хватать.</p><p>У митрополита Даниила, стоявшего чуть впереди всех, ближе прочих к саркофагу и ко мне, затряслась нижняя губа, а его длинная, холёная седая борода заходила мелкими, частыми толчками, словно живя своей собственной, отдельной, испуганной жизнью. Бусины пота, крупные, как утренние росы, выступили на его высоком, изрезанном морщинами лбу и потекли вниз, смешиваясь с сединой на висках. Животный, хтонический ужас, первобытный, как страх ребёнка перед ухватившей его за ногу из-под кровати тьмой, парализовал самых гордых, самых спесивых людей государства. Не осталось ни князей, ни бояр, ни духовных пастырей, ни думных дьяков — лишь стадо, застывшее перед прыжком хищника. Их глаза, ещё недавно горевшие эмоциями, теперь были просто зеркалами, отражающими мой силуэт и бесконечный, липкий, сосущий изнутри ужас.</p><p>Я медленно, с демонстративной, почти театральной плавностью, словно двигаясь в густом мёде или во сне, поднял левую руку, выставляя её ладонью вперёд, на всеобщее обозрение. Движение было подчёркнуто неживым, механическим, словно невидимые нити тянули мою конечность вверх. В дрожащем, неверном свете соборных свечей каждый мог видеть мои белые, восковые, совершенно бескровные пальцы. Кожа на них была тонкой и полупрозрачной, как старый пергамент, и сквозь неё смутно угадывались суставы и синева вен, в которых давно застыла кровь. Рука мертвеца. Призрак, обретший плоть и вставший на их пути. За моей спиной, в глубокой резной нише, горел неровным пламенем лик Спаса, и от этого казалось, будто тень от моей руки ложится на них всех разом, накрывая их погребальным саваном.</p><p>— Тень его зде, — произнёс я, и мой голос, лишенный человеческих интонаций, ударил по натянутым до предела нервам, заставив нескольких бояр в задних рядах вздрогнуть и судорожно перекреститься. — И гнев его — во мне.</p><p>Я сделал два шага вперёд, бесшумно ступая по каменным плитам, надвигаясь на оцепеневшую толпу. Они инстинктивно, как единый, паникующий организм, подались назад, упираясь в спины тех, кто стоял позади. По толпе прошла живая, дрожащая волна страха, шорох дорогой парчи и бархата, сдавленные вздохи.</p><p>— Приступите. Вси. От первого думного боярина до последнего дьяка, — мой голос, хлесткий и холодный, как удар мокрой плетью по лицу в морозный день, парализовывал их волю, впивался прямо в мозг, минуя сознание, подчиняя себе инстинкты. — Приложитесь к камню того, кто вольности ваши и уделы в прах обратил, дабы Русь единой стала. Лобызайте крышку гроба его. Присягните не токмо мне, живому, но и ему, мертвому! Владыко Даниил, ты — первый.</p><p>Старый митрополит, задыхаясь от невидимого давления инфразвука и мистического ужаса, что сдавливал грудь стальным обручем, попытался опереться на свой тяжелый резной посох. Руки его дрожали, и посох стучал о плиты пола. Он медлил, его глаза лихорадочно бегали по тёмным сводам собора, ища спасения то у суровых ликов святых на фресках, то у своих собратьев-епископов, но находили лишь такой же, отраженный в их глазах беспросветный страх. Никто не двинулся с места, чтобы помочь ему.</p><p>Тогда я шагнул к нему вплотную, почти касаясь его груди, заслоняя от него весь мир. И своей ледяной, обескровленной рукой, сохранявшей мертвенную температуру весеннего сквозняка в склепе, властно, без малейшего сомнения, взял его за обнаженное, покрытое старческими пигментными пятнами, запястье.</p><p>Даниил издал короткий, сдавленный, почти кошачий вскрик ужаса и отвращения. Прикосновение «трупа» сломало его окончательно. От моей руки не исходило ни капли человеческого тепла — только могильный, запредельный холод, тот самый холод, что он чувствовал от тел усопших, которых отпевал всю свою долгую жизнь. Холод небытия. Холод, принадлежащий иному миру, просочившийся в этот.</p><p>Старик рухнул на колени с таким звуком, словно внутри него что-то переломилось, и его тяжёлый посох из яблоневого дерева с глухим стуком упал на каменные плиты. Он не пошёл. Он пополз прямо к саркофагу Ивана III. Трясясь всем телом, волоча за собой дорогие архиерейские ризы по пыли, он выставлял вперёд дрожащие руки, словно слепец, ищущий дорогу наощупь. Добравшись до гробницы, он низко склонился и судорожно, с громким, влажным, почти непристойным всхлипом, оставившим на камне тёмный мокрый след, поцеловал грязный, запыленный белый камень крышки.</p><p>Я перевел свой пустой, немигающий взгляд на Шуйского. Потом на Бельского, что стоял рядом с ним, белый как полотно и мокрый от пота. Мой взгляд скользнул дальше, по лицам Мстиславских, Голицыных, Воротынских.</p><p>— Далее.</p><p>И они пошли. Самые спесивые князья, чьи роды мнили себя ровней Калитичам, потомки удельных князей и Гедимина, гордившиеся своей синей кровью и древностью рода больше, чем спасением души. В звенящей, гудящей инфразвуком тишине собора, подавленные акустическим ужасом, видом моего мёртвого лица и унизительным падением главы церкви, они один за другим, опустив глаза, спотыкаясь, падали на колени. Склонялись над белым камнем, оставляя на холодной плите следы пота и слёз с трясущихся губ, которые шептали бессвязные молитвы.</p><p>Они целовали крышку гроба моего деда, и я видел, как по их спинам пробегает дрожь. Они физически ощущали, как железная, давно забытая длань абсолютного, ничем не ограниченного самодержавия, шагнув через поколение, вновь ложится на их склоненные шеи. А я стоял над ними с вытянутой рукой, как жрец, принимающий кровавую жертву.</p><p>Закончив с присягой усопшему, они, поднимаясь с колен, нетвёрдой, дрожащей походкой подходили ко мне один за другим, не смея поднять глаз. Брали мою холодную, безвольно висящую руку, и целовали тяжёлый золотой перстень с печаткой на ней, вздрагивая от прикосновения к ледяной коже. Не то чтобы мне это было нужно или как-то тешило эго, нет. Мне лишь нужно было организовать им это свидание с прошлым, с той силой, что давно мертва в их понимании, чтобы на обломках их гордыни и этого прошлого воздвигнуть нечто новое.</p><p>И моя «мёртвая» рука, ледяная и безвольная, с тяжёлым перстнем почившего государя на пальце, как нельзя лучше отвечала этим требованиям. Она стала тем самым мостом в прошлое, осязаемым доказательством того, что сила, которую они считали погребённой вместе с моим дедом, никуда не делась. Это было не просто касание холодной кожи, но прикосновение к самой идее самодержавия, к его тёмной, иррациональной, первобытной мощи, перешагнувшей через могилу и вновь явившейся в мир живых.</p><p>Прикасаясь дрожащими губами к моей руке, они целовали не меня, нового правителя, а саму Смерть, явившуюся утвердить свои права и напомнить, что прошлое умеет ждать. Каждый из них, ощутив этот могильный холод, получил своё личное, интимное свидание со страхом предков, с той абсолютной властью, что не знает ни доводов, ни компромиссов. Короткий, пьянящий сон о боярской вольнице и былом величии родов закончился. Бесповоротно. Их мир рухнул, и на его обломках мне и предстояло строить.</p><p>Я смотрел, как они, один за другим, отходят, не смея поднять глаз. Смотрел, как их руки, ещё мгновение назад сжимавшие рукояти сабель и тяжёлые посохи с уверенностью хозяев жизни, теперь мелко, предательски дрожат. Видел, как на их багровых, лоснящихся от пота лицах застыло одно-единственное выражение — тотального, безоговорочного, животного ужаса. Они целовали холодный перстень на моей мёртвой, лишённой крови руке, и каждый из них вздрагивал, отшатываясь, будто прикоснулся губами не к золоту, а к ледяной коже змеи, к самой плоти небытия.</p><p>Они уходили, а я оставался стоять, бесстрастный, как идол, высеченный из камня. Лишь когда последний из них, самый трусливый, неловко споткнувшись о собственные ноги, скрылся за тяжёлыми вратами собора, я позволил себе внутренне, без единого внешнего проявления, выдохнуть. Тяжесть, давившая на грудь, ушла, сменившись холодной, звенящей пустотой.</p><p>Сработало.</p><p>Весь этот дешёвый, но, как оказалось, дьявольски эффективный спектакль, разыгранный на костях и древнем страхе, сработал безукоризненно. Идеально. Я не испытывал ни радости, ни торжества, глядя на их согнутые спины. Лишь холодное, почти хирургическое удовлетворение от точно проведённой операции на воспалённом, гноящемся теле власти.</p><p>Государь должен внушать страх, но не ненависть. Кажется, так изрёк один умный флорентиец, что всю жизнь прожил в пыльном, пахнущем старой кожей и сухими травами кабинете. Никола Макиавелли. Мудрый был змей, знавший толк в ядах и противоядиях для души государственной. Передозировка страха смертельна. Она не лечит, а убивает. Загнанная в угол, обезумевшая от мистического и липкого ужаса элита, чьи руки по локоть в крови и интригах, перестаёт мыслить рационально. Если эти бояре, все эти Шуйские, Бельские, Мстиславские, решат, что на троне Владимирских князей воцарился не отрок-сирота, не избранниик Божий, а нечто иное — инфернальное, потустороннее, сам бес во плоти, — они перестанут даже пытаться служить.</p><p>Они начнут спасать свои души и свои шкуры. Любым доступным им способом. И способов этих у них в избытке. Подушка, прижатая к лицу глубокой ночью, когда стража, напуганная не меньше, смотри в сторону. Быстрый, незаметный яд в кубке с утренним квасом. Отравленная игла, хитро вшитая в парчовый воротник кафтана. Тихий, но смертоносный удар в спину в тёмном переходе. Страх собственной смерти, особенно смерти вечной, мучительной, адской, способен превратить самого родовитого князя в безжалостного, изворотливого убийцу, готового на любое святотатство.</p><p>Я, помнящий сотни смертей, отчаянных и нелепых, подлых и героических, не мог этого не понимать. Этот театральный шок, это явление «мёртвого государя» у гроба деда, я использовал не ради садистского, извращённого удовольствия понаблюдать за их унижением. Нет. Это был скальпель. Холодный, острый, хирургический инструмент, необходимый для экстренного, жизнеспасающего вмешательства.</p><p>И сейчас, стоя в гулкой тишине опустевшего собора, я бесстрастно подводил итоги этой жестокой, но необходимой операции.</p><p>Первое и главное — мгновенный, почти рефлекторный слом воли. Эти люди, сейчас полностью и безоговорочно деморализованы. Они сломлены не логикой, не силой оружия, а на самом глубинном, подсознательном уровне. Когда старый, матёрый политический зубр, вроде князя Василия Шуйского, своими глазами видит, как глава Церкви, митрополит всея Руси Даниил, падает на колени перед могилой по приказу ребёнка и ползёт к ней, как побитый пёс, — в его голове рушится вся картина мира. Привычные опоры, на которых стояла его вселенная, обращаются в прах. В ближайшие недели, а то и месяцы, ни один из них не осмелится не то что возразить мне, но даже поднять на меня взгляд.</p><p>Второе — разрушение их солидарности. Страх — величайший из индивидуалистов. Он не объединяет, он атомизирует. Пройдя через это публичное, но в то же время глубоко личное унижение, каждый из них остался наедине со своим позором и своим животным ужасом. Они больше не «могучая кучка», не единый фронт родовитой знати против меня. Они — стая перепуганных, рычащих друг на друга в темноте шакалов, каждый из которых подозревает другого в предательстве и готов вцепиться ему в глотку, чтобы выслужиться перед новым, страшным хозяином. Я обезопасил себя от единого боярского заговора. По крайней мере, на ближайшее время.</p><p>И третье, самое важное с точки зрения долгой игры, — легитимизация нового курса, который я ещё даже не начал. Иван Третий, был для них не просто усопшим государем. Он был живым, страшным символом. Символом сокрушения удельной вольницы, символом централизации власти, символом беспощадной борьбы с княжеской спесью.</p><p>Заставив их присягнуть ему, мёртвому, я юридически и, что куда важнее, морально обнулил все те права и привилегии, которые они успели урвать за годы правления моей матери и смуты, что последовала за смертью отца. Я одним жестом вернул государство к той точке, к тому состоянию, в котором его оставил мой великий пращур. К состоянию абсолютной, ничем не ограниченной монархии. Отныне любая их попытка заикнуться о «старых правах» и «боярских вольностях» будет не просто бунтом, а клятвопреступлением. Нарушением присяги, данной не только мне, живому, но и ему, мёртвому, чей гнев, как они теперь уверены, я несу в себе.</p><p>Но у этой блестящей победы была и оборотная, тёмная сторона. Эффект загнанной крысы. Если я продолжу в том же духе, если не сбавлю градус этого мистического ужаса, если и дальше буду вести себя как жуткий, потусторонний демон, восставший из могилы, — они сойдут с ума от паранойи. Даниил, придя в себя, начнёт тайно служить молебны об изгнании беса из государева отрока, а то и пошлёт гонцов к самым авторитетным игуменам за советом, как бороться с нечистой силой, захватившей трон. Князья отбросят всякие приличия и начнут в открытую искать умелого лекаря для «тихой» и быстрой смерти неугодного князя.</p><p>Страх — великолепное оружие для паралича, но отвратительный инструмент для созидания. Государственный аппарат просто встанет. Чиновники и дьяки, боясь дышать в моём присутствии, перестанут принимать решения. Воеводы на границах, не получая внятных приказов, растеряются. Торговля замрёт. Экономика, и без того хрупкая, рухнет. Страна, скованная ледяным ужасом, погрузится в анабиоз, и станет лёгкой добычей для любого из своих многочисленных соседей.</p><p>Нет. Операция окончена. Хирургический шок произведён. Теперь скальпель нужно отложить и взять в руки иглу с шёлком. Рану нужно зашивать. Аккуратно, стежок за стежком. Превращать этот иррациональный, животный ужас в респектабельный, цивилизованный, государственный страх. Страх не перед демоном, но перед законом. Страх не перед потусторонней карой, но перед государевой опалой.</p><p>Пришло время сменить маску. Сбросить личину мертвеца и явить им лицо строгого, но справедливого отца. Отца нации, который любит своих детей, но не спускает им ни малейшей провинности. Который карает не из прихоти, а во имя высшего блага. Теперь мне нужно было показать им не только кнут, но и пряник. Дать им понять, что верная служба будет щедро вознаграждена, а измена — неотвратимо и страшно наказана. Задача на ближайшие недели была ясна как день. Ужас должен быть дозирован и управляем. Иначе он сожрёт и их, и меня, и всю эту несчастную, истерзанную землю.</p><p>И первым шагом в этом тщательно выверенном спектакле станет совещание, назначенное на сегодняшний вечер. Приглашения, если можно так назвать эти непреложные вызовы к государю, уже ждут своих адресатов. Приказчики — молодые, незаметные, с цепкими глазами и невыразительными лицами — уже расставлены у выхода из собора. Каждый из нужных мне людей сейчас встречает тихого, но настойчивого человека, который вручает ему персональное повеление явиться в мои палаты и ждать приглашения. Не завтра, не послезавтра, а немедля.</p><p>Нужно выковать у них в сознании эту новую двойственность моей власти. Продемонстрировать разительный, оглушающий контраст. Только что они видели меня в соборе — застывшего, молчаливого, окружённого аурой неземного могущества, государя-избранника Божьего, чья воля подобна стихии. А через пару часов они предстанут перед совершенно иным правителем — государем-управленцем. Деловитым, прагматичным, погружённым в скучные бумаги и цифры. Вместо грозных пророчеств — доклады о сборе податей. Вместо метафизического ужаса — строгий спрос за неисполнение конкретного приказа. Пусть увидят, что я не только гроза небесная, но и дотошный хозяин, который знает цену каждой копейке в казне и каждой версте на границе.</p></section><section><title><p>Глава 5</p></title><p>Обратный путь от Архангельского собора разительно отличался от шествия к нему. Та пышная, до мелочей продуманная процессия, что двигалась к усыпальнице, была данью традициям. Теперь же я возвращался на Красное крыльцо в одиночестве, не считая моей охраны. Это было символом новой реальности для княжества.</p><p>И Москва приняла это с молчаливым, но оттого не менее явным одобрением. То, какой эффект на власть имущих оказало дикое, первобытное зрелище, что развернулось под сводами собора, пришлось по вкусу коленопреклонённой толпе, заполнившей площадь. Они видели, с какими лицами и эмоциями на них выходили те, кто привык считать их пылью под ногами, кто в последнее время безнаказанно творил произвол над ними. Для них, задавленных поборами и боярской неправдой, унижение знати было слаще медовых пряников и хмельнее заморского вина. В этом было нечто от высшей справедливости, когда кара небесная свершается руками земного владыки.</p><p>Вековая мудрость, впитанная с молоком матери, говорила им: князь должен быть сильным, грозным, способным поставить на место зажравшуюся знать. Эта неписаная истина родилась ещё во времена становления Владимирского княжества, закалилась в огне княжеских усобиц и потом, подобно полноводной реке, вольётся в Русское царство, где во главе всего стоял уже не просто князь, но помазанник Божий — Царь.</p><p>Простой люд нутром чуял и разумом понимал, что единственным щитом от ненасытных олигархических боярских корпораций, от их местнической грызни и алчности, является верховная, ничем не ограниченная власть самодержца. Царь — вот единственный противовес силе и богатству родов с монастырями, что всегда рвали страну на части. И даже если сам царь оказывался жесток, несправедлив или безумен, народ всё равно цеплялся за него, как утопающий за соломинку. Потому что любая, даже самая страшная царская опала была лучше, чем хаос боярского всевластия, где тебя мог растоптать любой мелкий властитель.</p><p>В этом ряду есть лишь одно исключение — антихрист на престоле. Его народ ненавидел всем своим естеством, ибо именно при нём все народы населявшие страну превратили в бесправных рабов.</p><p>И даже после того, как сами цари предадут свой народ, другого выбора у людей не будет, иной институциональной защиты не найдётся, и потому, в последующем, они всегда будут идти за единоличным правителем. По крайней мере, до тех пор, пока сама история не предложит им иную, куда более лучшую альтернативу. Которая, впрочем, обернётся не меньшим тяготами, так как без Царя жить страна уже не могла.</p><p>Размышляя над превратностями возникновения общенациональных идей, я шёл, не глядя на телохранителей, но спиной чувствовал их состояние. Рынды, эти отпрыски знатнейших родов, чья служба у трона была высшей честью, тоже прошли через унизительный и леденящий душу обряд целования камня и моей мёртвой руки. Их лица, обычно надменные и непроницаемые, сейчас были белее атласа их парадных ферязей.</p><p>Я видел это боковым зрением — алебастровая, почти мертвенная бледность, резким контрастом выделявшаяся на фоне тёмных бород. Но спины свои они держали прямо. Не просто прямо — они держали их с неестественным, почти судорожным напряжением, словно проглотили аршинные колья. Их выправка была безупречна, ни один мускул не дрогнул. Непоколебимые столпы власти, чьи души только что безжалостно выпотрошили. Этот контраст — внутренний ужас и внешняя несгибаемость — доставлял мне холодное, почти эстетическое удовольствие. Они были сломлены, но форма, ритуал, служба — всё, что составляло суть их существования, — всё ещё держало их на ногах.</p><p>Войдя под защиту стен, я сразу увидел Шигону. Он ждал меня в полумраке передней, и вид у него был не лучше, чем у моих рынд, которых я отпустил одним, небрежным жестом. Обычно суровое, высеченное из камня лицо дядьки, сейчас осунулось, под глазами залегли глубокие, тёмные тени, а рука, лежавшая на рукояти сабли, мелко, почти незаметно подрагивала. События в соборе дались ему нелегко, он всё ещё не оправился от пережитого. Он был моим верным псом, но даже самый верный пёс испугается, если хозяин вдруг обернётся упырём.</p><p>Он поклонился ниже обычного, не смея поднять на меня глаз.</p><p>— Государь, — голос его был хриплым, словно он всю ночь кричал или, наоборот, молчал так напряжённо, что сорвал связки. — Все, коих ты указал, оповещены. Уж собрались в дальних сенях, слова твоего дожидаются.</p><p>Я лишь коротко кивнул, проходя мимо него в опочивальню. Мне не нужны были подробности. Я знал, что мой приказ будет исполнен. Сейчас все вокруг готовы были разобрать Кремль по камушку, если бы я того пожелал.</p><p>В спальне меня уже ждал накрытый стол. На серебряном подносе дымилась знакомая овсяная слизь, стояли кубки с травяным отваром и тёмно-красным соком. Я сел за стол и принялся за еду — медленно, ложка за ложкой, восстанавливая силы, растраченные на спектакль. Каждый глоток был не наслаждением, а работой, заправкой сложного механизма, которым стало моё тело.</p><p>— Снять с меня платье, — приказал я слугам, когда с едой было покончено и дождавшись исполнения, продолжил, — А теперь прочь.</p><p>Когда тяжёлые одежды были сняты и я остался в одной длинной исподней рубахе, я прошёл к кровати. Но не лёг на мягкие перины. Я опустился на холодный пол, подложив под голову лишь одну плоскую подушку. Так спали воины в походах, так спали монахи-аскеты. Это позволяло полностью расслабить мышцы спины и не давало телу впасть в слишком глубокий, бесконтрольный сон. Мне нужно было лишь полчаса. Краткий, восстанавливающий силы провал во тьму, не больше.</p><p>Я закрыл глаза и приказал себе уснуть. И уснул. Мгновенно, без снов, без мыслей, словно провалился в глубокий, тёмный колодец.</p><p>Пробуждение было таким же резким и точным, как удар гонга. Внутренний хронометр, отточенный сотнями жизней, сработал безошибочно. Тридцать минут. Ни секундой больше, ни секундой меньше. Я открыл глаза, чувствуя, как по телу разливается не бодрость, но ровная, спокойная, контролируемая сила. Боль и слабость отступили, загнанные в самые дальние уголки сознания.</p><p>Я снова заставил себя есть. На стол передо мной поставили всё те же блюда. Тело, изнурённое и всё ещё слабое, настойчиво требовало топлива. Я подчинился этому требованию, ложка за ложкой, отправляя в себя безвкусную, но питательную массу. Это была не трапеза, а очередная техническая процедура, выверенная калибровка организма перед следующим этапом моей работы.</p><p>— Подать мне иное платье, — холодно приказал я, когда едва слышно в опочивальню вошли слуги, неся на вытянутых руках расшитый золотом и жемчугом наряд, подобный тому, в котором я предстал перед народом. Я отмахнулся от этого великолепия, как от назойливой мухи. — Простое. Из тёмного сукна. Чтобы не было ни камней, ни шитья. Ничего лишнего.</p><p>Дядька, всё это время недвижным истуканом дежуривший у двери, вскинул на меня свои глаза. В них мелькнул немой вопрос. Вся его суровая фигура выражала одно: «Государь, ты идёшь на совет с высшими боярами и иерархами церкви, ты должен явить им величие и власть, а не одеваться как посадский человек!». Он даже приоткрыл было рот, чтобы возразить, но вовремя спохватился, столкнувшись с моим ледяным взглядом, и лишь плотнее сжал губы. Спорить со мной он не посмел. Слово было сказано.</p><p>Через несколько минут расторопные слуги уже облачали меня в то, что я просил. Плотный, тёмно-серый кафтан из добротного сукна не стеснял движений, широкие порты были заправлены в мягкие, как перчатка, сапоги из некрашеной яловой кожи. Никакого золота, никакой парчи, ни единого намёка на дворцовую пышность или божественное происхождение. Только строгость и функциональность. Спектакль окончен, маска святого и Великого государя отброшена в сторону. Сейчас я был не грозным, потусторонним божеством, внушающим трепет и благоговение. Я был хозяином, пришедшим к своим нерадивым управляющим, чтобы строго спросить за работу и потребовать отчёта. И мой облик должен был говорить об этом прежде, чем я произнесу хоть слово.</p><p>Закончив с облачением, я выпрямился. Бросил последний, оценивающий взгляд на своё отражение в тусклом серебряном зеркале. Из его мутной глубины на меня смотрел бледный, худой, но собранный и предельно серьёзный отрок с недетским, тяжёлым взглядом. Образ был выверен до мелочей.</p><p>— Пора, — коротко бросил я и, не оглядываясь, направился к выходу. Путь лежал в Среднюю палату, у сеней к которым, за закрытыми дверями меня уже ждали мои помощники в управлении государством, мои новые, послушные инструменты.</p><p>Ставшее родным, кресло-трон встретило меня холодным, твёрдым деревом — высокая спинка, тяжёлые, отполированные тысячами прикосновений подлокотники, широкое сиденье, в котором я тонул, как в лодке. Ноги повисли в привычной нелепости, не доставая до ковра. Я откинулся, положил руки на дерево и кивнул Шигоне.</p><p>— Пущай вси. — Дядька отдал команду жильцам, сам оставаясь за моей спиной, недвижимый и бесшумный, как сама тень власти.</p><p>Тяжелые створки дверей палаты дрогнули и с протяжным, навевающим тоску скрипом начали медленно расходиться в стороны. Я сидел, положив руки на резные подлокотники, и смотрел в образовавшийся проём.</p><p>В обычные дни в этих узких, обитых алым сукном сенях творилось бы нечто невообразимое, настоящий базар тщеславия. Спесивые князья и чванливые бояре, бряцая золотыми цепями и поправляя шитые жемчугом воротники, отталкивали бы друг друга широкими, как у медведей, плечами. Из-за спин слышалось бы шипение, словно из змеиного клубка, летели бы вполголоса проклятия и ядовитые намёки на сомнительное происхождение прабабки соперника, стоявшего на полшага ближе к заветной двери. Они с пеной у рта отстаивали бы своё «отечество», одной из привилегий которого являлось — священное право войти первым, встать ближе к трону, поймать благосклонный взгляд государя. Местничество было не просто законом, оно было их религией, их страстью, смыслом их придворной жизни.</p><p>Но сегодня сени дышали совершенно иным. Они дышали мертвенной тишиной, какая бывает лишь на морозе в глухом лесу. Они дышали страхом. Воздух, медленно, словно нехотя ввалившийся в палату, был густ и тяжёл. В нём смешались запахи дорогого фламандского сукна, пряные ароматы собольих мехов, отдушки ладана, оставшиеся на одеждах после службы. Но сквозь всю эту роскошь навязчиво, неодолимо пробивался иной, первобытный дух: запах холодного пота и того особого, липкого животного ужаса, который невозможно скрыть никакими благовониями, ибо исходит он не от тела, но от самой души.</p><p>Первыми, как того требовал незыблемый, веками устоявшийся закон, в палату должны были войти духовные владыки. И они вошли. Высокородная толпа, ещё мгновение назад бывшая единой застывшей массой, безмолвно и торопливо расступилась, образуя живой коридор. Никто не посмел замешкаться, никто не бросил косого взгляда — они опустили очи долу, словно внезапно заинтересовавшись узором на собственных сапогах.</p><p>Бояре, не получившие в прошлом, в той, другой реальности, спасительной прививки смертельного страха, очень быстро забыли бы подобные условности, растолкав и самих святителей на пути к власти. Но я не был тем напуганным мальчишкой на троне, с которым они имели дело в прошлом. Теперь они и в самом страшном, лихорадочном сне не могли представить себе, как можно нарушить предписанные этикетом, вбитые в их головы вещи.</p><p>Митрополит Даниил переступил порог так, словно под его ногами были не ковры, а тонкий лёд. Лицо первосвятителя Руси, всё ещё хранившее печать могильного хлада Архангельского собора, было пугающе серым. Рядом с ним, чуть отстав, мерно ступал высокий, статный игумен Иоасаф из Сергиева монастыря.</p><p>Иоасаф, на фоне пепельного от ужаса Даниила казался почти незыблемым, но его показное спокойствие было обманчиво — лишь побелевшие костяшки пальцев, мёртвой хваткой вцепившихся в гладкое дерево игуменского посоха, выдавали титаническое напряжение, с которым он унимал внутреннюю дрожь. Его ясные, умные глаза не метались испуганно, а двигались медленно, цепко, с плохо скрываемым ужасом: сперва останавливались на трясущихся, как в лихорадке, руках митрополита, а затем с тяжёлой, обречённой тревогой переводились на мои ноги, словно пытаясь не просто узреть, но и постичь природу той неведомой, сокрушительной силы, что обрушилась на их сгнивший мир.</p><p>Оба владыки повернулись к Красному углу, осенили себя широким крестным знамением, низко поклонились иконам. Затем Даниил повернулся ко мне и, не смея поднять глаз, перекрестил воздух дрожащей рукой.</p><p>— Благодать Господа нашего да пребудет с тобою, великий государь… — голос его сорвался, так и не набрав былой пастырской силы.</p><p>За ними, словно приговоренные, идущие на эшафот, в палату шагнула высшая аристократия, цвет Державы. Князь Дмитрий Фёдорович Бельский, князь Василий Васильевич Немой Шуйский и князь Фёдор Михайлович Мстиславский. В любой другой день они бы спорили до хрипоты, кто шагнет первым. Сегодня они вошли плечом к плечу, словно ища друг у друга жалкую защиту.</p><p>Они тяжело, но с поспешностью повернулись к Красному углу. Трижды перекрестились. И затем, словно подрубленные топором дубы, рухнули на колени. Каменные плиты под ковром гулко отозвались на удар. Они согнулись, вжимая лица в ворс. — Государю великому князю Ивану Васильевичу всея Руси… — сипло, не узнавая собственного голоса, выдавил Бельский. — Холопишко твой Митька Бельский челом бьёт. — Холопишко твой Васька Шуйский челом бьёт, — эхом отозвался Немой, привычно вжимаясь в пол. — Холопишко твой Федька Мстиславский челом бьёт.</p><p>Следом, неся на себе тот же отпечаток пережитого в соборе парализующего ужаса, втекала вторая волна — братья первых, князья и бояре. Князь Иван Васильевич Шуйский и князь Иван Фёдорович Бельский — смертельные враги, теперь ползли на коленях бок о бок. За ними опускались на пол, шурша тяжелыми ферязями, князь Иван Иванович Кубенский, князь Александр Горбатый-Шуйский, князь Фёдор Иванович Скопин-Шуйский, князья Михаил Иванович Воротынский и Семён Иванович Телятевский-Пунков, ещё не Микулинский, а также Иван Фёдорович Овчина-Телепнев-Оболенский. Из нетитулованных бояр был только Фёдор Иванович Карпов, если не считать дядьку, что стоял подле трона.</p><p>Шорох оседающего на пол дорогого сукна напоминал шум опадающей осенней листвы. И вся эта прославленная в боях высокородная рать, не поднимая голов, загудела в пол заклинания своей ничтожности: <emphasis>«Холопишко твой Ивашка Шуйский… холопишко твой Федька Скопин… холопишко твой Мишка Воротынский… челом бьёт»</emphasis>.</p><p>Следом за князьями в палату потекла третья волна — старомосковская знать и высшие чины государева двора, костяк власти, чьё благополучие было неразрывно связано с силой московского престола. В них не было того животного, парализующего ужаса, что сковал Шуйских или Бельских. Напротив, в их глазах, хоть и опущенных долу, читалось скорее расчётливое удовлетворение, смешанное с благоговейным страхом. Эти люди, чьи роды веками служили владимирским князьям, понимали: чем твёрже рука государя, тем крепче их собственное положение.</p><p>Они вошли практически одной линией: Михаил Семёнович Воронцов, мой нынешний постельничий Иван Игнатьевич Безубцев, тот, в чьих руках были ключи от моей опочивальни, молодой, но уже влиятельный Роман Юрьевич Захарьин-Кошкин, Иван Васильевич Большой Шереметев, Иван Григорьевич Очин-Плещеев и Яков Андреевич Салтыков. Их поклоны были лишены панической спешки. Это было отточенное, выверенное десятилетиями придворной жизни движение — они опускались на колени плавно, с достоинством, словно совершая священный ритуал. Шёлк и бархат их кафтанов шуршали приглушённо, как занавес в театре, открывающий главное действие. — <emphasis>Холоп твой Ромашка Захарьин… холоп твой Ивашка Очин… холоп твой Яшка Салтыков…</emphasis> — почти неслышный, почтительный шёпот зазмеился по коврам, не нарушая гнетущей тишины.</p><p>Едва последние из них успели уткнуться лицами в ворс, в дверях, чуть отстав от них, явились те, на чьих плечах покоилась невидимая, но несокрушимая основа державы. Главные «рабочие лошадки» государства, распорядители его казны и законов.</p><p>Вот вошёл казначей и хранитель печатей Иван Петрович Третьяков-Ховрин, который ничуть не поправился за две с небольшим недели. Рядом с ним, не так порывисто, но с той же неотвратимостью опустился на пол думный и великий дьяк Фёдор Михайлович Мишурин, голова и мозг всей той неисчислимой армии нетитулованных чиновников, что скрипела перьями в полумраке приказов. Он не падал и не бросался ниц. Он встал на колени, сложил перед собой руки с въевшимися в кожу чернильными пятнами и мозолями от гусиных перьев, и, прижав ко лбу пальцы, словно ставя печать на очередную грамоту, глухо забормотал в ковёр: <emphasis>«Богомолец и раб твой Федька Мишурин челом бьёт…»</emphasis></p><p>И, наконец, когда палата почти до отказа наполнилась коленопреклоненными вершителями судеб, а воздух загустел от их сдавленного дыхания, на пороге показались двое, кого здесь не просто не должно было быть — само их появление в этом месте было немыслимо. Те, от чьего присутствия здесь ещё месяц назад у любого из лежащих на полу князей, осмелься он поднять голову, остановилось бы сердце от изумления и праведного гнева.</p><p>Первым был Иван Выродков, выходец из семьи простых, незнатных служилых детей боярских, чьи предки проливали кровь за государей, не снискав ни богатств, ни высоких чинов. Вторым — Иван Висковатый, совсем ещё молодой подьячий, бледный юноша с тонкими, почти девичьими чертами лица.</p><p>Они не вошли — они буквально ввалились в палату, подталкиваемые невидимой силой, и застыли на самом пороге, словно два испуганных лесных зверька, ослеплённых светом охотничьего фонаря. Оба были бледны до синевы, с крупными каплями пота, выступившими на лбах. Они стояли, оцепенев, и их глаза, полные ужаса и недоумения, метались по палате, не в силах поверить в происходящее. Почему стража не прогнала их прочь ударами древков? Как они, пыль с государевых сапог, оказались здесь, в Святая Святых, среди князей крови и бояр, где сам воздух казался слишком драгоценным для их лёгких?</p><p>Особенно жалок был Висковатый. Его глаза, огромные на осунувшемся лице, были расширены от абсолютной, неподдельной паники. Он не просто боялся — он, казалось, уже чувствовал на своей шее холодную сталь топора палача. В его приказном уме не укладывалось, как он мог совершить столь чудовищное преступление — осквернить своим недостойным присутствием государевы палаты. Он, верно, думал, что это какая-то злая шутка, дьявольское наваждение, за которым неминуемо последует жестокая расправа.</p><p>Трясясь всем телом, как в лихорадке, они разом, сбиваясь и путаясь, осенили себя размашистыми крестными знамениями на Красный угол. Затем, не посмев даже коснуться носком сапога края устилавшего пол ковра, они, словно по команде, рухнули на колени. Но не на мягкий ворс, как знатнейшие вельможи перед ними, а на голые, холодные камни у самого порога. Раздался глухой, костяной стук, от которого поморщились бы даже бывалые воины, но они, казалось, не почувствовали боли. Вытянув вперёд дрожащие руки в жесте мольбы о пощаде, которой не ждали, они уткнулись лбами в каменную пыль.</p><p>— Государю… великому князю… батюшке… с-сирота твоя государева Ивашка Выродков… сиротиночка твоя ничтожная Ивашка Висковатый… во прахе… во прахе челом бьёт… — их голоса, срывающиеся на шёпот, дрожали так сильно, что слова рассыпались, не долетая до трона. Это был даже не лепет, а сухой шелест опавших листьев, едва слышный в оглушительной тишине, воцарившейся в палате.</p><p>Я молчал, намеренно затягивая паузу, откладывая в своей памяти эту сцену во всех её мельчайших подробностях. Мой взгляд медленно, словно обводя кистью контуры, скользил от одного распростёртого тела к другому, жадно впитывая и запоминая каждую деталь. Величайшие воины, хитрейшие придворные, богатейшие люди — все они были лишь фигурами на полу моих палат.</p><p>Эта картина, застывшая в оглушительной тишине, была слишком совершенна, чтобы просто исчезнуть в потоке времени. Когда-нибудь, я запечатлею её на холсте, ведь в палате воцарилась сцена, достойная кисти мастера. Более двадцати человек. Самые могущественные, богатые, опасные и талантливые люди Руси лежали передо мной на полу. Никто не шевелился. Только тяжелое, сдавленное дыхание двух десятков мужчин и запах страха, воска и дорогого парфюма. Я прочел их всех: и тех, кто трясся от пережитого инфразвукового ужаса, и тех, кто дрожал просто от присутствия в этой комнате.</p><p>Я позволил этой тишине длиться ровно столько, чтобы каждый прочувствовал затёкшие колени и боль в шее. Чтобы все они поняли, кто здесь единственный хозяин воздуха, которым они дышат.</p><p>— Станьте.</p><p>Одно слово, негромкое, но сказанное с ледяной, непререкаемой властностью.</p><p>С громким шорохом, кряхтением старых суставов и скрипом сапог, мой Кабинет Министров начал подниматься. Ни один из них не осмелился посмотреть мне в глаза. Двадцать три человека стояли передо мной, опустив руки по швам и понурив головы, вперив взгляды в пол или в свои сапоги, ожидая своей участи.</p><p>Новая эпоха государства начиналась прямо сейчас.</p></section><section><title><p>Глава 6</p></title><p>— Рассаживайтесь за стол. Вси, — налюбовавшись новой сценой, наконец бросил я негромко, но мой голос, казалось, прозвенел под сводами палаты, как удар колокола.</p><p>Словно по мановению невидимой палочки, тяжёлое, гнетущее оцепенение спало, сменившись суетливым, но приглушённым шорохом. Тяжёлые сафьяновые сапоги зашаркали по каменным плитам, зашелестели собольи и бобровые меха, кто-то нервно кашлянул в кулак. Я остался недвижим в кресле-троне, возвышаясь над залом на три ступени, и с холодным, почти научным интересом хирурга, взирающего на подопытный организм, наблюдал, как цвет и мозг Руси рассаживается за длинным дубовым столом, освещённом десятками восковых свечей в тяжёлых серебряных шандалах.</p><p>Разумеется, вековые привычки лезли наружу, как ржавые гвозди из гнилой доски. Местничество — эта проклятая, въевшаяся в кровь болезнь, из-за которой надменные князья и бояре готовы были гробить государевы рати и целые полки, лишь бы не подчиниться тому, чей дед на пиру у пращура стоял на ступеньку ниже их деда, — сработало безотказно, как отточенный механизм. Первыми, с чувством неоспоримого права, ближайшие к пустующему месту во главе стола, лавки заняли князья. Следом, брезгливо поджимая губы и с мнимой небрежностью расправляя полы своих шитых золотом шуб, расселись прочие из числа старомосковской столбовой знати. Духовенство в лице митрополита Даниила и игумена Иоасафа заняло свои почетные места по правую руку, чуть отстраненно от светских, с постными, но внимательными лицами.</p><p>Дьяк Фёдор Мишурин, человек приказной кости, для которого иерархия была важнее молитвы, сел точно посередине, подальше от спесивой знати во главе и безродных в конце. Оттуда было удобнее всего слушать и записывать.</p><p>А вот в дальнем, едва освещённом конце стола разыгралась блестящая, немая драма. Молодой, но уже проявивший свой острый ум в делах Иван Висковатый и твердокаменный воин, будущий строитель крепостей Иван Выродков замерли, как громом поражённые, не смея даже коснуться резной дубовой лавки. Для них — сына мелкого дьяка и сына боярского из захудалого рода — сесть за один стол с Шуйским и Бельским было не просто немыслимо. Это было деяние, за которое в любой другой день челядь великих князей выволокла бы их на конюшню и забила батогами до полусмерти среди навоза и конской сбруи.</p><p>Я видел, как лицо Дмитрия Бельского стало белым, словно мрамор гробницы. Видел, как яростно раздулись ноздри у надменного, похожего на хищную птицу Александра Горбатого-Шуйского, когда он осознал, что ему предстоит делить одно сукно столешницы с безродными псами, место которых — в прихожей, у порога. Их пальцы, унизанные перстнями, сжались в кулаки с такой силой, что побелели костяшки. На могучих шеях, привыкших к тяжести ерихонок и горлатных шапок, вздулись синие вены. Вся их природа, вся кровь, текущая в них сотни лет, вопила от этого неслыханного, немыслимого оскорбления. По неписаным правилам крови и чести они должны были немедля вскочить, швырнуть шапки оземь и гневно закричать:</p><p>— Не сяду с худородным! Мне смерть от тебя, государь, прияти лепо, а безчестия такого не снесу!</p><p>Но они молчали.</p><p>Они бросали на меня затравленные, полные первобытного ужаса и непонимания взгляды — и глотали свою гордыню, давились ею, вжимаясь в лавки так, словно хотели слиться с тёмным дубом. Страх. Всепоглощающий, липкий страх перед «воскресшим мертвецом» и тем нечеловеческим ужасом, что они пережили в соборе, намертво сковал их рты и волю. Никто не издал ни звука. Убедившись, что бунта не будет, что мой первый удар по вековой спеси достиг цели, я сделал короткий, едва заметный знак рукой. Выродков с Висковатым, дрожа всем телом, будто в лихорадке, присели на самый краешек скамьи в дальнем, тёмном углу.</p><p>Убедившись, что иерархия сломлена и за стол усажены все, я медленно, плавно стёк с трона. Неспешно, шаг за шагом, спустился по ступеням и, не издавая ни единого звука своими сапожками, прошёл к пустующему месту во главе стола.</p><p>Я не сел в резное кресло, а остался стоять, опершись обеими руками о гладкую, прохладную столешницу. Я чувствовал себя кузнецом, стоящим над раскалённым металлом, который нужно ковать, пока он не остыл. Мой взгляд медленно, как лезвие наточенной бритвы, прошелся по каждому из двадцати четырёх лиц, задерживаясь на мгновение на каждом, заглядывая в глаза, читая в них страх, смятение, злобу и зарождающееся любопытство.</p><p>— Глядите вы друг на друга, — начал я тихо, но мой голос, усиленный каменными сводами, долетел до каждого угла палаты. — Глядите и мните себе: како смел я, ваш государь, посадити ошую и одесную древнюю кровь с безродным подьячим и сыном боярским? Гордыня ваша ныне кипит в вас, аки смола в котле, в который плеснули воды. Вы чаяли, что смерть матушки моей, государыни Елены, отверзет вам врата к былой вольнице. К дележу казны, кормлений, судебных пошлин, межи и власти.</p><p>Я выдержал паузу, давая словам впитаться в их сознание. Никто не шелохнулся. Казалось, даже дышать перестали.</p><p>— Забудите! — слово упало тяжело, как пудовая гиря на весы правосудия. — Того мира, что вы знали, боле несть. Я схоронил его днесь, в соборе, вкупе с вашей родовой спесью и старыми тяжбами.</p><p>Я оттолкнулся от стола и начал медленно вышагивать вдоль него, заложив руки за спину. Головы повернулись, взгляды провожали меня, как мыши следят за соколом.</p><p>— Русь — не вотчина ваша на разграбление и не пирог, коий можно рвать на куски, отталкивая друг друга. Русь — суть телесо. Моё телесо. А вы — лишь члены его. Очи, дабы видеть врагов. Руки, дабы разить их и строить города. Уши, дабы слышать мой приказ. И ноги, дабы нести мою волю до самых до украин. И я не стерплю, чтобы правая рука рубила левую токмо оттого, что её дед сидел ближе к соли на пиру при Иване Великом!</p><p>Я резко остановился за спиной Василия Шуйского и Дмитрия Бельского, двух главных столпов старой титулованной знати. Они напряглись всем телом, впившись пальцами в лавку, ожидая удара, окрика, чего угодно. Они чувствовали моё дыхание у себя на затылках.</p><p>— Отныне и до скончания века, в сих палатах не будет местничества, — произнёс я, чуть наклонившись так, чтобы мой шёпот прозвучал прямо между ними, как удар кинжала. — Несть мне дела, чья кровь течёт в жилах ваших. Хоть Чингисхана, хоть смерда пашенного. Отныне знатен не тот, чей род писан в книгах, а тот, кто мне и Державе более потребен и полезен! Коли подьячий, сидящий в конце стола, исполнит мой наказ лучше увенчанного сединами боярина — подьячий сядет на его место, а боярин отправится крутить хвосты волам на пашне.</p><p>Я вернулся во главу стола и тяжело, со значением, сел в кресло. Свечи отражались в моих глазах, и собравшимся, верно, казалось, будто в них горят два нечеловеческих огонька.</p><p>— То, что я замыслил, воистину велико, — заговорил я снова, и мой голос, казалось, заполнил собой всё пространство палаты, заставляя пламя свечей трепетать. — Но величие это нужно выковать в огне и крови, ибо вороги обложили нас со всех сторон. Они чуют нашу слабость, нашу раздробленность, и уже точат ножи, дабы вонзить их в спину Державы.</p><p>На юге, в Диком поле, крымский хан уже не первый год безнаказанно жирует на нашей крови. Его ненасытные чамбулы, быстрые, как степной пожар, проносятся по нашим украйнам, оставляя за собой лишь пепелища да плач сирот. Тысячи и тысячи душ русов, мужчин, женщин и детей, ежегодно угоняют в полон, чтобы потом с барышом продать на невольничьих рынках Кафы, будто бессловесный скот. На западе же спесивые паны из Великого княжества Литовского, а за ними и весь Лехистан*, скалят отравленные латынством клыки. Они не просто спят и видят, как вернуть себе Смоленск, наш западный щит. Их помыслы куда глубже и подлее: они жаждут расчленить Русь, посадить в Москве и Новгороде своих наместников, а вас, князей наших, обратить в послушных слуг, как уже сделали со многими.</p><p>С востока не утихает грызня с осколками Орды. Хищные казанцы да воровские ногаи, словно саранча, налетают на Поволжье, выжигая сёла и уводя полон, не давая ни торговать спокойно по великой реке, ни землю пахать. А на севере, за топкими болотами, уже точит когти шведский лев, что зарится на карельские вотчины и мечтает запереть нас наглухо, отрезав от студёных вод Балтики.</p><p>И в это самое время, когда со всех сторон к границам подступает железо и огонь, что делаете вы? Вы судитесь друг с другом из-за места на государевой службе! Один воевода не идёт в поход под началом другого, ибо его дед сидел дальше от великого князя на пиру! Вы готовы вцепиться в глотки из-за спорной деревеньки али клочка пашни, пока вороги отмеряют наши земли целыми уездами!</p><p>Так знайте же — этому пришёл конец. Либо мы немедля станем единым телом, единым стальным кулаком, где каждый из вас будет костью, а скрепляющим составом — моя воля, либо нас сомнут и развеют по ветру. И тогда не останется ничего. Враги сожгут ваши терема, а на пепелищах построят свои. Они растопчут сапогами лики святых в наших храмах. Они лишат вас не только богатств и жалованных грамот, но и самой памяти о вас, ибо имена ваши будут выскоблены из книг и преданы вечному забвению.</p><p>(*<strong>Лехистан</strong> (тур. <emphasis>Lehistan</emphasis>, перс. <emphasis>Лехестан</emphasis>) — историческое название Польши, применявшееся в Османской империи, Крымском ханстве, среди казачества, Иране и некоторых других восточных государствах. На Руси его использовали в пренебрежительном смысле. Термин происходит от названия легендарного прародителя поляков — Леха. Имя связано со славянским племенем полян и мифом о трёх братьях: Лехе, Чехе и Русе.)</p><p>Лица присутствующих посуровели, они тяжело переглядывались. В воздухе повисли невысказанные мысли о былых походах, сорванных из-за местнической спеси, о потерянных жизнях и упущенных возможностях. Наверное, каждый из них сейчас с горечью вспоминал те моменты, когда их собственные споры о старшинстве и «отечестве» приводили к тяжким, а порой и трагическим последствиям для всего государства. Или я слишком высокого мнения о них?</p><p>Во время сего эмоционального спича я краем глаза заметил, как напряглись церковники при упоминании латинства. Мой взгляд скользнул по митрополиту Даниилу и игумену Иоасафу. Их лица, доселе выражавшие лишь постное благочестие, смешанное со страхом, окаменели. Что же, пришёл и их черёд получить свою порцию государева кнута. Я повернулся к ним, и мой голос, утратив раскаты грома, обращённые к боярам, обрёл змеиное шипение.</p><p>— И вы, отцы святые, — начал я, впиваясь взглядом в побледневшее лицо Даниила, — не мните, что слово моё вас минет. Вы чаете, что забота ваша токмо о душе моей да о Царствии Небесном? Воистину, велика ваша молитва. Но пока вы воздеваете руки к небу, на земле, в Церкви нашей, зреет смута, не менее пагубная, чем боярская грызня. Вы поделились, аки псы на псарне из-за кости, на иосифлян и последователей Нила Сорского. Одни кричат о «нестяжании», о бедности и духовном подвиге, другие же, и ты, владыко, в их числе, ратуете за то, чтобы монастыри владели сёлами и землями, приумножая богатства церковные.</p><p>Я в упор уставился на них, и они невольно вжались в свои кресла. Даниил опустил глаза, а Иоасаф, напротив, вскинул свои, и в них я прочёл не только страх, но и упрямство фанатика.</p><p>— Вы спорите о том, достойно ли Церкви владеть богатством, а я вопрошу вас инако: достойно ли пастырям жиреть на поте смердов, пока их паства в духовной тьме блуждает? Вы ведёте богословские диспуты, изощряясь в цитатах из Святых Отцов, но забыли главное слово Самого Спасителя: «Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что очищаете внешность чаши и блюда, тогда как внутри они полны хищения и неправды». Ваши ризы блещут золотом, ваши митры усыпаны жемчугом, а под ними — души, снедаемые гордыней и сребролюбием. Вы превратили служение в кормление, а веру — в ремесло!</p><p>Лицо митрополита стало землистым. Он хотел было что-то возразить, открыть рот для подобающей случаю пастырской отповеди, но под моим взглядом лишь судорожно сглотнул, и его кадык дёрнулся.</p><p>— Глядите вы на Запад, на латинян, и завидуете их власти, — продолжал я, переходя почти на шёпот, отчего слова мои звучали ещё страшнее. — Вы видите, как Папа Римский повелевает королями, как епископы его владеют землями, что иным княжествам впору. И вам того же надобно. Надобно вам, чтобы и на Руси митрополит стоял выше государя, чтобы монастыри стали ростовщиками, ссужая деньги под грабительский процент и за долги отнимая у людей последние клочки земли. Во всём им уподобиться желаете, завести свои суды, свои войска, свою казну. Но се путь в погибель. Се — униатство духа, предтеча униатства веры. А я не стерплю униатства на земле моей! Вовеки!</p><p>Я вновь выпрямился, и мой голос загремел с новой силой, заставляя пламя свечей метаться в панике.</p><p>— Вы пастыри, но пасёте лишь самих себя! Как сказано у пророка Иезекииля: «Слабой овцы не укрепляли, и больной не врачевали, и пораненной не перевязывали, и угнанной не возвращали, а правили ими с насилием и жестокостью». Вы видите ересь в каждом, кто смеет усомниться в праве Церкви на стяжание, но не зрите ереси главной — отпадения от Бога в погоне за мирским!</p><p>Я на мгновение умолк, переводя дух. Палата замерла. Бояре, только что получившие свою долю страха, теперь с нескрываемым злорадством взирали на унижение духовных владык. Это было им слаще мёда — видеть, как тот, кто ещё вчера грозил им анафемой, теперь сам трепещет перед государевым гневом.</p><p>— Так знайте же мою волю, отцы святые. Я лучше ныне калёным железом выжгу тех немногих глупцов, что за тугим кошельком да монастырскими вотчинами позабыли Бога. Лучше я отправлю дюжину алчных попов и игуменов на покаяние в самые дальние скиты, где им придётся молиться не о приумножении богатств, а о спасении души. Лучше я сделаю это ныне, пока зараза не пошла по всему телу Державы, чем оставлю потомкам моим в наследие века брани междоусобной за веру.</p><p>Я обвёл их всех тяжёлым, пророческим взглядом. В моём сознании, недоступном им, пронеслись картины будущего: раскол, самосожжения, бунты, где иконы станут боевыми знамёнами, а крест — оружием.</p><p>— Ибо если я сего не сделаю, смута сия будет тлеть, как торф под землёй, чтобы через сто или двести лет полыхнуть таким пожаром, что от Руси останется лишь пепелище. И тогда придут новые правители, и, стыдливо пряча глаза, скромно назовут эти великие войны за душу народа «крестьянскими бунтами». Они спишут всё на голод, налоги и боярский произвол, но умолчат о главном: о том, что всё началось здесь и сейчас, с вашего спора о том, может ли монастырь владеть деревенькой. С вашей жадности, прикрытой ризами и крестами. Но я, доколе жив, не попущу сего. Всякое древо, не приносящее плода доброго, ссекается и бросается в огонь.</p><p>Мой взор остановился на двух иерархах. Седобородые, в расшитых жемчугом саккосах, они вдруг показались не столпами веры, а двумя перепуганными стариками. Их пергаментные лица вытянулись, а глаза, обычно полные гордыни и самодовольства, сейчас по-детски испуганно моргали, впившись в меня с отчаянной мольбой. В их умах, я был уверен, уже пылали костры на Соборной площади, и я, новый Нерон, с улыбкой наблюдал за их муками. Они и впрямь решили, что грозные слова мои — прелюдия к немедленной и показательной расправе.</p><p>Они сейчас мерили меня по своим лекалам, но казнь их была бы ошибкой. Глупой и недальновидной. Кровь мучеников лишь удобряет почву для новой смуты, рождая фанатиков. Мне не нужны были их тела, отданные огню. Мне нужен был сам институт Церкви — её веками отлаженный механизм власти, её колоссальные богатства, её влияние на души десятков миллионов людей. Очищенный от скверны, но послушный моей воле.</p><p>Я вновь возвысил голос, обращаясь уже не только к ним, но ко всем присутствующим, и в тронном зале вновь воцарилась напряжённая тишина.</p><p>— Но разве рек я, что намерен извести весь сад? Никак нет. Слова мои о ином были. Всякое древо, <emphasis>не приносящее плода доброго</emphasis>, будет срублено. Однако же, древо плодоносное, сильное, чьи ветви тянутся к самому небу, а корни глубоко ушли в землю, — тако древо следует холить и лелеять. Его надобно бережно поливать, ограждать от вредителей и сорных трав, что норовят отнять у него соки. И когда придёт час — аккуратно собирать обильный урожай, дабы он служил на благо всей Державы. Так возделаем же соборне сад Господень на земле нашей! Но возделывать его разумно, с твёрдой рукой садовника, избавляясь от гнилых и червивых стволов, дабы здоровые деревья могли приносить ещё более щедрые плоды. И плоды эти мы пожнём вместе.</p><p>Я перевел дух и оглядел притихшую аудиторию. Теперь в их глазах страх понемногу начал сменяться напряженным, хищным вниманием. Прагматики и дельцы внутри них, учуяв запах невиданной власти и великих дел, начали брать верх над испуганными аристократами. Они уже не съеживались, а подавались вперёд, их взгляды стали цепкими и расчётливыми.</p><p>— Посему я и созвал вас днесь. Тех, в ком узрел я ум, хватку, силу али хитрость. Вы — не просто Дума. Вы — столпы, на коих я воздвигну новую Державу. Всякому из вас, — я обвел их всех указующим перстом, — я дарую ношу. Свой приказ, свою долю великого дела. Я наделю вас такой властью, какой вы не ведали ни при отце моём, ни при деде. Вы будете властвовать над десятками тысяч воинов, над государевой казной, над судьбами целых уездов и волостей. И с каждым годом земли и люди будут токмо множиться под рукой вашей, ширя власть мою.</p><p>Я подался вперед, положив скрещенные пальцы на полированный дуб стола. Мой голос снова стал тихим, доверительным, но от того ещё более зловещим.</p><p>— Но помните едино. Вся власть сия — моя. Каждый рубль, каждый человек, каждая пядь земли — всё моё. Я лишь даю вам это в держание, в рост. И спрос за неё будет страшен. Кто исполнит мой указ — будет осыпан золотом и честью, и род его возвысится в веках. Но кто пустит государеву деньгу в свой карман… кто утаит важную ведомость… кто поставит свою родовую обиду выше моего прямого приказа… — я позволил себе улыбку, медленную, холодную, не тронувшую глаз, и от этой улыбки по палате будто пронёсся сквозняк с кладбища, — тот воистину позавидует тем, кто уже нашёл свой покой под плитами Архангельского собора.</p><p>Я медленно откинулся на высокую, резную спинку своего кресла, давая им мгновение переварить сказанное, впитать ледяной яд моих обещаний. Пусть посидят в тишине. Пусть вообразят холод плит Архангельского собора и тяжесть моей немилости. Я видел, как желваки ходят на скулах старых бояр, как побледнели лица тех, кто моложе и ещё не научился прятать страх. В этих помертвевших глазах, в этом напряжённом молчании и крылась та самая опора, тот фундамент, на котором я собирался строить. Не на любви же народной, в самом деле, мне это делать.</p><p>— А ныне, господа, внимайте, — мой голос, вновь обретший спокойную твёрдость, расколол затянувшуюся паузу, однако я успел заметить несколько лиц, которым новое слово явно понравилось. — Я распишу всякому из вас его бремя и его власть. И горе тому, кто посмеет опустить плечи под этой ношей. Федька!</p><p>Мишурин, маленький, вздрогнул так, словно его огрели кнутом по спине. Он подорвался со своего места, едва не опрокинув тяжёлую серебряную чернильницу, и согнулся в дугу, прижав тонкие ладони к груди.</p><p>— Тута я, государь-батюшка! Весь пред тобою! Слухом и духом, государь! Единым словом твоим живу!</p><p>— Бери перо, — небрежно велел я. — Пиши мои государевы указы о назначениях. — Стол был заранее и по моему приказу уставлен стопками отменной гербовой бумаги, чернильницами из тёмного стекла и связками свежеочинённых гусиных перьев. Мишурину оставалось лишь дрожащей рукой пододвинуть к себе ближайший лист и замереть, превратившись в одно сплошное ухо, ловящее волю своего повелителя.</p><p>Перо в его руках, коротко скрипнув, зависло над чистым листом пергамента. Великий дьяк не смел дышать, ожидая первого слова. В палате воцарилась такая пронзительная тишина, что, казалось, я слышал не только стук сердец всех собравшихся, но и ток крови в их жилах — то замедляющийся от ужаса, то ускоряющийся от алчного предвкушения. Я намеренно выдержал паузу, пробарабанив пальцами по резному подлокотнику, и неторопливо обвёл взглядом их лица, словно прикидывая цену каждому. Моя огромная, раскинувшаяся от Белого моря до Дикого поля, шахматная доска ждала первой фигуры.