<?xml version="1.0" encoding="utf-8"?><FictionBook xmlns="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0" xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink"><description><title-info><genre match="100">prose_su_classics</genre><author><first-name>Николай</first-name><middle-name>Елисеевич</middle-name><last-name>Шундик</last-name></author><book-title>В стране синеокой</book-title><annotation><p>Родился Николай Елисеевич Шундик в 1920 году в таежном селе Хабаровского края в семье охотника. После окончания Хабаровского педагогического училища по путевке крайкома комсомола уехал на Чукотку. В течение семи лет работал учителем, из них четыре года — в глубоком кочевье. Это позволило ему изучить язык, быт и нравы чукотского народа. </p><p>Глубоко отпечаталось в сознании Н. Шундика пережитое на Чукотке. Он не мог не рассказать о своем уважении и любви к чукотскому народу. Так родились его книги — документальная повесть «Записки учителя», роман «Быстроногий олень» и повесть «На севере дальнем». Книги эти широко известны советскому читателю. «Быстроногий олень», «На севере дальнем» переведены во многих странах за рубежом. </p><p>Предлагаем читателю новый роман Н. Шундика «В стране синеокой». </p></annotation><date>1974</date><coverpage><image l:href="#cover"/></coverpage><lang>ru</lang><src-lang>ru</src-lang></title-info><document-info><author><first-name/><middle-name/><last-name/><nickname>NewZatvornik</nickname><home-page>rutracker.org</home-page></author><program-used>OOoFBTools-2.28 (ExportToFB21), fb2cut 2.7.3</program-used><date value="2026-09-18">18.09.2026</date><src-ocr>ocrfeeder - Tesseract</src-ocr><id>AB52D5BC-B1C5-11F1-9E85-A39E3AB7AB9C</id><version>1.0</version></document-info><publish-info><book-name>В стране синеокой</book-name><publisher>Приволжское книжное издательство</publisher><city>Саратов</city><year>1974</year></publish-info></description><body><title><p>Николай Шундик</p><p>В СТРАНЕ СИНЕОКОЙ</p><p><emphasis>Роман</emphasis></p></title><section><image l:href="#1"/><empty-line/><empty-line/></section><section><title><p><strong>ПОЗЫВНЫЕ...</strong></p></title><empty-line/><p>В разгар на редкость для севера теплого лета 1970 года довелось мне с Николаем Шундиком путешествовать за полярным кругом по земле ненецкой, подивиться диковато-прекрасным местам Лабытнанги, Уренгоя, Таркосале, Салихарда, посмотреть работу мужественных, умных геологов, строителей портов и газопроводов, авиаторов, оленеводов, покупаться в Полуе-реке, и радостное удивление сказочными богатствами Ямала, рабочей хваткой северян накрепко овладело нами. </p><p>Высадились из вертолета у раскопок знаменитой Мангазеи. Едва сошли на землю, Николай Елисеевич разулся. </p><p>— Хорошо вот так, подошвами ног ощутить эту землю, — тихо сказал он. </p><p>Так ребятишки ранней весною голоногими ступают на оттаявшую родную землю, радуясь узнаванию. Тогда-то и захотелось мне перечитать книги Николая Шундика о Севере — книги, сильные правдой жизни, любовью к народу. Правда эта далась ему потому, что много лет работал он учителем на Чукотке в кочевье, глубоко заглянул глазами брата в душу чукотского народа и постиг его язык, обычаи, нравы. </p><p>Перечитывая его записки учителя о Чукотке, я обратил внимание на то место, где он описывал, как впервые сошел с парохода на землю острова Врангеля. </p><p>«Если бы не смеялись люди, снял бы сапоги и пошел бы по острову босыми ногами, чтобы острее почувствовать что-то страшно необыкновенное. Зов какой-то услышать хочется, что ли. Не просто ухом услышать... Может, это зов тот самый, который неудержимо влек полярников в поход до самого северного полюса? Услышишь один раз — и пойдешь в белую беспредельную мглу, даже если знать будешь, что впереди неминуемая гибель». </p><p>Так вот, услышать зов внутренним слухом. У раскопок Мангазеи Николай Елисеевич вновь ощутил заполярную землю босыми ногами. С застенчивой радостью. Вообще он человек не падкий на броские жесты в своей жизненной манере поведения. В Заполярье на Чукотке он провел молодые годы: по путевке Хабаровского крайкома комсомола поехал туда в девятнадцать от роду лет, а вернулся в родной Хабаровск в двадцать шесть. На землю ненецкую попал уже в пятьдесят лет, кстати, там и отметил свое пятидесятилетие задумчивым созерцанием светлой ночи. Взволновала его встреча с Заполярьем. И не в географии тут дело, хотя и в ней тоже. Дело, видимо, в том, что каждый шаг его по ненецкой земле срабатывал, как детонатор, взрывая в самых потаенных уголках души бесценно важные для него ассоциации. </p><p>Вечером под комариный гуд Николай Елисеевич прочел мне свою дневниковую запись: «Вспоминаю 1939 год, полярную станцию на мысе Шмидта. Вижу, как мерцают красные, синие, зеленые огоньки в радиорубке, и слышу, как не умолкает морзянка, выкликая в моей памяти через годы и годы нечто такое, что требует точнейшей расшифровки. А для этого особенный код надо знать, постигнуть тайну его, тогда поймешь, что так настойчиво выкликает в твоей памяти морзянка, пробиваясь до самых безмятежных глубин совести, чтобы и там все взволновать и встревожить. Может, я считаю себя в чем-то виноватым? Может, сомневаюсь в том, что сумел хоть в малой степени высказать достойное слово о жизни этого загадочного северного края? Возможно, обошел вниманием то, что не в силах заметить лишь верхогляд, человек, лишенный внутреннего зрения и слуха?»  </p><p>Когда я писал это предисловие к новому роману Николая Шундика, попросил у него разрешения воспользоваться его дневниковой записью, сделанной на моих глазах: думаю, что кодом для расшифровки лично ему адресованных жизнью позывных он владеет, иначе говоря, внутренним зрением и слухом совестливого, гражданского покроя художника он наделен. </p><p>Я слышал, как Николай Шундик в той нашей поездке по Ямалу на встречах с читателями рассказывал ненцам о чукчах. Чувствовалось, что у этих народов очень много общего в быту, в их духовном облике, в их одинаковом беспримерном пути от сумерек родового строя до полдневного света сегодняшней социалистической нови. </p><p>В рассказах своих о Чукотке Николай Шундик исходил от увиденного, пережитого им лично. Запомнился мне такой эпизод, который он часто, как сам оговаривался, рассказывал «не без умысла». Перескажу и я его тоже не без умысла. </p><p>Ехал Николай, молодой учитель, по тундре на оленях со старым чукчей Ятто, который, кстати, стал впоследствии одним из самых интересных героев его романа «Быстроногий олень». Ятто на своей упряжке впереди, а учитель позади. Ятто поет: </p><poem><stanza><v>Орэнькау-у-у, </v><v>Тэнэнькэу-у-у, </v><v>Орэнькау-у-у, </v><v>Тэнэнькэу-у-у. </v></stanza></poem><p>Николай Шундик, подражая старику, напевает эти два слова тоскливо и монотонно. И когда убеждается, что аудитория почувствовала и тоску эту и монотонность, сообщает, что Ятто пел так и час, и другой, и третий без умолку. Аудитория, еще не подозревая, какой драматической нотой обернется рассказ, посмеивается: ну, мол, влип учитель. И Николай Шундик чистосердечно сознается: «Не выдержал я, попросил старика, чтобы спел он что-нибудь другое, нельзя же одно и то же». </p><p>И опять проносится по аудитории смешок. Николай Елисеевич выжидает, когда утихнет смех, а потом рассказывает, с какой обидой посмотрел на него старик чукча. Посмотрел Ятто на своего спутника и снова зарядил часа на два: </p><poem><stanza><v>Орэнькау-у-у, </v><v>Тэнэнькэу-у-у. </v></stanza></poem><p>И вот тут, казалось бы, комическая ситуация вдруг оборачивается горьким нравственным уроком молодому учителю. Когда он приехал в стойбище вместе с Ятто, вдруг узнал, что у старика всего несколько дней назад погибло два сына — Орэнькау и Тэнэнькэу. Гнали они оленей по снежному припаю, у глубокого ущелья снег обвалился, и погибли два славных парня-пастуха. И старик Ятто в дороге, в сущности, плакал без слез, выкликая имена сыновей. </p><p>«А я, не разобравшись, что к чему, — откровенно признается Николай Елисеевич, — потребовал этак нетерпеливо, нельзя ли сменить пластинку. С тех пор я часто вспоминаю этот урок, когда особенно необходимо проявление чувства такта — и товарищеского, и политического, и в любом другом случае. Потом Ятто, который считал, что «разговору по бумаге», то есть грамоте, может научиться, как великому таинству, только шаман, сам стал у меня учиться на ликбезных занятиях. В ту пору я полагал, что он мой ученик. А вот теперь понимаю, что именно он был во многом моим добрым учителем. Не знаю, насколько я был способным учеником, не мне судить об этом, но то, что Ятто учил меня делам человеческим — это совершенно для меня очевидно». </p><p>И аудитория после такого признания глубоко задумалась. Становилась ясна оговорка Николая Елисеевича: «расскажу не без умысла». </p><p>А мой умысел заключается в том, что после этого рассказа мне будет легче найти ключ к анализу произведений Николая Шундика о Чукотке. А их три: документальная повесть «Записки учителя», роман «Быстроногий олень» и повесть «На севере дальнем». Но прежде чем поделиться ощущениями об этих книгах, скажу еще несколько слов о нашем совместном путешествии по Ямалу. </p><p>Плывем мы на катере по Оби, и я чувствую, что мне почему-то не по себе. Наконец догадываюсь: на часах двенадцать ночи, а небо, река, тундра в каком-то особенном свете круглосуточного полярного дня. Нет, это, конечно, не тот привычный дневной свет, однако, на ночь и подавно не похоже. Невольно воображаешь, что попал на другую планету. </p><p>Николай Елисеевич понял мое состояние и сказал шутливо: </p><p>— У меня такое представление, что ты, землянин, прилетел ко мне, марсианину, в гости. — И когда уже причаливали к пристани, он показал на одну из крыш прибрежной постройки и добавил: — Обрати внимание вон на ту кошку. Видишь, уши у нее обморожены. Вот это и есть, брат, север. И что прискорбно, когда писал свои книги о севере, я расписывал ледяные морские торосы, сверкающий снег в бескрайней тундре, ледяное безмолвие. А вот покажи, как у кошки лютый мороз обкарнал уши, тут и ощутит читатель дыхание Заполярья... </p><p>В первой книге Николая Шундика, в его документальной повести, действительно, пока больше чувствуются расширенные глаза изумления, чем пристальный, острый взгляд уже опытного следопыта — охотника за деталями. Вот он впервые сходит с парохода на чукотскую землю в бухте Проведения. </p><p>«Мрачные горы угрюмо смотрятся в неподвижную, будто залитую тяжелой ртутью, бухту. По черному фону — многочисленные пятна прошлогоднего, а может быть и вечного, снега. И птицы, птицы, птицы! Косые, бесшумные полеты их приковывают внимание, почти гипнотизируют. Порой представляешь их не птицами, а таинственными летательными аппаратами. Голос звучит как-то неестественно громко и словно бы разбивается как нечто хрупкое. А может, все это от разыгравшегося воображения? Чудится: крикни громко, и вдруг придут в движение скалы, посыпятся голубые осколки рухнувшего неба. А крикнуть хочется. От восторга хочется крикнуть!» </p><p>Да, в этой книге и юношеский восторг, и удивление, и радость открытий. Но в ней и горечь первых ошибок, поражений, задумчивость человека, осмысливающего первые нравственные уроки. А главное, тут уже начинает светиться его душа именно советского просветителя, которому чужды высокомерие, душевная глухота, который не только учит, но и учится, как это случилось у него со стариком Ятто. </p><p>О первых шагах своих по нелегкой стезе учителя Николай Шундик рассказывает в «Записках» порой с юмором, за которым чувствуется и задумчивость его, и озадаченность, и та настороженная оглядка, в которой проявляют себя такт, деликатность, педагогический инстинкт человека с высокими нравственными запросами и к себе и к своей благородной профессии. </p><p>Из районного центра Николай Шундик выехал через мыс Шмидта в глухое чукотское селение Пильгино. В классе всего один мальчик Ваня сносно знал русский язык. А учитель накопил всего лишь какую-то сотню чукотских слов и совершенно не знаком с грамматикой чукотского языка. На первом уроке начал учитель перекличку по журналу и так скверно выговаривал чукотские имена, что ученики невольно расхохотались. Чтобы найти выход из положения, учитель с помощью своего переводчика Вани попросил самого смешливого мальчугана, мол, произнеси мое имя. </p><p>«Ни-ка-ляй-каляй, каляй! — начал смущенный ученик и вдруг закончил: — Каляйнын!» </p><p>И снова хохочут ребята пуще прежнего. </p><p>В «Записках учителя» читаем: </p><p>«Но как потом смеялся я, когда узнал, что слово «каляйнын» в переводе с чукотского означает — чертище! Так ученик, сам того не желая, обозвал учителя чертом, да еще в превосходной степени. Что ж, черт чертом, — заключает молодой учитель, — а человечность должна быть с тобой, да, именно человечность...» </p><p>С глубокой ответственностью, многомерно понимает молодой учитель, что значит в его педагогической практике, в жизненном поведении проявлять человечность, старается понять, чем знаменательно это качество в других людях. Привлек его внимание с первой же встречи секретарь Чаунского райкома партии Наум Филиппович Пугачев. Когда пригласил секретарь обкома к себе прибывших на Чукотку молодых учителей, то сказал им: </p><p>«Вы здесь увидите удивительное переплетение нового и старого, не думайте, что пережитки, отжившие обычаи можно уничтожить мановением волшебной палочки, да и внимательно приглядитесь: все ли обычаи надо считать отжившими. Вы будете работать среди народа очень своеобычливого, доброго, гордого, поэтичного, доверчивого. И как это будет больно, некрасиво, бесчеловечно, если вы доверчивость эту хоть чем-нибудь обманете...» </p><p>Таков был наказ секретаря райкома. Потом доведется молодому учителю уже в кочевье встретиться с этим незаурядным человеком, которого хорошо знали и любили чукчи. Так и получилось, что Наум Филиппович Пугачев стал прообразом секретаря райкома партии Сергея Яковлевича Ковалева в романе «Быстроногий олень». Заметим к слову, что нет у Николая Шундика ни одного романа, в котором не действовали бы партийные работники. Это Ковалев в «Быстроногом олене», Чумак и Гуреев в «Роднике у березы», Буянов и Соколов в «Стране синеокой». Все они по характерам очень разные и вошли в произведения Николая Шундика не через ту дверь, которую легко открывают несложной отмычкой умозрительности. </p><p>Истоками романа «Быстроногий олень» явились все те же «Записки учителя». Написал их Николай Шундик еще на Чукотке, отослал рукопись в Хабаровск поэту Петру Степановичу Комарову и, к своему счастью, получил вскоре ответ: «Ради бога, не бросайте Вашу работу над записками, Вы даже сами не подозреваете, насколько это интересно». </p><p>Петр Комаров не ошибся. Особенно стало ясно, насколько интересно повествует Николай Шундик о Чукотке после того, как его роман «Быстроногий олень» обошел на английском, французском, немецком, испанском языках двадцать семь стран, к тому же он переведен почти в каждой республике в нашей стране. </p><p>Когда читаешь этот роман, то слышишь топот копыт стремительного оленя, свист аркана, вой пурги, грай птичьих базаров, звуки бубна, который, оказывается, не всегда бывает шаманским. </p><p>Кстати, с эпизода с бубном начинается роман «Быстроногий олень», с эпизода, в котором преподается секретарем райкома нечуткому человеку Караулину политический и нравственный урок. Вернее, бубен фигурирует в «Записках учителя», а в романе это уже деревянные божки и амулеты старика Ятто. Но суть не в этом. Суть в том, что Ковалев ставит на место зарвавшегося «искоренителя чукотской старины», которому всюду мерещатся злые, коварные шаманы. </p><p>В приемной секретаря райкома сидит убитый горем старый поселенец на Чукотке заведующий торговым отделением Митенко. Старика обвиняют в недостаче угля, который ценится здесь на вес золота. Уголь замело пургою, измерил его бухгалтер-ревизор Шельбицкий неточно. Однако секретарю райкома он отвечает с апломбом: «То, что я измеряю, всегда измеряется точно». </p><p>Но Ковалев глубоко верит в Митенко. Знает он этого честного полярника давно. И потому он спрашивает у Шельбицкого:  </p><p>«А вот сердце человеческое, глубину его, вы когда-нибудь пытались измерить? Не пытались? Плохо. Для этого прежде всего свое сердце нужно очень чутко выверить, приняв его, так сказать, за единицу измерения. А оно у вас холодное, как чугунная гиря, и, кстати сказать, видимо, куда менее точное. Ведь вы же честного человека задумали отдать под суд!» </p><p>И вот перед секретарем уже сам Митенко, растерянный, сконфуженный, с чуть дрожащими руками. Секретарь думает о нем с болью и горечью: «Да, старика глубоко оскорбили», и Ковалев делает все, чтоб успокоить несправедливо обиженного, встревоженного человека. </p><p>Парторг колхоза Гэмаль когда-то был учеником в школе, где учительствовал Сергей Яковлевич. И не только грамоте выучился он у Ковалева, но и стилю истинного партийного вожака. Гэмалю тоже отведено одно из главных мест. </p><p>Горделивой осанкой, достоинством, четким горбоносым профилем Гэмаль напоминает индейского вождя. Терпеливо остепеняет он стремительного, как олень, страстного, порой рискованно неуравновешенного председателя колхоза Айгинто. Неустрашим и находчив Гэмаль в своих психологических поединках с бывшим кулаком Эчилином, упрямо цепляющимся за самое старое и дикое, которому объявили новые люди Чукотки беспощадный бой. Не легкий путь к победе у Гэмаля и в тех случаях, когда ему приходится одолевать в хороших людях пережитки дремучих суеверий, приверженность к старому, отживающему, страх перед непривычной, ошеломляющей новизною. Настойчиво учит он этому искусству горячего, не объезженного жизнью Айгинто. </p><p>Охотник Пытто вылавливал выброшенные морским прибоем доски, носил их издалека на себе, в свою ярангу, любовно сколачивал стол, табуреты, мечтая перейти из ветхого своего жилища в дом. Но вот пришел он с охоты и видит, что жена изрубила топором и стол, и табуреты, не желая покидать свой старый, привычный очаг, пропахший дымом костра, нерпичьим жиром, запахом дубленых шкур. Начался скандал, на который приходят Гэмаль и Айгинто. </p><p>А надо сказать, что Айгинто с затаенным дыханием следил за тем, как сооружал Пытто предметы нового быта: переселить людей из яранг в дома — для председателя колхоза страстная мечта. И вот на тебе, от стола, табуреток остались жалкие обломки. С яростью обрушивается он вместе с Пытто на Пэпэв. </p><p>«Изображая пальцами устрашающие ножницы, Айгинто кричал до хрипоты: </p><p>— Косы тебе обрежем, чтобы голова твоя хоть немного на мужскую стала похожа! Может, чуть умнее станешь! </p><p>Пэпэв испуганно скомкала длинные косы, украшенные старинными медными пуговицами с двуглавыми орлами, прижала к груди. В черных глазах ее, в которых еще минуту назад светилось упоение бунтом, появился трепетный испуг: а что, если и вправду обрежут ей косы? Обеспокоился и Пытто. </p><p>— Зачем же косы обрезать? — неуверенно возразил он. И добавил уже решительно: — Нет, не хочу, чтобы голова у моей жены стала круглой, как у нерпы. Правда, голова ее глупая точь-в-точь, как у нерпы, но я ее сам... сам проучу». </p><p>И своенравная Пэпэв опять взрывается. Может, еще долго длился бы этот скандал, если бы не остроумный ход Гэмаля. Он хорошо знал психологию людей, особенности каждого жителя поселка. Знал он, насколько любит покрасоваться собой кокетливая Пэпэв: не зря же в косах ее такие старинные драгоценности, как медные пуговицы с двуглавыми орлами! </p><p>«— Обрадовать хочу тебя, Пэпэв, — сказал Гэмаль так, словно только за этим и пришел в ярангу. — Привез я тебе в подарок из Певека вот такое большое зеркало. </p><p>— Зер-ка-ло? — переспросила Пэпэв, невольно поправив на груди косы, как бы уже собираясь полюбоваться собою. — Давно хочу зер-ка-ло. </p><p>— Куда же ты ставить его будешь, полоумная женщина? — ехидно спросил Пытто. — В дом-то переходить не хочешь, а тут... </p><p>— Если зеркало будет, то и в дом перейду, — не дала досказать мужу Пэпэв». </p><p>Главное в том, что Гэмаль терпеливо каждым своим малым и большим делом выстраивал нечто такое, что должно было предстать перед людьми, как некое зеркало: вот оно перед вами, загляните в него, и вы увидите себя, свои души, а главное, угадаете дорогу свою, по которой предстоит вам идти в завтрашний день. </p><p>Айгинто пока не способен на такое. «Ну почему, почему так с людьми происходит? — в горестном недоумении спрашивает он. — Их руками, зубами тащишь к свету, к воздуху чистому, а они, как олень заарканенный, упираются». И Гэмаль отвечает: «Зачем тащить? Когда кого-нибудь тащат, он обязательно упираться будет, не поверит, что его к свету, к воздуху чистому, как говоришь ты, тащат. Звать надо, сердцем звать...» </p><p>Нелегко складывается личная судьба Гэмаля. Никак не может он справиться с любовью к Тэюнэ — жене опустившегося Иляя. А вышло так, что предопределили Тэюнэ в жены Иляю еще совсем ребенком по старому обычаю. Гэмаль видит, как тяжко Тэюнэ. А тут еще нечуткий человек, заведующий райзо Караулин, сводя счеты с парторгом, обвиняет его в предосудительной любви к чужой жене. </p><p>Любовь Гэмаля и Тэюнэ побеждает. Трудной победе этой немало способствует секретарь райкома Ковалев. Нет, он не занял ханжескую позицию, мол, не пристало парторгу отбивать чужую жену. В уходе Тэюнэ от нелюбимого человека, за которого выдали ее замуж еще ребенком, он видит раскрепощение чукотского народа от тягостных пережитков. </p><p>Новая Чукотка поэтично выписана в образе юного Гивэя. Страстно влюбленный в технику, он мечтает о той счастливой поре, когда сможет летать на самолете. И он добивается своего, становится крылатым человеком. </p><p>Уходящая, старая Чукотка красноречивее всего показана в образе шамана Тэкыля. Это не просто шарлатан, а злой фанатик, обреченный жизнью на глубокое одиночество. После неудавшегося покушения на Ковалева он явился в свою одинокую ярангу, сварил в котле над костром снадобье с мухомором, намазал этим снадобьем закопченных деревянных божков, принял его сам. Ни один раз проглатывал шаман кусочек мухомора, чтоб погрузиться в забытье. По поверью это означало, что он отправлялся временно в долину предков, к усопшим. На этот раз шаман уже не пришел в себя, умер у костра в глубоком одиночестве. </p><p>Зато новая Чукотка, подобно стремительному оленю, набирала разбег, вырываясь из тьмы, к солнцу. В этом точный поэтический ключ, которым служит заглавие романа — «Быстроногий олень». </p><p>Повесть «На севере дальнем» написана для школьников. Здесь целая галерея чукотских ребятишек. А характеры их Николай Елисеевич за семь лет работы учителем хорошо изучил. Сквозит в этой повести его глубокая любовь к чукотским детям. Повесть «На севере дальнем» тоже переведена на многие языки за рубежом и в наших республиках. По конкурсу Министерства просвещения СССР на лучшую книгу о детях повесть эта получила Первую премию. </p><p>Есть в романе «Быстроногий олень» такие строки: «Колокольчик, подвешенный к нарте, все звенел и звенел в морозной мгле, и чудилось, что это звенят серебряные копытца оленей, ударяясь о неумолимую твердь снежного наста: не раскололись бы копытца, не умолк бы серебряный звон». </p><p>Тревога, не раскололись бы копытца, не умолк бы серебряный звон, мнится мне, как-то неуловимо сопрягаются с той тревожной, заветной «морзянкой», о которой говорил в дневнике Николай Елисеевич. </p><p>Пробиваются эти особенные позывные с первой же страницы другого романа Николая Шундика — «Родник у березы». Живет в задумчивом шуме Уссурийской тайги, в поклике тоскующей кукушки, в неутомимой, страстной дроби дятла, в пронзительных вскриках желны тот таинственный обеспокой, который влечет человека не только в таежные дебри, но и в глубину собственных дум, где тоже не мудрено заблудиться, если не иметь такого компаса, как честное сердце, чистая совесть, ясный ум и здравый смысл. </p><p>Вот так погружается в глубокие думы один из героев романа «Родник у березы» Коломеец. «Все дальше уходил в тайгу Павел Степанович Коломеец. Порою присаживался на валежину, слушал, как тайга пробуждается. В такую минуту он мог не заметить изюбра, даже если бы тот застыл перед ним бронзовой глыбой и мог рассмотреть бесконечно многое в крохотной почке, в ее красной искорке, высеченной пригревающим солнцем. Что поделаешь — весна! Пора половодья не только вешних потоков, но и человеческих чувств, размышлений о жизни». </p><p>А толчок к напряженным размышлениям о жизни в этом романе, размышлениям, похожим на весеннее половодье, дал ХХ съезд нашей партии. </p><p>В центре романа два коммуниста: Корней Кленов и Никифор Чумак. Вышло так, что Корней Кленов был оклеветан и вырван из созидательной жизни нашего общества на двадцать лет. </p><p>Кленов и Чумак верные друзья. Ни тот, ни другой ни при каких обстоятельствах не изменяли своим убеждениям даже в самом малом. И как бы в магнитном поле этих двух замечательных людей проявляют себя все остальные герои: одни верят, что Кленов и Чумак как были друзьями, так и остались ими, другие боятся, что в этой дружбе непременно должна появиться трещина, а третьи хотели бы столкнуть их лбами, как лютых врагов. </p><p>Честный, однако растерявшийся хирург Панкуров с тревогой спрашивает у своего зятя, учителя Коломейца: «Как, по-твоему, встретятся Кленов и Чумак? Понимаешь ли ты хоть сотую долю этой огромной человеческой драмы! Они же кровью когда-то побратались, после пули из обреза! Они оба лежали на моем хирургическом столе. А потом... Что произошло потом и что должно произойти завтра, когда вернется Кленов? Ну что же ты молчишь?» </p><p>И в другом месте он с той же болью вопрошает: </p><p>«— Как это получилось? Где вы были раньше? </p><p>— Кто «вы»? — спросил Коломеец. </p><p>— Ну, извольте, могу сменить местоимение «Вы» и «Мы»! Слышите, — Мы! Устраивает? </p><p>— Это уже, конечно, лучше. — Заметив откровенно насмешливый взгляд тестя, Павел Степанович вспылил: — Не люблю тех, кто подыскивает себе удобную площадку стороннего наблюдателя вне времени, вне государства и чуть ли вообще вне планеты нашей. Взгромоздятся на эту площадку, встанут в позу обличителя и тычут оттуда пальцем, судя всех и вся! — Помолчав, добавил уже миролюбиво: — Хорошо, если такое случается с человеком честным, с вами, например, а вот если в такую позу становится демагог, злопыхатель...» </p><p>Хочу с полной определенностью заметить, что цель свою Николай Шундик в романе «Родник у березы» как раз видел в том, чтобы, как говорится, перебежать дорогу демагогам, злопыхателям, философски незрелым людям, проявившим свою неблаговидную прыть в так называемой переоценке ценностей. Иные из них тщились доказать, что в нашей жизни вообще не было никаких ценностей. Особенно настырно такие люди подступались к Кленовым, спекулируя на их тяжкой драме. </p><p>Незваным гостем появляется в доме Кленова разбитной Поляков. «Попросив разрешения снять пиджак, Поляков повесил его на спинку стула и, похлопывая скрещенными на груди руками по бицепсам, рельефно выступавшим сквозь голубую сорочку, посоветовал тоном человека, который не сомневался, что его здесь поймут и оценят. </p><p>— Прежде всего, я вас очень прошу с самого начала отбросить прочь ложную скромность. Поймите, перед вами стоят труднейшие задачи, вам предстоит драться. Я не хочу играть в прятки. Скажу прямо: имею прежде всего в виду товарища Чумака». </p><p>И когда Поляков уже слишком перехлестывает, пытаясь столкнуть друг с другом верных друзей, Кленов не выдерживает: «Один раз уже так было! Меня схватили за горло... А теперь, значит, Чумака?! По очереди...» </p><p>Нет, обида не замутила сознание настоящего коммуниста Кленова. Трудная жизнь, бесконечные схватки с недругами научили его безошибочно отличать друзей от врагов. Образ этот выписан Николаем Шундиком с особенной тщательностью и глубокой симпатией. </p><p>Вот мы видим Кленова незадолго перед арестом на бюро райкома партии, где карьерист Рубцов пытается с помощью Марцева раздавить его. Благо есть зацепка: Кленов защищает своего партизанского сподвижника Беспалова, человека с характером сложным и противоречивым. Ловок в своей сокрушительной демагогии троцкист Марцев. </p><p>«— Вы командиром, вожаком были тогда, когда за вас больше думала ваша винтовка, больше думала занесенная над врагом ваша сабля. Ваша тактика ограничивалась одним: раз японец — руби, — и Марцев с силой рубанул воображаемой саблей. — Если семеновец — руби! </p><p>Подымаясь, Кленов качнулся, нащупал сзади спинку своего стула, занес с замахом и осадил его перед собой. Затем ткнул в сторону Марцева пальцем, промолвил тем голосом, который называют простуженным, только застудила его сейчас ненависть: </p><p>— Винтовка, говоришь, за меня да за Беспалова думала? Сабля за нас думала? Так не бывает! Не бывает так! — повторил Кленов, не спуская с Марцева глаз, осатаневших от боли и ненависти. — Повидал бы ты, как рубил Савелий Беспалов; и не кого-нибудь, а чужеземца, не кого-нибудь, а беляка! А ты видел его, как он и сейчас на бандитов ходит? А вы... вот ты, Митин, да и... Марцев тоже, вы хоть раз рискнули залечь в засаду на бандитов? А вы бы попробовали! Узнали бы, как она, винтовочка-то, сможет ли она за вас сама поработать или тут еще сердце, вера твоя, любовь вот к этой земле потребуется!» </p><p>Случилось так, что перекрестились пути коммуниста Кленова и отъявленного врага советской власти Марцева там, на далеком севере, где обоих их называли врагами народа. </p><p>«Скрипит снег. Под ногами он белый, чуть подальше — голубой, а вдали — уже темно-синий. Сверху сыплется и сыплется колючая, как мелко битое стекло, изморозь. Впереди маячит темно-синяя гряда гор. И необузданный в своих причудах мираж — волшебник здешних бескрайних ледяных просторов — повергает в холодное оцепенение путников бессмысленными видениями. Вытягивает мираж синие вершины сопок, строит из них холодные замки и, словно понимая, что путникам даже и мысленно не хочется посетить его замки, разрушает их и тут же строит новые. Холодно и сонно в оцепенелой душе. Рядом с Кленовым шагает Марцев. Сколько раз они уже здесь схватывались не на жизнь, а на смерть! Но сейчас, в эту застылую минуту ледяного безмолвия, Кленову кажется, что даже ненависть в нем окоченела и теперь не сможет он, как прежде, яростно отвечать на беснования Марцева». </p><p>И когда спор опять возникает, когда Марцев издевательски предлагает Кленову спеть «Интернационал», тот снова идет в сокрушительное наступление. </p><p>«— Да, да! — Спою! — наконец прорвалось у Кленова. И он пошел вздыбленным медведем на Марцева. Вместе с бессвязными яростными словами клубилось на морозе такое же яростное его дыхание». </p><p>А вот Кленов, вернувшись домой после многолетних испытаний, идет по родной Уссурийской тайге и пытается осмыслить, как ему жить дальше. </p><p>«Кленов погружает руку в родник, захватывает камень покрупнее, замахивается. Но тут же говорит себе: «Не торопись, ты же знаешь, у тебя это не просто камень, это сгусток той запекшейся крови, которой не один раз душа умывалась. Конечно, можно в слепой ярости швырнуть его куда попало. Швырнешь в беспамятстве и — как знать? — не ранишь ли своего же?» </p><p>Да, глубоко, далеко заводит Николай Шундик своих героев в думах о самом животрепещущем, даже кровоточащем, заводит порой, что называется, в непролазные дебри. Но звучат позывные «морзянки», иначе говоря, дает себя знать художническая совесть автора романа, его органическая ненависть к спекуляциям и благодушному скольжению по поверхности, и читатель выходит, казалось бы, из непролазных дебрей, чувствует, что романист не запутал его еще больше, а ответил на очень серьезные вопросы, утвердил его в самых лучших надеждах, оказался верным единомышленником в аналитическом, диалектическом взгляде на жизнь. </p><p>Ведет Николай Елисеевич и своих героев из повести «С красной строки» в поисках истины по сложным путям, не спрямляя эти пути по догматам вульгарных социологизаторов. </p><p>Любит Николай Шундик живописать Уссурийскую тайгу. Это видно и в романе «Родник у березы» и в повести «С красной строки». Родился он в таежной уссурийской деревушке в семье охотника, с детства знакомы ему запахи кедровых шишек, беличьих шкур, которые помогал отцу напяливать на правилки, меховых унтов, медвежьей желчи, в которой мать знала толк как в целебном лекарстве. </p><p>Отец Николая Шундика с огромным трудом отвоевывал метр за метром землю у тайги. «Полыхают костры, стелется над землею синий дым. Ночью он висит в воздухе красным заревом, а днем околдовывает пахаря синим миражем. Застелит землю так, что она кажется бескрайним чистым полем, без единого пенечка: берись, пахарь, за чапыги плуга, а еще лучше садись на трактор — паши. Но мираж обманчив. Еще много нужно пролить пота, чтобы освободить поле от его векового властителя — тайги. Потому люди и жгут костры и днем и ночью. Над деревней стоит густой запах таежной гари. Здесь и запах горелой травы, тлеющего кочкарника и горьковатая прель трухлявого, сырого валежника, который сначала не столько горит, сколько варится, и дегтярный дух березового корья». </p><p>У одних, как, допустим, Марцев, тайга вызывает лишь чувство подавленности, вражды. «Как тут все захламлено мертвыми деревьями. Один полусгнивший, обомшелый ствол наполовину утопал в земле; другой почти висел в воздухе, зацепившись обугленной верхушкой за ветви могучего дуба; третий ощеривался изломанным комлем куда-то в небо. Поверженные неведомой исполинской силой, местами обожженные, местами расщепленные и словно скрученные в веревку, они подавляли Марцева своими чудовищными размерами, хаотическим нагромождением. Особенно поразили его вывороченные вместе с землей корни гигантской лиственницы. Они вздымались так высоко, что, пожалуй, скрыли бы за собой трехэтажный дом. Бурая земля с пудовыми камнями, видно, годы и годы держалась на этих камнях, потому что местами уже обросла травой, а на самом верху даже успела вскормить несколько осинок». </p><p>А Кленов, вернувшись в родные края, тайгу воспринимает как родной дом. «Корней осторожно раскрутил гибкую плеть лимонника, опоясавшую спиралями ольху. И вспомнились ему далекие, сначала партизанские, потом охотничьи, походы. Бывало, идет, идет партизан или охотник, от усталости валится, но вот кинет в рот горсточку бледно-розовых ягод лимонника, разжует вместе с косточками, кривясь от сводящей скулы кислоты, и шагает дальше, чувствуя, что верно бы прибавилось у него сил. А вон гладкие, ровные стволики молодого маньчжурского ореха. Какие великолепные свистки и сопелки умел он мастерить из коры этого дерева!» </p><p>Шагает Кленов по тайге, словно по родному дому, пытается передразнивать птиц, как это делал очень искусно в молодости. Не все получается у него сейчас. И в драматическом чувстве неизреченности этого человека, в чем-то на время разучившегося разговаривать с птицами, мы улавливаем все ту же нервную напряженную ноту «морзянки», если иметь в виду уже не героя романа, а его автора. </p><p>О романе «В стране синеокой» критик Евгений Осетров писал: «Николай Шундик пристально всматривается в события, происходившие на рязанской земле. Серьезно и обстоятельно исследует он жизнь. Писатель не злоречит по поводу недостатков, а пытается понять и объяснить их происхождение. Он внимательно прослеживает судьбы своих героев, сложное переплетение жизненных дорог, сплетения противоречий»<a l:href="#n1" type="note">[1]</a>. </p><p>Писатель не злоречит. Исследует сложные сплетения противоречий. Кажется, именно это я хотел выразить, рассуждая о романе «Родник у березы». В обоих этих произведениях Николай Шундик остро полемичен. Герой романа «В стране синеокой» Евгений Браташ высказывает мысль, которую, конечно же, разделяет Николай Елисеевич: «Хочу, чтоб был роман во многом публицистичным, с зарядом полемики. Но не дай бог браниться, быть просто злым. Хочу убеждать, а не отчитывать, хочу обращать в свою веру. Убеждать упорно, терпеливо, с надеждой, что честные люди, даже если они очень заблуждаются, мою правоту поймут». </p><p>Что ж, мне только остается посоветовать читателю глубоко вникнуть в их путешествии по «Стране синеокой» в то, что так настойчиво расшифровывает автор этого романа, прислушиваясь: о чем же так настойчиво сигнализируют ему позывные жизненных событий и явлений. </p><empty-line/><p><emphasis>Григорий Коновалов.</emphasis></p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ПЕРВАЯ</strong></p></title><empty-line/><image l:href="#2"/><empty-line/><empty-line/><p>В драматическую минуту иногда всплывает в памяти такая безмятежная картина, что просто диву даешься: странно, кажется, совсем не ко времени. </p><p>Евгению Браташу именно в такую нелегкую минуту вспомнилось весеннее половодье, моторная лодка, а в ней вот эти люди, которым стало так трудно восемь лет спустя. Да, с тех пор восемь раз приокскую пойму заливало половодье, много воды утекло... </p><p>А в тот предвечерний час действительно было все вокруг безмятежно в природе. И лодкой управлял с виду благодушный, безмятежный человек, один из секретарей обкома партии Аркадий Денисович Ганин. </p><p>Не мог в то время писатель Браташ прочесть, что было на душе у Ганина. </p><p>Уплывал вдаль город, погружаясь в воды разлива, только храмы Кремля да заводские трубы возвышались над водою. Ганин, казалось, ничего не видел, кроме этого бескрайнего разлива, верно бы меньше всего занимали его Соколов и Кравцова. Но это лишь казалось... </p><p>Соколов в ту пору был секретарем обкома партии по пропаганде, Кравцова возглавляла комсомолию области. Тогда шел тысяча девятьсот пятьдесят девятый год. Нынче шестьдесят седьмой. Соколов сейчас первый секретарь обкома, Ганин из партии исключен... Живет Аркадий Денисович в селе Мшары, в доме отца — знаменитого на всю область председателя колхоза. </p><p>Круто обошлась судьба за эти годы и с Кравцовой. Любила Соколова, а вышла замуж за Ганина; не мыслила жизнь без шумной своей комсомолии, а теперь преподает в местной школе русский язык и литературу. </p><p>Перед приездом Соколова во Мшары в доме Ганиных произошла, пожалуй, обычная история. Пришел домой Аркадий Денисович, как часто бывало, нетрезвый. Светлана вгляделась в мужа с отвращением, быстро вышла из дома, легла в саду с книгой. Аркадий Денисович с виноватой улыбкой хотел было уйти вслед за ней, но его крепко схватил за плечи отец, яростно повернул к себе. Потом свирепо замахнулся, будто хотел съездить по уху сыну, да тут же опустил руку, пошел во двор. Смахнув слезу, поспешила за отцом и мать. </p><p>— Ну и ладно, идите вы все от меня к дьяволу. А лучше я это сделаю сам. — Аркадий Денисович снял сандалеты, повалился на диван. — Отосплюсь и пойду. В бакенщики подамся. </p><p>И только было задремал, как на пороге появились гости. Да еще какие гости — Соколов и писатель Браташ! Надо же было чертям принести их в такую минуту. </p><p>Аркадий Денисович приподнялся. </p><p>— Не узнаешь? — спросил Соколов излишне бодро, потому что встреча, конечно, была далеко не из приятных — попробуй одолей неловкость. </p><p>Аркадий Денисович опустил босые ноги на пол, скривил в горькой гримасе лицо. </p><p>Был он очень похож на отца завидной статью, недюжинной силой, которая чувствовалась в волосатых руках, крутых плечах, только сейчас по-пьяному расслабленный, рыхлый. </p><p>— Мои там... в саду, — сказал он, махнув рукой на дверь. </p><p>Соколов повернулся, чтобы выйти из дома, и вдруг встретился глаза в глаза со Светланой. Как давно не заглядывал он в эти глаза так близко... Не поймешь, что в ее взгляде, похоже, недоумение. Его, пожалуй, недоумение это, и за негодование принять можно. </p><p>Вот так стояли они друг против друга и молчали. Ганин мучительно ждал, кто же из них заговорит первым. В его глазах злоба и горе выедали остатки хмельного безразличия, отчего становились они осмысленней, с той проясненной угрюмостью, в которой угадывалась неподдельная человеческая боль. </p><p>Светлана прошла в комнату, сдвинула один стул с места, второй, молча приглашая гостей присесть, кинула вскользь взгляд на Соколова, стараясь разглядеть перемены в его внешности. Кажется, пробиваются залысины. Правда, лоб от этого стал еще выше. Да, хорошо вылеплен лоб у человека... </p><p>Еще раз глянув на Соколова, Светлана зачем-то опять переставила стулья, стараясь одолеть замешательство. Домашний халат был слишком коротким, и ей хотелось немедленно переодеться, но хорошо ли это будет, и вообще, как найти меру хотя бы мало-мальски естественного поведения, а тут еще мучает неотступный взгляд мужа... </p><p>— Ну что же мы стоим? — наконец спросила Светлана не своим голосом, отчего потерялась еще больше. Добавила с решимостью обреченного: — Может, умоетесь с дороги, поужинаете? </p><p>Бог ты мой, что же она такое говорит? Конечно же Соколов не сможет так просто откликнуться на ее паническое гостеприимство. И она угадала. Было похоже, что Соколов что-то скрутил в себе немилосердно и сказал: </p><p>— Спасибо, я очень тороплюсь. Мне, собственно, Дениса Денисовича по неотложному делу. </p><p>И только сейчас Светлана поняла, чем кончились эти минуты невыносимого напряжения. Просто, как в взрыве, она в одно мгновение еще раз пережила свою катастрофу. С появлением Соколова в этом доме у нее возникла смутная надежда на какое-то избавление: неспроста появился он, что-то должно измениться в ее судьбе. И вот эту надежду у нее отнимают. Что ж, пусть будет так, она сама изменит свою судьбу. И немедленно! </p><p>Светлана встала. </p><p>— Я вас ненавижу, Соколов. — Повернулась к мужу: — И тебя ненавижу! — У двери натолкнулась на Дениса Денисовича. </p><p>— Ты куда это, словно торпеда? — спросил старик Ганин. — Э, да тут вон какие гости! </p><p>— Пропустите, Денис Денисович, — попросила Светлана. Дождалась, когда старик уступит дорогу, выбежала из дому. </p><p>Денис Ганин молча пожал руки гостям, спросил сконфуженно: </p><p>— Что это с ней? </p><p>— Очередная истерика, — сказал Аркадий Денисович, поглядывая мстительно на Соколова. </p><p>— При чем здесь истерика? — сказал Соколов, как бы только для самого себя. Посмотрел не в глаза, а на седые волосы старика Ганина. — Надо потолковать, Денис Денисович, пойдем в правление. </p><p>— Может, поужинаете с дороги?.. </p><p>Анатолий Петрович на этот раз посмотрел прямо в глаза старика, виновато, с откровенным раскаянием: какой тут ужин. </p><p>— Мы не здесь, душно в доме, — пошел ему на выручку старик Ганин. — Шалаш у меня в ракитах. Напрямую тут метров сто. Огромный шалаш, что тебе дача. Даже электричество провел, оградой участок огородил. Поужинаем там. Иначе... кровная обида...