<?xml version="1.0" encoding="utf-8"?><FictionBook xmlns="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0" xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink"><description><title-info><genre>foreign_prose</genre><author><first-name>Энрико</first-name><last-name>Кастельнуово</last-name></author><book-title>Письмо</book-title><annotation><p>Текст взят из журнала "Вестник иностранной литературы", 1899, № 10.</p></annotation><date>1899</date><lang>ru</lang><src-lang>it</src-lang><translator><first-name>Е.</first-name><middle-name>И.</middle-name><last-name>Власова</last-name></translator></title-info><document-info><author><first-name/><last-name/></author><program-used>FictionBook Editor Release 2.7.6, fb2cut 2.7.3</program-used><date value="2026-09-03">134328178197760418</date><src-url>https://www.google.com/books/edition/Vi%CD%A1estnik_inostranno%C4%AD_literatury/OhIOF9IE-I8C</src-url><id>{EFBCF159-F15C-49EC-8F7F-A4DC0E909123}</id><version>1</version><history><p>v.1.0 — создание fb2</p></history></document-info><publish-info><year>1899</year></publish-info></description><body><title><p>Энрико Кастельнуово</p><p>Письмо</p></title><section><title><p>I.</p></title><p>Заслуженный профессор и сенатор Аттилио Черньери, почетный член бесчисленного множества иностранных и итальянских академий, принялся разбирать присланные ему из Падуи два ящика книг. Его лакей Помпонио торжественно привез их накануне с вокзала. Книги шли малой скоростью и профессор с нетерпением поджидал их: это были остатки его библиотеки, собранной в Падуе двадцать лет тому назад, когда он сам еще был ассистентом профессоре Новолатинской азбуки. С тех пор Черньери много путешествовал с научной целью, был назначен профессором в институт высшего образования во Флоренции, потом в университет в Неаполе и, наконец, министр вызвал его в Рим, где назначил ему прекрасное жалованье и специально для него создал особую кафедру.</p><p>Во время этих разъездов профессор, конечно, не возил с собой своей библиотеки, а оставил ее в Падуе у одного из своих коллег. Получив назначение во Флоренции, Черньери выписал себе туда часть книг и сделал то же, переехав в Неаполь; теперь он решил надолго основаться в Риме, и поэтому просил переслать ему все остальные книги. По правде сказать, профессор совсем не нуждался в этих книгах: он имел право пользоваться книгами всех римских библиотек как частных, так и казенных, и следил только за новостями, а в книгах его библиотеки не было ничего нового, они уже устарели для науки. Ведь в наше время наука летит вперед на всех парах и то, что правда сегодня, кажется ложью завтра.</p><p>Между книгами профессора не устарела только его знаменитая монография, маленькая и на вид невзрачная книжонка, но полная здравого смысла и глубоких идей. Это сочинение было почти тотчас переведено на все европейские языки и гениальное открытие ученого о финикийских корнях слов поставило его на <emphasis>вершину пирамиды науки</emphasis> (так выразился о нем один из его последователей), рядом с не менее известным норвежским профессором анатомии Лёвенштейном. Но на вершине пирамиды трудно устоять двоим; поэтому весьма понятно, что Черньери и Лёвенштейн долго боролись, как два борца, и старались спихнуть один другого вниз; вскоре им пришлось убедиться в равенстве своих сил и они решили не ссориться больше, а соединиться и уже бороться не друг с другом, а с тем, кто дерзнет взбираться на вершину этой пресловутой пирамиды. Они постоянно переписывались, считались друзьями, <emphasis>chers confr&#xE8;res</emphasis>, но в душе не особенно уважали друг друга. Лёвенштейн плохо верил открытиям Черньери о финикийских корнях слов, а Черньери подсмеивался над сочинениями Лёвепштейна о восточных языках.