</p></section><section><title><p>Глава 7</p></title><p>Сгустившаяся в Средней палате тишина казалась почти осязаемой, звенящей и плотной настолько, что в ней вязли и тонули пылинки, плясавшие в косых лучах света из высоких слюдяных окон. Её можно было резать ножом, как застывший студень, и, казалось, никто из присутствующих бояр и князей не смел даже выдохнуть в мучительном ожидании моих слов. И это всепоглощающее, жгучее любопытство исходило не только от знатнейших людей, что замерли изваяниями за тяжелым дубовым столом, покрытым алым сукном. Я отчётливо, почти физически ощущал его, исходившим от каждого в этом гулком, высоком зале.</p><p>Служилые из государева полка, расставленные вдоль расписной стены, застыли каменными истуканами в начищенных до блеска доспехах, но их глаза, устремлённые на меня из-под стальных шишаков, горели живым, неподдельным интересом. Эти закалённые в бесчисленных боях и походах воины, всей своей выправкой, каждым напряжённым мускулом показывали, что от моих решений зависит не только судьба этих спесивых вельмож, но и их собственная — где проливать кровь, под чьим началом стоять и за какую правду умирать.</p><p>Даже стража из рослых жильцов, что окаменела у резных косяков обеих дверей, вопреки строгому уставу, вперила жадные взгляды внутрь палаты, вытянув шеи. И челядь, выстроившаяся ровной, безмолвной шеренгой у противоположной от стражи стены, затаила дыхание, превратившись в один сплошной, навострённый слух и напряжённое зрение. Десятки пар глаз ловили каждое моё движение, каждый мой вздох, превращая воздух в густой, наэлектризованный кисель, в котором вот-вот должна была сверкнуть молния.</p><p>— Князь Василий Васильевич Шуйский, — наконец произнёс я, и мой голос, негромкий, но твёрдый, разрезал тишину, словно острый клинок.</p><p>Немой вздрогнул, будто его ударили, но тут же поднялся единым движением всего своего мощного тела, пожирая меня глазами, в которых жадность боролась со страхом.</p><p>— Слушай мой указ. За верную службу твою, быть тебе наместником московским. Град сей, торги на нём, мыт и порядок на улицах и торжищах — отныне тебе в ведение. Главою своею мне ответишь за покой в сердце Державы.</p><p>Широкая, хищная, скрытая в густых усах улыбка едва не прорвалась на лицо Василия Васильевича. Миг неприкрытого торжества промелькнул в его глазах. Он склонил голову низко, даже слишком низко, изображая глубочайшую покорность и благодарность.</p><p>— А понеже дело сие многотрудно и все силы и время твое отымать будет, — не дав ему насладиться победой, я перевел взгляд на сидевшего рядом представителя знатнейших Гедиминовичей. Тот непроизвольно подобрался, словно почуяв недоброе, но тут же вскочил со своего места. — Князь Дмитрий Фёдорович Бельский, тебе же отныне быть главою Думы Боярской. Законы новые, суды земские да споры меж родами — твоего ведения. Думай крепко, прежде чем слово изречешь, ибо словом твоим отныне вся Русь судима будет.</p><p>Улыбка застыла и сползла с лица Шуйского, сменившись маской ледяной ярости. Он уставился на Бельского с такой неприкрытой злобой, будто тот только что вырвал у него из рук самый лакомый кусок. Бельский же, чуть приподняв подбородок, ответил ему не менее красноречивым взглядом, полным холодного презрения и торжества. Можно было не сомневаться, что отныне главной их заботой станет вечная, подковёрная борьба друг с другом, отнимающая все силы, которые они могли бы направить против меня.</p><p>— Дабы сила ратная крепла и не было в ней разброду и шатания, повелеваю учинить Большой Разрядный приказ, — я намеренно повысил голос, и по палате, казалось, повеяло могильным холодком. — В коем будут все списки воинские, от воеводы до последнего кошевого, в нём же роспись полков, воевод и голов служилых, счёт свинцу, зелью и прокорму. Ведать же тем приказом будете вы двое — князь Иван Фёдорович Бельский и князь Иван Васильевич Шуйский! Накрепко. И помните: без подписи одного из вас грамота другого недействительна.</p><p>Названные князья, заклятые враги, побледнели так, словно им только что зачитали смертный приговор. Они медленно повернули головы и переглянулись с такой неприкрытой, животной ненавистью, что воздух между ними, казалось, заискрил. Я связал их воедино, как двух цепных псов, заставив либо сожрать друг друга в борьбе за кость, либо научиться тянуть одну государеву лямку.</p><p>— Земля — кровь Державы, её плоть и сила, — медленно проговорил я, давая им свыкнуться с новой мыслью. — Посему учиняю Поместный приказ. Всю землю на Руси, чья б ни была — княжеская, боярская, монастырская — велю описать и счесть до последней пяди. Кто утаит хоть десятину пашни, кто изолжет в писцовой книге — лишится вотчины, будь он хоть одной со мной крови. Быть главою сего приказа тебе, Роман Юрьевич Захарьин-Юрьев!</p><p>Вокруг повис глухой, сдавленный ропот, похожий на гудение растревоженного улья. Родовитые князья, чьи предки владели этими землями задолго до возвышения Москвы, бросали на не столь знатного, но близкого к трону Захарьина яростные, полные презрения взгляды. Он же, приняв на себя эту волну ненависти, лишь спокойно встал и поклонился, и в его ясном взгляде читалась готовность исполнить любой мой приказ. Особенно об изъятии земель у князей.</p><p>— Деньгу же государеву и печать великую, коей скрепляется воля моя, како и прежде, блюсти тебе, Иван Петрович. Береги казну, дабы ни одна деньга, ни полушка мимо ока твоего не проскользнула.</p><p>Третьяков-Ховрин не вскочил, как другие. Он поднялся медленно, с достоинством, словно нехотя, распрямляя костлявые плечи. Его глубоко запавшие глаза сверкнули холодным огнём, он отбил отработанный, точный поклон и вновь сел на место, уже преисполненный не столько важности, сколько осознанием, что он сохранил ту колоссальную власть, в его худых, когтистых руках.</p><p>— А дабы воля моя в грамотах крепла и приказы мои исполнялись безо всякой волокиты… Фёдор Михайлович Мишурин! — я посмотрел на кряжистого дьяка, чьё гусиное перо на миг замерло над пергаментом. — Отныне ты не токмо великий дьяк казённый. Быть тебе главой Большого приказа. Вся служилая рать приказная, все деловодство Державы, все подьячие и писцы от Пскова до Нижнего — под твоею рукою.</p><p>Мишурин поднял на меня свои невероятно усталые, но умные глаза. Он не выказал ни радости, ни страха. Лишь поклонился, словно получал очередное рутинное поручение, и в этом поклоне была вся суть этого человека дела, для которого не было ни князей, ни бояр — лишь входящие и исходящие грамоты. Отныне все князья и бояре, сидевшие в этой палате, станут его заклятыми врагами, но при этом будут денно и нощно искать его расположения, ибо без его подписи любая их просьба ко мне была лишь пустым звуком.</p><p>— Но все приказы и новые затеи — суть прах и тлен, аще не будет меча разящего, дабы их оборонить. Князь Фёдор Михайлович Мстиславский! За ратные заслуги твои, доблесть и прямоту, нарекаю тебя Первым воеводою Большого Полка. Отныне стой во главе всей поместной рати.</p><p>Знатнейший Гедиминович, не утративший даже в страхе и неопределённости своей великолепной воинской выправки, с достоинством поклонился. На сегодняшний день по всей Руси, пожалуй, не нашлось бы военачальника, который сочетал бы в себе столь же грамотный военный ум и высокородную кровь, способную обуздать поместное ополчение.</p><p>— Не посрамлю доверия твоего, государь, — коротко и хрипло ответствовал он, и в этих двух словах было больше клятвы, чем в многословных заверениях других.</p><p>Дождавшись, пока Мстиславский вновь сядет, я перевел взгляд на могучего, испещренного шрамами мужчину из клана Шуйских, который разительно отличался от своего хитрого и вкрадчивого родственника Немого.</p><p>— Князь Александр Борисович Горбатый-Шуйский. Тебе вверяю полк Государев. Сбережешь и возглавишь цвет моей тяжкой конницы. Коли сам в седло сяду и в поле выступлю — ты пойдешь одесную меня.</p><p>Горбатый-Шуйский, суровый рубака с лицом, обветренным степными ветрами, не говоря ни слова, тяжело поднялся и отбил земной поклон. В его ясных глазах не было и тени интриги — лишь суровая готовность исполнить приказ. Не думаю, что был кто-то, кто смог бы управлять кованой ратью лучше него. И в яростном бою, и на холодном постое.</p><p>— Ратным же делом на реках да озерах ведать отныне князю Семёну Ивановичу Телятевскому-Пункову. Тебе, княже, стоять во главе Судового разряда. И ведать будешь всей судовой ратью, речными боями и походами водными.</p><p>Я перевел взгляд на моего троюродного брата, который всё это время настороженно слушал, как я решительно перекраиваю привычный ему уклад государства.</p><p>— Князь Иван Иванович Кубенский. За тобою, как и допрежь, оставляю Большой дворец и чин Дворецкого.</p><p>Крупное, изрезанное шрамами лицо Кубенского расслабилось, он облегченно, шумно выдохнул, но я тут же поднял палец, останавливая его благодарный поклон.</p><p>— Но ведай же: дворовую стражу и жильцов я у тебя отымаю, сие отныне вотчина дворцового воеводы Михаила Семёновича Воронцова. Зато на твои могучие плечи радение ляжет о прокорме и снабжении всего того воинства и приказного люда, коих я ныне на службу призвал. И отныне кормить будешь не токмо мой двор, но и все приказы, и полки, что в Москве стоят.</p><p>Кубенский поперхнулся воздухом. Его глаза округлились, когда он попытался осознать немыслимые масштабы этой логистической задачи — тысячи новых ртов, сотни пудов зерна и мяса ежедневно. Лицо его побагровело, но он поспешно, почти панически поклонился, не смея возразить. Следом не забыл вскочить и Воронцов.</p><p>— Приказом Конюшенным, государевыми конскими заводами, обозами и поставкой ратных коней, но без полку Государева, ведать отныне будет Иван Григорьевич Очин-Плещеев.</p><p>Пожалуй, на это назначение последовала самая бурная, хоть и немая реакция присутствующих. В глазах родовитых бояр отразилось откровенное недоумение и злость. Они думали, что самый высший придворный чин я отдал Горбатому-Шуйскому, вместе с полком, но не тут-то было. Я разделил должность, отдав почётный сан нетитулованному выскочке.</p><p>— И о тебе я не забыл, княже, — я обратился к Овчине-Телепневу-Оболенскому, который, услышав о передаче его бывшей должности безродному Плещееву, было помрачнел, как грозовая туча. — Место твое — у стремени моего. Вручаю тебе Стременной Стяг. Моя личная тяжкая конная дружина, мой последний довод в сече, в подчинение коей помимо Стремянного полка, тако же и Государев полк Горбатого входит и Опричный Государев полк.</p><p>Лицо Овчины мгновенно преобразилось. Он расцвёл, глаза его хищно блеснули, и он медленно обвёл взглядом всех вокруг, будто говоря, что за меня он любого из присутствующих голыми руками на части порвёт.</p><p>Я перевел взгляд на молодого, но уже известного своей непреклонной суровостью мужчину.</p><p>— Иван Васильевич Шереметев, коего Большим кличут.</p><p>Шереметев смотрел на меня, прямой как натянутая тетива, не выказывая ни раболепия, ни спеси. Лицо его было строгим, почти монашеским, словно высеченным из камня.</p><p>— Тебе вверяю приказ Губной. Все разбои, татьбы, душегубства и суды по ним вне Москвы — отныне в твоем ведении. Карать будешь лиходеев, не взирая на род их. Аще и князь на большаке душегубством промышлять станет — вздернешь на древе наравне с последним татем, и ответ держать будешь лишь предо мною.</p><p>По рядам бояр прошёл едва слышный, но полный ужаса вздох. Шереметьев уже успел заработать себе авторитет честнейшего, но при этом жёсткого человека.</p><p>— Боярин Фёдор Иванович Карпов. Повелеваю тебе быть главою Приказа Челобитного. Всякая челобитная от простого люда, от смерда до гостя, что на произвол боярский али дьячий подана будет, — к тебе на стол да ляжет. Буди моими ушами, дабы слышал я плач всякого обиженного.</p><p>Ни на секунду не усомнившись в выборе, я повернулся к человеку, который всё это время оставался безмолвной, пугающей тенью за престолом. Сначала отца, а теперь и моего. Я чувствовал, как взгляды князей и бояр косятся на него с плохо скрываемым, почти животным страхом.</p><p>— Ведаете вы все Ивана Юрьевича, — сказал я ровно. — Отныне нарекаю его моим доверенным и ближним стряпчим. Отселе ни одна грамота, ни одна челобитная, ни один извет тайный не ляжет на стол мой, минуя рук его. Никто из вас не переступит порога опочивальни моей или светлицы без его на то дозволения. А кто покусится обойти Ивана Юрьевича, дабы шепнуть мне на ухо, — тот говорить будет с гневом моим.</p><p>Вдоволь проанализировав реакцию на мои слова, я посмотрел на старого, преданного человека, сидевшего поодаль от вельмож.</p><p>— Иван Игнатьевич Безубцев. Служил ты и отцу, и деду моему, а ныне и мне с самых пелен служишь. Чин Постельничего — твой по праву верности. Ключи от опочивальни, вся ближняя челядь и спальники — и впредь да будут под рукою твоею. Главою своею ответствуешь за мой сон и покой.</p><p>Старик Безубцев, утирая рукавом кафтана проступившую на морщинистых щеках слезу, молча поклонился до самой земли.</p><p>— Яков Андреевич Салтыков! Тебе отныне ведать приказом Ямским. Твоим радением да будут все дороги, шляхи, мосты и гоньба ямская по всей Руси. Дабы гонцы мои летели борзее ветра, а обозы не вязли в распутице.</p><p>Салтыков коротко, по-деловому поклонился.</p><p>Я указал рукой в дальний, тёмный конец стола, где сидели те, кто до сей минуты, вероятно, считали себя случайными гостями. Я увидел, как паника отразилась на лицах двух людей, которых я выдернул из безвестности.</p><p>— Иван Михайлович Висковатый!</p><p>Молодой подьячий, белый как полотно, дёрнулся было вскочить, но ноги его не слушались. Я жестом остановил его суетливые движения. Князья смотрели на него с нескрываемым омерзением и недоумением.</p><p>— Отныне ты не подьячий, но глава Приказа Гостиного. Вся торговля, окромя московской, весь мыт, все пошлины и сношения с гостями заморскими и нашими — в твои руки даю. Учини так, дабы казна пухла от сребра, а иноземцы торговали по нашей воле, а не по своей прихоти. Печать Думы тебе не указ. Подсуден ты токмо мне единому.</p><p>В палате раздался тихий, свистящий вздох всеобщего изумления. Я увидел, как даже обычно невозмутимый Мстиславский побледнел. Отдать всю немосковскую торговлю и таможни безродному писарю&#x2048; Это было неслыханно для Руси.</p><p>— Иван Григорьевич Выродков!</p><p>Молодой отпрыск сына боярского, сидевший рядом с Висковатым, весь напрягся, сжимая кулаки так, что побелели костяшки. Он смотрел на меня распахнутыми, горящими глазами, в которых смешались страх и отчаянная надежда.</p><p>— Тебе в ведение вверяю Пушкарский приказ. Государев наряд, зелейные мельницы, туры осадные, затинные пищали всех градов, их литье, снабжение и учение пушкарей — отныне да будет то твое радение.</p><p>Я на мгновение прервался, ощущая, как раскалённый добела металл политической воли начинает плавить тонкие и хрупкие схемы моего юного мозга. Десятки лиц, сотни возможных реакций, тысячи нитей последствий, которые необходимо было просчитать, — всё это сплеталось в один тугой, болезненно вибрирующий узел прямо за моими глазами.</p><p>Необходима была передышка, микроскопическая пауза, чтобы дать биологической системе остыть. Каким бы гениальным стратегом, каким бы опытным манипулятором я себя ни воображал, моё «железо» оставалось до обидного несовершенным и архаичным. Мой центральный процессор, размещённый в черепной коробке великого князя, отчаянно сигнализировал о перегреве и нехватке ресурсов. Ещё немного, и он бы просто завис, выдав «синий экран смерти» прямо посреди совещания на потеху князьям.</p><p>Мысли начали путаться, острота восприятия — притупляться, а в висках застучала тупая, навязчивая боль, предвестница полноценной детской мигрени. Пришлось принудительно сбросить обороты, очистить оперативную память от вороха второстепенных вычислений и позволить нейронам прийти в относительную норму. Со стороны это, должно быть, выглядело как тяжёлая, многозначительная пауза самодержца, обдумывающего судьбы мира. И пусть так и думают. Главное, что это дало мне те драгоценные минуты, что отделяли меня от падения в банальный обморок от когнитивного перенапряжения.</p><p>— Речь моя ещё не молвлена до конца, — мой негромкий голос мгновенно пригвоздил к скамьям тех, кто уже было шевелился, полагая, что раздача тяжестей и милостей завершена. — Говорил я о тех, кто днесь пред очами моими стоит. Но есть и иные. Те, коих забвению предать не смеем.</p><p>Я выдержал паузу, позволив им гадать, кого ещё из безвестных выскочек я сейчас возвышу над ними. Но мои следующие слова заставили многих виновато или испуганно опустить глаза.</p><p>— Есть те, кто ныне в палате сей не зрим, ибо льет кровь и страждет в полону за Державу нашу. Но я памятую о каждом. И места им уже уготованы.</p><p>Я перевел суровый взгляд на князя Василия Немого Шуйского и его родичей.</p><p>— Князь Фёдор Васильевич Овчина-Телепнев-Оболенский, что грудью встретил ляхов в Стародубе и ныне в тяжких узах. Егда вызволим его из полону — и то будет первая забота послам нашим, — быть ему во главе Опричного Государева полка. А покуда князь не воротится и полка не примет, наместником его и устроителем опричной рати поставляю тебя, князь Фёдор Иванович Скопин-Шуйский.</p><p>Скопин-Шуйский вздрогнул и торопливо поклонился, а у князя Василия Немого хищно дёрнулась щека.</p><p>Идеальный баланс унижения и доверия. Представитель клана Шуйских будет делать грязную работу, обучать и строить элитный спецназ, заранее зная, что как только вернётся истинный командир — из враждебного Шуйским рода Оболенских — ему придётся уступить место и подчиняться.</p><p>— Памятую я и о князе Михаиле Ивановиче Булгакове-Голице, — продолжил я мягче, но с не меньшей непреклонностью. — Сей муж крест свой несет тягчайший. Уж почитай четверть века в виленском полону томится у Жигимонта, но верности Москве не предал, ляхам присяги не принес. Се есть истинный столп духа. По возвращении его на отчину, возглавит он новосозданную Государеву Ратную Думу. Место, где будут коваться не мечи, но замыслы походов, осад и битв.</p><p>— Князь Михаил Иванович Воротынский! Встань.</p><p>Двадцативосьмилетний Воротынский, чей отец сгнил в тюрьме стараниями моей матери и Овчины, поднялся с настороженным, мрачным достоинством. Ему было страшно, но он не отвёл взгляда.</p><p>— Тебе быть в Ратной Думе наместо Голицы, и покуда он в неволе — быть тебе за старшего, а после и подле него. Сбирай карты, чертежи порубежные, изучай пути татарских сакм. Держи совет с Большим Разрядом да с Мстиславским. Отец твой пал в опале, но я зла не помню и гляжу лишь на пользу для державы. Докажи же мне пользу свою.</p><p>В глазах Воротынского промелькнула вспышка жгучего понимания и благодарности. Он низко, искренне поклонился: «Не посрамлю, государь».</p><p>Воротынский настоящий гений тактики и будущий спаситель Руси при Молодях — утаенном, но наиболее судьбоносном сражении за всю историю Руси, а потом и России. Я вытягиваю его из опалы, показывая, что прошлое забыто. Даю ему Ратную Думу и должность заместителя начштаба. Когда вернётся стальной старец Голица с его железной волей, они вдвоём превратят мою армию в машину войны.</p><p>— И ещё. Делам иноземными отныне ведать новому приказу — Посольскому. А во главе его быть Осипу Григорьевичу Непее, коему велено прибыть из Вологды. Он муж бывалый, хваткий, умеет с иноземным купцом речь вести и интерес государственный блюсти не токмо словом, но и весом кошелька. Что до казны… Мало нам казны, что в подвалах лежит, для процветания державы. Нужна казна, что сама себя множит. Боярину Фёдору Сыркову из Великого Новограда повелеваю немедля чинить устроение нового приказа — Государева Ссудного. Пусть сбирает людей, сводит книги, готовит устои. Главу же над ним я поставлю своею рукою, егда время придет.</p><p>Непея станет моими глазами и ушами в Европе. Будущий первый посол в туманную Англию — и кто справится с этим лучше, чем вологодский гость, чья голова — что торговая книга, а язык умеет сплетать выгоду и лесть в единый, тугой узел? Бояре-послы годятся лишь для пышных приёмов, где важно лишь чванливо перечислять предков до седьмого колена. Непея же будет говорить с европейцами на единственном понятном им языке — языке прибыли.</p><p>Назначение Сыркова — ещё более горькая пилюля для родовитой знати. Купец! Хоть и облечённый боярским саном, но в глазах любого московского столбового дворянина он так и остался торгашом. Назови князя Кубенского «купцом» — и он, не моргнув глазом, выпотрошит тебя кинжалом за такое оскорбление. Но новгородцы — иное племя. Они не стыдятся ремесла, что построило их Великий город. Эти ребята знают счёт деньгам, понимают силу роста и долга, и чуют выгоду так же остро, как гончая чует зверя. Сырков, один из богатейших людей Новгородской земли, должен заложить фундамент того, что я задумал: настоящего государственного банка. Он начнёт собирать воедино денежные потоки, создавать систему ссуд под государево слово, чтобы казна не просто лежала мёртвым грузом в подвалах, а работала, питая армию, стройки и торговлю. Голову же к Банку я прикручу такую, что, уверен, удивятся все.</p><p>— Из Пскова, славного каменщиками, выписать зодчего Постника Яковлева. Ему ведать новоучреждённым Приказом Каменных дел. Отныне всякая крепость, всякая церковь, всякий государев терем да строится по единому умыслу и под государевым присмотром.</p><p>Я мельком взглянул на церковных иерархов. Их печаль, внезапно проступившая на постных, словно сошедших с икон, ликах, была так же очевидна, как и её причина.</p><p>— С севера же, из Сольвычегодска, призвать Аникея Строганова. Ему ведать Приказом Рудознатных дел. — Никого это назначение, как и сам приказ не заинтересовал, не те времена, не те нравы.</p><p>Я не сомневался, что эти двое — зодчий и промышленник — справятся с делом лучше любого родовитого воеводы. Они были не просителями тёплых мест, а созидателями.</p><p>— А дабы тебе, князь Семён Иванович, было с чем супостата бить, — я посмотрел на своего первого адмирала, пусть и речного, пока, — повелеваю учредить новый, Судовой приказ. Ведать ему не латанием ветхих ладей да стругов, а строением подлинной государевой речной рати. Нужны нам суда, что ходили бы везде, несли тяжкий пушечный наряд и оберегали торговых людей от лихого человека.</p><p>Я сделал паузу, обводя взглядом застывшие лица. Миг тишины, плотной, как войлок, повис в палате.</p><p>— Поставить же во главе приказа того, как токмо сыщут его и в Москву доставят, Фёдора Колычёва.</p><p>Имя ничего не сказало им и они разочаровано выдохнули. Однако мне оно говорило очень многое и я не собирался уступать Церкви этот алмаз. Пусть другие спасают душу в молитвах, этому предстояло спасать Отечество, строя флот. В руках церковников он станет очередным преподобным, чей лик со временем напишут на доске. Под моей же рукой он станет тем, кто откроет России морские пути. Его гений должен служить живому, растущему государству, а не тлеть в тишине кельи.</p><p>И если о едва заметном уколе, что я нанёс Церкви, забрав у неё Колычёва, клир мог даже не подозревать, то следующий мой удар должен был прозвучать для них погребальным набатом. Я видел сытые, холёные лица иерархов и связанных с ними бояр-иосифлян — они уже расслабились, полагая, что главные слова сказаны и их интересы не затронуты. Они считали, что буря миновала. Но настоящий шторм был ещё впереди.</p><p>Я выдержал долгую, гнетущую паузу, в которой утонули все перешёптывания, давая каждому в палате ощутить вес моего следующего слова.</p><p>— И последнее слово мое на сей день, но первое по важности для державы нашей, — мой голос прозвучал твёрдо и гулко, отчеканивая каждое слово, — повелеваю учредить новый приказ, доселе на Руси не бывалый. Приказ Акридный.</p><p>По рядам присутствующих прокатился недоумённый ропот, смешанный с любопытством. Акридный? Что за слово диковинное, звучащее то ли как лекарское снадобье, то ли как иноземная ересь? Лица, всех кроме церковников, которые прекрасно знали это слово, выражали полное недоумение. Я позволил им мгновение помучиться, а затем обрушил на них всю тяжесть своего решения.</p><p>— Во главе же приказа сего поставлен будет муж учёный, Максим Грек. Коего повелеваю немедля избыть из монастырского заточения, с честью подобающей доставить в Москву и представить пред мои очи.</p><p>Вот теперь тишина стала воистину гробовой. Я видел, как лицо Даниила, главного идеолога иосифлян, вытянулось и пошло серыми пятнами. Его, привыкшие благословлять пальцы вцепились в резной подлокотник так, что костяшки побелели. Это был не просто вызов. Это было объявление войны.</p><p>— Но прежде, нежели приказ сей к своим прямым делам приступит, глава его, преподобный Максим, сотворит дело куда более насущное и важное для души державы. Ему готовить Вселенский Собор, на коем мы решим все споры и о догматах, и об уставах церковных, и о монастырском землевладении, и о всех делах земских. Помощниками же ему в сём богоугодном и многотрудном деле будете вы. — Мой взгляд медленно прошёлся по рядам и остановился сперва на Фёдоре Мишурине, а затем на Карпове, на лице которого уже расплывалась откровенно злорадная усмешка.</p><p>Старый приказной волк Мишурин лишь едва заметно склонил голову, принимая новый, немыслимый по своему масштабу труд. Его непроницаемое лицо не выражало ничего, кроме глубокой, въедливой сосредоточенности. А вот Фёдор Иванович явно будет мстить своим обидчикам, и тем кто заточил его друга в каменный мешок.</p><p>— На сём днесь всё. Ступайте по приказам своим и делам. Завтра же жду от вас первые росписи по людям, казне и дорогам. Федька, указы готовь, да Шигоне на подпись неси, а он до меня донесёт. — Этим Федькой, я как бы отсёк деловую часть себя, вернувшись к церемониальной государственности.</p><p>Я медленно поднялся. Кабинет министров тут же вскочил со своих мест, в едином порыве склоняясь в глубоком полупоклоне, зашуршав соболями и бархатом.</p><p>В их глазах я больше не видел ни снисходительности к малолетству, ни страха перед божественностью, ни жажды поделить власть у пустующего трона. Я видел в них ясное осознание того, что на Руси появился Хозяин, чей ум непостижим, а хватка холодна, как смерть. Машина нового государства завелась, её ржавые шестерни со скрежетом пришли в движение. И теперь мне оставалось лишь подбрасывать уголь в топку, чтобы она перемолола всё старое и слабое.</p></section><section><title><p>Глава 8</p></title><p>Запах горячего сургуча, густой и душный, перебил даже въевшийся в стены аромат старого ладана и пота знатных тел. В приказных избах Кремля, куда едва проникал тусклый свет весеннего вечера, творилось нечто, не имеющее прецедентов в здешней истории. Десятки писцов, ссутулившись над дубовыми столами, скрипели гусиными перьями, в бешеном темпе размножая тексты указов. Они не поднимали голов, не переговаривались. Страх, пришедший из Грановитой палаты, уже стек вниз, пропитав собой каждую щель во дворце.</p><p>Думные дьяки с лихорадочной поспешностью капали красным расплавленным воском на нижние края пергаментных списков, впечатывая в них тяжёлую вислую печать с изображением всадника с саблей. Едва печати успевали остыть, свитки сворачивали в тугую трубку, заталкивали в костяной или кожаный тубус и передавали в руки ждущих гонцов.</p><p>Семён был одним из них. Жилистый, обветренный мужик тридцати лет, с лицом, похожим на дублёную кожу, он служил в Ямском приказе почитай с отрочества. Он возил грамоты покойного великого князя Василия, возил письма Елены Глинской, но никогда прежде он не видел такого сумасшедшего, парализующего напряжения. Когда дьяк всучил ему в руки гладкий костяной пенал, Семён почувствовал, как у того дрожат пальцы.</p><p>— Скачи, Семёне. Гони, живота не жалея. Падет конь — бери иного. Аще грамоты сии истлеют — ведай, и род твой весь сгинет, — дьяк не грозил, он констатировал факт, глядя на гонца пустыми, расширенными от недавнего потрясения глазами.</p><p>— Не истлеют, — тихо, но твёрдо ответил Семён. — Я их хоть в зубах, а донесу.</p><p>Он сунул тубус за пазуху, под плотную суконную рубаху, поближе к телу, чтобы сберечь от сырости. Поверх натянул толстый стёганый тегиляй, а затем — плотную, пропитанную воском и льняным маслом епанчу, тяжёлый плащ, не пропускающий воду. На голову нахлобучил баранью шапку.</p><p>Выскочив на кремлёвский двор, он взлетел в седло своего рослого, поджарого жеребца, выданного из государевой конюшни. Вокруг него уже гарцевали, храпели конями и звенели стременами десятки таких же ямских гонцов. Они переглядывались, обмениваясь короткими, мрачными кивками. Все понимали: ехать в середине апреля, когда зима сошлась в смертельной схватке с весной, — это верная смерть для лошадей и пытка для людей. Распутица сожрала Русь. Земля вывернулась наизнанку, выблевав из себя ледяную воду, чёрную грязь и гнилой снег.</p><p>Но приказ был отдан. И исходил он от того, чьё имя сегодня заставило ползать на коленях самых гордых людей государства целуя крест на указах.</p><p>— Трогай, братцы! С Богом! — гаркнул старшой.</p><p>Десятки всадников ударили лошадей плетьми. С гулким дробным стуком, высекая искры из камней, кавалькада вынеслась через ворота Кремля. Горожане и прибывающие с каждым днём жители окрестных земель, шарахались в стороны, завидев красные плащи и блестящие медные бляхи государевых гонцов. Грязь брызнула из-под копыт, окатывая стены домов и лица людей.</p><p>Они неслись по посадам сплошной, грохочущей лавиной, но Семён не скакал с ними, он и ещё два десятка конных вышли из Боровицких ворот. Большая часть продолжила путь по Звенигородскому тракту, а он и ещё семеро свернули к реке.</p><p>Москва-река и стала первой преградой. Бродов не было, а весенний паводок уже поднял уровень воды так, что она подступала к стенам Замоскворечья. К счастью, государевы люди успели навести «живой» наплавной мост — цепь связанных тяжёлыми цепями плотов и брёвен, уложенных прямо на бурлящую воду. Копыта лошадей оглушительно загрохотали по мокрому дереву. Мост ходил ходуном, прогибаясь под тяжестью десятков всадников, ледяная вода захлёстывала настил, но они проскочили на правый берег, даже не замедлив хода.</p><p>взяли курс на юго-запад. Туда, где лежали самые беспокойные, ощетинившиеся лесами и порубежными крепостями земли.</p><p>Первые тридцать вёрст они шли рысью, держась вместе. Дорога здесь, вблизи столицы, ещё хранила остатки старых гатей, и лошади легко месили жидкую кашу. Но чем дальше они уходили от Москвы, тем очевиднее становилось: пути больше нет. Есть лишь направление, прорубленное сквозь бесконечные леса, ныне залитое мутной, ледяной водой.</p><p>Местами снег ещё лежал плотными, просевшими сугробами, под которыми таились бездонные промоины. Лошади проваливались по брюхо, обдирая ноги о скрытый наст в кровь. Всадники соскакивали в ледяную воду, по пояс проваливаясь в жижу, и тащили захрапевших животных под уздцы, надрывая жилы.</p><p>У Можайской развилки они распрощались.</p><p>— Спаси Христос, братья! — крикнул один из гонцов, отворачивая коня в сторону Вязьмы и Смоленска.</p><p>— Держись, Сенька! — сухо бросил другой, уходя на западную дугу.</p><p>Семён остался один с двумя товарищами. Их путь лежал строго на юг, по старому тракту в сторону Калужских застав.</p><p>К вечеру первого дня небо прорвалось. Повалил густой, мокрый снег пополам с холодным дождём. Вощёная епанча спасала тело, но холод пробирался сквозь сапоги, сковывая ступни. Первый конь пал в десяти верстах от первого ямского стана. Он просто захрипел, завалился набок в глубокую колею и больше не встал, пуская кровавые пузыри из порванных лёгких.</p><p>Семён, проклиная всё на свете, добил животинку, чтобы не мучалась. Расседлал и убрал сбрую подальше, иначе оголодавшие за зиму звери повредят её, пока ямщик приедет забрать. Перекрестившись, мужчина, перекинул перемётные сумы через плечо и, увязая по колено в глине, побрёл пешком.</p><p>На полпути его встретил ямщик с заводным конём, которого отправили товарищи. Объяснив где пал его конь, он вскочил в седло и продолжил путь.</p><p>На ямском стане, спрятавшемся на краю вырубки, мужики уже ждали его и увидев медную бляху и перемазанное грязью, злое лицо гонца, сунули ему в руки горячий сбитень и миску похлёбки. Через десять минут один из ямщиков, накинув тулуп, сел на второго коня — ему предстояло проводить гонца до следующего стана сквозь ночь и вернуть животных обратно.</p><p>— Ночь-то гиблая, — стуча зубами, молвил проводник, когда они выехали во тьму. — На Пахре лёд шаток, вода поверх идёт. Потонем ведь.</p><p>— Потонешь — отпою, — сплюнул Семён от досады, что ему из-за задержки достался такой трусливый проводник. — А коли промедлим — государь с нас живьем шкуру сдерёт. Понужай!</p><p>Они скакали сквозь чёрный, воющий лес. Ночь слилась в один бесконечный кошмар. Пахру удалось форсировать по чудом уцелевшему участку брода, где вода доходила коням до спин. Семён поджимал ноги к шее животного, чувствуя, как ледяной поток пытается сбросить его в бездну.</p><p>К рассвету третьего дня он пересек Боровские пределы. Здесь, опережавшие его, спутники должно быть свернули в сторону Тульских засек и перед ним оставался лишь юный Емеля, что вёз свитки в Калугу. Теперь он был абсолютно один. Только он, очередной проводник-ямщик и бескрайнее зелёно-бурое море весенней распутицы.</p><p>Он не спал уже почти шестьдесят часов. Глаза налились песком, веки слипались, отяжелевшие, как свинцовые пластины. Тело превратилось в сплошной сгусток тупой боли. Руки стёрты в кровь о сырые поводья, внутренние стороны бёдер стёрты о седло до мяса. Когда накатывал сон, Семён втыкал себе иголку под ноготь — старый гонцовский способ не свалиться с коня и не замерзнуть замертво в грязи. Главное — это тяжелый тубус, бившийся о его грудь. Свиток с крестоцеловальными указами государя, что молит Господа о спасении мира.</p><p>Главным препятствием на его пути стала Ока.</p><p>Когда Семён выехал к высокому берегу у Калужских рубежей, он замер, натянув поводья. Перед ним лежал ад. Река вскрылась. Она разлилась на версту вширь, превратившись в ревущее, кипящее чёрное море. По воде, крошась и налезая друг на друга с пушечным грохотом, неслись огромные, словно избы, ледяные глыбы.</p><p>На берегу жались друг к другу несколько купеческих обозов. Торговцы сидели у костров, обречённо ожидая, пока спадёт вода. Здравый смысл кричал, что соваться туда — верное самоубийство.</p><p>Но здравый смысл молчал, когда говорил долг. Выбора не было. Семён с трудом, превозмогая боль в истерзанном теле, сполз с седла. Ноги, превратившиеся в негнущиеся, бесчувственные колоды, подкосились, и он едва не рухнул лицом в жидкую, чавкающую грязь. Конь устало понурил голову, выпуская пар из ноздрей.</p><p>— С Богом, служилый, — попрощался с ним проводник, уводя его лошадь. Дальше ему придётся идти пешком.</p><p>Его взгляд зацепился за единственное, что имело сейчас значение: приземистую избу паромщика, почти вросшую в глинистый берег у самого начала спуска к воде. Из низкой трубы вился сизый дымок. Семён, пошатываясь, побрёл к ней, по щиколотку увязая в раскисшей земле. Рёв реки становился всё громче, заглушая все прочие звуки. Он подошёл к тяжёлой, сколоченной из толстых дубовых плах двери. Стучать или звать кого-то не было ни времени, ни сил. Он с размаху ударил в неё сапогом.</p><p>Дверь со скрипом подалась внутрь. Из избы пахнуло горячим воздухом, дымом, перегаром и кислым запахом мокрой овчины. У жарко натопленной печи, за грубым столом, сидели двое. Здоровенные, как медведи-шатуны, с окладистыми бородами-лопатами, заросшие и угрюмые, они медленно подняли головы на незваного гостя. Один держал в руке деревянную кружку, другой ковырял ножом в зубах. Их взгляды, тяжёлые и недобрые, впились в Семёна, с ног до головы покрытого грязью, с горящими безумным огнём глазами. На мгновение в избе повисла звенящая тишина, нарушаемая лишь треском поленьев в печи и далёким грохотом льдин на реке.</p><p>— Перевозу! Немедля! На тот брег! — выдохнул Семён, привалившись к косяку.</p><p>Мужики переглянулись. Один из них, старший, усмехнулся: — Нешто ты ума лишился, служивый? В оконце-то глянь. Там лёд несёт таковский, что дубы вековые срезает аки ножом. Паром-от две седмицы как на берегу. Лодий на воду не правим. До мая жди, как все прочие.</p><p>Семён медленно расстегнул епанчу. Сунул руку за пазуху и вытащил костяной тубус, на крышке которого зловеще чернела государева печать, перевязанная шёлковым шнуром.</p><p>— Зришь ли сие? — Семён шагнул к паромщику вплотную, и в его воспалённых, красных глазах сверкнула готовность убивать. — Великий государь повелел: кто словом али делом задержит грамоту сию — тому смерть лютая без покаяния. И всему роду его. Мне в воду ступить не страшно. А вам?</p><p>Паромщик побледнел. Государева печать в такие времена была страшнее бушующей реки.</p><p>— Погубишь ты нас, добрый человек… — пробормотал старший, поднимаясь. Но в голосе его уже не было отказа. — Почивай покуда. Часа четыре у тебя есть, покамест мы парней дюжих соберем да самую ладную лодию смолой проконопатим. В такую воду с наскока не сунешься.</p><p>Семён рухнул на лавку, провалившись в чёрный, мёртвый сон.</p><p>Разбудили его толчком в плечо. На берегу стоял большой, крепко сбитый чёлн. Шестеро широкоплечих калужан с длинными баграми хмуро смотрели на ревущую Оку.</p><p>Это была не переправа. Это была битва за каждый сантиметр пространства.</p><p>Чёлн кидало из стороны в сторону, заливая чёрной, обжигающей водой. Мужики остервенело отталкивались длинными баграми от проносящихся мимо льдин. Дважды огромные белые плиты задевали борт лодки — дерево трещало, едва не разлетаясь в щепки. Семён сидел на дне, судорожно вцепившись обеими руками в тубус под рубахой, защищая его своим телом от воды. Если чёлн перевернётся, он не станет спасать себя. Он уйдет на дно как камень, но печати не размокнут.</p><p>Когда нос с хрустом врезался в противоположный берег, паромщики обессиленно рухнули кто куда.</p><p>— Вовек не забуду, братья, — хрипнул он и, вывалился в жидкую грязь.</p><p>С трудом поднявшись и, шатаясь, Семён побрёл к ближайшему постоялому двору, видневшемуся за деревьями.</p><p>Во дворе он подошёл к первому попавшемуся крытому возку, растолкал спящего под ним приказчика и, сунув ему в нос медную бляху, забрал единственного верхового коня, отвязав его от коновязи.</p><p>— Именем государя! — только и хрипнул он вслед кричащему что-то о грабеже купцу, вскакивая в чужое седло.</p><p>За Окой начинался иной мир. Знаменитые дебри. Древние, непроходимые леса, смыкающиеся над головой сплошным чёрным сводом.</p><p>В апреле эти леса превращались в зелёный, залитый водой ад. Солнце сюда почти не пробивалось. Дорога — узкая просека между вековыми соснами и елями — скрылась под слоем талой воды полуметровой глубины.</p><p>Семён больше не скакал. Он полз. Вода булькала вокруг ног лошади. Временами конь проваливался в невидимые полыньи, погружаясь в ледяную жижу по самые ноздри. Приходилось спешиваться, бить животное кулаками, тянуть за поводья, чтобы вытащить его из трясины на твёрдое дно.</p><p>На одном из глухих ямских станов, больше похожем на лесную землянку, Семён сменил коня и потребовал дать ему «вожа» — местного следопыта.</p><p>— Без вожа там тошно сгинешь в топях, — мрачно подтвердил ямщик, выводя маленького, лохматого, пузатого лесного конька, который совершенно не походил на грациозных московских рысаков, но обладал широкими копытами, не вязнущими в болоте.</p><p>Вожем назначили немого, заросшего волосами по самые глаза мужика в одежде из звериных шкур. Немой не взял лошади. Он схватил длинную жердь и пошёл впереди, прямо по воде, прощупывая дно. Семён ехал за ним шаг в шаг.</p><p>Они шли так три дня.</p><p>Это было время, стершее границы реальности. Семён начал галлюцинировать. Ему казалось, что чёрные стволы деревьев тянут к нему узловатые руки. Что сквозь шум воды он слышит голос покойного князя Василия, зовущий его по имени. Что прямо перед конём танцуют бесы в золотых парчовых кафтанах, похожие на московских бояр. Но каждый раз, когда он закрывал глаза и начинал падать из седла, немой проводник с силой бил его жердью по сапогу, возвращая в реальность.</p><p>Одежда Семёна превратилась в ледяной, стоящий колом панцирь. Кожа под ним прела, гнила и кровоточила. Сапоги набухли от воды так, что снять их было уже невозможно — они стали частью гниющих ног. Он грыз сухари, размоченные в дорожной воде, не чувствуя вкуса.</p><p>Его двигал только долг. Дорога стала его крестом, Семён знал: если он умрёт, не доставив волю государя, его душа не найдёт покоя.</p><p>Миновав Карачев — последнее крупное поселение перед целью — Семён сменил коня в шестой раз. Местный воевода, увидев, в каком состоянии прибыл гонец, предлагал ему лечь поспать хоть пару часов, но Семён лишь мотнул головой, из которой сыпалась засохшая грязь.</p><p>— Коня! — просипел он губами, напоминающими рваные раны.</p><p>Оставался последний рывок. Около пятидесяти вёрст через самые глухие, разбойничьи урочища.</p><p>Лошадь под ним храпела. Семён бил её плетью, рукоятью ножа, кричал что-то бессвязное, срывая остатки голоса. Лес начал светлеть. Вековые ели расступились, и ветер принёс запах дыма и людского жилья.</p><p>Выехав на высокий, изрезанный глубокими оврагами берег, Семён увидел её. Мощная, ощетинившаяся бревенчатыми стенами и сторожевыми вышками крепость, нависшая над крутым изгибом широкой реки Десны. Великий южный форпост Руси.</p><p>Семён ударил коня пятками в окровавленные бока. Животное, чувствуя близость жилья, из последних сил перешло на галоп.</p><p>Когда Семён, похожий на кусок движущейся глины, въехал через проездные ворота, город жил своей обычной, весенней, тревожной жизнью. Ремесленники чинили инвентарь к посевной, бабы таскали воду, купцы лениво переругивались. Никаких волнений не было — вести из столицы просто не могли опередить Семёна.</p><p>Но появление такого всадника — чёрного от грязи, шатающегося в седле хрипящего коня, с медной бляхой на груди — мгновенно привлекло внимание. Застоявшийся за зиму люд чуял важную новость за версту.</p><p>За Семёном, медленно ехавшим к Покровскому собору и приказной избе, начал собираться хвост. Сначала десяток зевак, потом сотня. Из переулков, из лавок и переулков высыпал народ. К моменту, когда конь остановился у паперти собора, за спиной гонца гудела толпа в добрую тысячу человек, с каждой секундой лишь увеличивающаяся.</p><p>Конь Семёна передними ногами подогнулся. Животное с тяжелым стуком рухнуло на колени, а затем завалилось на бок.</p><p>Семён с трудом выпростал ногу из стремени. Шатаясь, сутулясь, как дряхлый старик, он сделал несколько шагов к крыльцу, на котором появились удивлённые местные церковники, а с соседнего двора уже спешили стражники наместника. Толпа замерла, глядя на этого посланника.</p><p>Дрожащими, негнущимися от холода пальцами Семён распустил завязки епанчи. Разорвал ворот и вытащил на свет безупречно чистый костяной тубус.</p><p>Он с хрустом сорвал красную шёлковую печать. Вынул плотный, скрученный пергамент.</p><p>Силы покидали его. Он протянул свиток подошедшему местному протопопу.</p><p>— Указы… Великого государя… Ивана Васильевича… Дума боярская… митрополит… крест целовали. Читай… вслух… всем! — прохрипел Семён, и на губах его выступила розовая пена. Каждое слово рвало глотку. Но он всё же нашёл в себе силы и повернувшись к толпе, продолжил, — А вы ведайте — государь зарок положил! Крови христианской не лить, покуда он молитву свою не окончит!</p><p>Сунув пергамент в задрожавшие руки священника, Семён обернулся к толпе. Он видел удивленные, настороженные лица мужиков, баб, холопов и ремесленников. Ради них он прошёл этот ад.</p><p>Его миссия была окончена. Воля его повелителя достигла рубежей Руси. Гонец тяжело опустился на деревянные ступени паперти, прислонился спиной к холодному камню собора и закрыл глаза. Вокруг него сейчас разгорится пожар народной свободы, но он его уже не услышит. Он спал.</p></section><section><title><p>Глава 9</p></title><p>Если взглянуть на Дебрянск с высоты птичьего полёта в эти зябкие дни середины апреля лета 7046-го, взору предстала бы картина суровая, написанная всего тремя красками, подавляющими всё сущее. Сверху доминировали три цвета: свинцовый цвет беспокойной, тяжёлой воды, угольно-чёрный цвет размокшей, вывернутой наизнанку земли и тёмно-коричневый, почти бурый массив бесконечного, ещё безлиственного леса.</p><p>Весна вступала в свои права жестоко. Десна, напитавшись талыми снегами, вскрылась и с рёвом вышла из берегов, затопив широкую пойму на многие вёрсты вокруг. Там, где её русло сливалось с водами Болвы и Снежети, образовалось исполинское мутное озеро. По его свинцовой, вспененной глади, сталкиваясь и кружась в водоворотах, плыли вырванные с корнем столетние стволы и грязно-белые остатки изломанных льдин. Эта колоссальная водная преграда делала город с восточной стороны абсолютно неприступным для любого войска.</p><p>Саму Покровскую гору, венец которой и занимала дебрянская крепость, безжалостно разрезали гигантские, почти отвесные овраги — Верхний и Нижний Судки. С высоты они походили на чудовищные, рваные шрамы, оставленные на теле земли когтями невиданного зверя. По их илистому дну сейчас ревели бурные потоки талой воды, с жадностью вымывая рыжую глину и сбрасывая её в мутные воды Десны.</p><p>А к западу и северу от города, простираясь до самого края горизонта, лежали те самые «дебри» — бескрайние, густые, непролазные леса, давшие когда-то городу его звучное имя. А может это город дал термин для обозначения непроходимых лесов, кто сейчас разберёт?</p><p>В апреле этот лесной океан стоял ещё голым, прозрачным сверху, как сеть из спутанных жил, но корни его были глубоко подтоплены ледяной водой. Для московских стратегов эти чащобы служили естественной гигантской засечной чертой — смертельным лабиринтом, способным поглотить и остановить любой внезапный конный набег изглуби Дикого поля или Литвы.</p><p>Сам Дебрянск был скомпонован жёстко, тесно и прагматично. Никакой изящной лепоты богатых торговых градов здесь не водилось — всё диктовалось постоянной, многовековой военной угрозой.</p><p>На самой вершине крутой Покровской горы, опираясь на обрывы, стоял многоугольник деревянного рубленого города — дебрянского Кремля. Стены его были сложены из исполинских дубовых срубов, так называемых городен, которые для нерушимой крепости доверху плотно забивали землей и булыжным камнем.</p><p>Эта толща была способна выдерживать прямой пушечный бой. По углам деревянной твердыни и над её воротами мрачно возвышались глухие и проездные башни с высокими шатровыми крышами. Внутри крепостных стен было невероятно тесно, постройки жались друг к другу карнизами: здесь глубоко в земле был укрыт зелейный погреб, стояли крытые оружейные клети, пухли от зерна амбары-житницы, располагался просторный двор государева воеводы и осадные дворы окрестных уездных бояр. Над всем этим деревянным морем возвышалась бревенчатая Покровская церковь, чей крест первым ловил лучи хмурого рассвета.</p><p>А ниже, под защитой тяжелых крепостных стен, спускаясь по обрывистым склонам к самой реке, вольно, но криво лепились сотни изб городского посада. В середине апреля улочки посада представляли собой непролазное, чавкающее месиво грязи. Поверх этого чёрного болота из навоза и глины были внахлест брошены деревянные гати — мостки, но даже они сейчас тонули в жиже. С высоты было видно, как по всему посаду, источая столбы густого, сизого дыма, работают десятки кузен, где в поте лица ковали наконечники стрел и рогатин, правили сабли и били новые подковы, готовясь к грядущему летнему сезону — сезону возможных набегов и большой войны.</p><p>Ибо Дебрянск, волею судеб и государей ставший нерушимым щитом на западных рубежах Московской Руси, был к войне не просто привычен — он жил ею. Пограничное лихолетье было здесь не бедствием, но обыденным состоянием, воздухом, которым дышали его суровые обитатели. Каждое лето несло с собой тревожное ожидание вражеских набегов, каждое поколение мужчин знало, как держать в руках оружие и как встречать смерть, защищая родные стены.</p><p>К этому времени, лету 1538-го от Рождества Христова, город находился под рукой великих князей владимирских уже без малого сорок лет. Целое поколение выросло, не зная иной власти, чем власть грозного государя-собирателя и его потомков. Старики еще помнили литовские времена, гербы и хоругви прежних господ, но для молодых и деятельных служба Москве была единственной реальностью и единственным путем к чести, славе и достатку.</p><p>И хотя сам переход этих земель под крепкую руку Москвы спровоцировал большую войну и великое кровопролитие, для самого Дебрянска он прошёл на удивление мирно, почти буднично. Город не штурмовали вражеские полки, его не выжигали дотла в наказание за измену. Его владетельные князья, как и прочая верховская знать, приняли судьбоносное решение самостоятельно, приведя город к присяге новому государю. Так что кровь обильно лилась в полях и на переправах далеких и ближних битв, но миновала городские стены, оставив Дебрянску роль не жертвы, а важнейшего военного плацдарма — передового форпоста в землях, которые Москве ещё предстояло удержать и освоить.</p><p>До 1500 года город этот, вместе с обширными окрестными землями, принадлежал Великому княжеству Литовскому, Рускому, Жомойтскому и иных. Однако на самом рубеже XV и XVI веков правоверная, русинская знать в Литве начала испытывать невыносимое духовное, религиозное и политическое давление со стороны католической и униатской литовско-польской верхушки. Их веру ущемляли, в чинах обходили, права древних родов попирали.</p><p>В то же время великий князь владимирский Иван Великий, грозный дед Ивана, прозванного на западе Ужасным, целенаправленно и успешно проводил свою великую политику «собирания земель Руси». И вот, в 1500 году князья так называемых «Верховских княжеств» и огромной Северской земли — знатные князья Стародубские, Новгород-Северские, Трубецкие, Барятинские и прочие — владевшие исполинскими территориями от Гомеля до самой Калуги, приняли судьбоносное решение.</p><p>Они массово перешли на службу к Ивану III, присягнув Москве вместе со всеми своими уделами, городами и людьми. Брянск, являвшийся одним из ключевых центров этих земель, автоматически сменил подданство, подняв над крепостью стяг новых правителей.</p><p>Этот массовый исход целой трети государства спровоцировал кровопролитную русско-литовскую войну 1500–1503 годов. Оно и не удивительно, исход для одних был предательством для иных.</p><p>Но, как бы то ни было, московские рати, ведомые опытными воеводами, наголову, в пух и прах разбили спесивые литовские полки в великой битве на реке Ведроше. После этого тяжелейшего поражения, по Благовещенскому перемирию 1503 года, Литва была вынуждена официально признать Брянск — вместе с почти третью всей своей изначальной территории — неотъемлемыми владениями Москвы. С тех пор город стал важнейшим юго-западным щитом Руси, о который обломала зубы не одна вражеская рать.</p><p>Но то была высокая политика государей. А на самом дне этой суровой пограничной жизни, утопая в той самой весенней брянской грязи, брел по холопским делам шестнадцатилетний Гаврила.</p><p>Он шёл от ворот княжеского подворья вниз, в сторону соборной площади и торга. На его широком, ещё сохранившем следы остатков юношеской мягкости, но уже безвозвратно огрубевшем лице застыло выражение волчьей, глухой угрюмости. На правом плече, оттягивая суставы до ноющей боли, лежал тяжеленный, в полтора пуда, кожаный бурдюк. Приказчик Клим спозаранку велел ему сбегать в смолокурню на посаде и притащить вара и дёгтя для княжеских колымаг.</p><p>Старые, латаные-перелатаные отцовские сапоги промокли окончательно. Ледяная вода и навозная жижа хлюпали между пальцами, но Гаврила этого даже не чувствовал. Его душа покрылась мозолями куда более толстыми, чем ноги.</p><p>Третий год пошёл… Третий год, как не стало отца. Семёна Корсакова, сына боярского, искусного конного воина, чья жизнь оборвалась не в честном бою в чистом поле, а на плахе.</p><p>Именно там, на главной площади павшего Стародуба, и оборвалась жизнь его отца. Случилось это совсем недавно, в кровавом тридцать пятом году от Рождества Христова, когда великий князь литовский и король польский Жигимонт двинул свои рати на земли Руси.</p><p>Великий гетман коронный Ян Амор Тарновский, разгневанный непокорством осаждённых, после падения крепости повелел свершить показательную и жестокую расправу. Полторы тысячи пленённых детей боярских и служилых людей, согнанных на площадь, были вырезаны, словно стадо, предназначенное на убой. Простой люд, вырезанный в тот день, никто даже не считал.</p><p>Столь лютой была ярость гетмана к сохранившим веру дедов. Да и то, что защитники крепости под началом воеводы князя Фёдора Васильевича Овчины Телепнева-Оболенского оказали невиданное по своему ожесточению сопротивление, лишь подлило масла в огонь его гнева. Литвины и наёмная польская пехота, сумев подорвать одну из башен со стеной, надеялись на легкую прогулку до детинца.</p><p>Но вместо этого они нашли лишь смерть на каждой извилистой улочке, в каждом дворе. Горожане бились до последнего, поливая врагов кипятком и горячей смолой с крыш, рубясь на наскоро возведенных баррикадах из телег и домашнего скарба. Каждый дом превратился в малую крепость, которую приходилось брать с бою, теряя людей.</p><p>Эта весть, принесённая в Брянск уцелевшими беглецами, разнеслась по всему пограничью, а затем и Руси, заставляя стынуть в жилах кровь и скрежетать зубами от бессильной злобы. Но для Гаврилы это была не просто очередная страшная быль о жестокости врага, не просто ещё одна зарубка в бесконечной войне. Память об отце, павшем не с оружием в руках, а под ножом мясника, смешавшаяся с унижением долговой кабалы и ежедневной грязной работой, жгла его нутро калёным железом, не давая ни забыть, ни простить.</p><p>После гибели кормильца их и без того небогатое поместье быстро растащили. Крестьяне, не желая тянуть непосильное тягло за вдову с четырьмя сиротами, разбежались тёмными ночами. Земля запустела. Чтобы выжить и не дать младшим помереть с голодухи зимой, мать, Пелагея, пошла на поклон в Свенский Успенский монастырь, взяв «серебро в рост».</p><p>А долг этот, словно стервятники, цинично выкупили люди князя Василия Барятинского. Древние, высокородные Ольговичи, чьи предки владели этими землями века назад, ненавидели «безродных москальских прихвостней», каковыми они считали мелких помещиков Корсаковых, посаженных сюда Москвой для службы. Приказчик Клим заявился во двор с саблями, забрал избу, остаток земли, а вдову с детьми бросил в долговую кабалу.</p><p>И вот он, Гаврила, потомок гордого степняка-ногая, принесшего присягу Ивану Великому, наследник конного стрельца, чья меткость славилась на весь рубеж, стал навозным жуком. Тяглым скотом князя.</p><p>Юноша стиснул на ходу свободную левую руку. Под грубой, дырявой холщовой рубахой, на груди, висел на суровой нитке небольшой предмет — костяное кольцо лучника. Шибаток. Единственное, что удалось спасти и утаить от описи имущества.</p><p>По ночам, когда мать и братья засыпали в пропахшей сыростью и лошадиной мочой клети, Гаврила надевал это отполированное поколениями кольцо на большой палец правой руки. В темноте он вставал в стойку, закрывал глаза и тянул воображаемую, тугую тетиву боевого лука. Он до боли в мышцах вспоминал «степной хват», которому учил отец: как запереть тетиву между большим и указательным пальцем, как свести лопатки, как остановить дыхание.</p><p>В эти тайные ночные минуты он снова был свободным воином. А днём… днём приходилось глотать желчь, когда жирный приказчик Клим смеялся ему в лицо, швыряя под ноги недоеденную корку хлеба, и цедить сквозь зубы: «Слушаюсь, господин». Им владел страх за мать и младших, будь он один, то убил бы Клима или пал бы в попытке.</p><p>Но сегодня Гавриле казалось, что внутри него что-то надломилось окончательно. То ли весенний ветер, принёсший запах оттаявшей земли и свободы, то ли нестерпимая тяжесть бурдюка — но он чувствовал, что больше так не может. Степной лис внутри рвал прутья клетки. Хотелось бросить эту ношу в грязь, выхватить у любого встречного казака саблю и просто пойти на княжеский двор. Пусть убьют. По крайней мере, он умрёт с прямой спиной, как учил его отец.</p><p>С этими мрачными, тяжёлыми мыслями он подошёл к площади перед Покровским собором.</p><p>Обычно в этот час здесь стоял невообразимый гвалт торговли. Но сейчас Гаврила замер. Вокруг было тихо. Слишком тихо.</p><p>Люди бросили свои телеги. Сотни посадских, купцов, баб и ремесленников плотным, угрюмым кольцом теснились у соборной паперти. Упавший с плеча Гаврилы бурдюк плюхнулся в грязь, но юноша уже не обращал на него внимания. Работая локтями и крепкими плечами, он начал протискиваться вперёд, в самую гущу.</p><p>Протиснувшись он успел увидеть, как гонец, а кто бы еще это мог быть с таким видом, раскрыл свой тубус.</p><p>— Указы… Великого государя… Ивана Васильевича… Дума боярская… сам митрополит… крест целовали. Читай… вслух… всем! — прохрипел он, и повернувшись к толпе, продолжил, — А вы ведайте — государь зарок положил! Крови христианской не лить, покуда он молитву свою не окончит!</p><p>Сунув пергаменты в задрожавшие руки опешившего священника, гонец откинулся на ступени и уснул.