</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Шалаш действительно был сооружен на славу: просторный, с длинным столом посередине, у которого стояло несколько плетеных стульев. Пахло свежим сеном, дымком, солеными огурцами. </p><p>Соколов вышел из шалаша со стулом, сел под ракитой. «Я вас ненавижу!» — звучало в его ушах. </p><p>Как это получилось? Почему он оказался в доме Ганиных? Спрятал, как говорят, в карман самолюбие? Или забурел: де, вельможе все дозволено? Или шел напролом, надеясь воскресить былое, поправить непоправимое? Вот и поправил. Дождался признания... «Я вас ненавижу!» </p><p>Соколов был готов произнести эти слова вслух, огляделся, увидел Браташа. Они встретились взглядами. Браташ понял, как необходимо этому человеку остаться один на один с самим собою. Потускнел Соколов, руки обессиленно лежат на коленях. Насколько это было не похоже на то, каким видел Браташ секретаря обкома утром. </p><p>— У нас, Евгений Николаевич, весьма заманчивая перспектива побывать на банкете, — сказал он загадочно, когда въезжали в рощу заповедника Прилукского района. </p><p>Поначалу Браташ все это принял за чистую монету. В роще увидел десятка два мужчин и женщину в белом халате, которая расставляла на грубо сколоченных столах бутылки с минеральной водой и тарелки с крупно нарезанной редькой. Приглашенные на «банкет» обескураженно переглядывались, тревожно переговаривались. «Буянов чудил, а этот, кажется, и его переплюнуть хочет», — доносилось до Браташа. «Да, братцы, тут, кажется, задумана операция под кодовым названием «горькая редька»!» «Тише ты, вон его адъютант навострил ухо». </p><p>«Вот я и в адъютанты угодил», — подумал Браташ, наблюдая за сборищем непонятных людей. </p><p>В рощу подкатило еще несколько автомобилей, из которых выходили районные и областные руководители. И совсем приуныли приглашенные на «банкет», когда увидели главного прокурора области. </p><p>— Прошу приглашенных к столу! — громко объявил Соколов и повернулся к вновь прибывшим: — А вас, уважаемые товарищи, я такой честью не уважу, вот разве только попрошу присесть рядом со мной товарища Коростылева. — Взял прокурора под руку: — Вот здесь, Алексей Васильевич. </p><p>Медленно, толкая друг друга, усаживались за стол приглашенные. </p><p>Сдвинув шляпу чуть набок, Анатолий Петрович хмурился, выражая острое нетерпение. </p><p>— Прошу наполнить бокалы! — сказал он и поманил женщину в белом халате. — Откройте и нам, пожалуйста, бутылочку. Редьку не надо. Этот деликатес для званых гостей предназначен. Мы уж как-нибудь рукавом закусим....</p><p>«Таким я его еще не видел», — отмечал для себя Браташ. До сих пор знал он Соколова как человека в высшей степени деликатного, даже мягкого. </p><p>Прокурор, с виду благодушный, полный мужчина, внимательно рассматривал этикетку на бутылке, будто это его занимало больше всего. Потом наполнил минеральной водой два стакана. </p><p>— Ну, кому же слово для тоста? — почти добродушно спросил он. Однако даже Браташ поежился от этого притворного добродушия. </p><p>— Вам, вам, Алексей Васильевич, — сказал Соколов и похлопал по папке прокурора ладонью. — Не вижу банкетного оживления у приглашенных. Что же вы? У каждого из вас такой солидный опыт по части дел банкетных. Придется вам, Алексей Васильевич, доказать это с документами в руках. </p><p>Едва начал говорить прокурор, Браташ окончательно понял смысл операции «горькая редька». На «банкет» были приглашены хозяйственники, возглавлявшие торговые управления, сельхозснабы, потребительские кооперации, ЖКО, которых уличили во взяточничестве, спекуляциях, воровстве, подлогах. </p><p>Прокурор оглашал одно преступление за другим, по которым уже было закончено следствие, и все ниже клонились головы у приглашенных на «банкет». </p><p>Соколов иногда обращался к тому или другому участнику «банкета». </p><p>— Что же вы, редечкой, редечкой закусывайте, все равно на сей раз придется рассчитываться из собственного кармана, зачем добру пропадать. </p><p>— Лучше уж поскорей сажайте на скамью подсудимых! — возмутился тучный лысоватый мужчина с выпученными страдальческими глазами, — а издеваться не имеете права... </p><p>— Ах, вы еще и о правах заговорили! — Соколов встал, прошелся вдоль стола. Было что-то вкрадчивое и напряженное в его голенастой, широкоплечей фигуре. — Редечку, редечку не забывайте. Да постарайтесь дома рассказать, как вы ее вкушали. Поделитесь впечатлениями с теми, кто связан с вами кумовством, сватовством и прочими узами. </p><p>Тучный мужчина, озлясь, засунул в рот кусок редьки и принялся остервенело жевать. </p><p>Соколов повернулся к областным, районным руководителям, сообщнически подмигнул, ткнув большим пальцем через плечо: </p><p>— Отведал все-таки редечки! Я думаю, товарищи, мы сумеем кому следует донести суть нашей операции. Любые преступные действия каленым железом выжигать будем! Пусть земля горит под ногами вот таких любителей веселой банкетной жизни, — и еще раз яростно ткнул большим пальцем через плечо. </p><p>После «банкета» Соколов опять пригласил Браташа к себе в машину. </p><p>— Ну что, Евгений Николаевич, как вам «пир»? — не очень весело спросил он и брезгливо поморщился. </p><p>— Думаю, что-то подобное теперь в кошмарном сне увидят и те, кого за руку еще не схватили... </p><p>— Именно на это мы и рассчитывали. </p><p>Дорога в Серпилино шла через село Мшары. </p><p>— Повидать бы Дениса Денисовича Ганина, — сказал Браташ. Похлопал по саквояжу. — Лески ему итальянские везу. </p><p>— Пожалуй, Мшары проедем, — не очень уверенно возразил Анатолий Петрович. И, как бы в чем-то на себя досадуя, добавил уже очень решительно: — Да, да, во Мшарах останавливаться не будем. </p><p>И все-таки остановились. И не где-нибудь, а прямо у дома Ганиных. Браташ успел заметить, каким было мученическим лицо Соколова перед тем, как он неожиданно попросил водителя: </p><p>— Остановись, пожалуйста...</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>У шалаша появилась жена старика — Варвара Петровна, полная, однако подвижная, с улыбчивым лицом. Накрывала в шалаше на стол, вытаскивая снедь из вместительной корзины. Ганин молча помогал супруге. Браташ медленно прохаживался между ракитами позади шалаша. </p><p>Анатолий Петрович был рад, что никто не заговаривал с ним. Но вот, как наваждение, возник младший Ганин. «Бог ты мой! — мысленно воскликнул Анатолий Петрович, — только этого не хватало!» </p><p>— Вижу, не ждал, — словно бы даже посочувствовал Аркадий Денисович. — Так ведь и я не был на седьмом небе, когда ты переступил порог моего дома. </p><p>— Век себе не прощу, — глядя мимо Аркадия Денисовича, сказал Соколов. </p><p>— Да, прощать не надо бы. — Младший Ганин уселся на землю. — Но уж как вышло, так вышло. Я вот тоже... чувствую... ни к чему лезть к тебе с моим разговором. А дьявол толкает, рогами в спину тычет: иди, иди к нему, и все тут. Вот и тебя, видно, такой же дьявол... в дом мой затолкал. </p><p>— Что ж, остановимся на этом глубоко психологическом объяснении. </p><p>— Уж на какую глубину можем, на такую и пашем... </p><p>— Айдате за стол! — пригласил старик Ганин, разглядывая сына с откровенным упреком. </p><p>— Эй, товарищ писатель! — громко покликал Ганин-младший, заметно распаляя себя бесшабашной дурашливостью. — Честная компания приглашает вас к столу. </p><p>В шалаше Аркадий Денисович сел рядом с Браташом, поддел вилкой огурец: </p><p>— Разрешите за вами поухаживать! Скушайте вот этот огурчик. Страшно рад городским гостям, одичал тут, в глуши деревенской. </p><p>Варвара Петровна тревожно поглядывала то на сына, то на мужа. </p><p>— Ты, Аркаша, того, не нарушай тишину вечернюю, — миролюбиво попросил Денис Денисович, — задумчивость вечернюю не пугай. </p><p>— Хорошо, не буду пугать задумчивость, — с капризным послушанием пообещал Аркадий Денисович, как бы тем самым давал понять, что его обещание более чем несерьезно. — Не нарушу. Я только о городских новостях расспрошу. Но сначала по стопке. </p><p>Ганин-младший поднял стопку, дожидаясь, когда это сделает и Соколов. </p><p>— Что ж ты, Анатолий Петрович, или не видишь, чокнуться с тобой жажду... </p><p>Соколов вяло чокнулся и тут же опустил стопку на стол. Поморщился, ткнув себя большим пальцем против сердца: </p><p>— Мотор барахлит. </p><p>— Ну, ну, береги мотор. А мне в моем положении такое нежное отношение к себе ни к чему. — Ганин-младший подчеркнуто лихо опорожнил стопку, закусил огурцом, стараясь не замечать умоляющего взгляда матери, проследил, как выпил свою стопку Браташ. Какое-то время смотрел на него с откровенной враждебностью. </p><p>Что его бесит в Браташе? Голова посажена упрямо, будто все время бодаться собирается. Стрижется, поди, только у «своего мастера», ждет по три часа или прет без очереди. У рта вечная усмешечка, не поймешь — не то рад тебе, не то вышучивает мысленно. Глазастый. Не сморгнет, сколько бы ты ни буравил его ответным взглядом. Скроен ладно, каналья, цепкий какой-то, сноровистый. Такие обычно исподволь, незаметно начинают командовать в поездках, в походах, плаваньях, не зря говорят — путешественник. Все было бы не так и плохо, если бы не виделось Ганину столько наглости, самоуверенности в этом типе. И вот, поди же ты, иные самоуверенность эту принимают за независимость: дескать, знает себе человек цену, характер имеет. «Нахалюга, какой нахалюга! Я ему еще покажу характер!» И тут же уязвила, унизила другая мысль: «Ничего ты ему не смог сделать в прежние времена, а теперь и подавно ни черта не сделаешь». </p><p>В шалаш неожиданно вбежала девочка, дочь соседей Ганиных, выхватила из кармашка платьица сложенный вчетверо тетрадный лист бумаги. </p><p>— Вот! Записка вам!.. От Светланы Николаевны. Отдай, говорит, Денису Денисовичу... а сама... села на попутку и уехала. </p><p>Варвара Петровна всплеснула руками: </p><p>— Господи! Куда это она? </p><p>Денис Денисович, напряженно работая косматыми бровями, будто в чтении не глаза, а вот именно они, эти устрашающие щетки, принимали главное участие, молча прочел записку, аккуратно сложил ее, спрятал в карман. </p><p>— Ничего особенного. Тут она мне кое-что по секрету, чтоб, значит, зазря не беспокоились. </p><p>— Дай... прочту! — потребовал Ганин-младший. </p><p>— Не тебе писано! Сказал, ничего особенного, значит, так и есть. На полевой стан в лагерь к десятиклассникам уехала. </p><p>— И слава богу, — выдохнула Варвара Петровна. — С ребятней отмякнет... </p><p>— Знаю я эту ребятню! — Ганин-младший хотел было поддеть огурец, но тут же бросил вилку на стол. — Кой о чем догадываюсь... </p><p>— Цыц! — Старик замахнулся увесистой ладонью, хотел было впечатать ее в стол, но одумался. </p><p>Аркадий Денисович встал, прикрыл голову рукой, боясь зашибиться о жердины шалаша, направился к выходу: </p><p>— Пойду поищу свою истеричку. </p><p>Соколова передернуло: «Как он смеет говорить о ней так!» И вдруг ему впервые подумалось с беспощадной ясностью: «Неужели в конечном-то счете ее погубил я?» </p><p>С этой мыслью Соколов просидел до конца ужина, старательно отвечал на вопросы Дениса Денисовича, изо всех сил побуждая себя вникать в их смысл. Почувствовав, как гость насилует себя, старик принялся расхваливать сон на свежем воздухе, велел жене приготовить постели на улице, у шалаша. </p><p>— Я тоже... тут... с вами. </p><p>Браташ поглядывал в сторону Соколова. Лежал Анатолий Петрович лицом вверх, глядя в небо. Драма у человека, и еще какая драма. Тут и вспомнился Браташу тот безмятежный вешний разлив Оки: за рулем Аркадий Денисович, рядом с ним он, Браташ, а дальше на носу, особняком, Соколов и Светлана... Не смотрит в их сторону Аркадий Денисович, казалось, забыл, что есть такие люди на свете. Но, в сущности, все было иначе... </p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ВТОРАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Евгений Браташ приехал в Азань из Сибири. Остановился в гостинице, обдумывая, как решить нелегкую квартирную проблему. Прежде всего пошел в обком к секретарю по пропаганде. </p><p>Соколов принял его лишь через два дня. </p><p>— Ну так чем вам поглянулся наш город? — спросил Анатолий Петрович, усаживаясь против писателя в кресло. — Не зря же, видать, решили в наших краях поселиться. </p><p>— А у вас, говорят, пироги с грибами, а грибы с глазами... </p><p>— Не худо, конечно, писателю самолично убедиться в этом. Найти, знаете ли, загадочный гриб с глазами... для вашего брата вещь немаловажная. Семья-то какая у вас? </p><p>— Жена... была или есть, не знаю. И все. Больше никого на всем белом свете. Сейчас она в Новосибирске. Врач. Разлад у нас... Надеюсь трещину заклеить. </p><p>— С какого вы года? </p><p>— С двадцать второго. </p><p>— Годки, выходит. </p><p>— Родился в Сибири. Детдомовец. Кончил пединститут уже после войны. Всю войну на фронте. Оказался на редкость счастливым. Царапать царапало, но так, поверху... </p><p>Соколов вытащил из ящика стола томик в ледериновом переплете. </p><p>— Роман ваш читал два года назад. Когда узнал, что зайти желаете, попросил секретаря принести из библиотеки, чтоб еще поглядеть. Признаться, в первом чтении мне... как бы это вам... </p><p>— Не все понравилось, — деликатно подсказал Браташ. </p><p>— Откровенно говоря, да. Я ведь тоже хлебнул на фронте лиха. Проверил свои ощущения заново. — Анатолий Петрович сконфуженно развел руками. — И вот беда — не рассеялась досада, облегченно у вас... </p><p>— Спасибо за откровенность. Я эту книжку не люблю. Беллетристика. С удовольствием от нее отказался бы... — Полез в папку, достал тощий томик: — Прочтите это. Самое для меня выстраданное... Потом что-нибудь на титульном листе нацарапаю, когда прощаться будем... </p><p>— Спасибо. А вы знаете, очень может быть, что прощаться не будем... Нам нужна писательская организация. Тут крепкое литобъединение.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Через полчаса Браташ уже был с Соколовым в кабинете первого секретаря обкома Иллариона Степановича Буянова. Был здесь и Аркадий Денисович Ганин. </p><p>Буянов медленно вышел из-за стола, пожал Браташу руку, сдержанно, с достоинством. Сбит плотно, лицо с нездоровой желтизной, заостренный череп не брит, побежала по нему редкими перелесками черная щетинка. </p><p>Ганин, наоборот, выглядел импозантно, почти картинно: полное лицо здорового, жизнерадостного человека, тщательно выбрито, волнистые черные волосы, пробитые сединой, хорошо причесаны; что-то было в его внешности от актера, которому сам бог велел играть героев-любовников. </p><p>— Прошу вас, — степенным жестом Буянов указал на кресло, медленно прошел за стол. — Так, значит, поманило сибиряка в ситцевую Азань? Только учтите, если поманила вас именно ситцевая Азань — глубоко ошибаетесь: она уже давно сняла свой ситцевый сарафанчик и такую кольчугу из железа надела — вон они, трубы заводов дымятся, — кивнул в сторону окна. И вдруг спросил: — Вы как будете действовать... еще больше сшибать молодым гениям мозги набекрень или, наоборот, постараетесь кое-что выправить? </p><p>— Если это экзамен, то разрешите вытащить второй билетик, — одолев некоторое замешательство, решил отшутиться Браташ. </p><p>— Но у вас исчезнут шансы на пятерку, — не без вызова предупредил Ганин. </p><p>Браташ слегка пожал плечами, промолчал. </p><p>— Хорошо, вот вам второй билетик, — сказал дружелюбно Буянов. — Почему вашего брата за границу так тянет? А в глубинку, — впрочем, какая уж тут глубинка, наша Азанщина, вот она под боком, столица, — и вожжами не затащишь... Отчего это? </p><p>— Очень надо советским писателям ездить за границу, — осторожно возразил Браташ, как бы прикидывая: не втянут ли обстоятельства его в ненужную в данном случае дискуссию? </p><p>— За впечатлениями острыми, за материалом? — спросил Ганин таким тоном, будто давал понять: ну, я сейчас закушу удила. — Или в родной стране уже ничего не волнует? </p><p>— Нет, зачем же, — уважительно возразил Браташ. — Нам туда ездить надо для идеологической схватки с врагом, для контактов с друзьями. Ошибаются те, кому кажется, что поездки писателей за границу — увеселительные прогулки... </p><p>Буянов покивал в знак согласия головой и мягко спросил: </p><p>— Сами-то вы за границей бывали? </p><p>— Бывал. Лейтенантом до Вены дошел в войну. Больше не доводилось. </p><p>— Я ведь почему об этом... Завелись и такие, которые ищут там признания. Как же! Похвалил сам фон Бомбах! Если «Правда», «Известия» похвалили, — это так себе, провинция, понимаете ли, расейская. А вот фон Бомбах в Бонне статейку бахнул — чудо свершилось, наступило мировое признание! Тьфу ты, господи, боже мой!..</p><p>Буянов мгновение-другое смотрел на Браташа, видно, хотел понять, разделяет ли он его возмущение. Взгляд по-монгольски узких глаз прямой и требовательный. </p><p>— Да мы же кровью своей на стенах замков всех этих фон бомбахов написали о том, что спасли от фашистской чумы человечество! Вот и получили от всего человечества признание на все века вопреки яростному сопротивлению фон бомбахов! Они стреляли в нас! И это у них сейчас вымаливать — выдай мне, господин хороший, мой барин добрый, аттестацию на всемирное признание? </p><p>Браташ поймал себя на том, что невольно залюбовался Буяновым. </p><p>— Ты мне лучше у знатной доярки, у Дарьи Комарковой, поищи признания. Пусть-ка она проверит в поэмах, романах твоих... кровью твоей они написаны или там слюни честолюбца, который о славе всемирной и днем и ночью бредит. </p><p>Зажмурив глаза, Буянов постоял мгновение неподвижно, крепко потер затылок. </p><p>— Вы бы с этой речью да у нас на писательском пленуме, — сказал Браташ. </p><p>— Лучше бы вам на пленумах наших кое к чему прислушаться, — расположительно посоветовал Буянов. </p><p>— Очень надеюсь на такую возможность. </p><p>— Я думаю, что вашу квартирную проблему решить мы сумеем, — осторожно пообещал Буянов. — Не сразу, конечно, через месяц, два, три... </p><p>— Была бы перспектива. </p><p>— Считайте, что такая перспектива у вас есть, — уже твердо заверил Буянов. — Только совет... не зазнаваться, не задирать носа. А то иной из вас будто орел, в небеса взлетает, а потом в лужу — шлеп! </p><p>Произнес это Буянов в полушутливом тоне и, похоже, удивился, что Браташ принял слова его отчужденно. </p><p>И когда писатель ушел, Илларион Степанович сказал, больше обращаясь к Соколову, чем к Ганину: </p><p>— Кажется, я сплоховал маленько. Не знаю человека, и такие советы... </p><p>— Да вы что, Илларион Степанович! — изумился Ганин. </p><p>— А вот то, то самое! — Буянов ткнул пальцем в сторону Ганина. — Поучаем, налево, направо. Элементарную бестактность в норму возводим. Вот будь этот писатель понаглее... мог бы и поддеть под ребро: случается и с вами, ответственные товарищи, — в небо орлом, а потом в лужу. </p><p>— Ну да пусть бы он брякнул подобное! — воскликнул Ганин и рассмеялся, представляя себе невероятный случай. </p><p>— А что? Может, я после этого приказал бы тебе: садись в машину вместе с уважаемым товарищем писателем и осмотри все дома, готовые к сдаче, найди три, минимум две комнаты отдельной квартиры, желательно в центре. </p><p>Ганин опять рассмеялся. </p><p>— Ну, Илларион Степанович, и развеселили же вы... </p><p>— Развеселил? — Буянов внимательно посмотрел на Соколова, застывшего в напряженном молчании: этот, кажется, понимает, что речь идет о вещах куда более серьезных. — Ну коль тебе так весело, то, прошу, сделай все это под веселую руку... </p><p>— Я не понимаю, — несколько смутился Ганин. </p><p>— Посади писателя с собой в машину, найди квартиру, согласуй с горисполкомом. В шесть доложи, на чем остановились. Это ему в награду за такт и терпение, а то ведь мог в ответ и поддеть под ребро. </p><p>Ганин какое-то время смотрел на Буянова с надеждой, что все-таки тот шутит. Наконец понял, что это действительно приказ, тихо сказал:</p><p>— Хорошо. Будет исполнено. Только я считаю решение ваше, мягко говоря... </p><p>— Можно и не мягко. Ну что же ты? Врежь мне, коли чувствуешь, что я самодурика выкинул. </p><p>— Эх, Илларион Степанович! — тяжко вздохнул Ганин и вышел из кабинета с оскорбленным видом. </p><p>— Видал ты его... оскорбился. — Буянов кивнул головой на дверь. — Даже поспорить отчаялся, конечно, с оговорочкой «мягко говоря». Не от тебя ли своеволием заражается? </p><p>Соколов не выходил из напряженного молчания, чувствуя себя словно в затяжном парашютном прыжке. </p><p>— Молчишь? Видно, догадываешься, с чем я к тебе подступаюсь. Вот сейчас я и тебя, мягко говоря, выпорю, но уже по мотивам совершенно обратным. </p><p>Соколов по-прежнему молчал, угрюмо глядя в пол. </p><p>— Значит, вместо того, чтобы заниматься своим непосредственным делом, то бишь агитацией и пропагандой, тебя занимают кадровые вопросы. </p><p>— Агитация и пропаганда — не дым из трубы. </p><p>— Да, да, конечно. Дым уходит в воздух, а тут необходимо пробиваться в души людские. Но все-таки кому быть директором того или другого завода, в конечном счете утверждаю... </p><p>— Утверждает бюро обкома... </p><p>Буянов минуту разглядывал Соколова безучастным взглядом, но это лишь была видимость, что взгляд у него безучастный. Никто сейчас так остро не занимал Буянова, как этот человек, который упрямо противодействовал ему в самые неожиданные моменты. Что это — бесстрашие или наглость, или Соколов злоупотребляет тем, что он, Буянов, полюбил его еще в пору, когда тот возглавлял комсомолию области? Но ведь любовь, она иногда переходит в ненависть... </p><p>— Кузнецова я все равно в порошок сотру, если он не убавит своего гонора! — наконец разрядил себя Буянов. </p><p>— А если вы в данном случае неправильно понимаете, что такое гонор? </p><p>И опять Илларион Степанович какое-то время разглядывал Соколова обманчиво безучастным взглядом. </p><p>А Соколов, как бы стараясь утвердиться в своей правоте, невольно перебирал в памяти, с чего началось столкновение Буянова с директором цементного завода Кузнецовым. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>На бюро обкома Иван Васильевич Кузнецов дает объяснение, почему квартальный план оказался невыполненным. Началась реконструкция завода по отчаянно смелому проекту. Риск огромный, нужен трезвый расчет, неизбежно замедление темпов производства, но зато завтра все сегодняшние издержки с лихвой окупятся. Понимает ли это Буянов? Отлично понимает. Но ему надо распечь Кузнецова по многим причинам. Прежде всего необходима тревожная, взвинченная атмосфера заседания. Пусть каждый, кто здесь сидит, в том числе и сам Буянов, переживет воистину шквальную встряску! Ничего, что у всех пробегает мороз по спине, тем лучше. Зато ни в ком не останется ни тени благодушия, самоуспокоения, после этого и во сне каждый будет выход искать даже из самого безвыходного положения. Конечно, можно было бы с Кузнецовым поговорить спокойно, не взвинчивая нервы ни ему, ни себе, такой разговор состоится, если Кузнецов хоть немного поубавит гонора. И это уже вторая причина, по которой Буянов раскалил атмосферу заседания бюро обкома до предела, — пропускал через горнило необъезженного, слишком своенравного человека; без такого обжига в горниле уж больно сырые, ненадежные получаются работники, самомнение у них часто заслоняет истинный государственный подход к делу. </p><p>Да, Буянов был тут вполне в ладу с железной логикой своей системы руководства кадрами. Верил он, что если прогнать несколько раз через такой огонь даже дьявола, то ангел не ангел, а приличный хозяйственник может получиться. Но был у него и еще один побудительный мотив время от времени проводить заседания так, чтобы паленым пахло: после бури он сам избавлялся от депрессии, шквал такой встряски был для него своеобразным допингом. </p><p>Переминается с ноги на ногу перед Буяновым грузный рыжеволосый человек, скуластый, с большим жестким ртом, глаза из-под тяжелого нависшего лба глядят свирепо: не взгляды, а выстрелы из амбразуры, не в силах молчать, трет кулаком раздвоенный подбородок, того и гляди, как рашпилем, кожу сдерет с огромной красной ручищи. Под стать ему и сам Буянов, от усталости, болезненной желтизны в лице и следа не осталось, какое-то жутковатое обаяние было во всем его облике. Нет, тут не пена содовой шипучки клубилась, тут плавилось, кипело само железо. </p><p>— Каждая тонна цемента, не выданная вами строителям, оборачивается морем слез солдатки, живущей в подвале с детьми! Я вот привезу вас в тот подвал, чтобы вы посмотрели в глаза этой женщины, в глаза ее детишек! Она уже не верит, что мы когда-нибудь ее переселим в человеческое жилье. — Буянов круто развернулся всем корпусом, дыша негодованием, исходя истинным горем. — Где здесь редактор газеты? Пошлите завтра фотокорреспондента к этой солдатке, пусть сделает фотографию и вручит Кузнецову на память. </p><p>— Я пришел сюда с надеждой на помощь, с верой в здравый смысл, — наконец не выдерживает Кузнецов. — Мне позарез необходимо решить ряд конкретных производственных задач, в частности, поставку оборудования из других городов, а вы мне фотографию солдатки... </p><p>— Здравый смысл, он вот где — прежде всего в башке самого руководителя! — Буянов не приложил, а как бы вдавил ладонь в собственный лоб. — А чтоб разбудить здравый смысл, нужна раскаленная до тысячи градусов совесть! Не испытывали такой температуры? Так испытаете, если она у вас имеется, эта самая совесть. Мы найдем способ вогнать ее в жар! </p><p>Грозится Буянов еще больше поддать жару и сам полыхает нестерпимо, и кажется, невозможно хоть в чем-нибудь упрекнуть его, потому что люди чувствуют: и свою-то совесть распалил до той невыносимой температуры, когда внутри и перегореть что-то бесконечно важное может. Слезы солдатки не просто фраза для психологического убийственного эффекта; слезы солдатки — это его донельзя растревоженная совесть. </p><p>Улавливает это и Кузнецов, но его бесит, что ему не дают высказаться до конца, может, в его словах, в конкретных планах выхода из тяжелого положения в конце концов есть облегчение и той самой солдатке; выслушайте сначала, взвесьте все его доводы, и если они окажутся несостоятельными, тогда казните. </p><p>— Чтоб обвинить человека в отсутствии совести — нужны веские основания... </p><p>— Веские основания? — Буянов вскидывает вверх палец, медленно оглядывает лица приглашенных на бюро. Застыла над головой рука с поднятым пальцем. Как долго он мучает себя в этой напряженной позе. Но вот наконец падает рука, палец устремляется в сторону заведующего промышленным отделом обкома: — Товарищ Бугров, напомните ему все до последнего грамма, сколько он недодал цемента, пусть он почувствует доподлинный вес наших оснований обвинять его в отсутствии совести! </p><p>Кузнецов опустил рыжую голову, покрутил ею так, будто получил удар в самое темя: </p><p>— Лучше бы вы на могилу мне высыпали тот проклятый цемент! </p><p>— Не слишком ли о дорогом памятнике мечтаете? На квартиру солдатке пойдет этот цемент и сотням таких, как она! Вы его дадите в ближайший месяц. А если не вы, то найдется другой. </p><p>...И выдал Кузнецов тот недостающий цемент в ближайший месяц. Может, и вправду потому выдал, что ушел с совещания взведенный до предела. Но все-таки добавил ли в конечном счете Буянов ему сил, вызвал к жизни подспудно дремлющие запасы их или, наоборот, сжег нерасчетливо в нем немало душевной энергии? Да, наверное, мобилизовал он его на вспышку, на рывок, это в какой-то степени подвинуло дело, но главное все-таки было в здравом смысле людей, которые отвечали за реконструкцию цементного завода не меньше, чем Буянов и Кузнецов. </p><p>Так понимал суть вещей Анатолий Петрович Соколов. </p><p>Шло время, а Кузнецов никак не поддавался яростному «обжигу» Буянова, еще не один раз накликал на себя его гнев. Нашлись люди, которые попытались доказать, что у Кузнецова «рыльце в пушку». Особенно проявил свою прыть заведующий промышленным отделом обкома Бугров — у него были свои причины «обуздывать» директора цементного завода: Кузнецов не слишком привечал Бугрова, считал его верхоглядом, формалистом, невеждой и не очень скрывал это. Бугров обнаружил на заводе немало неполадок, в том числе нарушение финансовой дисциплины. А Кузнецов, стараясь на ходу реконструировать завод, действительно в некоторых случаях пошел против финансовых инструкций, считая их устаревшими. Наверное, Буянов согласился бы с директором завода, если бы тот не так открыто проявлял свою независимость. </p><p>«Как вы можете, Илларион Степанович, терпеть при себе Бугрова? — однажды спросил он с ошеломляющей прямолинейностью. — Это же бездарь, ничего, кроме горла. Талант руководителя, кроме всего прочего, в таланте его помощников. Скажи, кто твой помощник...». </p><p>Кузнецов не договорил, поняв, что зашел в своей беспардонности слишком далеко. </p><p>«Ну что ж, кажется, ты тоже один из моих помощников, — ответил Буянов. — Не хотел бы я, чтоб обо мне судили по твоей разухабистости...» </p><p>По воле Буянова Кузнецова собирались с поста директора завода снять. </p><p>«Пусть поработает мастером на своем же заводе, — подводил черту услужливый Бугров, — кажется, с этого он и начал свою карьеру». </p><p>«А с чего ты начал свою карьеру?» — хотел спросить  Анатолий Петрович, но сдержался. Кузнецова он решил защищать во что бы то ни стало. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>— Значит, я неправильно понимаю, что такое гонор, — сказал Буянов, стараясь не показать, что он уязвлен. Двинул стулом, усаживаясь против Соколова, заглянул насмешливо как-то снизу вверх ему в лицо. — Боюсь, что именно ты не понимаешь, насколько это качество отвратительно. Смотри, Анатолий Петрович, как бы я и в тебе его не обнаружил. — Подошел к столу, набрал номер телефона, пригласил секретаря обкома по промышленности. </p><p>— Вот поучись у Щукина, — многозначительно сказал Буянов. — Сейчас мы с ним будем решать судьбу директора станкостроительного... </p><p>Соколов знал: чем-то не угодил директор этого завода Земсков влиятельному лицу в министерстве станкостроительной промышленности, конфликт настолько обострился, что стали поговаривать, а не сменить ли Земскова. </p><p>Второй секретарь обкома Афанасий Васильевич Щукин когда-то сам работал инженером-станкостроителем; был он уже пожилым человеком, с седой головой, подстриженной под ежик. </p><p>— Как хочешь, Илларион Степанович, а Земскова я на съедение не дам, — сказал он, извлекая из папки бумаги. — Может, он кое в чем и виноват, однако вот они факты, — слегка потряс извлеченными из папки листками бумаги. — В Земскове кое-кто явно хочет видеть козла отпущения грехов, и немалых грехов. </p><p>«Да вы что, сговорились? — казалось, спрашивал взглядом Буянов. — Нет, это надо ломать беспощадно». Вслух спросил пока миролюбиво, надеясь, что Щукин все-таки еще выкажет свою покладистость, которой следовало бы поучиться Соколову. </p><p>— Однако признаешь, что Земсков кое в чем виноват?</p><p>— Хотел бы я найти хоть одного директора завода, к которому при желании не к чему было бы придраться. Земсков талантливый станкостроитель, и мы не должны позволить, чтоб ему... — Щукин пристукнул ребром ладони по столу, — хрясть — и хребет сломали... </p><p>— Ну, а характер Сургучева знаешь? К тому же его влияние в министерстве... — Буянов принял от Щукина бумаги, полистал их. — С Сургучевым я уже восьмой год дело имею, соли куль съел с ним, пока мы тут на лапотной Азанщине индустрию воздвигали. Честно скажу, не хотелось бы мне... обострять с ним отношения. И если встанет вопрос: или Земсков, или... одним словом, надо Сургучеву потрафить. Знаю, туговат мужик, упрям, но научился я... углы его обходить, склонять на свою сторону. Это, брат, для нас, если хочешь знать, немалое завоевание, дело-то не с ангелами приходится иметь, а с обыкновенными людьми, даже если они ходят в начальниках главка. </p><p>— Господи, и когда только мы от этого избавимся. </p><p>— Вот так, богу помолись и отправляйся завтра в командировку, Афанасий Васильевич. Если сможешь, Земскова от беды огради, но не вздумай упрекать, совестить Сургучева. </p><p>— А вот и попробую! Я инженер, я вижу, как наш брат мучается, когда... </p><p>— Ты секретарь обкома, а не просто инженер, ты сейчас больше политик, дипломат, ты хитрюга, если того требуют жизненно важные обстоятельства. — В уголках губ Иллариона Степановича, будто оттачивая острие, то возникала, то исчезала тоненькая усмешка. — Только не агитируй меня за советскую власть. Сам знаю, что инженер в твоей душе не должен входить в противоречие с секретарем обкома. Но поверь мне, Сургучев держится еще очень крепко, у него, если хочешь знать, немалые в прошлом заслуги, имя его когда-то не напрасно гремело. Одним словом, настаиваю сохранить самые хорошие отношения с Сургучевым. Я слишком много сил в него вложил, слишком долго его обрабатывал. </p><p>— Не знаю, не знаю, смогу ли выполнить ваши инструкции. </p><p>Буянов кинул проницательный взгляд на Соколова: не злорадствует ли? </p><p>— Ну что ж, — сказал он, крепко зажимая голову в беспощадные тиски своих ладоней, — тогда в Москву поеду я. Жаль, очень жаль, что ты, Афанасий Васильевич, не смог понять меня правильно. И вообще, скрипит наша телега обкомовская, смазки требует. Хорошей смазки. Кажется, тут больше всего понимает меня Бугров. Кстати, Анатолий Петрович, чем ты его так напугал? Приходит ко мне, разводит руками и призывает: спасайте положение, Илларион Степанович, дело в том, понимаете ли, что секретарь по пропаганде вздумал проводить совещание мастеров заводов совсем без речей! </p><p>— То есть как без речей? — несколько озадаченно спросил Щукин. </p><p>— Без написанных речей, — довольно небрежно уточнил Соколов: дескать, не вздумайте только мою затею поднимать на смех. — Без шпаргалок. Просто дать возможность каждому выступающему быть самим собой... </p><p>— Без текстов, значит. Так сказать, психологический опыт. — Щукин неопределенно взмахнул рукой. — А не занесет нас в кювет? С мастерами на заводах положение трудное, накопилось всякого разного больше чем достаточно. </p><p>— Наш идеолог все еще развеселый, озорной комсомолец, — по-отечески насмешливо сказал Буянов. — Когда-то у него здорово с пионерской работой получалось. А тут, брат, дяди бородатые, а не пионеры, такое с трибуны понесут, что у нас с тобой кровь из ушей польется. </p><p>«Зато уж всю правду выскажут», — мысленно возразил Соколов, а вслух все-таки сказать не решился. С тоскою подумал: «Да черт с ним, с психологическим опытом. Вполне может быть, кто-нибудь такое напорет, что беды не оберешься». </p><p>— Хорошо было бы провести совещание, на котором действительно ни одной речи по шпаргалкам, — мечтательно сказал Буянов. И вдруг ткнул пальцем в Соколова. — Ну, так чего же ты молчишь?! Давай отстаивай, защищай свою идею, я, что ли, должен за тебя стараться! Повеяло от человека свежим ветерком и тут же на тебе — скис! </p><p>«Ну вот тебе новый поворот, не человек, а шарада», — подумал Соколов, а вслух сказал: </p><p>— Но если пустим в ход шпаргалки Бугрова, то совещание мастеров наверняка скиснет. Удивительная у человека работоспособность, за один день сочинил речи на полсотни ораторов. </p><p>— Так они же у него на конвейере. — Буянов насмешливо повел рукой, как бы показывая на ленту конвейера. — Помните, как он выкрикивал лозунги на демонстрации? — Набрал в себя побольше воздуху, выбросил вперед руку и громко, изображая заведующего отделом промышленности, воскликнул: — Да здравствует советская молодежь! Ура-а-а-а-а&#x2011;а! — Тянул Буянов «ура», как это делал обычно Бугров, очень долго, с подвыванием. — До невозможности комично звучит. Кстати, запомните, чтобы больше он с трибуны не завывал, а то люди смеются. — Нажал кнопку, сказал секретарше: — Позовите заведующего отделом промышленности, да пусть прихватит материалы по совещанию мастеров... </p><p>Бугров явился незамедлительно. </p><p>— А ну, Бугров, зачитай с ходу речь мастера с электролампового Татьяны Кудрявцевой, — попросил Буянов, а сам даже вышел из-за стола, присел на стул, чуть ли не посреди кабинета, положил ногу на ногу с видом члена жюри, которому предстояло выслушать актера. </p><p>— Она выступать не будет, — сурово ответил Бугров. Голос у него был густой, басовитый. </p><p>— Это почему же она выступать не будет? — Полюбопытствовал Буянов, чуть склонив голову набок. </p><p>— Показал ей речь, говорю: поправь, приведи в соответствие. Она и постаралась, все перечеркнула и такое написала!.. — Бугров безбоязненно глянул в сторону Соколова: — И вы еще хотите, чтоб мастера шли на трибуну без всякой подготовки? </p><p>— У тебя первоначальный текст речи Кудрявцевой есть? Тот, который ты сочинил. </p><p>— Копия, Илларион Степанович, сохранилась. Вот она. </p><p>— Читай! — Буянов размашисто махнул рукой, словно командовал «огонь!». </p><p>Уже чувствуя подвох, Бугров смущенно прокашлялся. </p><p>— Товарищи! Сегодня, когда наш трудовой энтузиазм набирает новые темпы, труженики нашего электролампового завода с гордостью могут сказать... </p><p>— Стоп! А мастер со станкостроительного... как его... помнишь литейщика... дом еще у него сгорел, а ему всем цехом новый построили... </p><p>— Помню, Илларион Степанович, Глущенко его фамилия, Михаил Иванович, так сказать, тезка Калинина. </p><p>— Дай-ка мне речь тезки Калинина. — Буянов вчитался в поданный Бугровым листок. — Так, и этот, значит, с гордостью заявляет примерно то же самое, что и Кудрявцева... И сколько же это мы должны будем потерять часов на художественную самодеятельность силами мастеров заводов?</p><p>— Почему самодеятельность? </p><p>— Как же, Бугров, они должны будут декламировать твои сочинения, так сказать, на соревнование: кто побойчее и у кого меньше запинок. Как по-твоему, какие проблемы должны решать мастера на своем совещании? </p><p>— Ну, известно, какие. Трудовая дисциплина, производственный режим, борьба со штурмовщиной, бездефектность, движение за коммунистический труд. Пожалуйста, вчитайтесь в тексты всех речей, каждый говорит именно об этом. </p><p>Буянов быстро проглядывал одну речь за другой. </p><p>— Верно, все до одной об этом. И проблемы действительно острые, животрепещущие. — Насмешливо уставился в Соколова: — А вы, товарищ идеолог, чем-то недовольны. Интересно, чем? </p><p>Бугров сначала было торжествующе приосанился, но по лицу Буянова понял, что радоваться, кажется, рано. </p><p>— Вы же отлично знаете, чем я недоволен, — сказал Соколов и вдруг рявкнул совсем по-бугровки: — Ура-а-а-а-а&#x2011;а! </p><p>Буянов расхохотался. Хохотал и Щукин. </p><p>— Ты сядь, сядь, — сквозь хохот попросил Буянов заведующего отделом промышленности. — Извини, но вот дал сегодня указание, чтоб ты больше «ура» с трибуны не кричал. Бас тебе природа подарила солидный, а вот слуха, кажется, нет, под сирену работаешь. Боюсь, что демонстранты от «ура» твоего скоро в бомбоубежище сломя голову побегут. </p><p>— Пожалуйста, я могу и не кричать, — угрюмо сказал Бугров. — Мне даже лучше, а то потом горло полмесяца полощу содой. </p><p>— Целых полмесяца? — с насмешливым участием спросил Буянов. Повернулся к Соколову: — Так, попробуем провести совещание мастеров по твоему плану. — И вдруг с веселой яростью погрозил пальцем: — Но смотри, Соколов! Худо будет, если Бугров окажется прав. — Глянул на часы. — Сейчас все вместе поедем на нефтезавод. Там сегодня заканчивают оснастку еще одного блока стабилизации. Знамя будут на самой верхушке водружать. Ты-то, идеолог, об этом знаешь? </p><p>— Признаться, нет... </p><p>— Мне вот директор завода позвонил. Приглашает. Хорошо бы сделать это действительно не казенно, чтобы эмоции, эмоции были, сердце пульсировало! — Буянов то сжимал, то разжимал кулак, изображая пульсирующее сердце. — Хорошо бы фронтовика заслуженного среди рабочих найти, который над какой-нибудь вражеской крепостью знамя водружал. Пусть расскажет на митинге. Ну-ка позвони, Анатолий Петрович, парторгу завода. А ты, Бугров, обязательно захвати папку с твоими речами. </p><p>...Когда уже возвращались с завода, Буянов попросил шофера свернуть на проселочную дорогу. Въехали в березовую рощу. </p><p>— Разожги-ка, Бугров, костришко, — попросил Буянов, с наслаждением вдыхая лесной воздух. — Впрочем, дай-ка спички, я это сделаю сам. </p><p>Когда загорелся огонь, Буянов подержал над пламенем руки: </p><p>— Фронтовик не шибко разговорчивый попался. Про знамя не очень складно у него получилось. — Внимательно всмотрелся в Бугрова. — И все-таки не дай бог, если бы мы ему речь сочинили, даже очень складную, не казенную. Понимаете, люди почувствовали бы, что не он говорит, доверие исчезло бы. Тут хоть и нескладно, а девчонка какая-то даже слезы вытирала. — И опять пристально вгляделся в Бугрова: — Вот что, брат, раскрывай-ка свою папку с речами и собственноручно их в огонь! Затем и разжег костер для тебя лично сам. Совещание мастеров проведем без шпаргалок. Вот возьмем да и попробуем, что из этого выйдет. И ты, ты, Бугров, выступать будешь без бумаги и я, я тоже! Ну, а идеологу нашему и сам бог велел, его затея... </p><p>Бугров все с тем же бесстрастным, суровым видом кинул всю пачку речей в огонь, минуту понаблюдал, как коробилась, чернея, бумага, потом аккуратненько завязал пустую папку, сунул ее в портфель. </p><p>— Так-то вот, не худо бы нам кое-что выжечь в себе, да еще каленым железом, — сказал Буянов, глядя в огонь. — Да, да, не худо бы...