</p><p>Но оставим Лёвенштейна в покое в его далекой Норвегии и займемся снова его союзником Черньери. Профессор рано состарился; ему было всего только сорок шесть лет, когда он переехал в Рим и лакей Помпонио привез ему с вокзала два ящика книг, а он казался почти дряхлым стариком. Сгорбленный, весь в морщинах, с редкими седыми волосами и небрежно содержанной бородой, страшно близорукий, поэтому всегда в очках, — он производил на первый взгляд скорее неприятное впечатление своей неряшливостью. В молодости Черньери всегда брился сам, но по рассеянности несколько раз выходил на кафедру читать лекцию на половину выбритым, с одной щекой гладкой, а другой обросшей, что, конечно, вызывало общий хохот. Тогда он решил, что лучше совсем не бриться и отпустил бороду. Ученый ненавидел парикмахеров и обращался к ним только в крайнем случае, поэтому борода была у него всегда в самом ужасном виде. Рассеянность профессора вошла в поговорку и про него рассказывали тысячи самых необыкновенных и интересных происшествий. Черньери действительно был невозможно рассеян; до того рассеян, что однажды опоздал на поезд в Болоньи, потому что бегал по всему вокзалу, разыскивая чемодан, который был у него в руках.</p><p>Все рассеянные люди обыкновенно очень веселы и добродушны, но наш профессор составлял исключение из общего правила; он давно уже не смеялся простым веселым смехом, а если на его губах появлялась улыбка, так улыбка ехидная, ученая, в которой ясно читалось сознание своего превосходства над целым миром. Черньери старался не бывать в обществе, но когда ему было невозможно отказаться от приглашения, он усаживался всегда где-нибудь в углу, отдельно от других, и особенно избегал разговаривать с дамами. «Мне нечего им говорить, да и они не сумеют мне ответить», уверял он себя. Несмотря на это, еще очень незадолго до переезда профессора в Рим, многие маменьки зарились на него, как на выгодную партию для своих дочерей. Даже сама графиня Пастори усиленно зазывала к себе угрюмого ученого, надеясь женить его на своей второй дочери, девице с испорченными зелеными зубами и косыми глазами, на которой никто не хотел жениться. Графиня заставляла дочь принимать Черньери, как можно любезнее; перезрелая дева интересовалась пресловутыми финикийскими корнями слов и собственноручно приготавливала профессору удивительно вкусный мармелад из персиков. Но Черньери не клюнул на эти приманки, перестал бывать в доме Пастори и вознобновил с ними знакомство только тогда, когда узнал, что молоденькая графиня помолвлена с богатым негоциантом, торговцем колбас и окороков и любителем громких титулов. С тех пор чуть было не пойманный профессор стал еще более осторожным, еще более нелюдимым. В книге жизни каждого из нас есть страничка, посвященная женщине и помеченная ее рукой, местами грустная, местами бурно веселая....... но у профессора Аттилио Черньери эта страничка осталась совершенно белой.... Так говорили все его знакомые, так сказал бы он сам, если бы его спросили об этом, — совершенно чистосердечно и откровенно.... Он забывал все на свете, поглощенный своими учеными трудами, забывал настоящее, где же ему было помнить прошлое?</p></section><section><title><p>II.</p></title><p>— Ах, Ты, Боже мой, сколько пыли! — воскликнул Помпонио, принявшись разбирать ящики с книгами, и прибавил: — Барин, позвольте мне вынести на лестницу все это добро, я сам все выну и принесу вам.</p><p>Профессор запротестовал; он требовал, чтобы лакей разбирал книги при нем, непременно при нем, тут же в кабинете, и приготовил шкап, куда их ставить.</p><p>Помпонио пришлось покориться; он аккуратно обтирал каждый томик тряпкой и передавал его своему барину, который ставил книги по местам. В комнате носилась паутина, пыль стояла столбом, засыпала мебель, затрудняла дыхание, так что Черньери и его лакей то-и-дело чихали и откашливались.</p><p>— Вот тут целая большая- тетрадь, — заметил Помпонио, вынимая громадный переплетенный атлас древнего мира; он стал обмахивать его тряпкой и трясти, чтобы вычистить всю пыль. Толстые страницы раскрылись и из них вывалился на пол маленький, пожелтевший от времени конвертик.</p><p>— Вот тебе раз, что это такое? — воскликнул Помпонио. — Никак письмо.</p><p>Он положил атлас на ящик и нагнулся за конвертиком.