</p><p>Над площадью повисла звенящая, невыносимая тишина. Слышно было лишь, как бьются на ветру края бумаг в руках растерянного протопопа.</p><p>Священник откашлялся. Его голос, поначалу дрожащий, постепенно обрёл алтарную мощь, разнося слова над притихшим Дебрянском.</p><p>— Се аз, Божиею милостию, Великий Князь Иван Васильевич всея Русии…</p><p>Гаврила слушал, затаив дыхание, не смея шелохнуться. Он втиснулся так близко к ступеням собора, что мог бы разглядеть каждую нитку, которой был вышит подол у ризы священника, видел, как крупные, словно бисер, капли пота собирались на его высоком лбу и медленно скатывались по вискам. Сердце в груди Гаврилы заколотилось, словно пойманная в силки птица, забилось учащённо, до боли, гулко отдаваясь в ушах.</p><p>Голос протопопа, до этого крепкий и ровный, вдруг дрогнул и надломился, когда он дошёл до самой сути государева указа, до милости, даруемой в память о безвинно убиенной государыне-матушке, светлой княгине Елене. Он говорил о прощении долгов — и по площади, над головами тысяч людей, пронёсся единый, общий, нечеловеческий вздох. То был не просто вздох удивления, а глубокий, судорожный глоток воздуха утопающих, которым вдруг дали вынырнуть из ледяной воды на божий свет. Этот звук был смесью недоверия, страха и едва зародившейся, хрупкой надежды.</p><p>Когда священник, опустив дрожащие руки с прочитанным пергаментом, умолк, на крошечное, невыносимо длинное мгновение, над Покровской горой повисла такая тишина, что Гаврила услышал, как где-то позади него испуганно чирикнула воробьиная стая. Люди смотрели друг на друга широко раскрытыми глазами, будто спрашивая без слов: «Ты тоже это слышал? Мне не почудилось?» А затем Брянск взорвался.</p><p>Это не был ни крик ярости, ни рёв бунта. Это был первобытный, стихийный вопль тысяч людей, которым только что вернули не просто свободу, но саму надежду на жизнь, скреплённую печатью высшей власти, небесной и земной. Мужики, забыв обо всём на свете, вскидывали к низкому весеннему небу головные уборы, в крепко сжимаемых руках. Бабы, не чуя под собой ног, падали на колени прямо в липкую уличную грязь, рыдая в голос, и творили размашистые крестные знамения, обращая свои заплаканные лица на восток — туда, где была Москва, где сидел их государь-заступник.</p><p>— Воля! Волюшка! — неслось со всех сторон, перекрывая колокольный звон, который кто-то уже начал в порыве чувств. — Слыхали, сироты&#x2048; Государь-батюшка за нас! За сирых да убогих!</p><p>— Долгов боле несть! — надрывался чей-то голос, срываясь на визг. — Кабалы в огонь метать велено!</p><p>— За три рубля боле на правеж не поставят! — выкрикнул кто-то рядом с Гаврилой, и юноша увидел лицо старого кожевенника, по которому ручьями текли слёзы. — Слышишь, паря&#x2048; На волю всех! Всех отпущают! Живы будем!</p><p>Гаврила стоял оглушённый. Слова государева указа били его по голове тяжелее кузнечного молота. «Долги до трех рублёв…». Три рубля. Монастырский долг был два с полтиной.</p><p>Рабство закончилось.</p><p>Гаврила медленно поднял руку. Сорвал грязный ворот исподней рубахи. Нащупал на суровой нитке дедовский костяной шибаток. Резким движением юноша оборвал нить. Он поднёс гладкую, отполированную кость к губам, прикоснувшись к ней, а затем твёрдым, несгибаемым жестом надел её на большой палец правой руки. Кольцо село идеально, как влитое, впившись в кожу.</p><p>Вокруг него бушевало людское море. Стражники наместника, посланные на площадь, в страхе пятились назад, понимая, что если они сейчас поднимут оружие, их разорвут голыми руками тысячи разъяренных посадских. Город уже кипел, и люди, обмениваясь быстрыми, злыми взглядами, начали поворачиваться в сторону высоких заборов княжеских дворов Барятинских и прочих. Долги нужно было забирать.</p><p>Гаврила повернул голову в сторону княжеского подворья, куда он шёл с бурдюком смолы.</p><p>Смолы не будет. Больше не будет приказчика Клима, не будет навоза, не будет опущенных в землю глаз. Маленький государь в далёкой Москве, одним росчерком пера разрубил многолетние цепи. И Гаврила знал, что должен сделать. Он заберёт свою мать, сестру, братьев и выбьет из глотки приказчика изодранную кабалу.</p></section><section><title><p>Глава 10</p></title><p>Гаврила, ощутив на плечах вдруг полегчавшую ношу кабальной грамоты, которую этот указ разом смёл с него и с таких же, как он, вновь обрёл свободный дух воинов, и хотел было уже развернуться. Мыслями он был уже далеко: решительным, размашистым шагом, рассекая людское море широкими плечами, двинуться прямо к княжескому двору, где ждали его родные. Но едва он сделал первый шаг, как над площадью раскатился зычный, приправленный лихой отвагой крик.</p><p>Это был давешний кожевенник и он один, кажется, не поддался всеобщему ликованию до конца и углядел то, что ускользнуло от прочих.</p><p>— Стой, бесово семя! Куды попятился? — взревел он, указывая на протопопа мозолистым, как кора, пальцем. — А ну читай! Читай и остальные указы, коли привезли!</p><p>Только тогда толпа заметила, что гонец, вручив пергаменты, передал церковнику не один-единственный, туго скрученный свиток, а целую увесистую стопку, перевязанную шелковым шнуром. Священник, уже бледный от гневного гула, что прошёл по площади после первого чтения, и вовсе смешался. Он надеялся, прижав к груди оставшиеся грамоты, тихонечко отступить под спасительные каменные своды собора, но был пойман на месте, словно тать.</p><p>Площадь на мгновение замерла, переваривая услышанное. А затем, словно единый живой организм, всколыхнулась и хлынула к паперти. Десятки рук тотчас обступили священника, мягко, но непреклонно взяли его под локти. Рядом, будто из-под земли, выросла пустая бочка. Протопопа, не слушая его увещеваний, легко, как пушинку, водрузили на это шаткое возвышение, и сотни лиц, распалённых и грозных, выдохнули ему прямо в лицо:</p><p>— Читай, добрый человек! Что там ещё государь-надежа наш удумал? Не доводи народ до греха, открой слово его!</p><p>Напуганный до дрожи в поджилках, разом растерявший всё своё благолепие и пастырский сан в глазах этой неумолимой паствы, он стоял на бочке, жалок и мал. Трясущимися, не слушающимися его руками он судорожно развернул следующий лист пожелтевшего пергамента. Взгляд его несколько раз метнулся по строчкам, написанным вязью, но буквы плясали и расплывались. Он тщетно пытался унять дикую панику, охватившую его душу, и собрать разбегающиеся от ужаса мысли, чтобы просто начать читать.</p><p>В конце концов он всё сумел взять себя в руки и пробежаться на тексту:</p><p>'Се азъ, Божіею милостію, Великій Князь Иванъ Васильевичъ всея Русіи, Владимірскій, Московскій, Новогородскій, Псковскій, Смоленскій, Тверскій, Югорскій, Пермскій, Вятскій, Болгарскій и иныхъ…</p><p>Въ наши отчины, въ города и въ станы, и въ волости, нашимъ нам&#x463;стникомъ, и волостелемъ, и тиуномъ, и всякимъ приказнымъ людемъ, и гостемъ, и купцомъ, и вс&#x463;мъ чернымъ людемъ, и всякаго чину людемъ, кто ни есть, и вс&#x463;мъ Божіимъ людемъ.</p><p>В&#x463;домо намъ учинилося, яко многіе ратные люди: княжата, и д&#x463;ти боярскіе, и вотчинники, и т&#x463;, кому отъ насъ пом&#x463;стныя дачи даны, и служилые люди, и послужильцы, и иные ратные страдники, а такожде ихъ д&#x463;ти и вдовицы, скудости ради и отъ долговъ тяжкихъ заложилися въ кабалу. И впали т&#x463; государевы воины за долги или по иной нужд&#x463; въ полные холопы къ боярамъ и къ богатымъ людемъ. И въ томъ невольномъ холопств&#x463; дни свои влачатъ, и служатъ боярамъ, а не намъ, великому государю, и земля наша отъ того воинствомъ оскуд&#x463;ла.</p><p>И мы, великій государь, жалуя свое воинство и Божій людъ, указали есмя:</p><p>Вс&#x463;хъ т&#x463;хъ княжатъ, и д&#x463;тей боярскихъ, и вотчинниковъ, и влад&#x463;льцевъ дачъ пом&#x463;стныхъ, и всякихъ служилыхъ людей, и послужильцевъ, и ихъ д&#x463;тей, и вдовицъ, кои волею или неволею впали въ холопство, отъ оного холопства и отъ всякой кабалы свободити!</p><p>И кабалы ихъ долговыя приказнымъ людемъ изодрати, и долговъ прошлыхъ на нихъ не правити, и быти имъ отнын&#x463; вольными людьми. И вс&#x463;хъ ихъ, кто къ оружію годенъ, а такожде чадъ ихъ повзросл&#x463;вшихъ, зачислити въ нашъ личный государевъ разрядъ, дабы служили они намъ прямымъ д&#x463;ломъ и были въ нашемъ государевомъ полку. А вдовицамъ ихъ отъ насъ милость и прокормленіе быти.</p><p>А нам&#x463;стникамъ нашимъ и старостамъ губнымъ повел&#x463;ваемъ: т&#x463;хъ освобожденныхъ ратныхъ людей по вс&#x463;мъ городамъ и волостямъ сбирати, и подводы имъ государевы давати, и съ великимъ береженіемъ, въ чести и сытости, слати ихъ къ намъ на Москву. И стати имъ на Москв&#x463; въ нашемъ государев&#x463; Разряд&#x463; вскор&#x463;, не поздн&#x463;е исхода л&#x463;та, къ Семеню дни Л&#x463;топроводцу.</p><p>Аще же кто изъ боярскихъ людей, или изъ сильныхъ людей, или изъ заимодавцевъ учнетъ сему нашему указу противитися, и станетъ т&#x463;хъ ратныхъ людей, или ихъ д&#x463;тей, или вдовицъ въ холопств&#x463; удерживати, и кабалою попрекати, и на Москву ихъ не пускати — и т&#x463;мъ ослушникамъ отъ насъ быти въ великой опал&#x463;, и казнити ихъ смертью, а животы ихъ и вотчины отписати на насъ, великаго государя.</p><p>А сей нашъ указъ по вс&#x463;мъ городамъ и губамъ кликати на торгахъ и у церквей Божіихъ многіе дни, чтобъ вс&#x463;мъ людемъ в&#x463;домо было наше государево слово.</p><p>Писанъ на Москв&#x463;, л&#x463;та 7046-го, месяца апр&#x463;ля 5 день.</p><p>А подл&#x463; грамоты дьякъ Федоръ Мишуринъ приписалъ.'</p><p>Пока священник, бледный и потрясенный до глубины души, пытался прийти в себя, прочитав увиденный текст, площадь уже начала оживать. Оглушительное молчание, последовавшее за последними словами дьячей приписки, сменилось сперва тихим, потом все громким и требовательным ропотом. Смятение и неверие на лицах сменялись жгучим любопытством, а у некоторых — и вовсе дикой, неистовой надеждой на новые милости. Толпа, до того спокойно стоявшая, подалась вперёд, и священнику ничего не оставалось, кроме как подчиниться этому немому давлению. Дрожащей рукой он развернул следующий свиток и, собравшись с духом, поспешно зачитал новый указ.</p><p>За ним последовал другой, потом третий — всё то, что вручил ему запыленный гонец из Москвы. Но для Гаврилы, все эти указы уже не имели ни малейшего значения. Он их попросту не слышал. Мир сузился до одной-единственной фразы, выжженной огнем в его сознании: «…такожде чадъ ихъ повзросл&#x463;вшихъ, зачислити въ нашъ личный государевъ разрядъ, дабы служили они намъ прямымъ д&#x463;ломъ и были въ нашемъ государевомъ полку».</p><p>Он ощутил это не умом, но всем своим существом — внезапную, почти болезненную лёгкость в плечах, словно с них спали невидимыя цепи, давившие на него с самого рождения. И в этой обрушившейся на него пустоте тотчас же родилось нечто новое, твёрдое и незыблемое.</p><p>Теперь, получив свободу, он обрёл и цель, и господина. Не боярина, которому он принадлежал точно бессловесная скотина, не воеводу, что водил бы его в бой, но истинного государя всея Руси. И цель его была проста и ясна, как Божий день: идти на Москву и встать в государев полк. Впервые в жизни его судьба принадлежала не чужой прихоти, а его собственной воле и верности великому князю. И от этой мысли в груди его поднялась такая гордость, какой он никогда прежде не знал.</p><p>Но долго упиваться этим новым, пьянящим чувством свободы ему не дали. Глухой, нарастающий ропот, начавшийся в задних рядах, вдруг прорвался мощным, яростным рёвом. Смысл государевых грамот окончательно дошёл до умов посадских, ремесленников и казаков. Осознание того, что сам помазанник Божий в далёкой Москве встал на их сторону, назвав угнетателей «ослушниками» и пригрозив им карами, подействовало на толпу как искра, брошенная в пороховой погреб.</p><p>— Слыхали, правоверные&#x2048; — истерично, надрывая горло, закричал всё тот же кожевенник, потрясая кулаками. — Государь-то наш! За нас вступился! За сирот да вдовиц! А наши-то кровопийцы, Ольговичи да попы указы государевы прятать вздумали!</p><p>— На правёж нас ставили за долги малые! Землю тяглую отымали! — подхватил могучий, перемазанный сажей кузнец, вскидывая над головой тяжелый лом.</p><p>— Ату их! К ответу! Растащить их хоромы по брёвнышку!</p><p>Толпа качнулась, ярясь, наливаясь дурной кровью. Кто-то уже рванулся было к улице, ведущей вверх, где высились глухие заборы княжеских осадных дворов, но тут путь им преградил старый пушкарь, опирающийся на деревянную ногу-деревяшку.</p><p>— Стой! Стой, дурачье! — громко рявкнул он, привыкшим перекрывать грохот орудий голосом. — Али оглохли&#x2048; Гонец же сказывал: государь зарок положил! Крови не лить, покуда он молитву свою не окончит! Аще самосуд учиним, смертоубийство устроим — противу государя пойдём!</p><p>Люди затормозили. Страх перед чудо-малолеткой мгновенно остудил самые горячие головы. Но многолетняя ненависть к удельным князьям никуда не делась, она лишь нашла иное русло.</p><p>— Крови лить не станем! — оскалился в злой ухмылке один из посадских старост. — Государь велел не убивать. Но он не велел им кланяться! Коли они указов евойных не чтут, — мы их заставим! В осаду их возьмём! Ни единого воза с хлебом, ни единой бочки с водой на их подворья не пропустим!</p><p>— Измором возьмём! — взревела площадь. — К топорам! К вилам! Обложить кремль и дворы княжеские! Не выпускать никого, покудова из Москвы государев суд не нагрянет! На вилы поднимем всякого, кто с подворья сунется!</p><p>Человеческое море пришло в движение. Оно распадалось на стремительные ручьи, кидаясь к своим избам за шанцевым инструментом, кольями и топорами. Город, словно ощетинившийся зверь, готовился взять за глотку своих вчерашних хозяев.</p><p>В этот миг всё внутри Гаврилы похолодело. Как бывшему сыну боярскому, воспитанному отцом-воином, ему не нужно было объяснять законы осады. Разъяренная толпа обложит заборы князя Барятинского в несколько колец. А князь и его прихлебатели вроде приказчика Клима, оказавшись в капкане, запрут глухие дубовые ворота изнутри. И тогда вся челядь, все холопы и кабальные, находящиеся на подворье, окажутся заперты в клетке с напуганными, взбешенными волками. Еды на всех не хватит. Но главное — Барятинский может сорвать злость на своих же рабах.</p><p>А там оставалась его семья. Матушка Пелагея. Маленькие Илюшка и Ваня. И сестрёнка Дуня, которой едва минуло одиннадцать, но приказчик Клим уже бросал на неё плотоядные, сальные взгляды.</p><p>«Упредить,» — ударило в мозг.</p><p>Гаврила рванулся с места. Он не пошёл — он полетел, расталкивая плечами гудящих мужиков, сбивая с ног замешкавшихся, перепрыгивая через продавленные в весенней грязи лужи. Ноги, не знавшие усталости, несли его вверх по крутому склону, мимо дымящих кузниц посада, напрямую к тыльникам боярских дворов.</p><p>Счет шёл на минуты. До подворья Барятинских было около версты крутого подъема. Он слышал, как за его спиной нарастает грозный, ритмичный гул — это посадские люди, вооружившись чем попало, выдвигались вслед за ним, стекаясь к воротам родовитой знати со всех концов города.</p><p>Влетев на улицу, ведущую к главному въезду княжеского двора, Гаврила увидел, что там уже царит полная паника. Княжата, посланные на площадь и теперь хлестающие коней, спасаясь бегством от гнева народа, влетали во двор. Приказчик Клим, красный, потный, с растрёпанной бородой, метался у распахнутых тяжелых створок, оря дурниной:</p><p>— Запирайте! Засов двигай, иродово племя! Рогатины на тын волоки! Чернь сбунтовалась!</p><p>Гаврила не стал соваться в главные ворота. Он скользнул вдоль высокого, сложенного из заостренных бревен тына в обход, туда, где стена подворья опасно нависала над крутым, заросшим голым кустарником склоном Нижнего Судка. Здесь, у самых задворок, располагались вонючие клети, где князь держал свою тяглую скотину — волов, лошадей и кабальных людей.</p><p>Он знал одну гнилую лесину в заборе, которую можно было отодвинуть, если навалиться всем телом. Гаврила упал в грязь, протиснулся сквозь узкую щель, обдирая спину до крови о щепу, и вывалился прямо к навозной куче заднего двора.</p><p>Среди дворовой суеты его никто не заметил. Воины князя со звоном натягивали тегиляи и тащили на гульбище чаны с маслом. Гаврила тенью метнулся к крайнему, самому ветхому сараю. Рванул хлипкую дверь на себя.</p><p>Внутри, в полумраке, пахло сыростью и безнадежностью. Мать, бледная как полотно, прижимала к себе ревущего четырёхлетнего Ваньку. Семилетний Илюшка испуганно жался к сестре, а Дуня, с расширенными от страха глазами, сжимала в руках тяжёлый деревянный рубель для печи — её детское, жалкое оружие против того кошмара, что творился снаружи.</p><p>— Гаврюша! — ахнула мать, едва не выронив младшего. — Слава Богу! Что там деется-то? Клим орал, чтоб все мужики дворовые колья брали, князь говорит, чернь умом тронулась, убивать нас идут!</p><p>— Не чернь, матушка. И не бунт это, — задыхаясь от бега, бросил Гаврила. Он шагнул к ним, сгребая в охапку их ветхие узелки с самым необходимым пожитком. — Государь проклял тех, кто нас в кабале держит. Указ читали с его печатью крестоцеловальной! Долги наши малые сгорели, а мы теперь — государевы люди!</p><p>Пелагея замерла, неверяще глядя на сына.</p><p>— Государевы? Господи…</p><p>— Слушайте меня в оба уха, — Гаврила схватил мать за плечи, приводя в чувство. — Город берёт бояр в осаду. Ворота сейчас запрут наглухо. Останемся здесь — сдохнем с голоду вместе с ними, а то и Клим со злобы прирежет, за то что под государев полк уйти должны. Уходим. Сейчас же! Берите только узелки, бросайте тряпье!</p><p>— Дык куда ж мы&#x2048; — слезы брызнули из глаз Пелагеи.</p><p>— Главное уйти с подворья, там видно будет!</p><p>Он подхватил на руки Ваньку. Илюшку, бросившегося к нему, толкнул обратно к Дуне.</p><p>— Держись за сестру крепко. Матушка, за мной след в след.</p><p>Они выскользнули из клети. Во дворе творилось сущее светопреставление. Со стороны главных ворот раздался оглушительный, тяжелый удар — это огромный дубовый засов с лязгом лег на кованые скобы. Тут же снаружи, словно прибой бьющий в скалу, накатил многотысячный рёв. Осада началась.</p><p>— Кто там бегством спасается&#x2048; А ну стой, холопье мясо! — раздался сзади визгливый крик.</p><p>Гаврила обернулся. В десяти шагах от них стоял приказчик Клим. В одной руке он сжимал тяжелый арапник с вплетенным свинцом, в другой — тесак. Его поросячьи глазки злобно сузились, узнав должников.</p><p>— Корсачий выродок… — Клим сплюнул в грязь. — Сбежать удумал под шумок? Князь велел всех на стены гнать, камни таскать! А ну марш обратно в хлев, не то я тебе сейчас брюхо вспорю!</p><p>Пелагея тихо вскрикнула, закрывая собой Дуню.</p><p>Но Гаврила не попятился. Он опустил братишку на землю. Медленно, не отводя взгляда от приказчика, поднял правую руку, демонстрируя костяной шибаток на большом пальце. Глаза молодого воина, лишенные и тени былой рабской покорности, смотрели с холодной, степной безжалостностью.</p><p>— Кабала изорвана государевым словом, Климушка, — тихо, но так, что приказчик вздрогнул, произнес Гаврила. — Я сын боярский, государев ратник. Шагнешь ближе — сам тебе глотку вырву.</p><p>Клим, привыкший к покорности забитых людей, на мгновение опешил от этого ледяного спокойствия и уверенности. Этой секунды Гавриле хватило.</p><p>— В щель! Быстро! — рявкнул он матери.</p><p>Пелагея, протолкнув в дыру в заборе Дуню и Илюшку, подхватила Ваньку и сама с трудом пролезла наружу. Гаврила шагнул следом.</p><p>Клим, опомнившись, взревел и кинулся к нему, взмахнув тесаком. Но Гаврила не стал убегать. Он резко подался вперёд, перехватывая занесенную руку приказчика за запястье своей огрубевшей от тяжелой работы пятерней, и с силой, вложив весь вес тела, крутанул её на излом. Клим истошно завыл, выронив тесак, и рухнул на колени в конский навоз.</p><p>Не тратя больше на него ни секунды, Гаврила скользнул в щель забора.</p><p>Они оказались на крутом, скользком от талой глины склоне оврага Судки. Снизу ревела вода. Цепляясь за голые кусты и корни деревьев, обдирая ногти, они начали тяжелый спуск, уходя всё дальше от осаждённого двора.</p><p>Выбравшись наконец на противоположную сторону оврага, на дальнюю границу пушкарской слободы, они остановились перевести дух.</p><p>Гаврила оглянулся. Брянская крепость на Покровской горе и высокие терема удельной знати, обнесённые тыном, возвышались над городом. Теперь они были окружены плотным, черным кольцом посадского люда. В лучах бледного весеннего солнца зловеще поблескивали сотни вил, топоров, самострелов, ручниц и рогатин. Шумная, беспощадная народная осада замкнулась. Никто не выйдет оттуда, пока не склонит голову перед предначертанным из Москвы порядком.</p><p>Юноша обернулся к своей семье. Растерянная, перемазанная глиной мать. Жмущиеся друг к другу грязные, испуганные дети. У них не было ни еды, ни теплой одежды, ни крыши над головой. Но в их глазах зажглось нечто новое, чего не было там долгих три года. Свобода.</p><p>Гаврила Корсаков тяжело вздохнул, поправил на плече узелок с их жалкими пожитками и погладил большим пальцем гладкую кость дедовского кольца.</p></section><section><title><p>Глава 11</p></title><p>Гаврила не повёл семью в московскую сторону сразу. Без еды, без тёплой одежды и хоть какого-то средства передвижения мать и младшие не одолели бы по весенней распутице и пары десятков вёрст. Скрывшись в зарослях голых кустарников Нижнего Судка, он повёл их по крутому, раскисшему склону к дальней окраине одной из слобод.</p><p>Здесь, завалившись на один бок, стояла почерневшая от времени изба Игната — того самого старого пушкаря с деревяшкой вместо левой ноги, чей зычный голос не дал посадской толпе залить Брянск кровью.</p><p>На глухой стук в дверь ответил скрип засова. На пороге возник сам хозяин — кряжистый, седобородый, от которого густо пахло кислой овчиной, дёгтем и застарелым запахом уксуса. В руках он спокойно, но крепко держал тяжёлый клевец.</p><p>Увидев на пороге измазанного в глине юношу с костяным шибатком на пальце и жмущуюся позади него Пелагею с детьми, старик опустил оружие.</p><p>— Корсакова порода, — хрипнул Игнат, отступая вглубь избы. — Заходите, неча на ветру стыть.</p><p>Когда семья, отогреваясь у жарко натопленной печи, хлебала пустые по ранней весне, но горячие щи, Игнат сидел на лавке, вытянув свою культю. Он знал отца Гаврилы. Более того, именно благодаря Семёну Корсакову старый пушкарь остался жив в той страшной стародубской мясорубке.</p><p>Осада стародубской крепости и всех её защитников началась задолго до того, как гетман великий коронный Ян Амор Тарновский и гетман великий литовский Юрий Радзивилл, прозванный за свои полководческие дарования Геркулесом, смогли соединить свои полки с войском киевского воеводы Андрея Немировича. Первыми к Стародубу подошли, отряды киевского воеводы и точно саранча, опустошили его окрестности.</p><p>К вечеру небо над крепостью затянулось багровым маревом — горели посады и слободы, выжженные дотла вражеским авангардом. Упиваясь лёгкой победой, Немирович был уверен, что дым и пламя сломили дух осаждённых, и беспечно раскинул свой стан, готовясь к неспешной осаде.</p><p>Но первый воевода крепости, князь Фёдор Васильевич Овчина-Телепнев-Оболенский, не был из тех, кто привык покорно ждать смерти за бревенчатыми стенами. Стоя на самой высокой башне детинца, он вдыхал горький запах гари и смотрел на суету во вражеском стане. Он видел спесь киевского воеводы, его уверенность в том, что защитники забились в свои норы, как перепуганные лисы. Именно на эту спесь и рассчитывал князь. Под покровом ночи, когда литовцы, отпраздновав первый успех, ослабили дозоры, в крепости беззвучно отворились ворота.</p><p>Ещё до первых петухов осаждённые воины совершили дерзкую и отчаянную вылазку. Контрудар, который лично возглавили воеводы Овчина и Андрей Левин, оказался подобен удару молнии. Слитный, яростный рёв вырвался из сотен глоток, и поместная рать неудержимой лавиной обрушилась в напуске, на сонный лагерь. Нападавшие, застигнутые врасплох, дрогнули, смешались, не успев ни схватиться за оружие, ни построиться в боевые порядки.</p><p>Паника, словно зараза, мгновенно охватила отряды киевских бояр, земян и шляхтичей, составлявшие основу посполитого рушения Киевской земли. Не сумев организовать даже подобия обороны, они в беспорядке катились назад, бросая на поле боя не только стяги и оружие, но и всю свою осадную артиллерию.</p><p>Гарнизон одержал полную и безоговорочную победу, захватив неслыханно богатые трофеи. В плен попал сам командующий наёмной пехотой и артиллерией, «человек королевский» Суходольский. Вместе с ним захватили почти полсотни вражеских пушкарей-пищальников, а главное — сорок пушек со всем боевым снарядом к ним. Все трофеи и знатных пленников воевода Овчина незамедлительно повелел отправить в Москву как живое свидетельство победы.</p><p>В той жестокой сече и лишился ноги Игнат. Он, вместе с двумя товарищами, поддерживал вылазку со стены, ведя беспрестанный огонь из своей тяжёлой затинной пищали. В пылу боя, когда раскалённый ствол уже едва выдерживал нагрузку, грянул очередной выстрел — и в следующий миг пищаль разорвало с оглушительным грохотом. Чудовищный взрыв убил обоих помощников на месте, а самому Игнату раздробило левую ногу в кровавое месиво. Он один из всего расчёта остался в живых.</p><p>Понимая, что Немирович вернётся, и на сей раз с гетманами, и что раненые станут лишь обузой при новой осаде, Овчина повелел отправить их всех вместе с обозом и пленными под крепким конвоем в Брянск. Игнат, почерневший от боли, и слышать не хотел об отъезде. Он хрипел, что управится с пищалью и на одной ноге, что не покинет товарищей. Но Семён Корсаков, с которым они прошли не одну битву и который, будучи из служилых людей, не гнушался простой дружбы с пушкарём-простолюдином, был непреклонен. Ничего не слушая, он сам, подхватив стонущего Игната на руки, точно куль с овсом, отнёс его на подводу.</p><p>Так в Брянске и стало одним искалеченным ветераном больше. Его сослуживцам, и в их числе Семёну Корсакову, оставшимся защищать вновь осаждённый Стародуб, повезло куда меньше. Когда крепость, не дождавшись подмоги, всё же пала, все они без остатка легли под топорами польских палачей.</p><p>— Правду баешь, Гаврила, — сплюнул в печь Игнат, выслушав рассказ юноши об их бегстве. — Князь Овчина, хоть и лют был аки пёс, да воин знатный. А вот тыльники здешние, Барятинские, за его спиною токмо и жирели, видных ратников окабаляя. Оставляй матушку да малых у меня. Здесь их никто сыскивать не сунется. А мы с тобою пойдём. Там посаду ратные люди надобны, чтоб порядок блюсти.</p><p>Попрощавшись с матушкой, Гаврила оставил её и малых в убогой, но надёжной избе. Он знал — здесь, в лабиринте нищих задворков, где каждый второй был либо беглым, либо обиженным властью, их никто не выдаст. Чувствуя за спиной полный тоски взгляд матери, он поправил на плече полученный в качестве оружия топор и решительно шагнул за Игнатом. Старик, опираясь на свою деревяшку, двигался на удивление проворно, его единственная нога твёрдо вминала грязь. Они не пошли прямиком, а долго плутали узкими проулками, и вскоре к ним стали примыкать другие тени — хмурые мужики с дубинами, беглые холопы, ремесленники, оставившие свои мастерские.</p><p>Чем ближе они подходили к торгу и богатым подворьям, тем гуще становился людской поток, и тем явственнее делался странный, тревожный гул, от которого, казалось, вибрировал сам воздух. Это не был гвалт ярмарки или яростный рёв мятежа. Это был низкий, слитный, неотступный стук, пробирающий до самых костей.</p><p>Брянск явил собой зрелище воистину небывалое. Весь огромный посад превратился в единый безмолвный лагерь, живой стеной окруживший хоромы и дворы князей, воевод, самых богатых купцов и наместника. Две долгих недели длилась эта «тихая осада».</p><p>Вокруг высоких заборов стояли тысячи людей. Они не лезли на стены, не метали горящие факелы, накрепко памятуя строгий зарок мальчика-государя: крови не лить, покуда он молитву за мир не окончит. Но они взяли хозяев жизни в железное, удушающее кольцо.</p><p>Ни одна телега с провиантом не проехала в ворота наместничьего двора. Ни один княжеский слуга не вышел к колодцу за водой. Днём и ночью посадские, кузнецы, казаки и такие же, как Гаврила, бывшие кабальные стояли плечом к плечу. Они не кричали. Они мерно, угрюмо стучали древками вил и топорищами о мерзлую землю, и от этого единого, бесконечного глухого стука дрожали стёкла слюдяных окон в высоких боярских теремах.</p><p>Гаврила стоял в первом ряду перед глухими дубовыми воротами подворья Барятинских. Он видел, как за щелями в заборе мелькают бледные, искажённые страхом лица княжеских людей. Местная элита оказалась в ловушке. Ударить по безоружной по их меркам, но непреклонной толпе саблями они не смели — это значило бы первыми пролить кровь и навлечь на свой род погибель. Они сидели запертые, голодные, осаждаемые собственным страхом и ждали.</p><p>Развязка наступила с приездом москвичей.</p><p>Со стороны Московского тракта раздался надсадный рёв рожка. Толпа горожан перед Покровским собором неохотно, но почтительно раздалась в стороны, пропуская кавалькаду.</p><p>Это был уже не один полумертвый от усталости человек. Шёл целый отряд закованных в железо московских жильцов на крепких лошадях, а в центре, надменно выпрямив спину, ехали трое государевых гонцов-дьяков. Их чистые, подбитые мехом епанчи говорили о том, что они меняли коней на каждом яму и спали в тепле, никуда не торопясь. Им не нужно было спешить — первый гонец уже привёз народу указы, а они везли приказы.</p><p>— Посторонись! Именем государя нашего Ивана Васильевича! — зычно гаркнул старший из дьяков, осаживая коня у соборной паперти.</p><p>Дьяк не стал звать местного священника. Он сам развернул свиток и, обведя толпу властным взглядом, начал читать.</p><p>Эти приказы были полнее и страшнее тех текстов, что взбудоражили город. В них детально, с ледяной канцелярской жестокостью расписывалась отмена наместничьих кормлений, свобода ратных людей от холопства, прощение малых долгов и суд за самоуправство. Но самым страшным для знати оказался приказной довесок, зачитанный дьяком в конце:</p><p>— … А боярам и князьям удельным, наместникам, волостелям, воеводам градским, такожде игуменам и архимандритам на сих указах крест животворящий целовати без промедления! Понеже и Дума боярская в Москве, и сам митрополит Даниил крест на том целовали! А кто гордынею обуян будет али промешкает с целованьем и исполнением воли нашей — того имать страже государевой, ковать в железа и везти на Москву на суд государев!</p><p>Площадь замерла, впитывая вес этих слов.</p><p>— Волю государеву слыхали! — рявкнул государев холоп, которого все принимали за дьяка. Жильцы из его сопровождения лязгнули вынимаемыми саблями, беря паперть в кольцо. — Послать тотчас к наместнику, к воеводам, ко князьям да архиереям! Пусть идут сюда. Своею ногою!</p><p>Ждать пришлось недолго. Осадное кольцо жителей добровольно разомкнулось, пропуская тех, кто ещё месяц назад мнил себя безраздельными хозяевами дебрянских земель.</p><p>Они шли пешком, меся своими расшитыми сафьяновыми сапогами весеннюю грязь, которую раньше видели только из окон своих колымаг или под стременами своих коней. Впереди, мрачный как туча, ступал князь Трубецкой, бывший ныне наместником в крепости. Местный игумен семенил рядом, судорожно перебирая чётки. За ним, бледный и трясущийся, кутаясь в соболью шубу, шёл князь Василий Барятинский, и все остальные. Никто из них не взял с собой охраны — любые сабли сейчас расценивались бы как вооружённый бунт против Москвы.</p><p>Они поднялись по истёртым каменным ступеням соборной паперти, нехотя, под молчаливым гнётом сотен глаз. Каждый подъём ноги был мукой. Сафьяновые сапоги, перепачканные в дорожной хляби, оставляли грязные следы на чистом камне, будто оскверняя святое место своим унижением. Вся их прошлая власть, вся гордыня сползала с них вместе с комьями налипшей земли.</p><p>На самом верху, у резных дверей храма, их ждал государев посланник. Сокольничий из путных холопов, человек без роду и племени, которого отправили в Дебрянск со столь судьбоносной миссией лишь по причине нехватки дьяков и прочих более видных людей, чувствовал себя на вершине мира. В этот миг он, вчерашний прислужник, кормивший и следивший за государевыми охотничьими птицами, ощущал себя выше этих родовитых князей, вершителей судеб одной из украин Руси. Он стоял незыблемо, как истукан, властно выставив вперёд руку с драгоценным пергаментом. Алая восковая печать на грамоте горела, точно капля свежей крови, скрепившая приговор их вольности.</p><p>Из полумрака собора навстречу им выскользнул местный протопоп, бледный, с бегающими глазами. Дрожащими руками он вынес тяжёлый напрестольный крест из чернёного серебра и хотел было положить его на специально вынесенный аналой, обитый парчой, дабы придать происходящему хоть толику благообразия. Но сокольничий, даже не удостоив священника взглядом, бросил коротко и жёстко, так, чтобы слышала вся площадь:</p><p>— Держать в руцах!</p><p>Протопоп вздрогнул и замер, стиснув холодный металл. Теперь крест был не просто святыней, а ярмом, которое он должен был поднести к шеям своих вчерашних покровителей. Повинуясь приказу безвестного московита, он превращал священный ритуал в акт публичной порки.</p><p>Гаврила стоял в первом ряду наблюдателей, скрестив руки на груди. Он не сводил глаз с князя Барятинского.</p><p>Ему не было дело до того, как давали клятву наместник и прочие, его взгляд дернулся только тогда, когда князь подошёл к кресту. Его породистое лицо кривилось, губы побелели от унижения. Стоять на коленях перед своими же смердами, перед бывшими холопами, целуя бумажку малолетнего князя… Вся его родовая спесь Ольговичей вопила против этого. Он бросил затравленный взгляд на толпу. Увидел тысячи глаз. Увидел непреклонные, нахмуренные лица москальских жильцов, чьи сабли так и не были убраны в ножны.</p><p>Он понял — выбора не было.</p><p>Князь Барятинский тяжело, ломая суставы, опустился на колени прямо в лужу свежей грязи, натёкшей с сапог. Он склонил голову, прикоснулся губами к серебряному кресту, а потом к бумаге в руках у посланника государя.</p><p>— Верно служить клянусь… — выдавил он из себя, и голос его утонул в гуле толпы.</p><p>Когда ритуал был окончен и униженные властители, не поднимая глаз, побрели обратно к своим дворам, Гаврила окончательно понял: его время пришло.</p><p>И упускать его он не собирался, найдя взглядом ненавистную спину он двинулся следом.</p><p>Ворота княжеского подворья заперли сразу, как только в них вошёл хозяин, но Гаврила не стал стучать. Он просто перелез через плетень на заднем дворе, спрыгнув прямо в знакомую, въевшуюся в память навозную жижу у конюшен. Подворье гудело. Дворовые мужики, всё ещё сжимая в руках вилы и топоры после угрозы народной осады, испуганно перешёптывались по углам. Указ государя перевернул их привычный мир, но как жить в этом новом мире, никто ещё не знал.</p><p>Гаврила, не таясь, уверенным шагом, громко шлёпая босыми, мозолистыми ступнями по размокшим доскам гати, направился прямиком к приказной избе.</p><p>Приказчик Клим сидел за столом, обхватив тяжёлую, заплывшую жиром голову руками. Рядом с ним стоял полупустой глиняный кувшин с брагой. Услышав скрип двери, он поднял налитые кровью глаза, и его обрюзгшее лицо мгновенно исказилось яростью.</p><p>— Ты&#x2048; — взревел Клим, вскакивая так резко, что лавка отлетела к стене. — Отродье москальское! Как войти посмел&#x2048; Я же велел вас всех бичами гнать до самой заставы!</p><p>Гаврила остановился посреди избы, заложив руки за спину. Он смотрел на приказчика не с холопским страхом, а с холодным, почти брезгливым спокойствием.</p><p>— Пришёл я за своим, Климушка. За кабальною грамотой рода Корсаковых. Подавай её, сам в печь брошу, как мой государь повелел.</p><p>Клим шумно втянул носом воздух. Его ноздри раздувались, лицо налилось багровым цветом. Для него, человека, привыкшего властвовать над дрожащими холопами, спокойствие этого вчерашнего навозного червя было невыносимым оскорблением.</p><p>— Указы князька&#x2048; — зашипел приказчик, брызгая слюной. Ему было плевать, что там целовали на площади. — Да плевал я на те указы! Зде князь Барятинский хозяин, и суд его! Долг не плачен! Я тебя, щенка, до смерти запорю, а матерь твою с сестрицей…</p><p>Он не договорил. Правая рука Клима метнулась к тяжёлому поясу, выхватывая длинный охотничий нож. С рычанием, грузно переваливаясь всем своим тучным телом, он бросился на Гаврилу, целясь лезвием снизу вверх, в живот.</p><p>Но приказчик, ослеплённый яростью и разгорячённый брагой, забыл или не захотел верить в то, что времена изменились, а вместе с ними и люди. В тумане хмельного гнева он видел перед собой лишь вчерашнего холопа, забитого и покорного, но никак не того, кем Гаврила был на самом деле. Он видел не сына боярского «от поля», человека, что сел в седло раньше, чем научился твёрдо стоять на ногах. Мальчишку, чьими первыми игрушками были не деревянные коники, а отцовская, слишком тяжёлая для детских рук сабля и маленький, но тугой боевой лук.</p><p>Отец, суровый ратник, не знавший нежности, ставил Гавриле удар, учил его слушать землю под копытами коня, чувствовать едва уловимое движение воздуха перед выстрелом и уходить от смертоносного лезвия, будто танцуя. Для юноши, чьи рефлексы были выкованы и отточены до звериной остроты ещё в детстве, неуклюжий и яростный замах заплывшего жиром приказчика был медленным и предсказуемым, подобным движению сонной мухи в густом киселе. Боязнь же крови прошла безвозвратно в тот день, когда ему, пятилетнему, отец сунул в руку тупой нож и велел зарезать бегающую по загону свинью.</p><p>Грузное тело Клима неслось вперёд, сотрясая половицы. Гаврила же сделал короткий, едва заметный глазу скользящий шаг в сторону, одновременно разворачивая корпус. Лезвие охотничьего ножа со свирепым свистом распороло пустоту там, где только что была его грудь, и лишь с шелестом проехалось по подолу ветхой рубахи, оставив на ней длинный разрез. В то же мгновение, пока приказчик ещё не завершил свой выпад и всем весом летел вперёд, Гаврила ударил.</p><p>Он не стал сжимать кулак — для этого жирного кабана это было бы слишком большой честью. Удар был коротким, хлестким, проведённым твёрдым основанием ладони снизу вверх, точно в обвислый подбородок. Раздался тошнотворный хруст и клацанье зубов. Голова Клима мотнулась назад, налитые кровью глаза на миг изумлённо остекленели. Тяжёлый нож выпал из его обмякшей, потерявшей силу руки и со звоном ударился о доски пола.</p><p>Гаврила не дал ему ни секунды на роздых. Он шагнул вперёд, схватил приказчика за грудки пропотевшей рубахи, резко дёрнул на себя, заставляя согнуться ещё ниже, и с силой впечатал колено ему в раздутый, полный браги живот. Из глотки Клима вырвался сдавленный, булькающий хрип, похожий на предсмертный клёкот индюка. Юноша перехватил его сзади за ворот и, вкладывая в одно движение всю ненависть, всю боль и унижение, скопившиеся за три года бедствий, с размаху отшвырнул тяжёлую тушу к раскалённой печи.</p><p>Приказчик с оглушительным грохотом врезался в кирпичную кладку, сбив со стены пучок сушёных трав, и мешком сполз на пол. Он скрючился, обхватив руками живот, и заскулил, как побитый пёс. Из его разбитых в кровь губ по подбородку и на грязную рубаху густо потекла кровь. Слабой, дрожащей рукой он опёрся о пол, пытаясь приподняться, но ноги его не держали.</p><p>Гаврила спокойно поднял с пола выпавший нож, взвесил его в руке. Затем медленно подошёл к скулящему Климу. Не говоря ни слова, он наступил сапогом на запястье руки, которой тот опирался о пол, и резким, выверенным движением вогнал лезвие в доски. Большой палец был отсечён почти под самый корень и неестественно отвалился в сторону. Вопль боли и ужаса, вырвавшийся из глотки Клима, был почти нечеловеческим.</p><p>— То за то, что государя моего князьком поносил, — спокойно молвил парень.</p><p>— Убивают… — булькая кровью и слезами, простонал Клим. Глаза его расширились от животного ужаса. Он по-крабьи, суча ногами по полу, пополз к двери, оставляя за собой мокрый след. Вывалившись на крыльцо, он истошно, перекрывая гул двора, завопил: — Спасите! Душегубство! Бунт!</p><p>Двор мгновенно пришёл в движение. Десятки вооруженных людей — княжеские ратники, дети боярские из свиты Барятинского, стоявшие наготове из-за недавней осады, — бросились к избе. Раздался лязг выхватываемых сабель и скрип натягиваемых тетив.</p><p>Гаврила неспешно, потирая саднящие костяшки пальцев, вышел на крыльцо приказной избы. Он остановился на верхней ступени, свысока глядя на ощетинившуюся сталью толпу. Прямо перед ним, размазывая по лицу кровь и сопли, скулил Клим, здоровой рукой цепляясь за сапоги подоспевших ратников.</p><p>Толпа расступилась. Из главных дверей высокого, резного терема, распахивая их ногой, выскочил сам князь Василий Барятинский. Он был в ярости. Его лицо потемнело от гнева, дорогая бобровая шапка съехала набекрень.</p><p>— Кто смеет&#x2048; — рявкнул князь, так что заложило уши. — Кто душегубство на дворе моем чинит&#x2048; Взять смутьяна! В железо его!</p><p>Ратники шагнули вперёд.</p><p>Гаврила высоко поднял голову.</p><p>— Нету бунта, княже! — звонко, чеканя каждое слово, крикнул юноша, так что его услышал весь двор. — Пришел я за своею кабалою, что указом государевым ныне порушена. А холоп твой смердящий на меня, вольного государева ратника, с ножом кинулся! Государевой воле противиться удумал! За то и принял в зубы, да жаль, что не до смерти!</p><p>— За своим, речешь? — Барятинский нервно хохотнул, но смех вышел жалким. — Твоего здесь лишь навоз за конюшнями, что ты выгрести не успел, смерд московский!</p><p>Но его слова, вместо смеха, вызвали глухой ропот. Князь Барятинский замер, открыв рот. Он обвел взглядом Гаврилу — босого, оборванного парня с холодным, жестким прищуром. А затем перевел взгляд на своих же вооруженных людей.</p><p>Эти ратники, стоявшие полукольцом, вдруг перестали казаться надежной стеной. Это были такие же дети боярские, служилые люди мелкого пошиба, как и отец Гаврилы. Вся разница, что то были вои по мелкому «отечеству», а не «по прибору», но и те и другие обязанны служить за клочок земли. И они прекрасно понимали парня, стоящего на крыльце. Указ государя коснулся каждого из них, освобождая от страха оказаться в той же кабале, если урожай сгорит или лошадь падет в бою.</p><p>По толпе ратников прошел едва заметный, но отчетливый ропот. Кто-то неодобрительно хмыкнул, глядя на валяющегося Клима, кто-то понимающе кивнул словам Гаврилы. Сабли, еще мгновение назад блестевшие на солнце, начали неохотно, медленно прятаться в ножны, опускались луки. Они не станут рубить своего, да еще и прикрытого указом Великого князя, ради жирного приказчика.</p><p>Барятинский, будучи опытным удельным волком, мгновенно всё понял. И это понимание ударило его по гордости сильнее кувалды. Свои же ратники отказывались слепо подчиняться ему, оглядываясь на московскую волю.</p><p>Князь скрипнул зубами с такой силой, что хрустнуло в челюсти. Лицо его побледнело от сдерживаемой желчи. Он сделал глубокий вдох, пытаясь сохранить хотя бы видимость хозяйской власти.</p><p>— Отдай ему грамоту, — процедил он сквозь зубы, не глядя на Клима.</p><p>Приказчик, не веря своим ушам, с ужасом посмотрел на господина.</p><p>— Княже-батюшко… А сребро-то как же?..</p><p>— Неси, пёс! — рявкнул Барятинский так, что Клим подскочил, забыв про боль. — И чтоб духу твоего, выродка москальского, на земле моей боле не было!</p><p>Гаврила усмехнулся одним углом губ, глядя, как трясущийся приказчик скрылся в избе.</p><p>— Погоди, княже. Указ-то ты на площади целовал, — громко, с издевкой в голосе произнес юноша. — А в указе том писано: ратников тех вольных сбирати, подводы им государевы давати, да в чести на Москву слати. А посему — телегу давай. И коня тяглого. И харчей в дорогу на месяц. На всю семью Корсаковых.</p><p>Лицо князя пошло красными пятнами. Если бы взглядом можно было испепелять, от Гаврилы остался бы лишь мокрый пепел.</p><p>— Выдать ему… — Барятинский едва сдерживался, чтобы не сорваться на визг. Он чувствовал, как власть утекает сквозь пальцы прямо на глазах у его двора. — Телегу мельникову дайте, самую ветхую. И мерина того, кривого, что на заднем дворе. Крупы отсыпьте, самой дрянной!</p><p>Он резко повернулся к Гавриле, тыча в него унизанным перстнями пальцем.</p><p>— А опосля — прочь! И чтоб ты, гнида, боле на пути моём не вставал! Ежели сойдемся в степи аль в лесу — живым не уйдешь, клянусь Богом!</p><p>— А ты сперва повстречай, Ольгович, — дерзко, с открытым вызовом бросил Гаврила.</p><p>Он обернулся к избе, из которой медленно выползал приказчик, держась за стенку.</p><p>— Клим! — прикрикнул юноша так властно, как не всякий воевода смел. — Долго ли мне кабальных грамот ждать? Ворочайся, туша заплывшая, государь ждать не любит!</p><p>Клим, размазывая кровь по лицу, молча швырнул ему свернутый в трубку пергамент.</p><p>Гаврила поймал его на лету. Развернул. Его имя. Имя матери. С печатью Свенского монастыря и перекупной росписью.</p><p>Он медленно разорвал обе грамоты пополам. Затем ещё раз, и ещё пока от бумаги не остались лишь обрывки. И швырнул их прямо в весеннюю грязь у ног приказчика.</p><p>Ратники во дворе молча расступались, провожая его взглядами, в которых плескалось мрачное, суровое одобрение. Гаврила Корсаков сбежал по ступеням и пошёл к заднему двору, забирать вытребованного хромого мерина и телегу. Его ждала мать, ждали младшие. И ждала дорога.</p></section><section><title><p>Глава 12</p></title><p>Совещание выжало из меня все соки, оставив после себя лишь гулкую пустоту в голове и свинцовую тяжесть во всём теле. Едва доплетясь до своих покоев, я рухнул на постель, даже не скинув сапог, и отдал короткий приказ дежурившему у дверей Плещееву: следить, чтобы каждые три часа для меня была готова новая порция овсяной жижи.</p><p>Так и прошли следующие двенадцать часов — в рваном, лишённом сновидений и мыслей полузабытьи, которое регулярно прерывалось коротким пробуждением и приёмом пищи. Когда я наконец поднялся на ноги, то не чувствовал себя отдохнувшим в полной мере — скорее, собранным и по-деловому сосредоточенным, словно хорошо отлаженный механизм, готовый к новой работе.</p><p>Умывшись ледяной водой из таза, я сел за массивный дубовый стол, который ещё накануне повелел перенести прямо в спальню. Передо мной лежали стопки чистого пергамента, загодя приготовленные писчие принадлежности и первые, самые общие наброски подготовленных списков по приказам.</p><p>Но всё это было вторично, ибо централизованное государство начинается не с войска и не с институтов управления. Оно начинается не с грозных указов, зачитанных на площадях, и даже не с казны, ломящейся от серебра. Настоящее, монолитное, спаянное намертво государство начинается с мер и весов. С единого, незыблемого стандарта, прошивающего всю страну от глухой поморской заимки до стольного града, не оставляя места ни для удельного разнобоя, ни для купеческого лукавства.</p><p>В это время, на Руси, как и в остальном мире в целом, с этим творился первобытный, непроглядный хаос. Косой сажень, маховая сажень и с десяток иных саженей, локтей, пядей, вершок — всё это мерилось в буквальном смысле на глазок. Пуды и гривенки разнились от города к городу. И пока этот фундамент будет жидким, словно весенняя распутица, любое моё грандиозное строительство рано или поздно перекосится и рухнет.</p><p>В первую очередь, мне нужен был метр. Эталонный метр, от которого можно будет плясать дальше, выстраивая стройную, неумолимую десятичную систему измерений, обязательную для всей Державы.</p><p>Я закрыл глаза, позволяя памяти сотен жизней всплыть из тёмных глубин сознания. Я помнил, как выглядел этот эталон — строгая платиново-иридиевая линейка, бережно хранимая в Севре, близ Парижа, в Палате мер и весов, где поддерживалась постоянная температура. Но куда важнее зрительной памяти была память физическая. Я помнил длину метра мышцами, костями, сухожилиями. Руками десятков людей, живших в разные эпохи и работавших с точными измерениями. Руками архитекторов и простых строителей, что отмеряли расстояния на деревянных лесах и стальных балках небоскрёбов. Руками портных, привычно перекидывающих сантиметровую ленту через шею. Руками столяров, отпиливающих доски, и землемеров, тянущих мерную цепь по влажной утренней траве.</p><p>В каждой из этих бесчисленных жизней тело заучивало метр наизусть. Эта мышечная память въелась в саму мою суть, проросла в ней, она не стиралась ни временем, ни смертью. Сколько это от кончиков вытянутых пальцев до противоположного плеча? Какой ширины должен быть шаг, чтобы десять таких шагов составили ровно десять метров? Сколько раз нужно отложить длину собственной ступни?</p><p>Открыв глаза, я встал из-за дубового стола. Вытянул правую руку в сторону, до хруста растопырив пальцы. Свободной рукой отмерил расстояние от кончиков пальцев до левого плеча. Разумеется, вышло куда меньше — хрупкая рука семилетнего ребёнка безнадёжно не дотягивала до привычных, въевшихся в память габаритов взрослых мужчин. Однако мой разум, работая как совершенный аналитический механизм, мгновенно выдал нужную поправку, компенсируя физические недостатки этого тела. Я точно знал, скольких именно сантиметров не хватает.</p><p>— Верёвку мне, — негромко бросил я в полумрак у двери. — Пеньковую, сухую и крепкую. И нож.</p><p>Спальничий метнулся невидимой тенью, и вскоре на столе передо мной лёг моток грубой, пахнущей кострой верёвки. Я отмотал кусок, натянул его между руками до звона, отмеряя длину по той самой глубинной, безошибочной памяти тысяч измерительных рулеток. Отрезал острым клинком. Приложил к себе ещё раз, закрыл глаза, вслушиваясь в отклик мышечной памяти, мысленно сверяя пропорции и внося последние коррективы на свой детский рост. Отсек ещё крошечный хвостик.</p><p>Получилось. Ошибка, безусловно, имела место быть. С десяток миллиметров, при самом худшем раскладе — сантиметр. Но для отправной точки, для шестнадцатого, это была колоссальная, почти божественная точность. Как только я налажу выплавку стекла, оптику и точную механику, мы проведём новые расчёты, откалибруем систему заново, доведём её до идеала. Но сейчас, на данном этапе, этот кусок пеньки станет осью, вокруг которой завращается наука, промышленность и торговля всей страны.</p><p>Свернув эталон пеньки аккуратным кольцом, я велел принести мне самое простое платье. Пора было приучать народ, что государь может ходить и в обычных одеждах не сверкая золотом и камнями. Пока слуга суетливо убирал остатки веревки и нож, я, уже переодетый, шагнул из полумрака своих покоев в сени. Путь лежал неблизкий, через переходы и коридоры Теремного дворца, туда, где к глухой каменной стене у самых Боровицких ворот жались государевы кузни.</p><p>Иван Юрьевич, материализовался из воздуха уже в сенях. Я остановил его коротким жестом.</p><p>— Иване Юрьевич, — голос мой прозвучал тихо, но не допускал возражений, — вели немедля послать гонца за князем Юрием Ивановичем Щетининым. Дабы ждал он меня у Оружничьей палаты.</p><p>Формальности следовало соблюсти. Пусть всем в Кремле уже было ясно, кто здесь истинный государь, по бумагам именно князь Щетинин числился оружничьим, а значит, кузни находились в его прямой епархии. Являться туда без ведома главы приказа создало бы ненужное напряжение. Особенно у самого князя. А он мне был ещё нужен.</p><p>Именно его я и решил поставить во главе будущих мануфактур. Вот только князю предстояло узнать одну немаловажную деталь: предприятия эти, по крайней мере на первых порах, станут не государевой, а моей личной вотчиной. А потому и вводить Щетинина в Государев совет, давая ему лишний вес, я пока не собирался. Пусть трудится под моим личным, неустанным и, боюсь, крайне придирчивым надзором. У него просто не было иного выбора, ведь никто, кроме меня, во всём этом мире не мог ни показать, ни объяснить, ни проконтролировать создание того, чему ещё только предстояло родиться. Технологии, которых не существовало на этой Земле. Процессы, немыслимые для здешних умов. Он станет моими руками, а я — его головой.</p><p>Выйдя наружу, я вдохнул холодный, сырой воздух и огляделся. До нужных мне «палат» было рукой подать, так что вскоре я уже осматривал их.</p><p>Ни одно людское скопление в этом веке не обходилось без кузни — даже в самых захудалых весях чернели вросшие в землю срубы, из которых веяло сажей и жаром. Вот только пользы от них крестьянам было на грош. Инвентарь у смердов оставался таким же убогим, как и века назад — деревянные сохи, тупые серпы, перевязанные сыромятным ремнём. Местные ковали работали больше на проезжий по тракту люд: подковать жеребца, выправить треснувшую ось у телеги, сковать наконечник, чтобы хоть как-то заработать грош звонкой монетой. Но растущее вокруг центра в Москве государство требовала иного подхода.</p><p>Территория Казённой оружейной являла собой целый город в городе: плотное нагромождение исполинских деревянных срубов из почерневшей от времени сосны, между которыми лепились приземистые каменные постройки с узкими, зарешёченными оконцами. Дерево и белый камень сплетались воедино.</p><p>Каменными строили самые пожароопасные объекты — плавильни, горны, зелейные погреба. А вокруг них теснились деревянные амбары, полные сёдел, сбруи, пищалей, доспехов, луков и копий. Отсюда несло кислым запахом лошадиного пота из ближних конюшен у Боровицких ворот, едким дымом угля, раскалённым железом, серой и расплавленной смолой. Под ногами чавкала чёрная, жирная первомайская грязь, перемешанная с конским навозом и лужами талой воды.</p><p>Я двинулся дальше, вглубь этого гудящего человеческого улья, и куда бы ни ступала моя нога, передо мной по земле расходилась волна безмолвия и трепета. Стоило мне показаться в проёме очередной мастерской, как работа там мгновенно замирала. Грохот молотов смолкал, шипение мехов обрывалось, и десятки людей, как по невидимой команде, падали ниц прямо в грязь, угольную пыль и древесную стружку. Бронники, шорники, лучники — все они застывали в земных поклонах, не смея поднять глаз.</p><p>Первые минуты своего странствия по палатам мне только и приходилось, что ходить от одного цеха к другому, поднимая с колен перепуганных до полусмерти работников.</p><p>— Труд во славу державы подобен молитве к Богу, — терпеливо повторял я, обращаясь то к застывшему с клещами в руках броннику, то к шорнику, выронившему шило. — Негоже прерывать моление сиё, даже ради поклона государева.Станьте!</p><p>Но они не понимали. Мои слова, чуждые их миру, где я был наместником Божьим, а работа — лишь тяжкой долей, пролетали мимо ушей. Люди глядели на меня со смесью первобытного ужаса и щенячьего обожания, будто я был не живым человеком, а сошедшим с иконы ликом. Лишь зычные, нервные окрики сопровождавших меня жильцов, заставляли их кое-как подниматься. Неуклюже и медленно, они возвращались к своим верстакам и горнам, но это была лишь видимость труда. Молотобойцы заносили молоты и застывали, не решаясь ударить; точильщики водили лезвиями по кругу без нажима; подмастерья качали мехи, не раздувая пламени. Вся их суть, все помыслы были сосредоточены на мне, на моей щуплой фигуре в тёмном сукне. Они не работали — они продолжали свою безмолвную, истовую молитву, пожирая меня фанатично преданными, горящими глазами.</p><p>С такими же глазами ко мне прибежал и князь, приблизившись, он даже не задумался. То ли вековой инстинкт выживания, то ли свежий мистический трепет ударили ему в голову, но он даже не стал искать сухого островка. Тяжёлое тело князя в роскошной, подбитой дорогим мехом шубе с чавкающим, влажным звуком рухнуло прямо в весеннюю жижу. Грязь брызнула во все стороны, испачкав его лицо и бороду, когда он уткнулся лбом в раскисшую землю в двух шагах от моих сапог.</p><p>— Встань, Юре Иванович, — произнёс я ровно, не выказывая ни удивления, ни презрения, после его стандартного представления. Для меня этот жест был лишь очередным доказательством того, что операционная система государства перепрошита успешно. — Негоже моему оружничьему в грязи сей валяться. Отрись да подойди ко мне.</p><p>Щетинин, тяжело дыша, поднялся. Его дорогая одежда была безнадёжно испорчена, с пальцев капала жидкая глина, но в глазах светилась лишь собачья преданность и готовность внимать.</p><p>— Государь батюшка… — пробормотал он, судорожно обтирая руки о полы испоганенной шубы.</p><p>— Не за поклонами я пришёл, — жёстко перебил я его, доставая из-за пазухи свёрнутую пеньку и вкладывая её прямо в его перепачканные грязью ладони. — Внимай же и помни. Дважды говорить не стану, а спрос за исполнение будет скор и строг. Я — голова, княже. Ты — руки мои. Дел государевых у меня довольно, и над каждым мастером стоять мне недосуг.</p><p>Мы подошли вплотную к жерлу горна, от которого пылало нестерпимым жаром.</p><p>— Перво-наперво, — я указал на верёвку, которую князь держал как величайшую святыню, — вели лучшим кузнецам выковать из железа самого чистого полосу. Плоскую, гладкую, с краями округлыми. Длиною ровно в сию вервь. Ни на волос длиннее, ни на волос короче. Пусть сперва выстругают по ней дощечку деревянную, по лесине сей и сверяют ковку, дабы жар металла не спалил пеньку. А как железо остынет — приложат вервь начисто. Где лишек — сточить напильником. Сделают криво — спрос будет не с них, а с тебя. Когда полоса будет готова, принесёшь её мне, я сам её на равные доли размечу. То будет наше главное мерило длины на всю Державу.