</p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ТРЕТЬЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Квартиру Браташ получил через неделю. Перевез из камеры хранения чемоданы и уехал в Константиново. </p><p>В селе, где родился Сергей Есенин, он побывал в первый же день, как только оказался на этой земле. В тот раз добирался на попутной машине, приглядывался к полям, перелескам. Наступала осень. Браташ представлял себе буйные краски дальневосточной тайги в эту пору. Одних кленов больше двадцати пород, и каждый со своим особым осенним цветом — от темно-красного до ярко-желтого. Пунцовые разлапистые листья дикого винограда, розовые мелкие листочки бересклета, похожие сейчас больше на цветы, желтые продолговатые листья маньчжурского ореха, бархата. Бездымное шуршащее пламя осеннего пожара сейчас наступало там на тайгу. </p><p>Здесь по-другому. Уж очень все обыденно, скромно. Где же то особенное, есенинское, что должно быть даже в самом воздухе разлито? Скорей бы уж Константиново. </p><p>На правом высоком берегу Оки увидел он бесконечно длинное село. Потом только разобрался, что вплотную к Константинову подходит Волохна, а еще дальше село Кузьминское. </p><p>Браташ поспешил к дому Есенина, расположенному против церкви, превращенной в зерновой склад. Остановился перед обыкновенной деревянной избой с белыми резными наличниками, замер... </p><p>Долго разглядывал Браташ маленькие комнатушки дома Есениных, в котором еще не было музея, — здесь размещалась библиотека. Однако люди делали все возможное, чтоб дом этот все-таки выглядел музеем: на стенах портреты Есенина, его матери, отца, сестер, странички с его автографами. Потихоньку, почти на цыпочках Браташ вышел во двор, в огород, увидел аккуратный амбарчик. А в том амбарчике когда-то писал стихи Сергей Есенин... </p><p>Медленно подходил Браташ к амбарчику, открыл дверь так, словно торопился застигнуть немыслимое, что, не дай бог, и прозевать можно. </p><p>Тайна. Глубокая есенинская тайна. Удастся ли хоть немного когда-нибудь разгадать ее? </p><p>С таким же чувством — не прозевать нечто от есенинской тайны — оглядел огород; когда-то здесь вырубал вишни отец Есенина, подгоняемый нуждой: земли-то нет, а вишнями сыт не будешь, надо сажать картошку. Вот он и рубил вишни... </p><poem><stanza><v>Ах, эти вишни! </v><v>Ты их не забыла? </v><v>И сколько было у отца хлопот, </v><v>Чтоб наша тощая </v><v>И рыжая кобыла </v><v>Выдергивала плугом корнеплод. </v></stanza></poem><p>Браташ повернулся в сторону церкви, вообразил тревожный звон ее, когда вот на этом месте, где стоит крестьянская изба, горел прежний дом Есениных. Было это летом двадцать второго года, как пишется о том в воспоминаниях о поэте. Бушует перед глазами воображаемое пламя, зовут на помощь колокола. Браташ пошел в сторону церкви, оглядел ее со всех сторон. Потом взобрался на холм за церковью: перед ним, насколько хватало глаз, простиралась пойма, искрапленная бесчисленными стожками сена. </p><p>Браташ долго любовался поймой, старался нафантазировать себе лунную ночь, костер, деревенских мальчишек с лошадьми в ночном, а среди них будущего поэта, которому однажды набредут слова: </p><poem><stanza><v>Черная, потом пропахшая выть! </v><v>Как мне тебя не ласкать, не любить? </v><v>Выйду на озеро в синюю гать, </v><v>К сердцу вечерняя льнет благодать. </v></stanza></poem><p>Браташу захотелось прочесть эти стихи вслух, и вдруг он пугливо, почти суеверно оглянулся. Ему представилось, как предостерегающе машет поэт пальцем и мягко, но настойчиво и, кажется, очень недоверчиво предупреждает: «Не торопись». </p><p>И странное чувство постепенно овладело Браташом, будто Есенин и вправду, как живой, мог наблюдать за ним, а он страшно боится обнаружить перед ним какую-то свою несостоятельность. </p><p>С этим чувством и покинул Константиново. Не пропало оно и во второе посещение родины Есенина. Браташ переправился на лодке с деревенскими мальчишками на противоположный берег Оки, пошел в глубину поймы. Бродил среди стогов до позднего вечера, подошел к реке, ждал оказии, чтобы переправиться в село. Лодок не было. Браташ опять пошел к стогам, забрался на один из них. Вечера уже стояли прохладные. Браташ закопался в сено, долго смотрел на огни Константинова, ждал вечерних песен молодежи — не дождался. Где-то тарахтел движок, покрикивали на скотину бабы, лаяли собаки. Ночь выдалась не лунная, застлали небо тучи, даже дождик накрапывал. </p><p>«А ты, что, вечернюю благодать захотел? Ее, милейший, уловить надо, как перо жар-птицы». </p><p>Оттого, что было не так уж и уютно, что не подарила ночь ни луны, ни звезд, ни костра в пойме, Браташ почувствовал некоторое оправдание своему вторжению в этот особенный мир, где витала тень Есенина, не так доимчивой казалась мысль: «Ишь чего захотел, подкрасться, застичь врасплох, что имеет отношение, ни много ни мало, к есенинской тайне...» </p><p>На рассвете вылез из стога, обрадовался, что распогодилось, долго бродил у прорвы, заросшей по берегам колючим терновником. Что-то хлюпало, бултыхалось в прорве, вода в ней была темной: видать, веками настаивалась на дубовых корягах, колодах. </p><p>Подошел совсем близко к воде, всмотрелся в ее тяжелое, что называется, старинное зеркало. Увидел в взлохмаченных волосах сенную труху, подмигнув издевательски собственному отражению, прочел вслух: </p><poem><stanza><v>Я нарочно иду нечесаным, </v><v>С головою, как керосиновая лампа, на плечах. </v></stanza></poem><p>И тут же мысленно оборвал себя: «А ну замри!» </p><p>Браташ постоял на берегу, разделся и осторожно пошел в воду. Жутковато было ему в этой таинственной прорве, но что-то влекло его плыть все дальше и дальше. Впоследствии он нет-нет да и вспоминал это купание, надолго запало оно в памяти. </p><p>Не скоро вышел из воды, несколько раз оглянулся на прорву, словно удивляясь: как ему удалось все-таки выбраться из этого заколдованного омута?.. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>К полудню приехал Браташ на попутном грузовике в город, зашел домой, побрился, переоделся, оглядел пустынную квартиру. Извлек из чемодана свои амулеты: связку закопченных рогулек из чукотской яранги, двух деревянных божков, чучело совы, диковинную ракушку из тихоокеанского побережья. Все это расставил, развесил по углам. </p><p>Открыл чемодан, вытащил фотографию жены. Смотрел на нее мгновение, не больше, сунул опять в чемодан. Поставив один из чемоданов на попа, сел на него, заложив ногу на ногу, конфузливо усмехнулся чему-то, качал головой. Потом подошел к двери и, ернически расшаркавшись, сказал вслух, воображая встречу с женой: </p><p>— Прошу вас, Ирина Дмитриевна. </p><p>Женился Браташ в Новосибирске на враче Ирине Лисицыной. Год прожили, как ему казалось, самыми счастливыми людьми. Беда на него навалилась совсем неожиданно. Познакомился он с инженером одного из заводов Новосибирска — Валентином Гордеевичем Боголюбовым. Красивым, талантливым был этот человек. С женой у него что-то не сладилось — разошелся. На заводе он был главным конструктором. Браташ написал о нем документальную книгу. Пока изучал этого человека, полюбил его, как брата. Боголюбов был частым гостем в его доме. Ирине он тоже пришелся по душе, но постепенно, по крайней мере внешне, она стала относиться к Боголюбову сдержанней, просила мужа не приглашать его в дом и боялась сознаться себе, что ждет не дождется, когда же он постучится. Хрупкая, с черными длинными волосами, падающими на плечи, она безжизненно роняла руки на колени, и ничем не мог Браташ вывести ее из подавленного состояния. </p><p>— Может, Валентина позовем? Гитару его послушаем. </p><p>— Как хочешь... пожалуй, пусть придет, — очень стараясь, чтоб прозвучало равнодушно, отвечала Ирина. </p><p>Но не так просто было провести Браташа. Уж он-то читал каждый жест жены, каждый взгляд ее безошибочно. Вот встала она, бесцельно переставила керамику на серванте. «Сейчас подойдет к зеркалу», — говорит себе Браташ, набирая номер телефона Боголюбова. </p><p>И действительно, Ирина подходит к зеркалу, мгновение почти враждебно смотрит на себя, чутко прислушиваясь к разговору мужа по телефону. </p><p>— Значит, придешь? Через полчаса?! </p><p>Ирина все еще из последних сил старается изображать равнодушие, даже достает клубок шерсти, спицы, принимается вязать. Браташ выходит на минуту из комнаты. Когда возвращается, опять видит жену у зеркала — приглядывается к ресницам, что-то быстро, почти по-воровски поправляет, резким взмахом забрасывает волосы в одну сторону, в другую, разглядывает шею. Но вот наконец опомнилась, почувствовав взгляд мужа, смутилась настолько, что потеряла голос. </p><p>— Понимаешь, Евгений, обнаружила... — чуть прокашлялась, еще больше смущаясь, что не может овладеть голосом, — обнаружила, что старею.</p><p>— Ну что ты, Ира! — бурно возражает Браташ, будто надеясь громким голосом заглушить фальшь, так угнетавшую обоих. </p><p>Приходил Боголюбов — заразительно веселый, с неизменной гитарой. Ирина преображалась. Совершенно искренне была нежна с мужем. И настолько ее женские знаки внимания к Браташу были естественны, что он чувствовал, как уползала туча и становилось легче дышать. </p><p>Ирина была благодарна мужу, наверное, уверяла себя, что к Валентину Гордеевичу, кроме дружеского чувства, ничего больше не испытывает. И только нет-нет да и задумывалась на мгновение, глядя на гостя с глубоко упрятанным смятением. Догадывался Браташ, что нечто подобное происходит и с Боголюбовым. Он тоже всеми силами совершенно искренне старался выказать свое дружеское расположение к хозяину дома, а сам втайне и стыдился чего-то, и приходил порою в то смятение, которое улавливал Браташ в глазах жены. </p><p>Месяца два Боголюбов не появлялся в доме Браташа, избегал встречи и с ним, и с Ириной, ссылаясь на то, что очень занят на заводе. </p><p>И все-таки настал в жизни Браташа такой день, который он смутно предчувствовал, но никак не мог себе представить, что ему предстоит его пережить. Пришел домой и увидел Ирину с Боголюбовым. Сидели они в разных концах комнаты, с подавленным и крайне смущенным видом. У порога стояло несколько чемоданов. </p><p>— Не пойму, что здесь происходит... </p><p>— Мы уходим, Евгений, — едва выдохнула Ирина. </p><p>— Куда?! </p><p>Произнес это слово Браташ слишком громко, с паническим жестом. Переждал, пока отхлынет от головы горячая волна. Не надо кричать, не надо. Вот если б повод был в тысячу раз меньше, можно было бы и закричать. </p><p>Боголюбов уходил от встречи со взглядом Браташа, наконец пересилил себя, глянул прямо ему в глаза, бесконечно виновато. </p><p>Ирина низко опустила голову, так, что волосы почти закрыли ее лицо. И когда она заплакала, не вытирая слез, Браташ вдруг рассмеялся. Испугавшись собственного смеха, медленно закурил, протянул портсигар Боголюбову. </p><p>— Закурим, приятель! — издевательски предложил он. — Не желаете? Ну, как вам будет угодно. — Громко щелкнул портсигаром, подбросил его, поймал, засунул в карман. — Что ж, чему быть, тому быть. Одна только просьба: посидите здесь, пока я соберу рюкзак. Понимаете ли, хочу первым выйти из этого «благополучного» дома... </p><p>В тот же день улетел Браташ на север, к ненцам, прожил там два месяца, вернулся в Новосибирск. Через неделю отправился в Москву, покинув родной город навсегда. Там он и сказал себе, гадая, где ему бросить якорь: «Ну что ж, поеду я, пожалуй, к Есенину». </p><p>И вот сейчас, сидя в пустой квартире, Браташ пытался понять, простил бы он жену, если б вернулась она, или нет. Почему-то казалось ему, что с Боголюбовым она не уживется, и если такое произойдет, то тогда... </p><p>«А, зачем гадать, что будет тогда! — Браташ пнул чемодан и вышел на улицу. — Пойду-ка я да погляжу местный Кремль, — иронически усмехнулся. — Что там мои треволнения перед вечностью...» </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Браташ и вправду заметно успокоился, пока шел до Кремля. </p><p>Да, творцы этого архитектурного памятника знали, где его воздвигнуть. Облюбовали высокий мыс в междуречье. Вот он и оборонительный вал, до сегодняшних дней сохранился. </p><p>Браташ медленно прошелся по валу, присел на траву, потом приложил ухо к земле, замер... Услышать, конечно, ничего не услышишь, а вот для воображения раздолье немалое: шутка сказать, обнимаешь землю, на которой проливали кровь твои пращуры. Прежде чем приехать в этот город, Браташ перечитал все, что мог найти о его истории. </p><p>Тринадцатый век. Первая его половина. Столица княжества еще не здесь, а в пятидесяти километрах отсюда. Князь Юрий мучительно ищет выход, пытается откупиться от беспощадного Батыя. И вот уже собраны в путь десятки подвод с богатыми дарами. Князь Юрий прощается с сыном Федором, именно его он направляет к Батыю: надо остановить врага хоть на несколько дней, сговориться для отпора с соседними князьями, собрать силы. Оглядывается Федор на отчий дом, предчувствуя свою гибель, видит, как бьется на земле молодая его жена, красавица Евпраксия. </p><p>И пролилась кровь. Казнил русского посланца жестокий хан и потребовал «...десятины во всем: и в людях, и в князех, и в коних — во всяком десятое». Доходит страшная весть и до Евпраксии: муж умерщвлен, и требует Батый, чтоб ее отдали в наложницы хану. </p><p>Высоко ведет крутая лестница терема. Ступенька, еще ступенька. Поднимается в самую верхнюю светелку терема заплаканная Евпраксия с крошечным сыном на руках. Вот и самое верхнее окно. К Батыю? В наложницы? Покориться?! Ни за что! Оглядела Евпраксия в последний раз родную землю и бросилась вниз головой вместе с ребенком... </p><p>Да, все это представляется пока смутно, книжно, трудно еще пробиться чувством, а не одной лишь мыслью через толщу веков и вдруг увидеть, словно наяву, допустим, руки Евпраксии, судорожно прижимающие перед гибелью ребенка к груди. Потрясение, решимость, непокорность! Как увидеть это, как почувствовать в лице, в глазах праматери? Не зря же так опоэтизировал народ Евпраксию, рассказывая из поколения в поколение о величии духа ее; как знать, быть может, то был самый первый протест вот здесь, посреди России, ненавистному завоевателю. Впрочем, это было не совсем здесь, чуть в стороне отсюда, в городе Зарайске, а назывался тот город в далекую старину Красным. Но вот поднялась Евпраксия не просто в самую верхнюю светелку терема, а на какую-то символическую высоту и навсегда ушла в легенду. И пусть разбилась, или, как тогда говорили, «заразилась», но зато узнал Батый, как непокорен русский народ, зато и пошло новое название города — Заразск и наконец Зарайск, как вечное напоминание о непокорности насильнику. </p><p>Живет и до сих пор город Зарайск. Надо завтра же, послезавтра побывать в нем. Э, мало ли еще здесь следов нетленной истории, которые он, Браташ, должен прочитать с дотошностью самого одержимого следопыта. Зачем? А хотя бы затем, чтобы ощутить вот этот оборонительный вал как порог отчего дома. </p><p>...В музее повела Браташа по залам хрупкая девушка с пышной прической каштановых волос и какими-то необычайными глазами: цвет как у рыси, а по выражению — застенчивые, со взглядом человека чуточку не от мира сего. Назвала себя Верой. Видимо, уважала эта девушка людей, которые меньше всего рассуждают о музейной пыли и умеют слышать, как здесь разговаривает своим языком сама история. Блуждающий взгляд Вериных странноватых глаз все чаще и чаще останавливался на задумчивом лице писателя. </p><p>— Вот посмотрите, это посох Пересвета, нашего русского богатыря. Был Пересвет в личной охране самого Дмитрия Донского во время Куликовской битвы. </p><p>Обыкновенная увесистая палка. А странное дело, дороже, чем разукрашенный драгоценностями жезл. </p><p>— Это кольчуга самого князя Олега, — с таинственным видом сказала Вера и вдруг чему-то улыбнулась. Браташ наблюдает за улыбкой девушки. И улыбка-то у нее блуждающая, лунная. </p><p>— Хотите, я вас сейчас проведу по внутристенной лестнице на самую крышу, к куполам Успенского собора? — заговорщически спросила Вера, почему-то прикладывая палец к губам, хотя рядом никого не было. </p><p>— К куполам? — недоверчиво переспросил Браташ. — Неужели это возможно? </p><p>Ему повезло. Вот они, каменные ступеньки, едва различимые в полумраке. Сколько человеческих ног оставили на них свои невидимые следы, и вот теперь дозволено прикоснуться к этим ступенькам и ему, Браташу; ощущение удивительное, ведь поднимаешься в опрокинутую в прошлое высоту. Представляется какое-то волшебное озеро, в котором отразился этот собор, и ты по воле волшебницы Веры идешь по древним ступенькам в прошлое. </p><p>— Строить этот собор начал в тысяча шестьсот девяносто третьем году Яков Бухвостов, крепостной боярина Татищева, — таинственно сообщила волшебница Вера. — Надо сказать, что место это какое-то несчастливое. Сначала стоял тут совсем маленький собор. Его разрушили и стали строить в тысяча шестьсот восемьдесят четвертом году большой. Уже почти закончили, и вдруг в тысяча шестьсот девяносто втором году он рухнул! Представляете себе, что тут было! Разобрали, растащили обломки и начали строить вот этот по образцу московского Успенского собора, но наш размерами побольше, высота восемьдесят три и две десятых метра. </p><p>По скрипящим дощатым перекладинам добрались до слухового окна и наконец вступили на железную крышу между синими куполами с золотистыми звездами. Глаза, привыкшие к мраку, ослепил солнечный свет. По небу мчались тучи, и оттого казалось, что собор с его огромными куполами, увенчанными золотыми крестами, стремительно падает. Опять представилось волшебное озеро, — может, вот туда, в его хрустальную бездну, и падает собор, и летит Браташ к пращурам в прошлое. </p><p>— Значит, Батый осаждал еще первую столицу княжества? </p><p>— Да, вон там, пятьдесят километров отсюда, — не сразу откликнулась Вера, отрешенная от всего на свете, что являл ей сегодняшний день. </p><p>— А немцы с какой стороны надвигались? </p><p>Вера очнулась не сразу, глянула на Браташа так, будто хотела сказать: а вы кто такой, как вы здесь очутились? </p><p>— Фронт подходил уже почти вплотную, вон в той стороне, по линии Тула — Кашира — Михайлов — Скопин. </p><p>Батый. Гитлер. Оборонительный вал. Браташ смотрит с огромной высоты на Россию и воздвигает мысленно какой-то особенный неприступный вал от возможных новых нашествий... </p><p>Спасибо тебе, зеленоглазая волшебница. Смотри не улети, подхваченная ветром. </p><p>— Хан Батый подошел к старому городу в декабре тысяча двести тридцать седьмого года, — опять заговорила Вера, переживая нашествие так, будто оно потрясло ее наяву еще только вчера. — Представляете себе: пять суток жесточайшей осады! Были у Батыя и стенобитные машины, и метательные снаряды с воспламеняющейся жидкостью... </p><p>— Так сказать, свой напалм. </p><p>— Вроде этого. Пожег, покрушил, порезал все Батый. Все в крови утонуло. На помощь шел воевода Евпатий Коловрат, да опоздал немного. А Батый пошел вон туда, на Москву. Коловрат поглядел, что он натворил, и с дружиной своей за ним вслед. Настиг у Коломны. Был это, по существу, первый на Руси партизанский отряд. Ударил Коловрат Батыю в тыл. Настолько дерзко ударил, что татары в суеверном страхе решили, что это воскресла дружина князя Юрия. У Батыя был прославленный помощник Таврул. Так он его против Евпатия бросил. А Коловрат его мечом до седла разрубил. Но погиб и Евпатий. Всего пять дружинников его остались в живых.. Сам Батый поразился мужеству Евпатия Коловрата. Отдал его тело уцелевшим дружинникам, а их отпустил на волю. </p><p>Впоследствии Браташ много раз смотрел на этот Кремль с разных сторон, особенно любил смотреть на него издали в особый час вечерней синевы. И всякий раз казалось ему, что наплывает синева не из пространственных далей, а как бы из прошедших веков Древней Руси. Казалось, что и Кремль приплыл именно только в этот час вечерней синевы, поразив воображение сегодняшнего человека реальностью своих четких очертаний, потому что до сих пор он как бы виделся только в смутных представлениях, возникших из книг о русской старине, из былин да сказок. А исчезнет синева — уплывут опять в прошлое и храмы, и потому надо успеть наглядеться на них, понять, что хотят сказать тебе этим символом предки. </p><p>Может, завещают предки этим видением стать выше суеты мирской, возвыситься над всем мелочным, недостойным внимания тех, кто в повседневной жизни своей творит новую историю. Мы, мол, часто, увы, куда чаще, чем ваше поколение, бывали в плену мелких страстей, теряли так много сил на распри, и горько нам было потом, когда наступала Батыя орда и плакали неутешно синеокие жены наши; возможно, именно от их очей и наплывает в вечерний час особая синева. И каждый из вас, где бы ни был застигнут в ту минуту, остановись, проникни внутренним взором в себя и задумайся над ответственностью исторического предназначения твоих современников, а стало быть, и лично твоего; вам ли не жить общими помыслами, людям, у которых нет ни князей, ни смердов, людям самой высокой, единой веры? Об этом до вас и мечтать не могли... </p><p>Когда спустились вниз, Браташ сказал Вере: </p><p>— А теперь идемте опять в музей. Ведите в зал, где семнадцатый год, революция. </p><p>И так прозвучало это у Браташа сердито, что Вера невольно приостановилась, не скрывая своего изумления. </p><p>— Не обижайтесь, — уже мягче попросил Браташ. — Это я на себя рассердился. Есть к тому причина... </p><p>Долго стоял Браташ перед портретом первого председателя Совета рабочих депутатов большевика Маслакова. Вспоминал отца. Шестилетним мальчиком навсегда расстался он с отцом и матерью. Было это в уссурийской деревне Васильевке. Бывший командир красных партизан, Николай Егорович Браташ, в двадцать восьмом году, будучи крупным партийным работником, приехал с семьей в родное село, заночевал у отца на пасеке. Выследили его белобандиты, перешедшие границу из Маньчжурии. Шестилетний Женя услышал выстрелы в ночи, крик матери. Потом его схватил дед и побежал от пасеки. А позади гремели выстрелы. Вдруг дед медленно присел, уткнулся лицом в землю и упал. «Беги!» — успел сказать он. Женя побежал, затаился в папоротнике. Несколько раз проходили мимо него белобандиты, запомнились слова одного из них: «Все равно найду и порешу большевистское семечко. Мало ли что из него вырастет». </p><p>И вот Браташ стоит перед портретом Маслакова, ровесника его родного отца. Взгляд у Маслакова пытливый, будто спрашивает: «Ну что, большевистское семечко, какой подсолнух из тебя вырос, на какое солнце поворачиваешься? Или, может, на луну в потемках молишься?» </p><p>Сам придумал за Маслакова бог весть какой заковыристый вопрос, сам и ответил, причем вслух, снова удивив своего гида: </p><p>— Нет, не на луну. Пусть мелкие бесы на нее молятся, знаю таких... </p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Поначалу Браташ внушал себе, что он до поры до времени побудет на позиции созерцателя: не окунуться бы в водоворот сиюминутных страстей; художник все-таки должен глядеть на мир чуть-чуть со стороны, иначе как же он сможет отделить главное от второстепенного. </p><p>Но прошло не так и много времени, как он уже подшучивал над собой: ну и в крутой кипяток тебя угораздило. </p><p>Началось все со знакомства, а потом и с какой-то скорой и крепкой дружбы с Денисом Денисовичем Ганиным. Потянулся к нему, когда выслушал его выступление на одном из областных совещаний. Вышел старик на трибуну и сказал: </p><p>— Я тут приготовил длинную речь. Тезисов минут на двадцать хватит. Однако решил уложиться в две минуты. — Помолчал, демонстративно засовывая тезисы в карман, и вдруг рявкнул: — Караул! Грабют! </p><p>В ответ хохотнул кто-то и тут же притих, видимо поддаваясь общему нетерпению зала: что все-таки отчубучит Ганин дальше? </p><p>— Ворюги фонды наши по запчастям, резине, стройматериалам грабют! — повернулся к президиуму, колюче поглядывая в сторону настороженного Буянова. — А мы, Илларион Степанович, то есть председатели колхозов, директора совхозов, знаете, что от такой хорошей жизни делаем? Ворюгам не в рыло бьем, а водочку самолично в стаканчики наливаем. — Изобразил, с каким изяществом он это делает. — Пей, мой дорогой, пей, благодетель. Стал быть, улещаем, боимся, чтоб его ворюжье благородие не обиделось да не загнало дефицитный товар кому другому. — Согнал с лица саркастическую улыбку и сразу стал суровым, даже угрюмым. — Давайте что-то решать. Тут два, по-моему, пути: ворюг бить по рукам без всякой пощады, а главное — поскорее это дефицитнейшее богатство раздефицитить! Нажать надо в соответствующих министерствах, покрепче нажать! Вот тогда с трибуны мы закричим ура! Все, благодарю за внимание. — Вскинул руку. — Хотя, виноват, еще полминуты. Я вот взял да и премии ввел механизаторам за экономию запчастей. Экономия получилась такая, что куда выгоднее премии выплачивать, чем деньги на запчасти тратить, да еще с кровью, когда отдаешь их в худую минуту ворюге. Мотайте на ус, может, кому сгодится. </p><p>И сошел с трибуны, приостанавливая жестом аплодирующих людей, недовольно хмурясь: ну что я вам, артист, что ли, мы же серьезные люди. </p><p>На второй день Браташ уехал в колхоз «Коммунар», надеясь познакомиться с председателем, который сразу же так зацепил его внимание. Застал Дениса Денисовича в правлении. К своей радости, Браташ увидел и секретаря обкома партии по пропаганде Соколова. Было здесь еще много людей. Поздоровавшись, Браташ присел осторожно в углу с несколько виноватым видом: знаю, что не зван я сюда, но уж не обессудьте, хочу послушать, о чем идет речь. </p><p>— Продолжайте, товарищ Капустин, — попросил Соколов. </p><p>— Да он как настоящий куркуль, батрачить нас заставил! — тыкал пальцем в сторону Ганина долговязый мужчина с кадыкастой шеей. Был он напористый, горластый. — Мы к нему по-человечески: расскажи, открой секреты, уж что-то больно много трактористы ваши на пахоте вырабатывают, горючего прорву экономят. А он заявляет: «Садись на трактор — паши!» Я, дурак, и рад стараться. </p><p>— Аттестацию ты себе верную дал, не то что мне. — Ганин выставил перед собой заслоном ладони. — Извини, не я, а ты сам, сам себе характеристичку выдал. </p><p>Оказалось, что Ганин посадил бригадира механизаторов соседнего колхоза на трактор, замерил время, горючее, сел рядом и велел пройти пять загонов, да еще на поле с очень сложным рельефом. </p><p>А бригадир-то был человеком самолюбивым. Вспыхнул, сел за рычаги, сделал пять загонов. Ганин рядом трясется, ни слова не говорит, только в блокноте что-то время от времени помечает, даже трясучка ему не мешает. Снял все показатели после пяти заездов и сказал: </p><p>— Теперь садись на мое место, я попробую. </p><p>Сел за рычаги трактора и тоже сделал пять загонов. Выяснилось, что пережег бригадир намного больше горючего, чем Ганин, и времени двадцать минут перерасходовал: не умеет учитывать рельеф местности, пользоваться передачами, не чувствует двигатель. </p><p>— Вот тебе и весь секрет, — сказал ему Денис Денисович при всем народе, — и никаких лекций я читать не буду, некогда. </p><p>Такой же опыт провел с полеводами, заставил вносить удобрения, выдал контрольно-измерительные приборы, поставил рядом своих людей, чтобы гости беды не наделали: «Химия, она баловства не любит», — и у полеводов приезжих выяснилось немало конфузов. Разобиделась делегация, обвинила Ганина в зазнайстве, даже в мании величия. </p><p>Соколов пристыдил «обиженных»: </p><p>— Денис Денисович вам наглядный урок преподнес по принципу: лучше один раз покажи, чем сто раз расскажи. А вы вместо благодарности куркулем его обзываете. </p><p>Когда «обиженные» ушли, Ганин наконец обратил внимание на Браташа. </p><p>— По какому делу к нам? </p><p>— Да вот на правах корреспондента, что ли... </p><p>— Э, нет! Хватит мне и корреспондентов! </p><p>— Караул, обижают! — выкрикнул Браташ, пытаясь пародировать Ганина. — Извините, у вас научился. Запомнил ваше вчерашнее выступление. </p><p>Ганин молодцевато притопнул ногой, окидывая гостя одобрительным взглядом. </p><p>— Это мне по нутру! </p><p>Так началась их дружба. </p><p>Потом Браташ понял, в каком непримиримом конфликте оказался Денис Денисович со своим сыном. А суть конфликта была такой, что в него втянулись многие и многие люди. </p><p>«Драма, истинная драма, буду писать для театра». </p><p>И написал Браташ драму. Он верил в ту пору, что в области, о которой говорила вся страна, происходит в сельском хозяйстве настоящая революция. И это поначалу было именно так. Браташ с жадностью вникал во все это, надеялся, что тут смогут одним рывком взвалить на плечи тройную ношу. Надо только, чтоб подступились к этой ноше с точным расчетом честные, трезвые люди, такие вот, как Денис Ганин; эти смогут, эти не позволят сбиться на авантюру, они сметут накипь нездорового ажиотажа, остепенят не в меру ретивых. </p><p>О чем же еще писать, как не об этом? И написал. Сошелся с областным театром драмы. И вот она, премьера... </p><p>Зрители были возбуждены по-разному: одним очень хотелось, чтоб прозвучали фанфары, ударил гром барабанов, возвещая скорую победу; а те, кто начинал догадываться, что чудо с тремя планами далеко не из тех чудес, которому надо радоваться, скептически улыбались, пожимали плечами, не ожидая от спектакля ничего серьезного. </p><p>Были такие, кто заранее пришел потешить себя провалом спектакля, не потому, что предполагали увидеть голый плакат или сусальный лубок, а просто потому, что твердо придерживались старого и вечно ошибочного мнения: в своем отечестве пророков нет. </p><p>Правда, некоторой части зрителей было доподлинно известно, что за спектакль они увидят: и пьесу приходилось читать, и на репетициях присутствовать, и выносить свой приговор после «сдачи» спектакля; между ними началась война уже с самого начала, едва им стала знакома пьеса. Самым непримиримым противником и пьесы и спектакля был начальник областного управления культуры Даниленко. </p><p>Браташ приметил, в каком ряду партера сидел Даниленко, и сейчас, даже во мраке, видел затылок его всегда высоко поднятой головы с густой седоватой шевелюрой. Порой Даниленко поглядывал в сторону левой ложи, в которой сидели Буянов и Аркадий Денисович Ганин. </p><p>Ну, не сносить тебе головы, думал Браташ, стараясь видеть и то, что происходит на сцене, и как ведут себя люди в зрительном зале, на балконах. Ведь многие догадывались: за Гараниными — отец и сын Ганины, которые присутствуют здесь же в качестве зрителей. </p><empty-line/><p><emphasis>Сын.</emphasis> Ты что же, батя, вынуждаешь меня на бюро тебя за шиворот вытаскивать? А вытащу, не посмотрю на родство кровное, такую кучерявую стружку сниму, какую ни с кого еще не снимал. </p><p><emphasis>Отец.</emphasis> Смотри, как бы я по отцовской памяти кое-что с тебя не снял. Ты знаешь, что у Митягина в колхозе «Рассвет» свиноматки от голоду своих поросят жрать стали? </p><p><emphasis>Сын.</emphasis> Судить мерзавца! </p><p><emphasis>Отец.</emphasis> Прежде чем судить кого-то, давай вот что спокойно рассудим. Кто из вас, Митягин или ты, на прыть хряков ставку делал? Ну, допустим, выдали свиноматки даже сверх нормы поросят, а дальше что? Из них же еще порядочную свинью выкормить надо! А кормовой баланс области вы знали? Кому, я вас спрашиваю, вы вот такую свинью подкладываете?! И я должен молчать? Да я в обком, к самому первому секретарю пойду... Вы же его под такой удар... </p><empty-line/><p>Актер делает бесконечно длинную паузу. Браташ чувствует, как у него падает сердце. А пауза тянется. Головы зрителей будто внезапным ветром повернуло в сторону левой ложи: там секретарь обкома, именно к нему собирается идти старый коммунист Демид Гаранин. Да и, считай, пришел. Вот сейчас пришел, на людях, с предупреждением: смотри, тебя подводят! Да что тебя, весь обком, страну в конечном счете подводят, ведь все государство напряженно следит за небывалым экспериментом. И уж раз замахнулись — победы надо добиться. Но не таким способом, каким добивается Аркадий Гаранин. Давай думать, думать, секретарь, давай еще раз пересмотрим все возможные резервы, только реальные, реальные и еще раз реальные, иначе заблудимся в миражах, чудовищно скомпрометируем идею, в которую заставили поверить так много людей. </p><p>Пауза тянется. Буянов как облокотился о красный бархат круто выгнутого края ложи, так и окаменел. «Что у него сейчас в голове, на душе? — спрашивает себя Браташ. — Неужели не поймет? А может, он не хуже старика Гаранина все это понимает? А если и не понимает, то другие должны понять, не для одного же Буянова написана пьеса». </p><p>Аркадий Денисович Ганин сидит рядом с первым секретарем. Этот ведет себя беспокойно: то откинется на спинку стула, то чуть ли не грудью навалится на бархат ложи. Да, на сцене действует не третий секретарь обкома, а первый секретарь райкома, но кто же из зрителей в старике Гаранине не узнает его отца? Разве спор, который сейчас идет между Гараниными, — это не его спор с отцом? Да что же это такое? До какой наглости докатился этот Браташ! Надо же дождаться конца битвы за три плана. Тогда и только тогда будет ясно, кто прав, а кто неправ. Будет прав именно он, Аркадий Денисович Ганин. А победителей не судят! </p><p>Наверное, так или почти так думал третий секретарь обкома, которого в полушутку, в полусерьез назвали секретарем по мясу. Во всяком случае, Браташу не трудно было догадаться, что происходит в голове этого человека, потому что знал суть его ожесточенных споров с родным отцом. </p><p>А что думает старший Ганин? Вот сидит он в пятом ряду партера на девятом месте. </p><p>Напряженно сидит старик. Широкая спина его неподвижна. Кажется, забылся в думах своих настолько, что не чувствует множества взглядов, с разных сторон устремленных к нему. Наверное, старику сейчас немножко неловко, может, немножко и лестно и очень чудно; попробуй тут усидеть спокойно, если со сцены именно его правду, его беспокойную думу во всенародное услышание оглашают. Страшновато немножко, когда сыну в своем доме такое выдавал, вроде бы и не очень от этого под сердцем холодило, а вот сейчас холодит. </p><p>Денис Денисович косит взглядом в сторону ложи, где сидят секретари обкома. Буянов, кажется, мрачнее тучи. Ничего, отойдет. Мужик он умный, правде в глаза смотреть умеет. Гляди, бюро соберет, заставит все досконально проверить. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Окончился первый акт спектакля. Браташ зашел на сцену, спросил, где главный режиссер театра Исай Моисеевич Журковский, постановщик спектакля. Помреж, худенькая, нервная женщина, предчувствуя недоброе, схватилась за голову, кивнула в противоположную сторону сцены. </p><p>Журковский, видимо, что-то советовал актеру Рубанюку, спокойно, терпеливо. </p><p>Браташ смотрел на этого пожилого человека с четким горбоносым профилем, с манерами, о которых говорят, что они унаследованы от истинных интеллигентов старой школы, и вспоминал, как трудно у них начиналась работа; потом шаг за шагом прониклись уважением друг к другу и к концу репетиций уже совсем стали друзьями. </p><p>«Хорошо, что у нас не получилось все наоборот, — сказал по этому поводу Журковский. — Бывает нередко и так: приступают к работе драматург и режиссер в полнейшем взаимопонимании, а перед премьерой уже враги врагами. Впрочем, посмотрим еще, что будет у нас после премьеры». </p><p>Браташ подошел к режиссеру и сказал, напряженно улыбаясь: </p><p>— Самое главное — оставить еще хоть немного сил на глоток вина после премьеры. </p><p>— Не знаю, до этого ли нам будет. </p><p>Прозвучал звонок. </p><p>— Ну, с богом, — сказал Журковский, легонько подталкивая Браташа в плечо. — Спектакль, по-моему, идет как нельзя на подъеме. Актеры нервничают, конечно, но в пределах нормы. Так что спектакль даже выигрывает... </p><p>Зрители покидали буфет, спешили занять свои места. По репликам Браташ понял, что многие ждут скандала. Кто-то даже высказал мысль, что Буянов едва ли будет смотреть второй акт. </p><p>Но Буянов терпеливо высидел и второй и третий акты, все такой же неподвижный, непроницаемый. </p><p>Вот уже и последняя схватка в споре между сыном и отцом. Зрителю предстоит ответить на главный вопрос, кто же из них прав. </p><empty-line/><p><emphasis>Сын.</emphasis> Пойми, идет бой, а стало быть, должен действовать трибунал. Митягин проваливает боевую операцию на своем участке, и уж, будь уверен, батя, пощады ему от меня не дождаться. </p><p><emphasis>Отец.</emphasis> Трибунал, значит. А ты, надо полагать, его самозванный председатель... </p><p><emphasis>Сын.</emphasis> Почему самозванный?! </p><p><emphasis>Отец.</emphasis> Постой, не дери горло, хотя бой и кипит, но артиллерия, кажется, еще не стреляет. Все слышно и так. Дай-ка попробую кое-что растолковать... </p><p>Гаранин подвинулся вместе со стулом к сыну, жестами, взглядом стараясь внушить, что доводы его идут от самого чистого сердца, их надо, надо понять, иначе стрясется беда, не минует она и его родного сына. </p><p><emphasis>Сын.</emphasis> Ну о чем мы, батя, еще будем толковать? </p><p><emphasis>Отец.</emphasis> Вот о чем. Хочу тебе покалеченных показать. Председателя «Рассвета» Митягина, к примеру. Посмотри, как постепенно ты лично сам калекой сделал его. Он не плут, не мошенник, не подлец. А вот до подлости по твоей милости докатился. </p><p><emphasis>Сын.</emphasis> Это уж бог знает что. </p><p><emphasis>Отец.</emphasis> Оставь бога в покое. Слушай отца. Ты этого бедолагу Митягина своей фронтовой обстановкой до того довел, что он стал черней чугунка. Глаза у человека просто сумасшедшие. Не может он своим хлипким хозяйством твои боевые сверхзадания выполнить. И чтоб выход найти, пускается вот на какие дела: дай, думает, округлю показатели в сторону плюса, выдам себе аванс, клянусь матушкой родной, что погашу сполна тот аванс, и в самое скорое время. Мне бы только сейчас на ногах устоять, избавиться от угроз, от затрещин. Ну, проследил, как у него честно мысля работает? А на деле человек в болото идет. Раз округлил в сторону плюса, второй, третий и увяз окончательно, горемычный. Покой потерял, страх его гложет, совесть больная мучает, потому что сам понимает — стал обманщиком, подлецом. Вот как ты его душу своим трибуналом искалечил, хребет ему поломал, в болото загнал... </p><p><emphasis>Сын.</emphasis> Я больше не могу слушать эту отъявленную демагогию! </p><p><emphasis>Отец.</emphasis> Демагогия? Э, нет, ты до конца послушай. Не только он, Митягин, в болоте уже по горло увяз, ты, ты тоже со всем своим районом в болоте по колено. Думаешь, я не знаю, что и ты грешишь? Округляешь, округляешь и ты, сынок, показатели своего района в сторону плюса и родной матушкой клянешься, что погасишь аванс. А когда, с кем погасишь? С покалеченным Митягиным? </p><empty-line/><p>И так страшно стало от этого вопроса, что театр замер. Аркадий Денисович Ганин не выдержал, встал в своей ложе, хотел уйти. Буянов бросил на него быстрый взгляд, едва приметным кивком головы приказал сесть на место. Ганин сел. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Соколов тоже был на премьере вместе с женой, он был главным защитником и пьесы, и спектакля. По мрачному виду Буянова понял, что скандала не миновать. Не принял Илларион Степанович спектакль. Мало того, уходя из театра, сказал: </p><p>— Завтра в десять утра все, кто эту пьесу писал, ставил, рекомендовал, поддерживал, должны явиться на бюро обкома. Может, кое-кому придется расстаться с партийным билетом. И чтобы духу спектакля этого на сцене театра не было! </p><p>Надежда Ипполитовна, супруга Соколова, уже дома сказала: </p><p>— Ты не находишь, что вместе с этим доморощенным драматургом влип как кур во щи? Что, если Буянов заставит вас каяться в крупной идеологической ошибке? </p><p>Соколов, мельком глянув на жену, долго разминал сигарету. Надежда Ипполитовна вырвала у него сигарету: </p><p>— Хватит! Пять минут не прошло, как бросил окурок. </p><p>Анатолий Петрович опрокинулся на кушетку, сцепив на затылке руки, сказал, размышляя вслух: </p><p id="_mwNQ">— Может, Буянов потому так круто обошелся со спектаклем, что Браташ со своей пьесой наступил ему на больную мозоль? Может, и ему приходит в голову, когда эти три плана с ума его сводят: дай округлю показатели в сторону плюса, выдам себе аванс! Клянусь матерью родной, что погашу сполна, только бы устоять на ногах, не опозориться перед страною. А когда отпразднуем победу, ни минуты передышки, погашать, погашать аванс! Что, если именно в этом он и видит выход? И вдруг на&#x301; тебе, Браташ взял да и подслушал его мучительные думы, мало того, показал, насколько они пагубны... </p><p>— Так что же ты об этом раньше себя не спросил? Если это правда, Буянов в порошок вас сотрет. И я не очень уверена, что он неправ. Боюсь, что Браташ в своем этом дурацком разоблачении младшего Гаранина, считай, Ганина, — самый настоящий провокатор... </p><p>Анатолий Петрович присвистнул от изумления. </p><p>— Видал ты, куда, оказывается, можно хватить? И ведь это говорит неглупая женщина, честный человек. Берет камень и кроет прямо по черепу другого честного человека. Провокатор! Нет, моя дорогая, после этого я насмерть встану за Браташа. Речь тут идет о таких вещах...</p><p>— Ну хватит, давай спать. Утро скоро, а у тебя завтра день, жутко подумать. Хочешь, дам порошок, а то ворочаться будешь до рассвета. </p><p>— Черт с ним, буду ворочаться.</p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ПЯТАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Буянову тоже не спалось в ту ночь. В соседней комнате плакал четырехлетний внук Тимоша. Сноха и сын, оба врачи, уехали в какую-то свою научную медицинскую экспедицию. </p><p>Илларион Степанович поднялся с кровати, пошел посмотреть на внука, с которым возилась его жена Клавдия Сергеевна. </p><p>— Что с ним? — хмуро спросил он. Похлопал Тимошу по щеке, приложил руку к его лобику. — Ну, будет, будет реветь. Э, никак температура? </p><p>— Нормальная. Только что мерила, — сказала Клавдия Сергеевна, — жалуется на животик. </p><p>Илларион Степанович вытащил внука из кроватки, принялся ходить с ним по комнате. Клавдия Сергеевна, горестно подперев щеку рукой, молча наблюдала за супругом. «Целыми ночами не спит уже которую неделю. Как бы с ног не свалился...» </p><p>Около тридцати лет живет она с Илларионом Степановичем. Немало тревог больших и малых одолели вместе. Вот и сейчас, похоже, туча наползает... </p><p>Работала Клавдия Сергеевна бухгалтером на одном из заводов. Все, кто знал супругу Буянова, испытывал к ней уважение за ее человечность, простоту, скромность; никому не приходило в голову сказать, что она способна хоть в малейшей степени злоупотребить высоким положением мужа. </p><p>Тимоша затих. Клавдия Сергеевна хотела попросить мужа лечь спать, но не решалась: понимала она, что значит внук для Иллариона Степановича; иногда придет домой сам не свой, на белый свет смотреть не желает, а Тимоша, розовощекий бутуз, говорун и насмешник, подкатится к нему, и, глядишь, через минуту-другую уже не узнать деда. </p><p>Вот и сейчас носит на руках Тимошу и лицом мягчеет, умиротворяется. </p><p>— Ты иди спи, а я тут побуду с ним, — просит Илларион Степанович, разглядывая сонное лицо Тимоши. — Уснет, потом, может, и закимарю. </p><p>— А если всю ночь мальчонка промается? </p><p>Илларион Степанович осторожно положил внука в постель. </p><p>— Видишь, я для него лучше всяких врачей. — Присел рядом с женой. — Давно ли сын такой вот был... а теперь... уже внук. </p><p>— Все так, Илларион... У каждого в году одинаково дней. </p><p>— Не скажи. Для меня нынешний год... </p><p>Клавдия Сергеевна ждала, что еще вымолвит муж, не понуждала его на откровенность расспросами: легче от тех расспросов не станет, тяжелее — может. Так и сидела молча, маленькая, хрупкая, с печалью в удивительно женственном лице. Годы что-то затуманили в ее женственности, но Илларион Степанович хорошо угадывал былое и сквозь туман. </p><p>— Иди спи, — сказал он. — Все будет хорошо. Просто надорвался немного. А тут еще черт меня дернул пойти на этот спектакль. — Болезненно поморщился, растирая ладонью грудь против сердца. — Завтра я им такое представление устрою — век будут помнить...