</p><p>Но профессор предупредил его и с недоумением перекладывал письмо из одной руки в другую. В конверте действительно оказалось письмо, письмо, написанное его рукой, запечатанное, с приклеенной маркой и тщательно выписанным адресом. Он тотчас узнал свой четкий, ровный почерк, почерк человека, рожденного для науки, заслуженного профессора и почетного члена нескольких академий. Письмо, написанное таким твердым, уверенным почерком, не могло затеряться, оно должно было дойти по назначению..... если бы его опустили в ящик.</p><p>«Синьорине</p><p>Марии Алтавилла</p><p>Флоренция. Улица Серви, 25, 1-й этаж».</p><p>Это имя разом припомнило профессору все, что он пережил двадцать лет тому назад, и из тумана прошлого перед ним выплыл образ худенькой, стройной молоденькой девушки с удивительно добрым и ласковым выражением умных глаз. Только она одна сумела заставить биться его сердце, сумела хоть на несколько часов пробудить в нем желание жениться, обзавестись семьей.... а потом?....</p><p>Любопытный Помпонио подошел на цыпочках к своему барину и старался прочесть адрес на конверте.</p><p>— Как оно попало сюда в этот атлас? — бормотал он.</p><p>Черньери вздрогнул и отодвинулся.</p><p>— Что тебе нужно?.... Чего ты пристаешь?.... Иди к себе!.... — сказал он.</p><p>— А какже книги?</p><p>— Потом разберешь, иди, я тебя позову.</p><p>Помпонио нехотя вышел; ему очень хотелось узнать, что это было за письмо и отчего его барин так взволновался.</p><p>Оставшись один, профессор сел в кресло к столу и дрожащими пальцами разорвал тот конверт, который не суждено было разорвать маленьким пальчикам Марии Алтавилла. Вот что он писал из Падуи 15 октября 1875 года:</p><p>«Дорогая синьорина.</p><p>«Я получил сегодня утром грустное известие о кончине вашего отца и спешу написать вам эти несколько слов, чтобы сказать, что я вполне разделяю ваше горе.</p><p>«Я убедился в вшей глубокой дочерней привязанности и заботливости, когда имел честь познакомиться с вами в Венеции в июле месяце. Вы так тревожились тогда о расстроенном здоровье вашего батюшки. Помните наши прогулки вдоль моря, для меня незабвенные? Помните, как мы вместе осматривали Сан-Ладзаро, где ваш батюшка с таким благоволением выслушал мои объяснения насчет мумии в музее святых отцов?</p><p>«Потом мы поехали на Лидо и осмотрели новые купальни. Ваш батюшка, профессор, утомился и остался в зале с инженером Ливорни, а мы пошли гулять по пляжу. День был пасмурный; солнце скрывалось за тучами и не пекло наших голов; вы даже ни разу не раскрывали вашего маленького красного зонтика; море тихо плескалось у наших ног и омывало мелкий песок. Мы медленно шли рядом, и вы мне рассказывали, как ваш отец заболел, как он уже более года болеет и как ничто ему не помогает. Вас пугал упадок сил больного и вы не знали, как скрыть от любимого отца свои нравственные муки и тревоги за него. Мало-помалу мы разговорились и вы совершенно откровенно описали мне вашу невеселую, вечно одинокую жизнь, сказали, что весь смысл этой жизни заключается в вашем отце, что вы так сроднились с ним душой, что даже угадываете все его мысли и составляете как бы одно существо. «Нас была большая семья, но все умерли и вот мы остались только вдвоем, а скоро...» вы задыхались от волнения и не докончили фразы; ваши глаза были полны слез. Право, не помню, что я вам ответил на это, знаю только, что я не сказал и половины того, что у меня было на сердце. Ведь я очень застенчив и, по правде сказать, страшно боюсь всего, что может отвлечь меня от занятий и нарушить строй моей, жизни. Но тем не менее я поборол себя в этот вечер, высказал вам мою симпатию и просил рассчитывать на меня в минуты горя. «Благодарю вас!» чуть слышно прошептали вы, и ваша ручка задрожала в моей руке. Потом вы сказали, что пора вернуться; мы повернули и шли всю дорогу молча, но я чувствовал, что наши души очень близки! Через два дня после этой прогулки вы уехали из Венеции, и я не имел больше случая говорить с вами наедине.