</p><p>Князь жадно кивал, ловя каждое слово.</p><p>— Как мера железная будет мною утверждена, сажай столяров за дело. Пусть точат из дуба сухого, выдержанного да олифой пропитанного, что сырости не боится, сотни таких же мерил. Каждое по железу вымерять и метки ставить. На всяком мериле деревянном, по всей длине, печать мою выжигать клеймом раскалённым. И чтоб к исходу третьей седмицы первые короба с мерилами уже ушли обозами по крупным градам.</p><p>Я видел, как расширяются его зрачки от осознания масштабов задачи.</p><p>Когда на следующий день он застал меня, утопающего в ворохах бумаг, зрачки его, и без того широкие вчера от масштаба задуманного, сегодня, казалось, вобрали в себя всё пространство моего кабинета, в который превратилась вся Средняя палата. Князь, волнуясь, развернул промасленную ветошь и с благоговением, будто икону, положил передо мной безупречно ровный брусок железа. Я взял его в руки — тяжёлый, холодный, гладкий как шёлк. Кузнецы постарались на славу.</p><p>Он же с поклоном протянул мне бархатный свёрток, в котором покоился набор крохотных инструментов, более похожих на забаву ювелира, чем на орудие кузнеца: острое, как игла, зубильце с рукоятью из вишнёвого дерева и маленький молоточек с бойком из полированной стали. Я кивнул, принимая их и его предусмотрительность, и жестом указал ему на стул. Сам же, отложив бумаги, тщательно протёр полосу чистым лоскутом, положив её на бархат.</p><p>Сперва, натянув тонкую, пропитанную мелом нить ровно меж торцов, я нашёл точную середину. Приставил острие зубила. Щетинин, как и присутствующие тут же Шигона с Мишуриным, затаили дыхание. Короткий, точный удар. Несильный, но выверенный до последней капли. Дзинь! — звонко ответил металл, и на его глади расцвёл серебряный шрам. Глубокая, чёткая риска — полметра. Есть. Затем, пользуясь той же нитью, я разделил эти половины ещё надвое, отметив их чуть менее глубокими зарубками — по двадцать пять и семьдесят пять сантиметров.</p><p>Дальше работал неспешно, тщательно перепроверяя свои внутренние ощущения после каждого движения и перепроверяя их по имеемым зарубкам. Князь молча наблюдал, как под моими руками рождается нечто куда более важное, чем меч или корона. Снова и снова я отмерял равные доли, и лёгкие удары молоточка пробивали всё новые и новые деления. Вот пошли десятисантиметровые зарубки, чёткие, уверенные. Следом, ещё более лёгкими, почти касательными ударами, я пробил деления, кратные пяти сантиметрам, и, наконец, едва заметные царапины-риски, отмечающие каждый сантиметр в отдельности.</p><p>Теперь у меня в руках лежал первый Эталон Длины. Я поднял полосу на уровень глаз. Свет от свечей, преломившись в свежих насечках, создал на миг подобие лучистой короны. Железный, прочный, неподвластный прихотям погоды и времени. Он не деформируется от влаги, не растянется от натяжения, не усохнет на жаре и не изогнётся от долгого хранения. Это был не просто кусок обработанного металла. Это был конец обману на торжищах, конец кривым стенам и мостам. От этой единственной полосы теперь можно было штамповать вторичные стандарты для каждого города, каждой ярмарки, каждой строительной артели во всей Державе. Рождался новый порядок, выкованный из железа и точного расчёта. Точнее, он уже сформировался и теперь осталось лишь малое, чтобы явить его в свет.</p><p>Я опустил Эталон на стол. Тусклый блеск испещрённого свежими рисками металла словно притягивал к себе свет всех свечей в палате. Шигона, Мишурин и Щетинин смотрели на эту железную полосу так, будто я только что на их глазах сотворил из пустоты новый Завет. В некотором смысле, так оно и было.</p><p>— Дело доброе, — произнёс я, прерывая затянувшееся молчание. Усталость вновь начала подбираться к вискам тупой пульсирующей болью, и я заставил себя говорить ровнее, экономя дыхание. — Но железо сиё, княже, мякотно пока. Уронит его дьяк нерадивый на каменный пол, аль мастер напильником тишком пройдётся — и сомнётся риска, сотрётся государева мера. А мерилу сему надлежит быть тверже самой скалы и пережить всех нас. Посему слушай, как укрепить его надобно, дабы резало оно стекло, а само ни единой царапины не ведало.</p><p>Князь Щетинин, слегка нахмурившись от таких формулировок, подался вперёд, ловя каждое моё слово. А один из писарей, что стенографировали всё происходящее в палате, тут же взял чистый лист и начал записывать мои слова, чтобы потом передать их князю.</p><p>В своей прошлой, вернее, одной из прошлых жизней, я досконально знал процесс науглероживания стали. В шестнадцатом веке чистой высокоуглеродистой стали для таких нужд было не сыскать, железо из кричных печей выходило вязким и мягким. Чтобы поверхность эталона стала неуязвимой, её нужно было насытить углеродом, провести цементацию, а затем резко охладить.</p><p>— Вели взять трубу железную, аль короб тесный, дабы полоса наша в него впору легла, — начал я объяснять процесс, переводя химию на язык, понятный средневековому боярину. — Истолките в пыль угля древесного, берёзового. Смешайте его с толчёным рогом, жжёной костью да с обрезками кожи ветхой. Насыпьте той смеси на дно короба, уложите меру нашу, и сверху доверху тем же порошком засыпьте, дабы ни единой щели не осталось. А короб наглухо замажьте глиной жирной, чтоб дух вольный внутрь не пробрался.</p><p>Щетинин изумлённо хлопнул ресницами, но кивнул. Для него это звучало как изощрённое знахарство.</p><p>— Запечатанный тот короб заложите в горн и калите до вишнёвого цвета. И пусть томится в жару том не менее полусуток. А лучше и все сутки. Железо за то время впитает силу угля и кости. А как срок выйдет… — я поднял палец, привлекая его внимание к самому главному, — вскройте короб тотчас у самого горна. Полоса будет сиять жаром слепящим. Взяв её клещами, стоймя, да побыстрее, дабы не изогнуло, опустите в чан с маслом льняным. Не в воду, княже, в воде её поведёт да трещиной пойдёт! В масло!</p><p>— И что же из того выйдет, государь? — затаив дыхание, вопросил оружничий.</p><p>— Масло возгорится, зашипит, но ты того не страшись. Как остынет, станет мера изнутри вязка да крепка, дабы не сломилась, а снаружи — тверда аки алмаз. Никакой тать её не спилит, и само время делений не изотрёт. По ней откуйте ещё с десяток мер, коими и будут работать мастера, сию же схорони в ковчежце деревянном на сукне и запри в Государевой Казне. Изымать дозволяю единожды в год, дабы сверять по ней прочие мерила. Уразумел ли порядок?</p><p>— До последней буквы уразумел, государь-батюшка, — истово поклонился Щетинин. — Исполню повеление твоё в точности. Очей не сомкну, самолично у горна стоять буду. Дозволь слово молвить, государь-батюшка?</p><p>— Речи.</p><p>Взгляд старого оружничего вдруг сделался острым, цепким. Страх перед неведомым уступил место профессиональному чутью воеводы и главы оружейного ведомства.</p></section><section><title><p>Глава 13</p></title><p>В одночасье с моего собеседника слетел весь придворный лоск, смешанный с въевшимся страхом передо мной. Передо мной сидел уже не глава Оружейной палаты, а несгибаемый воевода, у которого интригами и подковёрной борьбой три года тому назад отняли дело всей его жизни — порубежную крепость Гомий. Он, не жалея ни казённого серебра, ни собственных сил, готовил её к неминуемой литовской осаде, лично следил за обучением пушкарей и пищальников. И всё это лишь для того, чтобы в самый ответственный момент по навету завистников и трусов быть отозванным в Москву.</p><p>А принявший после него наместничество и воеводство над Гомьем, в будущем переименованном в Гомель, князь Дмитрий Дмитриевич Щепин-Оболенский, попросту сдал твердыню литовцам без единого выстрела. Он трусливо отступил со своим войском до самой Москвы, где за своё предательство и по сию пору сидит в кандалах под стражей.</p><p>Я с горечью подумал, скольких бед и позора можно было бы избежать, останься Щетинин тогда на своём месте. Не пал бы Гомий — и дорога на Чернигов и Стародуб для литовцев была бы наглухо закрыта. А как изменилась бы судьба героических защитников Стародуба, не случись той страшной резни, что учинили над ними поляки и литвины! Не будь этой позорной страницы в истории рода Оболенских, судьба всей войны могла бы сложиться совершенно иначе.</p><p>— А можно ли сим способом оружие крепить, аль доспех ратный да клинок? — Задал свой вопрос князь и он мне понравился.</p><p>Я позволил тонкой, холодной улыбке тронуть мои губы. В яблочко. Не зря я решил оставить князя на этой должности. Мозг этого человека работал в правильном государственном русле. Услышав о химическом упрочнении куска железа, он тут же прикинул, как это скажется на полях сражений.</p><p>— Хвалю, Юре Иванович. Остёр ум твой, — кивнул я. — Воистину, можно. И не просто можно, но и должно. В том и состоит главная хитрость для твоих оружейных палат.</p><p>Я потянулся к кубку с отваром, смочил пересохшее горло и продолжил:</p><p>— Зри в корень. Железо простое, будь то пластина аль зерцало, вязко, удар молота сдержит, не треснет, но сабля его прорубит, а пуля пищальная промнёт. Чистый же уклад на доспех не гож — он тверд, стрела от него отскочит, но от доброго удара шестопёром разлетится в крошево, аки стекло, и осколки ратнику в грудь вопьются. Способ же сей, что я тебе открыл, дарует нам оба преимущества разом, без недостатков.</p><p>Щетинин подался вперёд, опершись о край стола, окончательно забыв о политесе. Впрочем Иван Юрьевич в точности повторил его движение, столь же заинтересованный моими словами. Фёдор Михайлович же не отвлекаясь, начисто переписывал черновики моих приказов.</p><p>— Коли ты нагрудник железный в такой короб с углём да рогом заложишь и ночь потомишь, а после закалишь в масле, — разъяснял я, переходя на сухой язык, — то железо вберёт «угольную силу» лишь снаружи. Сверху на доспехе образуется креплёная скорлупа. Сабля по ней скользнёт, тупясь, пуля всмятку расшибётся. А внутри, под скорлупой, железо останется мягким и вязким. Ударь по нему чеканом — оно помнётся, но не лопнет.</p><p>— Господи… — благоговейно выдохнул князь. — Да в эдаком доспехе и под пушки стать не страшно!</p><p>— То ты, княже, через край хватил. Затинный камень, может, и не пробьёт его, но нутро так встряхнёт, что кровью изойдёшь. Но способ сей годен не токмо для доспеха, — сухо продолжил я. — Замки к ручницам и пищалям. Сами шептала да огнива, о кои кремень искру высекает. Железные огнива мнутся и портятся скоро, а укладные лопаются от частых ударов. Будете же делать их из простого железа, а после в коробах крепить. Век служить будут, не стираясь.</p><p>Я сделал паузу, видя, как глаза князя лихорадочно блестят, подсчитывая выгоды для государева войска.</p><p>— Но о времени помни, Юре Иванович. От него всё идёт, — предуведомил я. — Силою той железо напитывается неспешно. Подержишь в горне ночь — корка войдёт в лезвие лишь на ноготь. Подержишь сутки — войдёт глубже. Аще же лезвие сабельное тонкое оставишь во углях дня на два-три, то железо пропитается до самой сердцевины. И станет та сабля крепка, но хрупка, яко стекло тонкое. Ударишь ею о чужой шелом — и она со звоном разлетится прямо в зрак. Для сабель да ножей сроки потребны иные, малые, дабы токмо кромку режущую напитать, и закаливать надлежит токмо её. Сие мастерам твоим надлежит самим в горнах опытами вызнать, куя да изламывая полосы для пробы.</p><p>Оружничий кивал, впитывая каждое слово, как губка. То, что я ему сейчас передавал, для Европы уже было известно в ремесленных гильдиях, но держалось в строжайшем секрете от чужаков, передаваясь от мастера к подмастерью. На Руси же хорошая сталь, или уклад, как её здесь называли, стоила баснословных денег, а поверхностное науглероживание в промышленных масштабах почти не применялось. Единичные мастера умели подкаливать кромки топоров, но поставить производство несокрушимых кирас и ружейных замков на поток — это был колоссальный скачок для армии.</p><p>Чтобы он произошёл, как в просвещённой Европе, требовалось, чтобы несколько условий сошлись в одной точке, подобно звёздам на ночном небе. Необходима была руда, обильная и чистая от вредных примесей, лежащая едва ли не на поверхности. Нужен был сытый пахарь, чья земля родила бы столько хлеба, чтобы он мог прокормить не только свою семью, но и того мастера, что отлучён от плуга и занят лишь одним своим ремеслом. Этот излишек создавал богатство, а богатство рождало спрос — уже не просто на железный гвоздь, а на узорчатый доспех и клинок диковинной работы. И так далее, одно цеплялось за другое, порождая ремесленные города и целые гильдии мастеров, что из поколения в поколение оттачивали своё умение. На Руси, увы, из всего этого имелся лишь спрос, всё же остальное было с обратным, губительным знаком.</p><p>Здешняя болотная руда, бурый железняк да серный колчедан, давала в сыродутном горне крицу рыхлую, нечистую, полную серы и фосфора. Из такого металла доброго оружия или надёжной брони не сковать, сколько ни бейся. Вот и стоял кузнец над наковальней, сгоняя семь потов, выбивая молотом из раскалённого комка вредные примеси, и молился, чтобы полоса не треснула. Тут не до опытов и поисков, всё делалось ровно так, как делали деды и прадеды, ибо любой шаг в сторону от проверенного пути грозил лишь напрасной тратой сил, угля и железа. Чтобы выковать один сносный клинок, здешнему мастеру требовалось труда и времени втрое, а то и вчетверо больше, чем его собрату где-нибудь в Милане. Что уж говорить про сказочную индийскую сталь, который звался булатом, клинки из коего стоили на Руси дороже иной вотчины с деревнями.</p><p>Так что мой способ, открытый князю, был не просто новой хитростью. Он был одним из тех краеугольных камней, из которых я собирался возводить новое здание промышленности моей Державы. Это был один из тех самых рычагов, которые позволят обойти столетия медленного, мучительного роста, которого Русь попросту не могла себе позволить, зажатая между врагами. Первый шаг к тому, чтобы не покупать сталь за границей за бешеные деньги, а ковать своё, лучшее.</p><p>Я подался вперёд, и мой взгляд стал тяжёлым, холодным, придавливая князя к стулу.</p><p>— Но ведай же, княже. Тайна сия есть ключ к несокрушимости ратей моих. Учини у себя в палатах Казённых кузню дальнюю, особную. Обнеси её тыном высоким. Мастеров туда избери самых искусных да неболтливых. Жалованье им положи щедрое, дабы нужды не ведали.</p><p>Я повысил голос так, чтобы в нём зазвенела привычная уже для них мёртвая угроза:</p><p>— Но всяк кузнец, всяк подмастерье и всяк дьяк, кто порог той кузни тайной переступит и способ сей узрит, пущай тебе крест святой целует. Грамоту подпишут кровью, что никому и никогда, ни жене на ложе, ни попу на духу, о том, как железо в уклад обращать, не скажут. Аще же тайна сия утечёт к литве с ляхами, свеям аль татарве… аще прознаю, что болтлив оказался кто из людей твоих…</p><p>Я не договорил, лишь медленно откинулся назад.</p><p>Щетинин побелел.</p><p>— Языки повырываю, на кол посажу весь род болтуна до седьмого колена, а тебя, Юрка, в том самом масле заживо сварю, в коем ты уклад сей калить станешь, — закончил я ровным, лишённым всяких эмоций тоном.</p><p>— Крест животворящий целую, государь! — князь рухнул на колени. — Двор оцеплю людьми верными! Аще кто проболтается — сам того своими руками в горн суну! Ни единая душа, опричь доверенных, не сведает!</p><p>— Вот и добро, — я кивнул, дозволяя ему подняться. Первый кусочек в сфере военных технологий был успешно закреплён. Но впереди ждали куда более мирные, но не менее важные дела. — А ныне, когда с оружьем и бронёй мы порешили, воротимся к мерам нашим.</p><p>Я снова открыл глаза и вперил тяжёлый взгляд в Щетинина:</p><p>— Забудьте старые гривенки, берковцы и пуды, что разнятся от Новгорода до Рязани, словно у нас не единая Держава, а лоскутное одеяло. Мы вводим новый вес. Единый, нерушимый, понятный всем. И вывести этот правильный вес из небытия смогу лишь я один.</p><p>Шигона и дьяк Мишурин, продолжавший скрупулёзно вести запись моих поручений, переглянулись, не смея перебить. Они не могли знать, что прямо сейчас в моей голове оживает физическая память сотен других жизней. Память мышц рук мясников, аптекарей и торговцев, которые чувствовали этот необходимый мне килограмм с закрытыми глазами.</p><p>— К завтрашнему утру, Юре Иванович, ты приуготовишь мне всё для работы, — распорядился я, меняя военный тон на деловой. — Собери в кузне, что потише да посуше, следующее. Найдёшь гончара, пусть принесёт узкогорлые неглазурованные кувшины. Прикажешь принести из Казны самые точные рычажные весы, коими серебро и злато вешают.</p><p>Щетинин торопливо кивал, шевеля губами, чтобы ничего не упустить.</p><p>— Сверх того. Принесть мне бадью чистейшей воды колодезной. Горсть песку речного, промытого, да гальки мелкой. С поварен возьми изрядный кус мяса сырого, без костей и жил. А главное — лом от пушечной меди, мелко колотой, да тигель огнеупорный. Кузнеца держать у горна наготове. Едва я вес нужный отмерю, пусть немедля медь плавит да в форму глиняную льёт. Форму же вели сделать круглой, с ушком, дабы рукой брать сподручно было.</p><p>— Исполним, государь. Всё к утру готово будет, — уверенно отозвался князь. — Токмо… дозволь вопросить, к чему мясо сырое надобно?</p><p>Я усмехнулся. Для человека шестнадцатого века мои методы казались чернокнижием.</p><p>— Вода, княже, — вот наше главное мерило. В ней истина сокрыта. Я отолью в кувшин воды вровень, как для новой меры свыше определено. Весы же уравновесим пушечной медью. А мясо… мясом я лишь себя проверю.</p><p>Щетинин сглотнул, проникшись уважением к этой странной и пугающей ворожбе от собственного государя. Впрочем он не ошибся в внутренней оценке процесса получения эталона килограмма.</p><p>Назавтра в тишине кузницы, под застывшими взглядами князя и нескольких ключников из числа моих холопов, я сотворил для них то, что должно было показаться настоящим чародейством. Я взял в руки глиняный кувшин, взвесил его, после чего приказал залить воду по горлышко и, прикрыв глаза, позволил памяти сотен прожитых жизней нахлынуть одной всеобъемлющей волной. Я ощущал вес с абсолютной, почти нечеловеческой точностью. Слишком много. Я осторожно отлил толику воды, снова поднял кувшин, взвешивая его на ладони. Ещё чуть-чуть. Все замерли, боясь даже вздохнуть. И вот я обрёл его — то самое, неоспоримое чувство идеальной меры. Литр.</p><p>Поставив кувшин с отмерянной водой на одну чашу точнейших казённых весов которые уже были откалиброваны песком под пустую тару, я повернулся к принесённому куску мяса. Для проверки, как и обещал Щетинину, я обратился к другому своему знанию. Взяв в руки тяжелый нож, я на миг стал мясниками, что за свою жизнь разделали сотни тысяч туш. Один уверенный, выверенный удар — и я оттяпал от бесформенной глыбы ровно столько, сколько подсказывала мне память бесчисленных рук. Когда этот кусок лёг на вторую чашу весов, коромысло качнулось и замерло в идеальном равновесии, подтверждая мою правоту.</p><p>Признаться, для моего родного времени это был бы смехотворный способ получения эталона, ни иначе — ворожба. Но здесь, где у каждого купца была своя правда и своя мера, моя внутренняя память оказалась самым точным инструментом во всей державе. Лучшего всё равно никто предложить не мог. Теперь оставалось лишь убрать мясо и заменить его на весах бронзовым ломом, скрупулёзно отмеряя будущий килограмм. Я тщательно осмотрел глиняную форму, подготовленную к отливке, и, убедившись, что всё сделано как надо, дал кузнецу знак приступать к плавке.</p><p>— Пушечная медь, княже, зело коварна, от сырости портится и в весе со временем убывает, — стоящие вокруг меня ключники, тоже перенимали мои науки. — Посему, Юре Иванович, внимай моему умыслу. Ибо дело сие смертельное, и ежели о мастерах своих нерадиво помыслишь, на тебе их кровь будет.</p><p>Князь напрягся всем телом, предчувствуя страшное.</p><p>— Возьми той ртути, серебряной воды, что по моему слову у аптекарей да златокузнецов по всей Москве собрана. И злата ломаного из казны возьми. Вели то злато в ртути растворить в глиняной плошке до кашицы густой. Как гиря медная будет готова, надобно ту кашицу на неё нанести, а после над углями жарить.</p><p>Я вперил в побледневшего оружничего тяжёлый, немигающий взгляд:</p><p>— Но творить сие вели лишь на вольном ветру! На сквозняке, лучше всего — на стене Кремлёвской, дабы дух ядовитый в сторону уносило! Ибо который мастер того пара, глазу незримого, вдохнёт — сгниёт заживо в муках страшных. Зубы выплюнет, умом тронется и кровью изойдёт, и ни один лекарь его от смерти не убережёт. Сам за мастерами издали гляди, и близко не подходи. Как вся ртуть выкипит — гиря покроется чистым златом накрепко. Оно-то и убережёт медь навеки. Се и будет наш весовой царь. Единственный.</p><p>Следя за тем, как в подобие тигля начали плавиться куски бронзы, я продолжил:</p><p>— Прочие гири золотить не след, дабы казну государеву попусту не тратить. По сему образцу златому, что «весом» наречём, станете поверять работу камнесечцев. Гири же для торга и для казённых амбаров вели тесать из гранита, яко из камня твёрдого и порче неподатливого. На всяком боку гранитной гири вели глубоко выбивать мой государев знак. И никто, опричь людей твоих верных, к образцам тем прикасаться да не смеет. А ведать всем делом сим под рукой моей отныне будешь ты.</p><p>Когда с отливкой гири было наконец покончено и раскалённая форма, шипя и выпуская клубы пара, опустилась в чан с водою, мы покинули душную, пропахшую гарью литейную мастерскую. Я и сопровождающие спустились по крутому, раскисшему от недавнего дождя склону к самому берегу Неглинки, где под моим же присмотром уже вовсю кипела иная работа.</p><p>Здесь, над неспешными, мутными водами реки, вовсю трудились лучшие плотники из моих холопов. Звон топоров разносился далеко по округе, смешиваясь с криками возниц и гулом вечно суетливой Москвы. В воздухе густо пахло свежей сосновой стружкой и дёгтем. Я прошёлся вдоль стройплощадки, придирчиво оглядывая работу.</p><p>Едва я ступил на развороченную колёсами и ногами землю, как звонкий и слаженный гомон топоров разом смолк, уступив место настороженной, почтительной тишине. Простые работные люди, завидев меня, торопливо срывали с голов повязки, утирали пот со лбов и спешили отвесить глубокие, до самой земли, поклоны, падая ниц прямо в грязь и свежий ворох стружки.</p><p>Их староста, кряжистый седобородый мужик, чьи ладони, казалось, сами были вытесаны из дуба и пропитаны смолой, кубарем скатился с лесов и, не добежав метров десяти, повалился на колени. Так, на коленях, он и добрался до меня, боясь поднять глаза от моих сапог, и сбивчивым, торопливым басом принялся докладывать: и как опорные сваи в дно речное забили, и как коробы собрали, и что начали сборку каскада.</p><p>— Труд ваш, — проговорил я негромко, но так, чтобы слышал каждый, — коли с усердием и сердцем чистым он творится, то есть та же молитва Господу, что и в храме. Восстаньте и продолжайте молитву сию!</p><p>Вернув людей к работам, я неспешно обошёл стройку. Указав на мелкие огрехи, в душе я был доволен. Замысел мой обретал плоть, и, глядя, как ладно и споро растёт на берегу Неглинки невиданное доселе строение, я понимал: труд их и впрямь был сродни молитве.</p><p>Времени на это ушло ровно столько, сколько было надобно, чтобы тяжёлая бронзовая болванка остыла до той степени, когда её можно было взять в руки.</p><p>Когда мы вернулись, уже остывшую гирю извлекли из формы. Она была ещё тёмной, шершавой и невзрачной, покрытой налётом окалины, но уже несла в себе ту совершенную тяжесть, что должна была стать законом. Не доверяя никому столь ответственного дела, я велел нести гирю к мешку с мелким речным песком, водой и кусками толстого войлока.</p><p>Закатав рукава, я собственноручно принялся за полировку. Сначала грубым, смоченным песком, снимая слой за слоем всё лишнее, а после — мягким войлоком, доводя поверхность до зеркального блеска. Работа была долгой и кропотливой, но под моими руками безликий кусок металла постепенно преображался. Из-под матовой поверхности стало проступать сперва тусклое, а затем всё более яркое и тёплое сияние бронзы, отражавшее небо и моё собственное сосредоточенное лицо.</p><p>Наконец, когда гиря засияла так, что в неё можно было смотреться, словно в зеркало, я сдул с неё последнюю пылинку и, ощутив её совершенную, выверенную тяжесть, протянул князю. Тот, затаив дыхание, принял её обеими руками, осторожно и трепетно, будто величайшую святыню. В его глазах я увидел глубокое, благоговейное понимание — он держал в руках не просто гирю, а краеугольный камень нового порядка, очередной символ грядущей империи.</p><p>Создание эталонов — это лишь первый шаг в марафоне, бежать который предстоит десятилетиями. Но без этой тяжелой, золочёной бронзовой болванки и зацементированной стальной линейки, любая империя — лишь карточный домик на болоте. Новая эпоха не пишется гусиным пером. Она выжигается клеймом в дереве, куётся в горне и отливается в металле. И я залью этот фундамент так глубоко, что даже Смута, буде ей случиться не сможет его выкорчевать.</p></section><section><title><p>Глава 14</p></title><p>С того памятного дня, когда я одним росчерком пера перекроил веками складывавшееся устройство государевых приказов и бросил в благодатную, густо унавоженную боярским страхом почву семена единых мер и весов, минуло чуть больше двух недель. Срок ничтожный, но перемены уже пошли кругами по воде, заставляя старую систему скрипеть и трещать по швам. Я чувствовал это по тому, как при моём появлении ниже гнулись спины и усерднее шаркали сафьяновые сапоги. Семена взошли. Теперь их предстояло холить и лелеять, защищая от сорняков старых привычек и откровенного саботажа.</p><p>А поводов для недовольства у старой знати было предостаточно. Мой новоиспечённый «кабинет министров», как я мысленно его называл, работал на износ, ломая косность и внедряя новое. Те из них, кто по зову службы находился в Москве, а не в войсках, были лишены даже краткой передышки и работали без отвлечений. Фёдор Мишурин, мой глава администрации, буквально поселился в Средних палатах, пытаясь распутать гордиев узел старых и новых должностей и согласовать их работу.</p><p>Казначей Третьяков-Ховрин сбивался с ног, приводя к единому знаменателю денежные потоки со всей страны. Иван Выродков, получив в свои руки весь «Государев наряд», создавал с нуля Пушкарский приказ, а Роман Захарьин-Кошкин в Поместном приказе готовил невиданную доселе перепись земель по единой мере. Все они были по уши в делах, а мне вновь предстояло свидеться с князем Щетининым.</p><p>Наши встречи хоть немного разбавляли мою собственную нескончаемую бумажную работу, в которую я погрузился с головой, словно в омут. Стопы докладов, челобитных, сводок от наместников старых и новых, росли на моём столе с пугающей быстротой. Я лично правил штаты приказов, скреплял подписью назначения и отставки, вникал во все вопросы управления государством. Я был осью, вокруг которой вращался этот новый, рождавшийся в муках мир, и от меня требовалось постоянное, неослабевающее внимание.</p><p>Поэтому совещание с князем Щетининым я воспринимал как своего рода отдушину. Его доклады касались дел практических, зримых, далёких от абстракций государственного строительства. Они были глотком свежего воздуха в душной атмосфере кремлёвских интриг и канцелярской рутины. Пока остальные выстраивали скелет будущей державы, мы со Щетининым должны были нарастить на эти кости живое, сильное мясо.</p><p>Для меня едиников, как я прозвал эталоны, длины, веса и ёмкости было критически мало. Они упорядочивали пространство, давали власть над материей, над лесом, железом и расстоянием. Однако империя, которую я строил в своём разуме, нуждалась в ином, куда более фундаментальном каркасе. Мне нужна была власть над четвёртым измерением. Мне нужно было подчинить себе Время.</p><p>Для человека этой эпохи время было субстанцией текучей, гуттаперчевой и глубоко мистической. Оно не измерялось — оно проживалось. Пахарь жил от посева до жатвы, от восхода до заката. А часы, что имелись на Руси, представляли собой насмешку над всякой логикой. Семнадцать часов в летнем дне и семь в ночи, а зимой — наоборот. И длина самого часа растягивалась и сжималась, подобно куску сыромятной кожи, в зависимости от прихоти солнца и решений церковных часовников.</p><p>Как, скажите на милость, планировать синхронный удар по пограничным крепостям врагов с последующим развитием наступления, опережающем войсковое развёртывание противника? Как начислять жалованье войскам, если понятие «сутки» для каждого дьяка означает что-то своё? Как запустить мануфактуры, где важна выработка за одинаковый промежуток времени?</p><p>Я сидел за столом, освещённым целым лесом восковых свечей в тяжёлых шандалах. За окном сгущались чернильные весенние сумерки, а я ожидал долгожданного гостя.</p><p>Наконец тяжёлая дверь распахнулась и на пороге возник князь. Лицо его было серым от недосыпа, под глазами залегли глубокие тени, а богато расшитый кафтан выглядел изрядно помятым. За ним, тяжело ступая и согнувшись в три погибели, двое дюжих слуг, под суровыми взглядами жильцов, внесли кованый дубовый сундук, обёрнутый мягкой рогожей, дабы уберечь содержимое от малейшей тряски.</p><p>Слуги, повинуясь короткому жесту Шигоны, осторожно, словно внутри лежало хрустальное яйцо Фаберже, опустили ношу на пол и бесшумно растворились в сенях.</p><p>— Государь… — хрипло начал Щетинин, низко кланяясь. — По слову твоему. Всё изладили, до последней риски. Серебряники и златокузнецы очей не смыкали, а ковалям я самолично грозил на дыбу вздёрнуть, коли хоть в волос ошибутся.</p><p>Я слез с кресла и подошёл к сундуку. Пальцы, всё ещё сохранившие следы былой слабости, но уже налившиеся уверенной твёрдостью, откинули железные застёжки. Внутри, на подушках из тёмно-синего бархата, тускло поблёскивая в свете свечей, покоились детали. Заказанные мною детали.</p><p>Я не требовал от них создания часового механизма. Это было бы бессмысленно — ни один мастер Руси, привыкший ковать тяжёлые сабли или чеканить серебряные оклады, не понял бы, как заставить эти колёсики работать вместе в нужном ритме. Я поручил им лишь выточить элементы по моим чертежам, с дотошным, микроскопическим надзором за каждым зубцом.</p><p>Здесь лежали латунные зубчатые колёса, заботливо отполированные песком и суконкой. Стальные оси, выточенные с максимальной доступной прямотой. Тяжёлая гиря из чистого свинца. И главное — то, ради чего всё это затевалось, то, что опережало этот мир более чем на столетие. Анкерное колесо и спусковая вилка, а рядом с ней — латунный диск на длинном стальном стержне. Маятник. Вещь, которую в Европе изобретёт Христиан Гюйгенс только в середине следующего века.</p><p>— Иди сюда, княже, — негромко позвал я, засучивая рукава своей простой льняной рубахи. — Будешь смотреть. Ибо то, что ныне родится, изменит Державу не меньше, чем пушки Выродкова.</p><p>Щетинин подошёл, неловко переминаясь с ноги на ногу. Шигона, как всегда, встал чуть поодаль, превратившись в бесстрастную тень.</p><p>Сборка не была простой. Это в моей памяти часовщика из швейцарской мануфактуры девятнадцатого века детали садились на свои места с легким щелчком. Здесь же, в полумраке шестнадцатого столетия, мне пришлось столкнуться с погрешностями ручного труда.</p><p>Я аккуратно извлёк на стол две толстые латунные платины, пробитые в нужных местах. Взялся за первое, самое крупное колесо барабана, на который наматывался тонкий, но прочный шёлковый шнур с гирей. Вставил цапфу в отверстие. Затем последовало трибное колесо, передающее вращение.</p><p>Мои детские, тонкие пальцы порхали над металлом, и в этом был свой неожиданный плюс. Там, где взрослому кузнецу с пальцами-сардельками приходилось бы потеть, я действовал с ювелирной ловкостью. Однако, вставляя промежуточное колесо, я почувствовал сопротивление. Зубья входили в зацепление слишком туго, с неприятным скрежетом.</p><p>— Напильник. Бархатный, самый мелкий, — коротко приказал я.</p><p>Щетинин, судорожно сглотнув, подал мне инструмент. Я зажал колесо через кусок кожи и несколькими заученными в другой жизни, лёгкими движениями снял невидимые глазу заусенцы с латунной шестерни. Сдул металлическую пыль. Снова примерил. Теперь колесо крутилось плавно, как по маслу.</p><p>Князь наблюдал за мной с расширенными глазами. Для него происходящее отдавало чёрной магией. Малолетний государь, ещё прошлым летом пускавший деревянную ладью в тазу во дворе, сейчас с лицом древнего старца собирал невиданную, адскую машину, о предназначении которой никто во всём Кремле не имел ни малейшего понятия.</p><p>Шаг за шагом, ось за осью, механизм собирался воедино. Каждую опору скольжения я аккуратно смазывал капелькой очищенного костяного масла, используя гусиное перо. Наконец, я подошёл к самому сложному узлу — «сердцу» часов.</p><p>Я установил анкерное колесо — странную шестерню с зубьями, скошенными под острым углом, выточенную по моим строжайшим лекалам. Над ним, на отдельной оси, легла анкерная вилка — стальной якорь с двумя полированными палетами. И, наконец, связал ось вилки с поводком, к которому крепился длинный стержень маятника.</p><p>Крепление и подгонка спуска заняли у меня более часа. Пришлось дважды подгибать латунный кронштейн, добиваясь идеального зазора между палетами вилки и зубьями колеса. Пот выступал на лбу, спина ныла от неудобного положения, но я был полностью поглощён процессом. Мир сузился до миллиметров латуни и стали.</p><p>Когда всё было готово, я накрыл механизм второй платиной и затянул кованые штифты. Перед нами на столе возвышался скелет первых на Руси точных маятниковых часов. Без деревянного корпуса, без изысков, лишь голая, холодная геометрия шестерней, закреплённая на временной дубовой станине. На передней оси я на живую нитку закрепил белый эмалевый диск циферблата, на который заранее нанёс не буквенные титлы, а чёткие индийские цифры от единицы до двенадцати. И посадил на ось не одну, а три стрелки — короткую, длинную и совсем тонкую, невесомую щепочку.</p><p>— Подсоби, Юре Иванович, — велел я, указывая на станину.</p><p>Мы перенесли механизм к стене, где уже был вбит надёжный кованый крюк. Я закрепил станину, выверив её положение по тяжелому свинцовому отвесу до идеальной вертикали.</p><p>Наступил момент истины.</p><p>Я взял в руки гирю, подвешенную к барабану, и плавно потянул за шнур, взводя механизм. Собачка храповика защёлкала с сухим, металлическим треском. Набрав завод, я отпустил гирю. Сила тяжести потянула её вниз, заставляя колёса вращаться, но движение мгновенно застопорилось — зуб анкерного колеса упёрся в палету неподвижной вилки.</p><p>В палате стояла абсолютная тишина. Я слышал лишь тяжёлое, хрипловатое дыхание Щетинина и ровное дыхание Шигоны.</p><p>Я протянул руку и кончиком указательного пальца мягко, почти невесомо, отвёл латунный маятник в сторону. И отпустил.</p><p>Подчиняясь законам гравитации, маятник пошёл вниз, прошёл мёртвую точку и взлетел в другую сторону. Ось вилки повернулась, высвобождая зуб колеса. Раздался резкий, металлический щелчок. В ту же микросекунду вторая палета перехватила следующий зуб, передав импульс обратно на маятник, не давая ему затухнуть.</p><p><emphasis>Тик.</emphasis></p><p>Маятник качнулся обратно.</p><p><emphasis>Так.</emphasis></p><p><emphasis>Тик. Так. Тик. Так.</emphasis></p><p>В мёртвой, густой тишине великокняжеской опочивальни этот звук прозвучал оглушительно. Равномерный, сухой, безжалостный пульс. Металлическое сердцебиение, не зависящее от дыхания человека, от восхода солнца, от церковных молитв. Оно просто было. Абсолютное, математически безупречное время.</p><p>Князь Щетинин содрогнулся и попятился назад. Лицо его побелело. Он судорожно перекрестился, глядя на безостановочно качающийся маятник, словно на живого беса. Даже в глазах прошедшего огонь и воду Шигоны промелькнул суеверный первобытный трепет. Они смотрели на самую длинную, тонкую стрелку, которая с каждым щелчком неумолимо, рывком сдвигалась по циферблату. Она двигалась прямо на их глазах. Это разрушало их понимание мироздания. Одно дело — башенные куранты, где стрелка стоит на месте, а диск вращается раз в полдня. И совсем другое — эта острая игла, секущая само бытие на крошечные ломтики прямо у тебя на виду.</p><p>— Что… что се есть, государь? — прошептал Щетинин, не в силах оторвать взгляда от механизма. — Живо ли оно? Чьё сердце в нем бьётся?</p><p>Я медленно выпрямился и вытер испачканные в масле руки о льняной плат.</p><p>— Се, княже, — поступь времени нового. Времени, кое не смотрит, зима ли на дворе аль лето. Не зависит от того, проспал ли сонный мних на колокольне свой час али нет.</p><p>Я подошёл к скукожившемуся вельможе и заглянул ему в глаза.</p><p>— Зри на круг сей. Видишь письмена? Числом их дванадесять. Отныне и вовеки веков в сутках будет двадцать четыре часа. По двенадцать на день и на ночь. И зимой и летом — часы те неизменны. Стрела же долгая, что на ободе, — я указал на снующий туда-сюда шпунтик, — отмеряет «рез», коих в часе шесть десятков ровно. А тонкая и быстрая, что пред очами твоими скачет, отсекает «миг». И в каждом резе их тако же шестьдесят.</p><p>— На что нам сиё, государь? — слабо вымолвил князь. — Деды наши по солнцу жили…</p><p>— Затем, — отрезал я, и голос мой обрёл жёсткость, — что дедовы обычаи ветхи стали. Какова цена воеводе, коему я велю ударить на татарский стан разом с трёх сторон, а полки его сойдутся вразнобой, ибо у одного солнце за тучу ушло, а другой по петушиному крику час мерил? С сим же маятником воеводы мои ударят до сек… до мига единого, все как один. Время отныне не течет, яко вешний ручей. Оно шагает. Ровно. Мерно. И по слову моему.</p><p>Я повернулся к маятнику.</p><p>— Наказ тебе, Юре Иванович: уразуметь ряды сии и наладить их делание. Даю тебе на то месяц, а после обучу первого твоего урядника, что станет собирать их воедино. То первое дело, дабы вся Держава, от казны до рати, в лад единый дышала.</p><p>Щетинин ещё раз поклонился, уже не крестясь, но явно подавленный масштабом и непостижимостью задачи.</p><p>— Ступай, — устало махнул я рукой. — И помни: о тайне ряда сего — молчи строжайше. Аще кто вызнает секрет маятника и чужестранцам продаст — того моею рукой на кол возведу.</p><p>Тяжёлая дверь затворилась за спиной князя, отрезая нас от остального мира. На мгновение палату поглотила густая, почти осязаемая тишина. В этом молчаливом пространстве остались лишь двое — я да мой верный дядька.</p><p>Конечно, вдоль стен, в глубоких тенях у резных столпов и тяжёлых портьер, застыли изваяниями воины из жильцов и Государевого полка. Но я приучил себя не видеть их, не обращать на них внимания и уж тем более не заговаривать. Они для меня — не люди, но живые столпы, продолжение стен, часть моей личной крепости. Любой мой взгляд, любое слово могли бы вырвать их из того особого, отрешённого состояния, в коем они должны пребывать, охраняя государя. Они — мои глаза и уши, обращённые вовне, и не след им отвлекаться на то, что происходит внутри.</p><p>Потому, когда смолк стук княжеских сапог, из всех присутствующих в моём восприятии остался лишь Шигона, стоявший у стены неподвижно и молчаливо, словно сама тень, обретшая плоть. Но теперь тишину пронзал новый, властный звук, чёткое, неустанное металлическое сердцебиение: <emphasis>Тик. Так.</emphasis> Словно в самой груди Кремля забилось нечто новое, чужое и неотвратимое. <emphasis>Тик. Так.</emphasis></p><p>Иван Юрьевич долго молчал, стоя в тени. Затем глухо произнёс:</p><p>— Страшно сие, государь. Ты словно в самые основы Божьего мира руку запустил. Ранее всё от Господа и природы зависело, а ныне ты железом день разрезал.</p><p>— Привыкнут, Иван Юрьевич, — я улыбнулся одними уголками губ. — Страшно всё, чего не разумеешь. Но сила этого ряда такова, что скоро без него ни один дьяк, ни один пушкарь жить не сможет. Железо не лжёт и мзды не берёт.</p><p>Я тяжело опустился в кресло у стола. Физическое напряжение последних часов начинало брать своё, но ум мой был взбудоражен. Ритмичный стук анкерного спуска парадоксальным образом не отвлекал, а, наоборот, вводил в состояние глубокой, почти трансовой концентрации.</p><p>Я налил себе кубок холодного клюквенного морса, сделал глоток. Взгляд мой упал на чистые листы бумаги, всегда в изобилии стоявшие на столе.</p><p>Сутки я упорядочил. Привязал их к железной логике физики. Разрезал на равнозначные, независимые от времени года часы, резы и миги. Но что такое сутки в масштабах государства? Пылинка. Бюрократическая и экономическая машина работает иными, долгими периодами. А там, на длинной дистанции, царил ещё более ужасающий, непроглядный мрак.</p><p>Месяцеслов, или по простому — календарь.</p><p>На Руси, как и во всём прочем христианском мире, в ходу был Юлианский календарь, но, как водится, с изрядной долей самобытности, превращавшей его в настоящий управленческий кошмар. Во-первых, само летоисчисление велось не от Рождества Христова, а по ветхозаветной традиции, от «Сотворения мира». Во-вторых, Новолетие, начало нового года, приходилось на первое сентября. Эта чехарда ломала всю логику годового цикла. Урожай ещё не до конца свезён в амбары, а финансовый год уже закрывается. Подати начинают исчислять по-новому, когда пахарь ещё не продал урожай. Административная и хозяйственная жизнь государства оказывались разорваны, подчиняясь двум разным ритмам — природному и церковному.</p><p>Но даже не это было главным злом. Сама основа системы, была чудовищно, безнадёжно сломана. Её создатели ошиблись в расчётах, сделав год чуть длиннее, чем он есть на самом деле. Эта крохотная, почти незаметная погрешность, накапливаясь столетиями, подобно ржавчине, разъедала саму ткань времени. Високосные года, призванные исправлять расхождение, лишь усугубляли его. К середине XVI века, к текущему 7046-му году от сотворения Адама, ошибка разрослась до чудовищных размеров. Астрономическое весеннее равноденствие, точка отсчёта для всего церковного года, уплыло почти на десять дней, превращая священные расчёты в фикцию.</p><p>Я знал, что этот календарный кризис уже давно будоражит лучшие умы Европы. Ещё четверть века назад Пятый Латеранский собор пытался подступиться к этой задаче, к её решению привлекали даже великого Николая Коперника. Но тщетно. Окончательное решение, которое породит новый, григорианский стиль, и сдвинет календарь разом на десять суток вперёд, появится лишь через сорок четыре года. А вдобавок ко всему этому хаосу, сама Европа не могла договориться, когда встречать Новый год. Во Франции он плавал вместе с датой Пасхи, в Венеции, части германских земель и в Польше начинался первого января, в Англии и Флоренции двадцать пятого марта, остальные германские земли, Испания и Португалия — 25 декабря.</p><p>Для меня это была не просто неудобная причуда античных диктаторов, это была кровоточащая рана на теле государственного планирования.</p><p>Пальцы сами потянулись к гусиному перу. Я обмакнул его в чернильницу.</p><p>Перо быстро забегало по бумаге, с тихим шуршанием вычерчивая колонки цифр. Мой мозг, опираясь на опыт тысячелетий, мгновенно извлёк на поверхность единственно верную, математически безупречную концепцию. Позитивистский календарь.</p><p>Я вывел жирным шрифтом: <strong>364 дня</strong>.</p><p>Триста шестьдесят четыре идеально делилось. Я разбил год не на двенадцать уродливых осколков римской гордыни, а на тринадцать месяцев.</p><p>Перо вычерчивало структуру: в каждом месяце — ровно 28 дней. Ровно четыре седмицы, неделя в неделю. Никаких «переходящих» дней недели.</p><p>Я остановился, с эстетическим наслаждением глядя на получившуюся матрицу. Это была поэзия цифр. В этом календаре первое число любого месяца всегда будет падать на один и тот же день. Допустим, на понедельник. А седьмое число — это всегда суббота, день отдыха и молитв.</p><p>Больше никаких путаниц в приказах. Жалованье ратнику за месяц — это всегда плата за двадцать восемь дней. Да и ссудный процент в банке Сыркова не будет скакать.</p><p><emphasis>Тик. Так. Тик. Так.</emphasis> — чеканил маятник.</p><p>— Иване Юрьевич, — позвал я, не отрываясь от расчётов.</p><p>Шигона шагнул из тени к столу.</p><p>— Изволь, взгляни.</p><p>Старый воин, осторожно наклонился над столом, и свет от высоких восковых свечей лёг на его изрезанное морщинами, обычно непроницаемое лицо, отразившись в напряжённом взгляде. Загрубевший палец, привыкший скорее к сабле, чем к гусиному перу, неуверенно замер над пергаментом, скользя от одной колонки цифр к другой.</p><p>Некоторое время он лишь молча водил глазами по строчкам, и глубокая, суровая складка пролегла между его густыми бровями. Грамоту Иван Юрьевич знал отменно, не хуже любого думного дьяка; в конце концов, высшее сословие было не только главным выгодополучателем от своих обширных земель, но и их единственными управляющими. Умение читать указы, разбирать челобитные и вести счётные книги было для них такой же жизненной необходимостью, как и владение оружием.</p><p>Но то, что было начертано перед ним, не укладывалось в голове, оно казалось колдовством, а не государственной бумагой. Эти ровные, бездушные колонки цифр, эта безжалостная, чуждая математика ломали не просто привычку — они ломали сам уклад, вековой ритм жизни, освящённый традицией и верой. Вся жизнь, от посева до жатвы, от уплаты податей до церковных праздников, была привязана к двенадцати месяцам, к именам святых, к движению солнца, как его понимали отцы и деды. Здесь же, на листе бумаги, весь этот живой, дышащий мир был сведён к бездушной и холодной схеме, поправ мироздание до самого его основания.</p><p>— Тринадцать месяцев, государь? — неуверенно рек он. — Но ведь от веку их дванадесять было. Народ-то речёт, дюжина чёртова, число нечистое…</p><p>— То суесловие смердов, — сухо отрезал я. — Воззри-ка в ночи на небо, Шигона. Колико раз за год луна полный свой коловрат творит? Ровнёхонько тринадцать. Не аз сие измыслил, Сам Создатель тако твердь небесную устроил. Мой счёт времени к Божьему промыслу ближе, нежели папский аль униатский.</p><p>Шигона задумчиво пожевал бороду, видимо, поражённый этим астрономическим доводом.</p><p>— А остатцы-то куда девать, государь? Триста шестьдесят четыре дня и вышло. А в годе-то их боле.</p><p>— Умён, — похвалил я, макая перо. — Триста шестьдесят пятый день с хвостиком я выведу опричь. Не будет он причислен ни к единому месяцу. И дня седмицы у него не будет.</p><p>Я вывел внизу листа крупную надпись: <strong>Государев день</strong>.</p><p>— То будет праздник великий. День тишины в приказах. В сей день будут празднества, награжденья да пиры. А тако же обновление года и моё ежегодное благословение всякому, кто его испросит. День сей будет в Зимний Солнцеворот.</p><p>— А счёт летам, батюшка? — Шигона напряжённо смотрел на листы.</p><p>— Да как же их счислять иначе, нежели от Сотворения мира? Месяцы же наречём без затей, для ясности: от Первого до Тринадцатого, и писать их токмо знаками новыми, что я тебе прежде казал.</p><p>Я отодвинул пергамент и потёр переносицу, куда всё же прокралась пульсирующая боль.</p><p>— Полно на днесь. А что гость наш заутрешний, почил ли с дороги? Станет ли ему мочи предстать предо мною?</p><p>— Не изволь сумлеваться, государь, здравию его и юнец позавидует.</p><p>— Что ж, отрадно…— произнёс я, уже встав из-за стола и направившись в опочивальню.</p><p><emphasis>Тик. Так. Тик. Так.</emphasis></p><p>Железный метроном новой империи начал отсчёт своего суверенного, математически безупречного Времени. И это время работало на меня.</p></section><section><title><p>Глава 15</p></title><p><strong>***ВНИМАНИЕ!</strong></p><p>Все исторические события, теологические диспуты и религиозные догматы, описанные в следующей главе — даже те, что опираются на реальные тексты или имена — являются <strong>абсолютным и наглым художественным вымыслом</strong>.</p><p>Голоса и мысли реальных исторических деятелей искажены намеренно и… возможно, бессовестно.</p><p>Текст ниже содержит вольные трактовки Священного Писания, радикальную альтернативную историю Церкви, деконструкцию язычества и крайне циничный, прагматичный взгляд на религию как на инструмент государственного управления.</p><p>В связи с содержанием, которое может глубоко оскорбить чувства верующих любой из ныне существующих конфессий, данную главу настоятельно не рекомендуется читать впечатлительным людям, ревнителям ортодоксии и вообще кому бы то ни было.</p><p>Вы были предупреждены.</p><subtitle>***</subtitle><p>На следующий день, едва рассветные лучи позолотили стены опочивальни, я закончил с утренними отчётами. Порядок в делах государственных начинался с порядка на собственном столе. После занялся ежеутренней разминкой и завтраком.</p><p>После завершения ритуала пробуждения, не задерживаясь, отправился в Средние палаты. Ждать долгожданного гостя просиживая пролежни я не был способен. Беспокойный ум требовал немедленной работы, и главная задача последних дней вновь завладела моим вниманием. Единики у меня теперь есть, а вот имена для них ещё не рождены. Основа для нового порядка заложена, но без ясных и понятных народу названий она останется мёртвой схемой.</p><p>Поиграв с тяжёлым гусиным пером, я ещё раз мысленно прогнал слова на языке, пробуя их на звук, отсеивая всё чуждое и наносное. Имена должны были расти из родной почвы, быть интуитивно понятными и пахарю, и ремесленнику, и дьяку. Никакой латыни, никакой греческой мудрости — только мощь и простота слова. Убедившись в стройности замысла, я обмакнул перо в чернильницу и, задержав дыхание, начал писать с той уверенностью, с какой зодчий закладывает первый камень в основание собора.</p><p>В основу угла я положил три корня, на которых отныне будет стоять порядок. Для метра — мера, грамма — вес, а литр стал ковшом. Слова народные, привычные уху, но отныне избавленные от всякой приблизительности.</p><p>Далее шли приставки множители. Никаких чужеродных латинских или греческих корней. Народ должен понимать слова интуитивно, впитывая суть величины из самого названия. Я вывел первый столбец — укрупнение.</p><p><emphasis>Десяти-</emphasis> десять.</p><p><emphasis>Сто-</emphasis> сотня.</p><p><emphasis>Тыще-</emphasis> тысяча.</p><p><emphasis>Тьмо-</emphasis> десять тысяч.</p><p>Затем я очертил второй столбец — дробление.</p><p><emphasis>Доле-</emphasis> десятая часть.</p><p><emphasis>Зерно-</emphasis> сотая часть.</p><p><emphasis>Крохо-</emphasis> тысячная часть.</p><p><emphasis>Пыле-</emphasis> десятитысячная часть.</p><p>Из-под моего пера выходили новые слова, скрепляя реальность с лязгом затворяемого замка.</p><p><emphasis>Тыщемера.</emphasis> Расстояние, которым теперь будут мерить пути для ямских гонцов и войсковых маршей. <emphasis>Зерномера.</emphasis> Крошечный отрезок для пушкарей и урядников. <emphasis>Крохомера.</emphasis> Пока это нужно лишь для самых точных чертежей, но скоро без миллиметра невозможно будет собрать ни один надёжный ряд.</p><p>Перешёл к тяжести. <emphasis>Тыщевес.</emphasis> Килограмм. Отныне на рынках мясо и железо будут отпускаться не туманными мерами весов, а гирями в один или несколько тыщевесов. <emphasis>Зерновес и Кроховес.</emphasis> Для нужд Казны, при взвешивании серебра, и для лекарей, отмеряющих сильнодействующие травы, чтобы не отправить пациента на тот свет.</p><p>То же самое проделал с объёмами. <emphasis>Тыщековш</emphasis> — кубометр, для измерения запасов зерна и леса в трюмах насад и белян. <emphasis>Долековш</emphasis> и <emphasis>Зерноковш</emphasis> — для пороховых дел мастеров.*</p><p><emphasis>(*Разумеется, внедряемая Иваном строгая метрическая система с корнями «Мера», «Вес» и «Ковш» (например, «стомера» или «тыщевес») будет строго использоваться внутри самого мира романа. Однако, чтобы чтение не превращалось для вас в разгадывание филологических ребусов и постоянный мысленный перевод, в дальнейшем будут использоваться привычные и понятные нам метры, граммы и литры.)</emphasis></p><p>Я отставил в сторону чернильницу и с удовлетворением оглядел ровные, стройные столбцы новых мер и весов, которым отныне предстояло стать становым хребтом государевой казны, войска и торга. Эта бумага, пахнущая свежим железистым запахом чернил, была не просто уложением, но новым языком, на котором отныне будет говорить и мыслить держава.</p><p>Движением руки я передал лист Мишурину и Шигоне, всё это время безмолвно сидевших за столом. Оба были людьми дела, практиками, чьи умы не затуманены ни книжной премудростью, ни придворной лестью. Именно их оценка, холодная и приземлённая, была мне нужна более всего. Я молча передал им лист.</p><p>— Рассудите, — мой голос прозвучал глухо в напряжённой тишине, — и молвите слово своё. Как есть, без утайки. Ляжет ли сей единик на жизнь Руси, али отторгнут будет?</p><p>Мишурин, сидевший ближе, бережно принял бумагу, будто великую драгоценность. Шигона тут же склонился к его плечу, и они оба вперили взгляды в строки. Однако услышать их мнение в тот час мне не довелось.</p><p>Тяжелый, протяжный скрежет железных петель разорвал тишину палат. Створки дверей медленно разошлись и вбежавший Юрий, который исполнял роль моего адъютанта, приобщаясь к управлению государством, доложил о прибытии гостя.</p><p>Я велел впускать его, отложив в сторону все посторонние мысли, и поднял глаза.</p><p>В палату вошёл Михаил Триволис. Инок Максим Грек. Человек, чей колоссальный, энциклопедический ум и фанатичная преданность Истине оказались слишком страшным оружием для тех, кто захватил духовную власть на Руси. За это они заживо похоронили его в сыром, пропахшем плесенью и мышиным помётом каменном мешке Тверского Отроча монастыря. Семь лет в железных кандалах, в полном отлучении от внешнего мира.</p><p>Он выглядел пугающе. Глубокий старик, которому скоро стукнет семьдесят. Ряса, выцветшая до грязно-пепельного цвета, висела на нём, как на скелете. Измождённое, прозрачное лицо с заострившимися скулами утопало в длинной, нечёсаной седой бороде. Щиколотки и кровоточащие запястья крест-накрест перечеркивали багровые, загрубевшие рубцы — следы тяжелого железа.</p><p>Но его глаза… тёмные, глубокие, как древние колодцы в пустыне, были абсолютно живыми. В них не было того мутного пламени безумия, что сжигает разум узников-одиночек. В этих глазах горел холодный, неистовый, пронзительный интеллект.</p><p>Скрипнув стертыми суставами, Максим попытался опуститься на каменный пол, привычно готовясь отбить земной поклон, как того требовал этикет перед государем.</p><p>— <emphasis>«Изведи из темницы душу мою, дабы прославить имя Твоё»</emphasis>, — ровно, не повышая голоса, произнес я строку из Сто сорок первого псалма царя Давида, останавливая его движение поднятой рукой.</p><p>Максим замер, так и не коснувшись коленями пола. Его умные глаза широко распахнулись. Он ждал окрика, ждал надменности, ждал капризов семилетнего сироты, чья власть стала игрушкой в руках Шуйских и Бельских. Но вместо этого он услышал пароль. Ключ.</p><p>Его сухие, растрескавшиеся губы дрогнули. Он выпрямился, и в тишине прозвучал его надтреснутый, сиплый от долгого молчания голос, донесший ответную строку псалма с идеальной, выверенной интонацией:</p><p>— <emphasis>«Окрест меня станут праведные, егда явишь мне благодеяние Своё»</emphasis> (Псалтирь 141:7).</p><p>— Сяди, Михаиле, — я указал на тяжелый резной стул по другую сторону стола. Я назвал его мирским именем, и он вздрогнул, но покорно, тяжело опираясь на столешницу, опустился на сиденье.</p><p>— Государь великий… — начал он, всматриваясь в моё лицо. В его проницательном взгляде читалось глубочайшее недоумение. — Владыка Даниил уверял мя, что покину аз узилище сие не прежде дня трубного гласа, дабы предстать пред Судией. Поведай, за какие вины мои али по милости твоей я ныне зрю свет в палатах сих?</p><p>— Даниил тот давеча на коленях вползал в собор Архангельский и челом своим прах с гробницы Ивана Великого отирал, дрожа, аки лист осиновый, — сухо отозвался я. — Срок его истёк. <emphasis>«Бог судия: одного уничижает, а другого возносит. Ибо чаша в руце Господни, вина нерастворена, исполнь растворения… и дрождие его не истощися, испиют вси грешнии земстии»</emphasis>. Псалом семьдесят четвертый.</p><p>— <emphasis>«Аз же возрадуюся в век, воспою Богу Иаковлю» </emphasis>(Псалтирь 74:10), — на автомате закончил старец, и его глаза сузились. Он изучал меня так, как лекарь изучает рану, пытаясь понять природу недуга. — Уста твои глаголют словесами пророческими, государь. Но лик твой — лик отрока. Почто же призвал ты мя?</p><p>Я медленно скрестил пальцы, откидываясь на высокую спинку кресла-трона.</p><p>— К тому, Михаиле, что время скорби прешло. Призвах аз тя не дабы каялся ты пред отступниками. И не дабы вопрошать, что творится во стенах монастырских. Аз ведаю то не хуже твоего. Извлекох аз тя из тьмы, ибо час жатвы близок, и надобен мне муж, умеющий зерно от плевел отлучать.</p><p>Монах напрягся, подавшись вперед.</p><p>— <emphasis>«Виноградник был у Возлюбленного моего на роге тучной горы</emphasis>»… (Книга пророка Исаии 5:1) — тихо начал он.</p><p>— … <emphasis>«Он обнёс его оградою, и очистил от камней, и насадил в нём отборные виноградные лозы»</emphasis>, — подхватил я, глядя ему прямо в глаза. — <emphasis>«И ожидал, что он принесет добрые грозди, а он принес дикие ягоды»</emphasis> (Книга пророка Исаии 5:2).