</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Внук уснул. Буянов улегся рядом с его кроваткой на диван. Из головы не уходил спектакль. «Куда они суются? Что они в этом понимают? Наплели, нагородили под руку. Влезть бы им в мою шкуру...» </p><p>Долго лежал неподвижно. Может, если вот так притихнуть, замереть, все-таки сморит сон. </p><p>А память упрямо, трудно ворочала такое, что напрашивалось в какое-то невольное оправдание многих поступков, совершенных им за восемь месяцев последнего года. </p><p>Постой, так перед кем и почему ты оправдываешься? Или считаешь себя виноватым? «Нет, драмодел, хоть ты кое-что действительно понял, но далеко не все. Лучше бы тебе не соваться в эти дела. Послушал бы, как это началось, там, в Министерстве сельского хозяйства...» </p><p>Илларион Степанович вспоминает седоватого, полного человека, одного из заместителей министра сельского хозяйства. Был этот человек снедаем каким-то непонятным нетерпением. «С чем он собирается ко мне подступиться?» — гадал Буянов. </p><p>— Вашей области предстоит резко увеличить план по производству продуктов животноводства на тысячу девятьсот пятьдесят девятый год... </p><p>«Ах, вот оно что», — подумал Буянов, а вслух сказал: </p><p>— Так у нас уже все согласовано в самых высших инстанциях. По-моему, мы были далеки от мысли занижать обязательства. </p><p>Замминистра крепко переплел руки на груди, зябко поежился, будто перед прыжком в холодную воду. </p><p>— Э, дорогой Илларион Степанович, это с какой точки зрения смотреть. Если судить по привычным шаблонам без учета той удивительной энергии, которую развил по подъему сельского хозяйства сам Главный... Надеюсь, вы понимаете, о ком идет речь? </p><p>— Еще бы! — уважительно воскликнул Буянов. — Главный! Раньше звучало так: Хо-зя-ин! Признаюсь, нравилось мне это веское слово. </p><p>— Скажу вам по секрету, — доверительно промолвил замминистра. — Ваша приверженность к некоторому консерватизму не столь давней поры в жизни нашего общества известна самому Главному. Но, насколько я понял, он пока относится к этому терпимо, ценит ваш талант, энергию, беззаветность... </p><p>Буянова тирада эта и покоробила и встревожила. </p><p>«Что это он будто за жабры пытается меня ухватить. Кто ему дозволил разговаривать со мной в таком тоне?» </p><p>Потом Илларион Степанович догадался: кто-то все таки поручил этому человеку разговаривать с ним именно в таком тоне. Возможно, что сам Хозяин, или, как звучит у замминистра, — Главный. Илларион Степанович чувствовал некоторую настороженность к себе со стороны Главного. </p><p>— Странно, — сказал Буянов замминистру, заботясь, чтобы прозвучало не слишком резко. — Приверженность к некоторому консерватизму... Осторожненькая формулировочка, однако... </p><p>— Ну, полно, полно вам! — перебил его замминистра, не очень скрывая, что он доволен произведенным эффектом. — Просто надо сделать надлежащие выводы, кое в чем перестроиться с учетом времени. Одним словом, пошевеливайтесь, пришпорьте своего коня, пока чувствуете себя верховым... </p><p>«И все-таки, как он смеет со мной так разговаривать?» — негодовал в душе Буянов. </p><p>Впоследствии он узнал, каким расположением пользовался этот человек у Главного. </p><p>— Что ж, процентов на десять мы, вероятно, сможем планы наши увеличить, — перешел к делу Буянов. — Но это уже будет на крайнем пределе. </p><p>— Что вы! — замахал протестующе замминистра руками. — Речь идет о настоящей революции. Мне поручено довести это до вашего сознания. Приготовьтесь, Илларион Степанович, к делам более чем грандиозным. </p><p>— Я вас не понимаю. </p><p>— Речь идет о важном, очень важном хозяйственно-экономическом эксперименте. Дело в том, что мы должны найти для истинно революционного зачина такую область, которая выполнила бы в один год три с лишним плана по производству продуктов животноводства. </p><p>— Вы шутите! — воскликнул Буянов, не в силах одолеть чувство, похожее на оторопь. </p><p>— Какие уж тут шуточки! Я догадываюсь, что ошеломил вас. Однако поймите, мы не имеем права идти дальше вразвалочку. Посмотрите, какую бурную энергию развивает Главный. Вот с кем надо идти в ногу. Не умеем мы, дорогой Илларион Степанович, резервы вскрывать. А золото — вот оно, под ногами, только нагнись и подними. Вырастите по две лишних курицы на гектар пашни — вот вам уже и обеспечены три плана! Да, да, по две обыкновенных курицы! А мы воображаем их этакими неуловимыми жар-птицами. </p><p>Буянов долго молчал, соображая: что это, блажь его собеседника или... </p><p>Замминистра терпеливо ждал, кидая испытующие взгляды в сторону призадумавшегося Буянова. </p><p>— Я понимаю, вам трудно сразу такое осмыслить. Меня просили дать вам неделю на раздумье. Но учтите: не решитесь вы — решится кто-нибудь другой, возможно, один из ваших соседей. Не скрою, кандидатуры изучались очень тщательно, и первой была названа именно ваша! </p><p>— М-да-а, вот это вы задали мне задачу. </p><p>— Задача трудная, однако, уверяю вас, выполнимая. Видимо, вас несколько смущает уровень, на котором начат этот важный разговор. Но разговор будет продолжен, причем на уровне Главного. Только туда надо уже явиться с ясной головой и бесстрашным сердцем. Итак, неделю вам на размышление...</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Неделя на размышление. Как знать, может, это были самые тяжкие дни в жизни Буянова: сомнения боролись с надеждами, расчеты на бумаге с житейским здравым смыслом, встревоженная совесть с тщеславным упрямством, с болезненным беспокойством за свою дальнейшую судьбу. «Приверженность к некоторому консерватизму». Ишь вы, какие новаторы! Хорошо, я вам покажу, на что способен Буянов! А если провалюсь?..» </p><p>Мечется Буянов по кабинету в обкоме, садится на автомобиль, мчится по районам области, заговаривает о трех планах с учеными-экономистами, секретарями райкомов, председателями колхозов. Чешут затылки озадаченные люди. Были и такие, кто почти без раздумий поднял обе руки за три плана. Среди них оказался заведующий сельскохозяйственным отделом обкома Вадим Леопольдович Курносов. «И как это я терплю у себя в обкоме такого несерьезного человека?» — спросил себя Буянов. </p><p>А до сих пор чуть ли ни гордился Курносовым: имеет человек высшее агрономическое образование, после института напросился в председатели одного из самых отсталых колхозов, — это произвело впечатление. Молодому председателю начали помогать со всех сторон, колхоз пошел в гору. Курносов оказался прекрасным оратором, стал заметной фигурой в области. Буянову он поглянулся еще и своей беззаветностью, какой-то умилительной преданностью, когда трудно обвинить человека в подхалимстве, своекорыстии, тем более в двоедушии. </p><p>В обкоме Курносов начал работать недавно, и потому Буянов пока ничего не мог сказать о нем, кроме того, что возлагает на него самые светлые надежды. </p><p>И вот на&#x301; тебе — поднял обе руки без раздумья за три плана. «Далеко я уйду с такими помощниками, — мрачно размышлял Буянов. — Если провалюсь — это будет конец».</p><p>И снова взвешивает он все «за» и «против». «Если откажусь, тогда слезай с коня, топай пешком. А куда? Неужели судьба заставит примириться с таким бесславным концом? Илларион Буянов — «приверженец некоторого консерватизма». Не зря употребил замминистра эту ядовитую формулировочку». </p><p>Беспокойно Буянову, невольно втягивает голову в плечи и оттого становится самому себе противным. </p><p>«Ну что, что ты дрожишь за свою шкуру? Ты о народе подумай. Тысячи и тысячи надо будет поднимать на неслыханное дело...» </p><p>Все-таки почему для этого отчаянного эксперимента выбрали именно его? Улыбается ему судьба или ставит под неминуемый удар? А ведь как все хорошо пошло у него на Азанщине, хотя начинал очень трудно. Было это восемь лет назад, в пятидесятом, когда он стал первым секретарем Азанской области... </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Приехал Буянов вместе с секретарем обкома комсомола Анатолием Соколовым, недавним фронтовиком, в село Зародное. На ферме обрушились на секретарей доярки. Кричат оборванные, голодные солдатские вдовы, иные плачут. Потрясенный Буянов ищет слова, чтобы хоть как-то успокоить женщин, но попробуй найди эти заветные слова, если до него уже не один раз и клятвы давали и грозили. И когда бабы наконец выговорились, Илларион Степанович смущенно улыбнулся и спросил: </p><p>— У кого в Зародном есть гармошка? Мне бы тальяночку. Давайте-ка вечером соберемся в вашем красном уголке, я вам сыграю... </p><p>— Няужто вот так и запиликаешь? — на особый азанский распев спросила молодуха, обутая в лапти. Лихо растянув воображаемую гармошку, молодуха расхохоталась, вызывая ответный хохот подруг. </p><p>— Верно, не заиграю, а вот именно запиликаю. Гармонист из меня, честно скажу, никудышный. В молодости еще, когда чоновцем был, научился «Златые горы» пиликать. И больше ничего не умею. Как видите, обещать вам в скором будущем златые горы и реки, полные вина, не могу... совесть не позволяет, а вот сыграть на гармошке... </p><p>— И пусть, пусть лучше гармошка, чем сладкие речи! — закричала молодуха. </p><p>— Как зовут-то тебя? </p><p>— Зовут Клавдией, кличут боярыней, — выставила ногу в лапте. — За наряды мои, знать, прозвали так. </p><p>Вечером в наспех вымытом и прибранном красном уголке при ферме Буянов старательно наигрывал «Златые горы», а бабы с упоением пели. Были здесь и мужчины. Появился самогон, протянули железную кружку, чадящую сивушным маслом, и секретарю обкома. Буянов укоризненно покачал головой, уморительно поморщился, так что все зашлись в хохоте, хлебнул самогонки, запил сырым яйцом и опять с азартом растянул мехи гармошки. </p><p>— Пой, Анатолий, пой! — требовал Буянов, стараясь пересилить далеко не стройные звуки своей гармошки. — Учись, комсомол, с людьми разговаривать. </p><p>И Соколов, преодолевая неловкость, хватив первача, тоже запел. </p><p>Через неделю все до одной бабы, кто пел в красном уголке «Златые горы», были приглашены на областное совещание женщин. Буянов распорядился, чтобы к поезду, на котором должна приехать эта делегация, были поданы легковые автомобили, а в гостиницах забронированы лучшие места. </p><p>Выходят бабы на перрон, а их приглашают сесть в легковые автомобили. Не верят бабы, что им всерьез оказывают такие почести, отмахиваются, думают, на смех злые шутники поднимают: как это в лаптях да в такие автомобили? Некоторые озлились даже, стали громко, как и положено бабам азанским, отчитывать насмешников. </p><p>Клавдия чуть оттолкнула плечом шофера, который возил самого Буянова, уперла одну руку в крутое бедро, а второй выписала замысловатое движение: </p><p>— Кати на тялежке своей к распронаядреной матери, а мы и в лапоточках дотопаем! </p><p>Но вот появился Буянов. </p><p>— По автомобилям, бабы! — весело скомандовал он. — Отныне у вас начинается новая жизнь! </p><p>И секретарь обкома все сделал, чтобы женщины Азанщины почувствовали себя на совещании как на празднике. В здание театра, где проходило совещание, был приглашен духовой оркестр, буфеты ломились от гостинцев. Особенно много было баранок. Буянов знал традицию азанцев возвращаться из города домой с низками баранок. </p><p>Гремит в фойе духовой оркестр. Светлана Кравцова вместе со студентками пединститута, матери которых прибыли на совещание, делает все возможное и невозможное, чтобы расковать застенчивость плохо одетых, обветренных, загрубелых женщин, молодых и пожилых. И вот уже одна вышла в круг, вторая. К лешему всякое смущение, пусть знают, каковы они — знаменитые азанские бабы! Ничего, что в лаптях, зато какая стать, какая выходка! А голосочки какие! Вот и сам секретарь обкома пустился вприсядку. Не очень лихо у него получается, молодость-то далеко не первая, но зато душа, душа в глазах, в улыбке светится. </p><p>Постепенно бабы на совещании действительно оттаяли, заулыбались, повторяя говорочком своим распевным: </p><p>— Ну, праздник, ну, чистый пра-а-аздник нам устроили. </p><p>Особенно внимательным оказался Буянов к женщинам из Зародного, с которыми пел «Златые горы». Заставил из каких-то бог весть где обнаруженных премиальных фондов изыскать деньги, вызвал к себе торговых работников и сказал: </p><p>— Откройте перед этими женщинами в неурочный час магазины, покажите им все, что у вас есть, оденьте, обуйте. </p><p>А через день после заключительного заседания Буянов пригласил преображенных зародненских женщин на сцену. </p><p>— Вот они, наши азанские красавицы, — поклонился пожилой доярке Дарье Комарковой. — Вот эту я больше всех люблю. — Взял под руку Комаркову, вывел на авансцену. — Вглядитесь все в эту русскую женщину-мать. Отныне ей быть предводительницей всех азанских женщин! </p><p>То был великолепный выбор. Буянов не случайно остановил свое внимание на Дарье Комарковой: сумел уловить он, что немногословная женщина эта у себя на ферме обладает какой-то хорошей властью, слушались ее больше, чем председателя колхоза. Умела Дарья Николаевна и солдатку-вдову в горе утешить, и любого загулявшего мужика угомонить; а главное, все на ферме держалось именно на этой неутомимой женщине со строгим  иконописным лицом. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Стоит изба Комарковой в самом конце первого порядка деревни Зародное, почти вся завалена снегом. Светятся желтыми глазками два окошечка. За избой недалеко овраг. Перед высоким снежным валом курится пар — это по дну оврага течет незамерзающий ключ. </p><p>Из-за снежного вала медленно показывается багровый краешек луны, будто кто-то невидимый, прежде чем заглянуть за снежный вал и разглядеть, что там происходит, осторожно выставляет свой щит. Все больше и больше выступает над снежным холмом медно-красный щит; наверное, скоро и тот покажется... тот самый, кому захотелось затаенно разглядеть избу русской женщины Комарковой, быть может, даже подслушать, о чем она речь ведет с дорогим гостем Илларионом Степановичем Буяновым. </p><p>Буянову видно в окно, как выходит из-за сугроба луна. Ему вспоминаются под монотонный журчащий рассказ пожилой женщины его детство, мать... Чудится, что щит над сугробом поднимает кто-то недобрый; может, потому так чудится, что и его крестьянское детство, прошедшее в одной из архангельских поморских деревушек, как и у Дарьи Комарковой, было холодным, голодным. Иллариону Степановичу кажется, что вот так не однажды он смотрел в детстве на медно-красный щит, и ему всегда от этого было жутко. В углу на полатях умирала мать. Может, тот, кто хоронился за зловещим щитом, и дожидался ее кончины... </p><p>У Дарьи Николаевны, оказывается, тоже в детстве умерла мать. Вздыхает Буянов. Вздыхает Агафон Тимофеевич — муж Дарьи. Сухонький, с козлиной бородкой, застенчивый, он сидит в сторонке и каждым взглядом, редким, негромким словом своим выказывает глубочайшую уважительность к гостю; не потому оказывает уважительность, что в подобострастие впал, не по расслабленности холопа, ошеломленного вниманием именитого гостя, а по искренней душевной расположенности. </p><p>Буянов все смотрит и смотрит на луну, вспоминает беспокойную молодость. Вот он уже не босоногий продрогший мальчишка, которому жутко сидеть у окна и глядеть на такую огромную луну, а чоновец. Тихо крадется по спящей ночной деревне, где укрываются бандиты. Осторожнее, Буянов! Осторожнее, Лара! Так называли его друзья. Еще осторожнее! И почему сегодня опять идешь впереди? Ох и отчаянный ты человек! Вон, гляди, притаился кто-то. Видишь, поднимает щит? </p><p>Свистят пули. Мимо! И опять мимо! Ох и удачливый ты человек, Лара! А ну впробежку вон за тот плетень. И еще один бросок. Смотри, по дну оврага течет ручей. Ухнешь в колдобину прямо с разбегу. </p><p>Лара Буянов падает в сугроб. Упрямо ползет вон туда, где кто-то настороженно выставляет щит. Не спрячешься! Не уйдешь от Лары Буянова, от самого отчаянного чоновца на всю округу. </p><p>Не бережет Лара головы. И все-таки пули свищут мимо да мимо, как будто он заговоренный. </p><p>А бережет ли голову уже не Лара, а Илларион Степанович? Берег ли тогда ее, когда кончилась схватка с бандитами и началась с бюрократами, карьеристами, властолюбивыми чиновниками? Подобной нечисти по наследству от прежних времен не так уж мало осталось. </p><p>Нет, не берег. Лара жил в Илларионе Степановиче. Чем-то был он поначалу похож на этого симпатичного малого Анатолия Соколова, хорошо, что комсомольский секретарь все время с ним рядом, через годик, другой можно будет перевести в обком, секретарь по пропаганде выйдет. Главное, чтоб у человека на этом посту была живая душа, чтоб питал отвращение к казенщине. Без настоящих надежных помощников ничего не сдвинешь с места в этом отсталом лапотном крае. </p><p>Да, надо с чего-то начинать, надо переходить в наступление, и, может быть, именно вот из этой простой избы, вместе с этой удивительной женщиной, у которой такие мягкие, темные глаза и такое строгое лицо, как у схимницы. </p><p>Багровый щит все маячит перед глазами, высунулся уже почти наполовину. Выйдут сейчас два волка, встанут по левую и правую сторону щита и завоют. Вот они вроде бы и вправду выплыли из тьмы, застыли черными силуэтами, освещенные багровым заревом. И почему они чудятся, эти сказочные волки? Почему будят какие-то беспокойные мысли? О чем они? </p><p>Ах, да, вспоминается, как все было потом, когда жизнь Иллариону Буянову рога пообломала. Как-то постепенно вышло, что позволил Лара рога себе пообломать. Кажется, произошло это, когда работал в органах госбезопасности. Поначалу с бесстрашием Лары-чоновца вставал он на защиту тех, кого обвиняли явно по злым наветам. Не одну судьбу спас. И вот однажды очень жестоко ошибся: все-таки обвели его два матерых врага, усыпили чутье, прикинулись невинными овечками. Такие ошибки даже сами себе трудно прощают чекисты — Буянову простили, во всяком случае на службе оставили; но чувствовал он, что уже меньше доверяют ему, да и сам далеко не как прежде был уверен в себе, с каждым днем становился все более осмотрительным, не лез на рожон даже тогда, когда был абсолютно уверен в своей правоте. Постепенно вполз в душу и притаился там некто осторожненький, кто услужливо подсказывал в минуту сомнений: «Пусть будет, как будет, что тебе — всех больше надо, что ли?!» Тут и начал в душе Иллариона Буянова уступать место неподкупный Лара-чоновец этому осторожненькому с его подлой подсказкой «пусть будет, как будет...». </p><p>Странно, оказывается, можно слушать рядом сидящего человека, как вот слушает он Дарью Комаркову, все понимать и в то же время думать о другом, как бы разглядывая самое подспудное в жизни своей, куда не всякий раз пробивается собственная совесть. </p><p>Мелькают спицы в худеньких темных руках Дарьи Комарковой, журчит распевный, прозрачный, как ручей, ее говорок: </p><p>— Трех сыновей, Ваньку, да Мишку, да еще соловья-соловушку Васятку, так за песни прозвали его, как проводили на войну, так с тех пор уже и не вида-а-али. «Похоронки» пришли. Три «похоронки» одна за другой, вон там лежать за образами. Плакали, пла-а-акали мы со стариком, да и все слезы выплакали. </p><p>— Оно точно, — тихим эхом откликнулся Агафон Тимофеевич и поглядел с недоумением и затаенным суеверным страхом туда, где смутно проступали в красном углу лики святых, хотел перекреститься, да вовремя унял себя, склоняясь над зажатым между коленями валенком, который подшивал усердно весь сегодняшний вечер. </p><p>— Потом и над стариком нежданная-негаданная напасть приключилась. По рукомеслу своему Агафон-то мой еще и&#x2011;и-измала плотник. Исстари водилось: занарядятся мужики на постройку какую, топорики наточат, за кушак их сунут и пошли себе на отхожее дело. Потому и назывались отхожники. Ты думаешь, откуда пошло оно по свету, прозвище на мужиков-то наших? Будто бают они, когда отличье свое от мужиков других всяких мест выказать надо: мы азанцы косопузые. Топорок-то, он тяжелый, а в пути-дороге он всегда за кушачком, кушачок-то вниз все тянет да тя-а-анет. Вот по обличию и похоже — мужичок-то азанский как есть косопузый. </p><p>— Оно точно, как есть косопузый, — смиренно подтвердил Агафон Тимофеевич и даже потрогал то место ладонью, где, бывало, привычно обвисал на кушаке топор, — прозывали азанских-то наших разэнтаких косопузыми повсюду. </p><p>— Война-от идет, мужики все на фронте, бабы одни на полях да со скотиною ма-а-аются. Голодно, да и так уж холодно, окна тряпьем позаткнуты, крыши соломенные коровам скормлены. А тут еще председатель попался, поднял бы его козел на рога. Взъелся он на Агафона моего, да уж так лю-у-уто взъелся. Невзвидел белого света старик мой, заткнул топорок за пояс да и пошел в отхожники... </p><p>— Это уж точно, свету невзвидел, — покойно вздыхает Агафон Тимофеевич, как бы утешая покойным вздохом своим и себя, и жену, и гостя: де, мол, было, конечно, горе едучее, а вот теперь — отболело, позади осталось, пережилось. </p><p>— Идет себе Агафон от села до села, бабам домишки чинит, ребятишкам опорки подшивает, а ему кто картошечки даст, кто хлебца&#x2011;а&#x2011;а корочку. И меня он так подкармливал. Побудет денек, что беглый, дома — и опять был таков. А солдат-председатель, слава богу, про него и забыл; не бередит Агафон ему совесть словом своим, а ему и ладна&#x2011;а&#x2011;а. </p><p>А слово-то у Агафона не злое, а совестливое, душевное слово, и вот за него, за доброе слово, беда в оконце-то к нам и постуча-а-ла&#x2011;а. Не только топориком солдаткам Агафон помогал, а словом-утехой за столом ли, во подворье ли; бывало, конечно, что и бога на подмогу вспоминал. И наприцелился на него человек непонятный — старик не старик, мужик не мужик, не колхозник, при шляпе, в черных очках, в бороде и уж до того грязнущий, коростой зарос. Почушкиным кличут. </p><p>— Было, было такое, — уже далеко не покойно вздыхает Агафон Тимофеевич, продергивая дратву сквозь подошву валенка явно в сердцах. </p><p>— И назвал себя тот Почушкин проповедником истинной веры, одним словом, баптист. Агафона моего к себе да к себе ла-а-асково так, братом величаить. А тот и сам доброму слову рад, слушаить и слушаить, поддакнит разочек, другой да и опять себе все слушаить, все понять хочет, что за человек такой с ним повстречался. А тут что ни есть, откуда ни возьмись — цап того проповедника за шиворот люди в длинных плащах, ты, говорят, сякой-разтакой, разэнтакий темный человек — проповедник-антисоветщик. Забрали его, а заодно и Агафона. </p><p>— Сектой прозвали меня, способником тому апостолу. — Агафон Тимофеевич робко поднял на гостя чистые, родниковые глаза, поморгал виновато. </p><p>— И осталась-то я как есть одна&#x2011;а&#x2011;а, бог, сверчок под печкой да три «похоронные». Приду, бывало, с фермы, лампу-коптилку зажгу, сяду на чурбачок, на котором Агафон косу клепал, и все смотрю да смотрю на деву Марию, сверчка все слушаю да слуша-аю. Молиться до этого бросила давно, а тут на колени брякнусь да и молюсь все, молю-у-усь, с богом вместе со сверчком разговариваю. А через полгода, глядь-поглядь, Агафон идет, отпустили сердешного. И бог, кажись, меня отпустил, поняла: не в нем утешение... </p><p>Буянов смотрит в сумрачный угол, где смутно угадываются темные лики святых, и ловит себя на том, что и у него в душе шевельнулось суеверное чувство, будто ожившие детские страхи взметнулись вдруг. Какая же это мрачная сила. </p><p>И что же помогло этой женщине прийти к выводу: «Не в нем утешение...»? Все ближе к сердцу принимает Буянов рассказ Комарковой о ее судьбе, и что-то бесконечно важное в своей судьбе поверяет: не очень благосклонно поворачивалась она к нему. </p><p>После того как не удержался в органах госбезопасности, долгое время ходил на вторых ролях: заместитель председателя облисполкома, второй секретарь обкома, постоянно угнетала мысль, что ему не до конца доверяют. Много раз попадал он в сложнейшие конфликтные ситуации, одна туча мрачнее другой над головой его нависали; и часто случалось, что голову свою он все-таки втягивал в плечи, и Лара будто никогда и не жил в нем. </p><p>Но вот Буянов стал первым секретарем обкома. Наконец-то ему доверили, что называется, первую роль. И воспрянул духом Илларион Степанович, в нем стал просыпаться Лара Буянов. </p><p>Луна поднимается все выше. Уже исчезло сказочное представление о медно-красном щите, не мерещатся больше и волки. Вот уже и не видно из крохотного оконца луны, поднялась в морозном мглистом небе где-то над заснеженной крышей. Скрылась с глаз долой, намекнув о себе в бесчисленных искорках на снегу. Будто затем о себе намекнула безмятежным светом, чтоб напомнить: главное — ясность, душевная пронзительная ясность, не обретший ее да обретет. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Так началось возрождение Буянова. Восемь лет он пробивался до Лары Буянова. И, кажется, вот он, встал в его душе, по-прежнему полный веры в себя и людей, не знающий ни страха, ни сомнений. А на девятый год... </p><p>Так что же случилось на девятый год? </p><p>Илларион Степанович склоняется над внуком, будто надеясь от него услышать ответ. Спит внук, разметав по-богатырски ручонки. Буяновская порода. </p><p>Так все-таки что же случилось? </p><p>А случилось вот что: мучительная неделя прошла, и он скрепя сердцем согласился с доводами замминистра о трех планах. </p><p>К Главному на окончательный разговор явился далеко не со светлой головой, и сердце его билось неспокойно. Однако с первой же минуты перед Главным изо всех сил изображал непоколебимую уверенность. Что это, доблесть Буянова или бесчестье его, угодничество, боязнь показаться нерешительным, бескрылым человечишком? А не был ли он похож на того самого Курносова, который так смутил его безумным, слепым энтузиазмом? </p><p>Сам-то Буянов поспешил расстаться с незадачливым заведующим отделом обкома по сельскому хозяйству: иди поварись в гуще жизни, еще годик-другой поработай председателем колхоза. И странно, Курносова это нисколько не обескуражило: «Есть идти председателем колхоза! Только дайте колхоз самый трудный, где-нибудь в глуши. Кабинетная работа не по мне, хочу на волю!» </p><p>Буянову «волю» не предложили. Да и чего греха таить, не желал он такой «воли», в этом он не был похож на Курносова. Уважительный тон Главного, расположительность его подействовали успокаивающе. </p><p>«Учти, берешься за это грандиозное дело не ты один, я тоже берусь вот этими руками! — и протянул сильные мужицкие руки. — Надейся на мои широкие плечи». </p><p>Как хотелось этому человеку совершить невероятное! Сколько было надежды, уверенности в нем. «Пример нужен! — назидательно убеждал он. — Зажигательный пример! Чтобы сначала все рты разинули, а потом засучили рукава, и за дело!» </p><p>Буянов, кажется, сам тогда был готов рот разинуть от удивления, от восхищения перед этим человеком; заговорило пронзительное чувство личной преданности Главному, так что даже где-то уже совсем близко слеза пропекала. Как он, Буянов, мог колебаться? Конечно же это все продумано и взвешено человеком, которому видно с его вышки намного дальше, чем кому бы то ни было. Командующий армией приводит в движение свои войска. Подразделению Буянова, судя по всему, предназначено вести разведку боем. </p><p>«Надейся на мои широкие плечи». Эти слова звучат в памяти Буянова вот уже восемь месяцев. Разведка боем подходит к концу. Что же она покажет? </p><p>И опять Илларион Степанович склоняется над внуком, поправляет на нем одеяло. А ночь бесконечна. </p><p>Вон и луна в окно заглядывает, совсем такая, как тогда, когда первый раз попал в избу Дарьи Комарковой. </p><p>Как она там чувствует себя — хранительница его совести? Несговорчивой стала, колючей. От материнской сердечности порой переходит к истинному бунту. Что-то, видно, не совсем укладывается в ее душе. А это такой барометр... </p><p>Буянов пытается отмахнуться от этой мысли, опять останавливает взгляд на угрюмом, затуманенном диске луны; и чудится ему, что где-то позади из темного угла смотрят на него строгие немигающие глаза Дарьи Комарковой, глаза схимницы. </p><p>«Вот дьявол меня побери, совсем нервы расшатались». </p><p>Вспомнил недавнюю встречу с Дарьей Николаевной в обкоме. Вошла к нему в кабинет сердитая, можно сказать, воинственная. Без обиняков объяснила, едва Буянов предложил сесть ей в кресло: </p><p>— Я к тебе, Илларион Степанович, хлопотать за Лизу Симукову. Как Агафон-то мой заболел, так она моих коров стала доить. А я все езжу по белому свету, совестно просто. </p><p>Буянов крепко зажмурился, переждал, когда пройдет раздражение, сказал шутливо: </p><p>— Не узнаю тебя, Дарья Николаевна. Да ведь ты же в поездках своих за десятерых работаешь. Ты мать всех доярок. Кто их должен воспитывать? </p><p>Комаркова терпеливо выслушала и вдруг заявила: </p><p>— Орден надо Симуковой Лизе. </p><p>— Что?! — изумился Буянов. </p><p>— Орден, говорю, ей надо. А то вот возьму и свой прямо на людях, на совещании каком-нибудь отдам, а то и Звезду Героя свою сыму и ей вручу. Да еще и объяснение по энтой самой штучке сделаю, — поклевала согнутым пальцем в воображаемый микрофон, — громко скажу, чтоб все слышали. Так, мол, и так, Лиза Симукова за меня столько-то молока надоила, вот и хочу поделить с ней славу, как и труд делим. </p><p>— Но она-то за тебя как общественная деятельница не трудится! Ты же одним своим присутствием атмосферу необходимую создаешь, потому что вес имеешь. </p><p>— Может, и поубавится вес-то, ежели другие за меня будут коров доить. Орден, говорю, Лизе Симуковой надо определить. Не то, видит бог, свой отдам. Не потому, что не дорог мне, а чтоб люди не думали: зазря старой наград столько отвалили. Бывает, что и такое вдогон слышу... </p><p>— Ну мало ли еще у нас обывателей. </p><p>— А ежели это говорят вполне хорошие люди? </p><p>— Так темные, значит, не понимают политики... </p><p>Комаркова опустила голову, повязанную белым платочком, вдруг вскинула обеспокоенные глаза: </p><p>— Я политику так понимаю, Илларион Степанович. Ежели ты доярка, то коров все-таки дои. Думаешь, меня более всего насмешки донимают? Пусть себе их, с меня не убудет, хотя и до слез обидно бывает. А вот когда хорошие люди начинают... </p><p>— Да какая муха тебя укусила? — не дал досказать Буянов. </p><p>— Шмель ужалил! — не без вызова ответила Комаркова. — Лиза-то моя здесь, в городе. Экзамены за первый курс сдает. А это, сами знаете, силушки-то сколько отымает. Сейчас в моем номере в гостинице сидит, книжками вся вокруг обложилась. </p><p>Буянов велел послать машину за Симуковой. </p><p>И вот сидит девушка в его кабинете, с виду хрупкая, глаза васильковые, но есть что-то в ней крепкое, жесткое даже. </p><p>— Тут вот Дарья Николаевна очень хорошо о вас говорит, благодарна за помощь, — осторожно начал Буянов, поглядывая на Комаркову, не просто притихшую, а как бы затаившуюся в кресле. — Много ли успели сдать экзаменов? </p><p>— Третий завтра сдаю. Останется еще два. </p><p>— Про отметки что умалчиваете? </p><p>— Завелась одна троечка. </p><p>— Ничего. Иная тройка дороже пятерки. Кто же теперь доит коров Дарьи Николаевны, когда она уезжает? </p><p>— У нас молодежи в «России» много. Только боязно очень. А вдруг опростоволосимся? Приедет Дарья Николаевна и увидит непорядок. </p><p>— Что, строгая, ругается? </p><p>— Очень строгая. Только ругает не нас. Больше начальству достается. Бригадирам, заведующему фермой, если плохо шевелятся. </p><p>— Ну а среди тех, кто доит коров Дарьи Николаевны, есть недовольные? Мол, что это мы за нее стараемся, а она разъезжает? </p><p>Брови у Лизы напряженно изломались. Какое-то время она бесстрашно смотрела в глаза секретаря обкома. Потом мгновенно как бы смыла с лица напряжение светлой и ничуть не смущенной улыбкой. </p><p>— Что вы, Илларион Степанович! Разве мы не понимаем. Сами болтунам сдачи даем, когда они донимать начинают. </p><p>— А ну, ну, это уже совсем интересно. Что говорят болтуны, я примерно догадываюсь. А вот как вы сдачи даете, какие слова у вас находятся? </p><p>Лиза задумчиво помолчала. </p><p>— В зависимости от обстановки и от настроения. Подружка моя, Соня Лопатина, та действует просто. Топай, говорит, отсюда, а то подойник на голову надену. Иногда приходится и серьезно растолковывать. Не все понимают, что, во-первых, в группе коров Дарьи Николаевны все, как часы, отрегулировано. Когда мы действуем с ее коровами — это одно удовольствие и опять же незаменимая школа. Если бы, допустим, в исследовательском институте профессор допустил своих молодых ассистентов до самого ответственного дела — они бы, наверное, с ума посходили от радости, если, конечно, есть у них научная струнка. А чем мы хуже тех ассистентов? А во-вторых, надо же понимать, что уезжает Дарья Николаевна не развлекаться... </p><p>Буянов с победным видом повернулся к Комарковой. </p><p>— Слышишь, Дарья Николаевна? </p><p>— Как же, все слышу, — с прежним упрямством отозвалась Комаркова. — Вот потому и говорю — орден Лизе надо. </p><p>Девушка вскинула изумленные глаза на Комаркову, мучительно покраснела. </p><p>— Ну зачем вы так, Дарья Николаевна? Вот уж не ожидала, что вы можете такое... Знала бы, ни за что не пришла бы к вам в гостиницу. </p><p>— Гляди-ко ты на нее! Вроде бы я ее обидела. </p><p>— Ничего, ничего, вы уж простите Дарью Николаевну, — пошел на выручку Комарковой секретарь обкома. — Это от большой ее душевной доброты. Есть и еще одна важная причина. — Внимательно всмотрелся в лицо Лизы, все еще полыхающее от смущения. — Вам объясню, поскольку вижу, что умеете вы думать о жизни. Боится Дарья Николаевна, чтобы не было наше большое дело, как говорится, смазано. </p><p>Воспоминание это размягчило Иллариона Степановича. «Ишь ты, ни много ни мало, ассистент у профессора Комарковой. Надо где-нибудь в речи использовать». </p><p>И вдруг Буянов болезненно поморщился, опять потер ладонью против сердца: всплыла в памяти героиня пьесы Браташа, во многом похожая на Лизу Симукову. «Ч&#x2011;черт его знает, тут у него, кажется, получилось не так и плохо. И все-таки куда он полез? Похоже, уж очень ретиво остерегает. Ничего, завтра я сам его так остерегу — всю жизнь оглядываться будет. Заодно и Соколова! Ишь, союзнички!..» </p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ШЕСТАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>В восемь часов Соколов был уже в обкоме. Зашел ко второму секретарю. Щукин встретил его долгим взглядом, в котором было искреннее сочувствие. </p><p>— Ты вот что, Анатолий Петрович, — начал он, осторожно покашливая, — подумай, как выпутаться из этой истории. </p><p>— Из какой истории? </p><p>— Ну, с этой пьесой, спектаклем. Вчера в полночь позвонил Илларион Степанович. Взвинчен до предела. Жалею, что не был на спектакле. Теперь не знаю, из-за чего сыр-бор загорелся. </p><p>— Надо было пойти, Афанасий Васильевич. </p><p>— Голова что-то разламывалась. </p><p>Вошел Аркадий Денисович Ганин. Поздоровался, внимательно вглядываясь в лицо Соколова. </p><p>— Вижу, не очень спалось тебе в эту ночь, — верно бы сочувственно сказал он, — мой совет, Анатолий Петрович, как только попадешься на глаза Буянову, — тут же на колени. Кайся на чем свет стоит, может, и смилуется, в таких случаях он отходчивый. — Постоял еще мгновение, дожидаясь ответа. Не дождавшись, почесал мизинцем за ухом, вышел. </p><p>— Ну а что вы мне посоветуете? — спросил Соколов, чувствуя, как невесело стало Щукину после слов Ганина. </p><p>— Хотел было по сути своей сказать то же самое, только уж не так откровенно, как Ганин. А вот послушал его, и не только стыдно... противно стало. И все-таки надо бы тебе сегодня быть предельно сдержанным. Может, и следует признать... недодумал, подвела специфика театра, драматургии, в которой не совсем разбираюсь... </p><p>— Афанасий Васильевич, что вы говорите! Мы же будем решать судьбы честных людей! </p><p>— Да подожди ты кипятиться. — Щукин поморщился, проглотил какую-то таблетку, запил водой. — Жаль, конечно, что я не был вчера в театре. Но, говорят, этот Браташ... уж слишком много берет на себя. Критикан, говорят. А ты сам знаешь, кое-кого из литераторов действительно черт знает куда занесло. Да и Журковский, говорят, кое-что ставит в театре с душком... </p><p>— Афанасий Васильевич, нельзя же так, нельзя! Если мы будем судить о художественной интеллигенции только понаслышке, по тем слухам, какие пускают о них даниленки... </p><p>— Ну хорошо, давай разберемся спокойно. </p><p>— Вот вы сейчас о Браташе сказали... много на себя берет. Но что это значит — много берет? Я-то знаю, что и как он на свои плечи взваливает. Действительно, легкой жизни не ищет, роль иллюстратора ему противна, потому и нарывается на такое, что порой будто кипятком его ошпаривает. Но это кто угодно, только не критикан. Я его знаю, чем он дышит, что ему надо... </p><p>— Что же ему надо? </p><p>— Что надо и нам с вами, Афанасий Васильевич. Чтобы, допустим, не требовал коммунист Ганин, как это вот только было, от коммуниста Соколова становиться на колени перед коммунистом Буяновым. Иначе кто-то из них не совсем коммунист. </p><p>— Ну, а режиссер Журковский, что про него сказать можно? </p><p>— Старый истинный интеллигент. Комиссаром полка всю войну прошел. Огромная приверженность к русской классике, обеспокоен формалистическими новациями некоторых сверхмодных режиссеров. Иначе говоря, обеспокоен тем же, чем и мы с вами, Афанасий Васильевич. А вам Даниленко, видно, докладывает... </p><p>— Верно, докладывал, — перебил Соколова Щукин, глядя на часы. — Через три минуты мы должны быть у Буянова. Хочет видеть нас, всех секретарей, до бюро. Так вот совет мой такой: против совести своей, конечно, не греши. Отстаивай свои убеждения. Только по-умному, не дай, как говорят певцы, петуха. А я... я не могу не поддержать тебя, ты, брат, если знать хочешь, для меня, старика, немалая надежда. Пошли. </p><p>Буянов встретил секретарей молча. Крепко стиснул голову ладонями, упираясь локтями в стол, с тяжелой сосредоточенностью смотрел в одну точку перед собой. Дождался, когда рассядутся секретари, спросил, не ответив на приветствия: </p><p>— Ну как там, толпы театр не осаждают? Может, конную милицию вызовем? Что же вы молчите, товарищ Соколов? По существу, все это ваших рук дело. </p><p>— Если вы спрашиваете мое мнение, что делать со спектаклем, то я могу высказать, — сказал Соколов. </p><p>Буянов еще крепче стиснул голову ладонями, даже мизинцы побелели. </p><p>— Ну, ну, и что же это за мнение? </p><p>— Нужно посмотреть спектакль всем членам бюро, быть может, не на людях, хотя, боюсь, это сильно скует актеров. Лучше бы, конечно, на людях, с обыкновенными зрителями. Я убежден, что во второй раз вам многое показалось бы, Илларион Степанович, совсем в другом свете. </p><p>Буянов наконец высвободил голову из тисков собственных ладоней. </p><p>— Нет, вы полюбуйтесь на него, каков умник, а? Да вы что, Соколов, издеваетесь?! Неужели вы думаете, что у Буянова, у бюро обкома только и дела, что смотреть эту... гнусную провокационную стряпню! Да вы после этого не секретарь по пропаганде, а...  </p><p>— Илларион Степанович, очень прошу вас... не прибегайте к оскорблениям, — мрачновато улыбаясь, предупредил Соколов. — Можете давать моим действиям политические определения, но... </p><p>Буянов приподнялся. </p><p>— Да вы что?! Может, по головке вас погладить? По щечкам, как пай-мальчика, похлопать? </p><p>— Я очень прошу... </p><p>— Ну знаете, много просьб выслушивал на своем веку, но такой наглости, да еще в форме просьбы, не приходилось. </p><p>Буянов повернулся на стуле боком к секретарям, заложил ногу на ногу, изо всех сил удерживая обеими руками колено. И все-таки преодолеть себя не смог. Отпустил колено и закричал: </p><p>— Зарвавшийся мальчишка! К чертям из секретарей! Не выйдет из тебя настоящего партийного работника! </p><p>Щукин весело встал с кресла, прошелся по кабинету, что-то усмешливо себе на уме смекая. Произошло это так неожиданно, что все невольно обратили взгляды на второго секретаря, гадая, что за ход придумал он. </p><p>— Ох и наломаем же мы, братцы, сегодня дров, я вижу! Вот такие поленницы! — высоко поднял руку, вставая на цыпочки. </p><p>— Чему же ты радуешься? — несколько смутился Буянов. Даже растерянно поморгал набухшими веками. </p><p>Щукину, видимо, только этого и надо было — сбить волну слишком рискованно разгулявшихся эмоций первого секретаря. </p><p>— Я и не радуюсь, — уже смущенно и подавленно признался второй секретарь. — Давайте все-таки не взвинчивать друг друга до предела, давайте разберемся спокойно. </p><p>Буянов мгновение с угрюмой озадаченностью смотрел на Щукина, потом резко набрал какой-то номер телефона. </p><p>— Редактора! Послушайте, Валентин Николаевич, завтра же, в крайнем случае послезавтра распушить этого драмодела, чтобы от него только клочья полетели! Да, да, поручите самому зубастому журналисту! </p><p>— Не подводите газету, Илларион Степанович! — с отчаянной решимостью сказал Соколов. — Может получиться так, что потом в Москве, быть может, даже в «Правде», в ответной статье постараются заглянуть в зубы этому «зубастому» журналисту, и обнаружится, что они довольно изъедены. </p><p>Буянов снова теми же резкими движениями набрал номер телефона: </p><p>— Корреспондента «Правды». Вот, что, дорогой Игорь Васильевич, через двадцать минут у нас бюро. Прошу быть. В театре-то был вчера? Был?! Ну вот и великолепно. Приходи, увидишь, как мы все тут проанализируем. Может, и выдашь для «Правды». — Минуту молчал, с раздражением выслушивая корреспондента. — Ну что ж, может, и верно, для «Правды» тема мелковата. — Бросил трубку, сделал виляющее движение рукой. — Как уж уполз. </p><p>Ганин, утопив себя в кресле, напряженно наблюдал за Буяновым. Он не мог не заметить, что Илларион Степанович, такой обычно сильный, уверенный в себе человек, сегодня моментами кажется почти беспомощным, потерянным. И это сейчас, когда слава о нем идет по всей стране. Неужели он не в состоянии поставить на свое место задиру-себялюбца Соколова? Неужели ничего не найдет такого, чтоб этот вечный комсомолец стал перед ним заикаться? </p><p>До встречи с Буяновым в воображении Ганина проходили одна за другой картины, как будет бледнеть и краснеть Соколов, вымаливая прощение. И вот на тебе, сидит этот странный человек, насупленный, взъерошенный, и ни с какой стороны не подступись к нему. Сколько реплик заранее заготовил Ганин, едких, неотразимых, и ни одну из них невозможно пустить в ход, потому что все пошло не в то русло. А куда поворачивает Щукин? До сих пор он, кажется, не очень перечил Буянову, а тут, похоже, в чем-то уперся, Буянов это почувствовал. И если он, Ганин, будет и дальше молчать, совсем скверно получится. Решил, что пора начинать. </p><p>— Надо прежде всего уточнить, на какой основе завелась дружба у товарища Соколова с этим драмоделом. Не солидная, скажу я вам, дружба. Мне известно, что он даже бывал на его, так сказать, холостяцкой квартире вместе со Светланой Кравцовой. Так или нет? </p><p>Анатолий Петрович брезгливо поморщился. </p><p>— Неужели, Илларион Степанович, мне надо отвечать на такой вопрос? </p><p>— Э, Соколов, это еще не вопрос, цветики, цветики, а ягодки впереди, — ласково предсказывал Буянов. — Будешь, будешь и на такой вопрос отвечать, — нацелился острием карандаша в Ганина. — А что... наш деятель литературы все так один и живет в двух комнатах? Наверное, пьет напропалую, баб к себе водит? </p><p>— Работает, Илларион Степанович, как одержимый, работает, — сказал Соколов с той неловкостью, которая должна была пониматься как невысказанный упрек: до чего же мне стыдно за вас. — Очень много пишет. Кстати, жена скоро из Новосибирска к нему вернется... </p><p>— Ну коль вы такой общительный человек, в самом лучшем смысле либеральный, с душой парня-рубахи... может, и нас своим дружеским расположением не обойдете? Может, и в самом деле перейдем на дружеский тон? — Буянов помолчал и потом заговорил уже тоном ультиматума: — У тебя есть один-единственный выход. Ты должен на бюро всыпать как следует и Браташу и Журковскому! Не стесняйся потаскать за волосы и себя. Больше будет эффекта. Мужик ты башковитый, что сказать в таком случае, знаешь, да и жалким в самокритике, думаю, не будешь. </p><p>Наступила та особенная минута, которой суждено было стать поворотной: или Соколов примет ультиматум, тогда все пойдет по одному для всех понятному руслу, а если не примет... </p><p>«Неужели не примет?» — гадал Ганин, напряженно наблюдая за Соколовым. </p><p>«Неужели примет?» — с не меньшим напряжением гадал Щукин, чувствуя, что именно эта минута ему больше всего объяснит, каков он, этот Соколов, какова она, его надежда? </p><p>Соколов неопределенно улыбнулся, опять слегка развел руками. </p><p>— Ваша подсказка, хотя она и выглядит спасательным кругом... почему-то кажется мне жутковатой. </p><p>— Постой, постой, я что-то никак в толк не возьму... Пояснее сказать не можешь? </p><p>«Не принял, — подумал Ганин с удивлением и злорадством, — теперь голову себе сломает». «Не принял», — с огромным облегчением подумал Щукин. </p><p>— Требуете вы от меня, Илларион Степанович, совершенно невозможного. Спор наш очень принципиальный, и я не могу его не довести до конца. </p><p>— То есть как вас понимать? </p><p>— Даже если станет речь о моем партийном билете, я не изменю своей точки зрения, поеду в Москву, в ЦК, и прежде всего потому, что я сегодня почувствовал, как сильно повеяло так знакомым недоброй памятью сквозняком... </p><p>Буянов все ниже и ниже опускает багровеющую голову: трудно, мучительно трудно перебарывает он себя. В такие мгновения у человека, наверное, неизбежно укорачивается жизнь. Соколов даже невольно проникается к Буянову чувством, похожим на участие. И все-таки упрямо добавляет: </p><p>— Извините, Илларион Степанович, но я бы советовал на бюро сегодня этот вопрос не выносить. Тем более что, кажется, приглашен довольно широкий круг людей. Нельзя нам перед ними выглядеть, как это говорят, не в форме... </p><p>— Я тоже за это! — сказал Щукин. </p><p>— Ай да умница! — изображая благодушие, воскликнул Буянов. Глянул на Ганина, откровенно ища в нем союзника. — Аркадий Денисович, не напомнишь ли мне... кто тут первый секретарь обкома? Я что-то, братец ты мой, взял да и запамятовал. — Ткнул пальцем в часы, вмонтированные в массивный чернильный прибор. — Ровно в десять ноль-ноль состоится бюро. Я покажу всем вам, в какой я форме. — Резко нажал кнопку звонка, вызывая секретаршу. — Найдите Дениса Денисовича Ганина, если он еще не уехал, пригласите немедленно ко мне.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Минут за двадцать перед звонком из обкома Денис Денисович принимал в своем номере областной гостиницы заведующего отделом культуры Даниленко. </p><p>— Извините, что я к вам так рано, — попросил Даниленко. — Думаю, укатит домой с утра пораньше наш Демид Гаранин. </p><p>— Я Денис Ганин, — сказал старик, пожимая руку Даниленко. </p><p>— Вот, вот! Об этом и пойдет речь. </p><p>— О чем же тут толковать? Может, паспорт показать? Или сына родного позвать для опознания моей личности, коль есть в том у вас сомнение? </p><p>Даниленко загадочно улыбался. </p><p>— Кто такой уважаемый, известный на всю область председатель колхоза Денис Денисович Ганин, все знают. А вот кто такой Демид Демидович Гаранин — тут необходимо разобраться. </p><p>— Ну а я здесь при чем? </p><p>С лица Даниленко постепенно сошла улыбка, и стало оно крайне озабоченным. </p><p>— Видите ли, Денис Денисович, вас, по существу, оболгали. Вы же сами вчера в театре могли догадаться, насколько авторы и этой пьесы и спектакля прицеливались лично к вам. А что получилось? Уж кто-кто, а вы должны в первую очередь выразить свое глубокое возмущение... </p><p>— Та-а-ак, — протянул Денис  Денисович. — Стало быть, я должен скорее всего через печать заявить перед всем честным народом: с одной стороны, Гаранин — это и есть лично я сам, а с другой стороны... это не я, а черт-те-кто... </p><p>— Вы должны дать отповедь тем, кто бросил на вас тень. А уж как это сделать, мы подумаем... </p><p>Ганин с силой разгладил усы, как бы старательно изгоняя осу-усмешку. А она снова тут как тут, еще ядовитей: </p><p>— Вот что я вам скажу, уважаемый товарищ Даниленко. Я не солнце и никакого затмения на себе не чувствую. И нечего меня разглядывать через закопченное стеклышко. </p><p>— Я не совсем улавливаю, о чем вы... </p><p>— Растолкую. Признавать себя за Гаранина — для меня слишком много чести. Мужик он дельный и наговорил вчера со сцены немало полезного. Сквалыжничать я нигде и ни при каких условиях не буду. Так что вы зря меня тут подбиваете на подобные делишки... </p><p>Даниленко медленно снял очки, вскинул седоватую, гордо посаженную голову. </p><p>— Вы не находите, что сказали мне очень оскорбительные слова? </p><p>— Вам самому надо было прежде, чем начать свою агитацию, хорошенько подумать: не шибко ли оскорблю старика? </p><p>— Наоборот, я хотел отвести от вас публичное оскорбление. И не один я... спросите у вашего сына, насколько мы... </p><p>— Спрошу, спрошу, — бесцеремонно прервал старик начальника областного управления культуры. — Пусть только он сунется ко мне с подобными словами... Всего вам хорошего! Мне домой собираться надо. </p><p>...И вот Денис Денисович слышит примерно то же самое от первого секретаря обкома в его кабинете. Угнул голову старик, насупился. </p><p>— А вы знаете, Илларион Степанович, только что с такими же словами в гостинице ко мне подступался товарищ Даниленко. </p><p>— Любопытно, — несколько смущенно сказал Буянов. После долгого молчания повторил: — Весьма любопытно. — Вдруг решил про себя: «Даниленко надо вместо Соколова. Как это мне раньше не приходило в голову». Вслух спросил: </p><p>— Ну и что же ты ему ответил, Денис Денисович? </p><p>— Не могу повторить из-за большого к вам уважения. Даниленко что, Даниленко, как я догадываюсь, — пыль от вчерашнего дня... </p><p>— Ты уверен в этом? </p><p>— Может, и сегодняшний день еще кой-когда пылит вот так же... </p><p>У Буянова пропал всякий интерес разговаривать со стариком Ганиным. «Ну и денек, куда ни повернешься, об косяк саданешься...» </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Приглашенные на бюро обкома расселись за небольшими квадратными столами в малом зале заседаний. Браташ сел за один стол с Журковским, время от времени поглядывал на него. Не трудно было догадаться по лицу Исая Моисеевича, что ночь у него была бессонной. Конечно, и сейчас нервничает старик, но внешне держится великолепно, есть чему поучиться. </p><p>Перед самым бюро в коридоре обкома к Браташу подошли Даниленко и заведующий отделом культуры областной газеты Бекасов. </p><p>— Послушайте, Браташ, — сказал Бекасов с тем сочувствием, на которое способны исключительно только объективные, независимые от любого влияния люди. — Я вот доказываю нашему деятелю культуры, что причина вашего сокрушительного провала заключается в основном в неверности режиссерской трактовки. Это, старик, великая вещь, как тебя режиссер истолкует! Вот немцы когда-то «Фронт» Корнейчука в своей режиссерской трактовке так подавали, что, кажется, лучше для них пьесы и придумать было невозможно. Я даже на целый подвал статью в башке ношу, сегодня за одну ночь накатаю. </p><p>Даниленко изучающе разглядывал непроницаемое лицо Браташа: мысль Бекасова его чрезвычайно заинтересовала, потому что с главным режиссером театра драмы у него уже давно были отношения более чем скверные. </p><p>— Знаете, Евгений Николаевич, — по-приятельски положил он руку на плечо Браташа, — Бекасов-то очень, очень прав. Драматург вы молодой, неопытный, сами не заметили, как подмял вас этот старый зубр. Я бы вам советовал... </p><p>— Ради бога, только не советуйте делать подлости. Неужели вы думаете, что я встану и скажу: каюсь, проглядел, что мою пьесу извратил режиссер? </p><p>— Это единственный для вас выход, — сказал Даниленко. </p><p>Браташ посмотрел на него, как вглядываются в нечто диковинное, даже голову чуть набок склонил: </p><p>— Что ж, для меня и это пригодится, у нас все идет в ход... и рога и копыта. Где-нибудь, когда-нибудь попытаюсь изобразить. Что касается режиссуры... все, все так трактовал Журковский, именно как я хотел! </p><p>Теперь Браташ поглядывает на режиссера и думает: «Интересно, что он скажет сегодня?» </p><p>И, словно подслушав мысль Браташа, Журковский тихо спросил, устало подпирая кулаком щеку: </p><p>— Ну что, каяться будем? </p><p>Браташ ответить не успел. Вошли члены бюро обкома партии, сели за стол. </p><p>Заседание бюро открыл Буянов. </p><p>— Нам предстоит разобраться, что за спектакль вчера шел на сцене драматического театра, как знать, может, это именно то самое, что нам так необходимо в сегодняшнюю напряженнейшую пору в жизни нашей области. Ведь пьеса-то, насколько я понял, написана по материалам, изученным автором именно в Азанской области. </p><p>«Слава богу, овладел собой, — подумал о Буянове Аркадий Денисович. — Начал-то, начал с каким подходцем. Не сразу и поймешь, куда клонит». </p><p>Ганин был глубоко уверен, что он-то великолепно знает, к чему клонит Буянов; сейчас всем станет ясно во всей обнаженной сути, насколько незрелыми оказались и Соколов, и этот так называемый драматург, и режиссер. Кто-кто, а он, Ганин, не отмолчится. Надо бы только выждать, послушать других, а то может сложиться впечатление, что он слишком уязвлен тем, что увидел на сцене, многое принял на свой счет. </p><p>— Кто из членов бюро желал бы высказаться по этому вопросу? — спросил Буянов без обычной своей собранности. Было похоже, что он никак не может справиться с какими-то сомнениями, которые выморочили его до болезненного состояния, даже лицо стало желтее обычного, щеки одрябли. </p><p>«До чего довели человека, — подумал Аркадий Денисович, враждебно поглядывая то на Соколова, то на Браташа. — И так накопилось всего черт знает сколько, а они еще к тому же ударили в спину...» </p><p>И закипело ретивое в Ганине, круто закипело. «Вот с этого и начну, именно я и задам тон». </p><p>— Разрешите, Илларион Степанович? </p><p>— Прошу вас! </p><p>— Вы знаете, товарищи, что такое удар в спину? — совсем тихо спросил Ганин. Покривился, словно от невыносимой боли, в темных выразительных глазах горечь, недоумение: как же это могло случиться, что нашлись у нас люди, способные на такой удар? — Да, именно это я вчера испытал в нашем театре. В ту самую минуту, когда все мы напряглись до предела, когда на плечах наших такая огромная тяжесть, вместо: помощи — удар в спину. Я вот сейчас смотрел на Иллариона Степановича и чувствовал, как ему больно от этого удара. </p><p>— Извините, но все мои помыслы были направлены на то, чтобы протянуть руку и в меру сил своих помочь, — сказал Браташ. </p><p>— Ах, вот оно как! — отозвался Буянов, густо багровея. — А что все-таки в вашей руке оказалось? Не кажется ли вам, что вы камень вытащили из-за пазухи? Извините, Аркадий Денисович. </p><p>Ганин выждал, когда Буянов хоть немного успокоится, и дал волю гневу: </p><p>— Рука помощи! То, что вы написали, — настоящая провокация! Где у вас, товарищ Журковский, были глаза, когда вы брались за эту пьесу? Как вы, старый коммунист, комиссар полка, не смогли почувствовать, насколько скверно все это? Я у вас спрашиваю, товарищ Журковский! </p><p>Режиссер смотрел прямо в глаза Ганина. </p><p>— Мне трудно согласиться с вами, Аркадий Денисович. Пьеса чистая, светлая, конечно, с острыми проблемами. Я очень много вынужден читать современных пьес. Вижу две крайности: или трескотня лозунговая, голубые тени вместо людей, или спекуляции, зубоскальство, новации такие, что выть от досады хочется... </p><p>— Проблемы острые, — язвительно поморщился Ганин. — А может, все-таки нож острый?! </p><p>Буянов сделал такое движение, будто хотел немедленно расстегнуть ворот. </p><p>— Стой, Аркадий Денисович, ради бога... Помолчи минутку... — Закрыл лицо руками, заставив всех замереть в недоумении. — Извини, товарищ Ганин, но если мы будем изображать этих людей разбойниками с ножом в руках, черт знает до чего докатимся. Чушь, чушь все это! Непростительная чушь! Я полагаю, товарищи, что обсуждать вопрос о спектакле мы не готовы. И лучше это признать сразу, иначе эмоции могут увести нас слишком далеко. Как думают члены бюро? </p><p>— Я полностью с вами согласен, — сказал Щукин. </p><p>— Прошу прощения у товарищей, которых мы вызвали. Вы свободны. — Буянов подошел к Журковскому, протянул ему руку: — Идите, Исай Моисеевич, отдохните, а потом подготовьте спектакль, чтоб показать его партийному активу. Посмотрим внимательно еще раз. — Слегка поклонился Браташу. — До свидания, товарищи. </p><p>Ошеломленный неожиданным поворотом, Ганин все еще стоял там, где он произносил речь. Когда остались одни члены бюро, сказал: </p><p>— Ничего не понимаю. — Перехватив недобрую усмешку в глазах Соколова, окончательно вышел из себя: — Нет, я решительно ничего не понимаю! </p><p>— Сейчас попытаюсь растолковать, — загадочно пообещал Буянов, проходя за стол. — Знаете, как должен был бы прозвучать вопрос на сегодняшнем бюро? О недопустимом поступке первого секретаря обкома партии товарища Буянова, который не пожелал разобраться в том, что было вчера в театре. Оскорбил коллектив театра, автора пьесы, и все потому, что ему прямо в глаза сказали сущую правду! </p><p>— Да вы что, Илларион Степанович? — Ганин широко развел руками, всем своим видом умоляя: ну скажите же, что вы шутите. </p><p>— Да, да, Аркадий Денисович, мы скатились с тобой к тем самым приемам, против которых должна быть у нас вся душа вздыблена! Нам и вправду пытались помочь честные люди, а мы назвали это ударом в спину! — Буянов раскрыл папку, вытащил бумаги, потряс ими. — Я вот сидел и думал: измордуем писателя, режиссера, актеров, а потом будем разбирать художества секретаря Кудасского райкома партии. Так где же логика? Кто все-таки наносит удар в спину — Артюхов или Браташ? Пригласите Артюхова.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Никогда еще Соколов не видел Буянова таким взвинченным, каким был он, когда разбиралось дело секретаря Кудасского райкома. Илларион Степанович вышел из-за стола, повернул спинкой к себе стул, тяжело уперся в него руками. </p><p>— Ты думаешь, почему к тебе в район хлынули корреспонденты из всех газет? Победы твои славить? Нет, Артюхов, многие из них почувствовали, что жареным пахнет, запах шашлыка из твоей огромной бумажной свиньи раздразнил их. Помнишь, как вчера со сцены Гаранин, которого написали с папаши Ганина, спрашивал: «Кому вы эту свинью подкладываете?» </p><p>Соколов слушал Буянова и становился все мрачнее: его пугало, что Илларион Степанович, распекая Артюхова, не вскрывал сути его преступлений, не делал попытки разобраться, нет ли подобных явлений в других районах, не намечал никаких мер, чтобы решительно пресечь то зло, которое было вскрыто в Кудасском районе. </p><p>...После заседания бюро к Буянову вызвали врача, уложили в больницу: у него резко обострилась гипертония. Вопреки настоянию врачей продолжать лечение приступил к делам через полмесяца. Когда Соколов намекнул ему о спектакле, долго смотрел на него тоскливыми глазами и наконец сказал тихо: </p><p>— Знаешь что, успокой их как-нибудь. Пусть подождут. Ты прав, там все честно, да смотреть-то будут совсем не те люди, кому надо бы, — некогда им. А вот злопыхатели попрут... </p><p>Соколову, конечно, было что возразить против этого аргумента, но он смолчал. И, как бы оценив сдержанность Анатолия Петровича, Буянов скупо улыбнулся ему. </p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА СЕДЬМАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>В доме Надежды Ивановны Калинкиной, перед самым окном, что выходит на озеро, есть одно малоприметное место, не каждый и разглядит его: желтая краска на половицах чуть-чуть поистерлась... </p><p>Как раз именно у этого окошка уже много лет стоит Надежда Ивановна и все смотрит и смотрит в заозерную даль, где подымается дорога круто в гору. </p><p>Вот там, на самой вершине высокого холма, как мечталось Надежде Ивановне, должен был в одно удивительное мгновение остановиться перед родным селом Вознесенским ее Михаил, пропавший на войне без вести. </p><p>Если произойдет это на вечерней заре, то возникнет всего лишь черный силуэт — попробуй угадай, кто он, тот путник, за спиной которого красным-красно, будто принес за собой нестерпимый огонь военных походов. И все равно угадает Надежда Ивановна мужа по осанке его, по линии плеч, да мало ли что разглядит она даже в том силуэте. Если такое произойдет на заре утренней, то, может, воспримет она видение это сначала как сон, который так много раз наплывал на нее. И когда убедится, что это не сон, что стоит она перед тем окном, где стояла и пять, и десять лет назад, то, наверное, замрет на бесконечно долгую минуту, приучая сердце к немыслимой радости, а потом побежит, побежит навстречу мужу. </p><p>Возможно, Михаил придет днем, тогда, не дай бог, и не уловит она то удивительное мгновение: кто знает, куда забросят ее суетные дела председателя колхоза. </p><p>А ночью... ночью надо ждать его стук в окно, вот в это, что ближе к крылечку. И лучше всего услышать тот стук не в проклятой неприютной постели, а вот здесь, у окна. </p><p>Сколько на Руси окон таких. Сидят возле них и все глядят и глядят на дорогу овдовевшие русские женщины... </p><p>Невольно об этом думала Светлана Кравцова, когда остановилась поздним вечером перед домом Калинкиной и увидела ее глаза, устремленные туда, где догорала вечерняя заря. </p><p>Светлана впервые увидела эту женщину лет тринадцать назад, когда еще студенткой пединститута приехала на уборку урожая в колхоз «Россия». </p><p>Была уже поздняя осень, ожидался снег. Председателя колхоза вызвали в районный центр. А колхозный агроном Калинкина в эти дни спасала на полях солому. Чтобы заинтересовать колхозников, сказала: «Девять копен для колхоза, десятая ваша, только бы не ушла солома под снег, сами знаете — с кормами очень плохо». </p><p>Солома была спасена, однако действия Калинкиной по настоянию председателя райисполкома Лосева решили обсудить на открытом партийном собрании. </p><p>Алексей Тимофеевич Лосев доводился двоюродным братом мужу Калинкиной и на правах родственника бывал в ее доме. Не один раз уговаривал он Надежду Ивановну бросить село Вознесенское, уехать в районный центр, сулил пост районного агронома. «Но у меня же только агрономические курсы, а заочно институт когда еще кончу», — возражала Надежда Ивановна. Чувствовала она, забота Лосева о ней имеет особую причину: уж больно настойчиво он проявляет к ней свой мужской интерес. </p><p>И сейчас на собрании Надежда Ивановна со скрытой насмешкой поглядывала на Лосева. </p><p>Пришла на собрание и Светлана. До этого дня она встречала Калинкину только в поле, и вот сейчас увидела будто совсем другую женщину, похожую на прежнюю, как бывает похожа младшая сестра на старшую: одета строго, со вкусом, темные волосы разделены на четкий пробор. Светлана вглядывается в пробор на горделивой голове Калинкиной и думает, что есть у этой женщины какая-то своя четкая линия, с которой не так просто сбить ее. Глаза темно-карие, властные, а лицо — женственное. Однако притягивало это лицо и тем, что читалась в нем нелегкая судьба человека, которому, как говорят, далеко не всегда светило солнышко. Знала Светлана, что вышла Надежда Ивановна замуж восемнадцати лет, а через два месяца муж ее Михаил Калинкин ушел на фронт. И с тех пор не получала она ни письма, ни «похоронной». </p><p>С восхищением наблюдала Светлана, как вела себя на собрании Надежда Ивановна. </p><p>— Значит, так обещала колхозникам: девять копен соломы колхозу, десятая ваша? — вкрадчиво спрашивал Алексей Тимофеевич, ладный мужчина с кудрявым седоватым чубом, с капризными чувственными губами. </p><p>— Так и сказала, — подтвердила Надежда Ивановна, глядя поверх головы Лосева. </p><p>— Кто дозволил? </p><p>— Здравый смысл. Солома все равно ушла бы под снег. А так колхозу добро и колхозникам тоже. </p><p>— Конечно, со стороны поглядеть — куда ни благо. — Лосев даже со смаком пришлепнул ладонями себя по коленям. — Но, по сути, развращаем колхозников. Завтра они и шагу не ступят, если вы не пообещаете им немедленно материальной выгоды. Вы знаете, что ваши соседи из колхоза «Заря» наотрез отказались убирать солому: дайте нам десятую копну, как сделали в колхозе «Россия», и все тут! </p><p>— Значит, и там надо делать так, чтобы и колхозу была выгода, и колхозникам. </p><p>— Вот и возьмите ее за рубль двадцать! — опять шлепнул себя по коленям Лосев. </p><p>— Верно, за рубль двадцать меня не возьмешь, — по-прежнему глядя поверх головы Лосева, ровным голосом ответила Калинкина. </p><p>Вел партийное собрание председатель колхоза Семен Титыч Авдонин, по кличке Сержант. Он и в самом деле всю войну прошел сначала рядовым, потом сержантом, имел немало наград. Сложные у него были отношения с Калинкиной, дня не обходилось, чтоб не ругались. </p><p>Но сейчас Авдонин растерялся: и похвалить Надежду Ивановну есть за что, и ругать вроде бы тоже надо. </p><p>Лицом Авдонин был кругл и курнос отчаянно, в раздвоенном подбородке, в прищуре плутоватых глаз будто затаилась чертова дюжина бесенят, потому и в присказках, байках его не меньше тринадцати тех самых коленец, которые только он и мог выкинуть. И скроен-то чудно: ноги колесом, живот что бочка, цепкие руки на самые замысловатые жесты горазды. И крепок Авдонин, закоренчив, что пень мещерского вяза. Одет в широченные, изрядно потрепанные галифе, в сатиновую синюю косоворотку, подпоясан ремнем, еще сохранившимся от военных походов. </p><p>Проследив за взглядом Надежды Ивановны, чувствуя в нем невыносимое высокомерие, повернулся к стене, ткнул пальцем в плакат, на котором была изображена розовощекая, с веселой улыбкой доярка. </p><p>— Сюда глядишь? </p><p>— Нет, немножко подальше. </p><p>— Видал, как мозги закручиваить? — Был родом Авдонин с тех мест Азанщины, что граничили с донскими землями, оттуда и шел его особый говорок. — Куды это подальше? Скрозь стенку, что ли? </p><p>— Дарью Комаркову на полуразрушенной ферме вижу в деревне Зародное. — Глаза Калинкиной мерцали недобрым светом. — Не очень она похожа на эту веселую теточку. </p><p>— Тоись как тебя понимать? — Авдонин для порядка постучал карандашом по графину, хотя в правлении колхоза было тихо, как никогда. </p><p>— И жена твоя Мария здесь, на центральной ферме, мается, как там, в пятой бригаде, Комаркова. И она, скажу тебе, тоже мало похожа на эту румяную теточку. </p><p>— Нет, ты мне, Надюха, туды-сюды не виляй. Сержант любить ясность позиционной обстановки. Фронтовая привычка. Ты что, хочешь сказать, на картинках малюем одно, а в жизни, стало быть, другое? — Авдонин изобразил вертящимися кулаками какую-то немыслимую карусель. </p><p>— Плакаты нужны. — Надежда Ивановна помолчала, вглядываясь с грустной, мягкой улыбкой в розовощекую доярку. — Я сама под настроение сяду здесь и все любуюсь этой симпатичной теточкой. — Заулыбалась уже веселее, такая мирная, расположительная, что даже Авдонин невольно улыбнулся в ответ с полнейшим расположением. — Выпадет минута, отодвину сводки и начну мечтать. Село перестраиваю, водопровод провожу, клуб выстраиваю. </p><p>— А еще ресторан, и назвать его «Колос», — хорошо-то как! — невольно забылся Семен Титыч и тут же спохватился, повысил голос: — Да мы же про солому суть дела разбираем! </p><p>— Подожди о соломе, о ней еще особо скажу, — чуть горько и в то же время по-прежнему миролюбиво сказала Калинкина. — Гляжу на эту пухленькую теточку на плакате и наших баб, девчат мысленно в праздничные одежды наряжаю, умываю, причесываю. И какие же они красивые, когда в порядок себя приведут. Куда там до них этой рисованной теточке. </p><p>— Гармошки всюду играють, — в тон Калинкиной мечтательно промолвил Авдонин. — На улицах в лапту играють, на качелях у девок юбки парашютами раздуваються. — И вдруг озлился: — Что ты нам все теточка да теточка, ишь словечко поглянулось! </p><p>— Вот и до юбок добрались, — совсем уже расстроился Алексей Тимофеевич. — Я хочу напомнить собранию, что мы собрались по конкретному чрезвычайному случаю, мы должны дать четкую политическую характеристику агроному Калинкиной. Понимаете ли вы, дорогие товарищи, какой она прецедент создала? </p><p>Авдонин вопросительно уставился на Лосева, пытаясь осмыслить, что кроется за непонятным словом «пре-це-дент». Смущенно крякнул. </p><p>— Может, и в самом деле, чевой-то такое она создала, стало быть, в смысле сглупила. Но за солому все-таки спасибо сказать надо, скотинке она в самый раз пригодится. </p><p>— Еще как пригодится. </p><p>— Все равно под снег пошла бы. </p><p>— Кому надо... и сам не гам, и другому не дам. </p><p>Лосев встал, одернул гимнастерку, статный, представительный, казалось, самой природой предопределенный только распоряжаться и командовать; правда, не было в его лице суровости, наоборот, непонятная улыбка блуждала на ярких губах, однако в цыганских глазах жарко тлело что-то недоброе. </p><p>— Вот к чему, товарищ Калинкина, привел ваш поступок! Вы даже коммунистов своего колхоза с толку сбили, пока не решаюсь констатировать, что уже разложили. Не туда повело вас, Надежда Ивановна. Всем известно, что я довожусь вам родственником. Но это не значит, что я буду смотреть на ваши проделки сквозь пальцы... Плакат ей, видите ли, не понравился. </p><p>«Какая дешевая демагогия!» — возмущенно  подумала Светлана. </p><p>— Да нет же, нет! Наоборот, она сказала, что плакат на светлые мечты ее наводит! </p><p>Лосев недоуменно всмотрелся в Светлану, досадливо изломал черные брови. </p><p>— Ну вот, еще и детей на собрание пустили. И вообще, совершена грубая ошибка. Собрание должно быть закрытым. </p><p>Собрание зашумело. Авдонин постучал карандашом по графину — не помогло. Тогда он вытащил стеклянную пробку, постучал пробкой. </p><p>— Беспартейные пусть лучше идуть по домам, мы тут, партейные, сами покумекаем. А то у меня, к примеру, мозга за мозгу заходить. Вроде бы и строгача Надюхе влупить следуить, а с другой стороны, благодарность вынести надо: кормов на целый месяц заготовила. Как раз в апреле-то... крыши соломенные коровам скармливаем. Все знають, что мы с Калинкиной как кошка с собакой, а вот тут ума не приложу: крыть ее на чем свет стоить аль в ножки кланяться? </p><p>— Сейчас, сейчас мы вам, товарищ Авдонин, все объясним, отобьем охоту в ножки кланяться, — гипнотизируя Авдонина цыганскими глазами, пообещал Лосев. </p><p>Надежда Ивановна смотрела на все это с чуть заметной иронической усмешкой, иногда покачивала головой, все такая же уравновешанная, невозмутимая. Глядя на нее, можно было подумать, что она знает какую-то высшую правду и потому ей уже ничто не страшно. </p><p>Авдонин постучал себя обеими кулаками по лбу и сказал с отчаянием: </p><p>— Давай, Алексей Тимофеевич, поскорее лично мне мозги вправляй, а то у меня там бурление какое-то происходить, аж волосы шевелятся. </p><p>В это время вбежал в правление сторож, юркий сухонький старичок по кличке Пехтун, поманил Авдонина к выходу. Лицо у старика настолько было взволнованным, что Семен Титыч высказал мрачное предположение: </p><p>— Не иначе как пожар приключился. </p><p>Оказалось, в Вознесенское приехали Буянов и Соколов, сразу два первых секретаря — партийный и комсомольский. Лосеву было от чего растеряться. Минуту соображал, что делать с собранием: как ни был он строг к Калинкиной, а выставлять ее в дурном свете перед секретарями не хотел. </p><p>— Я думаю, есть смысл собрание перенести на завтра. Как поступим, товарищи? </p><p>— Вы при Буянове преступление мое разберите, — воодушевляясь, предложила Калинкина. — Знать мне хочется, что он скажет. </p><p>До появления секретарей Лосев так и не сумел закрыть собрание. </p><p>Первым в двери показался Буянов. Медленно прошел к столу, обвел приумолкнувших людей усталым, невеселым взглядом, поздоровался. Небритый, с небрежно повязанным вокруг шеи серым шарфом, он выглядел взъерошенным, помятым. </p><p>— Ну, кто тут не дал соломе под снег уйти? — Кинул быстрый взгляд в сторону Калинкиной, улыбнулся. — Вы, Надежда Ивановна? </p><p>— Она, это она! — ликующе выкрикнула Светлана, догадываясь, что секретарь обкома оправдывает Калинкину. </p><p>Буянов медленно повернулся в сторону Лосева: </p><p>— А ты, значит, Алексей Тимофеевич, решил ей устроить разнос? </p><p>— Так ведь, Илларион Степанович, возник очень опасный прецедент... </p><p>— Помнишь, сколько прошлой весной по области пало скота? Кстати, в твоем районе больше, чем в любом другом... Как думаешь, эта опасность снова тебе не угрожает? — Буянов медленно освобождал шею от шарфа, не спуская глаз со смущенного Лосева. — Если собрание позволит, прошу слова. Будет оно коротким... Все силы бросить на спасение кормов, а точнее говоря — на спасение соломы. Больше надеяться нам не на что. Спасти любыми средствами все до грамма. То, что сделала товарищ Калинкина, по-умному провести по всей области. И только без шума. Никаких газетных статей, никаких громких циркуляров. Просто надо подойти с обыкновенным человеческим словом к колхозникам, вот как сделала Надежда Ивановна. Люди поймут...</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Сразу же после собрания Светлана подошла к Калинкиной, обняла ее. </p><p>— Ты у кого ночуешь? — спросила Надежда Ивановна, поправляя платочек на Светлане. — Иди сегодня ко мне. </p><p>Пригласила в тот вечер Калинкина к себе домой и секретарей. </p><p>— Спасибо, — поблагодарил Буянов. — Честно говоря, сам хотел напроситься, есть разговор серьезный. </p><p>Пока суетилась хозяйка с ужином, Соколов разглядывал висевшие на стене фотографии Михаила Калинкина. Когда-то он учился с этим парнем в пединституте. Книголюб, стихотворец, лучший стрелок в пединституте, чемпион по шахматам. Пожалуй, дело даже не в этом. Было в характере Михаила Калинкина много такого, что заставляло не одного Соколова считать его своей совестью. </p><p>Обо всем этом, уже когда сидели за столом, негромко, словно боясь разбудить кого-то, рассказывал Соколов. Надежда смотрела на Анатолия Петровича глазами, в которых угадывалось как бы двойное зрение: и гостя видела, а сквозь него и своего Михаила разглядывала. Но вдруг встрепенулась, с шутливой укоризной сказала: </p><p>— Да что же вы так плохо едите? — Подошла к буфету, вытащила пустую бутылку из-под вишневки, посмотрела на свет: — Может, все-таки сбегать за аппетитными каплями? </p><p>Буянов встал из-за стола, взял из рук Надежды Ивановны бутылку, тоже посмотрел на свет. </p><p>— Сядьте-ка за стол, милая хозяюшка. Капли, пожалуй, будут лишними, кое-что решить нам надо на трезвую голову. </p><p>В дверь громко постучали, и на пороге показался собственной персоной Авдонин. Преодолевая смущение, приложил руку к козырьку. </p><p>— Сержант Авдонин явился без всякого на то приказания! — Уронил руку, обмяк. — Вот, значитца, не вытерпела душа. Я ее и на пуговицы застегивал, — притронулся к пуговицам, — и кулаком в закуток загонял, — постучал себя по груди. — Горить, как перцу наелась, перед ответственными людьми показать себя требуить. — Почти умоляюще уставился на Буянова. Потом суетливо залез в карман широченных галифе, извлек бутылку водки. — Вот и гранату прихватил с собой, не пустють, думаю, на глазах у них пробку вышиблю, прямо с горлышка опорожню и пойду в озеро топиться. </p><p>— Программу ты себе наметил солидную, — сказал Буянов, обстоятельно разглядывая Авдонина. — Как видишь, Семен Титыч, мы тоже здесь гости. — Подмигнул Надежде Ивановне. — Но если хозяйка позволит, мы с тобой потолкуем. </p><p>— Надюха, ты слышишь? Приказывай Сержанту снимать шинель. </p><p>— Ну, ну, снимай. Прошу, Семен Титыч, садись вот сюда. </p><p>Бережно поставив бутылку на стол, Авдонин разделся. </p><p>— Осадой взял у нашей продавщицы драгоценную бутылочку. Сел на порог магазина и говорю: не пущу, пока не продашь. Ночевать тут с тобой буду. Муж у нее до того ревнючий, на цепь иногда, говорять, жену сажаить. </p><p>— А ты на сколько цепей свою Марию приковываешь? — не очень шутливо спросила Надежда Ивановна. </p><p>— Ну и баба! Так и метить, так и метить под ребро поддеть. Да что мне твоя Мария!.. — Наткнувшись на недобрый взгляд Буянова, осекся. </p><p>— Верно, моя Мария, — отчужденно сказала Калинкина, подвигая тарелку Авдонину, — с детства подруги. Но прежде всего она твоя... </p><p>— Эх, морока мне с энтими бабами! — Авдонин тоскливо поглядел в потолок, сконфуженный, потерянный, не зная, как вести себя дальше. Было видно, что он уже и сам не рад своему визиту. </p><p>— Ну, ну, Сержант, не деревеней за столом, — чуть насмешливо посоветовал Буянов. — Открывай бутылку, видишь, хозяйка рюмки расставила. </p><p>То ли Авдонин хлебнул горькой до этого, то ли здесь, за столом, слишком зачастил, не закусывая, но он как-то заметно опьянел. </p><p>— Ты мне, Надюха, всю стратегию перекосила. Я что хотел? Я о жизни потолковать с людьми знающими хотел. Башка моя от вопросиков всяких как бомба стала, возьметь да и грохнить, аж стекла из окон во всем районе повылетають... </p><p>— Хорошо, хоть не во всей области, — усмешливо сказал Соколов. </p><p>Авдонин постучал себя по лбу: </p><p>— Башку мою, как мину, надо бы осторожненько разрядить ответами на вопросики. </p><p>— Значит, вы пришли к нам как к саперам? Сами-то в каких войсках служили? — спросил Соколов. </p><p>— Мы?! Тоись лично в смысле я? Сапер и есть. Мин энтих столько обезвредил, удивляюсь, что руки-ноги целы. </p><p>— Ну что же, давай твои вопросики, — с мрачноватой решимостью предложил Буянов. </p><p>— Вопросик нумер один. — Авдонин поморгал, стараясь собраться с мыслями. И вдруг испуганно замахал руками. — Не, не, ни за что! Мои вопросики такие, что я сам себя за решетку уже двадцать раз сажал. </p><p>— Хочешь, я их один за другим все перечислю? — спросил Буянов, доверительно наклоняясь к Авдонину. — Почему колхозники на трудодни получают одни палочки? Почему в городе люди лучше живут, чем в деревне? Почему приезжают представители из области, района и учат хлеборобов, что, где, когда сеять, сажать, убирать? Почему в городах электричество, а вот здесь керосиновые лампы? Почему на пятьдесят третьем году двадцатого века не перевелись в деревне лапти? Почему хлеборобы выращивают зерно, а за белым хлебом, за баранками едут в город? </p><p>Авдонин опять испуганно замахал руками, плутовато огляделся. </p><p>— Хватить! Как бы и вас... это самое... за шиворот. — Чуть отодвинулся от Буянова, несмело направил на него подрагивающий палец. — Про то, что вы сказали, я лично вам ни гугу... Свидетели есть. </p><p>— Жаль, Сержант. Пришел по душам потолковать, а сам в кусты прячешься. — Буянов грустно покачал головой. — Правда, не очень виноват ты в этом... А на вопросики твои вот что скажу. Не одного тебя они волнуют. Недавно был я в Москве. Так вот там их куда смелее ответственные люди ставят и крепко думают, как их решать. Скоро пленум ЦК. Все эти вопросы и ставить и решать будем во всегосударственном масштабе. </p><p>Крепко упираясь в колени, Авдонин какое-то время неподвижно смотрел под ноги, а потом медленно поднял голову и вполне трезво сказал: </p><p>— Я уж не верю... и руки мои опустились... </p><p>Кинул один короткий взгляд на секретаря обкома, второй и не то чтобы вздохнул, засопел натужно. </p><p>— Эх, Сержант, Сержант, помешал ты своим признанием мои вопросики тебе задать, — сокрушенно сказал Буянов, не глядя на Авдонина. </p><p>— Это почему же помешал? </p><p>— Видишь ли, они у меня суровые: скажешь, что зло затаил секретарь за чистосердечное признание, в угол загоняет... </p><p>— Не скажу! Клянусь фронтовыми друзьяками, и живыми и мертвыми, спрашивайте в упор, без обходных маневров. </p><p>— Ну смотри, Сержант! Запомни, какую клятву дал. — Буянов повернулся к Надежде Ивановне, потом к Светлане. — Просьба у меня, разговор будет у нас мужской... </p><p>— Хорошо, хорошо, — поспешно согласилась Надежда Ивановна, кивнула Светлане: — Идем посуду мыть.</p><p>— Скажи, Семен Титыч, верно ли то, что ты, бывший бесстрашный защитник отечества, в князька постепенно превращаешься? Горло дерешь, от слов человеческих отвык. </p><p>— Верно, деру. Даже в окопах матерщину такую, как здесь, не закручивал, у самого уши вянуть. </p><p>— Говорят, что без магарыча ты ни одной просьбы, пусть даже от немощной старухи, уважить не можешь... </p><p>— Верно, беру поллитровки проклятые, остатки совести горькой заливаю. — Авдонин вдруг всхлипнул, полез кулачищами в глаза, унимая слезы. — Не пойму... вроде бы душа деревянной стала, а слезы, как у бабы, чуть что, бегуть, проклятые. </p><p>— И до баб, говорят, лют. Свирепеешь, как бык, когда отказ получаешь, мстишь, как можешь. </p><p>— Бабы... бабы, они тоже мой тяжкий грех. Вернулся гвардии сержант с войны, кругом вдовы горемычные... Иные сами звали. Один раз не устоял, другой. Потом удивляться стал... это как же так получается? Именно какую хочу — нос воротить, никак не желаить. Что кабан на нее хрюкаю! </p><p>Соколов напряженно наблюдал за этим необычным диалогом, примечал, как постепенно багровел Буянов, видно, сдерживать себя ему было не так и легко. </p><p>— Бюрократов, чинуш, тупых администраторов, поди, ругаешь на чем свет стоит, считаешь виноватыми их во всех бедах. </p><p>— Крою, голубчиков, до Исуса Христа добираюсь. </p><p>— Так чем же ты от них отличаешься?! — вдруг закричал Буянов. </p><p>Авдонин вскочил, вытянулся. </p><p>— Никак нет, ничем не отличаюсь. </p><p>— Почему твой сосед — председатель «Коммунара» Денис Ганин — может быть человеком, а ты, как сам признаешься, по-кабаньи хрюкать начал?! </p><p>— Не могу знать. </p><p>— Садись. Нечего мне тут Швейка изображать, не ищи уловок, отвечай, раз фронтовыми друзьями клялся. Я тебя предупреждал, что вопросы будут не легкие. </p><p>Авдонин сел, опять заплакал. </p><p>— В штрафную бы роту меня, Илларион Степанович, на самую смерть пошел бы. Вчера на бабку Катерину орать стал. А она подошла ко мне, ладошку сухонькую вот сюда, к груди моей, приложила и говорить тихо так, с распевочкой: «Сыно-о-о-чек мой мила-а-а-ай, ты ж забыл, наверное, я сестра родная твоей матушки. Она же от слов твоих, поди, в гробу переворачивается». Теперь куда ни пойду, голос тот тихий слышу... — И опять полез кулачищами в глаза. </p><p>— Ну вот что, Семен Титыч. Бабка та тебе куда больше сказала, чем я могу. Штрафную роту мы тебе подыщем. Ну, утри слезы и скажи серьезно: кого бы ты вместо себя порекомендовал в председатели колхоза? </p><p>Авдонин, казалось, потерял дар речи. По мере того как приходил в чувство, высыхали его глаза, наполняясь ничем не прикрытой злобой. </p><p>— Только не Надюху! Если будеть Надюха, уйду отседова на край света. </p><p>— Ну а колхозники проголосуют за Калинкину? </p><p>— За нее?! И руки и ноги подымуть все как есть, даже Мария моя. </p><p>— Что ж, так тому и быть. </p><p>Авдонин медленно поднялся, увидел, что в бутылке осталось еще немного водки, налил в свою рюмку, выпил, пошел к порогу, остановился перед прихожей. </p><p>— Значить, за душевность мою, — постучал по сердцу, — за то, что, как перед отцом родным, покаялся, взяли да и разжаловали Сержанта. </p><p>— Э, не за то, совсем не за то. И как же вам не стыдно, Семен Титыч, вы же фронтовыми друзьями поклялись, — упрекнул Соколов. </p><p>— Верно, поклялся. Перепуталось во мне все, в узлы затянулось, как вожжи у паршивого конюха. Извиняйте, ежель Сержант чевой-то не то сказанул. Пусть все будеть как будеть. За прямоту душевную спасибо. — Авдонин низко поклонился. </p><p>— И тебе, Семен Титыч, за прямоту душевную спасибо... — Буянов встал, провожая Авдонина в прихожую, даже руку положил на его плечо. — А вот поклон твой... </p><p>— Да я же не как холоп, я по причине уважения. </p><p>— Ну, тогда совсем другое дело, считай, что и я тебе поклонился... </p><p>Буянов заметно сник, выцвел: немало сил отнял разговор с Авдониным. </p><p>— Может, спать пора? — спросила Надежда Ивановна. — Вы с дороги, устали. </p><p>— Нет, с тобой еще предстоит самый главный разговор. — Буянов подошел к стеллажам с книгами, открыл одну, другую. — Вот это собрала библиотеку! </p><p>— Мечта наша с Михаилом. Начали хозяйство сколачивать с книг, еще до женитьбы. — Раздвинула стекла небольшого книжного шкафчика. — Эти все до одной мы вместе с ним собирали. Сам он и шкаф, еще когда студентом был, смастерил. Все остальные я уже одна собирала... </p><p>Буянов выждал, когда Надежда Ивановна очнется у книжных полок, и только потом спросил: </p><p>— А что, Надежда Ивановна, если мы порекомендуем вашим колхозникам вместо Авдонина в председатели тебя? </p><p>Калинкина неопределенно пожала плечами. </p><p>— Я уловила, Илларион Степанович, о чем вы по-мужски толковали с Авдониным. На кухне все слышно. И когда вы перечисляли его «опасные» вопросики, один очень существенный все-таки забыли. </p><p>— Это какой же? </p><p>— Вот какой. Почему при хлебозаготовках одинаково у всех под метелочку хлеб подметают: и в тех колхозах, где одни лентяи, и в тех, кто трудится от зари до зари? Я согласилась бы стать председателем, если того пожелают люди, но при одном условии... Знаете, при каком? </p><p>— Догадываюсь. </p><p>— Именно при этом. Дайте мне слово, что при выполнении «Россией» всех планов — остальное идет на трудодни и никто не возьмет ни зернышка, ни картофелинки, ни огурчика, если мы не пожелаем продать сами. </p><p>Соколова несколько удивило, что Буянов даже ни секунды не колебался, чтобы протянуть Калинкиной руку. </p><p>— Даю слово.