</p><p>«Теперь вас постигло величайшее горе и вашим друзьям представился случай доказать вам свою преданность; хотелось бы тотчас поехать к вам во Флоренцию, но я принужден сегодня вечером уехать из Италии в Лондон на конгресс ориенталистов; заседания открываются 19 числа. Из Англии мне, может быть, придется уехать в далекие страны, но это путешествие еще не решено и вполне зависит от вас; одно ваше слово может вернуть меня в Италию. Во всяком случае, должен вам сказать, что останусь в Лондоне весь октябрь и очень прошу вас написать мне туда несколько слов <emphasis>до востребования</emphasis>. Не забывайте, что я также давно уж одинок на белом свете и верьте в мою неизменную преданность.</p><p>Уважающий вас </p><p>Аттилио Черньери».</p></section><section><title><p>III.</p></title><p>Профессор два раза под-ряд перечитал четыре странички этого письма и старался вспомнить час, день и место, где он его написал; старался объяснить себе, как он мог забыть опустить его в ящик и почему молчание Марии Алтавилла не породило в его душе сомнения и тревоги, и не заставило его вторично написать ей или, по крайней мере, справиться, дошло ли его письмо?</p><p>Мало-по-малу Черньери, не без труда, припомнил, как было дело. Он получил извещение о смерти старика Алтавилла рано утром, во время укладки своих вещей, и тотчас задумался о бедной сиротке Марии, сумевшей завоевать его симпатии в Венеции. Он целый день никак не мог решить, что ему написать синьорине Алтавилла: простое сочувственное письмо, приличное случаю, или нечто более сердечное, вроде полупризнания? Молодая девушка, повидимому, угадала его чувство и, вероятно, тайно разделяла его. Она ничем не походила на обыкновенных девушек своего круга и казалась созданной для того, чтобы быть женой ученого. Она была секретарем у отца, могла быть секретарем и у мужа.... Могла выучить несколько языков, чтобы помогать ему, вести его переписку, переписывать начисто его сочинения, заниматься корректурой... «Приятно иметь около себя верного помощника и не заботиться о разных житейских дрязгах, — говорил себе профессор, — жена будет укладывать мои вещи, когда мне придется уезжать, будет провожать меня на вокзал, а иногда даже ездить со мною... Это избавит меня от несносных хлопот с билетами, с багажом, таможнями и т. д. Она лучше моего сумеет все это сделать, занять комнаты в гостинице, сговориться о цене, разложить вещи... Раздумывая таким образом, Черньери пришел к заключению, что брак совсем не такая бездонная пропасть, как он думал раньше, а скорее мирная пристань, где он мог бы отдохнуть душой после всех жизненных бурь. Вечером он сел писать разные письма и написал также Марии, написал ей с таким воодушевлением и жаром (так ему показалось!), что сам даже удивился своему письму, как удивлялся ему и теперь. Он перечитывал эти строки и с наслаждением припоминал все былое до мельчайших подробностей.</p><p>Представил себе он комнату в Падуе, где написал это письмо; на столе горела керосиновая лампа и перед ним лежал большой атлас Менке, раскрытый на древнем Египте, времен Камбиза. Профессор Эдинбургского университета Моррисон звал его осмотреть вместе развалины Фив в древнем Египте; Черньери написал своему другу, что может определенно ответит на его предложение только после лондонского конгресса, но не мог удержаться от желания заглянуть в атлас и вперед обдумал все путешествие.</p><p>Профессор вспомнил теперь, как в дверь постучалась квартирная хозяйка и сказала, что карета подана и что она уже уложила в нее весь ручной багаж. Он заторопился, наскоро закрыл атлас и поставил его в шкап, наскоро засунул письма в карман, чуть не бегом спустился с лестницы, сел в карету и поехал... По какой странной случайности одно из его писем, и самое важное, осталось лежать в атласе? Как он не заметил этого тогда же, опуская остальные пять или шесть писем в ящик? Вот в чем загадка, и маститому профессору не удалось разрешить этой загадки.