</p><p>Я ударил ладонью по столу, и звук гулко разнесся по палате.</p><p>— Ведаю аз, Максиме, каки ягоды проросли в вертограде сем, некогда чистом. Ведаю, откуду всё пошло. Гниль сия не вчера зародилась. Пришла она купно с бабкой моей, Софией Палеолог. Купно с ней на Русь хлынули ромеи и латиняне, униаты и псы папские. Оные, что предали Истинного Бога, променявши древнюю Апостольскую веру, суровую Правь и Закон, на римскую мзду на соборище Ферраро-Флорентийском. Принесли они семо своего нового бога и лесть свою византийскую.</p><p>Глаза старца загорелись неистовым огнем. То, о чём он долгие годы решался говорить лишь шёпотом с узким кругом единомышленников, сейчас открыто, звучным голосом чеканил перед ним семилетний великий князь.</p><p>— <emphasis>«Како сделалась блудницею верная столица, исполненная правосудия! Правда обитала в ней, а теперь — убийцы» </emphasis>(Книга пророка Исаии 1:21), — горько прошептал Максим. — Зриши в корень, государь. Аз, эллин по крови, прибых из Италийских земель, мня, яко везу семо книжную мудрость. Но узрех, что мудрость уже обитала зде! Земля сия хранит неискаженный Завет! Принесенный Андреем на брега Днепра. Народ сей верует во Единого Творца, Саваофа, коего уста смердов в простоте именовали Сварогом. Чтит народ Иисуса яко Машиаха, яко Великого Пророка и Судию, сошедша во плоти, дабы растерзати пелену смерти, а не яко часть многоликого, языческого триглава!</p><p>Максим сжал трясущиеся руки в кулаки.</p><p>— И узрех аз, како ромеи начаша переписывать историю вашу. Како отравиша они умы деда твоего, Ивана Третьего. Како поиде яд от Саарского монастыря, иже они переиначиша от «Кесарского», дабы возвеличить кесарево над Божьим! Како гордый Новгород, торговавший с Ганзою, впитал ересь латинскую и готов был отверзти врата Литве, дабы токмо не подчиняться суровому древнему Закону.</p><p>Я кивнул, полностью разделяя его гнев.</p><p>— Дед мой, Иван Великий, до времени терпяше их. Надобно было ему узаконить объединение земель, и сии книжники-униаты даша ему красивую ширму «Третьего Рима». Но егда узре он истинное нутро обмана византийского, егда возжела вернути Дедовский Закон на круги своя, они удариша первыми.</p><p>— <emphasis>«Лживая трость книжников и его превратила в ложь»</emphasis> (Книга пророка Иеремии 8:8), — процитировал старец, обратившись к Иеремии. — Воистину так! Слепцы окрест тебя, государь. Они нарекли защитников Истинного Завета еретиками! Они измыслили «ересь жидовствующих», они оклеветали новгородских стригольников! А ведь мужи сии — дьяк Фёдор Курицын, Иван Чёрный, сам митрополит Зосима — лишь противились насаждению византийского идолопоклонства! Они ведали язык арамейский, читали Закон во истине его. Они стояли за единобожие. А иосифляне, ведомые алчбою богатств и земель монастырских, сожгли их в деревянных срубах, обвинив в чернокнижии!</p><p>— И самого митрополита низвергли, — жестко добавил я. — Главу Церкви, державшегося старой Апостольской веры, сместили, оболгав пред народом. Даниил и его свора променяли чистоту веры на вотчины да на золотую обнизь на ризах. Они наполнили храмы образами, уча молиться древу и краскам, забыв, яко <emphasis>«Бог есть дух, и поклоняющиеся Ему должны поклоняться в духе и истине» </emphasis>(Евангелие от Иоанна 4:24).</p><p>Максим Грек тяжело вздохнул, и его плечи опустились.</p><p>— Они не токмо праведников извели. Они переписали и самую память. Они взяли древние книги и извратили язык. Они брали святые имена Божьи, звучавшие в псалмах на арамейском и вписывали их в летописи яко имена языческих демонов, дабы рещи: «Видите ли, словене до нашего прихода были дикарями, поклонявшимися лешим!»</p><p>— Да, Михаил. Ведомо мне сие, — я подался вперёд, опираясь локтями о стол. Мой голос стал тихим и опасным. — И мы с тобою сокрушим ложь сию. Оружием их же невежества.</p><p>Старец поднял на меня глаза, полные изумления и заново обретенной, почти мальчишеской веры. Он не смел перебить, но всё его иссохшее тело подалось ко мне через стол, словно цветок, десятилетиями прозябавший во тьме и теперь жадно тянущийся к солнцу. В этом взгляде не было возражения, лишь благоговение перед внезапно отворившейся дверью, за которой сияла неоспоримая правда.</p><p>Воцарилась почти молитвенная тишина, прерываемая лишь тяжёлым дыханием. И не один Максим был охвачен этим напряжённым вниманием. Дядька и Мишурин — вслушивались в каждое слово, боясь упустить хоть малейший смысловой оттенок. Даже слуги, что замерли у стены, и жильцы, стоящие в карауле, слушали, открыв рты, не разумея, быть может, всех тонкостей языка и веры, но чувствуя сердцем величие этого часа.</p><p>Но более всех меня поразил взгляд Юрия. Юноша, притихший в своём углу, смотрел так, словно воочию видел, как рушатся вековые идолы лжи, как спадают с древних слов покровы клеветы. Он словно наяву лицезрел, как перед ним разверзается сама ткань времени, обнажая истину.</p><p>Всем им, от умудренного годами грека до брата, в эти мгновения казалось, что не мои слова звучат под сводами, но сама Истина, долгожданная и беспощадная, сошедшая в нашу юдоль мирскую. Не тихая и утешающая Благодать, но яростный и очищающий свет, что выжигал неправду из самых потаённых уголков души, возвращая миру его подлинные имена и забытого Бога.</p><p>— Воспомяни «Пантеон князя Владимира», о коем они с таким упоением пишут в своих списках, дабы оправдать нужду в латинском просвещении, — начал я. — Мокошь. Что за нелепица! Убогие греческие толмачи слыхали, как по весне землепашцы возводили очи к небу и молили Творца дать им благодатную влагу, испрашивая дождя. <emphasis>Малкош</emphasis> (&#x5DE;&#x5DC;&#x5E7;&#x5D5;&#x5E9;) — поздний, весенний дождь по Закону. <emphasis>«Дам земле вашей дождь в своё время, ранний и поздний [малкош], и ты соберёшь хлеб твой»</emphasis> (Второзаконие 11:14). А они записали сие как поклонение языческой бабе Мокоши!</p><p>Губы Максима дрогнули в горькой, но понимающей полуулыбке.</p><p>— И Хорс, — подхватил старец, и глаза его загорелись от того, что его наконец услышали. — Они записали его идолом солнечным. Прекрасно ведая, что <emphasis>Херес</emphasis> (&#x5D7;&#x5E8;&#x5E1;) на древней речи и есть само солнце! <emphasis>«Повелевает солнцу [херес], и не всходит оно»</emphasis> (Книга Иова 9:7). Словене славили Того, кто повелевает Хересом, а они порешили, будто Херес и есть их Бог, а сами они суть язычники и идолопоклонники!</p><p>— А Стрибог? — продолжил я жестко. — Сии лжецы нарекли его владыкою ветров. Но разве не писано: <emphasis>«И мрак сделал покровом Своим [сетер]… облака воздушные»</emphasis> (Псалтирь 17:12)? А то и вовсе искаженное <emphasis>Ствоот</emphasis>, Саваоф. Они взяли величие Божие и низвели его до свистуна, что дует парусам в корму.</p><p>— Даждьбог… — прошептал Максим, крестясь сухими пальцами. — <emphasis>Дат</emphasis> — Закон. <emphasis>Дат-Бог</emphasis> — Бог Закона, Податель Торы! Или <emphasis>Эль-Шаддай</emphasis>, Бог Всемогущий. А греки, переведя сие по простому славянскому созвучию «даждь», как «дай», сотворили из Творца Вселенной мелкого духа, подающего злато в мошну!</p><p>— Величайшее же святотатство их — Симаргл и Чернобог, — мой голос лязгнул металлом. — Узрели они на древних письменах гневных посланников Божьих. Огненных <emphasis>Серафимов</emphasis>, Сераф-Эль. И <emphasis>Керубов</emphasis> — грозных стражей с пламенным, обращающимся мечом. <emphasis>«И изгнал Адама, и поставил на востоке у сада Едемского Херувима [Керуб]»</emphasis> (Книга Бытия 3:24). Великих вестников кары они перекрестили в пса персидского Симаргла и в сатану Чернобога!</p><p>Я с силой ударил кулаком по столу.</p><p>— Они Бога у нас умыкнули, Максим! Отняли Истинный Израиль, землю колен двенадцати, что сошлись здесь после рассеяний вавилонских, землю, где Пречистая Дева по окским берегам хаживала, а Машиах свет узрел в седых горах Тавриды. Взяли всё сие и замарали дешёвою охрой!</p><p>В палате воцарилась тяжелая, звенящая тишина. Вдыхая запах растопленного воска и старой бумаги, Максим сидел, опустив лицо в ладони, а его худые плечи вздрагивали от беззвучных рыданий. Это был плач человека, который понял, что прожил жизнь не напрасно, что пытки в подземелье стоили хотя бы этого одного разговора.</p><p>— Зрел я лики, государь… — наконец выдавил он из себя, подняв мокрое от слёз лицо. — Тамо, во Новегороде и под Вологдой. Во древних скитах. Счищал я ножами свежий левкас, по их указке наложенный.</p><p>— Записанные иконы, — кивнул я. Палимпсесты вероотступничества.</p><p>— Так. Под сусальным златом и сладкими ликами византийских угодников сокрыты изначальные краски. Несть там распятого, поруганного страдальца. Тамо Спас Недреманное Око — юный Мессия, Лев от колена Иудина с карающим мечом! Тамо Сам Цеваот, Небесный Огонь, окруженный многоочитыми колёсами Офанимов! Страшная, несносная первобытная мощь Творца, пред коей человек — прах и пепел. Страшатся они сей мощи, государь. Ибо таковой Бог требует жития по Закону, требует чести и меча, а не подаяний на обители за отпущение грехов!</p><p>Едва Максим произнес слово «Офанимы», как по позвоночнику моему пробежал ледяной холод, не имеющий ничего общего с окружающей средой. Память — не тела, что некогда было прахом, но души, — всколыхнулась отголоском пережитого ужаса послесмертия. На один короткий, бесконечный миг я снова оказался там, где нет ни верха, ни низа, а только безжалостная пустота.</p><p>Воспоминание было не картиной, но ощущением: чувство полной развоплощённости, осознание себя как точки сознания, затерянной в ледяном океане космоса. И многоочистое существо…</p><p>Я стиснул подлокотники кресла так, что побелели костяшки пальцев, и заставил себя сделать глубокий, неслышный вдох, втягивая в легкие знакомый, живой запах воска, старых книг и пыли. Морок схлынул. Когда старец, закончив свою пламенную речь, поднял на меня глаза, полные слёз и надежды, он увидел лишь спокойное, непроницаемое лицо государя, готового вынести свой вердикт. Внутренняя дрожь была усмирена.</p><p>— Для сего ты и здесь, Максим, — рек я, откинувшись назад и сложив руки на груди. — <emphasis>«Я низвергну престолы царств и истреблю силу царств языческих»</emphasis> (Книга пророка Аггея 2:22). Сочтены дни византийского морока на Руси. Но не стану я рубить главы митрополиту и приспешникам его. Кровь мучеников лишь семена смуты питает. Лишу я их милости сей, показав им самим прежде всего, кому они служат.</p><p>Монах нахмурил густые, сросшиеся на переносице брови.</p><p>— Каков же умысел твой, государь?</p><p>— Сокрушу их словом. Догматом. Правдой, что подкреплена силой стали. И дам им выбор, от коего златолюбивые души их не возмогут отказаться. Для первого же удара повелел я учредить новый Акридный приказ, и тебе его возглавить.</p><p>— Акриды… — старец медленно прожевал слово, пробуя его на вкус. — Пища Предтечи в пустыне. Глас вопиющего, суровая аскеза и покаяние.</p><p>— Верно мыслишь. Придёт час, и станет Акридный приказ мечом и щитом Державы. Но то — в грядущем.</p><p>Я подался вперед, вглядываясь в потрясенное лицо Максима.</p><p>— Ныне же ты, глава Акридного приказа, созови сюда всех уцелевших книжников. Всех мыслящих. Жидовствующих, стригольников, старцев-нестяжателей из-за лесов заволжских. Извлеки их из опалы, из темниц, из-за рубежа. Засядете вы за древние свитки. Станете переводить, очищать письмена от наслоений позднейших. Вскроете вы записанные иконы и явите их лики народу. А после…</p><p>Я сделал паузу, позволяя каждому слову упасть как камню весов.</p><p>— После созовем мы Великий Собор Церковный. Соберем иосифлян, униатов и Даниилу в единой палате. И ты, Максим, выйдешь супротив них. Не яко подсудимый, но яко обвинитель от Истины. Разобьешь их догматы в прах пред всей Русью. И докажешь, что «праведность» их — лишь ересь стяжательства и идолопоклонства.</p><p>Максим вскочил на ноги. В его глазах горел фанатичный, почти безумный огонь. Старческие колени больше не дрожали. Жизнь, великая цель влила в него столько праны, сколько я сам не смог бы в него вкачать искусственно.</p><p>— <emphasis>«Препояшь чресла твои, как муж; Я буду спрашивать тебя, и ты объясняй Мне!» </emphasis>(Книга Иова 38:3) — взревел он, потрясая сухими кулаками. — Истинно, государь! Сокрушу их! Разберу я их лживые переводы по букве, по всякой титле! Докажу, яко изменили они смысл псалмов, яко вписали они имена человеков смертных туда, где должно стоять лишь Имя Сущего!</p><p>Он обошел стол и, прежде чем я успел его остановить, опустился передо мной на колени, припав сухими губами к моим сапогам.</p><p>— Аз мнил, яко оставил Господь Русь во наказание грехов наших, — голос Максима дрожал, срываясь на рыдания иссушенной, но вновь обретшей смысл души. — Мнил, яко обречены есмы сгнити под лжею греческою, доколе не пожрут нас вконец латиняне с запада. Ныне же зрят очи мои спасение.</p><p>Он поднял на меня лицо. В его глазах стояло понимание того, Кем он меня теперь считал. Не реинкарнацией древней души. Не просто умным ребёнком.</p><p>— Машиах… — одними губами, благоговейно и со страхом выдохнул он. — Сын Давидов. Помазанник, рожде&#x301;нный воссоздати Третий Храм не из плинфы, но из душ человеческих. <emphasis>«И произойдет отрасль от корня Иессеева, и ветвь произрастет от корня его; и почиет на Нем Дух Господень, дух премудрости и разума, дух совета и крепости…» </emphasis>(Книга пророка Исаии 11:1–2)</p><p>Я не стал его разубеждать. Цинику и прагматику, сидевшему глубоко внутри моего детского тела, титул Мессии, Помазанника, был нужен лишь как идеальный, безупречный рычаг управления массами. Но я знал, что для того, чтобы этот рычаг работал, они должны верить в это искренне, до дрожи, готовые умереть за эту правду в любую секунду.</p><p>Я медленно снял с себя тяжелый, усыпанный изумрудами равносторонний крест-энколпион. Золотая цепь тускло лязгнула о дуб стола. Я оттолкнул его в сторону.</p><p>— Храму быти, Михаил, — ровно произнес я. — Воздвигнем мы Новый Иерусалим на Руси. Не из слепцов и рабов, лобзающих златые сапоги епископов. Но из воев и созидателей, ведущих истинную Правь. И егда литовская конница али крымская орда придут на землю нашу, столкнутся они не со смердами, молящими о пощаде. Столкнутся они с воинством Саваофа, поющим псалмы Давидовы под грохот пищалей.</p><p>— <emphasis>«Да восстанет Бог, и расточатся враги Его, и да бегут от лица Его ненавидящие Его!»</emphasis> (Псалтирь 67:2) — с горящими глазами закончил старец.</p><p>— Ступай, глава Акридного приказа, — я кивнул в сторону двери. — Омойся, вкуси пищи и берись за перо. Собирай люди. Указ о твоем полном прощении и наделении властью подписан мною еще до твоего избавления. Ибо есть у нас Держава, коию очистить дoлжно, и мир, который дoлжно привести к Закону.</p><p>Максим Грек встал, смахнул слёзы рукавом ветхой рясы, отвесил короткий, полный достоинства воинский поклон, и твердым, почти молодым шагом вышел из палаты.</p><p>В них воцарилась тишина. Я сидел за столом, ловя на себе взгляды всех присутствующих и если бы не аура холода, которую я источал, они все последовали бы примеру старца и бухнулись бы на колени.</p><p>Поняв, что никакой конструктивной работы с ними сегодня уже не получиться я отпустил всех и вернулся в опочивальню, где начал чертить геометрическую фигуру. Это был план Покровского собора на Рву. Храма Соломона. Воплощённой в камне идеологии Истинного Израиля, которую мы с Максимом Греком собирались воздвигнуть над пепелищем чужих ересей.</p><p>Война началась. И на этот раз она будет вестись не только на полях сражений, но в умах и душах. А здесь пленных я брать не собирался. Ибо <emphasis>«Стрелы Его остры, и все луки Его натянуты; копыта коней Его подобны кремню, и колесницы Его — как вихрь»</emphasis> (Книга пророка Исаии 5:28).</p></section><section><title><p>Глава 16</p></title><p>Начало июня обрушилось на Москву безжалостным, звенящим зноем. От весенней распутицы, ещё недавно державшей город в непролазном плену, не осталось и следа. Земля просохла, покрылась сетью мелких трещин и теперь, под ногами тысяч людей и копытами лошадей, обращалась в густую, удушливую серую пыль. Листва на деревьях, обрамлявших крутые берега Неглинки, стояла густо-зелёная, сочная, ещё не успевшая потускнеть от летнего зноя, а в раскалённом воздухе деловито гудели слепни и оводы.</p><p>Неглинка, вошедшая в свои берега после бурного весеннего паводка, несла свои воды куда спокойнее, но всё с той же неумолимой силой. На её левом, пологом берегу, у самых стен Кремля, царило вавилонское столпотворение. Это не был обычный торговый гвалт или праздная суета. Здесь, в пыли и поту, под палящим солнцем, закладывался очередной камень фундамента моей Державы.</p><p>Я стоял на высоком обрыве, наблюдая за кипящей внизу работой. На мне был лёгкий кафтан из тёмно-синей тафты, не стеснявший движений и не собиравший на себя лишнюю пыль. Солнце припекало макушку, но я не обращал на это внимания, полностью поглощённый разворачивающимся внизу индустриальным пейзажем.</p><p>По правую руку от меня, стараясь дышать ровно, несмотря на духоту и крутой подъём, застыл князь Щетинин. Его тяжёлое, изрезанное морщинами лицо блестело от пота. Чуть поодаль, сливаясь с тенями, стоял Иван Юрьевич, а за ними теснилась свита из старших ключников, тиунов и приказчиков во главе с седобородым Яковом. Все эти люди, формально числились моими холопами.</p><p>Но холопство были совсем иного формата, нежели принято считать. Все они одновременно являлись моими целовальниками, что в это время считалось наиболее лучшей защитой от обмана, так как в их руках сходились все нити управления казной. Они ворочали такими суммами, что иным родовитым боярам и во сне не привиделись бы, распоряжаясь поставками хлеба для ратных людей, закупкой заморского сукна и отправкой поминок. В их глазах помимо обожествления, была деловитая сосредоточенность и нерушимая верность не столько сану, сколько мне лично.</p><p>Чуть поодаль от этих хозяйственников, словно обособившись, стояла другая группа — дьяки и подьячие из недавно учреждённого мной Приказа рудознатных дел. Одетые в тёмное, добротное, но неброское сукно, с тонкими, привыкшими к перу пальцами и пытливыми, цепкими взглядами, они напоминали менеджеров из совсем иных времён. Сейчас, правда, толку от них было немного, ибо им не хватало главного — головы. Их начальник, промышленник Аникей Фёдорович Строганов, человек великой хватки, должен был прибыть в Москву лишь к концу следующего месяца. Но я не мог позволить себе терять столько времени. Потому и вывел его будущих помощников «в поле». Пусть вдыхают эту пыль, пусть слушают скрип телег и жалобы мастеровых. Чтобы, когда прибудет Аникей, их отчёты и расчёты не были лишь мёртвыми цифрами на бумаге, но живой, насущной болью.</p><p>Сверху было отчётливо видно, как от Богоявленских ворот к реке неиссякаемой, скрипучей вереницей тянутся крестьянские телеги. Гружёные доверху колымаги, влекомые тяжело дышащими, в мыле, лошадями, везли главное богатство здешних мест — болотную руду. Лимонит. Десятки возов ежедневно сваливали этот рыжий, комковатый суглинок в гигантские кучи, от которых тянуло гнилостным запахом стоячей воды и прелых кореньев.</p><p>— Зри, Юре Иванович, — негромко произнёс я, не отрывая взгляда от телег. — Се кровь земли. То, из коей кузнецы твои броню да клинки куют. Велик ли прок с неё нонече?</p><p>Князь Щетинин тяжело вздохнул, утирая мокрый лоб краем расшитого рукава.</p><p>— Мало проку, государь-батюшка. Землица сия рыжая — сущая мука для мастеровых. Доколе крицу из неё выварят, семь потов с них сойдёт. Угля пожгут бездну, а железа выйдет — с гулькин нос. Да и то железо… — князь поморщился, словно от зубной боли. — Иной раз бьются мастера над бронёй, а она с изъяном родится. Чуть морозцем прихватит — от доброго удара шестопёром треснет, аки стекло. Али, напротив, в горне калится — под молотом сама в крошево обращается. Все труды прахом.</p><p>— Оттого и обращается всё в крошево, княже, ибо не железо вы варите, а токмо грязь в печи калите, — сухо ответил я и, подав знак свите следовать за мной, начал спускаться по вырубленным в склоне земляным ступеням.</p><p>Целовальники и дьяки торопливо засеменили следом, спотыкаясь и роняя шапки. Жильцы из охраны безмолвно взяли нас в кольцо, длинными протазанами безжалостно раздвигая снующую толпу работных людей.</p><p>Едва мы спустились к кромке воды, гул топоров, пил и надсадных криков стих, словно его отрезали ножом. Работные люди, перемазанные рыжей глиной и потом, завидев моё приближение, бросали инструмент и падали на колени прямо в сухую, истоптанную пыль.</p><p>— Труд ваш во славу державы есть молитва! — голос мой прокатился над берегом, останавливая это нелепое падение. — Восстаньте! Не прерывать дела!</p><p>Работники, что трудились здесь с самой весны, к моим причудам уже попривыкли. Сотворив быстрый земной поклон, они, хоть и с опаской, но уже без прежнего трепета поднимались на ноги, ловя недоуменные и осуждающие взгляды новоприбывших. Через мгновение-другое, подхватив брошенные топоры, тёсла и скобели, они вновь принимались за дело, и над рекой возобновился прерванный было деловитый гул.</p><p>А вот новички, совсем недавно прибывшие на берега Неглинки, продолжали лежать ниц, вжимаясь в сухую, истоптанную землю. В них с младых ногтей было вбито — государя узрев, пади и замри, и слово его есть закон, но этот закон казался им немыслимым, нарушающим всякий устой. Лишь получив болезненный тычок под рёбра древком протазана от проходящего жильца или услышав грозный шёпот своего десятника, они испуганно вскакивали, торопливо отряхивая с одежды рыжую пыль и не смея поднять глаз брели куда им указывали.</p><p>Ничего, скоро и эти пообвыкнутся. Пройдёт ещё седмица-другая, и они уразумеют, что мне нужны не их согбенные в рабском страхе спины, а крепкие руки и спорая работа. Их лучшая молитва — в звоне топора да в скрипе ворота, а не в бездумном биении лбом о землю.</p><p>Мы подошли к главному сооружению на этом участке берега. Исполинский деревянный каскад, сколоченный из толстенных сосновых плах. Три широких желоба, располагавшихся ступенями друг над другом. Верхний конец конструкции был врезан в высокий берег, куда телеги подвозили руду, а нижний нависал прямо над быстрыми водами Неглинки.</p><p>Я подозвал старосту плотников — седобородый мужик по имени Тихон тут же подбежал, сжимая в мозолистых руках снятую шапку. Но на колени повторно не бухнулся, чем заслужил мою одобрительную улыбку.</p><p>— Исполнили ли всё так, как черчено было, Тишка? — спросил я, окидывая взглядом конструкцию.</p><p>— Черта в черту, государь-батюшка! — выпалил он. — И столбы дубовые в дно речное вбили на сажень, дабы паводком не снесло, и корыта собрали так, что ни капли мимо не утечёт.</p><p>Я поднялся по деревянному настилу к среднему желобу. Дно его представляло собой не сплошную доску, а прочную кованую решётку. Я присел на корточки, князь Щетинин и Тихон, пыхтя, склонились следом.</p><p>Я медленно провёл рукой по холодным прутьям, вспоминая прошлый приезд: наспех сделанную решётку, где в одном краю и веточка бы не пролезла, а в другом зияла брешь в три пальца. Помню побледневшего Тихона, ждавшего порки. Но я лишь тихо приказал переделать, чтобы к моему возвращению все зазоры были одинаковы.</p><p>Теперь я проверял их тщание. Вынув из подсумка лесной орех — оставленный им калибр, — я просунул его в щель. Он проходил свободно, но не болтался. И так по всей длине. Исполнили. Поняли: требуется не страх, а точность. Молодцы.</p><p>— Добре, — похвалил я Тихона и продолжил, обратившись к свите. — Подите семо. И слушайте, для чего хитрость сия удумана. Княже, и ты внимай.</p><p>Я повернулся к Щетинину, который всё ещё не догадался для чего мне нужен этот деревянный каскад.</p><p>— Зри, Юре Иванович. Руду из болота правите. Что ж в ней обретается?</p><p>Я указал на ближайшую кучу лимонита, подошёл к ней и поднял увесистый бурый ком. Ударив им о край дубового желоба, я расколол его надвое.</p><p>— Зришь ли? — я поднёс обломки к лицу оружничего. — По краям зде железница рыжая. А в нутре — глина сизая, да песок белый, да коренья.</p><p>Князь кивнул, всё ещё не понимая, к чему я веду.</p><p>— Ковачи твои, не мудрствуя, ком сей со всею грязью в горны плавильные мечут, — продолжил я жестко. — Глина же сия сизая — погибель для огня и железа. В печи она не горит и железом не обращается. Она жар печной жрёт, аки свинья помои! Колико бы угля ты ни спалил, глина тепло его отымет да расплавится в паскудное мутное стекло — шлак. И стекло сие оплетёт железо, не давая ему в чистую крицу спечься.</p><p>Я бросил обломок руды под ноги и с силой растер его сапогом в пыль.</p><p>— Оттого и железа у вас выходит толика малая. Оттого и крицы ноздреваты, шлаком полны, кои ковачи твои после до седьмаго пота молотами куют, половину веса в окалину теряя. Не железо вы плавите, Юре Иванович. Вы в горнах своих глину попусту греете.</p><p>Ключник Яков, который заведовал поставками руды, позади меня горестно ахнул и истово перекрестился, словно я только что раскрыл ему тайну дьявольского наваждения. Щетинин нахмурился, его брови сошлись на переносице, когда до него начал доходить чудовищный масштаб потерь.</p><p>— Посему, — я обернулся к деревянным желобам, — прежде нежели руда огня коснётся, надлежит её от скверны очистить. Для того и возведены сии грохоты промывочные.</p><p>Я встал у верхнего, самого широкого желоба.</p><p>— Сюды, на самый верх, станут мужики телегами руду сырую комьями сваливать, для оного и взвоз соорудили. А по трубам дощатым от запруды, что выше по Неглинке учинена, сюда же хлынет поток воды быстрый да сильный.</p><p>Я обрисовал руками траекторию водного потока.</p><p>— Ударит вода в руду — глина размокнет, а песок вымоется. Зде же и встанут мужики с киянками деревянными да пестами. Пускай прямо в воде и бьют по комьям великим, крушат их. Елико крупно — останется на верхней, редкой решётке. А вся мелочь, вкупе с водой, ринется вниз, на средний ярус.</p><p>Я спустился ступенями ниже.</p><p>— И вот зде, княже, и сокрыт главный смысл сортов. Вода с грязью да песком пройдёт сквозь прутья вольно. Сквозь них провалится и рудная пыль, что зело мелка. И унесёт всё то Неглинка в Москву-реку. А на прутьях железных останется одна лишь руда чистая, от всякой дряни отмытая.</p><p>Я посмотрел в глаза оружничего.</p><p>— И размер её будет строго в три сорта, по количеству ступеней. Те что с нижнего, размером с орех, можно сразу в печь метать, те что крупнее, надобно сначала разбить до такого же размера.</p><p>— Дозволь вопросить, государь, — робко, но с живым профессиональным интересом подал голос один из целовальников, вызвав дикий ужас на лице дьяков, которые были не привычны к такому фамильярству с государём. — К чему ж сорт сей строгий? Не едино ли, великим ли комом руду чистую в печь метать, али мелким?</p><p>— Вовсе не едино, — отрезал я. — Ежели метнёшь во горн руду величиною с конскую голову, жар печной её снаружи лишь оплавит, а нутро её камнем сырым и останется. А ежели засыплешь пыль рудную, что мелка аки мак — она все ходы для духа забьёт. Меха твои натужно взвоют, а ветр сквозь тугую засыпь не пройдёт. Печь и задохнётся.</p><p>Вопрошавший ошарашенно кивнул, поражённый этой недоступной ему прежде физикой аэродинамики и теплообмена.</p><p>— А вот сорт в «лесной орех», — продолжил я, — сие и есть мера верная. Дух сквозь такие камешки гуляет вольно, раздувая угли добела, а жар пронимает камень до самой сердцевины вмиг.</p><p>Я обратился к Тихону.</p><p>— Уразумел ли ныне, староста, отчего я за единую щель неверную в решётке сей с тебя голову снять готов был? Каждая дыра не по мере здесь — то железо порченое там, в грядущем.</p><p>Тихон начал кланяться, не переставая, и я тут же пожалел о неудачной шутке.</p><p>— Сие есть отмывка, — оставив старосту в покое, резюмировал я. — Но отмытый камень — то лишь половина дела.</p><p>Я неспешно двинулся прочь от берега, вверх по укатанному склону, отдаляясь от шума воды. Солнце поднималось всё выше, беспощадно припекая. Пыль скрипела на зубах. Мы вышли на обширную, выровненную поляну, сплошь лишённую растительности.</p><p>Здесь кипела иная работа. Около сотни землекопов, обливаясь потом в своих серых, просоленных рубахах, вгрызались заступами в сухой суглинок. Они рыли ряды круглых, неглубоких ям — около сажени в поперечнике и по колено глубиной. Стенки и дно ям тщательно утрамбовывались тяжёлыми деревянными колотушками и бабами.</p><p>Князь Щетинин, тяжело поспевая за мной, окинул стройку долгим, непонимающим взглядом.</p><p>— Великий государь… Никак в толк не возьму, — он осторожно поправил сбившуюся узорчатую шапку-мурмолку. — Нешто отмытую руду не в плавильню прямиком нести потребно? К чему ямы сии по всему лугу копать? Али ледники здесь строить помышляешь?</p><p>Я остановился у края одной из свежевырытых, идеально круглых ям и велел свите окружить меня.</p><p>— В том, княже, и есть ваша беда извечная, — произнёс я негромко, но так, чтобы слышал каждый ключник. — Поспешаете вы бросить камень в огонь, не ведая его истинного естества. А руда болотная, пускай и отмытая до блеска, таит в себе двух демонов страшных. Две погибели для доброго уклада, о коих ты поминал.</p><p>Я выдержал театральную паузу, наблюдая, как на лицах суровых мужиков проступает инстинктивный, средневековый страх перед нечистой силой и сглазом.</p><p>— Демон первый — Вода Сокровенная, — начал я, переводя понятие химически связанной гидратной воды в лимоните на понятный им язык. — Руда, что на полях лежит да сохнет, с виду суха, аки зерно. Но в самой серёдке камня, в естестве его, вода тайная сокрыта. Она намертво с железом повязана.</p><p>Я поднял с земли сухой ком глины и сжал его в кулаке.</p><p>— Егда же ввергаете вы руду сию сырую в жаркий горн, вода та сокровенная вскипать начинает и в пар обращаться. Пар же сей выстуживает сердцевину печи! И сколько бы ты, Юре Иванович, дров да угля ни спалил, жар великий уйдёт не на варку железа, а на то лишь, чтоб воду незримую из камня выгнать. Не дойдёт печь до того белого, слепящего каления, кое потребно. Оттого и крица выходит студёной, непроваренной, и крошится под молотом.</p><p>Щетинин задумчиво гладил бороду. Для воеводы и управленца всё это звучало как откровение, объясняющее многолетний брак, с которым он боролся на Оружейном дворе.</p><p>— А демон второй — то Сера горючая, — понизив голос, продолжил я, описывая серу, содержащуюся в пирите, но она так же часто сопутствует лимониту. — Скрыта она в камне, и глазу невидима. Но егда попадёт она в печь и впитается в железо калёное… оттоль и твоя красноломкость, княже! Железо выходит порченым. Возьмёт ковач крицу, ударит по ней молотом тяжким, покуда красна она да горяча — а та со звоном на куски и рассыплется! Ибо сера пожирает крепость уклада изнутри.</p><p>Ключник Игнат, отвечавший за кузнецов, громко и горестно вздохнул.</p><p>— Истинно так, государь-надёжа! Всё как по писаному говоришь! Бьёшь её, окаянную, а она и крошится, будто лёд звонкий! Ить сколь руды изводим попусту! Неужто и впрямь сыскана управа на напасть сию?</p><p>— Сыскана, Игнат. И управа та перед вами, — я махнул рукой на ряды ям. — Сии ямы и есть для обжига. Допрежь чем руда коснётся великого горна, мы изженём обоих демонов зде, под открытым небом.</p><p>Я подозвал к себе старосту землекопов и велел ему подать длинную ровную жердь. Опираясь на неё, я шагнул прямо на утоптанное глиняное дно ямы и принялся чертить на стенках.</p><p>— Внимайте же слову моему и помните его крепко. Княже, с тебя и спрос будет велик! Во испод ямы сей повелеваю класть брёвна толстые, сухие, крест-накрест. Поверх тех брёвен — изрядный слой сухого хвороста, лозы буломной да соломы. То будет затравка костру нашему.</p><p>Я провёл линию чуть выше дна.</p><p>— На хворост тот надобно сыпать отмытую на реке руду — чистый наш железный «орех». Слоем в <emphasis>меру<a l:href="#n_1" type="note">[1]</a></emphasis> шириной.</p><p>Я прочертил вторую линию.</p><p>— А поверх руды… — я посмотрел на приказчиков. — Поверх руды сыпьте угольный лом! Пыль угольную, крошку мелкую, торф сухой — весь тот сор, что от кузниц да печей остаёт, коий в горн плавильный класть не гоже, ибо он дух печной глушит. Зде же ему самое место! Слоем не тоньше сорока <emphasis>зерномер<a l:href="#n_2" type="note">[2]</a></emphasis>.</p><p>— Эко ж сколь добра бросового в дело пойдёт! — восхищённо пробормотал отвечающий за углежжение целовальник, прикидывая сбережение государева леса.</p><p>— Истинно так, — кивнул я. — А на уголь — снова руду. И тако слой за слоем, яко пирог слоёный, доколе над землёй курган не воздымится в две меры ростом.</p><p>Закончив с разметкой, я оттолкнулся жердью от глиняного дна и одним ловким движением выбрался из ямы наверх. Вновь оказавшись на твердой земле, я окинул взглядом притихших людей и, чтобы их воображению было за что ухватиться, той же самой жердью нарисовал в воздухе над котлованом огромную, правильную полусферу.</p><p>— И вот зде и придет черед хитрости великой. Егда курган сложат, повели мужикам облепить его вкруг толстым слоем глины сырой да вязкой. Сотворите броню глухую, дабы ветру вольному ходу внутрь не было. Оставьте токмо продушины малые у самой земли, дабы хворост нижний поджечь, да на маковке отверстие учините для исхода духа дурного.</p><p>Щетинин, нахмурившись, пытался сложить картинку в уме.</p><p>— Государь… Аще глиной-то облепить, не угаснет ли пламень? Како же гореть будет?</p><p>— А мне и не надобно, дабы он горел ясным пламенем, Юре Иванович, — откликнулся я, подходя к нему вплотную. — Ибо аще полыхнет костер — поленья в час единый в пепел обратятся, а руда и жару не восприимет. Огню внутри сего глиняного кургана до&#x301;лжно не гореть, а тлеть. Медленно. Жадно. Без допуску ветру вольному. Жар должен пожирать курган изнутри денно и нощно, три дня, а то и все четыре кряду!</p><p>Я обвёл слушателей горящим взглядом, заражая их значимостью процесса, который в девятнадцатом веке назовут дегидратационным и окислительным обжигом.</p><p>— Сей медленный, глухой жар и сотворит преображение. Он бережно, капля по капле, исторгнет из руды воду. И изойдет она сквозь маковку кургана густым белым паром. Сей же жар понудит и серу сгореть, — я ткнул пальцем в воздух. — И вы сами то почуете! Вкруг курганов сих станет нестерпимо смердеть тухлятиной, ажно дышать невмочь будет. То сама скверна из камня исходить станет.</p><p>Толпа слушателей замерла, впитывая каждое слово, словно я читал им откровение. Для них, привыкших мыслить образами и суевериями, всё это звучало как глубочайшая, пронзительная магия, но магия понятная и осязаемая.</p><p>— Но и се не главное, — я понизил голос до вкрадчивого шёпота, заставляя свиту невольно податься вперёд. — Егда курган остынет, и вы кирками сокрушите ту запекшуюся глиняную скорлупу, то извлечете на свет Божий камень совсем иной. Он преобразится. Из рыжего да тяжелого он станет багровым, легким, хрупким, аки кирпич печной.</p><p>Я протянул пустую ладонь, словно взвешивая на ней чудесный камень.</p><p>— Вода, исходя из естества руды, оставит по себе бессчетные, незримые оком пустоты. Камень железный станет ноздреватым, яко мочало!</p><p>Я сжал кулак.</p><p>— И вот тогда, княже… Егда мы сию рудную губку бросим в глотку наших новых плавильных горнов… Печной дух, животворящий угар, что железо от камня отделяет, проникнет в нее не токмо снаружи! Он ворвется в каждую порожнюю пору камня! Он обымет каждую крупицу железа изнутри! И руда отдаст свое железо в единый миг, сплавившись в тяжелую, чистую, единую крицу без серной скверны и без лишней траты угля!</p><p>Я резко повернулся к ключникам Якову и Игнату.</p><p>— Выход доброго, покладистого железа с каждаго <emphasis>тыщевеса<a l:href="#n_3" type="note">[3]</a></emphasis> руды опосля обжига сего возрастет вдвое! А то и втрое! Уразумели ли вы, какую благостыню мы ныне на земле сей полагаем&#x2048;</p><p>— Воистину, государь! Чудо чудное, Самим Господом тебе открытое! — прохрипел князь, пав ниц, а за ним все остальные. — Век молиться за премудрость твою станем! Вдвое железа… Без красноломкости проклятущей…</p><p>— Восстаньте, — мой голос был сух и деловит, возвращая их с небес на нагретую солнцем землю. — Не время челом бить. Время трудиться.</p><p>Я подошёл к Щетинину, всё ещё, на показ, утиравшему глаза широким рукавом.</p><p>— Княже, к исходу седмицы сей да будут здесь первые курганы, обмазанные глиной и испускающие смрад серный.</p><p>Получив заверения, что всё будет исполнено, я повернулся, плотнее запахивая лёгкий кафтан, и в сопровождении безмолвных жильцов начал свой путь обратно, вверх по склону к воротам Кремля. Первая, самая грязная и незаметная, но самая важная шестерня гигантского маховика индустриализации Руси со скрежетом пришла в движение.</p></section><section><title><p>Глава 17</p></title><p>Те три дня, что ушли у князя и его людей на послойную загрузку отмытой рудой и последующий розжиг всех подготовленных обжиговых ям, я посвятил почти непрерывной работе с мастерами-краснодеревщиками. Ибо именно для плотников и столяров предназначались первые настоящие инструменты, что должны были родиться из гудящего пламени плавильных печей, что затевались на берегу Неглинки.</p><p>Я велел собрать их в просторной, залитой светом палате — лучших, самых толковых и опытных, чьи руки привыкли чувствовать дерево как самих себя. Тех, кто создавал шедевры деревянного зодчества, что радовали глаз повсюду в Кремле.</p><p>Я понимал, что традиционный путь, литьё по выплавляемым восковым моделям, несмотря на всю свою древность и кажущуюся надёжность, для моих целей не годился. Он был слишком причудлив, медлителен и давал на выходе штучный, уникальный товар. А мне требовался поток.</p><p>Мой замысел был прост: навсегда порвать с эпохой единичных, неповторимых изделий, где каждый искусник часами, а то и днями, лепил из податливого воска свою единственную в мире деталь. Такой подход хорош для изготовления княжеских кубков или окладов для икон, но он был губителен для того, что я задумал.</p><p>Державе, готовящейся к стремительному рывку, нужны были не произведения ювелирного искусства, а сотни и тысячи абсолютно одинаковых, взаимозаменяемых, отлитых по единому стандарту тяжелых бронзовых и чугунных частей. И для этого требовался иной метод — стержневая формовка.</p><p>Вместо хрупких восковых лепочков, уничтожаемых при первой же отливке, я предложил им создавать многоразовые деревянные «негативы» — стержневые ящики. Прочные, выверенные до последней черты, состоящие из двух идеально подогнанных половинок. Сложил их, забил внутрь формовочную смесь, уплотнил, разобрал — и вот она, готовая пустотелая форма, ждущая раскалённого металла. Одна такая форма могла пережить десятки, если не сотни, отливок, рождая на свет вереницу совершенно идентичных деталей.</p><p>Этим мастерам, привыкшим к уникальности своего труда, предстояло стать первыми, кто создаст инструмент для массового производства, но начать им предстояло с тренировки на мягких породах дерева. Под моим пристальным наблюдением.</p><p>Пока что давать мастерам в руки морёный дуб, что уже начали свозить со всех концов государства, было бы непозволительной роскошью и откровенной глупостью. Этот почти окаменевший, пролежавший в болотах столетия чёрный материал, доставленный на подводах, что скрипели под его неимоверной тяжестью, был твёрд как железо и хрупок как стекло.</p><p>Его нельзя было просто так тесать или скоблить; он требовал совершенно иного подхода и иного, закалённого инструмента, которого у нас пока попросту не существовало. Я не поскупился, даже повелел разобрать пару массивных столов из трапезной Теремного дворца, чьи столешницы были вырезаны из цельных плах такого дуба, но всё это богатство пока лежало в стороне, под навесом, ожидая своего часа. Отдать его сейчас в руки мастеров означало бы обречь и людей на бесплодный, изматывающий труд, и бесценный материал на неминуемую порчу.</p><p>Для начала им предстояло освоить куда более податливое, но всё же крепкое и честное дерево — обычный, выдержанный дуб. Под его обработку уже был отведён длинный навес. Воздух здесь был густо пропитан терпким, пьянящим запахом свежей стружки, а над головой стоял непрекращающийся деловитый стук деревянных киянок по рукоятям стамесок и сухой, резкий скрип резцов, вгрызающихся в упругую древесину. Это была совсем не тихая и вдумчивая работа с мягким воском; здесь требовалась недюжинная физическая сила, точность глазомера и твёрдость руки, которую ещё предстояло набить.</p><p>И я был вместе с ними. Оставив на время все некритичные дела, я приходил сюда, подпоясывал рубаху и, наравне со всеми, брал в руки инструмент, вырезая из дубовой заготовки половинки будущего стержневого ящика.</p><p>Я делал это не только для того, чтобы на собственном примере обучить людей основам нового для них ремесла. Была и другая, куда более веская и личная причина: мне нужно было заново приручить это тело, согласовать безграничные знания разума с вполне осязаемыми пределами имеемых мышц. Моя голова помнила всё до мельчайших движений, но эти руки пока ещё не стали по-настоящему руками мастера. Каждое нажатие на резец, каждый удар киянки был шагом к этому единению, калибровкой, в ходе которой воля и движение сливались в одно неразрывное, безошибочное целое.</p><p>Я наблюдал за собранными людьми и видел в их глазах усердие, а в руках — талант. Это были лучшие резчики по дереву и кости, которых только можно было сыскать на Руси, способные сотворить из липы или самшита настоящее чудо. Но их искусство было искусством художника, а не инженера. Они мыслили образами и искали красоту, а я требовал от них абсолютной, бездушной точности, чуждой их ремеслу. Поэтому доверять им окончательную доводку самых ответственных деталей я пока не мог и был готов делать всё собственноручно. Ошибка даже в пару миллиметров здесь была недопустима; она означала не просто досадную неаккуратность, а брак, который подведёт в самый решающий момент.</p><p>А им, как только закалённый инструмент для морёного дуба будет готов, предстояло оттачивать руку на куда более грубых, но не менее важных вещах. Они будут вырезать формы для чугунного литья, и эта работа станет для них лучшей школой. Список необходимых для державы изделий велик: чугунные котлы, дешёвые и прочные сковороды, и, конечно же, нескончаемая череда того, что требовала армия, но чего пока что и в помине не было — круглые, как на подбор, пушечные ядра, картечь для орудий, корпуса для ручных гранат и многое, многое другое. Так что без дела люди сидеть не будут, работы хватит на годы вперёд.</p><p>Князь Щетинин, пришедший отчитаться, нашёл меня под широким навесом, в самом сердце плотницкой артели. Воздух здесь был густым, пропитанным терпким ароматом свежей стружки и тем особенным запахом энтузиазма, который источают люди, нашедшие дело по душе. Вокруг меня, на верстаках и прямо на утоптанной земле, лежали заготовки, инструменты и горы золотистых кудрей, сошедших из-под стамесок и рубанков.</p><p>Мои новые ученики с благоговением взирали, как в моих руках рождается из дерева то, что станет образцом для их будущей работы — идеальная мастер-модель, выверенная до долей миллиметра. И каждый из них уже мысленно слагал хвастливую повесть для внуков о том, как сам государь не гнушался стоять с ними плечом к плечу, обучая ремеслу и делясь тайнами мастерства.</p><p>Вся эта кипучая деятельность разворачивалась в субботний день, когда по всем церковным канонам следовало предаваться покою и молитве. Но здесь на подобные условности не обращал внимания никто. Если уж сам избранник Божий, их государь, трудится не покладая рук, то и простым смертным не престало праздно отдыхать, отлынивая от дела государственной важности.</p><p>В моих же планах, расписанных на годы вперёд, отдавать каждый седьмой день во власть религиозных предрассудков было непозволительной роскошью, граничащей с преступным расточительством. Слишком многое предстояло сделать, слишком мало было времени. Так что пока — работа без оглядки на календари и праздники. Пусть привыкают к новому ритму жизни, где высшей добродетелью является усердный труд, а не праздное шатание.</p><p>Они и слов-то таких — «выходной» или «отпуск» — в жизни своей не слыхали, живя от одного церковного праздника до другого. Ничего, придёт время, и я сам дарую им официальный день для отдыха, но только тогда, когда маховик державы раскрутится на полную мощь.</p><p>Щетинин терпеливо дождался, пока я закончу особо тонкий срез, и лишь затем начал доклад. Я слушал его, не отрывая взгляда от сложной резьбы, лишь изредка кивая в ответ на его слова о том, что обжиговые ямы заполнены доверху, а первые партии руды вот-вот будут готовы. Выслушав, я сдул с заготовки лёгкую древесную пыль и отложил инструмент.</p><p>Прикинув сколько ещё я буду нужен здесь, велел князю собирать тех же людей, что были с нами на промывочных каскадах, через два часа у ям.</p><p>Осмотрев глинобитные курганы в которых отмытый лимонит проходил процесс дегидратации и поверхностной отчистки от серы, остался доволен и тут же повёл свиту дальше.</p><p>Нашей целью было обширное, круглое строение под высокой шатровой крышей. Оно не имело глухих стен, чтобы внутрь свободно проникал спасительный сквозняк, но его циклопические размеры внушали невольное почтение. Это был единый энергетический хаб — приводная станция, чьи невидимые глазу жилы уходили прямо в чрево примыкающей к ней кузницы.</p><p>У коновязи, в тени раскидистого вяза, мерно пережевывая сухое сено, стояли восемь исполинских волов. Могучие, широкогрудые животные-кастраты с налитыми, бугристыми мышцами под лоснящейся рыжей шкурой и влажными, флегматичными глазами.</p><p>Точнее, так они виделись глазам современников, для которых эти животные были вершиной тягловой мощи. Это были волы из так называемого «нарядного» или «пушечного» обоза, куда по особому государеву прибору отбирали самых крупных и сильных быков со всего государства, способных на неровных, разбитых дорогах перетаскивать исполинские осадные бомбарды.</p><p>Современный артиллерийский осадный парк состоял из орудий, отлитых ещё при Иване III, и весят они почти по десять тонн, считаясь при этом не просто оружием, а подлинным символом мощи и технологическим чудом. Перемещение таких монстров требовало запрягать в единую упряжь десятки пар лучших волов. И вот, глядя на этих «лучших», я с трудом сдерживал горькую усмешку.</p><p>Для меня, человека из будущего, эти «исполины» выглядели откровенными доходягами. Ростом в холке едва достигающие ста двадцати сантиметров, с живым весом, вряд ли превышающим триста пятьдесят килограмм, они походили скорее на худосочных бычков-отъёмышей, которых в моём времени едва отняли от мамкиного вымени, а не на мощных тягловых животных.</p><p>Любой современный мне фермер, выстави он такое на ярмарку, стал бы посмешищем. Но здесь, в шестнадцатом веке, на фоне повсеместного мелкорослого и вечно недокормленного крестьянского скота, они и впрямь казались гигантами. Впрочем, имеем, что имеем — ни племенных заводов с искусственным осеменением, ни возможности закупить поголовье элитных пород где-нибудь в Европе у меня не было.</p><p>Конечно, можно было бы, запершись на неделю в палатах, на скорую руку набросать учебники по основам селекционной работы, изложив принципы, открытые каким-нибудь Робертом Бейквеллом лишь в восемнадцатом веке. Но я прекрасно понимал, что в животноводстве есть одно железноее правило, высеченное веками опыта: «Порода заходит через рот».</p><p>Любые, самые гениальные селекционные изыскания и инбридинги обратятся в прах без стабильной, обильной и разнообразной фуражной базы. А откуда ей взяться на Руси шестнадцатого века? Крестьянская скотина месяцами стояла в тёмных, тесных хлевах на протяжении долгого зимнего стойлового периода, питаясь в лучшем случае прелым сеном с заливных лугов, а чаще — гнилой соломой. О сочных, питательных кормовых культурах, вроде клевера или турнепса, которые стали основой аграрной революции в Европе, здесь и не слыхивали.</p><p>Весной на пастбища выгоняли настоящих скелетов, обтянутых кожей. Как в таких условиях говорить о приросте массы или селекции по экстерьеру? Всё это упиралось в глубочайший кризис сельского хозяйства, которое, в свою очередь, страдало от отсутствия качественного инструмента, но это была лишь вторая по значимости проблема.</p><p>Главным же проклятием земли было и остаётся тотальное «навозное голодание» полей. Без массированного внесения удобрений — навоза, торфа, компоста, а в перспективе и минеральных — рассуждать о какой-либо аграрной революции было невозможно, даже будь у меня под рукой целый парк новеньких тракторов «Кировец».</p><p>Эта простая истина отлично прослеживается на примере куда более близкого мне по времени аграрного сектора в СССР. Даже с тотальной механизацией через Машинно-тракторные станции, с героической, но зачастую бездумной распашкой казахстанской целины, с гигантскими проектами по мелиорации и использованию торфа, страна не могла прокормить себя.</p><p>И лишь с началом хрущёвской программы «большой химии», когда по всему Союзу начали строиться гигантские химкомбинаты, производящие азотные и фосфорные удобрения, начался робкий, нестабильный, но всё же рост урожайности. Да и с ней, как я помню, каждый год превращался в отчаянную «борьбу за урожай», а полки магазинов так и не ломились от изобилия. Тут, конечно, был и вопрос в чудовищной организации труда и бездарной концентрации ресурсов, но сам факт говорит о многом: без химии даже трактор — дорогая и бесполезная игрушка, неспособная победить законы агробиологии.</p><p>Вот так, глядя на этих флегматичных, понурых волов, безэмоционально пережёвывающих сено, я мыслями вновь и вновь возвращался к проклятому крестьянскому вопросу в удручающих реалиях шестнадцатого века, с его неумолимо наступающим пиком Малого ледникового периода. Год от года климат будет становиться холоднее, непредсказуемее, сокращая и без того короткий вегетационный период. И что-то мне подсказывало, что если я в ближайшие годы не решу эту фундаментальную проблему продовольственной безопасности и не заложу основы для аграрного прорыва, то все мои гениальные начинания с металлургией, пушками и мануфактурами будут надёжно похоронены в начале следующего, семнадцатого века.</p><p>Похоронены под чудовищными климатическими катастрофами, которые мне были известны не только из учебников истории. Великий голод 1601–1603 годов, спровоцированный, как считается, извержением вулкана в далёком Перу, но лёгший на уже остывающую почву Ледникового периода, унёс до трети населения страны и стал детонатором Смутного времени, ввергнувшего государство в кровавый хаос. Не решив вопрос с хлебом сейчас, я своими же руками строил для потомков колосса на глиняных ногах, который рухнет при первом же серьёзном заморозке, увлекая за собой в бездну и династию, и саму идею единой, сильной державы в максимальных границах средневековой Руси.</p><p>Но это не означало, что, размышляя о глобальных вызовах, я мог позволить себе пренебречь тем, что находилось прямо у меня под ногами. Напротив, весь мой накопленный опыт кричал о том, что именно с таких мелочей и начинаются большие перемены. Взгляд, знающий как выискивать узкие места в сложных производственных цепочках, мгновенно цеплялся за то, что можно было исправить здесь и сейчас, получив быстрый и осязаемый эффект.</p><p>На истоптанной земле прямо возле волов валялось тяжёлое деревянное ярмо, которое плотники только что сняли, чтобы подогнать по размерам новое.</p><p>Я остановился, ткнув носком сапога в отполированное бычьим потом и вековым трением дерево старого ярма.</p><p>— Тишка, — негромко позвал я плотницкого старосту. Тот моментально вынырнул из-за спин и пал на колени, комкая в руках шапку. — Твоих ли рук дело сбруя сия тягловая, что для волов делана?</p><p>— Так, государь-батюшка, артелью нашей резали, — глухо ответствовал плотник, не смея поднять очей. — Строго по дедову обычаю гнули, из дуба. На выю скотине класть, дабы тянула справно и воз не косило.</p><p>— По дедову обычаю, молвишь? — я скривил губы в усмешке, подняв взгляд на тучную, подобную горе, тушу вола. — В том и беда, Тишка, что деды наши физики не ведали, а анатомии и в глаза не видывали. Восстань и зри.</p><p>Свита за моей спиной недоумённо и суеверно переглянулась, услышав незнакомые, режущие слух слова. Я же подошёл к волу почти вплотную. Животное лишь шумно выдохнуло через мокрые ноздри, обдав меня тёплым летучим запахом сена.</p><p>— Силен вол, спору нет, — начал я, указывая рукой на мощную, вздымающуюся горой холку. — Но егда возлагаете вы ему вашу долблёную колоду на выю, куда ложится вся немыслимая тяжесть воза али ряда<a l:href="#n_4" type="note">[4]</a>? На горло. На нежную плоть гортани и жилы кровяные. Всякое усилие, всякий натужный шаг, коим зверь тянет груз, вдавливает ярмо ему прямо в дыхало! Он сам себе удавкою выю давит!</p><p>Я обвёл взглядом напряжённые лица свиты. Щетинин нахмурился, явно примеряя сказанное к обозам своего оружейного приказа.</p><p>— Оттого и валится вол оземь, едва груз становится воистину тяжек, — я ударил ладонью по старому ярму у ног. — И его уж никаким кнутом не поднять, ибо зверю дыхания не хватает! Вся его тяга пропадает втуне, гибнет по недомыслию.</p><p>Я с презрением пнул носком сапога тяжёлую дубовую колоду. Деревяшка, весившая никак не меньше килограмм пятнадцати, с треском отлетела на десяток метров, кувыркаясь в пыли.</p><p>По толпе прошёлся испуганный вздох, перешедший в недоумённый ропот. Отшатнулся даже Щетинин, не говоря уже о людях попроще. Никто не ожидал подобной, почти нечеловеческой для семилетнего, хрупкого на вид мальчика, силы. Все взгляды, полные страха, изумления, но и невольного восхищения, были прикованы ко мне.</p><p>— Посему слушайте наказ мой: сии старые ярма шейные изрубить топорами на растопку горнов. А наместо них сладить новые. Бумагу!</p><p>Лишь только прозвучала команда, из замершей в почтительном молчании свиты бесшумно, словно тени, выступили двое слуг. В три выверенных, почти механических движения они разложили передо мной лёгкий походный столик из полированного ореха на скрещённых ножках. На его поверхности в идеальном порядке расположилось всё потребное: тяжёлая серебряная чернильница с гербом, стопка плотных, почти хрустящих листов голландской бумаги, горсть свежеочинённых гусиных перьев и песочница.</p><p>Все, от самих слуг до князя Щетинина, затаили дыхание, ловя каждое движение моей руки. Я небрежно взял перо, обмакнул острый кончик в чернила и, не дав стечь лишней капле, склонился над листом. Под моим пером, движущимся быстро и без единой помарки, на бумаге стал проступать чертёж. Никаких лишних линий, никаких сомнений — лишь чёткая и ясная схема, понятная даже самому простому плотнику.</p><p>На бумаге родилось совершенно иное: широкий, искусно выгнутый по форме бычьего лба брус. От его краёв отходили два широких и прочных сыромятных ремня, предназначенных для крепления у самого основания рогов. Ещё несколько уверенных штрихов — и я добавил подкладку из толстого войлока, дабы дерево не натирало кожу, показав, как именно оно должно прилегать к черепу, передавая тягловое усилие напрямую на мощный скелет животного. Эта до гениальности простая конструкция именовалась лобовым или испанским ярмом.</p><p>— Сладить по сему образцу! — я протянул чертёж остолбеневшему Тихону. — Десяток для почину.</p><p>Решив закрепить чертёж с живым пособием, подозвал его к волу и начал объяснять.</p><p>— Вол не грудью тянет. Он затылком упирается. В сей упряжи вся его сила бычья, весь костяк от хвоста до темени единым рычагом сработает! Меж ним и грузом боле не будет хрипящего горла. В ярме сём лобовом скотина не задохнётся вовек, а тягловое усилие её на треть, а то и вполовину возрастёт. Боле тяги — меньше кнута. Уразумел ли?</p><p>— Уразумел, государь-батюшка! — восторженно закивал Тихон, хлопая себя по ляжкам, внезапно осознав всю простую и безжалостную гениальность решения. — Экая премудрость! До такого век не додуматься! Лбом-то, лбом упираться… Воистину речешь, вся сила бычья в рогах!</p><p>Оставив его переваривать это анатомическое откровение, я развернулся и шагнул под своды шатровой крыши манежа. Здесь, в центре ровного, утрамбованного до состояния камня земляного круга диаметром ровно в десять метров, возвышалось то, ради чего я пришёл сюда сегодня.</p><p>Главный привод. Сердце завода.</p></section><section><title><p>Глава 18</p></title><p>Из самого центра земли, словно колонна древнего храма, поднимался колоссальный, вертикально установленный дубовый столб толщиной в сантиметров сорок. Комлевой, высушенный дуб. На высоте двух метров от земли к нему, подобно гигантскому деревянному зонту, намертво крепилось большое цевочное колесо. Его размах потрясал воображение человека шестнадцатого века — четыре с половиной метра в диаметре это немало даже в иные времена.</p><p>Я подошёл вплотную к деревянному колоссу.</p><p>— Сказывай, Тишка. Всё ли по чертежам моим, до последней зарубки учинено?</p><p>Тихон подоспел следом, с благоговейной гордостью поглаживая ладонью отполированное дерево центрального вертикального столба.</p><p>— Всё сотворено, государь-батюшка, черта в черту, как по-писаному! Столб сей осевой в основании своём кованым стальным штырём венчан, дабы не щепился. Опирается же штырь тот в чашу чугунную, по слову твоему отлитую. Чаша же та в камень-основание на полторы меры* вглубь вмурована! И залили мы её всклянь салом свиным, с дёгтем вперемешку вытопленным. Крутится столб сий, аки по гладкому льду, без единого скрипа да натуги.