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Еще долго в тот вечер горел свет в окнах Калинкиной. И смотрел на эти окна, продрогнув на холодном осеннем ветру, Алексей Тимофеевич Лосев. Невесело было ему: очень задело и встревожило, что Буянов не пригласил его с собою в дом Надежды Ивановны, мало того, предупредил, что намерен с ним поговорить, и очень серьезно, именно завтра, на свежую голову. Кто его знает, каким будет этот разговор. </p><p>А тут еще проклятая Надежда. Как он мечтал, что двери ее дома будут открыты для него в любое время дня и ночи, не верил, что они не открываются тайно для кого-нибудь другого, иногда, как самый настоящий сыщик, прятался во тьме и все следил и следил за домом Калинкиной. </p><p>Когда вышел на улицу Авдонин, то понесло его какого-то черта прямо к тому самому дереву, за которым стоял затаенно Лосев. Покачался перед вязом, попробовал дотянуться до ветки. </p><p>— Возьму и нацеплю на тебя, как на елку, игрушечку в девяносто три кг... Пусть поглядить Надюха со своего окошечка... вот уж порадуется. </p><p>«Никак вешаться этот болван собирается, — подумал Алексей Тимофеевич. — С перепою мелет». </p><p>Авдонин обнял вяз, потом шлепнул его ладонью в пошел, загребая осеннюю листву ногами. Вдруг запел: </p><poem><stanza><v>Темная ночь. </v><v>Только пули свистять по степе. </v></stanza></poem><p>«По степе», — мысленно передразнил его Лосев и опять уставился на окна Калинкиной. </p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ВОСЬМАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Так в ту осень Калинкина оказалась председателем колхоза «Россия». С тех пор Светлана уже не упускала ее из виду и, когда стала секретарем обкома комсомола, чем могла, помогала ей. </p><p>И вот она стоит перед домом Надежды Ивановны в ситцевом домашнем сарафанчике, измученная, разбитая. Все окна светятся. Надо подойти и постучать в одно из них. Вон то, возле крылечка, кажется, распахнуто, можно и заглянуть. </p><p>Светлана осторожно, стараясь не оцарапать ноги о крыжовник, пошла через маленький садик и вдруг увидела Надежду Ивановну. </p><p>Шла минута, другая, Светлана не смела шелохнуться. И все-таки, обессиленная, выдала себя, переступила с ноги на ногу. Для чуткого слуха Надежды Ивановны этого было достаточно. </p><p>— Кто здесь? — спросила она. </p><p>— Это я, я... Светлана Кравцова.</p><p>...Рада Надежда Ивановна, что пришла Светлана со своим горем именно к ней, и опечалена: еще одна судьба женская изломана. Накрыла стол для ужина, достала из буфета бутылку кагора, выпили по рюмочке. Неожиданно вошла Мария, жена Авдонина. Одетая в длинную юбку, повязанная черным платком, она производила впечатление старухи, хотя была ровесницей Калинкиной... </p><p>— Мой Семен не был? — откровенно враждебно спросила она. </p><p>— Не был. </p><p>— Водку лакаить где-нибудь, а я вот... ищу, ищу... и, куды девать себя, не знаю. </p><p>— Может, он у этого проходимца сектанта Почушкина? </p><p>— Не проходимец он, не проходимец! — закричала Мария. — Все вы и ногтя его не стоите... </p><p>Хотела Надежда Ивановна сказать: а иди ты к черту от меня вместе с твоим сектантом, но остепенила себя. Сняла с Марии платок. </p><p>— Гостья у меня дорогая, по рюмочке выпили с ней, хочешь, угощу? </p><p>— Тьфу тебя, сила нечистая! — воспротивилась Мария соблазну. Потом по-лисьи, хитро-прехитро оглянулась. — Дай хоть полрюмочки, ежели красненькое. </p><p>Выпила Мария полную рюмку, утерла губы темной рукой с запущенными ногтями. </p><p>— Светлана, ножницы! — приказала Надежда Ивановна. — Вон там, у зеркала. Сейчас я наведу ей маникюр. </p><p>— Прямо из суставов пальцы вывинчиваить, — жаловалась Мария, пока не очень противясь. </p><p>— Терпи, терпи, Мария. Женщина, чтобы со старостью бороться, такие муки адовые переносит! Ни один инквизитор таких пыток не придумал. Зато и награда ей — молодость при ней остается. </p><p>— Оно и правда... на тебя поглядеть да на меня — будто разница лет в тридцать. </p><p>— Ты же еще и сейчас красивая, Мария! Что такое сорок пять лет женщине? Тот самый возраст, когда говорят, что баба ягодка опять. </p><p>— Тебе-то хоть тридцать давай, а мои годочки уже и сам черт не угадаить. </p><p>— Я тебе в одну неделю, ну в месяц, если захочешь, твой законный возраст верну, только плюнь на Почушкина да не угождай Авдонину. Рабыню сделал из тебя. </p><p>— Такая доля моя. Не ублажи, так убежить, окаянный, к такой вольной солдатке, как ты. Вот и трясусь перед ним, каждый взгляд его перехватываю, не дай бог не так пойму, не то сделаю. </p><p>— Не тем ты держишь его. Ревновать окаянного заставь, пусть пудика два своего солидного весу от ревности спустит, шелковым станет. </p><p>Мария испуганно глянула на распахнутое окно. </p><p>— Слухаить где под окном. Убьеть, ей-богу, убьеть тебя за такие наущения, и меня заодно. Умолкни, Надюха, дай лучше еще рюмочку красненького, в животе чтой-то сладко горить. Ой, запью, как мой Сержант, все прахом пойдеть. </p><p>— Если выдержишь еще одну операцию, дам две рюмки и сама выпью с тобой. — Надежда Ивановна потянулась за флакончиком с красным лаком для ногтей. </p><p>Сначала Мария сидела неподвижно, будто на нее нашел столбняк; смотрела перепуганными глазами, как аккуратно мажет кисточкой ее ногти Калинкина, и, казалось, ждала, что вот-вот почувствует нестерпимую боль. Наконец очнулась. Вырвала руку, шарахнулась в прихожую, путаясь в длинной юбке. Схватила платок, ватник в охапку, бросилась в дверь. </p><p>Надежда Ивановна и Светлана минуту вслушивались, как ругалась на улице Мария, а потом расхохотались. И вдруг попритихли. </p><p>— Смеемся мы с тобой, а плакать надо, — сказала Надежда Ивановна, придерживая руку на горле.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Темно в доме Калинкиной. И хозяйка и гостья легли спать. Но попробуй уснуть, коль ночь эта для обеих исповедальная. Однако Надежда Ивановна оборвала свою исповедь на воспоминаниях о Михаиле. Вспоминать о Михаиле — это все равно что юность заново переживать. Но попробуй объяснить, что случилось с ней, с измученной вдовой, когда пришел в ее дом учитель Сергей Александрович Худяков, муж не муж и конечно же не просто квартирант... </p><p>Худяков любил Надежду Ивановну. Тихий, застенчивый, он чем-то, ну самую малость, в облике своем был похож на Михаила. </p><p>Неделю он жил в доме Калинкиной, а спать она ему велела в другой комнате. А по селу пересуды пошли, кое-кто с поздравлением лез, на свадьбу напрашивался. Надежда Ивановна ежилась внутренне, а взгляд ее отпугивал даже самых развязных балагуров, странный взгляд, укор в них, недоумение и мольба. </p><p>Часто наступление ночи Надежда Ивановна встречала со страхом, будто наплывало умственное помрачение. Слушала, как ходит, вздыхает в соседней комнате Худяков, и себя проклинала: «Изверг, а не женщина. Зачем же в дом человека пустила. С ума оба сойдем». Вставала с постели, включала свет, не вынося ночной тьмы. «Позвать его, что ли? Ну просто посидим, а там как получится, так и ладно...» Вот уже готова к двери подойти, с распущенными волосами, в рубашке. Ведь просто же, так просто дверь открыть и сказать... Впрочем, ничего говорить и не надо, посмотреть только... </p><p>«Господи, ну как на него посмотришь? Не он, не он, совсем же не он... — Надежда Ивановна по тяжкой привычке сжимала руку на горле, спрашивала себя: — Ну, понимаешь, что значит не он?» Опять ложилась в постель, не выключая свет: «Ладно, завтра. Все это произойдет завтра. А иначе скажу ему... иди, родной, уйди как можно дальше, уезжай из села. Прости меня, окаянную». </p><p>Приходила еще одна ночь, наступал новый приступ еще более глубокого помрачения. «Ну как я его позову? Вытолкаю несчастного из постели. Видит бог — вытолкаю и сама удушусь». </p><p>Наконец он сам стал перед ней. Когда дверь открыл, как подкрался — не услышала в полудреме. Из постели она его не вытолкала, вышло так, что он сам ушел. Страшно получилось. Когда дозволила ему лечь рядом, был он измучен, кажется, ни кровинки в лице. Засветился в первую минуту, беззащитный такой, все боялся жестом нечаянным оттолкнуть от себя. Что-то жалкое виделось в пугливости, в смущении, в чрезмерной осторожности его. Но только почувствовала губы его, руки и, кажется, закричала беззвучно: нет, это не он, совсем не он! И оглушила тем беззвучным криком Худякова так, что он застонал. </p><p>Надежде Ивановне было жалко Худякова, и в то же время она чувствовала, как возникает в ней глухая враждебность к этому человеку, похоже, он становился даже чем-то противным. </p><p>— Пойди, Сергей, пойди полежи у себя, прости меня. Может, и вправду люди говорят, что я умом тронулась... </p><p>Униженный, он ушел к себе и затих, настолько затих, что Надежда Ивановна нет-нет да и поднимала голову: а живой ли он там, не сотворил ли что-нибудь над собой недоброе? На вторую ночь он опять лег к ней, был уже злым, решительным. Она не противилась ему. И когда он наконец утих, ушла сама от него в соседнюю комнату, с ужасом думая, что не только не пришло облегчение, а стало еще тяжелее и, главное, возникло ощущение брезгливости. </p><p>Сергей понял все. Ушел из дома Калинкиной, а через месяц уехал из села куда-то в Архангельскую область навсегда. </p><p>Вот и попробуй рассказать об этом, да еще той самой подруге, которая почти в дочери тебе годится; не лучше ли послушать ее и что-нибудь подсказать чисто по-матерински. </p><p>Надежда Ивановна слушает Светлану, а сама чувствует, что ее одолевает привычное и все равно нестерпимо острое беспокойство. Невольно глянула на окно, освещенное луной. Ну конечно же, беспокоит окно. Надо встать, подойти... дорога на холм, как днем, при такой луне различается. </p><p>Надежда Ивановна подошла к окошку и замерла; все смотрит и смотрит в заозерную даль, дорогу не видит, а скорее угадывает. Нет, не придет он уже. Не придет. Но привидится еще не один раз. Если привидится на вечерней заре, то это будет лишь черный силуэт, а за ним красным-красно — огонь военных походов. А если привидится на заре утренней... Нет, возможно, уже и не привидится. Как?! Не может того быть! Она не ослепла душой. Он живет в ней, а если живет, — значит, привидится. Хорошо бы сейчас, вот именно сию минуту. </p><p>— Иди-ка, Светлана, сюда. Погляди на лунную дорогу через озеро. </p><p>Светлана вздрогнула, с некоторым испугом всмотрелась в Надежду Ивановну и тихонько, на цыпочках подошла к окошку. </p><p>— Видишь, красота-то какая. Дорога лунная через все озеро. Смотрю на нее, а все чудится, что тенью по ней идет Михаил, шагает, шагает, и все почему-то на одном месте. </p><p>И опять вздрогнула Светлана, уже внутренне. </p><p>— Ну расскажи что-нибудь про свое детство, хочу послушать, — после долгого молчания попросила Калинкина.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Немногое могла рассказать Светлана о своем детстве. Промчалось оно в районном городке. Отец и мать ее были учителями. Отец и сейчас работает директором школы. </p><p>Что ж, детство как детство, веселое, беззаботное. Пожалуй, интереснее вспомнить о студенческой юности. </p><p>Вышло так, что студенты пединститута еще на первом курсе признали в ней вожака, с тех пор она была неизменным комсоргом сначала группы, потом филологического факультета. Светлана привыкла к тому, что к ней мчались сломя голову гонцы и кричали: «Света, выручай, Афонину не дают стипендию!», «Света, растолкуй догматикам, что стихи свои упадочные Ивашкин написал под минутным мрачнейшим настроением, с Диной своей поссорился. А ему черт знает что приписывают!» </p><p>И Света шла выручать Афонина, напористая, упрямая и дотошная. Был у нее особый прием, как она говорила, оглушать шепотом. Декан полагал, что на него шквал надвигается, заранее уши закрывал. Но Светлана дирижерским взмахом рук осаживала ораву шумных помощников и начинала развивать свой взгляд на Афонина совсем тихо и с такой железной логикой, с такими сердечными заверениями, что декан лишь руками разводил: верю, это действительно талантливый студент, и со стипендией, разумеется, постараемся все уладить. </p><p>Упадочный поэт после адвокатской речи Светланы на собрании ворвался час спустя в ее комнату в общежитии и прочел новые стихи с таким оптимистическим зарядом, что от былого его пессимизма и следа не осталось. И вот Светлана уже скликает почти все общежитие в свою комнату и требует: «Послушайте! Кто там городил, что он упадочный? Дина! Где Дина? Почему она до сих пор с Ивашкиным не помирилась? Ты вот что, Ивашкин, посвяти стихи эти своей Дине». — «Я лучше тебе их посвящу». — «Но, но! Ты мне брось, Ивашкин, вот если бы ты меня любил, как Дину, это было бы настоящее посвящение...» </p><p>Ивашкин, Ивашкин, где ты сейчас и где твоя Дина? Поженились они еще в пединституте. Не один раз звали Светлану молодые супруги в бурные минуты недоразумений своих, и она мирила молодоженов. </p><p>Превращался мир между Ивашкиным и Диной опять в развеселую студенческую вечеринку, такую бурную, с такой искренней душевной отдачей, что, кажется, до сих пор и голова чуточку кругом идет, и сердце от восторга заходится. </p><p>Вдруг вспомнилось, как захохотало все собрание, когда она приложила палец к раскудрявой, взлохмаченной голове своего подзащитного и сказала: «Голова у нашего поэта такая горячая, что, боюсь, кудри скоро задымятся!» </p><p>Хохотали комсомольцы, улыбался и сам Ивашкин. А Дина его смеялась и плакала... </p><p>Светлана и сама сейчас, рассказывая об этом Надежде Ивановне, похоже и смеется и плачет. Как она ждала своего поэта — любимого человека... </p><p>И вот тебе... Соколов, Анатолий Петрович Соколов. Ну, почему, почему именно он? А впрочем, теперь и его нет. Все. Забыть. Вычеркнуть. </p><p>Светлану мучает уже давно для нее привычный скрытный смех. Нехороший смех. И не потому, что он горький. Можно и горько вслух рассмеяться, разрядить себя. А тут другое. Сидит, бывало, один на один с Аркадием Ганиным окаменевшая, взгляд в себя обращен, и не знает ее муж, как она разрушает что-то бесконечно доброе, дорогое в себе тем нехорошим смехом, не слышимым для него. </p><p>Вот и теперь смеется над собой Светлана, дескать, сказать-то можно: забудь Соколова, да вот попробуй забудь. И надо ли забывать? Не слишком ли много она вычеркивает в своей жизни? Не слишком ли далеко отступает? Было же, было вокруг нее целое море людское. Юность многоликая. Далеко уходила Светлана в это открытое, всегда беспокойное море. Всяко приходилось ей. Порой умирала от страха за ту или другую молодую судьбу и воскресала, когда бесшабашность иного юного максималиста оборачивалась разумной дерзостью, колючая и, казалось, все на свете перечеркивающая категоричность на поверку оказывалась нетерпимостью ко лжи и фальши и прежде всего в самом себе. Конечно, случалось, что Светлана кое-кому выносила беспощадный приговор: эх, ты, как был подонком, так и остался подонком, а я-то думала, что середка твоя золотая. Но суть не в том, что море иногда выкидывает на берег что-то гадкое, разложившееся, а суть в самом неугомонном бурлящем море, не терпящем в себе инородное тело. </p><p>Первым ее отступлением, пожалуй, вот это и можно назвать: рассталась с морем. Бог ты мой, как тихо стало, будто оглохла. </p><p>Школа какое-то время восполняла то, с чем было немыслимо распрощаться; пусть масштаб другой, но те же проблемы, страсти, поиски. И все-таки отступление началось. Словно не набирала грудь Светланы столько воздуха, как это было прежде, дыхание стало короче, мельче, и, видно, не так уже оно согревало тех, кто нуждался в ее душевном тепле. Осознать это было невыносимо трудно, а когда осознала — поняла, что не может смириться с таким положением вещей, взбунтовалась. Но бунт ее в стенах дома Аркадия Ганина был похож на суховей, который еще больше иссушал ее душу. </p><p>Вторым отступлением, толкавшим Светлану на грань катастрофы, был отказ от всего, что значил для нее Соколов. Ну как объяснить, что он для нее значил? Надя, Надежда Ивановна, ну как рассказать тебе об этом хотя бы мысленно? </p><p>Живет человек на свете, как, допустим, жила она, Светлана Кравцова, до встречи с Соколовым. Молодо жила, восторженно, всего с избытком: и радостей, и печалей, и забот, и волнений. </p><p>Волнений... Вот тут, до встречи с Соколовым, она и не все понимала. Оказалось, что есть особенное волнение. Когда узнала, что это такое, почудилось, будто кто-то подтолкнул ее, осторожно, бережно, однако настойчиво. Подтолкнул и сказал: ну, иди, иди же, беги! </p><p>И побежала... Странно ощущать это. Хорошо, удивительно хорошо! Да нет же, плохо, все очень плохо. Беда-то какая! Шутка сказать — полюбила женатого... </p><p>По-разному приходит к человеку в его весеннюю пору вешнее половодье, каждый по-разному одолевает его; не все догадываются, что в половодье радость часто ходит рядом с бедою: когда вдруг прорывает плотину — начинается потоп. </p><p>И Светлана пережила нечто похожее на потоп. </p><p>Но весна сама и восполняет с лихвой причиненный своим буйством урон, рано или поздно приносит умиротворение, равновесие. И настала пора, когда Светлана, к великому своему изумлению, на какое-то время действительно почувствовала в себе спасительное равновесие. Улеглось смятение, осталась на чем-то земном крепко настоянная, весною согретая надежда. Светлана настолько переполнилась этой надеждой, что и ходить-то стала так, когда с восхищением говорят: посмотрите, идет-то, идет, ну просто несет себя, как драгоценный сосуд. Светлане казалось, что встречные люди перед ней с почтением расступаются: понимаем, с тобою происходит великое превращение. </p><p>В чем же суть этого превращения? Кровь стала в ней иной, обильнее, что ли, как бы смешанной с тем, что впоследствии должно быть названо материнским молоком. Да, впоследствии. А сейчас все это пока в пронзительном предчувствии. И если причиной такого превращения оказался он, этот удивительный для нее человек, то как от него отречься? Попробуй отрекись, когда он в тебе, в самой твоей сущности. Попробуй отрекись, если уже все, все соизмеряешь каким-то двойным зрением — своим и его. Косынку не можешь на себе поправить без мысли о том, как бы он и вот это оценил. Книгу читаешь и его и своими глазами. Открытка ко дню рождения! Бог ты мой, неужели по этому поводу можно так волноваться? Да что там открытка, просто два слова ему, два деловых, если не сказать казенных слова в записке, допустим в президиум, а будто сочинила целое послание. И главное, живешь надеждой, что пройдет минута-другая, и ты получишь ответ. И вот он и вправду, ответ — ничего особенного, ну вот же, читайте, исследуйте, все равно не увидите даже под стократной лупой того, что в этой записке читает она. </p><p>Откуда это пришло? И не говорите, что когда-нибудь уйдет. Не смейте говорить такое, потому что это больше чем испугать, больше чем напророчить несчастье. </p><p>И вот несчастье случилось... </p><p>Когда же она сделала первый шаг к отступлению? Все началось с нежданного визита на ее квартиру жены Соколова. Пришла Надежда Ипполитовна чуточку хмельная, взмахнула рукой, будто хотела дать пощечину. Светлана не уклонилась. И тогда Надежда Ипполитовна погладила ее по щеке и вдруг объявила: </p><p>— А я вот сегодня у тебя заночую. — Упала на тахту, раскинула руки. — Чаю бы крепкого... </p><p>Светлана заварила чай, накрыла на стол. Надежда Ипполитовна внимательно наблюдала за соперницей потрезвевшими, тоскливыми глазами, изучая каждое ее движение. </p><p>— Знаешь, Кравцова, а я тебе очень благодарна... Да, да, не удивляйся... постараюсь объяснить... </p><p>Долго молчала, не притрагиваясь к чаю. </p><p>— О чем это я? Да, вот о чем... Понимаешь, Кравцова, вышло что-то совсем необычное. Немало прожили мы с мужем под одной крышей. А полюбила я его, как девчонка, голову потеряла лишь теперь, когда ты отняла его у меня. Не гляди на меня такими глазами, ишь, не верит! — Опять упала на тахту. — Я правду тебе говорю. Люблю я его, Кравцова, больше жизни. Наверное, это и раньше во мне было, только дремало, под семью замками почему-то хранилось. А вот ты посшибала замки, выпустила духа на волю, и хожу я теперь как чумная... </p><p>Встала, прошлась по комнате, рассеянно разглядывая книги на этажерке, туалетный столик. </p><p>— Хорошо у тебя. — Показала пальцем на тахту, испытующе глядя на Светлану. — А он у тебя был? Впрочем, если и был, правду не скажешь. Я бы ни за что не сказала. Мое, тайна, и все тут. </p><p>— Чай остывает, — напомнила Светлана. </p><p>— Да, да, страшно пить хочется, просто воды бы холодной. — Надежда Ипполитовна сама взяла из серванта чашку, напилась воды из-под крана. — Не торопи меня, Кравцова, я пришла к тебе для разговора длинного и самого главного. Что порешим с тобой сегодня, так тому и быть. Присядь со мной вот сюда, рядом, я пришла не врагом, знаю, что ты не виновата... Когда человек любит... тут сам дьявол должен подписать амнистию... </p><p>Светлана подсела к Надежде Ипполитовне, напряженная, недоверчивая. Но шла минута за минутой, и она постепенно покорялась непонятному обаянию нежданной гостьи, логике ее слов, чистоте помыслов: конечно же, все это она говорила искренне, и надо быть чудовищной эгоисткой, чтобы не понять ее горе, не поверить, что она благородно, не унижая соперницу и не унижаясь перед ней, с отчаянием ищет возможный выход из тупика. </p><p>— Он сказал мне все, сказал, что уходит к тебе... Я попросила его только об одном, о чем и тебя хочу просить... подождите еще немножко, поживем каждый в одиночестве, проверим себя. Мне это надо еще и потому, чтоб не наделать глупостей, собраться с духом. Неужели вы не уступите хотя бы в этом? </p><p>Надежда Ипполитовна заглядывала в глаза Светлане и уже, наверное, видела — уступит соперница, какое, в сущности, беззащитное существо. </p><p>А Светлана действительно все ниже и ниже склоняла голову, чувствуя себя преступницей. </p><p>Что это было — наивность незрелой девчонки, беспомощность простофили или подвиг, самопожертвование? Наверное, все-таки беспомощность простофили. </p><p>К такой беспощадной самооценке пришла Светлана год спустя, когда неожиданно повстречала на улице Надежду Ипполитовну. </p><p>— Здравствуйте, Кравцова! — сказала Соколова, мило помахав ручкой в белой кружевной перчатке. Прошла мимо, ослепительно красивая, вельможная, глядя на мир с сознанием неизмеримого превосходства над всеми, кто встречался на ее пути. Вдруг остановилась. </p><p>— Послушайте, Кравцова, можно ли вас на одну минуточку, пройдемте в сквер, посидим в тенечке. </p><p>Светлана мгновение колебалась, а потом что-то заставило ее согласиться. </p><p>— Я тороплюсь, — сухо предупредила она. </p><p>— Никогда не следует торопиться, — многозначительно возразила Надежда Ипполитовна. — Вот вы, кажется, настолько поторопились, что мне жутко об этом вам говорить. И все-таки скажу. Освежили вы меня тогда грозой из туч, которые нависли надо мной по вашей милости. Но как только вы сдались, все осело во мне, утихомирилось, опять стало пресной травушкой-муравушкой. Иногда даже ругаю вас: ну что стоило вам еще подержать меня с годик под этими тучами?.. </p><p>Светлана отшатнулась от Надежды Ипполитовны. </p><p>— Понимаю, говорю беспощадные для вас вещи, но что поделаешь, жизнь — суровая штука. Дело в том, что я не могу простить любовь Анатолия Петровича к вам. Слишком я гордая, чтобы простить такое, слишком самолюбивая. Лучше бы он ушел тогда к вам... Признаться, я была поражена, что вы так легко сдались... Иногда спрашиваю себя: да полно, был ли он ей так уж дорог? </p><p>Светлане казалось, что она теряет сознание. </p><p>— Э, милая, да вам стало дурно. — Надежда Ипполитовна побежала к киоску, вернулась со стаканом воды. — Пейте. </p><p>Светлана машинально отхлебнула глоток, чуть не выронила стакан. </p><p>— Пейте еще. </p><p>— Благодарю. Мне достаточно воспоминаний, как вы пили чай у меня на квартире. — Светлана встала. </p><p>— Не торопитесь. Я вам не сказала самого страшного. Так вот слушайте. Я думала, вы орлица, а вы курочка. Вот, пожалуй, и все. Извините, я, кажется, сделала вам больно... </p><p>Надежда Ипполитовна поднялась и пошла, размахивая сумочкой. А Светлана долго еще не могла тронуться с места. В памяти звучал голос Надежды Ипполитовны: «Я думала, вы орлица, а вы курочка!» Господи, да неужели это правда? </p><p>А перед глазами чуть подрагивают волосатые руки Аркадия Ганина, плещется темная жидкость в колпачке от фляги. Горе у Светланы, огромное горе. Надо найти в себе силы, чтобы отрешиться от счастья, на которое не имела права. Она не может жить законами волчицы, она человек, она должна пощадить Надежду Ипполитовну. </p><p>И пощадила. Пусть попробовала бы пережить нечто подобное Надежда Ипполитовна. Может, и ее назвали бы если не курочкой, то разъяренной индюшкой, не желающей ничем поступиться ради себя. А она, Светлана, оказалась пусть слишком доверчивым, но все-таки человеком. И беда ее в том, что не только Надежда Ипполитовна сумела надругаться над ее человечностью, но и Аркадий Ганин... </p><p>Впрочем, чушь все это, нет ей оправдания. Могла послать к дьяволу Ганина, в конце концов утопиться. Так нет, позволила Ганину увезти себя на лодке, замутить коньяком. А потом, когда пришла в себя, растерзанная, раздавленная, вырвалась из палатки, да уже было поздно. </p><p>Ну а все-таки почему поздно? Кто заставлял ее принять как непреложное слова Ганина: «Ну вот, теперь ты моя жена». И ведь приняла, покоряясь дедовскому завету: если подчинили тебя власти физической, иди и в рабство духовное. Можно было не простить себе, что поддалась физической силе Ганина, казнить себя, однако совершать вторую чудовищную глупость — идти к нему в жены... Видите ли, ей захотелось тогда бросить вызов своей незадачливой судьбе: уйду с человеком, которого постигла жизненная катастрофа, уйду потому, что ему очень трудно, спасу его, может, спасу и себя. </p><p>Но почему она теперь думает об этом с такой едкой иронией? Что было недостойного в той мысли? Разве она не приносила ей хоть какое-то утешение, особенно в первое время? </p><p>С Ганиным во Мшарах они чуть ли не весь ее отпуск прожили на природе, уплывая по Оке в самые заповедные места. Аркадий Денисович был предельно внимательный, с неусыпным тактом, во всем находил меру, как бы растворялся сам в природе, лечил этим же испытанным средством и Светлану. Он больше не преследовал ее как женщину, даже выстраивал ей отдельный шалаш. Передразнивал птиц, демонстрировал свое незаурядное искусство рыбака, однажды тем рассмешил Светлану, что вдруг встал, как мальчишка, на руки и пошел по песчаной косе, а потом сказал шутливо: </p><p>— Что не сделаешь ради любимой женщины — и на голове ходить станешь. </p><p>По вечерам, сидя у костра, внушал, что он еще найдет в себе силы встать на ноги, и заживут они обновленной жизнью. </p><p>Что, разве это не было достойным выходом в ее положении! Неужели лучше было броситься в омут головой? </p><p>— Да, лучше в омут, — шепчет Светлана, — лучше было именно в омут... </p><p>Под утро все-таки сморил Светлану сон. Когда проснулась, никак не могла догадаться, что же с ней случилось? Когда увидела Надежду Ивановну — пришла в себя. </p><p>— Проснулась, беглянка? — спросила Надежда Ивановна. Медленно поднесла руки к волосам, разделила их, вычерчивая четкий пробор. — Старость приходит. — Помолчала, глядя в зеркало. — Ничего, встречу и ее. Но лучше все-таки как можно дольше прогонять проклятую. А для этого жить, жить надо, Света, жить! </p><p>Светлана повернулась на бок, мысленно повторяя слова, которые произнесла Калинкина далеко не бодро, скорее с тихим ожесточением: «Жить, жить надо, жить». </p><p>Надежда Ивановна заспешила по своим председательским делам. Поцеловала, как ребенка, Светлану, пошуршала за столом бумагой, что-то помечая карандашом, наказала, чем позавтракать, и ушла. </p><p>Светлана умылась, тщательно причесалась, долго сидела перед зеркалом: не подкрадывается ли к ней старость, ведь пошло за тридцать. Под глазами темным-темно, лицо измученное. </p><p>Светлана повела плечами, халатик сполз. Осторожно поднесла руки к обнаженной груди, но так и не прикоснулась. Тело смуглое от густого загара, и только грудь белая. Нет, что ни говори, природа вылепила ее с чувством взыскательного художника. И, кажется, еще ничего не утратила она из того, что ей дано от рождения. </p><p>И странно, открытие это, которое, казалось, должно было утешить, вдруг так беспощадно резануло, что хлынули слезы. Светлана упала на постель, дав волю слезам, искала оправдания нестерпимой жалости к себе. </p><p>«Надежде известно... муж ушел на войну, ушел и не вернулся. Она хоть два месяца жила с любимым человеком, знает, что это такое. А я... что знаю я?» </p><p>Опять устремилась к зеркалу. Что-то подсказывало ей: торопись запомнить, какая ты есть сейчас, может, в следующий раз, когда предстанешь под беспощадным, всевидящим собственным взглядом, уже приметишь первые признаки увядания; может, это и есть последний самый яркий, самый теплый твой летний день. </p><p>А пока действительно солнце ее в самом зените. Но ведь это должен увидеть, постигнуть, именно постигнуть, он, тот единственный человек, любовь к которому могла бы сделать дозволенной безмерную человеческую радость. Не спальню ей надо, господи, какое противное, ненавистное слово, к черту, она ненавидит спальню! Там Аркадий Ганин... </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Целый день провела Светлана в доме Калинкиной одна со своими думами. Под вечер неожиданно заявился свекор, умолял Светлану вернуться домой. Заметив, что от нелегкого разговора трудно не только Светлане, но и хозяйке дома, старик ушел. </p><p>На этот раз Калинкина уснула сразу после ужина, а Светлана всю ночь провела у окна. Почему-то ей казалось, что у дома непременно должен появиться Соколов. </p><p>Вслушивается Светлана в подлунный мир, так вездесущно вслушивается, что, наверное, вздох человеческий за сто километров от шелеста листьев отличила бы. А вздоха нет, и листья молчат. И Светлане чудится, будто в сумерках стоит некто немой, хочет что-то ей подсказать, открыть какую-то важную тайну и никак не может одолеть невыносимую тягость неизреченности. А может, это он, Соколов, затаился где-то здесь и, если не увидеть его, не окликнуть, — случится непоправимое. </p><p>Пусть не услышать, не ощутить, но увидеть-то, увидеть его... неужели и это невозможно? Вон там, за ветлой, хотя бы тень его. </p><p>А может, выбежать на улицу, подойти к той ветле, и если он действительно притаился... Нет, это слишком было бы много для нее, настолько много, что, наверное, наконец заговорил бы тот немой и все живое на земле проснулось бы, и люди тоже. И как знать, наверное, иные из них стали бы показывать на них пальцем, может, и камни швырять в голову. И пусть! Пусть будет так! Пусть звучит голос сурового председателя: «Разбирается персональное дело...» </p><p>Светлана закрывает уши руками, но голос воображаемого председателя становится еще громче. А вот и слышится смех Надежды Ипполитовны, очень горький смех и в то же время злорадный. В памяти всплывают ее беспощадные слова: «Лучше бы он ушел тогда от меня к вам. Признаться, я была поражена, что вы так легко сдались...» </p><p>И от этих слов, будто услышанных только что, Светлане становится невыносимо. Обида, стыд, чувство беспомощности — все это, перемешанное, снова взорвалось в ней. И, казалось, те самые слезы, которые она сумела сдержать тогда, при встрече с Надеждой Ипполитовной, пробились сейчас; а когда наконец выплакалась, опять оцепенела, вслушиваясь в безмолвие предутреннего рассвета, мучаясь неизреченностью такого участливого к ней, где-то совсем рядом затаенного в сумерках немого. Едва угадывается фантастический лик его с головой огромной, косматой вон там, за ветлой. </p><p>А может, это все-таки он, Анатолий Соколов, искаженный причудами предрассветных теней? </p><p>Еще мгновение — и Светлана выбежала бы на улицу, да вдруг избавился от своего мучительного безгласия затаенный немой, разразился внезапным, до несуразности звонким голосом совсем еще молодого петуха. Светлана даже отшатнулась от окна с таким видом, будто ее жестоко обманули: «Разве этого я ожидала?!» </p><p>Но прошла минута, другая, заголосили петухи во всех концах села, и Светлана грустно заулыбалась, покачала головой, как бы желая сказать: и на этом сему миру спасибо, хоть избавилась от оцепенения. </p><p>Петухи смолкли, но разрядка пришла, и Светлана уже без прежнего напряжения думала о том, какая она таинственная, земля, в предрассветный час. </p><p>Скоро наступит утреннее деревенское неугомонье: заревут коровы, загремят ведрами бабы, поплывет по улицам их распевный говорок, зазвучат в незлобивой перебранке, в соленых шутках, в невластных наказах голоса мужиков. А сейчас пока тихо на селе. Еще в полной силе своей предрассветная дрема, когда сны самые сладкие или самые тревожные досматриваются и уже дает о себе знать извечный инстинкт хлебороба — неминучей побудки. Свет ли едва уловимый еще не взошедшего солнца будил тот инстинкт или нашептывала свои повеления вставать на работу неусыпная совесть... И все-таки сон, будто чувствуя, сколь мало остается ему властвовать, особо хмельной нахлынью туманит разум спящих. Не зря же говорят, что об эту пору к своим жертвам крадутся разбойники. </p><p>Но не только этим славен предрассветный час. Травы напиваются росою, а кто через час уже будет приговаривать на лугах: коси, коса, пока роса, — по наитию сонному, навеянному сновидениями, обнимает своих жен до сладкого хруста в костях. И это, наверное, хорошо чувствует сама вселенная, потому и погружает землю в предрассветный час в такую таинственную тишину. </p><p>И опять становится невыносимо тяжко Светлане. Какое-то туманное навлечение морило ее, которое может почувствовать лишь молодая женщина с неосознанной жаждой материнства. Да, сегодня, быть может, вот в эту предрассветную минуту, и случилось бы с ней то самое, от чего впоследствии в человеческой семье появился бы еще один человек, непременно с душой светлой, потому что говорят: когда рождаются дети в любви истинной... Светлана закрывает лицо руками. Не своими, а его руками надо бы ощутить этот бунтующий ток крови вот тут, на влажных висках, даже в этих крохотных жилках. Слушает Светлана ток крови, глухие удары ее, освободителя ждет, того самого, кто дал бы ей волю от самой же себя: сейчас распахну твою душу настежь — выходи самым сокровенным, потаенным своим существом, сейчас тебе все, даже что называют грешным, станет дозволено, ты шла к своему освобождению дорогой настолько же трудной, насколько и чистой. Не пришло освобождение... </p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ДЕВЯТАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Зыбким был сон Соколова у шалаша Ганина. В семь часов утра Анатолий Петрович уже выехал вместе с Браташом и Денисом Денисовичем на совещание в районный центр Серпилино. К десяти часам там должны были собраться люди, так или иначе имеющие отношение к охране земли. Серпилинский район был выбран потому, что здесь, как ни в одном другом районе области, к земле относились по-варварски. </p><p>Не все из приглашенных знали, о чем пойдет речь. Соколову хотелось как бы застигнуть виноватых врасплох, что называется поймать с поличным. Пусть попереживают, гадая, зачем их вызвали. И если прибудут без бумаг, тем лучше: у таких немалый опыт прятаться за документы. </p><p>Соколов чувствовал, что было в его рассуждениях нечто от буяновской беспощадности. </p><p>«Ну и черт с ним... буяновское, так буяновское... Кто сказал, что его жестокость была лишь пороком?» </p><p>От этой мысли на минуту-другую стало легче, будто тугой ремень позволил себе поослабить. Казалось бы, ну и отлично, утвердись в этом настроении, тем более что у тебя сейчас и так на душе кошки скребут. </p><p>Но вот он тут как тут, знакомый вопрос, прилипчивый, въедливый: а не сползаешь ли к тому, что не очень-то терпел в своем предшественнике? Чтобы перенять буяновское крупное, достойное — надо иметь недюжинные способности, талант, талант, брат, надо иметь, а то, что было в нем скверным, э, такое даже бездарным само в руки дается. </p><p>Соколов напряженно вдумывается в эту мысль, и ему кажется, что он слышит, как ее произносит со своей острой иронической улыбкой Светлана Кравцова: еще посмотрим, так ли намного ты лучше Аркадия Ганина, разве только благополучней его, удачливей... Но увидишь, как жестоко отомстит тебе судьба, если сползешь до самого худшего, что с таким благородным негодованием осуждал когда-то в Буянове... </p><p>Неужели Светлана и вправду сейчас так думает о нем? Зачем ему этот нелицеприятный взгляд на себя глазами Светланы? А в общем-то не простая это вещь — нет-нет да и посмотреть на свою персону со стороны, хотя бы для элементарного самоконтроля. </p><p>Подскакивает газик на ухабах проселочной дороги. Анатолий Петрович сидит рядом с шофером, Браташ и Ганин — на заднем сиденье. Молчат. Утру внемлют. Утро изумительное. Одни птицы голосами своими, кажется, могут размягчить самого угрюмого. </p><p>А Соколову от всего этого еще растравленней думается о Светлане. Даже досадно, что утро такое чудесное, лучше бы лил дождь, висел туман. </p><p>Нет, не размягчало ожесточенность Соколова это солнечное утро. В памяти настойчиво всплывал давний разговор о Светлане с Аркадием Ганиным. Не случайно, конечно, все это сейчас оживает. </p><p>Заночевали как-то вместе в Доме колхозника в одном из районных центров. Кровати стояли рядом. Аркадий Ганин, видно, выпил лишнего, разоткровенничался; было в этой откровенности что-то глумливое, похожее на сведение счетов, так человек изгаляется, когда его нестерпимо разъедает уязвленное самолюбие. </p><p>— Ты что молчишь? — куражился он. — Сухой ты человек. И как только тебя девки любят? Ведь любят же, признайся?! По крайней мере, назову одну... </p><p>Злой, сконфуженный, Соколов не знал, как вести себя в этой неожиданной ситуации. </p><p>— Нет, не отмолчишься, Анатолий Петрович. Я из тебя сегодня душу вымотаю. Накатил стих на меня, и все тут. Случай уж больно подходящий. Может, есть смысл еще по одному глотку коньячку? </p><p>— Не вижу никакого смысла. </p><p>— Жаль. Когда-то, Анатолий, мне жена твоя очень нравилась. Бывало, сижу на совещании, скучища донимает, и тогда ищу я глазами твою Надежду и любуюсь самой красивой женщиной города. Волосы, волосы уж больно роскошные, редкостного медного отлива... </p><p>— Может, все-таки оставишь при себе свои приятные воспоминания? Неловко же как-то, противно... </p><p>— Ишь ты, противно... Нет, ты послушай дальше. Гляжу, бывало, на твою Надежду и думаю... Чего это Соколова от такой красавицы жены к девчонке потянуло? У Надежды стать, дородность истинной русской красавицы. Глазищи огромные. А Кравцова тонюсенькая, елочка, и только. Ну, смазливая, шустрая, с изюминкой, и что же? Рядом с Надеждой хоть и не становись... </p><p>Соколов включил свет, сел на кровать, разглядывая Ганина с угрюмым любопытством. </p><p>— Заело? Мужик, Соколов, и ты. Мужик. И никуда от этого не денешься. </p><p>— Давай-ка лучше поборемся, — неожиданно для самого себя предложил Анатолий Петрович с мрачным лукавством. </p><p>— Не связывайся со мной, Анатолий. Ты хоть и жилистый, а против меня не устоишь. </p><p>Соколов все с тем же мрачным лукавством сорвал с Ганина одеяло. Он с удовольствием понадавал бы Аркадию Денисовичу тумаков, как это иногда случается в шутливых потасовках. И тогда, глядишь, все свелось бы к этакому запоздалому озорству мужскому: дескать, бог с ним, забудем и чин свой, и возраст, коль скоро оказались один на один без соглядатаев. </p><p>Но Ганин разгадал маневр Соколова: </p><p>— Не хитри. Я не забыл, с чего начал, и знаю, чем кончу. Хоть и хмельной, а свою тактику и стратегию знаю. </p><p>— Пошел ты к дьяволу со своей тактикой и стратегией. Я буду спать. </p><p>Соколов выключил свет, повернулся к стене, натягивая одеяло на голову. </p><p>— Не уснешь. Так вот я о Светлане. Пригляделся к ней в одной совместной командировке. Бог ты мой, думаю, да что же такое в тебе имеется? Рукой вот так как-то поманит, и не надо рвать голосовые связки, стучать о графин или в колокольчик звонить — молодежь сама к ней прямо, как к магниту, так и тянется. На иную бабу посмотришь, и тебя прежде всего это самое... мужское начинает мучить. Забываешь, кто она, что она, чья она жена, бабу и только бабу в ней видишь... </p><p>— Это уж кто на что способен... </p><p>— Что верно, то верно. Так вот... нельзя сказать, чтоб я и на Светлану поначалу не теми глазами посмотрел. А почему-то устыдился. Стал похож на того охотника, который с лету бил любую птицу, а тут вдруг такое чудо увидел, прицелился и оробел, да еще по сторонам огляделся... не целится ли кто-нибудь с другой стороны. Одним словом, уберечь ее захотелось от возможных там всяких посягательств моих грешных собратьев по нашему сильному полу, в том числе, между прочим, и от тебя. Как представлю себе, что ее кто-нибудь целовать может, — в глазах темнеет. Ревновать стал даже к этим желторотым парням, которых она вокруг себя закручивала... Да как вы смеете на нее глаза пялить, за руки ее хватать? Если есть одна такая на тысячу грешниц — уже хорошо, уже всю эту тысячу считать можно, что им здорово повезло, женская честь их, так сказать, имеет самую высшую марку. </p><p>Соколов поймал себя на том, что он слушает Ганина очень внимательно. Не выдержал, сказал насмешливо: </p><p>— Беллетрист, и только. Уж больно