</p><p>Теперь Черньери готов был поклясться, что ему никогда даже в голову не приходила мысль о том, что он не опустил своего письма к Марии. Наоборот, он ясно помнил, как он все время упрекал себя в первые дни за это письмо и боялся такого решительного шага. — «Зачем я поступил очертя голову и не обдумал раньше всего как следует? — говорил он себе тогда. — Связал себя неосторожно вылетевшим словом и рискую теперь потерять высшее благо жизни — свободу. К чему я поставил на карту свою судьбу? Ведь отступить ужь нельзя, я, как честный человек, должен жениться, если синьорина Алтавилла захочет взять меня в мужья.... Откажет, также неприятно, ведь это удар самолюбию. Боже мой, зачем я так поторопился? У Марии нет гроша за душой и она совсем не так хороша собой, чтобы сейчас же выйти замуж, я мог бы подождать еще года три, узнать ее получше и основательно обдумать, как мне поступить?» Так говорил себе Черньери в Лондоне и первые дни со страхом ожидал почты, не зная, чего ему желать и чего бояться. Он нервничал, был сам не свой и с каждым днем все больше и больше мечтал о том, чтобы уехать на Восток с Моррисоном и одним молодым доцентом Гейдельбергского университета. Время шло; профессор много работал над своими новыми сочинениями для конгресса и, по мере того, как достигал известности и его имя покрывалось славой, образ бедной сиротки Марии все бледнел и бледнел в его душе, а сам он начинал надеяться, что останется свободным. Упорное молчание Марии возвращало ему желанную свободу, без обидного отказа, и он не мог себя ни в чем упрекнуть; он честно исполнил свой долг и, право, невиноват, что его предложения не приняли.</p><p>В первых числах ноября Черньери, как Юлий Цезарь, воскликнул: <emphasis>«Alea jacta est»,</emphasis> доехал до Бриндизи, там сел на пароход и вместе с Моррисоном отплыл в Александрию. Он прожил в далеких странах около двух лет, то в Египте, то в Абиссинии; всюду изучал иероглифы и разные развалины и посылал свои драгоценные заметки во все главные европейские журналы. В течение этих двух лет Черньери получал отовсюду журналы и письма: из Италии, Англии, Франции, Германии, даже из Падуи от своей квартирной хозяйки, но из Флоренции от Марии Алтавилла не получил ни строчки.</p><p>Впрочем, вернувшись на родину, он почти совершенно забыл о существовании молоденькой девушки. Со дня их последней встречи прошло только два года, но эти два года показались профессору двумя столетиями и все, что произошло до его путешествия в Египет, окуталось в его памяти сплошной пеленой тумана. Он даже нисколько не взволновался, когда ему сообщили, что Мария вышла замуж в Сицилии за судью какого-то небольшого местечка. В то время ему было совсем не до этого: он был весь поглощен своими трудами, — писал статью об ассирийских древностях в «Edinburgh Review» и обдумывал свое знаменитое сочинение о финикийских и кельтических корнях слов, ради которых он решил всецело посвятить себя естественным наукам и не заниматься больше ничем другим. Мария Алтавилла казалась ему такой маленькой, такой ничтожной в сравнении с его мудрыми изысканиями, и брак с нею, конечно, связал бы его по рукам и по ногам. Через несколько времени Черньери предложили кафедру во Флоренции, и тогда он снова вспомнил о своей прежней симпатии. Переехать ему во Флоренцию или нет? А что если мужа Марии снова переведут в Тоскану и придется встретиться с молодой женщиной, как ему держать себя тогда? Разыграть равнодушного или представиться, что он ее не узнает? А может быть, нарочно подойти к ней и высказать ей откровенно, что так не поступают, как она с ним поступила, что это грубо и невежливо?</p><p>Увы, профессору не пришлось долго раздумывать об этом и бояться встречи и объяснения. Мария Алтавилла? Дочь профессора Джузеппе? Та, что вышла замуж за судью Карлуччи? Бедняжка! Она схватила малярию в Сицилии и умерла от нее на десятом месяце своей замужней жизни.</p><p>Умерла! Услышав это грустное известие, Аттилио Черньери, конечно, пожалел покойную, его поразило, что та, которая могла бы быть его женой, умерла такой молодой... «Вот, значит, я был бы вдовцем, и эта смерть снова перевернула бы весь строй моей жизни, — говорил он себе, — нет, куда лучше, в тысячу раз лучше, что Мария не ответила мне! Теперь у меня, по крайней мере, нет привычек, от которых было бы трудно отвыкнуть, и я могу прожить до самой смерти без женщины в доме. Ведь говорят, что когда привыкнешь к семейной жизни, так очень трудно, почти невозможно жить иначе!...