</p><p>Я придирчиво осмотрел конструкцию снизу. Подшипник скольжения был сделан примитивно, но на века. Для низкооборотистых тяжеловесных механизмов, не ведающих сумасшедших центробежных сил, густая смесь животного сала с дегтем — идеальная, выверенная веками смазка, не вымываемая влагой и не коксующаяся от трения.</p><p>Убедившись в прочности основания, я задрал голову, переводя взгляд выше, на исполинское зубчатое колесо, нависающее над нашими головами плотной деревянной тучей.</p><p>— Из коего древа зубья тяговые резаны? И счетом их колико? — спросил я, при этом не поленившись начать считать их лично.</p><p>— Из граба комлевого тесаны, государь! Тверже того древа во всей Москве ныне не сыскать. Лучшие топоры об него притупили, клинья изломали, покуда тесали да в размер выгоняли! А числом их ровно семьдесят два. Как на чертеже и наказано было. Вколочены в обод намертво, насвозь пробиты да дубовыми клиньями расклинены! Вовек не вырвет!</p><p>— Добро, — коротко кивнул я, перепроверив слова старосты плотников, и направился к самому краю утоптанного манежа, туда, где мощные зубья большого колеса входили в тесное зацепление с исполнительным механизмом.</p><p>Здесь, надёжно закреплённый в мощных, перекрещенных деревянных станинах, прорубаясь сквозь бревенчатую стену, тянулся внутрь кузницы толстый горизонтальный вал. На самом конце этого вала, прямо под убийственным давлением зубьев колеса, была ювелирно насажена «баклуша» — малая зубчатая шестерня.</p><p>Я повернулся к остальным сопровождающим, которые с приоткрытыми ртами, забыв обо всём, разглядывали переплетение дерева и железа.</p><p>— Вникайте в цифирь и уряд<a l:href="#n_5" type="note">[5]</a>, ибо таких рядов нам надобно сотни и сотни, — сказал я, указывая на зубчатую передачу. — Вол для урядника<a l:href="#n_6" type="note">[6]</a> есть главный помощник. Одно лишь худо: скотина сия упряма, хоть силой и велика, да зело тихоходна. Тяжек у быка шаг, оттого и скорость его — менее меры в миг<a l:href="#n_7" type="note">[7]</a>. На круге сём манежном, обойдя его весь по краю, две пары волов учинят едва ли полтора оборота за резу<a l:href="#n_8" type="note">[8]</a>. Скорость ничтожная.</p><p>Я обвёл взглядом свиту, слушающею меня, как заворожённого.</p><p>— Ежели силу от того столпа вращающегося напрямую взять да в кузню завести, то меха наши печные воздыхать станут реже, нежели старец на одре смертном. А молот будет ударять дважды за резу всего. Этак крица льдом изойдёт, покуда из неё шлак выбьешь.</p><p>Те кто понимал в этом, тут же согласно закивали.</p><p>— Зрите же на шестерню малую, на баклушу сию, — я постучал пальцем по брусу, прижимающему вал. — Колико в ней зубьев посажено?</p><p>— Дюжина, государь. Ровно два-на-десять шипов грабовых сосчитал, — быстро ответил один из дьяков Строгонова.</p><p>— Истинно. В колесе большом — семьдесят два зуба. В малом же — два-на-десять. Поделим большее на малое, и каков будет ответ? Уряд передачи. Один к шести.</p><p>Я увидел, как в их глазах забрезжило понимание. Искусство умножения скорости за счёт диаметров шестерён на Руси применялось на ветряных и водяных мельницах, но здесь, в металлургии, осознанное, математически рассчитанное применение всё ещё казалось им свежим и новаторским решением.</p><p>— Сие означает, что покуда волы на дворе, пыхтя да копытами переступая, сотворят единый оборот, сей вал в кузне провернётся шесть крат! И скорость его вращения там, где куют металл, будет без малого десять оборотов за резу. Мы медленную мощь скотью обращаем в яростную быстроту.</p><p>— Чудны дела твои, Господи… — потрясённо прошептал один из целовальников, благоговейно смотря на баклушу.</p><p>— То не Господни дела, но разум человечий, Им же в угоду дарованный, — холодно осадил я мистицизм ключника. — Однако есть в ряде сём часть малая, без коей вся хитрость наша в щепу разлетится. Зрите семо. Со вниманием.</p><p>Я подвёл их к самому неприметному узлу манежа. К тому месту, где короткий участок горизонтального вала от баклуши стыковался с длинным основным валом, уходящим сквозь стену в кузню. Оба массивных бревна были стянуты мощной кованной муфтой-трубой. А насквозь через эту муфту и оба деревянных вала был туго вбит… простой деревянный колышек.</p><p>— Игнашка. Ты кузнечным делом ведаешь, труды их знаешь. Поведай же, что станется с рядом сим, ежели подмастерье зазевается? Ежели крицу под бойком перекосит, али, паче того, тяжкий нос молота накрепко заклинит о споможник<a l:href="#n_9" type="note">[9]</a>? Что тогда?</p><p>Ключник побледнел, воочию представив картину катастрофы.</p><p>— Быть беде неминучей, государь… Молот встанет колом. Кулак железный на валу упрётся в хвост накрепко. Вал застопорится в мгновенье ока. А волы-то во дворе, скотина несмышлёная! Они-бо в новых ярмах лбами со всей своей силищей напирать будут! Разнесёт всё к бесовой матери! Шестерни в муку измолотит, столб срединный с корнем вывернет, крышу повалит, все труды многодневные прахом пойдут! Спасайся кто может!</p><p>— Истинно так, Игнашка. Коли не усмотреть, мощь сия необузданная сама себя и пожрёт, разорвав всё в щепы. Но зри семо, на муфту сию кованую. Что удерживает два вала воедино, не давая им провернуться?</p><p>— Колышек, вестимо… древяной, гладкий. Сосновый, почитай? В три зерномеры не боле, — неуверенно проговорил он, приглядываясь. — Странно и зело боязно сие, государь. В узле таковом, где сотни тыщевесов силы обращаются, надобно штырь кованый, в два перста толщиной, вколачивать! Дабы валы вовек не расцепились</p><p>— Дабы штырь твой передал удар гибельный обратно на шестерни и в прах их измолотил? Никак нет, Игнашка. В сём и сокрыта главная и самая лютая хитрость ряда сего. Чека срезная. Охранитель последней надежды.</p><p>Я дотронулся побелевшим пальцем до простого соснового цилиндрика, торчащего из металла.</p><p>— Вытесан он из сосны мягкой. При работе мирной, егда меха дышат, а молот бьёт справно, крепости сосны сей в аккурат достанет, дабы удержать ворот и передавать силу. Но… — я поднял палец кверху, — аще молот поймает «клина», и вал в кузне вмиг застопорится, напряжение на ворот возрастёт десятикратно. И что же станется? Рванут ли волы упряжь свою?</p><p>Свита молчала, боясь дышать.</p><p>— Никак нет. Взамен того, вот сей сосновый колышек со треском сухим и громким срежет муфтою кованой, аки клинком! В единый миг! Лопнет сосна. Вал первый, что от волов крутится, от бремени освободится и станет вращаться вольно, вхолостую внутри трубы. Волы и шагу не убавят, пойдут далее по кругу, беды не чуя и не ломая выи свои. Вал же долгий, с молотом заклинившим, — встанет намертво.</p><p>Я усмехнулся, глядя на ошарашенные лица.</p><p>— И всё тут! Ни единого ремня рваного. Ни единого зуба на шестерне ломаного. Мастер лишь сплюнет в сердцах, возьмёт клещи, поправит крицу застрявшую, выбьет выколоткой остатки чеки срезанной и в двадцать мгновений вобьёт в гнездо новую, загодя вытесанную сосновую палочку. Мы уберегли сердце машины железной щепкою сосновой, ценою в грош! Часть, что нарочито слабой сотворена, дабы сломиться во спасение целого.</p><p>В манеже повисла гробовая тишина. Лишь откуда-то с реки доносился монотонный плеск воды. Дьяки, князь, ключники… все они смотрели на меня не как на земного правителя, изрекающего указы. Они смотрели как на человека, познавшего тайны строения мироздания.</p><p>— Ступайте за мною внутрь, — я развернулся и решительно шагнул в тёмный зев недостроенной кузницы, следуя вдоль массивного трансмиссионного вала. За мной гуськом, стараясь ступать почтительно и бесшумно, потянулась вся делегация.</p><p>Внутри кузни было сумрачно, пахло свежей смолистой стружкой, раскалённым железом и вонючим рыбьим жиром. Вдоль внешней стены, прямо под вращающимся толстым валом, стояли три исполинских, клиновидных кузнечных меха, каждый длиной в добрую сажень. Их тяжёлые деревянные створки были раскрыты, а толстая бычья кожа, соединяющая доски, натянута и лоснилась от пропитки.</p><p>— Игнашка, — я повернулся к замершему ключнику. — Поведай мне пред князем и прочими. В чём главная немощь сыродутных горнов, на коих люди твои трудятся, егда железо в лесах варите? Отчего же выход столь мал, а крицы выходят студены, ноздреваты да с камнем вперемешку?</p><p>Игнат откашлялся, польщённый тем, что государь, в который раз, спрашивает его о делах, выделяя среди прочих.</p><p>— Ведомо отчего, государь. Печь-кормилица наша дышать должна бы ровно, аки зверь живой. Мужики-то ведь меха руками да ногами на доски топчут: как нажмёшь всем весом — ветер лютый пойдёт в фурму, а как отпустишь, дабы мех духу свежего набрал — так ветер в печи и стихнет. И в ту самую тишь дух студеный с улицы сквозь колошник в нутро горна и тянет, отчего жар печной вмиг падает. Уголь зазря прогорает, а железо стынет и козлится. Не успевает свариться в слезу.</p><p>— Воистину в самую суть зришь, хвалю, — одобрительно кивнул я. Физика горения была проста: угарный газ, тот самый агент, что вытягивал кислород из оксида железа, образовывался лишь при постоянном, мощном избытке кислорода и колоссальной температуре. Малейшая пауза, глоток холодного воздуха — и реакция восстановления обрывалась. — Дуновение ветра не должно прерываться ни на миг единый. В печи надобна буря беспрестанная, воющая гулом!</p><p>Я уверенно указал на горизонтальный вал, нависающий над мехами. Кузнецы князя изрядно попотели над ним, выковывая нужную мне геометрию. На толстом деревянном бревне были намертво насажены три стальных, изогнутых колена — кривошипа. От каждого кривошипа вниз уходил прочный дубовый шатун-тяга, подвижно соединённый с нижней доской соответствующего меха.</p><p>— Воззрите же и узрите силу геометрии! — мой голос прокатился под бревенчатой крышей. — Колена сии железные на валу укреплены не как Бог на душу положит. Разведены они звездою! Меж каждым из них — треть верного круга.</p><p>Я видел, как люди принялись щуриться в полумраке, пытаясь сопоставить мои слова с тем, что видели.</p><p>— Помыслите же: егда вал сей в быстрое вращение придёт, что содеяться должно? В любой наималейший миг, покамест один мех до предела сжат и с шипением яростным всю мощь свою ветряную в топку извергает, второй уж полпути вниз прошёл, сжимаясь и воздух продавливая. Третий же в тот же самый миг пасть свою разверзает во всю ширь, жадно заглатывая свежий воздух из кузни! И в нашей общей медной трубе, что дыхание их воедино соберёт да в горн поведёт, не будет ни мига промедления! Лишь ровный, гудящий, подобный урагану поток! Без трепыханий и рывков. Уголь в печи вспыхнет и будет сиять белым, нестерпимым для глаза светом, аки солнце в ясный полдень!</p><p>— Боже правый… воистину буря неуёмная… — потрясённо прошептал кто-то. Видимо он представил, какую чудовищную температуру можно будет нагнать в замкнутом горне таким дьявольским ветродуем. Железо начнёт плавиться, как воск.</p><p>— А с кожей-то как быть, государь? — Тут же спросил Игнат, порадовав меня. — Она ведь от жара да от натуги таковой денно и нощно в три дня рассохнется, трещинами пойдёт, да ветер наружу травить примется!</p><p>— Кожу сию обработали, как мною наказано было? — я взглянул на Тихона.</p><p>— Так и есть, государь-батюшка! Люди твои измаялись донельзя! В чанах с кипятком ворвань смрадную варили — жир рыбий, да воску пчелиного туда же щедро клали для вязкости. И в том вареве горячем кожи бычьи толстые трое суток мочили, покуда те насквозь зельем не пропитались. Дух ныне в кузне такой, что святых вон носи, зато кожа стала туга, словно пузо сытое! Вода с неё скатывается, не гниёт она и не сохнет даже в самую сушь!</p><p>— То не смрад, Тишка. Так пахнут великие свершения, — поправил я многословного артельного. Гидро- и аэро-изоляция сыромятной кожи ворванью с добавлением воска — надёжная технология, дожившая до изобретения синтетики. Эти меха, дублёные рыбьим жиром, прослужат годы, не пропустив ни молекулы сжатого воздуха сквозь поры.</p><p>Я подошёл вплотную к среднему гигантскому меху и пнул сапожком его нижнюю, массивную дубовую доску.</p><p>— А затворы нутряные? По моему ли чертежу сотворены? — бросил я короткий вопрос.</p><p>— «Мудрёные лепестки», как твоя милость их нарекла, государь, — вновь закивал Тихон, радуясь, что сделал всё без изъяна. — В доске нижней, что ходуном ходит, два оконца долотами прорубили. А изнутри, с тылу, прикрыли их лоскутами кожи, самой мягкой да толстой. Прибили гвоздями токмо за край верхний, дабы висели вольно. Коли шатун мех долу тянет, нутро его ширится, пустеет, а воздух из кузни тем же часом внутрь всасывается, кожаный язык отворяя! Оконце настежь — и мех вмиг полон духу! А как шатун доску ввысь толкнёт да мех сожмёт — воздух внутри сгущается, давит на лепесток со страшной мощью, намертво припечатывая кожу к древу да щель затыкая! Ходу назад ветру нет и не предвидится, путь ему токмо один — в сопло печное! И ни единой пружины железной, ни тяги хитрой не надобно! Завсегда само всё отпирает и наглухо запирает ветром!</p><p>Дьяки, князь и ключники слушали кузнеца с распахнутыми ртами. Простейший обратный лепестковый клапан, работающий на разнице давлений, в шестнадцатом веке казался им вершиной недостижимого колдовства. Физика вакуума и избыточного давления, работающая автоматически, без человеческого крика и дёрганья за верёвки, с треском ломала их привычные шаблоны.</p><p>— Добро. Сие есть непрестанное дыхание огня, — оборвал я их восторженные перешёптывания и зашагал вдоль трансмиссионного вала дальше, в самую глубокую, затенённую часть кузницы.</p><p>Здесь, на исполинской, врытой в землю на два метра деревянной раме, был смонтирован механизм, от одного угрюмого вида которого неискушённого человека бросало в холодную дрожь.</p><p>Это был хвостовой рычажный молот.</p><p>Массивная стальная чушка — тяжеленный боёк весом шестьдесят килограмм — была насажена на конец кряжистого дубового рычага-ратовища, обхваченного стальными кольцами. Этот тяжёлый брус покоился на центральной горизонтальной оси, закреплённой в станинах, так что тяжёлый кованый «нос» молота мог взлетать к стропилам крыши и падать вниз, подобно гигантским разрушительным качелям.</p><p>Но самое интересное располагалось с другой стороны оси вращения — там, где брус выдавался назад, образуя длинный, окованный стальной полосой «хвост».</p><p>Именно прямо над этим хвостом вращался наш главный, разогнанный шестернями горизонтальный вал.</p><p>Ключник Яков, напряжённо вглядываясь в хитросплетение дерева и металла, нахмурил кустистые брови в мучительном недоумении. Человек, всю жизнь ведавший амбарами, сейчас отчаянно пытался постичь мой инженерный замысел. Он сделал несмелый шаг вперёд.</p><p>— Государь великий… дозволь слово глупое молвить, — он почтительно, до хруста в пояснице склонился. — А где ж… шестерни? Иные, дабы молоту сему прыти придать?</p><p>— И на что ж они тебе понадобились, ключник? — я чуть приподнял бровь, внутренне наслаждаясь моментом лекционно-технической истины.</p><p>— Помилуй, государь-батюшка! — Яков всплеснул мозолистыми руками. — Ты ж сам давеча изволил мудро ректи: вал сей от волов кружится десять раз за единую резу. Стало быть, ежели кулак один на валу сём поставить, молот пудовый ударит ровно десять раз за резу. Токмо раз в шесть долгих счётов! Коли кузнецы вынут крицу багровую, горячую, на наковальню выложат, да станут бить её так редко, с промедлением — она ж охолонет в мёртвый камень, покуда шлак из неё выбьют да соки выдавят! Железо не сварится в единый ком, а паскудно растрескается под бойком! Надобен второй ворот, да шестерни новые, зубчатые, дабы вал молота крутился шибко, аки веретено у пряхи! Дабы ковал часто!</p><p>Среди свиты пронёсся согласный, одобрительный шепоток. Яков изложил средневековую логику механизации безупречно. Скорость вращения нужна для частоты ударов.</p><p>Я краешком губ улыбнулся. Улыбка вышла кривой и жутковатой на моём всё ещё исхудавшем, мальчишеском лице, но в ней сквозило одобрение тому, что он перестал бояться спрашивать непонятное вопросы.</p><p>— Заруби себе на носу, Яков, — произнёс я тихо, но так, что все разом замолчали. — Всякая лишняя шестерня из дерева в снасти тягловой — есть потеря силы кровная. Есть скрип лютый, трение неистовое, щепки, летящие во все стороны, и лишние вёдра дёгтя на смазку каждодень. Паче того, зубья малой шестерни, вращающей вал молота, при каждом падении бойка будут ловить удар обратный, жесточайший. Их сорвёт, вырвет с корнем в первый же час ковки. Приумножение скорости здесь, на стане ударном — зло неминучее.</p><p>Я подошёл вплотную к валу, высоко возвышающемуся над расплющенным хвостом молота, и звонко, по-хозяйски похлопал ладонью по массивному, намертво насаженному на ось круглому дубовому барабану.</p><p>— Не резвость вала мне надобна, Яшка, — молвил я. — Но частота ударов неумолимая. Зри на сей барабан. Внимательно зри.</p><p>— Колико клыков в нём вбито? Сочти вслух! — велел я.</p><p>— Един… два… три… — Яков водил узловатым пальцем по воздуху, — шесть! Ровно шесть железных клыков выставлено, государь!</p><p>— Счёт, Яшка, есть наука простая да спасительная. Вал наш долгий, баклушей на улице подстёгнутый, десять оборотов в резу свершает без перемены. На нём едино сидит барабан. А в нём — шесть кулаков. Десятью шесть — шестьдесят и будет. Уразумел? Что ни миг, единый из кулаков сих со страшной силой на окованный хвост молота давит. Хвост идёт долу. А тяжкий, железный нос взлетает к самой крыше. Затем кулак срывается с хвоста… и вся тягость обрушивается на крицу долу со всей мощью, коей земля к себе тянет! Шестьдесят страшных, сокрушительных ударов в резу! Что ни миг — то бум!</p><p>Я сжал кулак.</p><p>— И удар выходит мерный, ровный, убийственно-сокрушительный. За сорок таких ударов мастер выжмет из губки-крицы весь шлак, покуда она в клещах белым слепящим калением сияет! Сварится она в плотный укладный слиток, и потемнеть не поспеет! И для сей дивной прыти — ни единой лишней, хлипкой шестерни из дерева! Одна лишь чистая, неодолимая мощь.</p><p>Свита благоговейно и сдавленно молчала, осмысливая смертоносное изящество и простоту этой механики. Даже боярин Шигона смотрел на молот с благоговением.</p><p>Но я ещё не закончил свой урок. Я шагнул чуть в сторону от кривошипов кулачкового барабана и указал тонким пальцем на ещё одно массивное, откровенно пугающее сооружение, насаженное на тот же самый горизонтальный вал в нескольких ступнях в стороне от молота.</p></section><section><title><p>Глава 19</p></title><p>Мы подошли к исполинскому, невероятных размеров дубовому колесу, в три метра диаметром, почти достающее до самой земли. По его внешнему ободу, намертво стянутому тремя кованными бандажами, были в специальные, глубоко прорезанные пазы плотно вложены и прикручены десятками длинных болтов грубо тёсаные булыжники и тяжёлые, отлитые из чернового свинца, бруски-пластины. Вся эта жуткая вращающаяся махина весила никак не меньше полутонны.</p><p>— Что за колесо-зверь пред нами, государь-батюшка? — осмелился подать голос Игнат, которого перспектива стоять рядом с этой штукой явно не радовала. — Жернов ли мельничный приладили? К чему он в кузне нашей, нешто зерно молоть помышляем, покуда железо стынет?</p><p>— Се, Игнате, — я мрачно усмехнулся, глядя на его растерянное лицо, — есть спасение наше. Спасение выям воловьим да жизнь зубьям деревянным во всём ряде. А имя ему — Маховик.</p><p>Я обвёл притихших спутников долгим, внимательным взглядом, стараясь подобрать наиболее яркие и понятные для их неискушённого века слова.</p><p>— Рассудите сами. Егда кулак железный на барабане на хвост молота давит, дабы разом поднять в воздух его великую тяжесть, на вал ложится натуга внезапная, превеликая. В тот самый миг волам на приводе надобно бы рвануть из последних сил, дабы провернуть вал и одолеть тяжесть бойка. А коли молот сорвался и пал на наковальню — натуги нет вовсе, и вал вращается впустую. А волы бы шли жуткими рывками. То упрутся, аж жилы трещат да сбруя лопается, то провалятся в пустоту. Час-другой такой работы, и волы падут замертво, а шестерни в приводе обратятся в щепу, и весь стан сей с грохотом развалится!</p><p>Я похлопал по грязному, тяжёлому свинцовому ободу чудовищного маховика. Раздался глухой, зловещий стук.</p><p>— Сие же колесо свинцовое ту хворобу исцелит и привод спасёт. По вашей команде волы начнут вращать вал вхолостую. Молот покуда висит недвижим, отведённый подпоркой. И вал станет разгоняться, а с ним и маховик сей наберёт скорость великую. Он вберёт в себя силу незримую, мощь тяжести своей огромной. Закружится, аки юла, беззвучно копя в себе силу.</p><p>Я раскинул руки, отступив на шаг, обрисовывая картину словами и жестами.</p><p>— И вот кузнец кладёт крицу. Помощник дёргает за выжим, и хвост молота попадает под кулаки барабана. Бах! Кулак бьёт по хвосту. Но силу, дабы резко поднять молот, вал черпает не у волов! Он мгновенно забирает её у сего бешено вращающегося колеса! Маховик сей столь тяжек и быстр, что легко отдаёт малую толику своей силы на подъём бойка, лишь самую малость, глазу незаметно, замедлив свой бег. Волы же под ярмом и не почуют того удара, той натуги внезапной. А ведаете ли, почему?</p><p>Они молча таращились на меня, боясь моргнуть.</p><p>— Ведь дело их отныне — лишь знай себе переступать ногами, ровно да тяжело, монотонно питая силою колесо сие тяжкое, по капле восполняя то, что маховик порывисто отдал молоту при ударе. Не будет боле рывков на шеи! Не будет падежа скота. Не будет в щепу сломанных дубовых зубьев на шестернях. Лишь ровная, гладкая, необоримая мощь тяжести и скорости.</p><p>И снова в полумраке кузницы повисла потрясённая тишина, нарушаемая лишь гулом реки за стеной. Игнат смотрел на свинцовое колесо так, словно перед ним распахнулись врата в райскую кузню, понимая, что погонщикам не придётся выкидывать и забивать насмерть загоняемых ломовых животных каждую рабочую неделю.</p><p>Присутствующие судорожно сглатывали. Они не просто слушали мои слова. Они проникались тем фактом, что Владимирское княжество, под руководством такого государя, в считанные годы шагнёт в невообразимое будущее. Я же лишь глубоко вдохнул едкий запах грядущей индустрии. Первая кость стального скелета империи была собрана и готова к работе.</p><p>— Великий государь… — прервал благоговейную тишину голос Игната. Он смотрел на исполинский механизм рычажного молота округлившимися глазами, явно примеряя его мощь к своему делу. — Молот сей, с маховиком чудодейственным… умом воистину не объять. Да токмо со скольких же криц мы стан сей прокормим? Ведь дабы он без толку не махал, надобно с десяток печурок в час ладить!</p><p>— На что же столько печурок надобно? — спросил я его приглашающим тоном, чтобы он развил свою мысль.</p><p>— Ведомо тебе, государь-батюшка, как ныне куют: слепили из глины шаткую домницу величиной с бочонок добрый, дров навалили, мехами поскрипели… Полпуда железа кое-как наварили, а чтоб достать его — печь в щебень разбивают деревянными колотушками. И новую лепи, день сохни, день пали! Так оно испокон веков заведено. Да откуда ж железа-то столько взять, чтоб маховик твой не впустую вертелся?</p><p>Так рассуждали все мастера этого неповоротливого времени, для которых металл был редким, почти магическим даром скудной земли.</p><p>— Игнашка… Домницы, говоришь? Разбивать колотушками? — я покачал головой, глядя на него. — Всякая глиняная печь, что мастера лепят и рушат ради куска железа — есть страшный сон для хозяина рачительного, чудовищное разбазаривание! Дров, угля, труда людского и времени, коего нам в обрез!</p><p>С этими словами я резко развернулся на каблуках сапог, шагнул во двор, за пределы навеса. Солнце ударило в глаза, ослепляя после кузнечного полумрака. Свита, переглянувшись, поспешила следом, вытекая из сумрака подобно стайке испуганных перепёлок.</p><p>В десяти метрах, на специально расчищенной, идеально ровной площадке, устланной крупным речным песком, возвышалось то, ради чего были стянуты лучшие Кремлёвские каменщики. Здесь правда не было артелей с Китай-городской стены, у тех свои задачи, не менее важны для будущего Державы.</p><p>Земля у берега Неглинки гудела от тяжёлого, размеренного труда десятков людей, усердно вгрызавшихся в сырую глину. На фоне суетящейся вокруг стройки, словно идол языческого божества огня, возвышался каменный колосс.</p><p>— Зрите, — я резко вскинул руку, указывая на монумент. — Печь сия — не горшок глиняный, что бьют поутру бабы от неумения. Сие есть истинная крепость для негасимого огня. Стены её в три меры выложены из дикого гранита и обожжённого красного кирпича не токмо ради красоты и пущей прочности.</p><p>Монументальное сооружение впечатляло. Это была не времянка. Это был настоящий европейский «штюкофен» — капитальная непрерывная печь, грубо перекроенная и адаптированная мной под сырьевые реалии Руси шестнадцатого века. Она возвышалась над суетящимися каменщиками, что выкладывали площадку и дорогу до кузни, как неприступный донжон, широкая в основании и сужающаяся к квадратному отверстию на самом верху — колошнику.</p><p>— Государь-батюшка, не вели казнить, но дозволь слово молвить, — высказался Игнат, поскрёбывая в бороде. — К чему нам эдакая каменная толща? Ежели нутро её до должного каления доводить, так углей древесных вовек не напастись! Покуда камень сей стылый жар в себя примет, и троими-то мехами трое суток дуть впустую придётся!</p><p>Несмотря на недопустимую дерзость тона, я улыбнулся, оценив профессиональный, правильный, но абсолютно безнадёжный, ограниченный старыми категориями подход мастера.</p><p>— Истинно глаголешь, Игнашка. Прав ты в одном. Дабы распалить её нутро с мертвенного холода до белого каления, сожжём мы и впрямь гору угля драгоценного. Но хитрость-то великая в том… — я сделал обличительную паузу, понизив голос так, что свита невольно подалась вперёд. — Хитрость в том, что стынуть печь сия боле не станет! Ни завтра, ни через седмицу, ни через месяц! Сей толстый, грузный камень, вобрав в себя жар великий от первого пламени, станет его неугасимым хранителем. Камень жар пьёт жадно и в себе держит накрепко, аки скряга ефимку.</p><p>Они переглянулись, силясь осмыслить масштаб бесперебойного процесса.</p><p>— В чём же беда твоего дела? — я ткнул пальцем в сторону Игната. — Сам же и сказывал: для каждой плавки малой надобно новую печурку из глины речной лепить, на солнцепеке сушить да уголь в ней жечь без счёта токмо на то, дабы стенки её стылые прогреть. Выварить крицу малую, а после разломать печурку в пыль! Сия же каменная громада будет трудиться денно и нощно, пожирая руду и рыгая железом, покуда самоё нутро её в песок не истлеет от времени. Мы станем плавить одну только руду, а не стены.</p><p>Я подошёл вплотную к монументальной постройке. Совсем недавно ей стянули наружный прямоугольный контур мощными, коваными обручами шириной в две ладони.</p><p>— Княже, кузнецам твоим был мой строгий наказ: стягивать обручи сии токмо нагорячо. Али докрасна калили их?</p><p>— В точности, как велено, государь! — тут же отчитался Щетинин. — В кузне добела калили, клещами несли, стягивали и клинья били внатяг, покуда железо огнём дышало!</p><p>— Добро. Ибо знай: едва распалим нутро до белого каления, камень сей от нестерпимого жара также дышать начнёт, пучить его во все стороны станет. Не будь сих железных поясов, печь от натуги внутренней надвое треснет и обрушится мастерам на головы.</p><p>— Уж стянули, почитай, мёртвой хваткой, не лопнет, батюшка! — поспешно заверил князь, но тут же с беспокойством добавил: — А нутро-то как же? Ведь дикий камень вкупе с кирпичом красным прогорит от адского пламени, что три твоих меха вздуют. В неделю сроку в песок жжёный обратится, и осядут стены!</p><p>— Оттого и не обратится, что камень от огненной ярости укроет панцирь особый, — я плавно обернулся к старшему ключнику, что переминался у меня за спиной. — Яков! Всё ли справили в точности, как мною наказано было? Заготовили ли порошок?</p><p>Яков, обмякнув от облегчения, что вопрос не сулит плахи, торопливо, почти исступлённо закивал. Он указал широким жестом руки на длинные деревянные корыта неподалёку. Там, по колено в густой, серо-жёлтой вязкой грязи, несколько дюжих холопов с остервенением месили босыми ногами плотную массу, похожую на цемент.</p><p>— Сладили, великий государь! Сладили, не извольте сумлеваться! По твоему наущению: взяли глины лучшей, огнеупорной, жирной, из Гжельских краёв. Да измололи в муку мелкую старых, калёных кирпичей печных да черепков глиняных, что в брак пошли! Смесили ту крошку жжёную с глиной сырой в долях тобою указанных, воды в меру подлили…</p><p>— Имя сей смеси, Яков, — шамот, — перебил я его, чеканя непривычное их уху слово, намертво закрепляя технический термин в их сознании. — Памятуйте все: шамот. Глина сырая, ежели её единую в печь бросить, от жара великого вмиг ссохнется в камень, влагу отдаст и сетью глубоких трещин изойдёт. Оттого и осыплется печь. Крошка же обожжённая — отощителем её наречём — прошла уже крещение огнём, посему не усыхает. Она свяжет мягкую глину намертво, станет ей костяком и лопнуть не позволит.</p><p>Я указал рукой внутрь колошника.</p><p>— Сим вязким шамотом каменщики днесь изнутри печь обмажут, затирая стены в локоть толщиною. От самого пода каменного до самого колошника верхнего. И как шамот тот закалится от первого нашего огня, обратится он в броню единую. Коя выдержит любой, даже самый адский жар от мехов.</p><p>Затем, не давая свите опомниться, я спустился по неровным сухим комьям земли на самый нижний уровень, к широкому, мощному подножию печи.</p><p>Здесь, на уровне земли, в толстенной каменной стене-основании зияла огромная, просторная, выложенная правильной аркой прореха. Широкий портал открывал прямой и беспрепятственный вид на идеально ровный, бережно выстланный огнеупорной лещадью и замазанный шамотом толстый под печи.</p><p>Свита, спустившаяся следом, замерла за моей спиной в молчании, ожидая моей лекции по устройству печи. Для них она была горшком. В ней должна быть крохотная дырочка для мехов и летка для шлака снизу. А тут — зияющая пещера. Я видел краем глаза, как суровые бородатые мужики переглядываются, не в силах постичь увиденное архитектурное кощунство.</p><p>— Государь-милостивец… — робко, с запинкою начал Тихон. — Прореха сия в стене зело велика. В неё и телега пройдёт, не потеснившись! Како же жар печной внутри блюсти? Аль заслон какой железный на петлях могучих приладить? Так ведь оплавится он от бури твоей огненной, потечёт, аки воск! А ежели не затворить наглухо — так весь жар великий вон изойдёт, да уголь с рудою под ноги просыплются! Какая ж то печь?</p><p>— Сие, Тишка, не прореха. Сие и есть главный замысел мой, ради коего мы здесь и собрались, — я удовлетворённо похлопал ладонью по гладкому, аккуратно выложенному каменному краю высокой арки. — Выломная грудь. Арка рабочая. Отныне не станем мы ломать да крушить печь капитальную, дабы извлечь из жаркого нутра её крицу выстраданную. Ломать будем лишь стену временную, легковесную.</p><p>Я к ним лицом, мой детский голос звучал с силой взмудрённого годами мудреца.</p><p>— Егда в печь сию станете слоями уголь да руду класть, арку сию не заслоном кованым затворять будете. Заложите её кирпичом сырцовым, что на солнце сушён, да огня не ведал! И не на раствор известковый класть, что камня крепче, а на глину тощую, с песком вперемешку. И так слепите стену хлипкую, ненадёжную, во всю вышину проёма сего. В стену ту и фурму медную тяжёлую вмажете, что от мехов наших дух огненный понесёт. А пониже фурмы — окошко малое для схода шлака учините, да пробкою глиняной его и заткнёте…</p><p>Я сделал плавный шаг к арке, обрисовывая руками перед их лицами грядущий процесс плавки, вписывая им технологическую инструкцию прямо в подкорку.</p><p>— И вот, когда плавка многодневная к концу подойдёт, а железо на дне самом, на поду возвышенном, в губку тяжкую спечётся… что тогда? Мужи дюжие ломы стальные, тяжеленные, берут, размахнутся, да со всей мочи богатырской ударят в заплатку ту сырцовую! Глина тощая от ударов тех вмиг прахом рассыплется, стена же временная и хлипкая с грохотом наружу рухнет, печи нимало не повредив! И что же мы узрим? Арка отворена настежь! Жерло свободно! Берёте клещи железные, длиннющие, что на цепях с той стрелы поворотной свисают, — тут я указал им рукой на необычный для этих времён механизм, стоящий к тому же на рельсах из дуба, — заводите внутрь… цепляете крицу раскалённую — и рывком, всем весом навалившись, выволакиваете её на свет божий! Стены печи — целехоньки, свод нерушим, а под огнеупорный из лещади — вовсе цел!</p><p>— Батюшки-светы! Угодники праведные! Так ведь сие означает… что покуда мы заплатку новую сырцовую ладить станем, нутро-то печное, шамотное, огненным заревом полыхать не перестанет! Не выстудится до ледяного хлада!</p><p>— Воистину так! Верно разумеешь, княже! — с торжествующей улыбкой подтвердил я, вонзив в него одобрительный взгляд. Энергетика процесса уже витала в воздухе. — Мастера клещами крицу выхватят, лики свои загодя мокрыми тряпицами плотно укрыв от нестерпимого жара, и без промедления повезут её по путям дубовым под кузнечный молот. А прочие, доколе нутро печи белым калением пышет да светится… заложат арку новой кладкой из сырца! Щели глиной промажут, фурму медную водрузят на место и тотчас же всыплют в колошник верхний новый уголь ломкий да руду новую отборную! На самые горячие стены! Розжиг долгий отныне не надобен! Вот он — горячий, безостановочный перезапуск</p><p>Я не сдержался и с громким, смачным хлопком ударил кулаком по раскрытой ладони. Звук получился резкий, хлёсткий, как щелчок пастушьего кнута, заставив собравшихся вздрогнуть. Эмоции, доселе кипевшие под спудом благоразумия, рвались наружу неудержимым потоком. Восторг первооткрывателя, пьянящее чувство превосходства над этим дремучим временем, азарт игрока, поставившего всё на одну карту, — всё смешалось в гремучий коктейль, что грозил разнести в клочья моё напускное самообладание. Я и не стал с этой бурей бороться.</p><p>Слишком часто и по долгу приходилось мне взнуздывать и осаживать это юношеское тело. Гормоны, бьющие мутным фонтаном, внезапные вспышки беспричинной ярости или, наоборот, приступы апатичной тоски — взрослый ум с трудом удерживал в узде эту буйную молодую плоть. Постоянное подавление естественных порывов — верный путь к тому, чтобы хрупкий психический фон пошёл трещинами. А потому в такие редкие мгновения, я сознательно отпускал вожжи. Позволял себе эту бурную жестикуляцию, этот горящий взгляд, эту страсть в голосе, выпуская пар, словно перегретый котёл. Это была необходимая мера, чтобы не перегореть и не сломаться под двойным гнётом — гнётом ответственности и чужого, мятежного организма.</p><p>— И так по неразрывному кругу, денно и нощно, без сна и роздыха печи, покуда шамот внутри не осыплется через месяц! Мы сбережём горы угля! Печь будет выплёвывать крицы одну за другой, словно баба блины печёт!</p><p>Потрясённая тишина была мне наилучшим и самым честным ответом. Для людей, чьи деды и прадеды выжигали леса, чтобы расплавить ничтожный комок болотной руды, осознали, что производительность тяжкого труда вырастет не в жалкие разы, а на немыслимые, неведомые ранее порядки.</p><p>Оставив их осмысливать революционный метод горячего цикла, я не стал терять времени. Развернувшись, я полез внутрь печи, чтобы лично всё осмотреть перед футеровкой, которая также пройдёт под моим надзором.</p></section><section><title><p>Глава 20</p></title><p>Скрип рассохшихся, несмазанных деревянных осей старой мельничной телеги стал для Гаврилы Корсакова единственной музыкой и одновременно единственным мерилом времени на долгие, кажущиеся бесконечными недели.</p><p>Середина мая выдалась обманчивой. Весеннее солнце, наконец-то прорвавшись сквозь тяжёлые свинцовые тучи, принялось с яростью высушивать землю. Бездонная, чавкающая ледяная грязь, которая ещё недавно пыталась поглотить их заживо под Брянском, теперь превратилась в нечто куда более страшное. Дороги, изрытые тысячами копыт и колёс купеческих телег, застыли. Глубокие колеи, рытвины и рваные комья глины окаменели, превратив старый тракт в гигантскую, зубодробительную стиральную доску.</p><p>Выданная князем Барятинским телега не имела железных шин на колёсах и с роду не знала рессор. Она не ехала — она мучительно переваливалась с ухаба на ухаб, сотрясаясь так, словно готовилась рассыпаться в труху при каждом толчке.</p><p>— Слезайте, матушка! — хрипло скомандовал Гаврила однажды утром, когда телега, подпрыгнув на очередном каменном гребне засохшей грязи, едва не опрокинулась, а Ванька внутри зашёлся криком от ушиба. — Ступайте пешком подле телеги. Не ровен час — ось-то переломит аль дитя укалечит. В один край мягкую поклажу сложим, да Ванятку поверх, коли в сон сморит.</p><p>И они пошли. Гаврила шёл впереди, ведя под уздцы старого мерина. Пелагея, опираясь на вырезанный сыном посох, брела следом, крепко держа за руки Илюшку и Дуню.</p><p>Дорога отнимала у них всё. Подошвы старых отцовских сапог, которые Гаврила отдал сестре, чтобы та не сбила ноги, давно отвалились, и их пришлось привязывать суровыми нитками и тряпицами. Сам Гаврила шёл босиком. Его ступни огрубели, покрылись тёмной, жёсткой коркой, которая трескалась до крови, но он не обращал на боль ни малейшего внимания.</p><p>Весь его мир сузился до ритмичного кивка головы старого мерина.</p><p>Мосол — так звали коня — был живым, дышащим воплощением княжеской насмешки. Худой как щепка, с торчащими рёбрами-обручами, с бельмом на левом глазу, он тяжело припадал на переднюю ногу. Любой другой конь его лет давно бы пал на этой проклятой дороге. Но в этом животном, как и в самом Гавриле, скрывалось бесконечное, упрямое нежелание умирать на потеху своим бывшим хозяевам.</p><p>Гаврила делил с конём всё и обихаживал его. Когда на привалах они останавливались у обочины, юноша первым делом шёл не к скудному костру, который уже разводила мать. Он срывал пучки молодой майской травы, смачивал их в придорожных лужах или ручьях и подолгу, до ломоты в пальцах, растирал больной сустав Мосла, разгоняя застоявшуюся, густую кровь. Гаврила вычёсывал из его свалявшейся гривы репьи, промывал зрячий глаз и, когда Пелагея отворачивалась, ссыпал в торбу коню часть своей доли овса.</p><p>— Тащи, брат. Тащи, старый, — шептал Гаврила, прижимаясь лбом к горячей, потной конской морде. Мосол шумно вздыхал, тыкался влажными губами в плечо юноши и снова наваливался худой грудью на хомут.</p><p>Для Гаврилы, потомственного сына боярского, конный воинский дух не начинался с дорогого седла или булатного клинка. Он начинался вот здесь — в способности сберечь своего коня там, где сдаются другие. В этой заботе о покалеченном животном проявлялось истинное благородство.</p><p>Дни сливались в недели. Они преодолевали вёрсты медленно, мучительно. Калужские и Брынские леса обступали их плотной, тёмно-зелёной стеной. Днём здесь стояла звенящая тишина, прерываемая лишь пением птиц да скрипом их телеги. А по ночам из чащи доносился протяжный волчий вой.</p><p>На исходе второй недели пути запасы, вышвырнутые им Климом, подошли к своему неизбежному концу.</p><p>Одним сырым вечером, усадив детей у крошечного костерка, скрытого в овраге от лишних глаз, Пелагея долго скребла деревянной ложкой по дну холщового мешка. Тот был даже не из княжеских запасов, а из тех, что в дорогу выдал им дядька Игнат. Он хотел было все свои запасы им вручить, но Гаврила пресёк это, понимая, что без них он не выживет.</p><p>Она высыпала в котелок последнюю горсть ячменной крупы, свежесобранных трав и залила её речной водой. Получилась мутная, серая, с вкраплениями зелёного жижа, пахнущая дымом и отчаянием.</p><p>Дуня и Илюшка сидели притихшие, с ввалившимися глазами, покорно глотая безвкусное варево. Четырёхлетний Ванятка плакал, прося хлеба, которого у них не было уже три дня.</p><p>Пелагея, отвернувшись к огню, чтобы дети не видели её слёз, тихонько завыла, раскачиваясь из стороны в сторону:</p><p>— Не дойдём, Господи… Костьми ляжем в лесу чужом. Ох, Гаврюша, может, зря мы с подворья ушли? Там бы хоть корки кидали… Помрут малые…</p><p>Гаврила сидел поодаль, в тени раскидистой ели. Он ни разу не притронулся к котелку.</p><p>— Не кручинься, матушка. И речей таких больше не веди, — ровным, лишённым всяких эмоций голосом произнёс он. В его тоне была такая железобетонная уверенность, что Пелагея осеклась.</p><p>Гаврила поднялся, вытер руки о порты. Ещё несколько дней назад, предвидя эту самую пустую похлёбку, он начал подготовку. В одном из перелесков он приметил молодое, гибкое деревце вяза. Отсекнув, также выданным дядькой, ножом ровную, в руку толщиной ветвь, он очистил её от коры и долго сушил на солнце, пока они шли. Вечерами он втирал в древесину капли конского жира, делая её упругой. На тетиву пошёл кусок пеньковой верёвки, которой были увязаны мешки — он расплёл её, скрутил заново, вплетая волосы с хвоста мерина. Получилось втрое тоньше и крепче, не забыл он и промазать её смолой, соскобленной со старой сосны.</p><p>Стрелы дались тяжелее. Камыш оказался слишком лёгким, и Гавриле пришлось нарезать тонких, прямых ореховых прутьев, высушить их у костра, выпрямляя каждую неровность с помощью ветоши, обсыпанной песком. Оперение сделал из жёстких перьев глухаря, случайно, но так вовремя найденных у одной из стоянок. Наконечников не было, и он просто обжёг заострённые концы стрел в раскалённых углях до твёрдости камня, а затем повторно заточил их о придорожный булыжник.</p><p>Оружие вышло неказистым. Любой смерд-охотник поднял бы его на смех. Но для того, кто с малолетства учился стрелять с седла в степном стиле, это была не просто палка с верёвкой. Это был инструмент выживания.</p><p>Утром, когда над Брынским лесом ещё только занималась серая, туманная заря, а семья спала, тесно прижавшись друг к другу под рогожей, Гаврила бесшумно поднялся.</p><p>Он сунул руку за пазуху и нащупал гладкий, отполированный поколениями предков костяной шибаток, который он носил уже не таясь от людских глаз, а с гордостью вольного стрелка. Надев кольцо на большой палец правой руки, он проверил хват. Гладкая, холодная кость привычно легла под сухожилие. Юноша растворился в клубах утреннего тумана.</p><p>Лес дышал сыростью и запахом прелой листвы. Гаврила шёл не как неуклюжий посадский мужик. Он шёл как хищник. Ступни перекатывались с носка на пятку, не ломая ни единой сухой ветки, не тревожа сухие листья. Он стал тенью. Глаза, прищуренные, напряжённые, сканировали подлесок. Слух отсекал щебет просыпающихся птиц, концентрируясь на иных звуках — шелесте раздвигаемых кустов, влажном хрусте копыта.</p><p>Он выслеживал добычу больше двух часов, углубившись в лес так далеко, что потерял из виду дорогу.</p><p>Наконец, на краю небольшой просеки, поросшей свежим, сочным папоротником, он заметил движение. В тридцати шагах от него стояла косуля. Молодая, рыжеватая, она жадно щипала влажные побеги, то и дело нервно прядая длинными ушами и вскидывая изящную голову.</p><p>Гаврила замер, слившись со стволом старой берёзы. Дистанция была предельной для его самодельного лука и стрел, к тому же не имевших стального наконечника. Лёгкий утренний ветер дул ему в лицо — зверь не чуял запаха человека.</p><p>Юноша медленно, растягивая движение так, чтобы оно казалось естественным колыханием ветвей, поднял лук. Наложив обмотанную верёвку на ложбинку костяного кольца, он накрыл её указательным пальцем — закрыл замок.</p><p>Спина напряглась, плечи развернулись, образуя идеальную прямую линию. Локоть ушёл назад и вниз. Свежее дерево лука слабо, но опасно заскрипело. Гаврила на секунду задержал дыхание, становясь единым целым с лесом, с натянутой верёвкой, с острой деревяшкой, в которую превратилось его зрение.</p><p>Он не думал о попадании. Он просто знал, что сейчас стрела окажется там.</p><p>Мягкое, едва уловимое движение большого пальца. Кость соскользнула с тетивы. Пеньковая струна издала сухой, короткий щелчок.</p><p>Стрела хищным росчерком разрезала туман и с глухим, чавкающим стуком вонзилась косуле под самую лопатку, глубоко уйдя в плоть. Животное дернулось, издало короткий, блеющий звук, сделало несколько отчаянных, высоких прыжков в сторону чащи и рухнуло в мокрый папоротник, задёргав ногами.</p><p>Когда Гаврила, сгибаясь под тяжестью туши, вынес её к костру, Пелагея, заваривавшая пустые щи, увидев свежую кровь на его рубахе и рыжую шкуру зверя, ахнула так громко, что разбудила детей. Ванятка и Илюшка, увидев животное, сначала оцепенели, а затем радостно закричали.</p><p>Гаврила сбросил косулю на траву. В этот момент в глазах матери он увидел нечто новое. Она смотрела на него уже не как на своего мальчика, которого нужно опекать. Она смотрела на него как на главу рода. На мужчину, который способен пролить кровь, чтобы сохранить жизнь своей семье.</p><p>Он же, молча достал нож и приступил к разделке. Привязав задние ноги, он перекинул верёвку через толстую ветку, и с трудом, не дав матери помочь, вытянул косулю. Дальше дело пошло быстрее.</p><p>В тот день они впервые за многие месяцы ели мясо досыта. Отмытые Пелагеей внутренности были немедленно отварены в котелке, распространяя вокруг одуряющий, густой дух. Самые постные части, они также отварили, чтобы питаться ими ближайшие дни, а лучшие куски мяса Гаврила нарезал тонкими полосами и развесил над дымным, коптящим костром, чтобы они завялились и просохли — это был запас провианта на неделю. Отдельно срезанный жир, мать растопила в котелке и перелила в один из горшков.</p><p>Кровь, получившая питательные вещества, быстро наполнила их тела силой. У Ваньки на щеках вновь заиграл румянец, а Илюшка и Дуня даже попытались играть в догонялки у повозки. Появилась уверенность, что от голода они точно не умрут, посреди леса.</p><p>Но дорога диктовала свои суровые правила, не давая расслабиться надолго.</p><p>Ближе к началу июня, когда они миновали Белёвские и Серпуховские рубежи, леса начали расступаться, сменяясь широкими, выжженными солнцем опольями. Тракт здесь расширялся, вбирая в себя дороги со всех южных украин. Вместо звенящей тишины леса появилась удушливая, желтоватая пыль. Она висела в воздухе плотным занавесом, забиваясь в глаза, уши, скрипя на зубах. С поиском фуража для коня начали возникать проблемы и им приходилось подолгу собирать травы во время стоянок.</p><p>Мимо них, тяжело громыхая железом, проезжали обозы московских и рязанских купцов. Изредка проносились кавалькады вооруженных всадников в стёганых тегиляях и блестящих бахтерцах — это дети боярские спешили к местам летних сборов. Никто не обращал внимания на жалкую телегу, которую тянул косой мерин, и на оборванного босого парня, шагающего впереди. Для них Корсаковы были лишь придорожной пылью.</p><p>На этом тракте Русь показывала свой суровый нрав. Временами на развилках дорог они видели свежесрубленные высокие виселицы. На толстых пеньковых верёвках, покачиваясь под жарким сухим ветром, чернели склёванные воронами тела разбойников и татей.</p><p>Гаврила смотрел на мертвецов с холодным равнодушием. Он видел смерти и похуже. Эти виселицы, установленные для острастки, были для него не более чем дорожным знаком — суровым, но предельно ясным напоминанием о том, что ждёт жадных и дурных. Воздух вокруг был тяжёлым, пропитанным сладковатым запахом тлена, который не мог разогнать даже сухой, пришедший со степи ветер.</p><p>Но если для Гаврилы это был лишь урок, то для детей — просто развлечение. Стоило телеге поравняться с виселицей, как младшие, набрав полные горсти дорожной пыли и мелких камней, с азартными воплями начинали свою жестокую игру. Они соревновались, кто точнее попадёт в болтающуюся под порывами ветра мишень, и радостно кричали, когда камень глухо ударялся о высохшую плоть. Их детский смех, звонкий и беззаботный, смешивался с низким гулом ветра в тугих пеньковых верёвках. Мать не останавливала их, — чем больше наиграются, тем крепче будут спать.</p><p>Этот мир не знал гуманизма и высосанных из пальца психологических травм. Зато он знал настоящие травмы — от сабельного удара, от голода, от мороза, от малейшей царапины или единственного глотка воды. И он знал единственный закон. Закон сильного.</p><p>На одиннадцатый день летнего пути, когда солнце палило так нещадно, что воздух над дорогой дрожал жарким маревом, путь им преградила застава.</p><p>Прямо посреди тракта был установлен крепкий бревенчатый шлагбаум. Рядом с ним, в тени просторного навеса, сидело около десятка суровых, вооружённых мужиков. В руках они непринуждённо держали тяжёлые рогатины и самопалы. У каждого на груди тускло блестела медная бляха, Гаврила впервые видел такую. Это не была стража князя и не наместничьи люди. Это был кто-то другой.</p><p>Один из них, кряжистый мужик с седой бородой, надвое разрубленной старым шрамом, поднялся навстречу скрипящей телеге Мосла.</p><p>— Постой! Куды путь держишь, человече? — гаркнул он, перегораживая дорогу древком рогатины. Взгляд его был цепким, хозяйским. Он оценивающе скользнул по измождённому лицу Гаврилы, по его плечам, по старой телеге и испуганной матери с детьми.</p><p>Гаврила остановил коня. Выпрямил спину, не отводя взгляда.</p><p>— Путем своим, в Москву-град, — спокойно молвил юноша.</p><p>— Ныне к Москве все тянутся. А кто таковы будете? Али от тягла беглые? Али тати под личиной сирых в город пробраться норовите? — староста прищурился. Его товарищи под навесом зашевелились, перекладывая оружие поудобнее. Времена были смутные, и на тракте легко можно было встретить шайку, переодетую в нищих.</p><p>— Не беглые мы, — голос Гаврилы зазвенел сталью, и он шагнул вперёд, так что острие рогатины оказалось в дюйме от его груди. — Сын боярский Гаврила Корсаков, Петров сын. С матушкой да молодшими из Дебрянска путь держим. Вольные люди, из кабалы за долги малые отпущенные крестным словом и великим указом государя Ивана Васильевича! К нему на службу да на моление.</p><p>При слове «указом государя» мужик с рогатиной неуловимо изменился в лице. Жёсткость сменилась смесью почтительного страха.</p><p>Он опустил оружие в дорожную пыль и снял шапку, обнажив потную, лысеющую голову.</p><p>— Отпущенные, стало быть… По слову государеву, — пробормотал он, словно пробуя эти слова на вкус. В его тоне зазвучали нотки небывалого уважения, граничащего с суеверным пиететом, который простой народ теперь испытывал к мальчику в Кремле. — Ишь ты, а мы туточки губной сыск ведём, тако же по его указу. Выборные мы, всем миром поставленные. Волей государевой ныне сами татей по лесам ловим да судим, мимо боярских волостелей и наместников.</p><p>Он кивнул в сторону ближайшей виселицы, где раскачивались два свежих тела в рваных армяках.</p><p>— Третьего дня сих душегубов в овраге изловили. Люд проезжий, ироды, обирали.</p><p>Староста обернулся к своим.</p><p>— Эй, Фрол, Митька! Несите-ка квасу ковш да каравай добрым людям! И овса мерину сыпьте добротного! Аль не зрите, государевы люди-то путь держат, служивые.</p><p>Из-под навеса выскочил молодой парень. Он вынес им целый свежеиспеченный каравай чёрного, ноздреватого хлеба, от которого ещё исходил одуряющий запах очага. Следом подали берестяной туесок с кислым, пенящимся квасом и половину круга солёного домашнего сыра.</p><p>Старому Мослу прямо в пыль поставили деревянную лохань с отборным, чистым овсом, при виде которого мерин едва не рухнул на колени от нечаянного лошадиного счастья.</p><p>Гаврила принял хлеб, слегка поклонившись. Пелагея, сидя на телеге, не веря своим глазам, залилась слезами, сыпля благодарностями.</p><p>— Кормильцы вы наши… Спасители… — причитала она. — Дай вам Господь здравия!</p><p>— Нам-то что, — отмахнулся, видимо, губной староста, вытирая пот со лба. — За вас, вишь, сам государь заступился, он за весь мир грехи отмаливал, плакал на камнях. Указ-от мы крепко слыхали: кто идущих к нему обидит аль голодом на тракте уморит — тому батоги немилосердные. А за подмогу — душе спасение. Ступай с Богом, сын боярский. Тракт до самого града чист, татей мы извели дочиста.</p><p>Когда они покинули заставу, оставив её далеко позади, Гаврила отломил горбушку свежего хлеба и задумчиво стал её жевать.</p><p>Чудо государева слова.</p><p>Там, в Брянске, среди навоза, плетей и боярской спеси Ольговичей, всё это казалось непостижимой, далёкой сказкой, написанной на бумаге. Но здесь, на выжженном солнцем тракте, это слово обретало физическую, пугающую мощь. Оно спасало от голода, защищало от ножа в спину, заставляло суровых волостных мужиков кланяться изорванным беднякам, кормить их и поить.</p><p>Слово семилетнего ребёнка, отбившего поклоны в далёком храме, на глазах Гаврилы сметало, перемалывало вековые устои, по которым сильные всегда измывались над слабыми.</p><p>Юноша чувствовал, как внутри него растворяются последние остатки недоверия и въевшегося холопского отчаяния. Его дед, безвестный степняк, служил Ивану Великому, покорителю ордынцев и собирателю земель. И дед никогда не знал кабалы.</p><p>Теперь он, Гаврила, будет служить его внуку — тому, кто освободил его, вернув ему право носить родовое имя и держать в руках оружие.</p><p>Гаврила Корсаков осознанно и с гордостью шёл в Москву. Он шёл туда, чтобы найти своего государя и отдать ему свою саблю, свою безусловную верность и свою жизнь. Новая, неведомая война за Русь только начиналась, и он, сын боярский от поля, собирался стать в этой войне лучшим из воинов.</p></section><section><title><p>Глава 21</p></title><p>Солнце безжалостно выжигало кожу, превращая её в потрескавшуюся тёмную кору. Губы потрескались и кровоточили. Движение превратилось в гипнотический, механический транс. Вперёд-назад, шаг за шагом. Смертельная усталость выжгла все прочие мысли, оставив лишь инстинкт.</p><p>В начале пятой недели изматывающего, сводящего с ума пути, когда даже Гаврила начал спотыкаться на ровном месте, горизонт впереди неуловимо изменился.</p><p>Дорога, до того петлявшая среди холмов и редких перелесков, плавно, но неуклонно поползла вверх, на длинную, широкую возвышенность. Гаврила, шедший впереди повозки с закрытыми глазами, держась за поводья Мосла, вдруг почувствовал, как в лицо ударил сильный, свежий ветер.</p><p>Он открыл глаза. Остановился так резко, что старый мерин ткнулся ему влажной мордой прямо в покрытое грязью плечо и устало выдохнул.</p><p>— Матушка… — хрипло, едва размыкая спёкшиеся губы, выдохнул Гаврила, не в силах оторвать взгляда от открывшейся дали. — Гляди.</p><p>Пелагея тяжело соскользнула с телеги. Подошла, прикрыв глаза сухой ладонью от слепящего закатного света. И тут же ахнула. Ноги её подкосились, и она осела на колени прямо в сухую придорожную пыль, не сдерживая хлынувших градом слёз. Сестра и братья подбежали к краю обрыва, глядя туда, куда смотрел брат, с открытыми ртами.</p><p>Внизу, в огромной, раскинувшейся до самого горизонта синеватой низине, лежала она.</p><p>Москва.</p><p>Она была не просто городом. Это был целый отдельный мир, целый бурлящий океан бесконечных деревянных крыш, мощных, ощетинившихся кольями земляных валов и ослепительно белых каменных соборов. В лазурном, безоблачном вечернем небе горели, переливаясь как россыпь червонного золота, купола — легендарные сорок сороков церквей, венчающих столицу Земли Русской.</p><p>Там, в самом центре, возвышались белые, неприступные стены Кремля. Могучая, несокрушимая фортеция, подобная дремлющему исполину, опоясанная двумя лентами рек.</p><p>Над городом висела лёгкая сизая дымка от тысяч и тысяч топящихся печей, а в тихом майском воздухе до них, на холм, доносился низкий, бархатный, ни с чем не сравнимый, пробирающий до самых костей перезвон колоколов обедни. Этот звук плыл над землей густыми волнами, наполняя измученное сердце Гаврилы трепетом и необъяснимым, диким восторгом.</p><p>Брянск, со всеми его крепкими стенами, усобицами и боярской спесью, казался теперь глухой, жалкой пограничной деревенькой по сравнению с этим колоссом. Здесь пульсировала кровь всей огромной страны. Здесь решались судьбы государств и народов. Здесь прямо сейчас, в эти минуты, рождалась новая, страшная сила.</p><p>Гаврила стоял на краю дороги, обдуваемый тёплым вечерним ветром. Пыль въелась в его лицо так, что он походил на языческого идола, скулы заострились от недоедания и смертельной усталости, а босые ступни были покрыты мозолями и запёкшейся кровью.</p><p>Но спина его была прямой. Прямой, как натянутая тетива того самого лука, которым он добыл косулю. В шестнадцать лет, за этот месяц на тракте, он перешёл невидимую, но осязаемую границу между забитым мальчиком-холопом и мужчиной-воином. Он стал главой рода. Он привёл свою семью в столицу, проведя её сквозь голод и грязь. Он спас их.</p><p>Он уверенно, гордо выставил вперёд правую руку, на большом пальце которой белел дедовский костяной шибаток. Знак свободного степного стрелка, конного воина, сына боярского.</p><p>— Поднимайтесь, матушка. В повозку садитесь, — уверенно и властно скомандовал он, не сводя глаз с золотых куполов Кремля. Он взял старого мерина под уздцы, ласково, но сильно потрепав коня по худой шее. — Ну что, Мосол. Дошли мы с тобой. Выдюжили.</p><p>Стук рассохшихся деревянных колёс по пыльному тракту возобновился с новой силой. Телега медленно, грузно, но верно начала пологий спуск в бескрайнюю долину, навстречу гудящему людскому морю и золотым маковкам.