складно повествуешь. </p><p>— Дальше еще складнее будет. Слушай в оба уха. Ворочал я в душе, ворочал всякое такое, что натворила во мне Светлана, сама того не зная, и открытие сделал. Э, оказывается, я не просто мужлан, которого почти всякая юбка волнует, а в чем-то еще чистый человек. А потом испугался. Ветром вроде бы на меня повеяло, молодым таким ветром из юности. Первая любовь вспомнилась, перед уходом в армию. Была она у меня короткая, эта любовь, месяца два, не больше. Женился на другой. Взяла меня знойная дама бабьей грешной силой. Не та оказалась сила. Расстались. Так вот, гляжу на Светлану и думаю... тратит, чудачка, тепло свое душевное на сотни этих юнцов и девчат, а что касается того особенного... женского... к кому-нибудь одному, пожалуй, нет в ней этого чувства... </p><p>Ганин сел на кровати, закурил и вдруг спросил в упор: </p><p>— Или ты разбудил? Ну, отвечай! Эх, задушил бы я тебя сегодня, если б знал, что ты ее хоть пальцем тронул. </p><p>— Иди ты... </p><p>— Да, да, задушил бы. С Ганиным, брат, шутки плохи. Вот такая она у меня нынче трудная жизнь. Да и у тебя не легче. А после сегодняшнего разговора станет и того тяжелее. Учти, я все вижу, все понимаю. И не вздумай что-нибудь такое... морочить ей голову. Даст бог, найдет себе ровню из своего поколения... </p><p>— А может, я еще больше тебя желаю ей того же? </p><p>— Ну хватит. Высказал тебе свое, и ладно. Была, значит, к тому потребность. </p><p>Ганин умолк и удивительно быстро уснул, храпел во сне отчаянно. Анатолий Петрович с тоской обреченного поглядывал в его сторону, наконец разбудил. Аркадий Денисович ошалело вскинулся и через минуту опять захрапел. «Вот он, сон праведника. А ты, грешник, ворочайся. — Анатолий Петрович закрыл голову подушкой, но это не помогло. — Ишь ты, он, видите ли, на скучных совещаниях занимался созерцанием самой красивой женщины города...» </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>О Надежде Ипполитовне Соколовой действительно шла такая слава. Анатолий Петрович часто видел, как мужчины останавливали на ней взгляды, всякий по-своему, в меру воспитанности и чистоты помыслов. У иного взгляд был таким плотоядным, что Анатолию Петровичу невольно думалось: «На женщину и посмотреть-то надо уметь, дубина». </p><p>Надежда Ипполитовна рано осознала свою красоту; поняла она и то, что красота для женщины не только благо, но и опасность: и наветы возникают чаще, и поклонники умудряются чудовищно отравлять жизнь своим чрезмерным вниманием. Вела она себя строго, недоступно, умела приводить в чувство пошляков, невзирая на чины и ранги. </p><p>И все-таки Надежда Ипполитовна была избалована пристальным вниманием к себе. Она могла мгновенно выйти из берегов, если ее не пригласили на тот или иной прием, не посадили в президиум, не выбрали в руководство какого-нибудь вновь возникшего общества или не включили в очередную делегацию для поездки в столицу, за рубеж. И конечно же, она была особенно требовательна к мужу; пусть только забудет преподнести хоть самый пустячный подарок к тому или другому празднику, забудет встретить ее с цветами на вокзале. </p><p>О Светлане как о возможной сопернице она узнала тогда, когда приятельницы прожужжали ей об этом все уши. На их доносы она шутливо махала руками, смеялась, приговаривая: «Анатолий влюблен в другую женщину?! Да полно вам, бросьте плести несусветную чушь. Он мой, мой раб навеки». За глаза приятельницы называли ее до нелепости самоуверенной, ослепленной собственной красотой. </p><p>А когда она была вынуждена признать, что между Анатолием Петровичем и Светланой действительно происходит нечто непонятное, несколько дней смотрела на него озадаченно и наконец сказала: </p><p>— Ну, ну, поразвлекайся. Только совет мой: не заходи слишком далеко. Знаю я вас, мужиков, потеряют голову на один какой-нибудь час, а потом расхлебываются всю жизнь, особенно если он лицо ответственное, — загадочно добавила, мило грозя пальчиком. — Знаю я этих ответственных... Вот, к примеру, редактор газеты Валентин Семенович. Ох и тонкая бестия! — Села к зеркалу, минуту собой любовалась, принялась примерять сережки. — Но воспламеняется, как порох. Признаться, мне стоит немало труда остепенять его... Да, забыла тебе сказать, через полмесяца я еду по делам Советско-Югославского общества дружбы в Белград. Между прочим, редактор газеты тоже едет... </p><p>— Скажи пожалуйста, какое счастливое совпадение. </p><p>— Ты хотя бы для виду нахмурился, встревожился, — не переставая разглядывать себя в зеркале, сказала Надежда Ипполитовна. — И всегда ты был вот таким холодным. Впрочем, я, кажется, тоже никогда по тебе с ума не сходила. И вообще, так никто меня до этого состояния и не довел. Вокруг себя сумасшедших видела, неприятное, жалкое, скажу тебе, зрелище. — Перекинула волосы со спины, закрыв лицо, осторожно раздвинула их. — А как я мечтала о любви сумасшедшей лет уже так в пятнадцать, шестнадцать! </p><p>— Не рановато ли? </p><p>— Мечтала, Анатолий, во сне мерещилось. Интересно, в письмах друг к другу мы хоть один раз слово «люблю», «любимый», «любимая» удосужились написать или нет? — Подошла к туалетному столику, открыла шкатулку, вытащила пачку писем. — Вот они, сейчас специально все до одного просмотрю... </p><p>Соколов наблюдал за женой, мысленно ее передразнивая: «Никогда по тебе с ума не сходила». Главное, еще и кичится этим. Ну что ж, зато он... </p><p>Анатолий Петрович крутит конфузливо головой, виновато улыбается, благо не видит жена, занятая письмами. Перед мысленным взором лицо Светланы. Вот она, всего лишь воображается, а он и сейчас не может прямо ей глянуть в глаза. И дело не в его целомудрии. Черт бы его побрал, это святое словечко. А в чем же все-таки дело? Когда это все произошло? Как заглушить? Никто сейчас так над ним не глумится, как он сам. Врагом себе стал. </p><p>Надежда Ипполитовна достала из шкатулки новую пачку писем, села прямо на пол, разбросала разноцветные конверты по ковру. Что-то было сейчас в ней от капризного ребенка, недовольного своими игрушками. Это вызывало горькое сочувствие: тридцать пять лет женщине, а она до сих пор девочка с претензиями. </p><p>Вот это было самым мучительным для Соколова — жалость к жене. Стараясь заглушить это болезненное чувство, он порой распалял в себе обиду, искал в ней источник чего-то большего, чем неприязнь, отчуждение к жене. В самом деле, разве он не вправе в конце концов ожесточиться? </p><p>«Не накручивай! — остепенял себя Анатолий Петрович. — Это же правда, что она больше достойна жалости, чем осуждения. Нет, мещанкой ее не назовешь. Ведь и она не может смириться с тем, что у нас все держится на привычке друг к другу». </p><p>Не поднимаясь с ковра, Надежда Ипполитовна вскинула на мужа глаза, настолько вопрошающие, что можно было подумать: вот сейчас она потребует решительного объяснения. </p><p>— Как же так? Почему я писала тебе такие черствые, скучные письма? А поверишь, было, Анатолий, когда долго тебя не видела... дай, думаю, такое напишу, чтоб тоска сквозила, слеза горючая... Почему же не получалось? </p><p>— Наверное, тоски настоящей не было. — Соколов поднял одно из писем, добавил с угрюмым сочувствием: — И слеза горючая никак не могла пробиться. Откуда ей взяться, когда в глазах твоих всегда сухим-сухо... </p><p>— Ну а в твоих глазах что? Вот от тебя письма... Как и мои, разве только юмору больше. Ничего не скажешь, иногда ты мог меня рассмешить, а вот чтоб заставил застонать... И почему я спрашиваю обо всем этом? Разве какой-нибудь год назад меня могли бы напугать эти письма? Чем уж они так плохи? Живут себе и живут в полнейшем согласии, уважении ровные, спокойные, здоровые люди. Дай бог другим так жить. И вот что-то случилось. Один из нас, кажется, нарушил равновесие... Кого же винить? </p><p>Надежда Ипполитовна легла на ковер, заложив руки под затылок, долго смотрела в потолок. Наконец опять заговорила, не глядя на мужа: </p><p>— Да, пожалуй, слишком самоуверенно на весь белый свет гляжу. Всю жизнь так и прожила: дожидаться должны меня, заискивать должны передо мной, извиняться передо мной. Вроде бы все правильно, перед вами гордая, знающая себе цену женщина. И как я была довольна, что завоевывал ты меня, а не я тебя... Пожалуй, тогда ты меня любил. Жаль, что письма той поры не сберегла. Это надо же... не сохранила, и все тут... </p><p>— А зачем они тебе? </p><p>— Ты имеешь право об этом спросить и позлее. А она, Кравцова, поди, как рыба об лед бьется, твоего внимания добивается. Живет человек! И слеза горючая обжигает ее. Нужна, видно, эта слеза для орошения, иначе душа бесплодной пустыней становится. Пожалуй, вот это и случилось...</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Старик Ганин нет-нет да и улавливал отраженное в зеркале автомобиля хмурое лицо Соколова; как бы глубоко ни уважал он этого человека, как бы ни осуждал сына, а что поделаешь с собой, царапает обида сердце, донимает какая-то неловкость, злом ее не назовешь, да и на добро не очень похожа. Надо бы, надо Соколову далеко обходить стороной Светлану. Особенно сейчас. Утром узнал Денис Денисович от директора школы, что не ночевала Светлана в молодежном лагере на полевом стане. Значит, неправду написала в записке невестка. А может, просто раздумала в последнюю минуту к своим ученикам ехать? Где же она теперь? Не навсегда ли покинула? Вернется ли к Аркадию? С тоски можно пропасть, если такое случится. Успел привязаться к Светлане, как к родной дочери. А главное, Аркадия тогда уже ничем не остановишь, так и покатится дальше. </p><p>Денис Денисович опять уловил в зеркале отражение лица Соколова, глянул на него с такой неожиданной для себя неприязнью, что тут же скрыл глаза под насупленными бровями. Нехорошо стало от мысли, что невольно сравнивает Соколова с сыном. Ну, почему так вышло, что Соколов пошел в гору, а сын вниз покатился? </p><p>Вспомнилась пора, пожалуй, самой ожесточенной схватки с сыном в те трудные годы, когда называли Аркадия секретарем по мясу. Ожидался приезд Главного в область. Аркадий предупредил: не исключено, что высокий гость захочет побывать и в колхозе «Коммунар». Вполне возможно, что Ганиным выпадет честь принимать Главного в своем доме. </p><p>Возбужденный, радостный и в то же время снедаемый тревогой, Аркадий давал указания матери, как прибрать дом, что приготовить. Подошел к отцу, положил руку на его голову: </p><p>— Ну а тебе, батя, в связи с этим историческим событием придется дать согласие на выполнение четвертого плана. </p><p>Денис Денисович выждал, когда сын снимет руку с его головы, и сказал по-отечески мягко, с извинительным укором: </p><p>— Как же тебе не стыдно требовать от меня немыслимого? </p><p>— Мы все делаем немыслимое! — закричал Аркадий. — И грош была бы нам цена, если бы не умели делать немыслимое. </p><p>Денис Денисович зыркнул дьяволом из-под навеса бровищ на сына. </p><p>— Не позволю хозяйство губить! Я в него всю душу по капельке вложил. </p><p>Аркадий остановился перед окном, долго стоял в оцепенении. Упрямство отца отнимало последние силы. Вдруг жахнул фарфоровой чашкой, попавшейся под руку, об пол. </p><p>— К черту! На пенсию! Давно уже лета вышли! </p><p>— Меня-а-а-а? На пенсию? </p><p>— Да, да! На эту самую почетную-распочетную пенсию! Мы уж воздадим тебе должное и свернем, как скалу, с дороги. Хватит — понянчились... </p><p>Денис Денисович встал, растопырил руки, ну медведь медведем, хоть иди на него с рогатиной. </p><p>— А ну подними, поганец, черепки... Подними, тебе говорят! </p><p>Варвара Петровна принялась быстро собирать черепки, утирая слёзы. </p><p>— С ума посходили. Да разве можно так вот вражду между отцом и сыном? Господи, за что такое наказание? </p><p>Денис Денисович опять сел на стул, сказал ровным, спокойным голосом, будто ничего особенного не случилось: </p><p>— Жаль, конечно, если высокий гость обойдет наш дом. Посидели бы запросто за столом, потолковали бы о житье-бытье. Уж я бы ему все досконально выложил. </p><p>— Да, конечно! — негодовал Аркадий. — Уж ты бы ему напел такого, что мне потом хоть в петлю лезь. Нет, я ни за что не допущу такой встречи, знаю, чем она может для меня обернуться. А если бы с умом — все, все могло бы обернуться истинным счастьем. Но вот родной батя встал поперек дороги. Может, одумаешься? </p><p>— Нет, не одумаюсь. Мало того, с сего часу начну письмо ему сочинять. Письмом оно даже будет лучше, мысли не расползутся. Уж я пропишу и про телят ваших бумажных, и поросят, сотворенных из навозного пара... </p><p>Аркадий схватился за голову, уткнулся в полушубок отца, висевший у двери: </p><p>— Самые гнусные клеветники, анонимщики такого зла не делают, как отец родной. — Оторвался от шубы, добавил тихо, но клятвенно: — Больше ноги моей в этом доме не будет! </p><p>...И все-таки нагрянул Аркадий в родной дом через неделю. Дениса Денисовича не было. Аркадий сбросил пальто на скамейку, устремился к столу, где обычно лежали бумаги отца. </p><p>— Что тебе, сынок? — прикладывая вздрагивающие пальцы ко рту, спросила Варвара Петровна. </p><p>— Письмо он писал? </p><p>— Да сопел, почитай, вечеров пять подряд, до петухов за бумагой засиживался. </p><p>— Надо найти, мама, изъять. Он же под нуль подведет и себя и меня. Это все равно что приговор себе подписать. </p><p>Варвара Петровна бросилась к столу, но вдруг опомнилась: </p><p>— Ой, лютовать же будет! </p><p>— Пусть лютует. Надо спасать, мама, и его и меня. </p><p>Все перерыли сын и мать на столе, в столе, но ничего не нашли. Аркадий бросился шарить по другим местам, смятенно прикидывая, где бы мог отец хранить свое страшное письмо. </p><p>Неужели в сейф замкнул у себя в правлении? Или уже успел по почте отправить? </p><p>Письмо Денис Денисович действительно послал по почте, получил короткий ответ из ЦК, что соображения его изучаются. </p><p>И вот сейчас глядит он в спину Соколова, а впереди, по дороге, перед мчащимся автомобилем, будто в тумане, видится сын. Мчится на Аркадия неотвратимо автомобиль. Еще минута — и сын под колесами. Сердце старика заходится, а мысль, суровая, беспощадная, все равно течет своим жестким руслом: «Больше всего за карьеру сыночек-то мой боялся. А вот этот, — Денис Денисович в воображении тычет пальцем прямо в спину Соколова, — этот ни черта не боялся. Жизнь-то и распорядилась: Соколов — первый секретарь, а мой Аркадий никто. Можно было бы и радоваться такому исходу, если бы речь шла не о сыне...» </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Денис Денисович осторожно покосился на писателя: не замечает ли он за ним чего-нибудь нехорошего? Что и говорить, не шибко-то при таких мыслях будешь благостным. </p><p>Дорога пересекала угодья колхоза «Рассвет». Когда-то был здесь неплохой хозяин Митряев, а вот теперь Курносов верховодит. «Странный человек. И на чем он все еще держится. Постой-ка, что он тут с луговиной сотворил? Никак, болван, загубил окончательно луговину. Я же его неделю назад предупреждал...» </p><p>Старик Ганин дотянулся до плеча шофера: </p><p>— Останови-ка, браток. На ловцов, как говорят, и зверь идет. В самый раз полюбоваться перед совещанием... </p><p>Соколов несколько недоуменно посмотрел на Дениса Денисовича. </p><p>Когда вышли из автомобиля, Ганин протянул руку в сторону бульдозера, корчевавшего обширную луговину, кое-где заросшую кустарником и низкорослыми деревьями. Там и здесь виднелись гряды свезенных тракторами выкорчеванных деревьев, кустарника. </p><p>— Видали, что тут происходит? Все вокруг выдрали с корнем, как под нулевку постригли. — Ганин нагнулся, поднял ветку боярышника. — Вот засунуть бы здешним хозяевам дрючок этот с колючками в то самое место, где совесть обитает, да и пошуровать как следует. — Вдруг замахал веткой, останавливая бульдозер: — А ну подь ко мне, доблестный мелиоратор! </p><p>С бульдозера вразвалочку сошел толстощекий парень с расчесами на лице, изъеденном мещерским гнусом. </p><p>— Здорово, приятель, — с издевочкой приветствовал его Денис Денисович, помахивая веткой боярышника с таким видом, будто ему ничего не стоило и стегануть ею как следует. — По заданию Серпилинской ММС землицу губишь? </p><p>— Почему же гублю? — замялся парень, вытирая замасленные руки о комбинезон. — Наоборот, окультивирование полным ходом идет. </p><p>— Окультивирование?! — Денис Денисович копнул черенком ветки боярышника землю один раз, второй. — Ты видишь, какая тут почва? Видишь? Ну, ну, нагнись, я могу очки тебе дать, коль не видишь, какие тут легкие почвы. При первом же добром ветре их в небо поднимет и черт знает куда унесет. Пустыню рукотворную создаете, а не луг культурный. Песок и сам, как Батый, наступает, даже тут, в самой середке России. А вы еще ему с техникой на подмогу идете! </p><p>Все больше мрачнея, Соколов присел на корточки, поскреб рукой землю, добираясь до песка. Безобразие, с такой беспощадностью вскрытое Ганиным, было настолько невероятным, что не хотелось верить в его возможность: люди, призванные бороться с эрозией почвы, сами помогают ее наступлению, рвут технику, жгут бензин, получают зарплату, содержат целую машинно-мелиоративную станцию. </p><p>Денис Денисович окинул видимое пространство с истинно мученическим видом, будто с него самого кожу содрали. </p><p>— Даже на склонах оврагов деревья погубили. — Выхватил из ближайшей гряды засушенный молодой дубок, повернул его корневищем к бульдозеристу: — Видишь, сколько тут земли? Разве не знаешь, как надо по правилам? Пока земля не высохла, пока не сняли ее с корневища всю до крупицы, не засыпали яму — не уволакивай дерево! </p><p>— Мы что, как нам прикажут, так и действуем... </p><p>— А если тебе прикажут дом собственной матери бульдозером сносить? — Ганин повернулся к Соколову, разминавшему в глубоком раздумье землю. — Вон там, за дубовой гривой, есть такие места, где прежде всего мелиоратор руки свои приложить должен: ни единого кустика — копай канавы, осушай! Так нет, прут вот сюда, где лес да кустарник! И все потому, что корчевка по оплате гораздо выше. </p><p>— Это верно, — флегматично подтвердил бульдозерист, — кому заработать не хочется... </p><p>Анатолий Петрович рывком надвинул на глаза шляпу, обошел вокруг бульдозериста, поглядывая на него с недоброй усмешкой. Сбитый с толку парень, маскируя смущение под отчаянную независимость, поплевал себе под ноги. Казалось, еще мгновение, и он не выдержит, закричит на странного начальника: ну что привязался? «Интересно, кто бы это мог быть? — гадал он. — Агроном, поди, какой-нибудь областного масштабу...» </p><p>— Видали фермера? — наконец разразился насмешкой «странный начальник», ткнув оттопыренным большим пальцем назад, через плечо в сторону бульдозериста. Круто повернулся к парню, прямо глядя ему в глаза. — Директор ММС Савчук? </p><p>— Он самый, — ответил парень, подчеркнуто демонстрируя оскорбленное достоинство. — С него и спрашивайте. </p><p>— А с тебя? </p><p>— Я человек маленький. </p><p>Соколов посмотрел на часы. </p><p>— Зовут как? </p><p>— Сашей Пронькиным. </p><p>— Ну вот что, Александр Пронькин... Садись-ка с нами в газик, поедешь ответ держать... </p><p>Парень испуганно уставился на «агронома», осторожно дотронулся сбитыми пальцами до расчеса на щеке: </p><p>— Судить, что ли, будете? </p><p>— Будем. И тебя, и твоего директора Савчука, и председателя «Рассвета» Курносова. </p><p>— С прокурором? — уже с вызовом спросил парень, расковыряв расчес до крови. </p><p>Соколов вырвал из блокнота листок. </p><p>— На, залепи свою боевую рану. Хорошо бы тебе переодеться. Успеешь к десяти в Серпилино? </p><p>— А что мне там делать? У меня свое начальство, наряд даден корчевать. </p><p>— Неужели Денис Денисович тебе так ничего и не втолковал? — «Агроном» ткнул пальцем вниз, показывая под ноги Пронькину. — Песок-то, вот он, под твоими ногами. А природа его тут, может, тысячу лет этим тоненьким слоем земли покрывала. </p><p>— Так уж тысячу? </p><p>— Тысячу! Десять тысяч! — подтвердил «агроном» с таким ожесточением, что Пронькин даже немного опешил. — Тебе выть надо от совести нечистой, за душу трясти Савчука, Курносова за то, что толкнули тебя на преступление! </p><p>«Вот, чертяка, привязался, — подумал Пронькин, чувствуя, что ему уже совсем становится не по себе. — И кто же он такой есть? Наверное, важная птица, если с самим Денисом Ганиным разъезжает». </p><p>«Агроном» опять глянул на часы. </p><p>— Итак, Пронькин, в десять ноль-ноль ты должен быть в Серпилине на очень важном совещании. Успеешь? </p><p>— У меня мотоцикл. Успею. </p><p>— Постой тут на коленях, побудь один на один с этой изуродованной землей, а в Серпилине расскажешь, как тебе стало жутко. </p><p>Газик ушел. Пронькин долго смотрел ему вслед, залепливая бумагой раскровавленную щеку, и вдруг побежал к мотоциклу, боясь глянуть на вывороченные бульдозером деревья; а они будто зашевелились, похожие на чьи-то скрученные судорогой руки. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>В Серпилино прибыли за час до заседания. Многие из приглашенных были уже здесь, коротали время в сквере у райкома. К Соколову подошел, по-утиному переваливаясь, директор угольного треста Горшков. Поздоровавшись, он какое-то время унимал одышку, наконец сказал: </p><p>— Собрался, как по военной повестке. Так и не знаю толком, каким очередным заседанием одарит меня сегодня судьба. </p><p>Соколов жестко сказал: </p><p>— Кое-чем судьба одарит. Не знаю, рады ли будете подарочку. </p><p>Горшков страдальчески вытер багровое лицо, шею платком, соображая, к чему клонит секретарь обкома. Похоже, обещает взбучку. За что?! </p><p>Еще больше удивился Горшков, когда узнал, что секретарь обкома предлагает участникам совещания сесть в автомобили и прогуляться до оврагов у топографической вышки. </p><p>— Перед серьезным разговором не лишне подышать свежим воздухом, — сказал он Горшкову с прежней жесткой усмешкой. — Поезжайте прямехонько вон по той дороге. Минут через двадцать приеду и я. </p><p>Горшков озадаченно посмотрел на проселочную дорогу: </p><p>— Чувствую, Анатолий Петрович, какой-то подвох. В чем все-таки дело? </p><p>— Там поймете, — махнул Соколов рукой и пошагал в райком партии. </p><p>«Так-а-ак, — мысленно протянул Горшков, — под Буянова работаешь. По твоей воле я, как мальчишка, должен мчаться неведомо зачем к какой-то вышке. А я не поеду!» </p><p>Однако автомобили уже трогались с места. Скрепя сердце сел в свою «Волгу» и Горшков. «Где же твой прославленный либерализм, твоя обходительность? — продолжал он невеселые размышления о Соколове. — Верно говорят, дай человеку власть, и ты узнаешь, кто он такой. Ну, ну, посмотрим, какую загадку таят в себе овраги у топографической вышки...» </p><p>Загадка оказалась простой. Шахты треста, который возглавлял Горшков, откачивали воду глубинными насосами. По проекту вода должна была уходить в речку Серебряную. Проект нарушили, и вода пошла на угодья совхоза «Восход», на его так называемые бросовые земли. Возникли овраги, болота. Вот этой невеселой картиной и предстояло полюбоваться участникам  совещания. </p><p>Денис Денисович видел эти овраги, болота и все-таки поехал вместе со всеми, заскочив в газик председателя колхоза «Рассвет» Курносова. </p><p>— Привет доблестному аграрию! — с вызовом воскликнул он, громко захлопнув дверцу автомобиля. </p><p>— Технику-то зачем калечить? — спросил Курносов, кивая в сторону дверки газика. Упрек его прозвучал явно заискивающе. </p><p>— Критику принимаю. — Денис Денисович какое-то время наблюдал, как пылят по проселочной дороге автомобили, потом слегка подтолкнул плечом сидящего за рулем Курносова. — Слыхал я, что про тебя бо-о-ольшущая статья в областной газете на днях появится. Опять хвалить будут за прогресс. Как-никак твой «Рассвет» по культивации лугов первое место во всей области занимает. </p><p>Курносов слишком хорошо знал старика Ганина, чтобы не почувствовать издевку. </p><p>— И чего ты меня все время колупаешь? — затравленно спросил он, морща чистенькое личико. </p><p>Было Курносову за сорок, но его моложавый вид скрадывал возраст: казался председатель «Рассвета» лет тридцати, не больше. В новеньком лавсановом костюме, в капроновой шляпе, он производил впечатление интеллигентного, добропорядочного человека с вкрадчивыми, предупредительными манерами. Он и сейчас всем своим видом как бы говорил Ганину: умоляю, не трогай меня, разве не видишь, что отношусь к тебе с полнейшей добросердечностью. </p><p>Но Денис Денисович знал, что кроется за внешней мягкостью Курносова: умел этот человек, особенно за трибуной, впадать в такой разоблачительный раж, что, казалось, ему сам бог предопределил профессию прокурора, да вот по ошибке угодил малый в председатели колхоза. Разносил Курносов, как правило, консерваторов и подлинных и мнимых, больше мнимых, потому что логика их поступков ему особенно была непонятной. Разоблачал соседей за тайные посевы овса, люцерны, выдавал с головой тех, кто гнул в хозяйствах «свою особую линию». Осведомленность его была поразительной, негодование искренним, красноречие редкостным. Да, в такие минуты Курносов производил впечатление! </p><p>Однако сейчас он был похож на несчастную жертву, над которой парил неумолимый коршун. Осторожно ведя газик, Курносов кидал быстрые взгляды на Ганина, успевая следить за ухабами проселка и за ядовитой усмешкой колючего неуязвимого старика: ох уж эта его знаменитая усмешечка, будто оса запуталась в усах, только и разницы, что не жужжит. </p><p>До оврагов Денис Денисович молчал. Когда вышли из машины, послушал, о чем толкуют участники совещания. </p><p>— Ишь ты, пошучивает! — кивнул он в сторону Горшкова, как бы признав в Курносове на какую-то минуту единомышленника. </p><p>— Мать моя, матушка! Что тут творится! — подыгрывая Ганину, воскликнул Курносов. </p><p>— Неужто не нравится? Ай да Курносов! Ну и обрадовал! </p><p>Не вынося насмешки, Курносов отвернулся от Ганина. А старик подошел к Горшкову, взял его под руку, повел к крутому обрыву оврага. </p><p>Изложница оврага была похожа на огромную язву. Обнаженная осклизлая порода, преимущественно красноватого цвета, усиливала это впечатление. </p><p>— А вы посмелей, посмелей, — подталкивал Денис Денисович под локоть Горшкова. — В бездну заглянуть, оно, знаете ли, бывает того... совсем даже нелишне. </p><p>Горшков заглянул с обрыва в овраг, с опаской потопал короткой ногой по земле: </p><p>— Не обвалится? </p><p>— Вполне может обвалиться! — вроде бы даже с превеликим удовольствием подтвердил Ганин. — А не желательно ли вам поглядеть на жабу? Крокодилы здесь пока еще не водятся. Но, говорят, скоро будут. Вот уж изготовим вам портфельчик из крокодиловой кожи. </p><p>Глумится старик над Горшковым, а сам плечом незаметно все ближе его к обрыву толкает. </p><p>— Я вижу, вам все-таки очень хочется спихнуть меня в овраг, — наконец вознегодовал Горшков. — И вообще, к чему вся эта комедия? </p><p>— Комедия? Погляди, сколько земли загублено твоими шахтами! </p><p>— Нашел шахтовладельца. Они не мои — государственные. </p><p>— Вот, вот, государственные! Напаскудил, спрятался за широкую спину государства, и все шито-крыто. Сколько у нас еще любителей поиграть в подобные пряточки. </p><p>— Я бы вам посоветовал все-таки быть хоть немного уважительней. </p><p>— Рад бы уважать тебя, товарищ Горшков, да вот нутро протестует. Ты бы хоть на минуту задумался, затылок поскреб. Неужели не догадываешься, по чьей вине вода из шахт сюда хлынула? </p><p>— Ну что ж, признаю, мы были вынуждены нарушить проект, зато сколько сберегли государственных денег! Из жуткого положения выкрутились... </p><p>— А гиблая земля, вот эти овраги вонючие... Это тебе не жуть?! </p><p>— Кажется, догадываюсь, что меня ждет сегодня, — сказал Горшков, яростно вытирая мокрую шею платком, — вкушу лошадиную дозу зубодробительной демагогии. Что поделаешь, стало модно защищать матушку-землю! Очередная кампания. Надолго ли? </p><p>К оврагу подошел еще один автомобиль. Увидев Соколова, директор угольного треста подумал обреченно: «Ну, сейчас выдаст по первой категории». </p><p>Но Соколов, к удивлению Горшкова, не обратил на него ни малейшего внимания. Он подошел к краю оврага, долго смотрел вниз. Все, кто был здесь, выжидательно наблюдали за секретарем обкома. Угрюмое молчание его донимало сильнее всяких слов. Так и не глянув на Горшкова, он сел в автомобиль. И это больше всего задело директора угольного треста. «Ишь ты, даже взглядом не удостоил, — иронизировал он. — Ну уж на совещании... отоспится». </p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ДЕСЯТАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Участники совещания занимали места в зале заседаний райкома партии. Браташ сел в третьем ряду у стенки, потом перешел на пятый: уж больно хотелось ему найти выгодную точку наблюдения, такую, чтобы и зал был виден и президиум, а вот самому хорошо бы оказаться в тени. Называл он это — работать скрытой камерой. Если хоть крупицу увидишь такого, что никак не выдумаешь, значит, день прожил не зря. </p><p>В джинсах, в коротенькой, не слишком яркой ковбойке, Браташ производил впечатление агронома, только что покинувшего работу на поле. Он знал толк в людях, от которых как бы веяло ветерком, настоянным на дымах костров, на лесных, луговых запахах, и сам производил подобное впечатление. </p><p>Приглядывался, прислушивался Браташ к тому, что вокруг него происходило, с притворно-безучастным видом, который многих обманывал: сидит себе человек, погруженный в свои думы, и пусть сидит, от таких, как от спящего, и таиться нет смысла. Но умел Браташ в нужную минуту как бы очнуться от своей безучастности, будто из омута вынырнуть. </p><p>Вот и сейчас вдруг увидел Алексея Тимофеевича Лосева, заулыбался ему, и тот невольно засветился ответным приветом с некоторой долей хорошей зависти: мол, ох и лукав же ты, шельмец, мне бы хоть немного твоего обаяния, подвинься, будем сидеть рядом. </p><p>Браташа давно интересовал этот человек — бывший председатель райисполкома, которому нынче не очень разумная судьба уготовила роль редактора районной газеты. </p><p>— Занимай, пресса, свои законные места! — пошутил Лосев с той бравадой, когда хотят сказать: ничего не попишешь, разжалован, а вот убедитесь — креплюсь. </p><p>— Рад вас видеть, Алексей Тимофеевич! </p><p>— И я рад. Черт знает, что в тебе такое... Знаю, не так уж и чтишь меня, а вот увижу, и теплей на душе. — И, словно испугавшись, не слишком ли согрешил по части сантиментов, добавил грубовато: — Будто уверен, что персональную пенсию поможешь мне выхлопотать. </p><p>В зал вошли руководители области и района. Рядом с Соколовым за столом президиума сел председатель облисполкома Сергей Павлович Зимин. По лицу Лосева пробежала нервическая усмешка; видно, нелегко ему было смириться с тем, что его бывший преемник Зимин сидит в президиуме, а он вынужден довольствоваться скромным местом редактора районной газеты. </p><p>Когда Лосев сдавал Зимину свои дела председателя райисполкома, он был глубоко уверен: минует полгода, год, и этот агроном, который ни черта, кроме земли, не знает, с треском провалится. Как знать, может, еще придет такое время, когда поклонятся ему, Лосеву, в ноги и скажут: извини, дорогой Алексей Тимофеевич, признаем, что допущена непростительная ошибка, займите с почетом подобающее вам место, ведь как-никак в пору Буянова считали вас в области по праву звездой далеко не самой малой величины. </p><p>То была заветная мечта Лосева — опять сесть на коня. Браташ хорошо знал об этом. Алексей Тимофеевич не один раз делился с ним самым сокровенным. Нравилось ему, что умел писатель слушать. Пусть не проявлял Браташ при этом сочувствия, даже порой с этакой дружеской провокационностью подзуживал, сбивая его еще на более обнаженную откровенность, зато приятно было ощущать: ты все-таки кому-то нужен, над твоей судьбой задумываются. </p><p>Да, многое Браташ уже смог понять в Лосеве, догадывался, как он ненавидел Зимина; знал, что между ними шли упорные бои еще в ту пору, когда нынешний председатель облисполкома работал районным агрономом. Не один раз Лосев пытался «обломать рога» агроному, но не так просто было справиться с этим человеком. И вот по иронии судьбы Зимин сначала сменил его в райисполкоме, а потом стал председателем облисполкома. Заклятый враг его пошел вверх, а он покатился вниз, стал «щелкопером-газетчиком». </p><p>Свое падение Лосев объяснял Браташу очень просто: «За что-то невзлюбил меня Соколов. Непонятный он человек. Буянов — тот был весь на виду, душа нараспашку, а этот с какими-то хитрыми замочками, никак ключ не подберешь». </p><p>Повергала Лосева в недоумение политика Соколова в расстановке кадров. Наблюдал за изменениями в руководстве области и ломал голову: какова же логика перемен? Оттирает Соколов каждого, кто был в чести у Буянова? Нет, не всегда. Кажется, терпит даже тех, кто до сих пор вздыхает по Буянову, не скрывая, что новый секретарь, в их представлении, в сравнении с прежним все равно что кукушка с ястребом. Однако по нраву Соколову и такие, как вот этот Зимин. Да ведь Буянов и на пушечный выстрел к себе не подпускал Зимина, сколько раз порол его на совещаниях за норов, амбицию. «Удивляюсь Соколову, — однажды признался Лосев Браташу, — почему он так Зимина поддерживает? Да он же сам до крови будет царапаться о его колючки. Нет, не уживутся два медведя в одной берлоге». — «Не все любят безусловную покладистость, — возразил Браташ, — видно, Соколов понимает, что за покладистостью бездарность иногда уютно устраивается. А колючий — тот думать умеет, свое мнение отстаивать». — «Свое мнение, — передразнил в сердцах Лосев. — Я тоже свое мнение отстаивал  перед Соколовым, а что получилось?» </p><p>«Получилось, что нынешнее время предпочло Зимина Лосеву, — размышлял потом Браташ один на один с блокнотом. — Осмыслить надо нечто очень существенное: насколько общее и закономерное явление — Зимины на смену Лосевым». </p><p>Занимала эта мысль Браташа и сегодня. Он знал, что с основным докладом об охране земли должен был выступить председатель облисполкома. Браташу приходилось уже не однажды слушать Зимина. Не претендуя на роль пламенного оратора, он умел думать за трибуной, озабоченно размышлять о вещах земных, конкретных. Впрочем, такой же стиль и у Соколова. Нравилось Браташу, что между секретарем обкома и председателем облисполкома нет того непонятного распределения ролей, как было в пору Буянова. </p><p>Находил возможным и нужным Буянов порой оборвать прямо на людях председателя облисполкома Каткова, выставить его в неприглядном свете, этаким козлом отпущения самых тяжких грехов, в которых не худо было бы прежде всего самому покаяться. И Катков все покорно сносил, безропотный, с темными, печальными глазами. Был он покладистым человеком, и, наверное, так удобнее жилось ему на свете, несмотря на печаль в глазах. И вот это особенно бесило Браташа. Зачем Катков унижается, зачем так откровенно поступается своим человеческим достоинством? Да вскинь голову, возрази! Если не на людях, то один на один дай отпор Буянову, может, он в этом больше всего нуждается. </p><p>Так не однажды когда-то думал Браташ. Сегодня об этом вспомнилось особенно настойчиво, потому что напрашивалось невольное сравнение. </p><p>Браташ знал, что Соколов с Зиминым иногда очень напряженно спорят. Но тут было все честно, тут выясняли истину равные, уважающие друг друга люди. Видно, в том и секрет, что Соколову необходим умный деятельный соратник. Но неужели Буянов не нуждался в таких соратниках? </p><p>Буянов. Опять Буянов. Чувствует Браташ, что ничего не сможет понять ни во вчерашних делах этой области, ни в сегодняшних без многомерного взгляда на этого недюжинного человека. Что сохранили от Буянова его преемники, от чего отрешились? Сумеют ли сберечь то, чем славен был духовный золотой фонд Буяновых, сумеют ли избавиться от их пороков? </p><p>Да, тихая, покорная печаль в глазах Каткова, как она порой больно отзывалась в душе Браташа. И каково же было его негодование, когда понял он, что за этой печалью кроется своеобразное прекраснодушие, мимикрия не столь уж и недовольного своей судьбой иждивенца. </p><p>Зимину ненавистно и прекраснодушие и тем более иждивенчество. Был он угловатый, с широченными плечами. Браташу нравилось его лицо простолюдина, с крепкими скулами, с медвежьими глазами. И вместе с тем Зимин был истинный интеллигент, признанный агроном с кандидатской степенью. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Около полутора часов длился доклад Зимина. Знал председатель, в каком состоянии находятся земельные угодья области, знал хозяев земли и радивых и нерадивых. </p><p>— Здесь собрались не только те, кто бережет землю, но и те, кто губит ее. </p><p>Зимин многозначительно помолчал, внимательно оглядывая притихший зал, ища встречи взглядом с теми, кому был намерен высказать беспощадный упрек. Вот он один из них — секретарь Щегловского райсовета Синицын. </p><p>— Товарищ Синицын, с вашего позволения, зачитаю составленное вами предписание. Важная, о&#x2011;о-очень важная бумага, даже гербовой печатью скреплена. Вот убедитесь, товарищи! </p><p>Зимин высоко поднимает лист бумаги. </p><p>— Впрочем, прошу вас, подойдите сюда и зачитайте сей документ сами. Это не так и страшно, что вы отберете несколько минут моего регламента. Куда страшнее другое... </p><p>Зал напряженно наблюдает, как поднимается в задних рядах худощавый сутулый человек в очках, нерешительно подходит к трибуне. </p><p>— Прошу вас, прочтите, — Зимин протягивает Синицыну лист бумаги, облокачивается о трибуну, терпеливо ждет. </p><p>— «Председателю колхоза «Ударник», — читает Синицын, прокашливаясь. </p><p>— Громче! Не мямли! — крикнул Ганин из зала. </p><p>— «Председателю колхоза «Ударник» товарищу М. Н. Курагину. Выделить земельные участки: киносети 0,5 га, нефтебазе 0,5 га, турбазе 0,6 га, райфо 0,4 га, пенсионерам 0,7 га, типографии 0,3 га, нарсуду 0,24 га». </p><p>— Ну и как, товарищ Синицын, послушался вас председатель колхоза Курагин? </p><p>— Пока нет, Сергей Павлович. </p><p>— Пока нет. Вы же знаете закон: сначала преврати в пашню бросовую землю — столько же, сколько просишь у колхоза, или возмести стоимость этих работ. А тут секретарь райсовета пишет бумагу выдать столько-то гектаров земли, как будто речь идет о килограмме гвоздей или о банном венике! Товарищи, неужели у нас возможно подобное?! </p><p>И такое недоумение отразилось на лице Зимина, что Синицын потерянно развел руками, сказал едва слышно: </p><p>— Сам не пойму, как это получилось... </p><p>— И не поймете, пока не загонят вам ежа вот сюда — под череп! — Зимин прижал огромные загорелые ручищи к шишковатому лбу, постоял так мгновение-другое, как бы говоря: у меня этот беспощадный еж давно сидит под черепом.</p><p>Зимин еще не однажды завязывал диалог с теми, кого следовало устыдить, высмеять, и с теми, кого следовало поставить в хороший пример, порой уступал на минуту-другую трибуну, если чувствовал, что собеседник может подчеркнуть, дополнить его мысль. Создавалось впечатление, что здесь каждый в зале ждал, что ему придется вклиниться в доклад вольно или невольно, а потому ухо надо держать востро. </p><p>В сущности, то же самое делал и Соколов. Начал он свое выступление с вопроса Горшкову. И можно было тот вопрос назвать язвительным, если бы не прозвучал он так горько: </p><p>— Как вам дышалось, Андрей Силыч, у оврагов? </p><p>— А у меня все время одышка, — болезненно морщась, ответил директор угольного треста. — Элементарное ожирение. </p><p>Горшков полагал, что сумел построить хитроумную ловушку: сейчас ты и покажешь свою культуру, такт, воспитанность, дорогой товарищ секретарь, не сможешь не обыграть мое ожирение. И Соколов обыграл, но не как представлялось Горшкову. </p><p>— Болезнь есть болезнь, — сочувственно сказал он. — Я знаю, насколько вы человек энергичный, конечно же не от безделия беда ваша. Но есть ожирение другого рода, имя ему — равнодушие. Скажите, Андрей Силыч, к вам никогда не подходил со своими претензиями директор совхоза «Восход», товарищ Токарев? Ведь это на землях именно его совхоза образовались овраги по вашей не очень доброй воле... </p><p>— Не случалось. </p><p>— Товарищ Токарев, вы что, боялись испортить настроение директору угольного треста? </p><p>Краснощекий крепыш с залихватским кудрявым чубом, поспешно поднимаясь, ответил: </p><p>— Как-то не придал особого значения, Анатолий Петрович. Полагал... овраги — своеобразное стихийное бедствие... </p><p>Соколов иронично покачал головой. </p><p>— Равнодушие — действительно как стихийное бедствие. Что ж, оттолкнемся от этого факта, чтобы понять истинную драму, которую с такой болью обрисовал Сергей Павлович. Из доклада вы поняли, товарищи: на территории области эрозия поразила сто двадцать три тысячи гектаров. Из них за последние годы от хлебороба ушло семь тысяч не каких-нибудь бросовых, а пахотных земель. Под угрозой ветровой эрозии девять тысяч гектаров. Вот что происходит с бесценным народным богатством — землей. Прокрутите, пожалуйста, киноленту! </p><p>За спиной президиума вспыхивает экран. Возникают поля, по которым снуют тракторы, автомобили. Высится вышка нефтеразведки. Диктор невеселым голосом поясняет: «Идет разведка нефти. Поставили буровую вышку — протянули к ней дороги, не одну — десятки. Разобьют колею, едут рядом, потом еще и еще, шириной эти дороги метров сто, а длиной — десятки километров. Вокруг вышки все раздавлено, замусорено, валяются трубы, тросы. Но вот кончились работы, нашли нефть или нет — надо переходить в другое место. Впечатляющее зрелище, когда огромная вышка, поставленная на лежни, движется по степи. Зачарованно смотрит человек на свою мощь. Но оглянись вокруг, человек! Впереди, куда стремишься, — степь травостойная, а позади? Все исковеркано, изборождено глубокими канавами. Оглянись, используй мощь техники — заровняй раны земли, помоги природе, ты же сильный, человек!» </p><p>— Так это не наша земля! — крикнул Саша Пронькин. Он все-таки успел к совещанию, этот парень, явился, как и просил его Соколов, в чистой рубашке и новом костюме. </p><p>Соколов вскинул руку, дождался, пока померкнет экран. </p><p>— Я очень прошу товарища, который сделал открытие, что это не наша земля, объяснить, почему он считает, допустим, Прикаспий, не своей землей? </p><p>«Ну и влип! — смятенно подумал Пронькин. — Вот тебе и агроном!» </p><p>— Неужели это ты так думаешь, Александр Пронькин? — спросил Соколов. </p><p>Бульдозерист встал. </p><p>— Я брякнул. А утром, извините, не узнал вас там, на луговине. </p><p>— Хорошо, что ты принял мое приглашение и приехал, — подчеркнуто уважительно сказал Соколов. — Тебе полезно будет послушать директора твоей ММС, пусть растолкует, как это он тебя до такой беды довел... </p><p>— Беда, это верно, — опустив голову, согласился Пронькин. — Столько земли загубил... — Вдруг отчаянно махнул рукой. — Песок там наружу попрет, это уж как пить дать! </p><p>— Товарищ Савчук, вы поняли, о чем идет речь? Вам песок, который вы обнажили на лугах колхоза «Рассвет», глаза не колет?