</p><p>Одним словом, Черньери очень скоро утешился в смерти Марии... А потом... Потом время сделало свое дело и совершенно изгладило из его памяти этот эпизод; он даже забыл имя и фамилию своей прежней симпатии.</p><p>Найдя это письмо между страниц старого атласа, профессор мало-по-малу вспомнил все прошлое и точно пережил его вторично в уме. Отблеск молодости, как яркое пламя, озарил этого заслуженного и состарившегося над книгами ученого и профессора, зачерствевшего в своем эгоизме; оно налетело, как ураган, и разом охватило его всего. Сжимая в руках жалкий пожелтевший листочек письма, Черньери видел перед собой доброе и ласковое лицо Марии и ему слышался ее грустный голос: «Отчего ты не написал мне ни слова и не прислал даже визитной карточки, когда меня постигло такое тяжкое горе? — казалось, говорила она. — Чужие и безразличные ко мне люди высказали мне свое участие, а ты сам дал мне понять, что любишь меня, и остался бесчувствен и нем. А я в тебя так верила, ждала тебя, звала всею душою... Да, глупые мы создания, что верим вам, мужчинам!»</p><p>Все это ясно слышалось Черньери, и он повторял себе, что Мария унесла с собой в могилу это жестокое обвинение и уже никогда не узнает истины и не услышит его оправдания... Грустно упрекать себя в какой-нибудь ошибке, но еще грустнее знать, что эта ошибка непоправима, и ничто на свете не может разъяснить происшедшего недоразумения.</p><p>Это случайно найденное письмо твердило профессору, что Мария умерла, считая его худшем, чем он был на садом деле; оно напоминало ему, что в его жизни была также минута поэзии, забвения, любви, и что его стремления остались неудовлетворенными. Такая минута, конечно, уже никогда не повторится в его жизни, его сердце никогда не забьется от близости женщины, из под его пера не выльются вторично такие строки. Холодное и скорее сдержанное письмо профессора казалось ему удивительно прочувствованным, горячим, даже страстным, полным ласки и любви.</p><p>— Что если бы это письмо было отослано? — спрашивал себя Черньери. — Что если бы Мария ответила мне на него: — «Принимаю твое предложение, согласна быть твоей, люблю тебя и благодарю за все, приезжай!» Тогда ему пришлось бы отказаться или, по крайней мере, временно отложить свое путешествие в Африку. Может быть, он никогда бы не увидел Египта и Ассирии, не разбирал бы там иероглифов, не угадал бы истории многих развалин; у него, вероятно, были бы дети, и заботы о семье отняли бы его от науки; тогда у него не было бы теперешней известности и славы и на него не сыпались бы так обильно почетные отзывы и разные ордена... тогда он, может быть, никогда бы не сделал своего удивительного открытия о финикийских корнях, и теперь не он, а кто-нибудь другой стоял бы на вершине пирамиды науки рядом с знаменитым норвежским профессором Лёвенштейном...</p><p>Да, все это легко могло случиться, и такой человек, как профессор Аттилио Черньери, должен был радоваться, что этого... но... но тем не менее в его душу закралось настойчивое тревожное сомнение и он не мог успокоиться на этой утешительной для него философии. «Не лучше ли было бы иметь немножко меньше славы и немножко больше любви?» шептал ему тайный голос сердца.</p><p>У профессора Черньери не хватило духа бросить или разорвать найденное письмо; он спрятал его в стол, позвал Помпонио и приказал ему продолжать разбирать книги. Но когда наступил вечер и старик ученый подошел к письменному столу, он не мог удержаться от желания еще раз взглянуть на эти строки, написанные им двадцать лет тому назад. С тех пор Черньери ежедневно достает пожелтевший листок и внимательно перечитывает его; смотрит он также на самый конверт, на нетронутую почтовым штемпелем марку, и каждый раз говорит себе: «Что если бы это письмо дошло по своему назначению?»</p></section></body></FictionBook>