</p><p>Калужский тракт, по которому иссушенная, измождённая семья Корсаковых вливалась в пределы столицы, гудел, как растревоженный весенний улей. Москва встречала их не только золотым звоном колоколов, но и плотной стеной жёлтой пыли, тяжёлым запахом дёгтя, раскалённого железа, конского пота и тысячеголосым, непрекращающимся шумом. Для Гаврилы, привыкшего к суровой, настороженной тишине брянских лесов и широкому дыханию степного пограничья, этот город казался гигантским, чадящим котлом, чьё варево вот-вот выплеснется через края.</p><p>Их старая, скрипящая рассохшимися осями телега остановилась у высокого земляного вала, поверх которого щетинился мощный деревянный острог Калужской заставы. Здесь, у распахнутых настежь массивных дубовых ворот, сгрудились сотни подвод: тяжёлые купеческие обозы с пенькой и воском, телеги с подмосковными крестьянами, убогие повозки таких же, как они, переселенцев и паломников.</p><p>Дорогу преграждали стражники в суконных кафтанах с длинными блестящими бердышами наперевес. За их спинами шныряли приказные с дощечками и берестой, деловито собирая мыт и въездную пошлину. Гаврила, оставив телегу с притихшей матерью и испуганно озирающимися, прижавшимися друг к другу детьми, широким, уверенным шагом направился прямо к головному караулу. Его босые, покрытые запёкшейся кровью и дорожной грязью ноги не чувствовали острых камней, а спина была прямой, как древко копья.</p><p>Навстречу ему шагнул рослый десятник стражи, привычным жестом преграждая путь древком бердыша. Он смахнул пот со лба и с откровенным пренебрежением оглядел грязную, изорванную в клочья рубаху юноши, его впалые щёки и худую, едва стоящую на ногах клячу позади.</p><p>— Постой, оборванец! Куды прёшь мимо ряда? — гаркнул десятник. — Череды своей у мытарей дожидайся, вон туды становись. А буде побираться пришёл, так в Москве и своей голытьбы хватает, и без вас тошно!</p><p>Гаврила не отвёл взгляда. Он медленно, с мрачным достоинством, совершенно не вяжущимся с его лохмотьями, поднял правую руку и положил её на грудь. В предвечернем свете тускло блеснуло гладкое костяное кольцо лучника на большом пальце.</p><p>— Не гость я, служивый, не нищий и не паломник, — голос юноши прозвучал хрипло от въевшейся дорожной пыли, но твёрдо и властно. — Я сын боярский Гаврила Корсаков. С Брянского уезда, от поля. Был в холопьей кабале у князя Барятинского. Ныне же отпущен на волю с матушкой и малыми по указу государя нашего Ивана Васильевича. Пришёл в Москву, дабы кровью и железом служить ему, избавителю моему от холопьего ярма, как в указе том писано.</p><p>Десятник нахмурился, его рука, сжимающая бердыш, дрогнула. Упоминание государева указа в последние недели действовало на всех служилых людей Москвы как грозное заклинание. Он ещё раз, уже внимательнее, окинул парня взглядом. Да, одежда нищенская, но во взоре нет и тени холопской робости — лишь холодный, немигающий лисий прищур. А костяной шибаток на пальце — верный, неоспоримый знак конного стрелка, такой мужику ни к чему.</p><p>— Обожди, сын боярский, — уже совсем другим тоном, сдержанно кивнул десятник. Он обернулся и свистнул кому-то в густую тень деревянной караульни. — Эй, Фрол! Поди-ка сюда!</p><p>К воротам вразвалочку, поигрывая чётками, подошёл городовой казак. Человек бывалый, с глубоким, побелевшим шрамом через всю щеку и проницательными, смеющимися глазами под лихо заломленной бараньей шапкой. На боку у него висела кривая сабля в сильно потёртых кожей ножнах.</p><p>— Почто шумишь, Михась? — спросил казак, сплёвывая шелуху орешков.</p><p>— Вот, принимай государеву поросль. Из кабальных, по указу прощённых. Дитё боярское с Брянска, Гаврилой Корсаковым кличут, — десятник кивнул на Гаврилу. — Веди их в Замоскворечье, к приказным дьякам на запись. Как велено.</p><p>Казак Фрол окинул долгим, оценивающим взглядом Гаврилу, затем перевёл взор на бледную Пелагею, жмущую к себе Ивана на скрипучей телеге, и на старого, понурившего голову мерина Мосла.</p><p>— Ишь ты, какие волчата нынче к государю стаями бегут, — усмехнулся казак, но без злобы, скорее с бывалым одобрением. — Из самого Дебрянска, чай, топали? Далече. Ну, бывай, десятник. Ступай за мной, Корсаков. Да коняку своего не гони, тут по московским улочкам шибко быстро всё одно не выйдет.</p><p>Гаврила сухо кивнул. Повозка натужно скрипнула, колёса неохотно провернулись, и они двинулись за казаком.</p><p>Миновали ворота, и Москва обрушилась на них всей своей тяжестью. Город бурлил. Узкие, вымощенные брёвнами улицы были забиты людом до такой степени, что Фролу приходилось расталкивать прохожих широкими плечами, то и дело покрикивая: — Поберегись! По государеву делу идём!</p><p>Пахло печёным хлебом, тухлой водой из сточных канав, раскалённым металлом с многочисленных кузен и плавящимся на куполах солнцем.</p><p>Они спустились к реке Москве. Вода, мутная от недавних дождей, быстро неслась вдоль изрезанных берегов. Они переправились по наплавному «живому» мосту, который гулко ходил ходуном под копытами Мосла. Пелагея истово молилась на каждом шагу, а малые, разом раскрыв рты, смотрели на возвышающиеся на другом берегу неприступные стены из побелённого кирпича и слепящие золотые маковки исполинских соборов Кремля.</p><p>За рекой началось Замоскворечье. Фрол уверенно вёл их сквозь путаницу кривых, суетливых переулков.</p><p>— Жарко ноне у нас, малец, ох жарко, — не оборачиваясь, заговорил казак, похлопывая саблей по сапогу. — Москва, видать, что на раскалённой сковороде пляшет. Впору ты к государю поспел. Указ-от, что вас, сирот служилых, из неволи вызволил, боярам знатным поперёк глотки встал. Да кто ж теперь супротив пикнет? Государь таковы страхи да знамения явил, что люд простой за него любого боярина в клочья голыми руками порвать готов. Вы отныне — государевы люди. Таких, как ты, злых да голодных, со всех украин без счёту тянется.</p><p>Постепенно деревянные купеческие терема сменились более приземистыми постройками.</p><p>— Татарская слобода, — пояснил Фрол, указывая на высокие расписные ворота обширного двора, обнесённого тыном. — Вам сюды. Тута государевы дьяки новую роспись чинят.</p><p>Двор кипел. Десятки молодых, крепких парней в таких же рваных, пропылённых портах, но с непреклонной, вызывающей гордостью во взглядах, стояли кучками. У кого-то, как и у Гаврилы, на пальце белел костяной шибаток, кто-то бережно прижимал к груди завёрнутую в чистую тряпицу дедовскую саблю, а кто-то опирался на рогатину. Всех их объединяло одно — они были сыновьями ратников, вырванными из долговой ямы единым словом государя. Злые, недоверчивые к знати, но готовые молиться на своего малолетнего избавителя.</p><p>На высоком деревянном крыльце просторной приказной избы, прямо на свежем весеннем воздухе, были расставлены широкие дубовые столы. За ними сидели дьяки и подьячие в суконных кафтанах. Гусиные перья скрипели по плотной бумаге с невиданной скоростью, едва поспевая за хриплыми голосами.</p><p>Фрол подвёл телегу Корсаковых к самому крайнему столу, за которым восседал сухощавый, лысеющий дьяк с измазанными в чернилах пальцами и цепкими, невероятно усталыми глазами.</p><p>— Ещё одни, Прохор Кузьмич. С Дебрянска пожаловали, — коротко доложил казак, опираясь на саблю.</p><p>Дьяк поднял воспалённые глаза, бегло оглядел Гаврилу, на секунду задержал взгляд на его отполированном кольце, затем перевёлся на тощую, забившуюся Пелагею.</p><p>— Подойдите ближе, — велел дьяк, обмакивая перо в тяжёлую медную чернильницу. — Сказывайте всё, как пред Богом на духу. Кто таковы будете? Какого корня? За кем в кабале сидели?</p><p>Гаврила шагнул к столу. Пелагея, тяжело опираясь на край телеги, подошла следом, нервно теребя края рваного платка.</p><p>— Гаврила Корсаков, Петров сын, шестнадцати зим, — чётко, чеканя каждое слово, словно отдавая рапорт, начал юноша. — Дед мой, Корсак, из ногаев был, при государе Иване Васильевиче Великом на службу встал. Служили мы по Брянску, от поля конно и оружно. Отец мой, Пётр Корсаков, десятник, голову сложил в Стародубе. В той самой сече, где гетман Тарновский пленных на площади безвинно сёк.</p><p>Дьяк бросил быстрый, удивлённый взгляд на парня. Перо ускорило свой бег. Стародубская резня была в Москве незаживающей, кровоточащей раной, и упоминание её добавляло словам Гаврилы суровой, неоспоримой достоверности.</p><p>— Славный корень, — кивнул Прохор Кузьмич. — А в кабалу как угодили? Чьими были?</p><p>Пелагея всхлипнула и заговорила быстро, сбивчиво, боясь, что суровый дьяк оборвёт её: — Смерды от нас с земли разбежались, как кормилец наш сгинул… Тягло государево платить нечем стало. Взяли мы серебра в рост у Свенского монастыря… Да приказчик уездный, от князей Барятинских, Клим, долг тот и выкупил. Пришли с саблями, землю дачную отняли, а нас в кабалу, навоз грести… А долгу-то всего три рубля было, батюшка-господин! Мене трёх рублев!</p><p>— А вольную как добыли? — дьяк перевёл холодный, пронизывающий взгляд с матери на сына. — Барятинские — родовитые Ольговичи, в вотчине своей мнят себя государями малыми. Редко кто из них доброй волей холопа отпустит, пущай и по государеву слову, ежели за глотку не взять.</p><p>Гаврила усмехнулся. В его потемневших глазах мелькнула тёмная, жестокая искра.</p><p>— Как весть о государевых указах да о чудесной его молитве до Брянска дошла, люд посадский на дыбы встал. Мужики вилы с кувалдами в руки взяли да подворья княжьи обложили, в глухую осаду взяли. А уж после, как дьяки из Москвы прискакали с грамотами, на коих князья крест целовали, люд поутих. Я к приказчику ихнему, Климу, явился. Тот запираться стал, за нож хватался… Пришлось ему кулаками волю государеву вдолбить, — Гаврила хрустнул длинными костяшками пальцев. — Примял я его о печь.</p><p>Дьяк замер, перестал писать. На его лице отразилось неподдельное, острое любопытство. Даже Фрол удивлённо присвистнул.</p><p>— А князь Барятинский что же? — вкрадчиво, подавшись вперёд, уточнил Прохор Кузьмич.</p><p>— Двух указов государевых ослушаться не посмел, кары убоялся, — с холодной мстительностью отчеканил Гаврила. — Снарядил повозку, меринка сего, крупы гнилой отсыпал и отпустил.</p><p>Дьяк Прохор Кузьмич коротко хмыкнул, качая головой.</p><p>— И то дело. Вот он, первый зримый плод государевой молитвы, — пробормотал он себе под нос, а затем громко объявил, щедро сыпля песком на мокрые чернила:</p><p>— Быть по сему! Записываю тебя, Гаврилу Петрова сына Корсакова, в вольные служилые люди, летами подходишь, а ежели науку ратную подзабыл, живо наверстаешь. Долг монастырский с тебя снят. Кабала твоя, кем бы ни была держана, отныне — пепел и прах.</p><p>Он протянул Гавриле небольшую, в ладонь величиной, плоскую деревянную дощечку с выжженным на ней государевой печатью и странной циферью.</p><p>— Держи-ка знак сей. По указу государя нашего Ивана Васильевича, вся поросль, что из неволи вызволеная, отныне сводится в воинство единое, доселе небывалое. Именоваться вам Государев Стременной Полк, в составе Государева Стременного Стяга. В подчинении состоять будете у одного лишь государя, минуя Думу Боярскую и разряды. В спорах местнических вам не бывать, и окромя государя да воеводы своего никого не слушать.</p><p>Дыхание Гаврилы перехватило. Стременной Стяг. Личная дружина государя в шестнадцать лет! Кровь горячей волной ударила в голову, кипя в жилах, усталость стёрло словно мокрой тряпкой. Вот оно. То, ради чего он шёл босиком по ледяным, режущим плоть колеям, ради чего бил Клима. Свобода и право на саблю.</p><p>Сзади тихо ахнула Пелагея, прижимая натруженные руки к щекам.</p><p>— Кто же Стягом тем головует, господин дьяк? Кого воеводой первым нам поставили? — с горящими нетерпением глазами спросил Гаврила, до боли сжимая в ладони заветную дощечку. Наверняка это какой-то великий, прославленный полководец, суровый и честный праведник, доверенное лицо могучего мальчика-государя…</p><p>Прохор Кузьмич небрежно поправил перо:</p><p>— Тут государь наш милость явил великую. Воеводой над вами и главою Стяга положен князь Иван Фёдорович Овчина-Телепнев-Оболенский. Государь его простил и над вами поставил. Муж он бывалый, крутого нрава, из вас, волчат младых да голодных, живо псов цепных сотворит.</p><p>Слова дьяка обрушились на Гаврилу тяжелее падающей наковальни. Время в одночасье заледенело. Густой гул слободы, скрип перьев, ржание лошадей — всё исчезло, оглушённое ватным колпаком.</p><p>Овчина-Телепнев-Оболенский.</p><p>Гаврила почувствовал, как невидимая рука стиснула его горло, перекрывая ток воздуха. Лицо юноши побледнело до синевы, под острыми скулами угрожающе заходили желваки. Рука, державшая деревянный знак свободы и новой жизни, сжалась так, что на обожжённом дереве остались глубокие вмятины от ногтей.</p><p>За его спиной тихо, страшно, словно раненая зверица, застонала Пелагея. Она бессильно осела на край старой телеги, закрыв лицо руками. Ванятка, почувствовав материнский страх, испуганно заскулил.</p><p>Князь Овчина. Фаворит покойной регентши. Человек, чьё имя в разорённой семье Корсаковых произносили только сквозь зубы, шёпотом и с самыми чёрными проклятиями.</p><p>Это он, Оболенский, велел войску вертаться на Оку, посланному спасать Стародуб от Тарновского. Пока отец Гаврилы и тысячи детей боярских стояли насмерть, отказываясь сдаваться, а затем безжалостно рубились в безнадёжной сече на улицах павшего города под саблями карателей, он спасал Москву и свою шкуру. Не пожалел и родственника своего, тоже Овчиной прозванного, но Большой Полк на Стародуб не отправил.</p><p>И теперь он — их командир? Фаворит, живший за бабьей юбкой, бросивший его отца на съедение врагам — глава личного войска государя?</p><p>— Что смутился, Корсаков? — дьяк заметил внезапную, болезненную бледность парня и подозрительно нахмурился. — Аль государева милость тебе не по нутру?</p><p>Гаврила сделал судорожный, рваный вдох. Внутри него бушевала слепая, яростная буря. Ему хотелось закричать во всё горло, швырнуть эту дощечку в лощёное лицо дьяку, сказать, что он лучше вернется в вонючую клеть Барятинских и сдохнет в кабале, чем добровольно встанет под стяг предателя и труса.</p><p>Но он спиной чувствовал прикосновение трясущейся матери. Слышал тихие всхлипывания голодных, измученных дорогой детей. Он вспомнил ледяную грязь Брянского тракта и скрип телеги.</p><p>— Свобода не даётся без крови. И иногда это — кровь твоего собственного сердца, — пронеслось в полыхающей голове юноши, слова отца.</p><p>Он медленно, с усилием заставляя себя разжать сведённые невыносимой судорогой челюсти, процедил сквозь зубы:</p><p>— Люба мне милость его, господин дьяк. Готов служить… Государю нашему Ивану Васильевичу.</p><p>Прохор Кузьмич, поглощённый своими бумагами, не заметил этого крошечного, но бездонного ударения на слове «Государю».</p><p>— То-то же. Фрол! — крикнул дьяк казаку. — Бери Корсаковых, сопроводи их к месту постоя. Ключи от двора сорок третьего на Арбате возьми у старосты на месте. Да скажи там, пусть им круп выдадут на первое время, дабы с голоду не пухли. Ступайте.</p><p>Казак кивнул и повёл скрипучую телегу со двора. Гаврила пошёл рядом, но теперь его шаг был мучительно тяжелым, словно к ногам привязали пудовые гири, а взгляд был мрачно устремлен в пыль под ногами.</p><p>Они шли долго, покинув Замоскворечье, вновь перейдя мутные воды реки и углубляясь в кривые лабиринты улиц Чертолья. Москва, казалось, становилась всё темнее и неприветливее, несмотря на ясный весенний день.</p><p>— Ты, отрок, носа-то не вешай, — вдруг пробасил Фрол, искоса поглядывая на хмурого, словно грозовая туча, Гаврилу. — Видел я, как тебя перекосило, егда дьяк князя помянул. У многих к Оболенскому тому свой кровавый счёт есть. Да токмо ты умом-то пораскинь: Овчина нынче — зверь цепной на государевом поводке коротком. Он над вами голова, да только вольной боярской власти у него боле нет. Вы — люди государевы.</p><p>Гаврила ничего не ответил, лишь крепче стиснул зубы. Пальцы в кармане продолжали ожесточённо нащупывать костяной шибаток.</p><p>— Буду служить государю, — упрямо твердил он про себя, словно молитву. А князь… война всё по местам своим расставит.</p><p>Они свернули на широкую, чистую, вымощенную ровными брёвнами улицу. Здесь дома были иными, чужими для уездного глаза — высокие, двухэтажные, с крутыми, покрытыми красным тёсом крышами, с затейливыми резными наличниками на окнах, в некоторых из которых мутно блестело настоящее, непомерно дорогое стекло, а не слюда или рыбий пузырь. Вокруг было непривычно, пугающе тихо. Многие дворы стояли запертыми, ставни заколочены наглухо толстыми досками.</p><p>— Вот и пришли, — Фрол остановился перед высокими воротами добротного, крепкого двора с большим, выстроенным из толстых, ровных брёвен домом, ключи от которого он забрал по дороге. Казак достал из кожаной сумы тяжелый кованый ключ и с лязгом отпёр замок. Ворота протяжно скрипнули, впуская измождённых путников во внутренний, чисто вымощенный дворик.</p><p>Пелагея, тяжело спрыгнув с телеги, оторопело, с распахнутым ртом огляделась.</p><p>— Батюшки-светы… Да тут же хоромы боярские! Неужто нам, холопью, в лепоте таковой почивать дозволено? Игнатовская наша изба супротив этих — хлев свиной!</p><p>— Не боярские, — усмехнулся в усы Фрол, стягивая с повозки грязную рогожу, под которой жались малые Корсаковы. — Немецкие. Жил тут допрежь сего мастер пушечный, немчин-литеец. Лил на Пушечной избе пищали преизрядные для батюшки-государя, жалованье от казны чистым серебром получал. Дом себе экой выстроил, мастерскую справную в сарае сладил.</p><p>— Куды же хозяева подевались? — Гаврила впервые за время пути проявил интерес, внимательно оглядывая просторное подворье, устроенное по-чудному, с непривычной, выверенной педантичностью.</p><p>— Разбежались, почитай, все, немчура пугливая да фрязи всякие, — пренебрежительно хмыкнул казак, сплёвывая в сторону забора. — Как слух по Москве пронесся, что государь-де не повелел веру нашу иноземцам хулить, да как народ московский, в раж молитвенный войдя, на них, еретиков-латинян, вилы точить стал… так они гурьбой, работу бросив, к самому митрополиту да в Думу. Дозвольте, дескать, уйти, живота не лишайте! Государь наш, слава Ему, резни не допустил. Повелел тем, кто веру менять не возжелал, пожитки на одну телегу свалить да в Ливонию их с миром отпустить от греха подале. А избы их да подворья — крепкие, тёплые — порожними остались. Вот дьяки и смекнули. Куды ж селить государев Стяг, что в столицу сходится? А тут хоромы готовые.</p><p>Фрол распахнул тяжёлую дверь дома. Внутри пахло сухой древесиной, серой, ружейным маслом и каким-то чудным, незнакомым сушёным зельем. Дом был великолепен в своей простоте: широкая немецкая печь, покрытая гладкими расписными изразцами, массивные дубовые столы и скоблёные лавки, а в тёмном чулане даже остались некоторые железные инструменты и старые холщовые мешки.</p><p>Дети, сперва робко жавшиеся к материнскому подолу, вдруг осмелели, радостно засмеялись и побежали трогать гладкие доски стола. Пелагея, без сил опустившись перед изразцовой печью на колени, заплакала — но на этот раз светлыми, тихими слезами безмерного облегчения, пробивающими чистые дорожки на её грязном лице. У них появился дом. Настоящий, тёплый, безопасный дом. В который их привёл её старший сын, пешком, по весенней грязи из далёкого Брянска.</p><p>Фрол звякнул связкой и передал Гавриле тяжёлые ключи.</p><p>— Обустраивайтесь. В клети, чай, остатки дров сухих есть. А заутра поутру, Корсаков, ждём тебя обратно на Татарской слободе. Станут вас к присяге приводить да снаряжать.</p><p>Казак по-отцовски, тяжело хлопнул парня по напряжённому, окаменевшему плечу и направился к выходу, звеня шпорами. Гаврила остался стоять на пороге. Он молча смотрел на своих младших братьев, которые с визгом уже делили спальные места на широкой деревянной лежанке. Смотрел на помолодевшую мать, которая впервые за три долгих года искренне улыбалась, поглаживая тёплые печные изразцы.</p><p>Он медленно снял с пальца шибаток. Костяное кольцо деда, кольцо воина, который никогда не сдавался. Он прижал его к груди, туда, где тяжело и ровно билось сердце, и безмолвно поклялся.</p><p>Он принесёт присягу мальчику-государю. Он вольётся в неведомый Стременной Стяг. И он докажет князю Овчине-Телепневу-Оболенскому, что кровь защитников Стародуба, кровь его отца, не пролилась зря. Если фаворит попробует проявить трусость или измену вновь — Гаврила Корсаков лично станет тем мечом, что обрушит на него весь гнев государев. Иван Васильевич дал ему свободу и дал ему дом. И за это Гаврила был готов пролить океаны чужой крови, ради него.</p></section><section><title><p>Глава 22</p></title><p>Июньский вечер опускался на Москву медленно, нехотя цепляясь за позолоченные маковки соборов последними тёплыми лучами. Тени от кремлёвских стен ложились длинными тёмными полосами на истоптанную землю. В воздухе стоял густой запах цветущих лип и конского навоза, мешаясь с неизменным ладанным духом, что, казалось, пропитал насквозь каждый камень митрополичьего подворья.</p><p>Митрополичий двор стоял в Кремле, зажатый между Успенским собором и Чудовым монастырём, и в этой тесноте было нечто символическое: власть духовная и власть монашеская смотрели друг на друга через мощёный двор, и взгляды эти не всегда были добрыми.</p><p>Снаружи двор обносила невысокая, но крепкая стена из белого известняка, потемневшего от многих десятилетий московских дождей и морозов. Известь местами отслоилась, обнажив под собой грубую, неровную кладку, и никто не спешил подновлять её — то ли руки не доходили, то ли владыка полагал, что вид обтёртого временем камня более приличествует духовному сану, нежели свежая побелка. У главных ворот, дубовых, окованных полосами чёрного железа, с обеих сторон торчали из земли толстые деревянные столбы с выщербленными, давно нечитаемыми надписями. Ворота в дневное время стояли приоткрытыми ровно настолько, чтобы войти человеку пешему, но не въехать телеге; по ночам же их запирали на тяжёлый кованый брус, и сторож, дремавший в будке у ворот, просыпался лишь на особый условленный стук.</p><p>За воротами открывался широкий, мощёный двор. Мостить его начали при прежних митрополитах — плитами белого камня, тёсаными грубо, неровно, со щелями, в которых по весне упрямо прорастала трава. В иных местах камни просели, образовав ямины, в которых после дождя стояла коричневая вода. В 1538 году двор уже давно требовал переукладки, но хозяйственные заботы отступали перед думами о более высоких предметах, и потому путник, попавший сюда в сырую погоду, рисковал испачкать сапоги куда сильнее, чем рассчитывал.</p><p>Посреди двора стоял крытый колодец — невысокий, с деревянным срубом, почерневшим и разбухшим от сырости, с ржавой цепью и деревянным ведром, обитым по краю медью. Воду из него брали каждый день, и земля вокруг была вечно сырой, поросшей скользкой тёмно-зелёной ряской. Рядом с колодцем лежало несколько тёсаных камней — не то заготовки для несостоявшейся перекладки двора, не то просто нашедшие своё место после какой-то давней стройки.</p><p>Главное здание двора — митрополичьи палаты — выходило на двор своим торцом. Выстроено оно было ещё при Иване Великом, стараниями итальянских мастеров, которых тот созывал в Москву со щедростью, удивлявшей даже видавших виды флорентийцев. Фасад сложен был из белого камня, но итальянская лёгкость здесь крепко переплелась с московской основательностью: стены вышли толстыми, окна узкими, арки над дверными проёмами — тяжёлыми, словно камень давил сверху и не желал уступать воздуху лишнего пространства. Три ступени крыльца, стёртые посередине до ложбины, вели к высокой двустворчатой двери, окованной кованым узором — листья и птицы, вытравленные в металле давним мастером, чьё имя уже никто не помнил.</p><p>Над главным входом, вделанная прямо в камень стены, темнела небольшая ниша с образом Спаса Нерукотворного в простом деревянном окладе. Краска на иконе пошла мелкими трещинами от многолетних перемен московского климата, золото нимба потускнело и потрескалось, и в сырую погоду по ободу ниши стекала тонкая струйка воды, оставив на белом камне бурую потёку, похожую на засохшую слезу.</p><p>Левое крыло двора занимали хозяйственные постройки — приземистые срубы, поставленные один подле другого так тесно, что между ними едва пролезал боком человек. Там стояли поварня, хлебная, ледник, врытый в землю и прикрытый толстым слоем дёрна. Из поварни в течение дня тянулся дым и разносился запах кипящего варева, кислого теста и горящей берёзовой щепы. По вечерам там затихало, и только сторож иногда грел руки над угольями, дремля на лавке у остывающей печи.</p><p>Справа от главных палат располагалась церковь. Небольшая, домовая, освящённая во имя Ризоположения, она была поставлена при прежнем митрополите и по размеру своему скорее напоминала большую горницу, поставленную на подклет и увенчанную единственной луковкой с медным крестом. Крест за зиму покосился, и выправить его никак не доходили руки, а потому он смотрел немного в сторону, что замечали приезжие и не замечали те, кто видел его каждый день. Белёные стены церкви снаружи украшали простые росписи — растительный орнамент по карнизу и две фигуры ангелов по бокам от входа, написанные блёклой, выцветшей охрой, которую давно пора было обновить.</p><p>Между церковью и главными палатами рос старый вяз. Дерево это было здесь ещё до нынешних построек — ствол его в обхвате не мог осилить один человек, кора потрескалась и расслоилась, а нижние ветви, давно засохшие, были обрублены и торчали короткими обломками, похожими на обрезанные пальцы. Зато верхняя крона жила: в июне она стояла густой зелёной шапкой, давая тень на целую треть двора. Вяз скрипел на ветру, и в тихие ночи этот скрип был хорошо слышен из внутренних покоев. Говорили, что прежний митрополит Варлаам велел его срубить, но что-то помешало — то ли нашлись заступники, то ли у рубщиков не поднялась рука. Дерево осталось.</p><p>У южной стены тянулись конюшни и колымажный сарай — длинная, крытая дранкой постройка, от которой пахло навозом, сеном, кожей и лошадиным потом. Здесь стояло с десяток прекрасных аргамаков, четыре владычных выезда, один мул для хозяйственных нужд и старый гнедой, которого давно следовало отдать мужикам для пашни, но к которому владыка привязался ещё в молодые годы и отдавать не велел. Конюх, широкий, молчаливый холоп из татар с вечно слипшимися глазами, ночевал тут же, в закутке за яслями.</p><p>Вдоль всей ограды, с внутренней стороны, тянулись деревянные навесы на столбах — места для прислуги, для ожидающих приёма посетителей, для всякого люда, которого при дворе всегда было достаточно. Под этими навесами в дневное время толклись дьяки и подьячие митрополичьей канцелярии, монастырские посланцы с бумагами, приказные из ближних приказов. Вечером навесы пустели, и под ними оставалось лишь то, что не убрали за день: позабытый мешок с пергаментом, чья-то сломанная скамья, поставленная здесь с намерением починить, да длинная связка сушёного иссопа, свисавшая с поперечной балки.</p><p>Двор выглядел, как выглядит хозяйство человека умного, занятого важными делами и потому откладывающего мелкий ремонт на потом. Камни местами просели, ворота скрипели на петлях, требовавших смазки, угол конюшни подгнил снизу и был подпёрт бревном с прошлой зимы. Но всё это было обжитым, устоявшимся беспорядком, в котором каждый человек на дворе знал своё место, каждая вещь лежала там, где её обычно и оставляли, и никто ничему не удивлялся.</p><p>По вечерам, когда схлынывал дневной людской поток и привратник запирал ворота, двор становился тихим. Слышно было, как в конюшне переступает с ноги на ногу лошадь, как потрескивают в поварне остывающие угли, как изредка перекликаются стражники на кремлёвской стене за оградой. Вяз скрипел на ветру. Над крестом покосившейся луковки пробегали редкие облака.</p><p>Именно в такой вечер, когда двор замер в своей обычной июньской тишине и огни в окнах главных палат горели невысоко, ворота остались открытыми на ночь.</p><p>Колымага без гербов, запряжённая парой вороных, въехала под арку ворот, когда городские колокола уже отзвонили вечерню. Следом, с коротким разрывом, одна за другой протиснулись ещё три. Слуги, предупреждённые загодя, не зажигали факелов у ворот — гости прибывали тихо, как прибывают люди, которым нечего скрывать лишь до тех пор, пока их не видят.</p><p>Владыка Даниил встретил их не в парадных покоях, где полагалось принимать мирских владык, а в своей рабочей горнице — низкой, приземистой комнате с единственным узким окошком, задёрнутым суконной занавесью. Стол был накрыт без изысков: хлеб, мочёные яблоки, тёмный монастырский квас в запотевшем кувшине. Свечей горело мало — три или четыре, не больше, отчего углы тонули в непроглядной тьме, а лица сидящих выглядели половинчатыми, неверными масками.</p><p>Слуг Даниил отослал и горнице остались только пятеро.</p><p>Князь Василий Васильевич Шуйский занял место у стены, привычно держась в тени. Прозвище Немой он носил не за глухоту и не за косность разума, а за эту особенность: молчать там, где другие болтают лишнего, и говорить ровно столько, сколько нужно. Крупный, тяжёлый, с косматыми бровями и взглядом, умеющим давить не хуже кулака, он напоминал старый дуб: корни ушли глубоко, ствол гнётся с трудом. Устроился боком к столу, не облокачиваясь.</p><p>По правую руку от митрополита, прямой и холёный, сидел князь Дмитрий Фёдорович Бельский — новоявленный глава Боярской Думы, человек со старой литовской кровью Гедиминовичей. Красивое, тонкое лицо с высокими скулами в этот вечер было особенно непроницаемым: привычка скрывать мысли выработалась ещё в детстве, когда выживание его рода зависело от умения читать чужие лица, не открывая своего.</p><p>Рядом с Дмитрием, через угол стола, расположился брат его — Иван Фёдорович Бельский, сопредседатель Большого Разрядного приказа. Младший из них двоих, он более напоминал вспыльчивого боевого коня, нежели хитроумного царедворца: широкие плечи, тяжёлые руки, короткие рубленые движения. Но и он нынче был тих.</p><p>На другом конце стола, почти напротив митрополита, сидел второй сопредседатель Разрядного приказа — князь Иван Васильевич Шуйский, племянник Немого. Моложе дяди лет на пятнадцать, он унаследовал шуйскую породу: та же тяжёлая кость, те же глубоко посаженные глаза, те же неспешные, взвешенные движения. Но там, где дядя предпочитал молчание как оружие, Иван Васильевич бывал резче, несдержаннее. Сейчас пальцы его лежали на столе спокойно, но в уголках рта залегла та складка, что появляется у человека, давно копящего раздражение.</p><p>Сам митрополит Даниил сидел во главе стола. Полный, с оплывшим лицом и маленькими, необыкновенно живыми глазами под тяжёлыми веками, он мог производить впечатление ленивого сытого кота. Те, кто принимал это впечатление за истину, обычно жалели об этом. Даниил выжил при трёх государях, пережил соборы, доносы и опалы — и всякий раз всплывал, как пустая бочка, которую тщетно пытаются утопить.</p><p>Молчание затянулось. Первым его нарушил митрополит — не резко, а как бы нехотя, подливая в свою кружку квасу.</p><p>— Что ж, мужи честные, — произнёс он с домашней, почти ласковой мягкостью. — Давно не сиживали мы эдак, без шума и думских речей. По-христиански, в тишине. Воистину душеполезно.</p><p>Немой медленно перевёл взгляд с кружки митрополита на его лицо.</p><p>— Душеполезно, — согласился он тоном, в котором ирония была утоплена столь глубоко, что всплывала не сразу. — Особливо, егда о душе Державы нашей порадеть не худо.</p><p>Иван Фёдорович Бельский не стал ждать долгих вступлений. Поставил кружку на стол с глуховатым стуком.</p><p>— Мальчишка во всё суётся, — произнёс он негромко, но жёстко. — Меры затеял. Ряды некие. Часы вертящиеся. Печи новые на Неглинной денно и нощно чадят. Двор Казённый весь переиначен — ни единого мужа нашего у дел не оставлено. Указы един за другим идут, токмо дивиться успевай. Мишурин не спит, Третьяков-Ховрин не спит, Захарьин-Кошкин не спит. Овчина с ними же. Приказы по-новому кроят, будто капусту на зиму рубят.</p><p>— А люд к нему стекается, — вставил Дмитрий Бельский ровно и тихо. — Со всех концов. Я в Думе зрю, как меняется лик града. Замоскворечье прежде пустовало — ныне там не протолкнуться. И всё боле люда с руками мозолистыми, с дедовской саблею за поясом. Кабальных же, коих он на волю пустил, словно птиц из клетки.</p><p>— Стяг его, — рек Иван Васильевич Шуйский, и слово сие прозвучало у него тяжелее, нежели у других, ибо ему, сопредседателю Разряда, доводилось денно зреть, как новая рать растёт у него под самым носом. — Стременной Стяг. Особливая рать, ни Думе, ни нам неподвластная. Един Овчина над ними поставлен, да и тот токмо воле государевой послушен. Мы с Иваном Фёдоровичем в Разряде сидим — а дерзни-ка заглянуть в списки Стяга без дозволения. Тотчас от ворот поворот чинят.</p><p>— Истинно речешь, — мрачно подтвердил Иван Фёдорович. — Приказ наш Разрядный — ныне токмо личина едина. Поместная рать записана, обозы сочтены. А Стяг государев — аки удел опричный посреди царства Московского. И Фёдор Иванович тако же в свои списки заглянуть не даёт, а Очин-Плещеев и вовсе разум потерял от той высоты, на кою его отроча воля вознесла.</p><p>Шуйские словно и не услышали укора в сторону родича своего, ибо и пред ними он отчёта держать не стал. Скопины, впредь и токмо опосля Шуйские — таков был им ответ.</p><p>Митрополит выслушал всё это с видом человека, давно решившего не удивляться. Он отломил кусок хлеба, пожевал неспешно.</p><p>— Дошло до меня намедни, — произнёс он со спокойной задумчивостью, — что Максим Грек в Акридном приказе обустраивается, аки паук в углу. Уже затребовал из монастырских хранилищ рукописи древние. Дьяков к себе кличет, книжников, да и в Заволжье гонцов послали, старцев недобитых собирать. Государь его из неволи вызволил. Того самого Максима, коего я сам в железах держал за дерзость и ересь. И ныне сей муж будет соборы готовить и самые основы веры нашей сотрясать.</p><p>— И неужто ты смолчал, владыко? — вопросил Иван Фёдорович Бельский прямо.</p><p>— А что я мог рещи? — Даниил ответствовал с тихим, горьким смешком. — Я сам, коленями своими, на помосте в соборе стоял. Устами своими камень лобзал. Все вы свидетели тому. Кто из нас дерзнул бы восстать и рещи: «Не бывать тому»? После того, что на площади свершилось? После того гула в стенах, — он понизил голос почти до шёпота, — того гула нелюдского, от коего у меня и поныне глава поутру кругом идёт?</p><p>Пауза. Никто не возразил, лишь передёрнули плечами.</p><p>За узким окошком вдалеке тявкнула собака. Что-то звякнуло во дворе — стражник на обходе. Свечи мерно потрескивали.</p><p>— Думаю я вот что, — произнёс Немой наконец, поднимаясь со своего места. Он прошёл несколько шагов по горнице — привычка, когда думал тяжело — и снова встал у стены, теперь уже посреди комнаты, так, чтобы видеть всех разом. — Отрок сей сам домыслиться до сего не мог. Меры, ряды, печи, стяги — знание сие не детского ума дело. И не из книг почерпнуто. То знание — живое, опытом добытое. Чьё-то иное. Некто умный и злой за ним стоит. Кто он таков — вот вопрос, коим мы с вами сперва пренебрегли, и напрасно.</p><p>— Шигона ли? — предположил Иван Фёдорович.</p><p>— Шигона — муж верный и расторопный. Но он лишь рука, а не глава. Голос там иной.</p><p>— Максим ли Грек?</p><p>— Максим лишь намедни из поруба. Ему бы самому сперва силы восставить.</p><p>Дмитрий Бельский медленно провёл пальцем по ободку своей кружки.</p><p>— А что, как никого и нет, — произнёс он очень тихо. — А что, как отрок и впрямь таков есть.</p><p>Молчание, последовавшее за этими словами, было иным, нежели прежде. Более тяжёлым. Более личным. Каждый из пятерых примерял сказанное к тому, что сам видел, слышал и чувствовал на коже в те дни.</p><p>— Сказывали мне, как он ел, — вдруг тихо произнёс митрополит. — После часовни, после похорон государыни. Человек Шигоны моему сказывал. Государь повелел подать себе яства такие, коих ни один лекарь тутошний не разумеет: сок печёночный сырой, отвар костный, зелья неведомые. И вкушал сие несколько дней. Один. Без прислуги. Выжил. Силы возымел. Дитя семи лет, от поста без малого мёртвое.</p><p>— Нечисто тут дело, — сказал Иван Васильевич Шуйский просто, без украшений.</p><p>— Или чисто паче всякой меры, — отозвался Даниил. — Оттого и страшнее.</p><p>Немой снова прошёлся и остановился.</p><p>— Стяг его полнится, — сказал он, возвращаясь к главному. — Месяц пройдёт — и станет он вдвое. Ещё месяц — втрое. Ныне ещё есть время, ещё можно сыскать рычаги, дабы сдвинуть колесо сие в иную сторону. После — поздно будет. После у него будет рать, коя ни нас, ни Думы в грош ставить не станет, ибо он их из грязи возвысил, и они того не забудут.</p><p>— Так что же ты делать предлагаешь? — напрямую спросил Дмитрий Бельский.</p><p>— Покамест я ничего не предлагаю, — ответил Немой с тяжёлой тщательностью. — Я лишь реку то, что зрю. Слова — после. Сперва надобно уразуметь, куда взор обратить.</p><p>— Взирать надобно туда, — сказал Иван Фёдорович Бельский, — где ныне место пусто. Без государя — оно пусто. Кто есть? Брат его, Юрий, — дитя. Старицкий — таков же. Из тех, кто на трон годен, — никого, кто бы стоял без подпор.</p><p>— Стало быть, престол шаток, — заключил Иван Васильевич.</p><p>— Престол завсегда шаток, — сказал митрополит. — Вопрос лишь в том, чья рука его держит.</p><p>Помолчали. Квас в кружках стоял нетронутым.</p><p>Даниил со спокойной задумчивостью сложил руки на столе и посмотрел на Дмитрия Бельского с мягкой, участливой улыбкой — так смотрят, когда хотят о чём-то спросить, но опасаются показаться нескромным.</p><p>— К слову, Дмитрий Фёдорович, — произнёс он тем же ровным, домашним тоном. — Давно желал вопросить, да не представлялось случая. Как здравствует брат твой, Семён Фёдорович? Не было ли от него вестей? Здоров ли, весел ли?</p><p>Дмитрий Бельский ни на волос не изменился в лице. Но Иван рядом с ним стал чуть неподвижнее — так неподвижнеет человек, который держится, чтобы не переглянуться с братом.</p><p>— Здоров, слава Богу, — ответствовал Дмитрий ровно.</p><p>— Дошли до меня слухи, — митрополит продолжал с той же ласковостью, — что воздух крымский благотворен для него. Погода тамошняя, рекут, для плоти блага. Тепло, море. Не в пример нашим землям, где то слякоть непролазная, то морозы лютые.</p><p>— Семён муж крепкий, — сказал Иван Фёдорович чуть суше брата. — Устоит.</p><p>— Он и допрежь сего устоял, — согласился Даниил с тихим вздохом, словно речь шла о давнем страннике, судьба которого его сердечно трогает. — А с царём Саип-Гиреем как? Поладили ли? Или чужой есть чужой, и во едином дворе с ханом теснота?</p><p>— При дворе крымском цену знают мужам надобным, — произнёс Дмитрий Бельский после краткой паузы. — Семён им в потребу. Ведает он наши порядки. Ведает, где берега крепки, а где — нет. Ведает, как оборона устроена. Где стоят воеводы, коим верить можно, а где — и не должно.</p><p>— Знания бесценные, — кивнул митрополит без тени насмешки. — Для мужа разумного, что желает утвердиться на новом месте.</p><p>Иван Васильевич Шуйский медленно поднял глаза от стола и посмотрел на митрополита долгим взглядом.</p><p>— Владыко, — произнёс он тихо, но без обиняков, — к чему ты речи сии ведёшь? Реки прямо, или слух мой обманывает меня?</p><p>— Я речь веду о брате, — сказал Даниил с кротким удивлением. — О том, как тяжка разлука с родными. О том, что жизнь переменчива, и врата, что ныне затворены, завтра отвориться могут. Только и всего.</p><p>— Врата московские единым путём отворяются, — сказал Иван Фёдорович Бельский медленно. — Либо с ратью, либо во гробе.</p><p>— Либо при случае, — вставил Дмитрий Бельский очень тихо, — который движение сие дозволяет.</p><p>Немой стоял у стены и молчал. На лице его не было ничего. Это само по себе было ответом для тех, кто умел его читать.</p><p>— Царь Саип-Гирей, — произнёс Иван Васильевич, и слова упали в тишину, как камни в воду. — Он не татарский токмо повелитель. По матери он Чингисид. А по отцу — от того же корня, коему и земли московские некогда дань платили.</p><p>— Люд московский не примет, — сказал Немой ровно, без интонации. — Без крещения — не бывать тому.</p><p>— Касимовский же царь крещение принял, — ответил ему Дмитрий Бельский.</p><p>— То Шигалей. А се — Саип-Гирей.</p><p>— Един государь — благо, двое государей… — начал Иван Фёдорович и оборвал себя. — Я к тому речь веду, что не самому Саип-Гирею на престол садиться. Довольно, чтоб дорога отворилась. Дабы выбор стал возможен. Из тех, кто есть.</p><p>— А дабы дорога отворилась, — закончил Дмитрий Бельский ещё тише, — надобно, чтоб Берег не стоял твёрдо в год урочный.</p><p>— Берег стоит, покуда стоит, — сказал Иван Васильевич ровно.</p><p>— Берег стоит, доколе его держат, — произнёс митрополит с философской мягкостью. — Воеводы меняются. Обозы с зельем и стрелами мешкают. Указы приходят, да неверно истолкованными. В хозяйстве столь великом всякое может статься — и никто не виноват, на всё воля Господня.</p><p>— А при должном стечении обстоятельств, — добавил Дмитрий Бельский, — татарская конница путь находит там, где прежде не хаживала. Не по злому умыслу. По случаю.</p><p>— Случаи, да, бывают, — согласился Иван Фёдорович.</p><p>— И тогда, — проговорил Немой, по-прежнему стоя у стены с каменным лицом, — егда Москва впадёт в затруднение великое… государь искусный, земли наши ведающий, с боярами речь держать умеющий, на Думу опирающийся, а не губящий её, — такого государя примут с большей охотой, нежели семилетнее чудище с железными мерилами и мёртвой дланью.</p><p>Тишина стояла долго.</p><p>Потом Дмитрий Бельский произнёс негромко, почти неслышно:</p><p>— Мы с Семёном речь поведём. Егда время придёт.</p><p>— Аще будет кому речь вести, — добавил Иван Фёдорович.</p><p>— Будет, — сказал Немой. — Нам с вами ещё пожить доведётся.</p><p>Митрополит поднялся первым — грузно, опираясь о стол обеими руками. Оглядел гостей с тихой, усталой улыбкой.</p><p>— Благодарствую вам, мужи честные, что посетили немощного старца. Одиноко мне вечерами. А так хоть речь повели душевную — о брате, о здравии, о Господе, с ним и ступайте. Путь до ворот темен — велю челядину с фонарём вас проводить.</p><p>Выходили по одному, с промежутками. Первым — Иван Фёдорович Бельский. За ним, через несколько минут, Иван Васильевич Шуйский, перекинувшись с митрополитом двумя словами на прощание. Потом Дмитрий Бельский — тот поклонился молча и вышел без слов.</p><p>Последним медлил Немой.</p><p>Он стоял на пороге и смотрел на митрополита долгим взглядом, в котором можно было прочитать многое — но только тому, кто умел такие взгляды читать.</p><p>Даниил выдержал его спокойно.</p><p>— Доброго тебе покоя, Василий Васильевич.</p><p>— И тебе, владыко, — ответил Шуйский. И вышел.</p><p>Дверь затворилась.</p><p>Митрополит постоял в тишине, глядя на догорающие свечи. Тень от пламени дёргалась на стене, словно в беспокойном сне.</p><p>Потом он неторопливо убрал со стола кружки, сдвинул остатки хлеба на одно блюдо и ладонью смахнул крошки на пол. Прибрал, как прибирает хозяйственный человек следы обычного, ничем не примечательного ужина.</p><p>Вышел слуга с ведром и тряпкой. Смыл следы.</p><p>Во дворе митрополичьего подворья было тихо. Четыре колымаги уже разъехались в разные стороны по ночной Москве.</p><p>Огни в горнице погасли.</p></section></body><body name="notes"><title><p>Примечания</p></title><section id="n_1"><title><p>1</p></title><p>мера— метр</p></section><section id="n_2"><title><p>2</p></title><p>зерномер— сантиметров</p></section><section id="n_3"><title><p>3</p></title><p>тыщевес — килограмм</p></section><section id="n_4"><title><p>4</p></title><p>ряд — механизм</p></section><section id="n_5"><title><p>5</p></title><p>уряд — механика</p></section><section id="n_6"><title><p>6</p></title><p>урядник — механик</p></section><section id="n_7"><title><p>7</p></title><p>миг — секунда</p></section><section id="n_8"><title><p>8</p></title><p>реза — минута</p></section><section id="n_9"><title><p>9</p></title><p>споможник — суппорт</p></section></body><binary id="cover" content-type="image/jpeg">/9j/2wBDAAUDBAQEAwUEBAQFBQUGBwwIBwcHBw8LCwkMEQ8SEhEPERETFhwXExQaFRERGCEYGh0dHx8fExciJCIeJBweHx7/2wBDAQUFBQcGBw4ICA4eFBEUHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh7/wAARCAKAAcwDASIAAhEBAxEB/8QAHQAAAgIDAQEBAAAAAAAAAAAAAwQCBQEGBwAICf/EAFQQAAIBAwIDBQUEBQcJBgQGAwECAwAEEQUSEyExBiIyQVEHFCNCYVJicXIVM4GCkQgkQ5KhorIWNFOxwcLR0vAXJURj4eI1VHODJihlk/HyRXSj/8QAGgEAAgMBAQAAAAAAAAAAAAAAAgMAAQQFBv/EAC0RAAICAgICAwABBAICAwEAAAABAhEDEiExBCITMkFRBSNCYVJxFDMkYoHB/9oADAMBAAIRAxEAPwD5MuZPjP8AjQjLzqN0fjSfjQj1pkoi9grS86xxedDPWpBRQ0VsTM1YMmahtr22oVZLNeqPSvZqUTYIQT1rGAKiSw617eCOYqchbR/DJb0r27BrwAz1rzKaoit9HndjyzXo9wPM1kBCMr1qQKgcxzqOXAWoXwDJPKolwfCCTUFR2OT4aKk8cXIJk0pLmywrxFF60Lby5movMzjPOoZZxRRgXOQUOzdwnlXpVcJgHlUAhK/WiI3La1StOiKW3DFgWQ0YyMyYzWZYcLkUIDFEnsU4anu90qQ3AYzWR61lun1qMqjwBK+M8qkXYDIY1FenWpLgJz50DLoNK+GTP2V/1UONz3fzH/VVlp1v+lNXjx5Bf1nyLSl2OCTBj9XJ+s/6/LSt6dD5Y7hsDBaNt2OtQaSSTuk8utEjLOdh5/WiGE7cEYOKYIRhlJYbug51BwC3oDR7uMiRSjZXABoMgbKkDIoV2G+glrynXl4TQ7piWyPmejxYCZI5k0vdNh1FV3IOP0ASFmGyhmRwxH7KyWOCR1zWEQkgtTnyhSkSUtmjpks34UMZxRIjkt+FK7GKOpHaDWCq4FeQ9aiWGRV9kbMnlnFe3fDoe45NSwDH1oxZ49KwCfIVkDA5mvFwPCM0VsHgwd2M9BU1wuPPdQyxz3vDRrVCZgcd3yqf9lRbXRHIDDFeZiCaI8G0kioKO+Nw8qkUi5WZRyVbCDw1JW+A3Ks8MkMUXlisKjFCMVNIE2kCDKDzFTDJz5nrUm2ocMBmsSghc8qK4gtSPCMHo2awY2HMCoRH0NF7wHNqhexDvetTVyPrUkKHrWHi55VsULRdk+KxOTT9pckQgVVElSQaZgb4Yqal7Fdcj47/AI0MjnRLn9e/40M9aaxFnsc6mtRxWQMVRZgZzXqzkVjNUEYNerNYNWAzxrGa9Xh151CcGRUw5FQOOnnR7eEuOVBIKOz6I7lPNRivB8HmtRkjKE5NYR/lbp61WozYMzsV7pGPSoHcegqOAhyrVkFm5g4qJEswFOcnpUwTu5dKixwcZqSAHlmiBMs5zyryBmOaxtG7GamMZwDVf9krngLESx2t0oc8RVuXSvKeeAedFBBG1jzoOh23AADFeA72T0qTJtbmag4yetWAZYEEYAokYy4BxQk2luea8yjORmqLL7QhwRdQ3k3B8WJPttt8P71IXYZkdmGADhc+dOaFfA28tlwIs8Nv1m7ufeWldQlV4Y7dOTDvPu+b8Kz1q7NG1w1FYS/QciKZLtuUdaSYsikjrT2msbohI17ykkn9lGIo9vJibA+avRpyyTU4ImeJ8HBVCx/jWI1I59RUQTInJZR6tSNySzsfstirNYXlu4UHIcyaqrpHildT5uauPLCa1iBBIl+lFiYsT9Kiq88mpoAc7aYKXROp239L+RqATVjpt9NZW3B+Dwrn9Z8NWf8ArH8KFoKLsrgeuPOpBQCM0W6CbVaLzND5A4aokUyG1iTyxUjtWPrWGcsSBREhBiy9GgWA3ZxRUjyOQrEkQGNtZjLKMCnQaFasx8xAHKnbEoZV3jCL1pVFy4J5CjRMqq4HrScg3FX6emYiUgebVGQbNpI86zdnEikemajI4YYPlzpcLGzokP6SjY4XUfaX+ysWo3AB/AZVFbL2vslsra1Ms44sdvH9na6t4ei1eTJq6JjxKStmrFBwmNAIyiqOtGL7I3U0vBJtkGaOCFzQRYudScADGKISEGcVDdvpvQgGpCnOaNkMBihsgPlXoyVOBVl2EkjJOTUkyFwKIOZANHEIIyKRsMKSU5mk/NQ06nNGdCblwPtVBl2SEN605v2FcmB3jXn5HNZGPKsdTg1b7KIis1gV41RZIVhhXlNSxV2UQxXqkRUTVEJ2+z3nc3Tzps7ONvjP4UgmM4NMWg758x5UM4jISMTxyMxb5RQfr5UwZ2BlQjkelAUd2pEGbMA0RahkV7nUokZUTGN3OiRnGcUHINTBI6VCEh4jmsjANR5ludS5BsVTCRgDB5VMZHM1EKScijRguwTaSx5ACgDCPhx3utLSAoe90rZr7sd2wsNMfUb/ALL6vaWqc+PPZyLER+bbVJPFxR8KqLE0I3HFTcZAK/toS91j60WIgA56VZDCSGG443liiRSGZmc9ai6jbuPhPSsWxEUmPXpQSLgTm6UTRf8AOJcfYb/VWVgmu7iOCCN5ZJDtVUGSzeg9atBomraFqMlnq2m3mnySBSq3cJicgnHhNV+DddpA+CYhn13LQIuabftVsmuS+8DTwIOF7tbr0j290c+9WuW3OUj7JpMJ2uh3kYfjl2RuW2caqqVt7B/pVheHdCzetITLtiTHnWjGZ8hFDiP9teVsZ+tYHTFY6rmmdCbPedMrHi77sfyY2UuvUUwz8Gfm2eeM1HySJFCI4VNYc7zUFbKt5ipchGPWrjAqUzIqx97lNlHaSBTFGzOm1cEFqr4+bCnF/Wj8KDJwHB2Lu44RbzNBUkgH0o0ChgQ3ILQk/WN6UWNA5CaMdxzRFQOrP6nFCjwWI9KYjBA2j1peWY7BjszcpttYD+NLyg+VWmJvceEf1e9n2fs/9KCLTP8ASf1O9SVI05I0R0eSKObZceHG79tW3aY2ZnHBiMUXDX/OJN3e2/8AXdqvFksbbZfFnd+yl9avDPwlZt7KoRh6EUya2dmZS1jQs6CRHbzNARdrYPWpNIQFIrBbc+fOnQVCZDbLlBWIgQ3Ojc+HQkXvZNMpCiZKnkBzqG1hzzU2KqeQqDMSORqmwqPFx3cUaGQbOZpcrkDFEjQbetBuTUCw+Ozgct1Q1CPcVZR50xleG4HXdWFIK7WpcpVIdqmitbljFezz+tTlTEpFSigOcmnbCdOQahmQmsR8+dPKilHUelIgbOX1qRlZUlqSOMVHGOYNGt4jLLjyxQpBskZT5UVgnu8Aa9jKhiCSaLbRNKMqcqORpscOEqm3OKVOWrGQhshEKR8tNWJkETRDwjnUpHWK4xtyH516MqNwQ95qqU+BkceopcKVf6mogY69aPPE4uXRvGKXkyhAbrTI8iJRo9isc68M5qYxRAkBzFTTNYwPKsLkNUkEgi5LVNcb6GuanHjOTQMYg0dN6R74NUtjp5kF3xV4Ozxb88sfXNJxmi2szpKJImKOrblYHmDQhI+/vYzf6rf2txb9ubPtnvGmH9KfpsRe4dPlUKPlrSOzOu9ln9jPbHtTB7O+x8/6Cumt7I/o5G40anus7eJjXzLqntK9oOr6U2naj2u1q7sjgNBJdsVI/CktO7SdoLTs5d9nrXV7u30q8OZ7RHxHIfqPOg2Lo+wOxPZnRe2Hs9v5Nc9mvZLT3n0/iw28VoY73f8Ab4rAKq/MuDVw/s59nVjpdnoc2hdmzpE2kHF0LR5L15dn6zjKMbf218e3HtG7fy6J+g27Z62dMEXC92a5bZt9Kr7b2me0XS7AaNp/bHW7fT0XaIUuW2Y9KKMiSPtDsR2R7IaHbdj+yF92R0G/nvdPuJbqW60qLjgKu4NuYVSdpfYn2V7ddhez2m2AtezmovJcye82elD4+3d3ZGG3aK+Rj7Ru3ra7Hrx7XasdUig93jueN3lj+z+Wray9qntIg002Fv221qO22FeELju4P0qSZDfP5MHYGa+9vk8N7iax7NSPJct8jtG2F/tr6E9sdva3UegdvG0ns/rItbtrO+jmPvcPClbard3lle7/AFq+HdI7VdpdDtb630fXb+wTUci9EEu3j/m9anofartPpWh3Gh6brt7Z6XcHdNaQviNm+1igGH1t7a9fsOyftW0Ps3pfYTsddwXdurycTTl3bW8X7K2m4sOy0nt5suwv+QfZQWM2mG/Mg0yPcJMfhXxz2k7Ta12hvbPUdX1O8vL+KJYo7iaXcyhelMN287aLr66//lPqn6XSPgpecb4qx/Zz6UtSCa2Prntp7KuyEPZPSNH0Ls1YXM8Wu20d3MLVd+zi7pEZseHb8tR7X9muyeu6N2k0/Rew/ZPj6Zq8FjamKwjh+ZdysyrXyv2Q9oHbqHUYtPt+1usW4luGl4YuCVkZsbmak+0Pb7tNG2qpY9oNQtoby994nggl2RtJ9rFF8v8Aob8GyTs+pu2/YLSP+zntBcP2O7Gw6to0yyafFpOnnm2fBI0iDiZ/bSHt97MaH2d9h+p9qdJ9m2h2utahDD78BZxf93bl7zKuO7XyrL7Xvag6cJ+33aBk9Gus/wCylJPaN29uDe8fthrMy6gmy8ElxuE6+jetPMhrlnHGJkM3MYBrB4TXJGMrk1G3O+Ukc0ANWnZ3TmvbsCJd1LlLVchQx/JP0K+2cJbzoB1UD+9mlywSnkgEV40beaMv7wXNI7d1Mxy25QvJHTiQfTu/JmnYRwz7wUyd2dp6Utp4CyVtR0qEdmrW4+L8S4ZOJ3WTbtHT5s1mzZHFmzBhU48mrTkCZkXlmlmBzgUe5wZnZfI0SG1aaaFF+emxnQiUKJ2Nr8HiSedXfZq0hk1a2jOO++Uz+NT9wkA4SR/D2d2rHs1FBb6hEb2IXPyRwR7WZ/u7vKsubk14ZauxLtdLBLqMoEHLiL02rsbnu6eVVdmD7x3BuFN6nOIdUlOPhZb4cne9anJqNvgG2gCH8KGFrgmaSk7YG7ESC6kkUgjCpWu35DSqY+nnVle3Ut4xXbgBqQuojHIq+ZGTWuPqY37EI48ux8sUEjDgj1p2Lk6+jCgyxbJQ3lmjjImTENK7Yxtr2128iK9bXcWcsvOmt0si7owAKGUmgVET4fkxr21c4Apn3SRxuJ51NLXYcvzqbE1EyPDgUSOMlaO6oNuKzEw20OxNBCVRuIoZQ7sg0ckMW5Z51jaCOXKil9ghfYXmMjp4TUCxJYKPLFHZSqswbNYRQybnO01blyUQhG0AZOT1xXrmIFDJEoyvizUypUbwN2PSpQTLkow69QapMjQLT3ZVkVj1odyEYhQO8TzNMWoWN5GkjJQ+HFLTiMsJFbGDzFEpE1HYVFrEOnKo72d9wGKGDx5CXJArDMQxCnkKFsslJGGPxG5mpYCABcGvbwSu4ZrMfu7vkORg0DbD4DXygzrNtw23vGkZVEsedvM0/OS5KnmD50u8boe74etXGYMo2IlTHycYNZUHc3Ll5Ua9QyYcnkOtAU8wAfxrVGWyM8ojEMYdcedZlt2HSs2+5WpwsCgzzJqNclqJUj4Z50TlyI6mp3MRWTOOVD3gHpVSIFjbCkCpqcEYoKnbk1NWyKWwkw8jt3QvSib3MSqGwKAvNRROFISu0EiqJs/wbicFNreVDvot6b18qhHvZ8EEeVMMNw4YPShlG1aCjLnkp+YfNPWjDG00C5iEbkHyrED450S9ok6lYYRniEnp6U3bwlgxQdRWECnBOSSOeKNC7qHxgArilsILCrImW5kdKzOwx05npUQjOow5A8zWLtgAig/toWFAZ7NzWXHM095LFLG/9B+tX7wqt18jgGYH+kpKGfgXayfZag3lx7xdSSeTtUjAKWQF4zmph8DHnWFG0Gh4JY1o1MspDlr0m9OH/erfvZNxrG/jvLLShqPJ+JxO6nh9f3q1vszoY1TRbub4gl/o/m34XPOt27EaJqelWpu/ebQRSxNyuC3D3fZ6rWDypqSo6ngSeJxbRpOqcGLWoJpRgpcDePF3d3OqNgVdl8geVXmp2XvGqRxzTCPhnYcbu/3vEtLdoLOO01MiKPYkkauPrTcD1Qnyp75GxTTP855/0nc+z4q2/WzDZdm4bKC+ili/0f3ujc60oHmMdauf/wDB8/tt9nd4fXxVWRbUVCVFbOimYmI4GQuz07tMaVctDDiIYYYXf6cqQd9gRvtU7paby6+tNYkduLq4lyHnPe8qHazRwXETNlQrgn8alNZtI4IPdHn50aG2CDDR7snkSKWGrQrqTLJqDvGAQ5JB+tZW0n2KCg3HmGp6O2QuGdAefKmZJYoh3nVMepqtmgvt2UkcOLzYS6sRWNTtTsVlVnZTT0t3Y7+LxGY/QVg6nZ4/pf4VakwdUUsCSu53IwA+lHEbc8xtj8KsjqtmF/Uy/wBlSbVLRoiFSUUWzZd6lWtjKwPwz+2rCx2xw7HPMeVe96gcZSbaPqKmJFkXajI31qO32A3YK6umDYjUilBJM2etPLEC3e5UZI4gcZBFFw+wWmVjI5AwKlFbybOtPMik92jRBdg5VNqKKYxxNnDFTS0peIZYdzpmmgSdqRRglsczU9RiVrNkx31fpQuXsN04EzENvdz3hmsRIpJD8wKzPNK1uhUAADFQgjkYE+DPrRfotBGi2pmNycnpUdwi5lAc9c1JhJGjMV/DFYdt6ZPX0NSwmGVmYKFXINCmEYU7oxuNGcS20UMsg2q47uKVuWZjy51IuyGHwiDB5mhhlVe+NxJ8qkNrSIpyaMqZkIRc4q26BS2MLHuxsBGfWiJFHHHICBuphrGUpG7Ptz5VGS0uEBYJxAaV8isZ8bQs28HHkelTjkyBu6edTfhvAvew6nvUKRULFomyEGTVgsnLEERnA3JJ0HpVa4CEnzq7tNktsY2PNxlfpVLIA1wU884puOQvJALDJyG486bByBilbuFFYNEeYHOjROSFNO2sElONyEMaRkVR0NOzMrZpWVQRkCiQMjCHcuCOlSjwzYFQRsHFT8LbloXwRdDUC7ptuOQpotJn4eBiq+FmWbcTgedPoV4m8NlfOkZExuKgwIkiyowwpWKTbPzNFkl4TFh0NIs2GJPnV4uY6smZ1yhrU4RgSKeVV5O04q2tV94tNh6iqu6jKuR6Gij/AMSmrjY/YO7DbGoJPrTxiLAbxtbGCKqtNlZZFwcYNW3HErOHbHoaGUSKQaJQ5ZG5ADGKU1BVhjUJ8qkkVO3ZuITnkD1qGsdzcWOfgk0AyBQE7qjjBr2cVLGa0iGec5IAqe3C5rEa550ZF3cqHaitbDaVf31hxeDP+s/q/mrcuzcZ7Q2l3dzvKIbaJu/xFT4vkvOtFPI4q87IzxC+jgmzwSG/Krbay5o2jRhersXeeWBcxnEpOc0tey3FzLxpiXcjFOmMPcDZyUeZoxgRMHxVILXkOT29SqghJYMwINWBZfcJEdBmiwWcj4LNijvDa24PHJb6VJNyZI1RTW1o80iDmFB9Ku4o7e2U7nGfrScl+zIVtUWNB5mhoBM3PMzHriilaRVRsd9+gEhEcbOf4CoNeXDsfCgA6ClNs5QkbUG7p9KZs7ZDIFfPPmTmq1onyIE7Oe8S7Ejp0pdtpfDwuWPy5q4niifuZwqYIaloXjeKSTad0bnD/ShjJMkl/AnHFJkJsC/iKKit3lZVyPPFSgiluMvz50NopIXZnlx6DFNtC+TEiOSD3QPTFDAYqSQnL6UeRipVSeZHpXtkscDORuBP2aiaJyKgg+KAbPpXgtqegdf20aNgpII7tek2yYEaYX1NVbIRiaSP9ROGHo1MpeMV23FuPxWlZAAwAH8KGlwyEgKSPvVNVIm9FlEY5G+DJ5dDR4C4TBTPOqkSIXyymI/Sn7V2EIxLkVTi0Ni4yKpZGW6Vh0XdU5X35+ooDHbu8zU48sqlvSql2VB+pCBA1rCgOSGzTEnxck88cqBZoBGrZ8zRXO2Lu9aphRXBMKqMMnOOWKhd26w3KPuG1x19KjaS72bI5ip3L8W0IbPI9Kp2EGuUje0hLguEPX1oKgBHaFgpPRTR0kDWIVFGAPOk43zeKNuPWokBIgtrIr5Knn/ZVnp1urHJ6Z5/Wnotjxjujp3jTGm2ylAcefKkZcmyG48esgeJG+79KxjbyIxT+qX9rpg4UcXEuPF91ap/0xk/zq0+GfHs+SlQi2NZ6/sEmIZTh/lb1qn2PCJVAw+e8vrWwSFXAaNgyN1YedL63YzQ6d+lIf6ORUk/KelOxzrgVkVlfpyNvAIx1pHUIzHquzzYgirGGXbPxBhQRlaDIqXupK0p7yDPKtMHdmeS6FrtHTqOopeLIAC09NvkDYbcaWA2LtbrTIS4AlEzIsqxlgAfWhK24ZxRojltmeRoN1G0EmweE86ZGYEo8AnOG6VJWDCvIhlasSLw2xRPlgRujLHrR7Zn8IoGcUWyLGbmaGfReJuxtplDKo8utTnihdCY+o50BV4kjBRzFZt1lkmG0EL81Z06NOrlYbSpNk49G7pr2rxbJdx8zt/ZQ2QxTADp1qyvEWazWQ8yy/20xv8AQca1TgyhhJjflVqgHD3r8ygGquYFJAfpVlYtvtWH2RRSdoWuwkEmWKHoK9q4zxlb7IqMOAVJ+Y1LW8h5s+gFA+0FDplCcb+VTBA61EDBzUgNzdacJZOM7aMrd3NCK4FZ6Cqki4GY8GUZ5mraB0RMqApqoA2tvqfxX6sceVLlEZF/wWpukGSzVOC43rmIY+8arooMAFz+yj7iuARtX7I86DQYhmS6kzsjOPVqTkdQ+5i0rE+XSpBJpO8y8OM9FotmmJMgD6Zq6USOX/EjHbvKpff3B8lFSaSI8NEAzUo4XWZiHOT19KIkG6UnOaG76BUX+gDGY7oP/GrGBwLkSjw/hioARmQvIR+FQe6ggBwQR/GqYUYv9LKRYzF8N0bPXApVoU242Nz9DVZLqoByCRn0FBbUZG5J/EmqWOYbcf0t4UW2TAJMh8s9KiwSTLSnLjoc1RtqFzuwWGfXFY9+nB7xGfwpnxsDbGXITLDigY8jmivKxj2bBtHQZ61RjUJAe9z/AGVNdSGehJqfG/4JtD/kPSrDzVS2fPcKhGFC7Rtx5HNQh1CADvqVz+2mFe1lTICkfwNDTCeNPpis2dwB5VKREXBTvHzzTTxwyKCp5jyNAaExyBmY7Pr0orS7Eyhk/AQXcql+uKZtB8Hl60OUK6qQccqJZOiwAH1qJkZWTEA5A8q8obhK4rMmM7m5CiQMsylV6BSaqQyP1IQgC3iPmWNRuGxk+lSs0cRRsea5NRul+P8ARioxQR7GrhAYpMS5U8yOlHYfBZnOAOtK2w/nOCMjPWrG6j2xNkfsq8j0Kg9+QujvC9nKHIAx3Tiq60LG8x15mrTTYTNpUnAXvJ4h6VWoNt2PI1S55Kl3Rd2zEgr0xV7piZtTgYbNUdkpZlJ6VstkhWJWxyNYM/HKNeOVvU1TVc/p254v29lRuoMrj4XE/eVqZ1of/iB8fb3P/VpzVjD7vnhfE8P3q0xlwgVHZtiXZ5C1pLbH+j7y/wDX7tPXM2dJNofy+PxfZqHZaP8Amt1O3zd1c/vf8axdx/B5+NWpU3yFGJRNp9y2BCS4I5fSo2kZSduL4lBBxV3o83BinGN/QJVXp243srydS7ZBp0cu10Z54uhZniEbMpIYmq8b2lY5zVhNE7zHYowTypSVWjudhG0+daIsRKzw3oPDzqV4wmSMfMOtFIMjdw5wK8wAXmBRXTBoXVggyKzJHxY9/nWBEzc1Pdo1u6rIEccsUVl0qE1+tGgKq9QnZTcNtGB5VHmoHrR/ZCvq7HlkEeXQd49aIblhjhrhSedJRlmH1FSaZlQLjp1pTj+Gn5UkmM3Dbnz6U9aSB7cp1xzWq2Vsxo46Y2mnNLIKHHVORoUvwrIqakhHUkIkyByqelSYd4ftKab1iLZCHA6mq22bZIrDqKOL4AceSxhGNiN1VxUdafdLKf2UYLuuY/rg0rqnUsehkxQ9sqHTK3GFzWE9a8fDWVBOAK0CiSk5qeCxxRY4cAE1kR9/ApbYZJYwRjrRlXYoKrk+lSWMxDAHeNSCksEDYJ6mlt2MUNAUhIH2pD0HpTcEQWDMh3yn+ysKFSQALzHU+tGkt2kYSRnGPKqsK7Iw8UgtJHgCsQwYk3pIcNzIPlThRVIeWUomOnrS0s4YbYgEQefkar/Rccf/ACJ4UZZ35CoyXyKpWJRj18qVafIKlcil3QOO5nIpkcX8kllUejE1zJI2ScZ8s4oYU7u8c5rKKN3eqT822r1p0YJdCJTlL7AzHtORk/jUAMthgBTKLJnmua9JEv8ASsEPlQ+xdr8ExyNFIyMkVMiAfPUWkhxjdVgAjisLgUQJEee6pKkX2qNFagQpJyORqYLJyovDXrvBrwiGevKqtFqLX6SjuGGOpPoTTkV78hOz8w3CkTF6VkIyjkKCUEw4zaLVlV1G30o9pBHwRn1qrhndAmfSrKym3QA/U0jRobFxkUV2/EjYL5UbRcLDcsf9HiptBGVODWIUWGGZQ3Nlopz7QtOVk4iE09WHUZxmkTMzujM2NvpTiuPc4o8biM5qu2sGOVxk0GCKphZZSoLaFROWl7gzkirO5kWWBmQh+WBVQTzNPW+39GHHUHmavMrZMUqiWGn27x6QZYxjPXFVcJLXwJ54POrXTZprfTmTGUfpmqyHHv8Az6ZpcXwxr7RsdhES4GcJnn9Kcvu0MFovulmvEkU8yelVV9dG0sZNmd0g2j1FVttItu6jAkDrjLdc0n4lJ2x+Pux61kkm1Ay3ZA3HPLzoesmUScFSdhbP7KTnuGDqCcYPLFSYzXG8qSzMMKvnmiUKkFkds2dfhaSOFy7nc+albZpfe5baWbjqw3BylY7Mi8lgkhmixH4E393velFgZrOadLm3yzd1HDcqRJUXGVgExCrhhzqisXPv+1+jORV5LIpRs8yTVCDw75X8hKRTMC4kKyTqQ/rEcUNw6QptxnFU8UW8lpOtWGuXLTzcUxlMnpSUHeGTyxWiHCEz9iPDdD3M4FEZMxKSTkim7UJKdrEBTQJSdhjBHdOBUi7ZWokuMDHioqhgyk88ms7VLYXp61ja6Mg6gmmbC+jN9t35I6ClymRu8qbvk2lj15Ushyf2UakDKNkY8hgalMMftqMuV6eVSbLoPoKiVyJJ+oxZgSQPF6dKZ0o9518+lI2TiK4XP7adt3WO8BHRjVSWsgl7RosbqPj2BXzUVr2CJa2pAokePPiWtcuk4dyykfNQx7CfQ7aNmGM/ZzSeoFSV/E0bT3+GVPnmltQAG00S+woW2ZkCijLGBhh+2oxr3sim4Y937KKUqKjGyKgkfSjwx8Js9ZOq/SsqBB8Vhn7K1EuQPUv4j9mkpbM0RjqSbeBiNST5k1FFPEDMcGiKxYlYydo6CmoVjEXeUSHz+lF0qFy9pWEEatGpJBrMk3BZSAceQFBLF3CJ/ZRvdmA3OxY+Z8hQB1q7AMWkbJ6elB4Q4hGaKFZc98ZPWsrtxjzp8ULnLYX2beQ5H1rDRNjcG/ZTJiwN752+QNLmY5Kou6i2BILH80gVV9K8blIlwq7qG29272fwqLod4XGM0O4WpiSaeXodgoXCZm7xJ+tWMMCqve50RoMpkd1fWpsVwVYt8nnWHiw3LFHJO/B5GhupDczU2Jqge0L4qy/JeXSs572G6V59vQGr2ZGDC5qWWHSvDPlWSxAoweiayEDnRoXD0mWZulFgLpzxVak2HbiHhcP8m/8AtqduicIc6XF/Lc8rkYfZ4qNbYMINVsRxBSKxTKA4oPfXJx1pkyvt2bepxTUVoJFJLY2LnnWaU1saIxdFdHIc815VH4ZALcudFTHAJ6nfipmBti5iyAc1SlUSatsCYYnGM0WGPZZyx55daA0TrjHWsniplN3JhzqbbAtalrptxFPpvDkGGUYFVcCst168+VXWlwRS6BK6DMiHnVOgYXA/Ggj+jJ8UNay+ZYU8zzpK+WQxgY5g5FPaisZvI2kJBQZFRkna7Zg6KDt5EVaTSsbF8WIRK0pIAyQMg/WmLWOe3nju2yoU5was7B7XTrFnkVSWHMmlVJ1i9WAZSLGWI6YqnLgNLZFyNW97miEMv3+/Xr/inicXnJs3/wBtR0m1hE3CtYun2/FtqN1ee68WLhcP5H/LWSclJ8DsWNxVMCCGifHkVqnG0XWG55mNXCbTZu8fPISqi1CnURxfKVq0Y1SkY83MjOqOZLh1bIGMiq+SRlUKtXnaJ7Z7tRARgx5qqZB7mzjBOafidLkVJMzajYEO7PnUmBZSw8zQoVCXCc8gpk0cMAmAPmqPsiYm5aJseWaakYNao69QaVum3O2fI0WPnZOwPhNW0VRPUd+5dvzChGMAgDqRR71yTAfVaXWYLL3hVxZYOUMXIPrWYzhXPpyFM3Ue24A+0M0nkhyv1psOXYqb5okqniZpqNl2EnqtB3jiIPWssnxHAqN2wYunQ7DcStLHIScV7VoyZVcDqKDA/wAPA8hT5IntYWxzNKf2NEOiusGAYj0zQr7ntHrzr0DbJCD5saxcd6VB6CmrsU1yZiXuVYWpSOPiP0pKJTkHyoshG3aT3V5mglyy8fRmZy0mT0PSvAc+X79CQnq/Q9PpT0cY4YfzPT61H6oilbozbx8MsAct8v0ojF3AiUch4jQ2fL8OLmx61YWMLvKiR43nk2aWM6Ix7beLEXJj1k9ak0jSR8LGFPU+tWfF0/32O0ih95O/hSP8v7lKXcYt5nSPwbtu2rjPZ0DKPNiXCVjkoc+VRdY4huc8xTU9ysMW0kFj0pEq82WYY+lMsXQOaWa5O7HcHpUFAAK4xTsMeyDOMCjxW0UsWWGKhZVojdRzrCwPJOGfkBVi9soPwgQteVDjmMgVCz3ADJ3eYFZ2ZTYelT4oVcBttRErE93DGh2smhWy20xlJKgCovatsLedWRkcna7FfpsobSKrbSWX6lKuyUVEykAbl51Btm0buVWNzFxEMnMgeYWhWtrHcQmdnZgPIJR7AaiKrnuopb61NLVi2GBUVYmSBcKq7BRonR22sAfQ0W1laidrYMeiGnUttpAeOjb2RMK2D5VMF2wXbvUOxcUL8BWlKGMdKBHZx4OCRzqxChJiwBORWYgducedUGUkckasASSSaejO5ZAOXdqrI23ABG4bl50+kiPO8IHMKRScsfcbB8CIyLds8jxeVFtrwwSJuJ5nFBAKwFuuJSaLBGrSxtLzG8cqFkXZaSNCVZniXaefTFLOltLYtKch1PdFN6wtoNOco8jOJMAMfKq61VeBJkjHpSkNZb2ETR6A18qruztJ3VQRAvdbepzVxYXaJoU1mIiwkOcgdKqbOW3gvw0ikgjBz60cFQMiV7KjXfe8vI0E3JDEqoxVg0dvOW2lZMeXnSrWcJB2sY/x50UWl2Xbq0IueMDklTTmiB47rkcjHWopYSKcowcfWpK89llhAVb1PSjm1NUiobRezL0TrDa5A7zfNSk5EkZ3yA/WqifVJZgEVCrfZNDaSUHDtgkdKRHx1EdPyGXXZ1i9pdhuYUAj+NIwxE6gAVGTIxpjsw4Ftfbh0C/66HArNqK4zuMxA/CiSpszzbdBNdt47S4WPipIcZ5VUmUhuHtUrnNXXaOyktHaOV45GC53iqDZlic5/Cm4+gMnY1GI96ueR6URV7hbORnFATazglCDuAFHKAQSniczJyUVX6UuhVxkuD61m1Km2kA+1Q4pGMh3cxUrYq0UgCkd6iJdjF0MPE4HlSTkOzZ5YNWV7GyPER4duarpO9M3pUTBkNXZLOp3DklKABpiSfKmrggTY5eClshJDzFMj0CwoChVXmedH3Ly7tQiVWZST/Ci8KPaThjQSdBxigtnHHVrp03AEsvAil8SfE3ea+LlVYCI4uUYT8z14X3l+akyhsaYyK+5OLon15VPxXI/LUb1drK33yKlEfign/RmtF8GaX2smR8L6/LWAokjx6dag8h8QGfsipICpBPn1FUVKWoQEHaoFOMdirFjJbpULWNMlyOXWmrfhxxNdzDvDwCqlzwFGOvsT2pZxAf0jeKl/e3AJZStCkkkmBlmPi5/hQmLnaD0PSqv8Jr+mwaHMsMDShcyNyB9BQtRmWMEjmx51HjLb2iqAAcYxSchaQbm6DpVqGvILlfAG2DXEoc5xmrWCzIdn38sUC2KKoLYRaBd6sEJSHn9aMqh2fhpjc2MUtNqNvEuFO9qp5JZ5iWkkyM9KwU55WqRTHjqMshIU7BUUaRz3j+2lYzz6UdGx05mi0smw5bhRJsY8z5VMMkUxjU7m/1Uk8uDhQd3rWYpJQ2xE4jn0oW6Iixe6ijTL4P0HWlwkt0dzt7vCP4miQ2ot141wu+byXyFHt7Y3TbmJc/TyqcBGAUjtWRDuX1PU0vbNwkIXAz5UW9t1iOwuV+tQtUG3cTuquCcmUPvAwyCstZRY5oKY37B3QorDyll8aiqRJCXuz9IJ3OPlepLx0GZ49oT16U1DNvba4ApkrCbco8gIfyapJ6hRjsLrPFIC49BRdwYk1m90xorDj2ynG/9Zju0uzyR47gfcoO79lLWRSHz8aUOyluY3jlA5jkGqFg2/U2JPMg05qU0hMagK7bFyaDBKsMiMbbLGNudFOXItIG4zaHy79LNOYirZPJqb2/zM7/tVC0j2zbyqugOcGhirZESSdVIaQZDGmUWOTiiMgbjywKJey2rxYMY5dMCgWzEAlDjFLatDU+TZtMsW/yZupVWTKHkcVql6m2QOpGPOry01DUYtBdkReHuw3erXLicscMucnyqsUXYOWSSHPdMw7mwT1xtocMcvM57tRimZjk8h060wIg3NndYx12nrTWqF7EYpXRs8mB6ZNSkeRj3kZc9CprCyyo+yC0AjXozedNK9+BvWVTjnsUClyGRFVhtnbMjBX8qBJaxM5bcSR0p+6khntwJoOFIPmqtkSRCO9tQ/PRRbZJUW+jWgit7jL85FUAftpdmFtqS5yZFlPL9lDtZnUblkOVIqcjy/pNJWCl5HZh/Cgp8k2XAftSZZS87Y2uMBPOqK2B2Achjyq97STtPKBujO1PEtVVsMuFKjmPFTcf1AydngNoyF86m+CnM9edZuQsLBVyeXnUH3AopwdwzyqLlg9ICIdm9hg+lYhB2yA8s0d1wOQNBVe9jPU1ZSD6kSscQ3ksEqsjZiSSKsr1Tv3k5AGKU2ow5cqOIuQQlndWIXwUtdcp8YHSjsdmwfdpa9HxgfUUzGgZBYnAUZJoiuGONzUqvlTEHJ6KcUUmxnhDgcRVyai/FzHy+9/b/AOlN4TgYR+VBkZvh8vu/2/8ArSI5aHyxp9EdRTMBb7MlKK3n93FWEo36fcn0eqyPmpqQJP62MRAlQw54piNSzAnrS1vvD4HTzp+NCqGRuvy0cuBcfYOicTEa9BzegXcgeUKPAvJRWTI8MBb5m8X4UDxIT5npQrkZKV+oRGUvtdtqD+2mbOJJ5WmflEnQVXbS7qmM7jyqwuSttbJbRnvnxVZcpUCu5jLJ3M8NT1oqyZRWlOIx0HrQw0UUW+QcvIetV11dPMSuNsflRIUN3d80g2oBtpKPme9ioIAoznlU1AD58qJAbBEI2n1pnKGHn4sUuVAGQK83NVx1qqCGIkXh7yc17GT1wahuwoA6UeBJLqQRQJg+bVHKikrPRq8riCFNzt5+lXunWCWYEaHfM3VvSjadaR20QjiXdIfE9WOIYiAo5nr9aTOQYg9ujd0nu/20Sx22kpIwqnzrM+EbuKWJ8/ShXPDQDc+XP8KBNyDiL6wY3Yttzn5qqg3B7yZYU9eXGV2gA/WkJriMRlSu2mKNEkwouNyc8UvucnkBQw4K8toryu2PEooxewQM+/ODT1v+oGf1m9vystKB2KZ4q1fCxtzo2nXnH68TiD7FJyI0YWmuC41Ge5i7M2MMV1ce5Sd/Z/R8THMgVrEZBXJSrXW1jtdMtomNzDGuXi4x7pUYqvjmJQEPHWfHFLpGrNmm6uRVXEUUgVmbYwWMAevKl5beJM4dtp6/xouoWepwmOQqjqyIR+FIyTz8+JCxXyxWiaW3Bk9hoYxtJJA8qy6psLiFVw2KTWcPgujLmrK3MDaXJMbgcQvtCn0q6plcfop8MYG6QEL586lDclFKlA26oxvGoZic/hUouG20shBYfNVa0gYyLE31wmlm0CRiJjn1NVapG5ywOR6Vbz+7R6dBINrEPzxVbdMGDMnRlOKXDsOXQrbhhdsgbcEO+pRys03EZt2WOBSdtM0TkkZ3Jg0yI1YoytgjnWtiIyLS1t3ZGBxGF5fxps2wS5WOKYNhMGq+BxGxLyEhvKszXCh94JBrPOJojlGZzM7lLhGMQ5FsVG1a3lf3ZIg8f2j1Fet72QgRFiUbmVYc6UnCh5GgBRj0wapKiN2zzKLe4kjORg8s0ewTiXaPkhlOVpVwktiJtzCdDht3mKLas5u4hGWQPyBHOilwgF9hztJxpb6QARSd9u/8r1SWDsJUBp/WY5LS/eHiMxU88riq+3kUSpUgXIYvVDDIPlUWQcsdeHWJpkIwp5Yqc5CqCv2KqNkkFsTJIWBkAPpUAAUlYrhk55rEDR7TNnFQkdQH4Z3b4yTVsHgzcbpYInLeKgrbsvMHdU2De7o5GAAKIsy/hRJWToVlVlBLChEB8Z9KendZYZCPIUFIkKDn5UUQGgAjAPKsAnpR9oUD60HpJgUe4LiOoOgq2t7Pj6yIQI4+/s+ban3vyVWaY4fUbaN43ZDMm7b5cxXQtL0pT2i1W8siOFHbyP8AEkVW8PPb3qy5pOKN/jtXbRqYhgh98HXuN93a27xVraKozzre9OsAdQae8nh4XCl3/afut0+/WhTKVYgetXhm/wBB8vR8xGYFDEelHllyuB0FKW5IjrEkhBwfOtD7MsXS5CrJv7pPSiMw5UoOfTlWXkPh8hRSBjK2P2KgO07eVBll3TNIf2UFZm4exehoLyZ7o6VEqJKVkrqXjtk9BQwu5foKwvJiB0qSdDRWAZHSvDJNZ8qzHzqUQIpCjArOAeh51ECpRrz3edRepYSCOWaUQx9TWw2iR2EXCjOZD4jSmnxi2h3YzM3U155SsucZ9TQfYvosY74P8NOSjrRPfQjBWNVD3CgllGKVmu8gnzoNLLsv7zU48YAqjvbwu+QKRlupHbkKG0pxzooY9SbDbXeFxS0krOaGZVHUVFnDeHlRaguQTbzqQUGh4YjrReH8LrzFRoj5MgsBgUYTSiMLk4pLc3Wi4crnNR47LjLQ2XXLqO407TsXCsEi2n1qvt5sRAKeQqtadhEkeU2ocdOdN2EZkg3DdjJ8qGOOg5ZNiVxeXLBeJKWAUBR6CoxSZ8SZBoMZYy4xn0pi4lS1hDMMsx5CkzXtQ2EnXJJgjqCYxXuDA0YUrg58qQGouG5x5FWCnjW6yxeYoJQkmHFxYA2MJbkxH7axNZm3UTiUlRywak+4EbutTvxnSH5nIYVbbIlGyUzZ06NAMlmzSsitFGx3r3UPIGrDTbomxZOAjEDkTVNqLh5NoG1vOpji7JknGha2BJ7wp5EQDO8Ck0fA5mrPTLa2uPGCa0MyRBcWMLjeM05awrcWlxeAo/u2zcm7vd6hGzteJt21sXZG3vb0TaPDbcYPbyGAxjvcTkRu9R3aXKWqGxjZrUrAA7MhvrQWkYYyDk+YqWoWt/ayM08LozHoelRt3dwAyjHoKLUWpckA8iuQVBQ9aPZu8Djg7iBzVqjMpGQuOfWvWbtu2lCT5Yq5LguL9iFxJO8rmR92T50q+zPeWnLhX4kmR50nIO9zNDEKRhVB5jpTUxDR4B54oKqMcqJwyV7tWVyAjd0JUqStTgO4yEHpGQBU1VgcHnUGGN3d21TIkMTM4sowRyKilJGJBI5U2QxhVScjFKyxFASDn6VcSpImoIglA9Kiu5U688V6FyFkDeYoZLMMiioqw6JvjjYnzNDYbZMVK33CFAfJqHdPseqSCl0ZBIOQfDV/2ZuYhPN77HNLmP18HerXgf79MI5jQt1xQzhZcJUbJBe2sLMwHeIOK1ufdLcl8Yy1EtZjJOu4cjRzGP0gikYWqjHQOUvkATpwWEfmaA5Uvg0TUpw1230pWJGkl5eZp0OrYjI+aQWFWd2AGcV7ZlipqxtYVhXJ5k0rcLw3Zv20MZWytaQtcMIlCr1oCHBOfOotIXkJbrUlXcc0wW3yEBG36mvA47teEecAmpMNpFUMS4M4BqUYFRXnWVBzUbopchUwBzp2xt8njN0pWJQ8gXFOzXSwoEHQUF7Bv1LEtBGvecBqrrq8jDEIcg+dJTzcU9TQW6cqJRKCzXDMcDlQm6Zz1rC5PIiiFMgEjkKLooEaiaMgLHABq4s9Cnba8ncToQetRySBUXLoo2Q0URjGwVsj6HDjmaEdD4vE91/o9v8Aqq/liuwvjKOGPDDNGVV3NnpU5FdA2V8NC3nAGOtKlyFEG6A1AZzgZoqIzMAOprZLLRRGAZB3/mb7NFLI49E0Nf8Ad5QuWjIzVhYNNFbBVBx9auEsoCMFcgfabnSbCJHZVRcA+bUDyFKJTwqBLuPlQdVJ46s3eAXpTFuMqSOfPrS+oES3gVOZC0qa9h6ItbkwK2OfUUxpWAtzjpyzQpLgqkcfmMLVrBara2E0rDkMM1BJ6x5G44bT9RIjcxHTFMXYX9CNnm25aFMOKZGXkMVK7GNIfHTlVRlbiVrrsQsEkjtC6ndnriqrUWHGDIOvWrjQHMVo+/nn1qq1AgXAZRy86di/9khOT/1oFGgI5rVlpbpEeZxVfCQQaYg60+SFRGJ+Hxvh/bru3s6S30XRob29t4bWKW3wE3s29mUd47e8fy1y/sP2VOpzxX95FJ7m0mwKOrt6V3PQtNNxZGcLHGBE0dtH4VRtu3iY/FfD9muF/UPJSSijseHgf3Zzntj2OnfUZXsuEbWXdhPCrf8ArWiX/ZTVdOfEijw7iK7vocF9NAbLW7f9Zt3yfeX5lHrnvVVdoNJu9t7ND8O/ijX/ADjwnLeJf2f4qy+P/UJR4aH5vChJ7I4LfxSw4P39rp9lqDYoffAM9a3RtMhmt09+4UZuN3AkHd2H72fkrV9SsPcTEM5lzv8Ayr5c67cMym6RycmF41bB6tEsVyXU/JVbGqS5y2DT2rBwpLHntqvtjgDK0+L4FZJch1t8ABZalHBcHIVhiiwhShZvKgC8AlwuQM0vZ2HVoi0dwhLFfOslyQQ3LFWCksoJ5ioSiPgynZzAqbOySxxohJzt1INJ3BPEU5o1s2+AjPSl5sbyM9KKPAEomMg5rMQ5YrG3IBFSAYYFE5FamCGVRj1qMqbic0WRtiqCOprEuduRUJqLKu4cvKiOcJg1mAd1qJbx8TO6m3Qt9GbWNgyP5Zq3EB5zr5Ch2dvuRRjkKuLyJYtFd1xms8p2zRCHqahaQPPdszDKnmc1apDHvjSFcjPIVdWVsDErDYu5M90fSk3iCyFhGG5jpQSybBRxfyVlxOQwUKow3OpXUMdxCgDHewwcU08Sb+akfiKmsGO8vOq+SugvjRrE8Txy8F1O4etYHKrjWrS5kfjsoL/SqetsHsjFOOsieSSKmTk4qKEEV4+KqZZNRjI9BU4Bkc6h0kAPnRlAWMmqk7IuDwfAbHnQye/mvDpWQpapDjsuTPEnbmsRgsOdFVMjFTWPJwBRRaRT5VAOGwPI8qZdfhADrRBCUHeFZZRt5UM5BRiqL7shpQl330vyeCtru7dDbsyYZQMbvPdSXZwRwaTDH4MruoepSyW4KeW6kTW0rGKVFTqd3s3Dw0v74bURyg/rUD/2sv8AsqL28+pzpbW/OSY938PKty0r2a6tq/a+z7HARRXiae0/Pw/a/wBtFKog22aBqhEvxYvyv+NIKpCVvHtQ9neudgo4P0tw2juX2o8ZzmtLDrsFHFbIrosuzUKvqiv/AKJc1tV3ytiR+2qPsFB7zqEw+7V92lt5LazPybqVPss026vJZX2W+SfpXl03VXG7bNz+ldb/AJNfYTT+0l775qLKAJG6mume07s3plt2ijhtoIRGLZcY2/aarboh8iT3LqvDg5KTzr1qyx3Kse9nrS7ttZmHPn0rG7nuPKjlH2DjIbm+JfDhVfcY3mm3QIxjb+b+Fa7bSYnjlx4GVseua3zS9Ut9S02US6VCMbne472/9vy1lzrWjT40uzXEttoLsfEvSs3ybNEcdSGFGuJ42umaP9TjlUNS/wDgkhX7a0tSpxQUo3YTRVhuNLYAd8Vrd8kgvDGelX2hxyJayTRZxt5iq+4j4rpIPGx6U/BLXLKzPkh/bQtwvwrYezGiW+qMLKOfhah/Qf6L+PrVTYaZd30uy2TdjxH0q/0PT30zWbO7mZhw5QWwM07NLgTjR2XsxpN7Y2tppTkDT9/wU4fzfe+fvGujyaho+ldm9Jgiv1itxGc8PaqzHlhfu1wPUe3HCyISfePnm/4Vrd92nS7HNiX/ABrzOTwsmV3E7i8iMVyde7QdrNKJM4nlzFuxHH3V/N/d7v7a0jVvaRZNcHMBMpCj9Z3d23bux61oF5q11cKQta/eF3cl+tdDB/T4frMubzJm23PaTT524RteHH9yltfu7TUfdpbTlwNu/wC031rTivPrTVtOY8CukvFWPlMwvyHN0x7Wo5JAHLcsUraoDgEeVM3vEkt0JBqNqrZA+lFHoW+zJQmJtoI5Urw8w+QIp2WURgIOpBpWWJhblyPKqVNjPwbtt3AQsPKsyKAkoJ6rmo2MgljC56LRHOUlOM4Sgd2ThoSsMGB2x50CYfEY4pmwBFs4x50G4OJWGPKmLgEwMqg5USVlG01AyqIOfkKBvLmoo2TYYkG+KNvvVOfCwnArAGLND9+szkcBs+QqBNC1uThj5mjwlt4CeIUCPKLkU1pzASF36mmT+gmH21HoJ5Ye4w5vR7yRn0uRV6ioTSoyqVHeFTAzpU7N4jSa9LNEZVLUv9OJn0ziKoiHu+fwqguZgk4VSSR1q009ovdDCBId1pnn5c6Ru4tlyw+grNFUOlID74GZc57v0puO6hkRYyQc5J5YpOC3AdTvwWzyxVzpumxtE81wNyhH2E8vKnKKFclJ2gzLp+Yft/3a12r28n4OjGHzzsf7O3dVJWnF1Rmy92ejXAqW09aipwaMp+ETiiYKIvzUN6Vls7MetekGIT+NSXoPwqLsh5RyGaKoI6Chrzb8KftChjGR1qZOuCRiLxyAHABo8Ts7YUYIqEqqsxCipWxRJCWOM1HG42Tb2oLO8mO8MgVCMhjzFGyjAgHOfrWYohjpVxjcSO7N+7LW3vFhGz+FQv8AhpjtFp6jS3dPlqw7CWxfRImYd1tlOdrbQw6TJGvz1icuTV8Rz0NNomu6df2mDLbpDOgPQ8q6Zae1u0tvapp3bMaSIkFk1pcW/iz8PbuWuZyKZLe0c5xEBA5/K1df1j2faF2d9p/Y3Tc8azu1Rrn3jvb2LSf2clps6Agii9uHtFTt92GslktntJbO+3JE6Y3Ky9QfPpXFUg4nPwivrX+WBDptp7KtGhtY7dT+kV5xKo7nDPdr5NEvG4kQ+HHV4cnHRWmxcditVtdFu55boOwIwoUVsGtarp2s6aWs2kLpzZGrQZE2YyaJoE036VIiH2k/doa2djXDVUfS/wDJm7GaVr2jNPeybeF/5rJ81dbk7H6DbhIjawnCjm0vP/FXLf5L93oWm9mbm61kkKN+Ts8C7qX7Te33s7bakYNM0kT2qLhHk8R7xrPkjsSMj5VPz/mqdtH7xKqUe0WNp1iKY3eea2/tN2VGhaHp1/kZvo+JH+XcR/u0/Pm0dfyHhwKas02SFbcsS3ezirbSryVLOZAeTDFVtjAb2d2kJwO9VtYQoJNvl1pOfJHWpDMOKW+0QMSHug9c1ZahF/3F/wDdo+k2Ym1KNXHdLYrYO3uh/oewktZf1iOp/dNYZeTHZRN3/jS0cii7MDhaRLxRWs3rbb5cP83i/erpGkCG07ASzfCJkfwfNXMZm4l8uRjvdK1+K93Iw+R60b52Ri4WjG6+2zNVLqd9JmSTP5abs9fOn6N7pFYCRk8btVNd/wA5HFj7iGtkjHER40lwdo6U1bwpBzUZY0SCwupf82tfhmu1ewrsBpN/cia+HvPD8QP2qy5MygrNkMTZoHZ72f8AbDtLBxdN0s8L5HcbasLr2L9o7P8Az0RCT0V6+ou0mr6b2e0s2dshiwNmy3He3V85nt7rN5rhsrW7mueJLsQT97vfjWNeTLtI0fBF9mo6h7Nr62jMxi34rTNY0i4sZCXj4YBr6E9pOpXvZbSII7mDdPc88VxnX7lNV0gy8XNw0uOHWrB5Em+ROfxoKHBQPOTbBfpWbRsRlieYpzVbEW1nEAuCRzqvjBW2LY5VrjUlwYNZXySMaPC027mDQppGYEA8sUS0YGzkGOpoE/dwoHWrimmNlUVyAhlMNwjjqetXsihrMyjqRVMLZnRSBzIqztJg2lOue8nI0WZprgX46e3Ivp2HhdSelKXW4SgUxp6kwNIp+bnQrxt0pOMYFA3yXFeoB0AbNThTnUWUlRRIjgA0VuioxWxb29oJdBubrMmY51TwblpO+TbDVva3B/QcvGhtcd37reE1RXE3EjpEbs2ZJKqYFMiLveVQicq+/rzomCYTzBpaE5lC/WtS+pg/zot4mkNzE2zIblVteW8kVo4YY3DOBS0MEBhSbjEMnMA1YX8olsFkU4fGKxzyOJtx4l2DsCFgt++3+Yr/AG1i/Qm/kWnNHhMsFv0/zE/3aBqXd1Bz0yQKCMuSZI8CA/8AiOPwrdODNFpFty+H3k/3v+NUPaTQ5dD1xbaWXiZCyb/xrdNIl9706UH9XHAz/l+zTJLbkG6Of3Onw3OmoX5v7y9UWt2SWM67eYkTIrc9JgW4tWBI/XPSPtG0+Kyt9JkHNpomJpuHJXAjMvY0uDx86soIJTBJy+HJCz/m2Gq+EfErcNF4E3ZuXPE41t+XwmtEhCNRcDYBXl6URwNzBOdDXw5NSJJcGUq1sODwgDyNVyr0wKZhA6NyqZHwFjCy2jNFNdKwChulAjVm/CnpzvsZYw2FDc6RTdnavSihygX9gyKwNNRHApW3ZiMGmol586KJGdu9nsX/AHFD9+JGT71I9oZp/c7yOZcFXp7shc+66HpUhj3/AAEZaV7TTi6tby4xgO3SuXX9xmyUuCXss0HTO1PZzUNHvRKrfpAGOWOPcyd2t09rS2+n672Bupp5pTYSBbyQ2+zjbZIlVv7WrUPYh200Psk0x1VZuL76sn6tm7oWnvbz7Qez3aqDS20dbpHtbwyM8ybcd5G5f1aZODtAQZsP8tbVg+hdmdLt1+AVaTpt71fL6RcK2dkO2RvP0r6C9tftDse2ugaTbWekSwzWswCSybWz3du0VzXtBo9lDcwx3PDFxIDnh+Hd5f7aCT0NODHurOcXlw+AGIJ9an2VuHj1YFm7j91uXOmtT0x4QVcxk9WQHmlA0GexstQMt0SVxhVAzk1qjbhSMs1UuS/1PtJfQWB0S3vpodP2b54B4Xbr3q1M3DE10K50yA2ufcYZZZdx397c9axdaIEkHd4e5Q230pSyxGPxpsqEP85/frYNe1Ce+03Q4CSeFbt5/fkrW0P85P5qs/8AwWmzfdZf7W/40WaNtMPBk4otuz2l3HCR9v6zwcutXtpo0thIst3DyLLnfQtU7QcPsxokKxRqU4uCvJj3h1NV17rV6ImN9xeDIo4cfvDN+HXrXJnDJk/TrQlix/htnbu70yy194tJiCokwWl+3mpy6lHezTf6VU/h3a0/tJdtc9p3aKTEbzB6ttcObLUZM/8Ai/8Aeahj4qx0wJ+R8losuzsrp2TMZSF0f5G/e/41od/D/wB78oue+tx0SVU0cpPGrxp8w/6+tazqs8DXy3CgqynkAa2eK9ZSMPke0Eh6S2W2tdsjlZH8SvV1p+h2V9olrZQcWLUf9J/RHPy7fL81Ka5pLTdnNOv7HjXZkjb3hOH3U2tj/lqq0vtHeafdwzT/ABeEenhrVG59GduMezrPs60iWbsobGeCH9I21yqSfM6Cu1dh9NtdN3yWwxv2sfl71fOdp26K9o5Nb0r4XE2Zj/3WruHs87T3/aPOqSWItrcbVVQ+7vfNXI8rFJOzsYcsckeDq2rR2klrygByPSuW6d2D0az7V/piYRCLib4I/tSHzroMN8jW/eaqTUP0cf5zqF37tGj8nd9verNGTGRgaH/KK01L2xsJcr8CbHXvVxntVpcOmWtk6gZZ8/2N/wAa3b2nHs/LdW0Wm6xPL8dj8R2be3n4q1D2hXKONLgJ6t/s/wDWteJ00L8iNQZpXabiyj4vzhn2VRFtsC5+atn7TYxFweFL+Td/V51rVwmLZPu108TpHFyEB3WGOlDmYGYEdahKxAGKgObA1rhAz5ZlhbSDgKfMCg2bYEyA+Ikmob+53fKo6fyZ2ND8fHIccitDVgjLCSvTdzqOqIvE+H0Io9iSu77LUG8I4gANKl2Nh0hIMckUaBd0LZqB27zRYThWHrRSugouOwaQv+ixGHyuAaHGpEHeHLrRQubIr5AAV6Jo/dyrtgZxS/yiS++wmR8IlM0EJIpGBg+tPSW8kUGUw6HzFHs5YwgVow3407bVCauZC2ZpIMSHmKt4X3WiDPJRQY4bd15Lj8KKpWIYCdz61lk1I2wTizauzMED2NhJJ5286kDrketUnaW3aO/dj3QzqeXTG2rXsm7uLaBOeI5cfiTT/aWzt49LZ7k5uuNt2jpgLXPlm0kbXi+SBH2kd7tZbueYMUdWmi5Nlext+rML1Dtvpc03aCxmsoJZuIqf4VI/3qe1KK003s/bSxTDN5BJxI9neTYSKdDyFVGefjz2s5XqvHh07irKUhMqqcHzC0jf3t7eWdrbXcxlits8HPkDTuvyCPSHt3I5yxlQfy1UykPaxLG4EgzuH0ro+O/U52ePs0Zt1HFJZQVwTT2nyATrHtHDkPe+mah2fNrNxEuQdwHd51CcxRuqR5UO2CfSqc+WH8XCIi23HYc5J6ipz2UUV6sCvlHxuJ8qu9MhgW5V3Qscd38aotS4ialKNwG18imQlcSssVHJwXt9p/uVup96jmhJHcHULSmqWS21yDAS1vKoZQPKsJdo7ASOBuFZnLFmZSZIwO5g9BQQk7JlihaCL4N2P3qDbJuNEhnPvqwkbEkOGb6VaRWGzUVtfHHIMo/3afF0IFRGpHcqUMDE862K50KGbsn+mrL4UsUnDuI/Ev3W/wCvWq9dOmMHGi+x9KKMtgejpGhXO7svp30i2tWo+1DVbq1itIbOXg7+8zA1kaxKun21p0iG7v7925qp7/3XUtWxdy5j4PFTubazafG9hyksjpFZ2Y7RXkGtwi9lEsUsnf4g3VtHbW+t76F7OAASRoz/AMBWmdptOhixNZmTl40+zTMLyyAGR93Gh79HJ7USEXFtM2ftHrEEWmWkdrdR+8wPG6gH7Narrut3F/wscbjfTvNS9/ZZgjuJJdu/vY+1QIruS3O6FgD6+lXLGpIkMzxtpArmC4SLdcJKC3PJ8/xpLCKyH73MHyFbPb6xDfQNDMo4uMYPR/wqg1KGJZWkQ4VuWweVTG6dMrJP29TcrvUpDdWtxbyBrZFx+NJT3kMkzOW2ljnFaxY3U0KsiuTCeQB+WsM7A8mLD1pU8CY6HlSCxWdzJL3R3fWr0aHe/oW0hH62OSTf+VvC34UrbTSSw8EjhJ6ip3P6WtxxY764aL7O/pQZHK6LjrFFzbdlbzU9NhiiP86tt3wD4ubfLWNb0S81MiGGHHC2p5/Ko3VrB1XVVbfHqFzj7W/pQ01DUic/pC5/r0HwTXKY5eTB9ovbnSLq312Ncx8MtGvEdsKN1PXduZNFmU/PeK/7r5rW0vNRb/x1wf36c/72kt/51dyP/bQSg/0tZE+jftMg0o9ksTEcaM/l3rtrSNTjgstbjmjMc6xsrgEhlOPI0xb6VffoWWf+d/2bf8Va5drKhdpBIHND4+Fc8lZsr44OvXOuXZ7H2mpW9iLCKR2G8d2L8f8A+1cb1WR7i+kmbxucmty7Ilr/ALH6jAZ4yLadeGJLja3PxbVoOndjdV1qAzw2/CtB/SSd3f8AgPEaZicMDezFZYPNFMouzMoW+QMCUfka+w/ZT2cl0fsNax3ZHEuk3j4i7tx59392uN+zz2ewrPx5xxZXjk8G3zU9OddV7K9p/d7W0E8JmW05RpJH3oJV7rY+lczz/MlJpQN/iYHjjci3uNX/AEdObW65fImfmqMEX6amIlNrJs8G/vKn3q13tr2nhv4MQ2EN1H/pO73+9/w+b+7Whag2vWd/w9DvZVEngTPSsuOVmpyLX2i6Itjcma61FbnHoNv7orlfa3jTX9jLJ97H5auO0Oqavx+Fqd57yQ/jTvK31qj7QX2Z7N4ufcOz81dDAuTL5U9omda0+BYIbmTeC46elaxeRiJigOVPMVeavPqBgRbtsHy5Vr9wyvJ3mOR1rXgk32YMjK+YDf61HAI9Kb4Nu7cpCKytnCT+uaunGaSMUobSEgNvQ0SzzxD6EU5JaRAD4woNsqIzgt+FU8myKUNWGtS6xEAZGaBqnceNsHvU1ZlBGRnI3VLWDDIsSbgCDWW6ka4r0KYncTj1oq7hyJrIgyeRxzowtCWzxKdJqhESds493uExzwKzMqtZAkYwK9DHwTLkg5FHnjWTSnIOKUlyNszp6KbAKRyLGhXduYNjRvmMj+FF0/C2aITnqc00iCRMMMrQuVMlXCwFrJug2E97yNMwiSRdoxn60lcWxt5OIpYKR3SPKppqUQIVoGd1xlh50twvodCdcM2/sgeBfxE/uf8ALW267caTql0DP/M4Rbt/5vxVU7f7a5xZ9obUbo5LeQK2PC2asl7QgQiVLIyAcmaXuqa5ebxZydo6WLzMcVqy71TWr6C/0+UzTRygK6Sfd28un021r+s6xNNFbREnwt/iZqhc9qnnuXmksYzu5bNzbR+yqvUNRjvERfdI4tnhKcsVrwY1C7Rmz5XKqYt2nYFCF65X/DVPDGzMqp6c6sNY3tM5+Ukf4axCscMG75sV0oy1VIwxx7z3kMRadA8cjpIwYjlQJFaJVSYcx0NNWLO6cN51UAZqvuZ5Lm4iijO7LYzSMbuzT5EYR1odtLsx3UTMzbQepoOrzRPf/wA0w6vzLn19KFqKMsar5rVeCxZdvLFascfU585PfkbYuyFs86Fl42LLI+7GcZ5URN20AdT1oE7NvIGOnWphqyZG7Np0W4tpoFu7yIZVNjH0NFm122Os2ohXiQRrjvercqoNDd5rS7tyTzXeD9RRF0iQwC5SXioiHcq9c1JRCjKzddN7SWdl73pf+dRXUezHys23C0fTeBFp8tneTCw4nT/1Fc0yQ2fOjS3tzO6mWaR2XoS1HHC/wXKdG7tFtvFs5ZVHFcYK9CKBdpBaavIgYOi93I8qp0vOFDBCzk4kD7j1A9KV1u9Gp6usdiskSMeYHViPOlZocjsb4LHtTLGtq0cQ2MQCfqKf7B6BqOr9mrvUolHDtpBsUdWNa1rFtdCFZpS4A7pB863Psf2kn7MdjLm0VAGunBQn5KRlm4RqJp8fGpveX4abdu5Kxn+iyKTJHiJ60eaXJY+bHnSkpDSlR0QZroY1wc3LIhkq7OPLnT1tH7zaM7sMmq7cW3ehrNu75Ko+BjFBNWyoOiQ7gZWY5oaSuBgPyqcxC8yQaEoXHWijGyVqX8V3CibOC+fWmre+QIVER5+tKcNAuCTj1qUUcI6ykGudNnQhG2KahacVjNGgUeYpO0R3k2ptGKvJljFucyjOOVVmmqVuixximKXqDKPsWdiVtkJlVmP0p5L21mdBMWQfWlCEZSFlP7KYs9Pjd1Lkt+NKm1+jIbR+o/rutxe7R2lpJIsQHPDHDVW6eiahcLCis7t9K2C40G+v7nTtM0u34vE3bPhr/ero2g9iNN7OadDPfSnjy7ficPueLvKKyyzxxLgfo59lT2X9m82l6NqFzNwZvebTPxJNqpt2ty+9j5a6B2dUXqQLgCJwo/Ovy/sp46RvspoVJjHuspHD7qbtrVR6HBwOzMU0FxwRLww/ieXieD9nPvbq4mbLLK7kdDHGEFUSw9+0ka5Npa/rfh8SOLwblbP+7+WvW0ENhqueunapvwnyo/zK1D7MdmrLSrqd7ifLfr5JZd3cXdzZR6/9fLVo0IvdMNlBzElu95H8Pbsl4jbdvpupE5R/A4Rn/kJapoFvKOPByuv/AJbxct23dz/671aJ2yE9ly6GPcPH6/8AtrZ9C1U63rt5bieaaK105eJxO46S9WVW9FOyq3VoYLzQb24vbj+eLGtxHHJtdT8bhN+AUGnY/Qknsc9uNON4IzmOL5X7+5pWzS2s6d+jZ4pTLxBsXv8A3v8Ar/VV12e1Oy1Sw3ywYmEuJ/Dt2nwtTntEht4dChIH87trhrX7S7Nvdb+t/rresjjklD+BMsaatmk63dzT24MqphehFa1NCJpcq6hq2GyBuVkgljyF60je6ckSSSIeWK6mGaXBzcmMpGTaebijwMM4GDS6qWokSd/xYrVLlGXXkM6jLhgg9KRIJkIGKYlXcMedBERVutSJUg9kCAy5XrmsahEZByKgjnWbdebHPQVC7OIi2RzWq/yDj9BUqqtjdR4uHjm5zilQRgFqMUBAIq5ICJmYdcNRQwFmUJ61EIOHmpbTsGBQhDNsENsuO7imo32gb1BGORpG2bMO9mA5dKil3GzbGz+NLrZjuojrzBlKMcK5AJ9KpdQBt72Rd5IHhIq5uY82aOCAm4EmqW/Jkv5CWyB0p/jrnkzeQ+OCMd1KO9u6VZWmpXDKbYsCpGaqQATzHKiQKS42E5FPyxszYuGOmRlYlhnNEjdRzC9KCd4lG7pRktnkcBTjNZTftwQnOTnNK3OdtdR7C9hdM1UcbVJ+eOUfhXdQtU7MkakbKy0kyi2/8vwfvVUcqTokobHM4pykY7uWxis6c0aXCSSHBQ5xW7avoGnXUZtrdDb3y89taRf2Fxp8jRXKbZM8jTsbhLoXkTj2MajcPc3DyjoaQjXBGfWpwl9pBqByWFMxx1F5JbGxpJpkeltxLHIx4vrVGjxODvTJzQZCfU4r0VBGFElOxiy+FeHEvlTOk3d1bNx45THJzGVquH62nLfx0bKgG7QWnDveNEfhyBXP5qRgHxN1P3BWaAqWww6D1pOAYTNMxytC80LdhLqcsm4JgjlVl2QLR6oJyVEwGVDDkKqLxiRy8JxVt2dV3uhEygbvPzped0qG4PZ/9FvJqHvVw9lcxoSSXLAdKpNbuOLcKsZIQDB9KeCNBM0xXLkFTn0qhuSWzvOTnlQeNjT9pDPIyvGtI/pKRlCsSaTkchTjqRUpmwgFLEktWoxBUwIQPM16BOWScZNZUZbBHIVKYIAFB60Eg1EbvLUR2gKkNVeOQ6CjOG4OATigKBjnVRZJTsv2Zhw0Yb+7gGpzQJDHHJMdrfZFLGZoYmkU52chRxIDEs7fEZh0PlWLLE6EZckbmQSW7Rhdq4zSunrI7ElhlR3RTL4KuQeWOlLWWFZpIidwHnVpeoO/sPRITFxmUgeGr/SpTxeF5bUH92takuJ2TCr8PxVZaXM+c+eaTkhsOjI6Domr6vatDZ6OOHNJu3z43Nt+yK6hZ/5YxW4gvlh1P4eZIuFtdF+z9mqL+T7onv2sfpeaPMVnGzA/e8q7V2YiFrNdSkcSfwvL8zV5vy8+mf4kjqY4KatmsaPe2V1rFrLFOdNKKsUlkY17i47y7fvfvVpejalYw2Nzps8HBl0yd4cyeAruba302/8ACt27T2+kyyyNxpbO73CSPk3FLfdauJ+0vVDpPa/tDpN5xTa304n+6jMud2P3qXjh8zLa+M6t7/b3EcZlwRI68+J4+8On97/oVK3+PYxAcKIiD9ZHJ3fE/wAP+DLtrT+wZE+i2cOmX8Jj/wDERy7WX/0FWfbrVYtLuoUtrea1952d8c/l8WaksFOrCjl/0Vtzjsz2umvZvhWd/E3Ek/8AN67f7q0o09nPpk881uYzJHLBvkj2rtfvLJ+73qjqdzDOJLLVeEYpRsEn2Jd3db/21XrfXkM/uN1fCOT+n48bfh/qp0YWRyoodKsn0u2uJZBvM0YVVTnz3ZWrbXAT2Y1Ge9EX6yD8237vpyX/AF/eqv167nm1CKb9JHfHtEfDi2hdvh20C7nI7N3cLC7EdzcRbPePnlXnu/qt/erWkBKdikGm8SDjcH3W2I78xyyr9B96q24KiH9WOG7cKtl1b+ciwihu/fleBTJGmcRN9mtW7XG1hvpBDHHHJJ/Qp3liX7laMLuzNkNbuEVbhtid0nu1hFzncuKZljaGQFj3SOVKzT94V1b2OdIwuATuoD9WFEZw68vWoPyNFF0gJHoSQDUbve0BwKlGe+a9cuRHyFV+loQAITDUeB8jbQHY7h6UdcZB6UySFxYWTIwK8W2sK9IxwMc6xKRkbqAKXJMKqWB51WKcnlTbljZYpWJcDJpsIi5yLyEyy6fwvy/66pCDNcEKCTVlAf5l1/JWxaJpBt9F/SjWxEsu7hyEbf6tJeRYxksbyJNGs2+iarKcLYygDz24py00KTiMbu791I8gedOt2h1KG8YPcyOfsMOVJ3uo3E8wkkgVM/TNV89h/wDjJF9o/Z+0YSSXVw033cVewWUEelxnTwPhnn81VHZXV4mWSKYKOXioegXl2dZ/RMX9IrYRPn727FZFf6aZY4/h07spPCNVtTNiKOMb/B49n5q7V2YS1n7LNe3Fvbji734h2+Buf8a5Gmj2cFxaRXkUokfh8f8ALjnj7tXXtT1EhYbfR7iaWz92QW9vb7U+L4e9XP8AIlvVnRw+NreppnbfSdFtrqWWxihinRyVdejYrl3b5heiGRxHHcIm1kUeLFbr2o0+/wCzuk6Xea2ztc3AZjF5DnWgajexakzmVNjiRtpXzFb/ABNoqzJ5sYba0UKL3a8id45rpOm+z4anYRTQs9t3PA5VmrF/7OODM8X6REmzx9zvLW2PlwX2Mf8A4kznRTu1CGPvdK6bbezKee348GrQuv8A9M17/sx1H/5yD+q1Wsgl4n+HMnjIbGw5/CmLdCWAroU3sw1s81lgY/moSezXtAjblEBP5qJ5Y0XGDNImTbyxmgpHnIPIVvtx7PO0J58CD9jUAdgtdj8VrE371HhyxQrJFmj3cYCIQOQq00Fyl0hVACV5c6vr3sTrmwBbN3/AUSDsvrkU8BXT5CUXmNtXmmpImONMoL2V5ElJO0hudUFyW38+Y9a3S40DUI4LhryJ4S7d1StU8+gaiiAmyl2dd22gwT1Czx3RrM+frVt2Z0b9IiRpJ+Ci/Nt3E1nWIOdtFj9WlWekXcsVtwobSPHzvV5ZuuCYccG6kJXenLaZYneB0qmlUNJkcjVnfXbPIyqcrVfMpBUnr9KrFb+xMtL6g3kkVeHUAAOteyxbnUWVia1RMo9cHMTKhOCaJxe4qg5wKHc8pAAORqOAFwOWazSjRs/Q4ciN+edw61LTcgTF8HC8jQJABHgHl50W128KZPCCtBLhEX2GtOd0R416hqstGt3uLtLaMZkkblVID/Rg/u11b2D6HJeavbajKu5o5cRjHiJ86y5snxRs0YVu6O79j9K/yK7GwxznHG+Jc+H7PdWtln1rTYtPhlHwjLtx+ZvmNaT7S76W51rReycZzJcXAnuT6hfKr6WDTNQ1ccY4hV43RPsba8dml/dc3+ncxxpUgfaLSNcvtRiknnAgA2RnxIn2mrjHtKsBce0vT5cieGW3g+J67V2f7tdG9qna+4125Gg6TMbLTBJw7i5j8U3/AKVpHbTSzpNt2bayPH4fFteJ6/E3f79bPFbj2Dl5NE0Gxv29oX6Csbia03XsccfD+Tc1d27R9gO1ehrCYtWg1OLH9JHw2/rCufdgfge1YXnABmkg+HxPkc9f2+KvoLtbFPH2c08g5kw2/wC+2edas/ktNcGbHjPnDXp57dsa5pV2Of6yPbKv9i/m/jWH1Wz1BYv0ZmLUbaNu5LbrFxotv+L7396tz7UpHJCnvIqt7T2Fhe6Lpt+LcQze5tBHJHuTZKrfNScPlrJaSHZMbj2a3czSXvZ20uZryQNFJsjs9+08ReRZgOnhWqftzei2trNbya6lln3XUgfvY4uPl/q1sek6V7t+mtUmhEvEjigX+l7x8Tfj3a0nW7C41PtDrU99K28RM8UnhTdW/C02IkqIWus39zZ+7Wqe7W58cmFLN+3FL9itO/S+se6NiSTfsTeas+zyj3e0fkeWKrdBjMGo6m6/CNuWI+0tPjK0xbj7Ia7baTLaT3Ftwv1fhWtH/wByulHXYdet4xKOHe9HT7f1rRu0Vh7he/cd/BWnx8t8My+Rjf2QiCAma9Iy5zWHxjlQpQVUtWxxMewcKd2R0r13yh/ZXkb4OfOhzyDgEH0oA7FSMqCKkGG31qMRG3Bqa7Q3KmMWSJJAqco6ZqDeIelFkZcqKpolgc/zJ1qemWF3fXIt7S3kuJD8sYyaksReNlUEk+QrcdLsoeyuicbU4bv9OXMf8zjHdZPvN9KL5KL0s2DsD2G0uy1KzbtP8e7HxP0fH8i/af8A5a6D2x4XaJRBbe7h7Hk/hRLZfs/ZDVo2h366L2TiKTE9odXuFgNx4ygZv92kO0rR2OnmG0ab3YztweOe9NIW70jfern5FbNePgqtR0qBNWkUQqGPQnmn8arbixuePwVHP7o7tXUF6vBEfGMqnqu2sRNdQyNNZxo4845eQqMOzUZJZLK/R1j2Dz+tbT2dmtJe02mXkXVNyn7vJqp+195DNbfBABk75+1u+zVDoeoyWU8TZyQedOjj2jYuUtZUfRXbC7zY6fLCeJJ3fzNVZ2v1m001Yba6u4o8bZtn9JL92q3s7qcmr2QRmCug7mapO2Wkwx2Pu3vnFut/f7m7d+2sLxK6N+LyZJMT9pfb2LtLaQRm3dJIEChyeRzWmaVGzXkMkMTTFSGKAZ3U/FoGo61epBFGm0FdxHhAru3s37EdntNMLXGo2kly20Kvoa2XHFGjJKU8ktma7pugXmpaOLv3TVLG+CfDSAhVdvrurbtJ7Lypo8S3d3cG4cbtz7S8Lfdauj/ojhj4cfJaZtdHbOWxWPVIN55Gk6RoC2UTgbysjbm3U3+h89FNbqbRIhgjNBuIif1agUamK7NIn0xlG5MigC0x1VifpW3zROF5orUjPEFfIQL60zYGjXms3xnvKPqaE9sxH0q7nj452jkB9aVuNyRcOFAxHrVX/APBRNa9/G0mirbMvIIauILUqu6U86Yjt88/Ki2JoaL260v3vs7O6JmWH4i1rtrehuwF3NOBxrZOB95/stXUtee2sbCW4vh8AjYEA3M33K4Dr888NhqPuQmiiQ5nH21DfZ8tu6pH2CNO7Td7UJV6sQAKsblo9J7NxoEzNKQc0hpUbXbz6hOcxIeWalrl4Z4IU2grg4re/akZFHTaZRbsqdwxnpQ2LAdc0aVhgZFBXBDsx6dK10jLFv8AAcLBJ1Y+Rr0zq0rEDqa9IVZSV61OC1mkj3BeRNCwhmVlaQ58qx3MDHPnUSFBOTzrK7eVKknuaLQVol4Lk46UGE7XBBPhorAmBqEqjIAPlQuNovYcs7ffNEi85JDgV9f+y3Ql0HSYouAIZorFriST7fd3V8pdhLc33a7S7U9WnFfYnaWOM9m7oQyxxyLCRHMPEVxyzXA/q89dI/8AZ0vBjtbOPdj9enm7e6lrlx/PCEbAk7yp3tq10m+1e3NrHdJZx26shaUccKvP6VyTscPcYtS1u952nFWDHzyS/d/Lmtg7Wz3+raZDDbW50/TRu4kk/fldf297HirDlw/K0bI5NUMa92khk04GDR5rqL3ht54bcLdVT2o1Y6t7O7TU4IOCbXVWH2tm5f8A21U6j22uIJora9ku5bO22iDeNjbV6dR/e20zpZguOw3aiGGfi5kiu44/D82Go/g0/S4z2Ne7F6nd2vblbuXiSyEr95q+vbY7tDh48XDOPAfk3V8YdlJmi7ewSx9Unj/1rX1WNaJ00SzcpOOqbPmaT0pf9Q9NSYubNF7WfBmure6VGZn5BF5NWNLubZNCsDcRW0sUF28MqS7eayRttxn8pq67ZaNMYVuZJXa7dvCo7q1pFtBeRaFrC52cIw3LIQvf72Md78aw4e2PlHhCtzf41G9WCCGWzjduA472zc3d/CtQ7RatwrFrW7uecibUTd3dtblpGlTHUe0M8/ukQurL9XGjLsYMrBtp6VpfbeAZXM8P6iSDZ7vu34kU7R6HHzfSutgjyzPKdlb2XJaKLK8kfdSdzdJbatqijpLT2n7LC+MCPuQmtd1ct+mblfMmt2ONzM/+Ja6RZ3d2saWkMvED/rIflb8azdcXVQbO7h/nw8H2nq87M3wFr+jLLi8aQeDwxbuXeb15bq1+7nEGqRXlpexe9W0m8/Z/dajuwZGozoYnIKbcGhuwI8VbN2vsob249+sz8O56p9hvs1QHT3/0qfxrp43sjmZI07IcRQnI5pd5FIwAabNmUTnNHSzQ4PecU1RiK2YseR6VNXI8qOIU9DRo7dD8ho7BihbeastE0bUNbn4VlCXA8T+S0Sw0x7y6js4o8ySMFU/Wuy22j2fZ7s3Fo9m4junAadvvVly5VEdHHIU7C6FofZZfeLlReXXg5+J3+yPSq72wCyuIIO0UAmhu5fgPH4lTb9n+K1udqND0+xisLuUlJO+5bvVr/thGlWum2dxYXQltTJGwj37tpPirHintI0TjxZp2k6qLjtpo9jiORbKP08U3WrH2iGG/7WWml2U36vdJJ9nxVp3YmCWHtsk/G5W8ct1xP3e7/eK0/wBkp5rvtRf3h+KXRl/dpmaHNjMcqVG5dmLexsrf+egE5bH2uXzH6VXdub28lubSzsAJZB8SThjb3fs0SIySA3XXDb9yfKalp1heS9iLvXISPe5Lnd8RGbZEtYIcG3Xc0bUxMNQxeQDhXj7/AMGrXY+HbX7oeYBq+143LZluTH3vBt+15VrfMt9a7GL2TOXlVUb9o+uLZaYJASJJOSYrdPZ5oNxr1zNe30Jiiijbh8T55W8P7K5p2c7NdodXZZrWCTgwKDvPhVa+jOxOp2UAhhvJI03IuGTwvjqK5/kvXo2+Ly7f4U+q6ANG0PP+czS/EkPgi3fe9I1Hy1rfZ64s9S7S6dZ5NyMt7xedETb8qen5q3T2t9oNJg02YSnjRy7kjjHdXbWhey7ganIH1T+Z6TFLkWke34345bcBScMW+WaPInxSPoq27RJDbRWyWiGOMbQd+40f/KOMcpLY7/utVMvbLQ7aNIbIKY/srbdP4U4vavs7MQrMpY+b2zcv4rRSpGNQbLJNdic4935feIrJ1W1ZsSQnH3aqrnV+zYG4T6aPruNLjV+zsrhVks9x+w550NxC1LWbUdK4oSOB958yvSo3NxpygbixY+iGg2NtpNxOEIi73T4p/wCNT1HRtBgm2M5Mp8lnaj9QRWSWxbwXAB9CKwEtHXEjx49d+Kymm6aD8KSdB9JA1QaxsC+Dd3KH8Aaj4JqQe2iKj4se381DaFo3AR4yPz1GfS40bMN/lPLelKPbzJLteeFvTC0QMuQ5hEvx5sT/AGdve21xP2yLBpXa2NVmHuk0bcT/AG117hkf0if1ttcC9uM5l7U8LP6uFV/3v9tHhhsyskqNIupEhtBBDyPhP1FD1JwiWyr04eD9KxfleBDOOrGgaqVZ4MHA2c/xrowXsYpPgUXmVoYX9YKmDhhQpCQ7fWtRmiRAHKtg0uVVs1GK19u6Byq2sJB7stLmhsJCEhzO2Oma8w6VkqTIcY5GpiME96rclsVqyHy4B5UXG0H8KwURVwM5zTaW7lGbK420mc6G442bF7Hxnt/pcs36pDvr6O9rs9/ZdmJZ7EfzNNvxPu/LyrgXsRij/wAu7fh/Z/3lrvXtev76+9nfuENviCK4XiXP22+yteZ/q0d86Z2PD4xWaB2L1b3Ps5Cv6KGpXd1cs9nb/Nu6bm9By8VdJuuy16mlDVu1vaoafaY3+46VGsZ/LnxGuaewS4g/y4u4bg/5jZt7v9rm/e2/3q7BKsmpTyzspSAeFjzzT4w1V/ybsMN42cL7aS6OITFpK65kbv8A4i+5dtI+zqSHWhrEHB+LFp0r8Pid3u97d9fy1sXtEFpISIpOJIJGy9aX2Jnh0nt20vH4VrdRPHJ9xWXbTaUog524NUWXsR0j/KP2iQib4UUUnHk/dr6X7U2KwFwv6yQrNHjvd4MK4v8AyYbEHtXqjS8xwCkZ+xu5V3Ls98W5m995xROvDz8rVw/6lPaSJ48aTFtf+DbAmLiSY51zy5u7SWHWZWBH81bYid7610nWNRhk4vwuJj+rWjasIndYwIhHcKUff9l6VCGwyMuKNPuNWs7Ee/yi8NrLZNBcR+N97LhZF9B4a5n24uJ5oYbKXjRSgrO/Eg4T7Sv/AA211LTonl0excAGNLcbv3c/8a172lGD3u6vvcYZRc6XF8Tvdxl7u5f6v96ul4ea8ihXZnzY+Ls0qGUtLHJt9KV7UrGNUjuE7odOf407PFths5Vbuypmle1UPE0+KXOMHNdOKqZnl9Rq01Qtp0NjYW/Dmk/X3A8e3d4aPrHZC7isfe7rT5I4/H4Kb9k8AbXog36yTuJsrpHarTTaW+Myy/bfZuZlrSoauhfZxwxi90RbMIUntjtP3z60lD2U1eT+hIrZNZiNlr0T7QsE/dX6N6V0ZzpMSrJc6hbRpj7dVBvGheaKvg5AnYy+PJsZ+tTXsVfZ8Mbftro+oa52Zt+f6RSX8ta7e9vNCt5CILaSb8KZGU2ZaRp2oaDqGm/FNpHw/wA+6qw30g5IIwv3VrYu0Gv3WsLiGKO3hHl8zVpvzftpydguJ0fsBaCysX1+779077bRfX/o1tGjRTax2mBn5RJ3Tn7Van2KvP0lq9pHN8O105OIF8j/ANGtiuNV5pwfhx8bc+PE1c/NK1Zuji1kkdOnsrI2witILVJI93zqd9cP9q80iRy2yWxSIz7s7Nu0eddY7HXtna6PLPPNnZ/drQ/aMYL3T5mnPxpCvu6fYi+1WPFm1fQyUNrNH0iS0tuy891B/nEv83rHY4y2sdxOQRNKNvStv0PSbG39mkuqzwwy/wA4aOPifl8VaRrl5KNNivrfWRy2/wA3wy/N5V1F7ujHKOqst5Y2sNIvrxJWQyqsYB+Zq3jUHi0zshZ2UkRlMEcScP5Xlb7v+9XKNH1mfU7+3tNTlVLeR1bH2WrpPaNvd0s4bu4h+FPxxJ93b8tZPIx+yRv8XJ6Nmm65pIbUbv3z4l1Ht+HH3VHeG7u/vbf41jRLLTP5oTbxc9x3n6S8P/3UC37QiO/1e8vOdxelhnz29f7zVT/pa5NpBAOXBXah9O9u/wBdaYxYuUoP/Z1DTe0i6SqKMRAu8f3V+yw/eXbVL/lBPdzpbCFO/uXfH8v1rRbq9mdwZpN7Ctr0nVobTQY+FCOLJu3/AMKW/GcXZcvJhJUivnl1HXdYigvGlIBwn2q772U7MdnWFnZNb3kRISMnh7e9XK/ZboR1LWhPL65/LX0zpcgW/tBdqO+6/wBbyaqyNLhCYty7Nc1DsP2Ws7j3OV7uKX8jMu3+rS/+SHZn9VDrMP8AXWt410cPWZZf1fwI/wDFI9Q05EJyVXh93uY+6az2NNGPYCOX/NtVt/yF/wD3Vi59nd/B+pubOT/7prfb5RmTAieNEVqrhpNtNP8AGsLf/wDa/GhiVRokvYjXlG9Ybc/hL/7ar7jsl2gtTxjBD/8Au/8AtrpDabaxZ4Rmjj7vgkdf96lLmy4ucTX/AN/45by+9RWBRzr3DtDa/wBG37j7v96icbtBEP8ANrn8y5rbTpconjxeX3xPvhvT7v1oDWuoLI6DUs7ftRA1CGpyanryDnJdj82f+WlZO0etRnBugPzAf8tbdcLqURwbuwI2b/1e1v8AFStwt+Zs7bQ8vtH120xENdg7Xaj/AErp/Ba5F7SL33rtJNMetd8kVwjGWxh5A7+9XzV2qn941m4lHTJrb4a7Mfky5TEZHDWpiY8w2RS1yHUQCYEZGV/Cn7eKDiEyn5eX1pPVLj3i4j5YEaYFbI8SEfZEWXu7qXbG6mVObelWHezT0IJSHMY5US3lZYgBQnzsFSj8IoJFoZEZMjeVZZdvnS8ksnFbbXlcnrVSiO2RKXLVO3twxbkT3agW5UWGRlzg+VKmuAos6F7B4i/blXTpHGM12X2manNL7NxZy8v53Jj8oNcq/k4xCTX7+UDwRDFdJ9tl5752bAs4eHbW8Ebp93n3q8/5qvOjrYJf2zjfZXUpuzvb+x1AHqVD/lPWvqrQjC9sGll4oIzHHH89fHurk4Eo6t0r6C9jHaWa47IQi9mEcsUnA4ne3ba1Z/rsbPEyatoT9tN1o9oPdVt/59v3ukY7qL9T87Vw+8iP6ds7jOEll4f4fWvpX2gQW50yZrGa0vJrYNJIkkTMv/S+KuEXEE160sPAEssaNPy27k2893+KleP5EHzHkLyJqcdUdo9gZ0zTez+szk/94cZUjRPmrqWm6JdQ2T39/Oj7iWVI2ztz9qvnb2X3xe/vdO4XE98g7h+w1fSPZVlTsnLKjiTibU5nvbgoB/vVwvM9sm/8hR9VRpOr3gFxwvh/fT5q13WdRha5iUjhxJ3j1bbVp2r0y7/SPHii4Un+k/4Vr/aEG1s2uZepddn9eixQsHcqtThns9Ou4LLjRFuIiDxKi7uTZ/CtY7Y5stN00MTL/M2gPE7y+In/AHq6DawWNlfalqmrT8IWMXHccTd4o8L/AG1zvt7NDfdnLS+t5vhSFvtfZFafH5smTlFFw449Ltz12O0X7KU1leJozkfLWPixaBF8XPfXf92j7eLpboee6unHgx/6FuwN6YLuKVD3lYBTvzX0rHpq33ZOO6XEMgXLybc5r5O7GnbrZiPkdzba+oPZpfnX+zzQQtHwrKP4iOm5XbPpWjyPIjgT2FQ90cf9oFrwo04R4mybd4a0OeaaWbGTXVfaDp8lrfMIzy/Wr95Wqs7N9iLPVdOivTPcKzSHcAQaLBn2jtQrNG2czuOKp50FhuGSK7JL7PNFh70s9wx59XUVUPo/Zy1vOFFHxf71aJeRDHHaRn+GT6OcwzsRiKEyH7Kij2WhXcUEt3dw8LZ/eaukRCwtucaxp93ZiqzWLu01axlAlwbes8s/8IbDD/yNT7MzSww3PuuRJ3UrZtAKXN7JC0hXYqtzqmsQB078nj+63y0ZJ5LCzv7+R1UqqoKXJpujTG9dkbdY6kYbxLSSL+a27NLMfCrt4q5/2m1aa/ebB5cTl+9WywXlzH2S+NjNxud/Va0yGO2luPdvkz46XhjzZMrqNfyXXavUbi27IafowfbGiiTYeuT50G0sY49FjuWgWUSWjRsjHwMfmpXtYFupzG8vegtF2fU+lJdnGW6iWyN7ICw77MeWfs1uUKRj3FpFsIbPhJE0kqjkw9aJLrdxNZpZahlxGmYz9mtu12w03RrFre0VJGRe+582rQbIpPdOLgEAg8z5GiX93krf4+AMk6ZDnJ3cqxJPIDhfOo3gUMsagY86JbxiSMH7NPSUeGBu5AU3GWRm5kJ3q2TTCWtoh1G3lWuP3JZQvRhg1tOhJmC3wOiihzO4A4/sdg9nSx6dBGWXPzV2PTruKb3aXi576/u865N2WC+7R7QD8tb7pp4Vxa2kP+nV5/8A6Y/5mrkSjTOhDo2zV5P+/LnC5xbLtHoMtQrXcWZZk8aAMB+3FLatI8mtXLRtgtarz9ObVDT2niuYCZeIcqGB/CpYRclXZCpTAxyNL3dwttdKCSxaMbvx50GK7uNu6STkwOR6eGhyXSzyxbowFEZyfU0VcEMJqEUaAtLmTdnmPut/xpcXSu43MpwuGPr3RWbloWj4mFxjny+9ikZbu2WQDanDB5H18v8AZQIvYdyOPGfuMv5fDVReS/Gu7jh7O8aJJcRCUvuOQOX9bFV7rbuNzTFUbz3UZRK9lF0w4YHfTcv9RVocwj2yRR9dy7Pujd4KjJBHGMI7ZPL92k4nkSYlXbB5pVg7Cuu3fumjXcp+SBm/e5gV8yag+67J9TX0L7TTJH2FvDxflWJa+cJ3Jua6PhRuzn+VK6C347oH2utJLl0IPVKbnO7rQFwJR6NyNbGjLFmVJC4HnQpFwaOgCl0PUdKDL0oiv+yI8FQBNTHgoVCy0GcuJHx61mNjk5FRm3CVvxqSJu86kpUXBORMAlv20Yxrg4JoYXYM5zRYp9xYBaTKY+EaOwfyboCmqXJx8NtoNbr7dT+gTLoQ4h98RXR/sL9mqH+TrBusHuh0jlUPWe3vF1HtVeSXd0TI7tjL92vM+Vmaz2dzBhhLEjlF9FK6hHHJF5VvXsemvoIJRFexRWlz/i5Dn/Wqi1uDgFkYDKrzq/8AZdZ3d5oV3LBFxPd/jP8AlztpmXNePkbDGtuDsdpqwsrW8t1sQZkjxcG88G3b4V8Xi7verj97oN8e0bHBs5Zd/D+WLa3+yt87KX8MUMovhuMvz/Pu24Xavmf8NX3bDs/rd9pYnAh0+Fhzj8b/ALx/5ax4JatlyxnFewckundpLe2Y7zGzR43eYNd21G3k1DspaQklkZwVcD9WTXzgFurPtbxmkEcnH5D8TX072bRrzsY8MZZRwwXb0OOtD/UrjkUgsUlJNAu0fG0fsLYWd5N71dyz/Ak+Zo0rS+0s6JYwwzfEAWre81pO0IjkghEMdttRNzlsBT9aqe1MKBAvQhsUrFcScfpWa7B+m+MBBKIbm2gf9Y3f64/tWqrW9H4HYa0hM3S9XPi5Ltby/dp661Q6WIbscLuW2BH8Te+GbaOm35qdvIPe/Z3cahNNLDFbSRz8L/TPyiJ/vs1Ni9GiSdpo5Zc8D3e7hhm4vCk7kne2uv0FT0xt4qjsI5YrnU7by72KutGG2AE115LVoxw9jWNUU2GuNJEOaSbq7b7EtWhn1KVYbg6cLqPEn2Nw8Tcq5F2vgEWrLIOkse6rz2I3t6e2NnpUIP8AOblf3B8zU7Jj+WLjZnjLVnVvaP2Uu4Gimtm96iuNzpsPy1y+Zr+3vXsrO7nEe84CkrX1L7ROy1iOzZmt+I04XIYvzr5S127m0zWr1ArySAjYWepjwOH6V8imRig1i7vfd907sM53Oxpzs1NFpWrpFqBzLs2JD4mp3RNTkt9Fnup4s3sqbjIfrWh6RqNxb6/POSXuZXZI2bpk0uEXk2/0Nm1jcWbfrEvusNzLJLxLgkY2eFeVU+k7+BdyOxVtnfBra9avrGzt4IZ4BwjGmftcXd3m/wAVUWrXtrNqF3HZw7V2d6hhLVUScbdienxSSTZPTYz/AJfrULiez1rUfcof8wtnV5JPtt5Up2lvxZdnYrJTi7ue++P9H9n96gaZCLHs5x+N8WTy+anrHxYKyF7qQVLdnEblznGWyK0uSYrcBumDzq2nvSLAl5FBI7qhsmqdkOOYLlz0q8OD4+xebJt9TYO2UaDU5CjYUwqUYfNyrV9MdYr6FlOcSA8vxrY+2BlsdNtIbqPNw0C9Oqj61r1motoHmZQScFa3xfBjaLHtRey3N+LZJCYwe8QeppaKMS6elw5ACOVOPM0rYRyXF0ADlmJ6+VNXOyCJbWFtwLEv+NJXoxyjuirljdrwEVbva8C0Ep6YycVXyBwQc816U/qV0f0TZIDzY9+imnNBRqPBUyOCXIHMVuHZ7JtoM/MK1a1hNzfBUXKZ71blp0cayxwRnvDpV5voIx/Y6p2a0yOOyiMc6Ryf/S3bf71b/pFqYsGOXf8AM7+JpK1HsrYzpahfdrvp4lRf9tbBbX0Np8Oa4lGPKRP+FcyUjbE2IcU3Ekuf6P8AL60eISxqn6vuMGfY9UPvVvdfEtdQg/vLTUEtzj+ik/JMP+ahlAOIzG8kaBdmceefy/8AL/bUTMYjGf8Aytr/AN7/AJlqJnlHdlikX8q1BroDkrY/PtokW5A/f/i8LHLHfT9/dWAbQt8Xh8ONP+OKm9zCRzZB9KA7RMP1a49cYoZQoHYMFEku7hjAHP8Aj/8AxVS8X80gP12v+bu1BLq3N06vgENjutU7g25RUY3GA2e61HRd8WZm5XHM/KuxPrtrJ4fE/Zu//wCjUvPHFJDxfe5Ps99BSYl+L/nXi+1E1LKjI1r2tn3XsZws/r3G6uBumWrsHtplP6Mt/imSPd8lcgRs12fE4hRzvJl7kpueCPKlXbnmmH5ilZuRwK1dmbphmJKpL6cmoc2C2R0pq0AaExn5hSpBRyjfLS1LkbkhwRHgoeaIfAaBmiE9DMgDSSd8jvVPaVXlzoczBXcDnlqIyy7co4/CgY2Ib4PCB29/NMWacWccXCLVcsjg95KYt7gF+YNLljsZHIfQP8ne/hsIGhIMok3Z4ce/0Ib+7/bWO262+o6xLfQjhxZxH9/60T+T0BF2fvLuUcM8KQDv1TapeXEUjQzR4WCM5Pp9K8hnx/8AypL+D0WCX9k1vtDAWt3LHJAzXTfYVptpFpdxLn/OLY/u9/P+ytL7Q6LdWmg2mq3S7Ib0ZUfSt/8AYzaZ0mOGI/rH7j/dqvMe+Fw/kPF3ZD2UwZ7WILiDvoGeNz4ttduvbKOWydDz5VyHUdTh0r2lW0fGEkUcLIV2bNv3a3A9r4iODF5uqfx6UzBagor8LkzgHtg073LtMb+2yQZwsnLpzr6H9kN1Dqfs4M726oHi2d7lu2jrXz57T3kfWtSjck7ZI3C/truHsf8AeLv2baPYq5iEnF3OB0Uii8+pYbExjrJFV+j9M0PTl48NwbuUs7xq4bCk/StU1e7kMMgitZPz1tPa6K7t7+Uxnh73/qqvcxXOm1c3E5EZ7ne21mxRGbD84mmsItPiX+c7GiScvuZd7A8vs0v2m447Ma5YccxcERTvHxNqu25Vbu/i2792rvQxLBp/HvMCJN28yfIuN/5vKtLudWg1eftFD1FvG3Dk8OV3ZWtOBfIrKyy1dGm6fwbuxuZuMI5Y9ybPu1Y+7yWtlaznmtyuR9KhpmlY02U8GL+cxtJ/dPWrWaeOfQbGAAboYe99a6E30IhE1ntL8TgSfdK10X+SjpcV17RX1GXGLK2Yr+LchWia/wA9NTh/JJW/fyVp+BrurH/9PL/vB624HbZhz/h9R9ows+kloSXQFlJXmK+PfbBpT2+oLqEUZX4hVmU9a7r7Fu30Ouadq2k3/OWwyX/KWaube0C5t9Q0NpoIy4llnVN3qve/11r4Mcbic6srm8m7M3ilQrRoMBuu3NaXLce56lbuQQI5eMpPnWxW82qAYmg+FJuST8ppA6XYk8a9nEcUf9GnirPhisbl/s0ZG5qLNv1jStQ1nWYNSt4s6dOwuDJI+zYr9aZ7TDRdJteLwYc3Pfg4dxxW21pmpdqL8WMVjZxiC1t0MWx33b18qr5tded1S/tllVfC+3wfhQPx265JGdC0lu2pawZYz3I1G5qs9ZQR2oji5qWGTmgN7g0Za1k7zeJdvWloXuWaO1ijeSSRsKMdTTpIkUMWNmbm6LXM4jjiG7A5bR9mn7nX7e2hEemWKROOZlHeJrcz2bfT+y+2WOL9Ikb2Q97J9K0iPT45rSS8WPadxDr0CGl48mPLyMnjcSj1e4vtUnS4uneR/Dk8gor0cLzTpbwhnVBlm61tWg6V+m2mgB22tum6Z1GSzeVWnZ/sla21s95PNIJJG5p0ytXPyscOBcfHcuTX7+0Gg6Px7mLbNcfqwtUFpEW+Lz51c9uL79I6uIrWbbDbeANStjIltBuZ43Y9ADRLodj7sQlGyUL1IqE44ioAPC2anMSHJf1zmvQpJKzGMHH4cqaqSF5/afqM2GIpnwOTVvfY2ynvp9yQxKEHJpTyrRLd5hdLCsPFkPRRW89lJNUs3HEstqt5LzpeRpx4Ewg1O2dHhfWooxmFGH3bp46uLK61FoBusHP4XSSf4q1c9q7W1gxLvST79VU/tAlEP81trf7m9/DWLQ1o6KNSsul2Lm1k/wD9Xd/hqQ1TQ5ZuF7zafjho65Hde0nUhOq3NnAoJ5smelbt2Z1aw1iBWikVzjvK2ajx0XZuVrHArhre5aT8J1NN3AUKGl4w/Bc1q8yW/lbQf/tbf8NKyRgvw04qN6RTMP8AExoUCbgvDeNmLwMi8smPaaXmSZVBGx18ttzjH7K12Ke9hRgmr3SqOZD7WqEer3gkJSa3uYzyJng/4VOCD8csrXvA9xkIByzhg9M3ggt33IJEJ+1Gf9last1fTz3E1taWBdP9G7J/rqcevX67BJY3PLxcKbNFwiFhc3Ns74Mg3eneFQZk3Dgurjzw3SlbjVomUcRryP6SW6t/qr0V1pzgZubFieu5GjNVBlcIFqumW+rQtbXds8sJ9G6VzXtl2Dj023N/YzOkEf8ARyc66e15ZRvhJIWx/o7n/YaU1COK7iMScV1k6q2HFPx5HBi544yOAEGl5hh8it67c9lRpFidRilkPf2cN/lrQpH3nnXTx5NkYMmPWVDVu+0g0fUIeNb+9j+jdVf71I2vNtg51ZaLPDgwT/qpKHJwFF2iqPPkByoZHotNoiiZo1IIo62rY5YqOQPx2LXGAx5DrRIjmhFMSPnJ71E/LVstBOHnNSijGeYxQ45GAOeVFSQ+oNU2Fwdy9hH870CaL3z3bhu3f+750v2t1LS5LgrbSyPzx4PFSv8AJ4vIjNf2kvmD/b3aX7VWfF1GUDlIh7/7vnXl8+JfPKzt4cjWGNB+0F5eXugQw8WWXhusMH2duPDj9lbn7I2Omy8PJjkjjZ5vzemK0GOWa1t7KHrs3On7f/4re+x15aWujmaXqY2R/tPt8qx5nXqbMUduTS/a1q89zFJMkmyWaTk9W9rpXapeyFpq8HFux7vAfvI3e2sPWtK9oV0bu+tLMx7W4ngFd/0s+6di4dNm/WJBGiPy8O3P+2teefwxiq7EqNs4TqzazrGpC6vLeaOW4Ow7B3a+prWz/QHZrs/FBDwuBbqjp+Zebf1qodA0yz+EZQJPu47tbJf3fGHCll+HaJu/dWsOTN8tKuhmtHM/afqc0dgRwf5yd35f41zHs3sSY8Xqve71bp7RbyWe4lMUPwvuTd5a0f3jhh376fe21pwYeOxcuzc1vIrzs+bW6zcR71R0D+Jea1RaJ2bhhOpRfGii9zlMfw/l2+Fv21Dstd8fiw8X4XGjdzvP+r5q3DSLe4OtLNPfRS2scJSOPwK67fmq5S+NUHKPyOzkVpqHvEEtr6dyiaYCdNWSL7I3r92k4LUDUZI+knEK+D71bF2UEMPZOeU85XP/APArbmdJMRils6KXUe5pE8ePvbqe9h+riw7RXpmuYrWI2x5ueuPKlbqXfYyIkfk1abbITM6sMc63eK+DL5EfY7D/ACcNWgg9oWtm4/UXVu+z+tT+q3Vs/YO4kVQ7QaxMqbfssf8AhWj9jtVg7O9m9XvBiW8uh7pH9F6s1NXFxFa9mtN0/J94Ja5n/MelarMbiV2uWd5Lp7C1l2Mo7znritSXQ52cmSe4OR14O7BreBPIp+Miqrc+a9aDcXV7Fdm4skhIK4YM2AKS5ZI9DY1L7GuHQbOD4rSzXXw/Gfhb/u0j7rZTluDA7BPF3/DV7qw1rVZ+LdahEAPABmh6Tpsun62l/LzjkDB/3h4qu3+k4fRRtYxMyrFlGY90BvFW+aXp8OlWsV7Mpu9Q/wDMHdT8KqWtvdG40GtWtrLs/wBH/hp23/SItZIp7251Ad7eYLtWl/hWecth8eCz1DWJorCS8MXgh7yeLb+auX6vq+p3zfDT3aKXrGlb1bGCXTjDPDxLU99PeLhldP2etAM2mS23A0vQ/eZv/mLjw1MORY+EgcyeTtmudnO0Go6QvAjJCjqHHWrfXdcmm03An+Lc9/8AI3nWbDRr/Obu5H5EC92rBNDtRuLgOzeYps0m7Exeqo53ptvdTXAEcG8hebsK2GDs5PKqs6xxykcmA6VukNhBbwHKY2jntXdTOnLYKz+8GTcV7gI206WQXGOpqVt2V3APPOJ3HoNq1ZW3ZuGPnMG+gQ8q2nSrC+udwEEbKvPe1FlkhE6wywtvB6qO7S5SYyL/AIKGy0izjm3RwHfnm23pT9/rVlpkT29ohmuFGSQelWGtvHZ6TNOGwccsVyWz1N49UuONmRZemaXFOQzdR5kM6t+ktT1ASLxZOIe/9yn59Ks9Ft4f0nPNKTP93b/b1rY+yAB0SP4EnF70/ETxcs/8K07thdyG+/nU3FHef96rg3MZKMYge0N5ZpeNbwTCXacFsYAqy9n17N+m+FCxjDht+Pu1p8b7ps8Ldnzq37P6kNJv+Ps358q0Tx0ZY5Njrsd1qCtvTUmI+yy05Hrl/GQrLHMPPnitCi7UWbSbuKQT5A5p+31aC6OOMQT6ikPH6fULY23VNdCwPiyDuRy71B0jtBGtlsuLN4W+6pbNa88cskZ2uGU0uw1SJfh3BVB0VVJND8cWXsW19rj28E8qW5VXzgt3aprbtA0tmMZHPmVNBlnupQVmkMh894oErXsamOGTuAZ2LGtEsUSpSs2PTe0JhRVZQcenOths72xvEMkohVz0ymTXMI4kAKyK8Z9UejR3d7aEG2v7kL5B1BoXiroKORfp0W+tNKuCpS0haTzbw5qruLCyjkKiOaF/IxznFavDrusLndcI6j1j50aPtFeBszIki+nhqKDRdoN24QHs67Jd3E248w58NcteCfGdoVR54610TtBqPF0qYunBDeEE9a0ueK6e0LFyYwPlHStXj8CM4hbIBcA/coQXvNRY8hmPotCjyVzWpxszBrKMFzzp1QyjG6lLCRQmCO9TYUHmTQSVBJiUsg4pD9a8GO3uCvTKguDvHOpB9vQcqOXLFxMd88mFTRTzLHlRJCCoLcqGuB58qW5uw9ToPsIfb2sNuj7ePFt/A7hXRfaXb2WmzvFG4NxHIXmeuQ+zO/8Ac+11jKO6eNs5fiK3z2pzXjdpdQtpk5jvDHmK43mY98yZ1PFl6CGlXKvO8qnfuYd4+lbx2fiiure7Yt8ODDH692ud6PaTNCHtWDBiM58q2/RdU/Rmiao+BJI78MfU7aw5sd8I6GPJqjSDCdV7YquwbWnUL+Ga+iLtYrHT2S5UDiqgU+nLFcL7AW6ydpbOaTJLScTFda7TyS3epR28pIRnBI9AKR5aVpTG405KzbrK2nttPjbAkQ91ceVJ9qTLBZxtG/ekjKyj0WrDTrwC2hVh8OQgVU9rLe8ikdp4mWNjgt9w1yuW6gXLVdnMu08nwv1n9atS1LuaeRnfnw1sXa2WImACP832lVf+mrVtXP8ANFk8vDXV8XiGn8C8nZaezaWJIbri8TKcPH7rLXSrZLdu1vvF5NhTZLA8fe8W3xVyvsd8KGXhzcPj2zbPl863G0mvYTBCZ4ruMyRc+98FW586d5GJTfJI5XBcHOu0G217RXdpE4kIuWQv6KDVv2cbiaEUR1ZVmXK+fdaq3tPCln2m1dZJAztNJw+X3qb7CGEWsjOu5m7uPQlq05If20Z8b5IyhEurmNxgiRjWkkBL2QHI7zDFb52pMCa3IsLBsgFwD0NaPrClL92UcmYmtfjfZCc/sG0uMTXRznkc03fTTS3LlpWOOQoGhuFZiDksPOplZXkd1AOTWtOpGWcbiGgvJYWVC+4Dy2042oDA+Ap5cz0pF45Fi3NkEelCimy5V2IGPSjb2fQlR1XZbNLGYtwJDH5albTKeTj9lIpFGTsF8Cy+WKYieVWwoX8xFDqivYekSFlGQpX0IpW4toescoh+mO7RIWJYho1x9qpCGJicMAPqKXUGHs0JxWdvHGTM8l0xOQWPKrayKPHgA5Pl6UNVNuQAFb8aNb6vZwXAiFk0sh+aPp/GpLHXRHIetraCMGa4dwMcgBmpQ6jZxKVdJG9Dw+lQ1aXj26e738cWebR8PLfxpC3hf3pZC0khXzbl/ZQx2C1RaPdx/rBHLGD0LR4JpC51JFlIkJRB1YDnWL+W6MkjOH3ejcxVc03FR2UhZQOStHnJqLkLQsoNWZSUt724VSPDjkaetLoYDuob6mtJlu9XSZOJbgx+ZROlXdnfsbfDgKB0BFXq2V6jHtAuDc6A5j7u0qcZrluyUSbnRiSeVdQuYk1C0eF2Khh6Vr99pF2i7IynLwnbRRbxgSUZnl1b3Ds3JZCfiSyPvfxL+7/eatZvv5350/c9nr12/X769H2a1ELyIFNjGiSlzRUBWjGFDMfRRmmLW3bfvnKqh8m5Gri17O3dv3xMVf6cxVhb2oRdt7bJdfjyqpOuiYoxf2Nc/R3F4s0MVN6DHLJv5mtjhe4ih+Fpdvj7Dy+KgiH/ADm6jtI7GXu7E37o2+tVHI7GZscNeCz02Yxjgh2LDxYo810ynkc0nDMlrZriOZ5m8RpeaR3bCBgD1zS0nLsWuB9r5JJAiIM/MaDPdRoDhRn8KrwhV+8wH1BrFwh27i2f20xIljUZEnI5wfWhXKbDgDkKza3UccJUoGc9PpUeIWPfyTUrkG0TWaOGPfKOVLanqot5eGLbZ6dypzbWhZGK8/Wqq9sdoz7xnb4auJCE7PcyG5vJenkarbuZZsqjDb9KJPYXU6bTKSKGunPCm05p8UhctmV8o2rt7xrCghMJTgs5HYjyoiWCRrkuc0eyFfGyuVio+tGTiFfOrCO0jVN7DJrIeMDGyqsvWivu8+8HlXlwV58jRbpG4pqCKoXLHnVTlUiRRgxsxG5uVSMZC93mK8XQHDGvcYjko5Vbpsuyy7Jbo+0WnkdOOuf410/2g3fH7eXTMrAA7NvnjArlvZicprlm3LcswIzXXfaTbzWWvHU5oQr3I3AnoOlczy1WRG7xH6lBJnT75o4SeE2DgeVY12WWOSW3ichZpFKD64paG4a7vX82Cln/AGU7cBdR1mMeGKOPe2PoDWJx5OiuhzsKM9s44B/4a0AP4V3TX9NimvFYcLixja/3/wDpa4L7JpDd9odWvT9jaPy13y3402n2s/8Ao7T4n7Olc7+o+k0aMMriVsp90s+FIfvbfs1aWHaEX1nNoOpQyR3QG+1n+W4Xb/iqsvYpZYxLHa8SPau9fDtXxVjWorMrDeWn82ljmjR0TwvnwH7lXGCklZnzv2OVdqozFcH6FvFWoave+8SQ24HzVuHtPmIkk4T5YyBf7tavawqLYZTMhwK0YVT2JtstS+7NWB/Qmn3Ew4UUnFT5V+X61tmg8CXRoZ5/giOVYI/DuklPMt+6F/vCgaHBx/Z5GQMm1uPu+FuR61qeufpu6utJsxNizil48cf2W6luVFKPyPsk5a0B9qtjH/lXLJHJljvZR/bS3s1097+WSESMpG5/2rzo3tZdotdtLiQlJJ7dX2jy3JTXsolCam6RAgOCMn7y1pnKsCFrmZSdpbC4h7QzyNIUL4JHqBWv6yjRT7mwck4rpvb23UyrIu0uORP7K5nrR4sayEc92KZ4k9pImaNI9pQyhKkcqchWbbkMD9KU0RA4ZQeY9K2G3hia2Q7D054rW37GOX1Eo7aVs8R8Bh0qH6M2sC3IMeu6nZIcEDZ/bRBFu5kHlV3z2I/OhRNPhD71bD+pFMiAOO9LtC+dYSYNPw4zxZB5AUZrSa4bEwZF+yKvoZEAOFszDIZH8+XKoqs5PdjP41dy6leyWcemh7b3RPDFsC7aHHFINpMabM/I2aGJbiJQ2c8wJeRjgdMUNtPkDxxRlh6jotbJp1/AkTL+jZJix/WIv+ymp7tX3CGJAcd0FM4P1qbCzW7awmjYeeD65qxW27rEJiRur7qWuZ7vdi5u4YefSJOteh1qB2KR7iU8RkG2h9vwsLPCwjKg971NViW8iynu5Y+lWJvIrjLBwfwpSadoyzw3Cn0UjpRRKcmRmjeJgjZVftYzQXsrVgX8TelCliupxvZyPPxdaUZp7aZCsqyK3JgG5inC5FqiyZXEvdFelUEn4oz9TSJmd2zsdQakkEUvNw7Y9KnZNqCbVByzL+yirPEDh8FanFZQphnBSP71e49gWZIUDEeZFDNhRmBcSTZbi/D+6MUu00aRmOKEyH1PWmYxLNOeNtVfReQpfUPdbaM7XZXP2edByFS/QTysoFYEm/x7H/MtITX8cR4cltJ4e9t726mrW4t7iL4fzU2gZSX6Sach9uetEjV2G0/NQpLJ3ZGV2yPKs3D3Kvtj7pHUmpaKQS80y5gVWdS4PTBpOS23g4dkYepo0NxqCNue44o8h6UR7pnOFh3Z8R20PRYhb2k4k3cZW/ZTpgmYYY7fqKr7vUkgnC7WPqwHIVYaQ/vsmRdoino5PSiknrYMWt9QMthJ9XpeS0kHjkWtgh92toZP588ibvtL3qQvb6KfwQoKUpjHj4K0o6jujNLuuTlmwachnkEnDYArRzb2sikhe9RbA6so3jkDErIMfhUUR2J3HNXTW0QQkgUuUjTmVo0wWmVVwZUiIK0CKzupU3ggA1azNxI8yKAK9CVCDDYFMAKC+EhmwXyNq/4agkWDzPKnL1VEoBGDsX/DSUjsvQ5FNlyBaDmOCMqyLubFCaVyhwNvOhpNgjNedgQSKrWybIY0hnbU4G+9Xa/afee96LpX0iXf+auQdlrV7rWYIlFdm7YWdpLLYabxf83jVp/lXd4ttcrzsihOJ0PCjtFmrdl7dBZbpN6zO/hPRqn2h/7jt5f9LcDZ+7Xp5Uhm4R3rtfko6rQfaJx4xY+8d12Rf/t/SsWGW01H+TofVFp7HojFHqFwdoUKoYn1ruMd2Y+yP82czSXBVOXTFcl9itlAdA1GW4Qyb5ViPoB610Psos8GmXVhcsfd43YQuOoPlXN/qc283Bow1GAe4uLsKqW8blHk2yYHlTetwRabpsd5PDxM9+FPveTUnoNwbmSO2UsXeTBqw9q92f8AJeIWkPFQfJv2qi9MZ82pTvJJIGVVaOEdq5m1DWG3DESHc2PM0vKvDjRWPdVTuJ+tA1O5kjv0jmXG493HnVlrMMUcUMSnO/DNmupWvqKiv8ja+y2pQ23Z79GZ4cssyyp3O6658qZnmsbXRZYdSHxrKRuFINvi3eE1TWmmytolrLaHZJGeLs2d7b51fWdj71JLCbfZ8eQmTeysnPFJk0nYUXZovtViRZNLlPzw4buUh7PuF+kI4ZbyO24ieN/D05Vsvtmgij0/SnA8HJjvrUOysWnyavax6h8S2fx7H2t1atWP2gD9WbP2pPD0yePOZId3P7a1zuaVZ4nBU4Clh+NdO1j3PUQYbOHZGH7jp8tc6u7d47iYKgywII+y1F4kqQGb7HuzziDUtkqoVbK5byrY9BJkhkjZc7HIAFafaSgTISe8Dmtt7LO36VaPqHXNbZcysyyXAzs4cgdmJweQIotqh9+Mlw/HgcfqsYAq61Ox3TlbeNhJtBbPSq2KG9aV4RGAq/M1OUv0x68jFxbaK+Gjju7Zvu98UNI7YycNNSVT/wCbEVohtJI49xuOERU7aBGy0kwkHpiqklMOPAWTT54oRKvAmX7ScxQeKhYKUGfwqM91FbZit0yT5Zxikbm5R49rJlvxpegalRe2MV7K5W3tCwXmw20W4uIBFIJbaNJB1BrUbG/1SzyYr+S3JOMK+eVGvLyOSQSNdzux8bMvKl6E2Y5qH6NuIgsqLjz7vWqr3CxjObdmCt8nkKd4UACzJcxyqR5npQ5nRARncPpTl6gyTkK3bTpbx8NElRPMhVNBs77Tr6Zob6FSR8xxyqckkJHMYNLSyW6qdsEZ+o5GpbIoosns9MVA8F05A+uBVXPdWsNwY2hDA/NuzmhpJCeRd1X0U5peWyikuOPG8sqr8j4UUSjZGi+g7R6aII4eDJHjdv8Ag7tzfjT9trywQxcLTBc7+/vn2rt/Db/vVQaadLgt+Ne2Ut1dcT9X/Rf2dasoJrS7m4sUUUUfgdOasv8AWqUUOanqFrqcz8S1jG/vcJH7q0rdzHg7IoUWMdFUYIqpvbaSOfiwnwP8neFMW1w7yhZEZQPFyo9RYePCxjeJFz5OM0CeaJVJWRTjr3anc98FYX3nywarzBdO+0xggdefOhceQ9idraW9xcNIpLE+LK8qZGn2UQwuxG8goomn2rRBlwef1rF1boSFaUKfQmpLoEjc6UrWwkW9fcPJTSi25Xus5k+pqwhRcbF3cvU1G4WQKRHsD/ZI6/toWFshaW0AjDwklh5EUuqzbirxsFP0ppHuAwWZY1/A1Jg5PjBH41dlcizWqtkSAOPWlxawQMXWIjPnVrFAzDrRJbdimCAR6VbkUUDqN+IxyPWmrWxaTwRn8aejtAH3FQB6VK+1e3sIuDEAZDR0DsLXMK2sW52i29Mmk7iXgquFLE9AKDcPdX3fuwiRrzCAf8KkkokIcgy45Ly6VKoLa+j3Fdx31C/66DcNG6bUUlvVqk8Usr727o+yK9KVjGdpX9matF0xVIX6HpTlpFtix3OvpQQSOZbFTgukVMHnzq2VTNY1OZmnAP2F/wANK7Nw5tVjdrHLNgrg7V/w1F7HYC3UYrTsjLoxRECjpurMasSe5ypkRg4HSpRxkAgnNRzB0dnSP5Pum29z2vF7cRF7eI7MY+uc1be0PV4dQ7Q6hc2fw45jxU+432ae9idxbaH2N1HU3iDTyPwosjoMda1vU7eNby4lTwTeKvOZp75bO3gjrjKqP3maQ3JPUqjqtWftdiiivFjiu/edkaL+T7tZ0SOKzjCSw8WPiKf3d1F9owF3NJdCERxzs0qfdXNXF1JD1HgvvY9J7t2Kvt0oUSSkZJra77VrhI4ltnCRtKikDzHnWgdmYxH2UghOcSuWbH410S0s7c2Nm2PLBzzrH5KjHNbDVuBKPUv0R2hh4fEMkpOzgeKJSOua2n2iXkUemyAw8O3Mfc+6Pwqu7O2WnR6/Hd3cXE90DMPm734Vrfb6e7juDFLdy7z0bf4vr3qFNKSK12RzHUJkuLl2j5qe6DQu0d20cgiEuXUBaes0J1UbmyUOXNUOuqgnLOcu77h+FbsbtkyS1ibf2Iv7q3vhLPJlLmPhD8tbhql9faVa3kOnwcY3P68/q2CtD8q/vf3a572U1S2S8s0ulyiPkfhXTojJcXBaIxRiSCPGc/INv+ys3kcS6LwyuJpftXEw9n+hG9Bku+7xP2r6VofZ8sbzcS2NmK6b7YTBfdk4YhMJTayLxMSfd8Vcq0cj35WDME3YrX4n0aFZ5e1m69kIveeL8STjhx4WqhvRjVmY+B5GNbn2elFpa313EPiYbZ/h/wBtc/vJbk63Jxf1a+BaDx1cmHkfqU8sf89kjXAUMRWxaBdmG5ty6cj3M+dZ0uwsblZVuBtYybg6cyKsf0BBb7JVvHaNDuAYYrcmpKzI5HRrb3aeAbuRKYBPlSE2ncMHZdI56mtel7SRxRrDAQSowTSE2uyOxilk2ow6CrjdCXHks7l4ZJSlze8vsoKDd3saILa0iIX7W7vGqJ7yGPmZCB5YGaBLfw54mSWHRgvOj1ZOEbFa2jyqzyMIcDkW6mk7n3GC1eSRzLKDgYOK19taklzGZ589OdAM1uAVLkOfUVeoLZb38tnFboBG0rDxOTQWu7S4GLfekqDoPCapzcOUwRyz60Qy7VYwIxLLzokkDyNSz8SEMoJYdVPIUsLlYu8zN+AbFCty0kRyWLZofeYsskaHy5jpRJIrkaS+y24OSv31qLztIxw42/TlSyrZRpl25+gJxQriSFwDG3L6Zq9UVGTHHMRKs0rKF8gcZpyG9iVCqhQPQkk1r5J8mOfIGmreCZlDOwU+tXrQWxcPexsvLbkeWMVFrwMvNAKpZYZuN3AXP44o8Ed0zbGjUH8aH4kT5JFnBcbD8FChPmrURXfdxOLLu/NSaxTxDdJADU1jLsDnH4VWlE2HIFmSZJI5Qyr1xyo8+pbrghjwuWMItSsbbZE7bXYDq2M1N2Xhd6BWT7R5GqKJ6fdQO+xJSWHXcaZJhdyyopbzNVUMaXORbW+wA82xVnYWHAOTkk9SDu/soZSD+OzL3sUClWgDGmkfSZ9ND8WKO480KHP8aYSHbGFdwyDruTmaJLa6USGitnBPiDNjNLUrK+NGvTyW69zjKfwoAe1brPzH0q9msLdd0karHH5gjNLWo0H3kRXl9HAx6Ex5FMUkgdWQsH8cab3T7W2p8DgHx/m3NWw3mlwxWcUmn3lteo7Ffg/L+aqS9i9wl+IfeLj7PyrS/ksuMTXdf1KdpPd7ZHP1xQNCGoWvFz7tLx9u/iJxG/ZVncAPK887hmbzagb/APQdxK0QfqgdRaWeeOXalvBLt6BSVzQ5mhnQtNH7tMPLqP7KLdwSk8SNgp8gGqMVqZomM+4SfaBooy/kqcf+IM3YjGxTGw9a88iSJ8yfVedT9yQDD5aoNZqo+GM/QGidFews9puXcrl/21Ozt4OD3oGJyfOmYbGYdOQ/GiQ2Mm09/wA/WhlJESkajfj4qBuZ2LQIzJzAYim7mEmVWLfKKCxCsABuNOlwxZjvMRubOKbjKqQSM0GHJbvKAKJKwGMc6F9kR1/Qbi3h9msVkJuFNLI08nE3Kvd8Kq3h+b+yqGfhZklvLyOTuK6cHvd392tVh7Q6lHZR2h5xIncoX6Qllxj4a/NXOl4k/wBZ2I58H4zbtPvIppvdZYfh79/67h7l+n3qX1m9hmgkER5R/I5DNu/Fa2/sH2d0qLs377qoizddJ5NzLB/D7Va32ysdFsbnFibX/wC3u+19ayRyQb9HYzktux9vNdaTaRJG7EnBAHTnXQYoJbbSmLsyRwyEKW+aqf2RR7bJ3cFVCgjI61ulwbbUbKWAPuy3l5VyvK8m81GiGP1sn2Llgm1Vnki3EQnP7fOtN9rFxZHWYmjYSR2/NM+Z9DW9+zeODT7i7e9dQqJtbPnXLfajNbvqd28bJsLd0jzGeQqsT2zC9eDTob+S5muJQOHvZpNny1SXlrLKfeZfn+T6VZab1+xB4qHq8y+KI9OldXEqYvLzEY0X3aK4htwiuJFwxPl9K65+ibK4m06x9+4MRtvHH4uRP/NXO/ZjpFpql6BcozNI2Ex5fWty1UT2M8Yt/i3dsJRGfvDG3l+9SvIybSpBY4axsR7V2FlZez29hHCjljlXn435N3q47ZHny9V/NtrpXZW31yfszrMetyNLJI8pePG7vfa/xVzCxnVN5cdCP4Vs8ZfG2jPJ7VI6t2Rmgh0/iajF/NbgbH+bDeTVpvbHThFrB9zu4pIk+dPmWtl7Oa3DL2ekg/R0Unu/Sb7r/bqje2kuclI3f5k2r8tZYcZp/wD5/wD00T5SKBp30+Vue7dQ7zWXkAVXIJ9KHrr7oSXxu+la8k+1ehJrtY8e0Tl58mki7l1O7fbGX5LQ3uJGGXbOaqPeH3ZojThiOfKj+FUJ+Ztj7XhjPw8DPpS7311v2q7c/WghsHK1LjEncVxii0JsGSZmOyRFLetSaSSM9CR9KAs6O3QCiDcDlXzU0JuMSXeYox6UxFertI3L/Cq8qCMelYUNnGXH7KrWBNhppmWJ2ExVs+VYWYuuOId5HWhRIyxsmdx9TXo7dg2d3P0qcInseEQZ8MDTMMSg4fwelHgtnCElG/E0MjDFRksPIVWwUcYRjG2BEm2gy7xzO40xbQXU8ojRNmPM8qdbTriOUKp3tVWFQnYMrOFPgPSr+20Vp02RHvnpQLWN3IWaziZPPyarmyjKd0QzRD5e+CtBJllfFZ8AFZzJG6nA+tO+6RvLhRHKm3J3DrTMsN6ZS09rENvJSfOsQ6c8wcyMqY5rtqlJMv2FDaRhFeEvESeexulHn066uVVDciVR0Vuea9EbW2yC87qem8YzWRcRcQGMbPqsnSqqTKHJLK+UvJNpyQH0jXC/wpZveY3y7SBfUinoruYI0hmeVfTfualrqXUUkylxEIPvigLPIzSRnM2G+hpWORYmZnuP9tNaddW8zPJdW6qg6Ond/spa5e1E7TC2HDPIDzaiVfpQCW+4nLeSPQUlwY7qbg8Pex54I5UxwYveFkiRlA5lc03ZTm0maa2jEUj/AE3A1J2vqSyFojaUrvboqN4WZaGQzne77mPWrI3/AL1CY7qKP7rxJt/u1Ty9eUi7KkUXz+AbqFpH5+VTVFZAnSmtLjik94kupfAh72/zqWoaTJDZW9/Czy2U/fR9vgb5xRbAic8ccJxIct6CsxjPlypYRyOcR5I9TR5P0jZDe0DKn3lquiiQjVm6VFoQG6hfrSscsryGMtw3r3uUsrES3JWiuK+wHsFlkiSTaZQfwoiMdvLpULbTYo+e8ufrVlBbx8MZFBKUUNjFnP51XepPLuryoJDg5RAv40e5SBJIjtfdtXmaOzxSR7cgNWqX2ECiwyN3pGC/hRdnMKkf7alEsqnLlZF+lNCAzxliroB6VH2UAtoZGfw92nfc89EpVYFiOVmkK1bWRBUEFiBSskg4nTOweuTwWk2lXNtFs93XgSELu3LyZc+mP7wrV+2Eou+08nBsx7sPA7/NTkna2J4BE6gYHeXG3iVU/pq2up8cL593d71ceULOpCR03snwl0cRYl8G90h8Sr/y1sttqXvcG+Sztoj08sutan2XF7PpkXB5XUe50+4gbPqvlVpbnumduDLLF4H4m1n/AHx3T+9XMni5NSyG09lZs6frVrj9XA33vLlXDu3N+0t3JBcxMj/bDV1TTb8rmGH3uzN9GvE4lvuV4vtK3hP9aufdvbG0leS5W+VJM+Ex1owxqTFt0jVtIkj4XDOz7VJ6uGHdijH3fu1ER+63j/F46c13bNu4VKWVJJcPDuUD5q366uxO2yo2T2fatYwzfz6RbaQdOGNzNWz3M0xhiv5uN/nKvs7y712nvf3VrVOyV4kRMJ1JbSKPa/N1i3sPst695q3i193vtGh4U/6wrw5PeNyp3vEy+fzVkzxqVjsUvWiz06+lN9ccCUe6XULonf2q/wANvl8ubV86RxuLqaF1GdzfwU19Be/aTZ6zLbRWMxljdRxP1Scm8S8vm/4Vx/Q+zWudoPaFqOldlrCXUbtJJ5OEm1W4e761q8HnYTn9aCdmbSa8UnhcEb9h2FflXm1WE7CThxBs732cpO6te1TQtW7NXd3oWuWRs59i8S3+7+YVcn2bdpNM7G/5Qf5OzR6YRxHuZJFXu9Ka4WBvRzrtCIuMy24G1RzrVUGchs9audcvIV3iJw+4+VUyHqTyFdPCqiYPIkpSCRqgfqTmjbI1Hh5mhxopAYGpPINvUUatoCNI8xGeVeKZFQVSTRSCBVpC5+wEJg0dZcDw1AHnirzsvoGp6/rNvpGkWzXV7cHEUQ6savYuMaKuNnB7opuJWcd+tp7V9hO1HZO+t7HX9Hms7m5XMSFlcv8A1au9X9jnbvR9IGsaxoclrYEKRK8qjr9N1Lkx0Y0c/LjYUigLE/MKb02NUC8WLJPnVrBpxAwqhPpRI7d4SrPHnnSHIOmKMvHGxJCPz8qNBpQVRI2SfUUbdASVaFwfXFFtokmfFtM+V6oTS9gyAt0RlcRsT9DVvGyzIqq6xnGO+MUEiaIYMfT0okCwSNuaUQv97nRpgUJ3ltqPFAi3AHzDKaI0U9lEJLmd5ZT4V8qZCacZwDIVk8pIjinb22u2gXF5xY/IyjH96psQVsby6ivY83f6x1X7q1MkSGSLjPxHLbF37eIKuOyvZ7U9am9zsuzR1S5/01q/eT8atu0Xsg7UaXYfpPUtAu4oo+fc7zJ/VqijSZra/gj3W8gmVfklPSsJAtyoe4tOA3nw260R9QhIIMpb9lKqkszlhIVQ/eqexZlbi2tpzCDLMw6Dyok1tJcSLPPHtA6KTQJZBBKeDEWamQJ7hFaZip+zVlxPNwwgVWbf5sPCKDBGpLKpZh1Zn5k/hUpYgGABJoyL3SOQNU6ICMTMfhgn15UVYG8weVSjuZbdg0IBK/TNMjWJJ5FiukUJ8xC94/wpTk49BKNickMYAySBQvdo5B3ScUa+ME1yBGWA9KXm4sKkKxApnyE1ojJpqk5U5oRtJICCpcD6HlUojMxJYufwqyWC6jtBLICE+tVuL1Kq1mlt33d1/owo0csBl70BRHbdLw3qWo+9iHMduHf7vOh2syTRo8kaoWq9SbBJbSxaQvESfx61ER2qKd7cvrTCW8ci7lbI+0KVurdehBkH0ori+yuTxkhAwrrn6UeBzwxyNILZQjMnNK8JXHJZeQoZRiWpSNfis+PHC5A5xrzx9KtG06NbXKqj4HmuKiZtlha8KIKTEvQfSqif9ITyOXlcxgc1Gac3cuQWGtw1xPLHbWkDGPzJ7tTvhqCuqyMqJj5G5UtBHLDzikdCepxVzaGaVQsgD488VJS5JGJ6AxiJVGennQ5GWMMcgVaJaOI+Js7o+1QZLKFgWfvZ+WkvsMpTchpOSlvwo9i264BxsGc0c2vDkPBVVFRn2xgAkZ9BUk2lwXSZ06W7i1G2C6beSRs7KyCPu7fu/epvsxA1lbmC7vsx3Mm/hz/l5/srjq6pfabOtzYXElvOhysiNgg1e9mfadPZng6tY8aP/SJ3X8Wf21jn4c1wjRHyILs61bX2qD4OqZlcSKkUfD7m7d3VX9nerWPaHLwbg/B+KE3p0bxbqsv+0nsdfWwnGqXcN4I9nDuLfuO35h/y/LWi67r2k3t0Lg6oDK5kL/Mv3axwwSvk1/MmhC4j/msd7dDZJIe/F9n7NK3IljuUllj2RyDEZ9aHfa/YxD/SJ8n2a1nUdflm5Q10cOGUjPlzKPZumh2+l54uqcGWKP8A0km1v/71tFrq+h2VtwYL+1hEci/D8X5q4m888njkJqcP1NNyeApfouHlfyfQq9q+xtkQ0+q8c8NkjHu/gX/rvVZ/ySr621X+UfqV7YptgntZZB+GRXzfH57a7/8AyF4se2SQ/wD6dL/u0Xj+LDC/X9KzZd0a1/LPvbiH2+atHFKVXhRHAP0Nd97Usx/kKQEsc/oiL/HWo/ykvYF297ee1i+7SaHa2ps5UjSOT3hUburXV9e7A9pJf5LkfYRLaI61HpscJjEnd3KcnnW858j579kXse9k2sezaz7Ydtu3Elkk0jRGHirEEkHy+pqx9t38nXs7ons5k7bezzWZr+zt4+NKryLKrx/aVq6R7P8A2Pdj9C9klpqZ7GR9ttY2bzC83IP4WVd3dGK6B2jsYbX+TfrVnD2Zj7OZ02X/ALuHNYaKikcW7G/ybvZ7rnsm0ftfqOsajYyXNnHd3snvC8L71Z7RfyYewuq9gp+0Hs27QXV9NGDIgedZY5tvVfumulWHZO+7X/yQ9K7OaW8cd9LpcKpu6Eqc4qf8mnsNq/sq9nOsN2rvIo5ZpHuJEJ7kSqOtCmWcV9n3sJ7Pa37C7rtlP+kv00iSgRRv3e63h24rgVz2f1C3ZPe9PubcHkDNGU8/rX6C+xue4/7HJr7SLcXN1LNcz28R6MxY7VpXt9pcnaT2J3lz260ay0zVY4GcJhTwn+Xa1CWj4Os9I5fq0d66h/J20yUe2LQJuQxceH92rXtJ7Je0vZXspF2i1IWxtHC91Hy0e7pmiewDin2raAR3Pj+H92s10aVE+qe0/YPSNX7dWXa/XF40el22YIgM9/d1I86+Yv5QHtKuu3PaBdMs5mj0S3mAjQH9Y2fFX072j7cWmh+0Kw7MaugW11O3xA56bt3zV87/AMo/2Yv2U15O0Oj25OjXk4LAf+HfPX8tPlyIXAT22eybQ+x3YjSte0a5v5Li6kjWRJZN47y5on/Y/wBm/wDsMHbpptSGse6cbHH+Fu3fZruHtO7bWPYTsHo99d6MuqiVI0EbBcDuDnzqs9oeuw9oP5Nl9rdraDT0ubQOIVAwnP6cqmpexyrth7IND0X2S2HaXSf0jNql5wfh79+9pPsrWyn2E6TpPs1m1XVp7v8ATENk0zxo+1Q+3O2uwdl202H2X6Ff6rw/d7KxjuS7/LtUc6o9N7Uf5aeybX9YiT4T+8JB/wDTHSpoVsc07B+yfsPrHs2se1Wv3t3aB4TLO/G2x1Uap7OvZFd6hpen9m+10slzd3QSTMnEwv8AVrftLh//ACpvFjn+jz/irjf8nzspZ9o+3kNprBxbRo0mzON7fZpdh2dKtPYz7JL7U5NDtu1FzNqSjvRx3C7h+yuGe1fs3edgO1c3Z+a7lliC/Am+XhnpX1tpegaXp/b7Fh7OYrSKLpq4lC5+oXzrhf8ALLhll7e2XCH/AIFe/wDtonii+yozNI9lPtT1j2f+/DTYbW9S5GPiDwN619L/AMnjtprvbbRb267QKGjhYLG5j2hhzz+PlXzr/J49kh7a6/LeX0/8ytT/ADn65+Va+iPanZ9s9P7LxdkPZr2Y4dvwtjXQnWLYnov1qoqi5M+ZPaTpujwdttWk06a1k033h+A0HeVfu1qvu5uv1Ky4/DvP/wAtF7V6DrWja/No+qWhtb+MrxOfEZT+evWV5qFnyN2x2/6TnSGMiNadbY2cTuKG7y0G7njeb7n3aYm1UTDFzY28j/6aLdG3/uquueH303/lZvloQxiFYpDneAfvVBtivyIb6il1TioSWVh9DXoI1iQgHB/Gr7B1LKDQLy8G+NTGo8JIxmmoeymrzDCBCR1y2M1TIUUctisfEUXGadgumjsBam/ufdl8MPvJ4f8AVzSqLsBd2F1p9yUmiXK/MHBpaRRPIGfcP200J7ZXxktn150O8MbEMrBcVOX2WEt2hg5kEVi8uprt1VJJeH0xnlSSXKGThyFmB8/KsXDCFwqOR55qqRdlnbqyLnp+NJ3rjjkQoN/nQoZ5guXcsfIUN7idmPcVfvVaiCw6sdve5fSozyKsZx1x4fWlN0jM298/hS11O2RFCC5PVvSnRiLlIJK80zbVGBisW6FY9rs2QaFC5ilUb80yI5JO8ucH6UxvUGPIvZmF7e2DuY3MKnn0PKreysd8e9wXGPkxtFJ2cEXuNs7AOTCvIjkOVeuYbq2hL2jvsdcmHPi/Clzdy4GQjwHvI7ZcFNznzDDlUbPiIeJBAR5eDlQ7O7u5LbKskLL8rL3lrFxqVygyb2UsTjucgaqnZX6PQzSzySLNGVUeiYWkLi5iMhjhAZh6LyqUjzSd1JpJSfEA+BWLeJklwRgEcxV60QTXc8hLMfwFS935E8MJ97rT40rGZoXchj3hmjy29lbwbSZuKfJvDTVTA5NduLAnvL3qGmjNKjMRWxpAG7iDf+FEuIHtmZAPs0e9A67Gs2PZyW7vuFFFy8FE7WdkZNJseKGB/BTW16XJwtO4oGT3mdGbbVJ2o1SO9t5A1qlvJH3Pgnb/ABrnfLKWQ6ccUY4uDQJmURbc86VjWi3QdrgRIuXJ6Ctv7L9mWmRZJ05nyrpKahGznZfaRpxRxzAP8KPFZXcq5SNjXUk7N6fEwMiDf9mnINMt4/1cC/higfkpg/DycwsdI1Fm70LYrb+xOp9qOx+r/pTQbyS0ueHw9yHnitkNgrP3Ag/bTsWmWkezfvelPJYxR1Li29tvtUAHF1q6wPk2Lub+7XUPZj/KEjh0e5TtnDqTTliIpI4N39b0rj7LbBMKmD60IwKEy74FKjPUa1asr+zvbH2j6Hq18dI7TXtnps1y88dvncvebd59K2F/aH27vNLuNMvO097JaToyzIW8WaoZJFyAts7ffPhoaQpcSgXMmdvlTPm/0L+M+m7rWre2/k56bb6DrMI1SK3g2CK4XeG3Vx/tVrfbjXtCNnr3aS7uYvOPjd1v6uK1+DUIIIBFAhTb509aa28exzjH5d1SU7K0B6D257a9mdMj0vRe0FzbWcPghTbtWq/th247adorb3bVtcuruHfu4O7Ef8KtLuTTpOfDGX+7Vb7jZXEXD8E27du3VPkf6TUS1bt12r1fRIdE1XVrm5sYdm2Bz3RtqHZ3XrnQ7yDUdKuPdruBsxyKOYr2oaVsO+N32UmbE8J34e/b4mjqOVlxiX/aPtnrnaWSK817UTePGu2ORtqlKLqHtR7YXdgNHvdeurqxZAmyRBt5eGtNNttmWSORkIp6VJniMrhJVH8aB5GhixRLztB277TdodNj03VtYkvrSJspG5Tu/wB2gT9t+2knZf8Aybj1WX9E8Lhe7d1lxVLZTw3EhiSyQMP40cRzwH/N/wC9RbFSiMat7RfaFL2eHZ+71Sa40sBY+B4e6Oi0/wBle3varSuzkuiWurS2emndmBPD3/FVdKjuuJLaRR57lqPuydO4lFtYvWjb9K9qfaDT9COiZ9404ps4M3h21TQ9sLq3v1vbWJbGaPnG1t3dtJfo9OF8j7flap2+kQOyz3L7o8clpSQVmxf9r3tAvpQI+0N9hH3b/s1QdrO0ms9oL1LvXdRnvp0XaruvMCkdSu7S0VYYm28+Siq+biy/Ei2eLv7+6y1e5ei/Cz0Tt/2q7J+8w6BrMth7w++bh4qzHtt9pfL/APGF9/VX/lrU5LGBn3sisx82GaZ4Yji/Vh9v2aZHIBqE1rtBf61qU2o6rez3V1N+sdl8VU5kk4r7OP3vl205Hd27DOP71EjuYGOMD+NUEoMTiE0r4KEU5FZu6YZM0VbiOMllRGrw1GVgdkaLU2svU8mlFU2gMBSF7b3Fq+Rkj0NWKXV245nnQLkySNukzUiirKlbx1+X+2mobiO4GPeER/sy8v71EkgVo8N1qvuIsjaelFqFsWJglVgVViPUc69NEszKsiPhupJxQtIcR2W6NpMHlzOa8b2QuYyqtjpmhcWDsWCaQkKh4Y3cH1ahz2JcZI2/jQf0hdW4AlSRFPQ+VGW/idcNPtP1FDqi9iJtyq8zmlp4QO9I21as4EeeVVDqVxnl51R6hJKdQZGiZY15EGjhGypMlLIohHDAJbkDWEjCoQp2t5tUhDCShD7R1ArEmQck4FGAAMCxnerZxVxYX0SWyqY8n8KrXwWOxcAiiWl3w4QhVOR9KGSsilqKQ34jsIEiG8rEn+qj2k+pXUQEULIKJp1oi2EDmNVJhQ5/ZVvZ5hiZ92F28gBVZGoyDj9St/RkscHFmxK6+R/4UnOhxlUFuT6f8KuJLhnVmJAz5UjIBOcF1UD1qozIB0xp7eUpLHGFbmWAqwkdOGXUBh6ikpZIYYtq3CyPnByORpu093nBj3LCwHmeRq+wByxlDDZnG6jx6clysrLzZOg9aSjhltiWkZGjPQqafs7lY+Qm2A9aFoKg9jZWsQ7z7T9qvXVtDIfhvv8AvUGHU7L3klUFyv2WPCb+NWxk0+8tTsc2h+ww3H+stRZCjV5P0rYu02lpCzP4lkj3bfwWtOvNK166u2Z7aUu7Esx55NdBuLiKF9u9W+ualZ3NmZX4myH721qCPAyUjXuznZWC0PHuVLTHxMwxW028Eapti5Y8zVhY6atwMpLHMF6rvyTR763sbKNWmmSJB/Rq2W/hUnkfQMYhtLTRLW394vXea4PRNmQv7axdTW1ypls4A6fYX/jVU2taVAcW9hc3DDzfkppiHtLFs2po6RA+e+goMEtm0r84dn0Bogg4GA3LHQE1KTXpwhCWlukbfOD0oWmSi6uZVeMTMBnOelUnTL1/gy7784G1R5UtKAMyBlQ/Lup74ZViFwB1Aqsu4MOJDkqegoclyXAzHGP+QKS6Zl5JnHnnFISy5yUSTP0WmpVCNxGUFfQdKjFPIGbZMUT6DIFSCa7Dnr/iLwTzA96PK/eFNpM8i9wkY9KgLl2xm4R+fkvOvNMqltxUfRetPiIkOwywt+ubl5EGrnTbvTF7s0LNj5g3WtQXawIY49M1YafGEdSxJHoBVTxxQMZSZtU62bMDEZUDeWM0rdwxIwEbM+fUc6nFhbPJ5Hrk0KLVbKOZUk3qnQkc2pMf9FuMiu1fTOIOQ7/i71VeJbflONn9ordNYn0t5Iv0dxWGOearpoUePIGDRxmQoBwyQSqhvUVZW+pWkUQRotx9aHLp6yvkrt9StLz6OwO6IsV8yaLeEvsVqxiXUOJ+H2axHNbb94gy3rmq27/m/WRkX7R+WoQRXPOUXgjj8fc7276LVohcTal7sP1X5fOqHU9UvbtwkcvBLdQg5miTyn4cdyOG+3cF+ZvvVARxRXtvL1d3Xf8Ado4xoDsjpGnNFdZuRnaeYbnRtVv4rO/WNUBkYc8D5abvZYXuLieNsBTgoKq70NLMkrDmvzAeVDGTkHLgbheO4TiR5K/6qmoCRyOMs32fOldNteDNcFJd4cbgD5URpCjbh086PUiEJIhIzFF21iC3UplhzHn605MwWUsq7lPlSc14Ebbw2A+lDKKH4sjiRmMUD5PdBosVzAwHPAoSFLoFSgI+tVs8VzbO2FDRZ8qqMEVkySfRccXv5RhjypiGVpNwlAxju1V2upaTGRbh1aTPNm5CrGGSCWRgr909CtSUXHoXGpdgp1LPkDmB5mlZlJ8XJsVaLEOfe3AfSkb2MFuRxRxkySikV+jXG25ktnG1T0NNHbHc91QxHUml5LVVuEZQQfI0QS7ZcNEXI+YU7/Izv+UWayyXEYRI+6OrN0FIvEbrURDEAVHik8hRWaaccN34UWOg6mozTGK14NpHsHzHzNLn9qCjGvZllcmygtRBE6nHQrVdLeS/q3kLgdA3OkhE7N4u7U0s3DZAJFDrqFKWxKdkmTDRKh9VrKe6qgU7/wBtZa3kjGSM/tqAHe2yRjHrmi2YOsTEsPnbsMYqEQkCYZQTRGRIx8M/20a2Y8Id0GpsV8dhdLkVrS3RvDwE5/sp+a7RbdRHgEDBrWbKYJawKz4xGo/sFO8QFcbudDlXuHGXqelVyN7tmlhMyBgQuDRL+4EVuS7KBVL73G7cmoowA3Hpl4qSZG0YytM2wK26sDubHOlI8NHu3csUa2uo4SVkXueoqS9QkPRbpxtU4+mavtAEUciw3dvxkkOAQeda/b3ELvmHny8q2Ls40U2p28bctpyTSZNhon2h0e007VOJaOGHkD4aFBfqkTrKoiU9GToatruKMYNzKhPnmlbu3sShEMiEn9XVRlRNRYWYuTkc1+18tTGn5RmWSMbftNih2lklv4Ll03/LGzVJ3jgvYobwo0L+KXHeWjqwCJspwQ0Lbj57DTEEQTDXbYz1zzrKXamZrPSo96nm87NggfQVYw21rbwfHuGuJpDz3pgLSpSURqjYjbQ+8OVtUO0eJiv+qnIrBFHfCsfvVdadCABLldmMBVOQacgsoZg7u4Bb9WuOhq4yKqjT7yCOKIk7B9laJ2Ilk9zvrprZ8SPwoyfTxd2ja/ZRzxyRufEv9U1LS5ootFjtbY8Pg92VF+16/vUMkGiD3YgufpV7w4rjT+JwxsZa1R1M83D86uNH+IOFLK6bPCy/8tUQQuYowW28vwqmuBHCzBX2sfJa2O7spWlZUde7z58qrprWOQZnTJHLcBirRZrUh2PkOfwrzTqB3SSfwp/U9KIy0Dsc1UTiOCVYrm5EJPqKY5/wWox/SyS1luYUmt5ww+ZW607pt/cW044icl5cxQrjSuFbw3WnahxlYd4N3TSwnkAwygup73ezyoG2vsSH+jZRqcl0DDGi5JzzrMlsUPEeNVP9tVuk3ltBmTY6gnxFat1vheXIhhSSRyO6oHM0rbXoZIjaAknKrj7R5U9MFWAMGTl6msXMD2+3cN2eoBpK7kBHD2ls/KKZBbmeQ1a61LdbbS3gjeBfHOB3jS2ratDbzC1slaSY+Q6g1gaD2gu4TFakWEXnzw237i09/k3oen2A/n2yYc5tnxpJW9c+GqkkRGuwaX7/ADcXU5d/zCFP96rC1061VhFwYtr+HuLyoZuY7LPDjTu+F/mWlU1G6AJE3MdfhryoUmyWv0d1DTIrs/Cl5p/Q/rGX/lqqm7O3nFT4Eyf/AG2pj3qST/xTiRfnTut/WrDz3AAImmLeu+nKNFMpbmG7s7hlkUIc/EUnrRYL1kyrIpjPy4p82guXDyqWfrknnQ5dIlZS6bv4U2LQqQhcTvFGZojjJxim7MZKcZM5GSfKkp7K5SQbgNufWrV5lWFYRglhglfIVJBRFLlmiJAXKetKhozOuTyPkRTckgVNpFLl43O4AAihYSkxa5t394MiZx6ChPBucMzOp9PKmJZJM7lODQXe6cgb0/bV1YyM67I3GnQSJiWFCucg4wazp1uIZSEWPbnyavNAWPxrpR+LcqEjx20r8CTjNjmFFVrJguUfw2G3WNmzk8vL1qF4M+FV5eeKon1O4A3cJjj9lBOvb34TKFOPDnnQqEiPJEtjgsS3KhltykKNv1peyjubmXi3PT7P2fzVO6n38k8C/NTOgVGwU0hXw5oMkhk/5a9I+490VZWWn3t7K0VtbSyMq5O2hc9SaCKM8Sbm7qj1oc2swNEdqTOw+wMCmNSt5rMiO8iliz9uhW5gmBjLoo8jU2C0ElvZpQTFbyr+Jo8IuHgO7kPr1q2tbG3aPJkXPlzpXV3tbJlQzHc3lRqQPqYt1Ro/iDBxTECKI8Dpmq+NufOmo3GyqIaupVo1IbGFXrXp7hkQBX/hQgmWRdpJ2r0qc1tLwy3CIFaJr2EL6hJLqO4tSJAWIqsaQK4RV2g1ICRMgUrMxL5IxTIx5FSlwWNtfNnapwBTUM7STAOe7VKrY7u3mfSnIjIFALg48qXOHI2DtG0WksS4CFV/CreyuCkokjlCFerZrS4ZowO82Pwo1tdZYqJGwaFxRezXRvcN1byzO575PieSpXf6PXvjuqvzBsVrdo15dIxt0EcSc3kenbVhbFXt3LSr3g7/AOyluKQVMPJfXaki1gZAfnk8qlpSwS3ym5l94nP3e6Kq7tgpLyTtI32N3+2sQX0kjqkcy26/TxfxoSG23umCPFxbxqmehUYx+2gSXGoQOhuFFwh6EDn/ABqqi1ZreEJFqG7HiilO4NUrfXouLsbfBJ5DGVNIniQ5SNo03VVTmjt9UIxVi2qBo8hgGHQZrWMrcgSBgynqUNeKyAbY2OB0zStXELZFnqFxJJvk+fbVZpLLLrNvC90sO7Pdb5/pRIp3Tlcf1lodjFa/pO8Ti/E2K8P2cbu9+9RphFxM8EBjdh1pW61CCLmmWH0oUyyTP3vlHIUD3YSLgjaxNQEtLDVBM3LnnozNVlxIBHmRVc+gatchtU6KenpT9nbW6P3t+4+dXpZN0NXBhmBWKNUJrX9a06WWPZsgCDxPJWxbI4xuViT+FVmsJd3IwG2x+fcqLgLZmlXEPFgMYfHPxR8qrL+6u7SWGCCOSTaMMV+atxawghjKhmNVmo2CtNEFYKMje3qKZGT/AEGcY/gfQ7qSSxcvbXAYDmPlApuDU+DJGTJGhU8iTzFOfpG206BYrKyZtwwAee40dbaG/wCHJJYJAAMsi9TQySYMXIbg1680/iR6VJxTJ3X2jdG39akIdSvbe895kCdx922mLh1t+6wAIXKj0pOWS3kl7m/96loItpdcbVJh7wiR7+6zj7NBvrmK2JSO5XJ86rraJorrbC26EedEvTHLaStDIGmHlRKQOpCdYZLdZTchl+lShtVki3i7jMf44IqksbpVUrPHtXyK9KILqPBAiyM8mzVb8DPiRO54ttcM0UnFT1NGtryWaLEigDPWk555GTYu1QfPzo2nFbcAyES58m6U1S9QZQRZW7kjuuR+NGRgWAlmlA8yKr2vrbiiJHhVh1XPSmlAmHcbJ9F51e6FfGWyQ6fIiqqTvjqzP1pe806yd98XEVh8u+kgjxSYdmx9KKwiADMxA9c1W5NAEtkmCBlvXJoPu+0YVV59Mim5bmOOM8FyzDoHHioNnaahqYJlQRpnmsbUXYInNbOzmJoiSfJedVF1p1zGxWJy4J8MhwRW6NpxtoghdmUfspOeMr024+yRuFTdoOovs0i5jhRylxerBn6ZqcAjB5XG9PJlRq2O4s4ZfizWcXj+R/8AmocWm29/IUs76FXQZK48qZuDGCfZTTGS4+FbfvN6/eqdvDDajFvzl+Zz50TUBbK3Bj5IP60v1alxMnF8fcodmuhkccf8hqa9YRFASit1xQbQpdTcNX2lf41iRJCMqnL6UOGBDuYnveeORpd/yP1/4lvNFo9r8W61cJ+Hdb+pUdPuNKueLLZ310JfsZ722qlrGxI71uh/sb+tVH7peLcSm05R/Jv8W2iUNgHKjZtWuppm4N5qV3cKOiyCk4hCgABIHp1pvQLhH2R6q4RfNzzNO6ivZ9VkMFxK8gHdwuBmqcKA7K3ixondlYN5DGKDLYwNi5uWZ+ecMaWnvUicBkLt8vOiwtLOGMxVFxyBaiXBUkNWRWUsVB2kcuVOxRjYMn+ylrebhqI0BHLrijJIxXO4/wAKrYHQ1gbtwKnadq4rAnu87JLlCvoakZNzqRggItK3KROdyxMWPpWqX2M/+IGWZxI2MEfSotBxiO9iiwxlSdybfxpjfGhyRmi25BUaQt7qzTblbA9KlKFjGxTmSmHVpUwDsRvMdaNaQRxMNib2+03OhlKwoRoBp+mSSMJp22q3lV3Fb29mu4RhmHQml3lSPvyvhR1Aocl4kuAGyD4aVyxm6j2WDagHUjB/DHKlnvHLgMwjH0HWoLA4Yjixr+3m1eimaOcA7WUdS1TUHZlvpcdttWbk53c8+dHluLKeYxBImIbpjw1Vw3EEo2gKCT1DUGOKO2nZ1iYEt4t3iqtQtmbDCtoSPgQgjoyjnRpJ0YFWjjZugGytZdEkG5TIrfmomnQ3MN4ssUzHHyFtwNC4smxb3EbRkSWweBh5L0/hRrDVJIzw75Hcf6RB3h+ygrfq02JyIyP4VY3Rsk08XEjkO3gAHWhcUWjF5cNIhWJRIPM0ukZPMoyn1olrHdKxMZjRfMt0o8krxvGJo0ZWPjB5UKkug9ZA4veopA6SO+B4GNWNtNFcREHZFL9k0vG1q9wYUuESbyVj1py5jjOA1upKjmV60Ml+kjL+QSiRG5E/spuGDikMs86epxVTNdyW8oRZi6+W4YFN2eoKCONlM+YGVNSVoKOsujdNJ0BVsRcXN8roea73xULzRJZlMkE6lB8oIxVCb6eDmgZ4yORB5VCTVp2TGI958ixP+qokU7MX2kKneaVcHpmkdQ0KVo4pI5Ym3eLJxgU1PatEFnnuOKzdFflt/Coze8TW3BtyY36uGPWq2CF3kstOiCxDJQ95wc4/ClLvV8Rq6TbFbp0z+2ijSboZM2HQ+hoU+hW8wYtAVx6GhbRWz/BOS7e4BAzIT50e0smMfEdsN6YoCwCybgwwMuPNjRWuZIwQxjH71W//AKhDRlECbSaob47blnUeLnnNWEIa7TfKcLnkVOaHcW4U7UmZgPVM0cIr/ICcpfhWJIxG1unpU7O2llEmUt4PsP0VfzUaSyc/EHi9KXL8OLEncdvl+1Q6sassRSDje8Swy3cdzHH3/godv96rPRpbYzcMyJ97bL3l/dqva3USCZCVyNrBetejCBgGAXJwpXxUdA7DtxHp/vDM1tcq/wBor1p6CONUWS1EynzJOM0ostwseyJiGHzdc1hb8wri8kQZ+222kS5Y3gtZbreioUk+pzT1uV91OIQ+PImtVvb/AE8HCTlpD8ivkU9pEsktscTpj8KNRFMsuBMtwCHifl4F6VsmlgtCCWgQAc0Na9HNCjxqssLysOfrVzpssCyMjcOR9vhambi5RH9RKiLeSBu+aqD3iN5mC/GjXrIOg/Cg3Ect9Mee8O+3x1r+sXhiQ6bYOY4/Mjyo0rF9Eu1GqJKhgsmEkg5d3/bVXpGnXtlFxlmlEkhzv+vpXtOhCExwjdIfE/macmJt4X4kngX5momtQkz08N1J8Xi+8dznv/5vFSUkA7xh4q/dalhdys+BMcVIPKzZ4pq9WROJKO8eIniBo/SmA4mAIZST5E1WzXDK4DEMv9tRQKW3AHP1qa/gcclD+0hjkg16JI3fvuUHr1rMF5psoWGQyQyDqeoNHaGGQEQSJIPRetDo4clvJGQtbnmy3HDXB5c6aR4SmUboaVuLYbQGHP6UkyyRPlSSv40VFbajdxHbXNzvKbiOgzih8CR2Kt8BM8ueaJaysyKyBKPcQl03budQDYbQBl/ZRraPdFn61X2UuxFUFWY/WrGCRxH0XrQOISkf/9k=</binary>
</FictionBook>