</p><p>— Это не совсем так, Анатолий Петрович, — простуженно прохрипел директор Серпилинской ММС. </p><p>Под Денисом Ганиным заскрипел стул. Старик не выдержал, встал: </p><p>— Э, нет, заслуженный мастер по сотворению пустынь, именно все так и есть! Я потом выдам кое-что и тебе и Курносову. Извините, Анатолий Петрович, не вытерпел. </p><p>— Попробуй тут вытерпи. — Соколов помолчал, сочувственно разглядывая разъяренного Ганина. — Заслуженный мастер по сотворению пустынь. Ой, боюсь, что это надолго к вам прилипнет, товарищ Савчук! </p><p>По залу пробежал смешок. Кто-то заметил с явным злорадством: </p><p>— Это уж точно — клеймо-о-о. </p><p>Соколов выждал, когда зал утихнет. </p><p>— Ну, а теперь все-таки ответь, Александр Пронькин, почему прикаспийские земли не считаешь своими? Может, они в другом государстве? </p><p>— От недомыслия брякнул. Думаю, зачем Каспий, когда у нас тоже хоть сейчас снимай на «Фитиль». </p><p>— Что верно, то верно. Посмотрим и на наши грехи. Дайте кинопленку! — снова приказал Соколов. </p><p>Теперь в кинокадрах все узнавали азанскую землю. Какая она прекрасная! Озера, старицы, березовые рощи, мачтовые сосны. А что за чудо Ока! Но вот кинокадры резко меняются. Что это? Земля обезображена точно так же, как у той нефтяной вышки, которую засняли где-то в Прикаспии. Оказывается, здесь потрудились нефтепроводчики. Вдоль нефтепровода — полоса отчуждения. Такая же полоса отчуждения вдоль линии электропередачи. И тут земля исковеркана, замусорена ржавым железом. А вот огромная площадь бывших торфяных разработок. Куда ни глянь — земля изранена глубокими карьерами, канавами. Диктор напоминает: «По закону добытчики торфа обязаны места разработок приводить в порядок, реконструировать и сдавать хозяевам земли, пригодные под сельскохозяйственное производство. Но что можно посеять здесь? А ведь прошло три года, как покинули эту землю люди, добывавшие торф». </p><p>— Товарищ Осокин, объясните, пожалуйста, почему вы нарушили закон, — спросил Соколов, когда погас экран. — В вашем ведении находились эти торфоразработки. </p><p>— Наверное, потому, что ни облсовет, ни обком партии в свое время как следует с меня не спросили, — желчно ответил элегантно одетый человек с черной бородкой. — А разве вообще с кого-нибудь до сегодняшнего дня за это спрашивали? </p><p>Зал зашумел, Анатолий Петрович вскинул обе руки, успокаивая участников совещания. </p><p>— Благодарю вас, Николай Александрович, за правду в глаза. — Повернулся к Зимину. — Вот так, Сергей Павлович, совещание должно знать и степень лично нашей вины. </p><p>— Никому никакой пощады, и прежде всего самому себе! — бесстрашно ответил Зимин. </p><p>И Браташ почувствовал в этом бесстрашии такую чистоту и уверенность в себе, которая и не снилась людям, испорченным чиновничьей трусостью перед любым обличением и особенно перед самообличением. У Зимина это была не та «самокритика», когда на глазах у изумленной публики прохвост выходит сухим из воды, судорожно цепляясь за свое кресло. У Зимина точка опоры — не кресло, в котором надо усидеть во что бы то ни стало, а земля. Никто не отнимет ее у этого человека, потому что он всегда найдет на ней себе дело при любых превратностях судьбы. </p><p>Да, именно это угадывал Браташ и в Зимине и в Соколове и старался как можно глубже упрятать в памяти свое пусть маленькое, но все-таки открытие. Ведь после таких мимолетных открытий не только обострялась, уточнялась мысль, но и происходило накопление чувств, без которых не напишешь ни одной живой строки. </p><p>За трибуну вышел старик Ганин, сунул руки в карманы и вдруг вытащил две бутылки, набитые песком. </p><p>— Вот они, подарочки! Тебе, Курносов, и тебе, Савчук. Посуду из-под зеленого змия на изуродованной вами луговине нашел. Видно, кто-то чертову победу над землей справлял, а может, совесть заела — горе заливал... </p><p>Многие в зале хохотали, глядя на «подарочки». </p><p>— Саша Пронькин, не в службу, а в дружбу, передай, сынок, подарочки по адресу. Впрочем, я сам. Потом вручу торжественно. Пусть постоят вот здесь, помозолят глаза. </p><p>— Чудит старик, — несколько иронично сказал Браташу Лосев. — Сколько помню его, всегда такой... </p><p>— А, по-моему, кое у кого мороз по коже продирает от такого чудачества. </p><p>— Может, у Курносова? — насмешливо сощурился Лосев. — Он хоть и нежный с виду, личиком розов, а кожа, как у матерого хряка, — ничем не пробьешь. </p><p>Ганин кинул сердитый взгляд в сторону «представителей прессы», дескать, лучше помолчите, если греха не желаете, чуть повысил голос: </p><p>— Сегодня, стало быть, определение происходило, что оно такое из себя представляет — рав-но-ду-ши&#x2011;е. А я так понимаю, равнодушие — это песок. Да какую же площадь должны были захватить в душе человека пески распроклятые, чтобы он, так именуемый хо-зя-ин, взял да и погубил в своем хозяйстве чудесную пойму. Я про тебя толкую, Курносов! Как у тебя получается? Услыхал ты, что распахивать пойму прогрессивным делом величают, и пошел, пошел стараться, любитель всех и всяческих прогрессов! Я знаю, ты мне доказывал, что на тебя нажимали, заставляли уродовать пойму. </p><p>Денис Денисович повернулся к президиуму, помолчал, как бы прикидывая, не остановиться ли вовремя, пока не слишком далеко занесло. Председатель облисполкома несколько смутился, однако выдержал его взгляд. </p><p>— Э, была не была, выскажу и вам, Сергей Павлович! Особенно вы, вы нажимали! Как же это, а? Пусть бы не понимали, что станется с поймой. А то ведь такой опытный земледелец, агроно-о-ом! </p><p>Председатель облисполкома прижал обе ладони к груди. </p><p>— Каюсь, нажимал. Правда с оговорками, чтобы распахивали пойму разумно, с учетом течений при весеннем разливе. Но ведь и на тебя, Денис Денисович, нажимал. И ты мне такое устроил! И спасибо тебе. А почему же товарищ Курносов... </p><p>— Вот именно, почему? — переспросил Ганин, буравя Курносова свирепым взглядом. — Равнодушный? Так с виду это был я, я равнодушный, на прогрессивное начинание рукой махнул. А какой же он равнодушный, если трактора на пойму чуть ли не с музыкой послал, с речами пламенными! Сразу же, с ходу, передовое начинание на «ура» подхватил! А потом это распобедное «ура» — «караулом» обернулось. Вот так, дорогой товарищ прогрессист! Угодник ты, выскочка, а не прогрессист! Первым в сводку попасть торопишься. Прогресс твой липовый, одна туманная видимость. Знаешь, что туманчик, мираж этот иногда руководящим товарищам радужной картинкой глаз ублажает, душу умасливает. — Снова повернулся к президиуму, спросил с притворным испугом: — Или, может, я в демагогию ударился? Может, не так говорю? </p><p>— Так, все так! — с прежним бесстрашием ответил Зимин. </p><p>— Ну и слава богу, тогда я на этом и закончу. А «подарочки» все-таки самолично вручу. </p><p>Старик сошел с трибуны, направился прямо к Курносову, приостановился, оглядывая зал: </p><p>— Что-то музыки не слышу! Туш надо бы! </p><p>Зал под хохот рукоплескал, а Курносов отворачивался от Ганина. </p><p>— Ишь ты, заслуженную награду отвергает. Тогда я тут у твоих ног оставлю. А Савчуку в перерыв вручу. </p><p>Когда Ганин сел на свое место, Зимин медленно поднялся, задумчивый, на сей раз даже несколько смущенный. </p><p>— Говорят, самоуничижение паче гордости, но я скаку... «Подарочек» тот поделом сегодня и лично мне вручен. Страшный «подарочек». Эх, товарищ  Курносов, боюсь наговорить вам грубых слов, да придется. Не выдержу, выскажу, тем более что многое адресую лично себе. Ваше подобострастие, товарищ Курносов, угодничество под личиной героической преданности — это все тот же проклятый песок. И то, что я благосклонно принимал ваше угодничество — это уже песок в моей душе. Вот так и надо признать, если мы сегодня разговариваем друг с другом как мужчины. </p><p>Лосев доверительно наклонился к Браташу, стараясь, чтобы только он заметил его иронию: </p><p>— Ну и деятели. Элементарно поставить себя не могут... </p><p>— На пьедестал не могут себя поставить? — спросил Браташ, глядя в лицо Лосеву с бесцеремонной насмешливостью. — Ничего, эти мужчины сумеют сделать свое дело и не взгромождаясь на пьедесталы...</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>«Что же мне делать с тобой, дорогой Александр Степанович», — думал Соколов, глядя на секретаря Серпилинского райкома партии. Давно собирался высказать ему горькие мысли, да все почему-то откладывал. И вот сегодня, после совещания, решил поговорить откровенно. </p><p>Как руководитель болел Кондрашов очень серьезным недугом. И если бы только он один. Тем настоятельней была необходимость разобраться в его беде. </p><p>Не умеет Кондрашов подбирать, а главное, ценить достойных помощников: мол, что вы можете, все к черту провалите, если сам не возьмешься за дело. </p><p>Конечно, Кондрашов и такие, как он, удивительно самоотверженные люди. Порой нагружают их без меры. Везет человек, и ладно, этот любой воз в гору вытащит, а схватился за сердце — пошлем на море, подлечим. Но случается, уже ни море не помогает, ни больницы. </p><p>Тревожило Соколова и другое: он понимал, что рядом с Кондрашовыми, которые стараются сделать за других все и вся, ничего не растет, не развивается. Их помощники живут в вечной неуверенности, шагу не могут сделать без оглядки на «первого», или, как еще говорят, на «хозяина». Иные из них невольно смиряются с положением иждивенца. Но ведь твой лучший помощник рано или поздно должен сменить тебя. А для этого ему нужна серьезная школа, надо же думать, кому стоять у руля завтра. </p><p>Вот о чем предстояло говорить Соколову с секретарем Серпилинского райкома партии. Начал он этот сложный разговор с Кондрашовым еще утром, до совещания. Зашел вместе с ним в его кабинет, сказал сочувственно: </p><p>— Ну, что, Александр Степанович, устал, брат, чем-то взвинчен? </p><p>Кондрашов ответил не сразу. Казалось, слово «взвинчен» никак не подходило к этому внешне сдержанному, непроницаемому человеку, бывшему офицеру-фронтовику. </p><p>— Есть немного, — наконец признался он. </p><p>Какое-то запоздалое смущение неожиданно сломало пелену непроницаемости Кондрашова, как яичную скорлупу. Именно это сравнение приходило Соколову, потому что сухощавое коричневое лицо Кондрашова не помягчело от смущенной улыбки, а иссеклось резкими морщинами, будто трещинами. </p><p>В запавших темных глазах все явственней давала себя знать напряженная настороженность. Густой бас Кондрашова звучал надтреснуто. </p><p>— Что с тобой, не заболел? </p><p>И опять стало непроницаемым лицо Кондрашова. Всем своим видом он как бы подчеркивал: зачем нам эти нежности. </p><p>— Да нет, здоров. Просто дела заели. Сенокос, уборочная подступает. Одну сумасшедшую кампанию закончишь — другая начинается. </p><p>— А не добавляем мы сами этой сумасшедчинки в наши дела? — осторожно спросил Анатолий Петрович. </p><p>— Так если не вертеться волчком — все к черту прошляпишь. </p><p>— Вот, вот, я и хочу поговорить с тобой об этом самом стиле «волчок». — Соколов прищелкнул пальцами так, будто запускал юлу. — Но это потом, после совещания. А теперь скажи, как это ты допустил, что у тебя под носом обижают Комаркову? </p><p>— Кто обижает? </p><p>— Да, говорят, в клубе вашем устроили какой-то вечер. Выступал приезжий литератор. </p><p>— Действительно, спрашивали у меня разрешения. </p><p>— Значит, без твоего разрешения... даже это не смей. Впрочем, дело не в том. Разрешение ты дал, дошли руки и до этого, так сказать, культурного мероприятия. Ох, и ненавижу словечко. </p><p>— Да, не из свежих. </p><p>— Так вот, неделю побывал заезжий литератор в нашей области, все увидел, все понял и закатил речь о дутой героине Комарковой. Это тебе известно? </p><p>— Признаться, нет, неделю не был в Серпилине. </p><p>— Видите ли, до него никто не догадался развенчать Комаркову. Вот он и постарался. И что любопытно — Лосев ему подпевал. </p><p>Кондрашов резко повернулся к телефону. </p><p>— Сейчас я ему просветлю мозги! </p><p>Анатолий Петрович накрыл диск телефона ладонью, сказал насмешливо: </p><p>— Может, пока отложим просветление мозгов Лосева? Тем более что это не очень простая операция. Я давно вожусь с этим человеком. Терпение мое лопнуло. Завтра же поеду с ним к Комарковой и заставлю на коленях вымаливать прощение. </p><p>— Давненько я не видал ее. А когда-то она для меня... </p><p>Кондрашов не договорил, хотя чувствовал, что Соколов ждет, чем все-таки он закончит мысль. </p><p>— Может, и свой грех чувствуешь перед Комарковой? </p><p>Кондрашов потрогал кадык, будто унимая боль в горле, ответил уклончиво: </p><p>— Старуха сама кое в чем виновата. Вы же знаете, какой у нее характер. — Полистал бумаги на столе. — Кстати, вот она, сводка за прошлую декаду. Во многом выровнялись, Анатолий Петрович. </p><p>Соколова покоробило, что Кондрашов так легко сменил тему. «Ишь ты, как просто отмахнулся. Отчего это? Очерствел? Надорвался так, что уже ни своей, ни чужой боли не чувствует? Вон как демонстративно в сводку уткнулся». </p><p>— Это хорошо, что выровнялись, — после долгого молчания ответил он, как бы все дальше уходя в густую тень отчуждения. — А у Комарковой драма, да еще какая. И мы с тобой в том виноваты в первую голову. Но об этом потом. И учти, о твоем стиле «волчок» тоже кое-что выскажу. </p><p>— Стружку будете снимать, — со вздохом страстотерпца предположил Кондрашов. </p><p>— Нет, Александр Степанович, все гораздо сложнее. По возрасту мы с тобой почти одногодки, да и уже немало лет везем общий воз. Есть все основания для откровенного разговора, что называется на равных. </p><p>...И вот Соколов снова один на один с секретарем Серпилинского райкома. Открыл окно кабинета, какое-то время смотрел на зеленый сквер, чувствуя за спиной тяжелое, настороженное молчание Кондрашова. </p><p>— А знаешь, Александр Степанович, что ты мот и транжир? — спросил Соколов, не оборачиваясь. — Да, да, ты мот и транжир! Силы свои расходуешь бестолково, безответственно, да еще при этом, наверное, гордишься своим горением. </p><p>— Какая уж тут к черту гордость. </p><p>Анатолий Петрович сел на подоконник. </p><p>— Я наблюдал за тобой во всяких ситуациях. И если бы не был ты талантливым человеком, не имел точного глаза, острого ума, дьявольской выносливости — погиб бы как руководитель в два счета, превратился бы в Курносова. Хорошо, что, помимо сотни второстепенных, абсолютно не твоих дел, ты все-таки умудряешься сделать и свое, главное. Но насколько все это было бы добротнее без твоего стиля «волчок». А суть этого стиля вот в чем: жми на износ, свалит инфаркт — заменят другим, незаменимых людей у нас нет. </p><p>— Жмем на износ, это верно. Настолько привыкли — совершенно в порядке вещей, — уныло согласился Кондрашов. </p><p>— Да, брат, нахрапом в своих делах берешь, неврастенической взвинченностью. Вот пришло в голову посмотреть на все это... </p><p>Соколов не договорил, подошел к столу, взял несколько листов из стопки чистой бумаги, накрыл стул. </p><p>— У тебя сигара есть? </p><p>— Сигарета? </p><p>— Нет, сэр, именно сигара... </p><p>— Только в кино видел, Анатолий Петрович. </p><p>— Ну что ж, придется тебе вообразить сигару в моих зубах, — сказал Соколов, небрежно усаживаясь в кресло и закидывая ноги на стул. — Перед вами, сэр, директор одной из фирм мистера Рокфеллера — ваш идеологический неприятель и соперник в соревновании двух систем. </p><p>Соколов помолчал, не меняя позы, внимательно наблюдая за выражением лица Кондрашова. А тот не скрывал своего недоумения. </p><p>Опустив ноги на пол, Анатолий Петрович спросил, угрюмо нахохлившись: </p><p>— Тебе не приходило в голову сравнить свой стиль «волчок» со стилем какого-нибудь вышколенного делового человека, который служит, допустим, все тому же Рокфеллеру? Причем служит верой и правдой, боясь, что вылетит к черту в два счета, как только не рассчитает собственные силы, зашьется. </p><p>— Что-то мудреное очень, — будто моля о пощаде, сказал Кондрашов. — Никак не могу вынырнуть из омута житейской текучки... насущное замордовало... </p><p>— Так я тоже о насущном! Борьба-то двух систем идет. И не следует думать, что преимущества нашей системы делают свое историческое дело сами по себе, как некий божий дух. Ну, ну, вынырни из омута текучки, вдумайся в то, что меня тревожит лично в тебе. </p><p>— Пытаюсь, Анатолий Петрович. </p><p>— Есть среди нас благодушненькие... Преимущества нашей системы кажутся им этаким несокрушимым укрытием от всех бурь и гроз, порожденных проблемами века. А проблемы все равно одна за другой, как в штормягу, так и накатываются. Разве не так, Александр Степанович? </p><p>Кондрашов промолчал. И Соколову показалось, что собеседник его никак не может одолеть досаду. Наверное, ждет не дождется, когда секретарь обкома перейдет к конкретным текущим делам района, и как жаль, что уходит драгоценное время. </p><p>— Ну, ну, понимаю, скорей всего, думаешь: на кой шут этот разговор о проблемах века? Мы-де люди маленькие, и дела наши в том же соответствии. А глобальное, — Анатолий Петрович сделал округлое движение руками, откровенно язвительный, чуть ли не взбешенный, — это не нашего ума дело, это пусть там решают. — Ткнул пальцем в потолок. — Да и вообще, все это само собой уже давно решилось, еще в тысяча девятьсот семнадцатом году. </p><p>Встал, все такой же язвительный, нетерпеливый в своем желании во что бы то ни стало пробиться через непонятную глухоту собеседника. </p><p>— Так чем же ты отличаешься от тех, кто уповает на преимущества нашей системы как на божий дух? А это — рычаг, а не божий дух. </p><p>Анатолий Петрович ухватился за спинку стула, делая вид, что готов вскинуть его над головой. </p><p>— Вот что ты пытаешься делать с тем рычагом! Норовишь ухватить его, как дубину, и крушить все и вся на своем пути. Надрываешься до грыжи, а он все равно не дается в твои руки. И не дастся, потому что требует совсем другого подхода. </p><p>Анатолий Петрович собрал листы бумаги, слетевшие со стула на пол, скомкал их, выбросил в мусорную корзину. </p><p>— Где же твой расчет? Где пристальный взгляд в твоего противника? А ведь он-то норовит ударить тебя в солнечное сплетение с кибернетической точностью. Или он для тебя, ежели далеко, за морями да океанами, — сплошная туманность, нечто не реальное? Нет, Александр Степанович, он, дьявол его побери, реальный! И следит за тобой денно и нощно. И заметь, он по-своему сильный, отборный, поскольку прошел через огни и воды и медные трубы жесточайшей конкурентной борьбы. Я это особенно подчеркиваю... </p><p>— Да, понимаю, о чем вы... Там, как в волчьей стае, выживает сильнейший. </p><p>— Вот именно. А как у нас? Что мы противопоставляем, как говорят, закону джунглей? Возможно, нам и противопоставить нечего? Может, потому порой и терпим кипучего бездельника, какого-нибудь Курносова. Благо пыль умеет в глаза пускать, тогда как там он сошел бы с дорожки на первом же круге... </p><p>— Курносова терпим, это верно... </p><p>— Нет, ты мне ответь на прямой вопрос: что мы им противопоставляем в отборе сильнейших, способнейших? </p><p>— А в самом деле, что? </p><p>И по тому, как спросил Кондрашов, можно было понять: ему необходим ответ на этот вопрос, очень необходим. </p><p>— А вот что, Александр Степанович. Наши законы нравственного превосходства, где проявляют себя ум, честь, воля, совесть. Того превосходства, которое никого не ущемляет. Пожалуйста, соревнуйтесь в том, кто убедительней докажет свою ответственность перед обществом, кто больше даст ему пользы. </p><p>Заметив, что в глазах Кондрашова промелькнуло нечто похожее на разочарование, Анатолий Петрович переплел руки на груди, выставил ногу, изображая позера. </p><p>— Ах, товарищ Соколов, все это громкие фразы, не больше! Сознайся, ведь об этом подумал ты? </p><p>— Как вам сказать... </p><p>— Нет, брат, это не фраза! Ошибаются те, кому кажется, что у нас не обязательно волевое напряжение, мобилизация всех сил, лучших человеческих качеств. Да, да, ошибаются! Речь идет лишь о том, как побыстрее распознавать тех, кто пыль пускает в глаза, кто, по существу, сошел с дорожки, а, поди же, пыжится: глядите, я мчусь впереди всех. </p><p>Кондрашов вскинул тоскливые глаза на Соколова. </p><p>— Может, и я пыжусь, Анатолий Петрович? Может, давно уже сошел с дорожки? </p><p>Как хотелось Анатолию Петровичу немедленно хоть чем-нибудь успокоить этого человека. Но он скрепя сердце молчал. Наконец сказал, не выдерживая обреченного вида Кондрашова: </p><p>— Не сошел. Но я не хочу, чтоб тебя унесли на носилках, причем еще задолго до того, когда следует передать эстафету другому. По-моему, ты и не видишь, кому передавать эстафету. Ну, назови самого яркого твоего помощника. Вот, мол, тот самый человек, которому могу сказать: «Впрягайся завтра же в мой хомут, верю, что потянешь не хуже меня». </p><p>Кондрашов чуть пристукнул локтями о стол, провел по лицу руками, словно продирая невидимую пелену, чтобы глянуть самой правде прямо в глаза. </p><p>— Не назову, Анатолий Петрович, некому сдавать дела. Разве что со стороны... </p><p>— Со стороны, — тихо повторил Анатолий Петрович, — невеселое словечко. Тяжелое. Как булыжина. И саданул ты меня этой булыжиной здорово. </p><p>— Себя тоже... </p><p>— А теперь скажу самое страшное. Не обессудь за прямоту. Беда еще в том, что ты помощникам своим кандалы на ноги надел. Кандалы чугунного твоего недоверия к ним, неуважения. </p><p>Бог ты мой, как иссеклось лицо Кондрашова резкими морщинами от гримасы невыносимо болезненного недоумения. Соколов на какое-то мгновение раскаялся в своей беспощадности. Но как же было ему поступить иначе? Надо же, чтобы Кондрашов пережил что-то похожее на потрясение, надо же показать ему, до какого предела он дошел. </p><p>— Вот оно, значит, куда дело поворачивается, — наконец промолвил Кондрашов, глядя невидящими глазами куда-то чуть повыше двери. — Что ж, наверное, пришла пора садиться на обочину, одышку унимать... — Посмотрел в упор на секретаря обкома без тени упрека, но с ожесточенной требовательностью. — Ну, скажите, к верному выводу я пришел? </p><p>— Мне надо, чтобы ты понял свою беду. А если поймешь, то, надеюсь, и одолеть ее сможешь. </p><p>— Почему вы уклоняетесь от ответа?! </p><p>— Нет, не уклоняюсь. Я уверен, что ты сможешь одолеть свою беду, если захочешь. Не одышку на обочине унимать надо, а ставить дыхание. </p><p>— Поздно. Долгов у меня накопилось чертова уйма. Еще с тех буяновских пор. Рассчитаться хочу, а никак не выходит. </p><p>И вот это признание особенно больно толкнуло в душу Соколова: он слишком хорошо понимал, что имел в виду Александр Степанович. </p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>У Кондрашова было две Золотых Звезды: Героя Советского Союза и Героя Социалистического Труда за успехи в развитии животноводства. Трудового поту, действительно пролил много, а вот успехи оказались сомнительными... </p><p>После того, как умер Буянов, ждал Александр Степанович беспощадного развенчания, готовился к самому худшему. И если не хотелось ему уходить с поста секретаря райкома, то лишь потому, что всей душой надеялся: он искупит свои грехи каторжным трудом именно на этом посту, погасит все свои моральные долги, выведет район из беды, сдаст его в достойном положении. Но Кондрашов был уверен, что ему предопределена сокрушительная отставка. </p><p>Однако Соколов оказал секретарю Серпилинского райкома самую решительную поддержку. «Да ведь я в грехах, как в репьях, — каялся Кондрашов, — и самый страшный грех в том, что не признался в этом, когда получал вторую Звезду». — «Я знаю, за что вы получили первую», — возразил Соколов. </p><p>Конечно, секретарь обкома имел право и не вспоминать, что у Кондрашова есть еще звезда Героя Советского Союза: былые заслуги при таких прегрешениях не в счет. Но вот вспомнил. </p><p>Былые заслуги... Лето тысяча девятьсот сорок второго года. Капитан Кондрашов со своим подразделением бронебойщиков ночью далеко выдвинулся к вражеским позициям от переднего края. Истребители танков окопались в невероятной близости от врага: ждать такой дерзости немцы не могли. На рассвете ударила вражеская артиллерия, завыли бомбардировщики, и вот пошли танки. Сколько их? Двадцать! Двадцать пять! Нет, еще идут. Уже за тридцать. Прямо как по заказу подставляют свои борта советским бронебойщикам. </p><p>Но когда задымился головной танк, потом еще два, фашисты поняли, что происходит, развернулись, пошли на окопы подразделения Кондрашова. Гибли солдаты, но вспыхивали смрадными факелами и фашистские танки. Кондрашов лично сам из своего ПТР поджег четыре танка. А пятый вырос как из-под земли. И вот именно тут промахнулся капитан Кондрашов. </p><p>А железо, чужое, бешеное железо, надвигалось, чудовищно разрастаясь. Надо уничтожить именно этот, этот танк! Уж больно он огромный. Уже заполнил собою всю долину, еще немного — и даже высокое небо закроет. Все под себя подминает. Всю Россию, всю землю. Надо самому с гранатами прямо ему под брюхо. Под самое брюхо! </p><p>Кондрашов так и не узнал, подорвал ли тот чудовищный танк или нет. Наверное, все-таки подорвал, иначе был бы он, Александр Степанович, разутюжен, втоптан до последней кровинки в родную землю немецким железом. </p><p>Очнулся в госпитале. Долго боролся со смертью. И всякий раз, когда подходила она, надвигалось на него грохочущее железо. И все-таки железо сгорело, а он выжил. </p><p>Вот так появилась у него первая Золотая Звезда... </p><p>А как появилась вторая? </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Был у Кондрашова друг подполковник Самохин — человек отваги удивительной, с солдатами строг и добр. </p><p>Погиб Самохин. </p><p>И что уж случилось, по воле какой фантазии, но казалось Кондрашову, что Самохин будто воскрес в образе Аркадия Денисовича Ганина. </p><p>В свой родной район, где родился, вырос, учился до десятого класса, Аркадий Денисович наведывался особенно часто. «Итак, дорогой товарищ Кондрашов, быть твоему району отборной дивизией. Именно ты должен сделать бросок! Не каждым райкомом у нас руководит Герой Советского Союза». </p><p>Чем же так нравились Кондрашову эти слова секретаря обкома Ганина? Льстили его самолюбию? Так не был же он тщеславным человеком, никто до сих пор не имел права упрекнуть его в этом. А может, в том было дело, что припомнилась боевая фронтовая пора, почувствовал накал пусть мирного, но все-таки наступления? В хозяйственных делах в ту пору Кондрашов разбирался неважно, взвесить реальные возможности района был не в силах, но зато беззаветно верил, что это знают люди, стоящие выше его, допустим, все тот же Аркадий Денисович Ганин — удивительно энергичный, уверенный в себе человек. Тут главное — четко уяснить боевое задание, а уж воли к победе и запала вести за собой народ у Кондрашова хватит. Правда, не легко приноровиться к штатским условиям, но не так страшен черт, как его малюют, да и накопился за год кое-какой опыт на посту секретаря райкома партии. </p><p>Надо как следует приглядеться к Аркадию Денисовичу Ганину, у него есть чему поучиться. </p><p>Неделю ездил Александр Степанович по району с секретарем обкома, жадно усваивал его наказы. Начали с колхоза «Рассвет». </p><p>— Учти, Александр Степанович, это самое ударное подразделение твоего района, — убеждал Ганин. — Надо сделать колхоз «Рассвет» маяком для всего Серпилинского района в битве за три плана. Можно было бы выбрать флагманом «Коммунар», где мой батя, но лучше все-таки «Рассвет». Батя мой уже староват, кое в чем становится консерватором. А товарищ Курносов в самом расцвете сил. </p><p>Председатель «Рассвета» застенчиво улыбается, но во взгляде его, в голосе чувствуется едва сдерживаемое ликование. А в общем-то впечатление он производит благоприятное. Не зря, видать, его так любят корреспонденты. По статьям газетным Кондрашов хорошо видел Курносова — действительно колхозный вожак новейшей формации, а вот в живой практике никак не мог ощутить его реальный вес. Но дело, наверное, в самом Кондрашове: на фронте, в боевой обстановке быстро определял, кто чего стоит, а тут другой прицел нужен, другие измерения. Все-таки нужно перестраиваться порасторопнее. </p><p>— Как настроение у народа, Вадим Леопольдович? — спрашивает Ганин. </p><p>— Отличное! — уже откровенно ликующе отвечает Курносов. — Да вы сами почувствуете. Люди уже собрались в красном уголке. Набилось — яблоку негде упасть. </p><p>— Клуб вам надо хороший, Вадим Леопольдович. </p><p>— Через год, от силы через два будет у нас клуб, Аркадий Денисович. В лепешку расшибусь, а дворец отгрохаю! </p><p>«Да, все это, конечно, вполне возможно, — размышляет Кондрашов. — Сделает район рывок в экономике, можно будет вплотную заняться культурным строительством». </p><p>В красном уголке действительно битком набито народу. Аркадий Денисович многих животноводов помнит, знает, с кем пошутить, кого подбодрить, а кого и отчитать. </p><p>— Анна Савельевна, — обращается он к пожилой телятнице, — скажи, пожалуйста, сколько будет пятью пять? </p><p>Телятница конфузливо машет рукой: </p><p>— Да я чтой-то уже и не помню. </p><p>— Помнишь, дорогая Анна Савельевна, отлично помнишь. Вот так же ты должна помнить, сколько каждый твой бычок, телушка в сутки должны прибавлять в весе. Битва будет идти за каждый грамм. Не хватит пяти граммов при контрольном взвешивании — бей в рельс, в тот самый, что висит у правления, поднимай тревогу! </p><p>Собрание хохочет. Смеется и Кондрашов, и еще увереннее, свободнее становится у него на душе. </p><p>Когда вернулись в Серпилино, Ганин собрал в райкоме самых ответственных работников и уже почти в секретной штабной обстановке поставил некоторые тактические задачи, о которых никто громко говорить не должен.</p><p>— Отобрать в районе подходящих людей с торговой заготовительной жилкой, направить в соседние области для закупки коров, телят, свиней, яиц под наседок. Денег не жалеть. Все это окупится. </p><p>— А если там шум подымут? — осторожно спросил Александр Степанович, несколько сомневаясь в разумности, а главное, в добропорядочности этой кампании. </p><p>— Пока разузнают, разгадают наш прием... мы свое сделаем. Мы начинаем первые, им за нами идти будет легче. Для них же дорогу прокладываем. — Ганин наклонился к Кондрашову, внушительно добавил: — И потом вот что учти: битва за мясо в пятьдесят девятом году не кончается. Грош цена будет нашим трем планам, если в шестидесятом году мы не увеличим, а уменьшим производство и сдачу мяса государству. Илларион Степанович так и говорит: головы тогда с нас поснимать надо. Можно, конечно, порезать всех коров — выполнить три плана через месяц. А надо, чтоб к концу года молочного скота было намного больше! И потому ставлю еще одну тактическую задачу. Уже сейчас взять на учет всех коров в частном пользовании, изучить настроение хозяев, убедить, чтоб продавали колхозам, совхозам. Наладить четкую повсеместную продажу молока, чтобы люди поняли: буренушка в личном хозяйстве — обуза. </p><p>Что-то осело мутным осадком в душе Александра Степановича после «штабного» совещания, и так и сяк усмирял в себе некоторые сомнения и наконец решил, что Ганину сверху виднее, дан приказ и надо его неукоснительно выполнять: он все еще жил привычными для него армейскими законами. </p><p>А потом дела захватили Александра Степановича. Да такие напряженные, порой связанные с отчаянным риском дела, что ему иногда казалось — в воздухе пахнет порохом. </p><p>В счет мясопоставок под выбраковку пускали вполне пригодных, хотя и не очень продуктивных коров. Настаивал на этом сам секретарь обкома Ганин, уверяя руководителей района, что при хорошей разворотливости они смогут намного улучшить породу скота, освобождаясь от неплеменных животных. </p><p>— Рискуй, Александр Степанович! — подталкивал Ганин, — попомни мое слово, носить тебе еще и вторую Золотую Звезду... </p><p>Делая ставку на Серпилинский район, Аркадий Денисович все чаще и чаще посылал сюда журналистов. И они действительно находили о чем рассказать. На фермы пошла молодежь. И какая молодежь — большинство с десятилетним, восьмилетним образованием. Голубые озера стали желтыми от тысяч и тысяч гусят и утят. Повальным стало увлечение кролиководством, особенно усердствовали школьники. </p><p>Правда, однажды на колхозной ферме подошел к Кондрашову директор одной из сельских школ, попросил секретаря ответить на некоторые «недоуменные вопросы». </p><p>— Охотно! — согласился Александр Степанович с азартом человека, которому все нипочем. </p><p>— Сами посудите, — убеждал директор, загибая пальцы. — Первое. Кролиководческие фермы должны выполнять роль учебно-производственной практики, на деле превратились в целое хозяйство, даже план на него спустили — шесть тонн мяса. Это же полнейший абсурд! Второе. Скоро экзамены, а школьники рыскают по домам даже соседних деревень и, как самые настоящие барыги, покупают для колхозной птицефермы яйца. Третье. Телята! Школа бредит телятами. Ученикам рассказывают о Древнем Риме, а они подсчитывают граммы привеса телят, передают с парты на парту свои сводки, где расписано, насколько прибавили в весе бычок Цезарь и телушка Клеопатра. Как это еще не догадаются окрестить какую-нибудь буренушку Сикстинской Мадонной. </p><p>Александр Степанович рассмеялся, а потом прижал парусиновую фуражку к груди так, что хрустнул козырек: </p><p>— Да поймите же, не уйдет от наших ребят Древний Рим! А вот то, что они сейчас делают с таким подъемом, увлечением, — это же... это... никакой учебник не даст! Гражданский дух, чувство долга, производственный навык, хозяйская смекалка, наконец, сознание, что они участвуют в огромном деле, которым захвачены их отцы и матери, — разве это не нужно, разве это не дорого? Так все и передайте учителям, и недоуменные вопросы, как туман, улетучатся. </p><p>То, что происходило с молодежью, было для Кондрашова самой светлой надеждой. Казалось, наконец нашлось убедительное решение одной из сложнейших проблем: как удержать молодежь на селе, сделать ее главной силой колхозной деревни. </p><p>«Сеять, сеять, сеять!» — подхлестывал себя Кондрашов, имея в виду и поля, и фермы, и, главное, души людские. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Шли недели, кончалась пора посевов. Кондрашов нетерпеливо ждал невиданных всходов. А когда начал убеждаться, что отдача далеко не та, на которую надеялись, — растерялся. Даже там, на фронте, в самых безвыходных положениях, он не испытывал такой угнетающей тревоги. Первое, что пришло ему в голову: во всем виноват лично он, не хватило таланта, организаторских способностей. Отчаянье постепенно приводило к ожесточению. Кондрашов стал резким, нетерпимым, беспощадным к себе и своим товарищам. Особенно донимал председателя райисполкома Алексея Тимофеевича Лосева, удивляясь его благодушию, равновесию. «Да неужели ты не видишь, какая мина у нас под ногами? Не сегодня-завтра взорвется!» — «Мину необходимо вовремя разряжать, — загадочно отвечал Лосев. — Это я-то, сугубо штатский человек, должен учить таким вещам боевого офицера». </p><p>Потом узнал Кондрашов, что именно имел в виду председатель райисполкома. </p><p>Наступило время, когда Серпилинский район в публикуемых сводках начал с первых мест передвигаться в середину, а потом и еще ниже. Сильно поредели стада коров, и потому резко сократилось производство молока. Бригады заготовителей возвращались с соседних областей, как правило, с пустыми руками. Реже стал появляться в Серпилинском районе Аркадий Денисович Ганин; если появлялся, то обрушивался на руководителей района с упреками, а то и с отчаянными разносами. Кондрашова все чаще стали вызывать в область. Порой он терял по нескольку суток в бесконечных, тяжких совещаниях, где о нем говорили, что он ослабил волю, потерял разбег, загорелся ярко, но тут же потух, как солома. Ко всему прочему свалила Александра Степановича в постель болезнь, провалялся в областной больнице больше месяца: подвело сердце. Когда смог читать газеты, к изумлению своему, обнаружил, что его район в сводках опять начал по многим показателям двигаться вверх. </p><p>«Неужели пыль пускают в глаза?» — стараясь не очень зашибить себя мрачной догадкой, подумал Александр Степанович. А сердце как взбесилось, сейчас придут врачи, и кто знает, на сколько дней еще задержат в больнице. «Не дай бог, если мы встали на скользкую дорожку...» </p><p>Мрачные предположения Кондрашова подтвердились, едва он вышел из больницы. Перед возвращением в свой район Александр Степанович побывал в обкоме. Принял его Ганин. </p><p>— Не вовремя ты свалился с ног, ой, не вовремя, — сокрушался Аркадий Денисович. — И выглядишь неважно. Поехал бы на полмесяца в санаторий, чтоб уж окончательно... </p><p>— Да вы что! — не позволил договорить Александр Степанович. — Сегодня же буду дома. Уже позвонил, чтобы к вечеру собрались, доложили обстановку. </p><p>— Обстановка, в общем-то, по всей области очень сложная. Необходимы кое-какие маневры. Учти, никто не допустит, чтобы мы с тремя планами провалились. Теперь это вопрос чести, престижа... </p><p>— Ну а если реальное положение... </p><p>— Никаких «если»! Поезжай спокойно домой и жди. Вызовем на днях всех секретарей райкомов. Порыбачь денек-другой, ушицы похлебай... </p><p>— Нет уж, не до ухи, когда заварилась такая каша... </p><p>Аркадий Денисович скривил лицо в кислой гримасе, поскреб карандашом за ухом: </p><p>— Ох, и не нравится мне твое настроение. Да и не только мне... Задумайся. </p><p>К вечеру Кондрашов уже был в Серпилине. Едва повстречавшись с семьей, ушел в райком. Раздраженно слушал информации ответственных работников района, то и дело задавал самые неожиданные вопросы, наконец мрачно заключил: </p><p>— Картина ясная. Завелись и в нашем районе волшебники. Что ты думаешь по этому поводу, Алексей Тимофеевич? </p><p>Лосев невозмутимо выдержал свирепый взгляд Кондрашова, ответил туманно: </p><p>— Главное, Александр Степанович, сейчас ощутить климат на сегодняшний день. Насколько я понимаю, задача в том, чтобы хозяйственный аспект подчинить политическому... </p><p>Кондрашов уперся в стол локтями, прижав крепко сомкнутые кулаки к скулам. </p><p>— А ну, ну, ну, друг мой любезный, растолкуй пооткровеннее... </p><p>В это время дверь отворилась, и на пороге возникла Дарья Николаевна Комаркова. В черном платье, повязанная темным в белый горошек платочком, с тоскливыми, укоризненными глазами, она показалась Кондрашову почти видением. Прошла минута, а Комаркова все-таки стояла на пороге, медленно перебирая невесомыми руками кончики платочка. Что-то властное было в ней и в то же время беспомощно-трогательное. </p><p>— У нас заседание, Дарья Николаевна! — стараясь, чтобы прозвучало как можно мягче, сказал Лосев и даже улыбнулся, но улыбка вышла нервически судорожной. </p><p>— Знаю, — тихо, вместе с глубоким вздохом сказала Комаркова. — Потому и пришла, хоть и не звали. </p><p>— Ну если не звали, значит, так было нужно, — Лосев широко развел руками с видом добрейшего человека, обескураженного неловкостью. </p><p>— Проходи, Дарья Николаевна, — с трудом овладев осевшим голосом, сказал Кондрашов. — Садись вон в то кресло. </p><p>— Нет, я уж тут вот, у двери на стульчике. — Комаркова бесшумно подошла к стулу, осторожно присела. — Слава богу, встал на ноги, Александр Степанович, — сказала она секретарю райкома. — Вовремя встал. Я сюда по делу. Не забыл, поди, про эту самую проверочную комиссию, и что я в той комиссии как-никак председатель. </p><p>— Ты, мать, председатель не просто проверочной комиссии, а областной общественной по проверке соцобязательств, — терпеливо, с сыновьей снисходительностью сказал Лосев. — А ты хочешь надеть на себя хомут какого-то ревизора. У тебя без того хлопот полон рот. </p><p>Глядя мимо Лосева, Комаркова сказала в пространство перед собою: </p><p>— Проверка, она и есть проверка, чтобы, значит, глаза были и соображение, куды идет дело... </p><p>Еще не одолев больничную слабость, Кондрашов чувствовал, как его обволакивает знобкая испарина. Порой на какое-то самое малое мгновение сознание мутилось, и он опять воспринимал Комаркову, как видение, будто во сне пришла, и не в простом сне, а в том, который потом долго заставляет гадать: к чему бы такое привиделось? </p><p>— И куда же, Дарья Николаевна, дело идет? — наконец спросил Кондрашов, едва останавливая себя, чтобы не попросить всех из кабинета: не мешайте, я хочу слышать только эту женщину. </p><p>— Началось-то все вроде бы куда-а&#x2011;а как славно. Думали, как лучше сделать. А вот, похоже заблудились... </p><p>— Ты что, мать? — строго возвысил голос Лосев. — Ты понимаешь, каким словом обмолвилась? Даже самый распоследний маловер и злопыхатель на такое не решится... </p><p>Комаркова на сей раз вскинула неправдоподобно спокойные глаза на Лосева и, как бы убедившись, что смутила и его, такого бесстыжего, сказала ровным голосом: </p><p>— А ты не стращай, не стращай. Вот скоро Илларион Степанович должен приехать. — Подняла руку, показала пальцем на дверь, будто человек, о котором она вела речь, вот он, уже на пороге. — Ему всю правду надо сказать. Всю как есть. </p><p>И долго виделся потом Кондрашову жест невесомой руки Комарковой, словно не на дверь она показала пальцем, а ткнула прямо в душу ему. </p><p>— Плох ты еще, Александр Степанович, — доносился до его сознания голос Дарьи Николаевны. — На волю бы надо. Окно-то пошире откройте... Уж лучше я завтра тебе обо всем скажу, на поле где-нибудь... </p><p>— Хорошо. Завтра с утра. Сможешь? Часиков в семь на машине в Зародное приеду. </p><p>— Приезжай. А я пошла, коль так. </p><p>У порога Комаркова приостановилась, оглядела участников совещания каким-то раздумчиво-запоминающим взглядом и ушла так же бесшумно, как появилась. </p><p>— Будто колдунья, — после долгой паузы сказал шутливо Лосев, стараясь разрядить обстановку. — Счастье ее, что родилась в советское время, а то... — Помолчал, опасливо поглядывая на Кондрашова. — А между прочим, братцы, Буянову она такое наговорит! Разбаловали ее. Главное, по святой простоте, что думает, то и ляпает. И наплевать ей там на всякий такт, политику... </p><p>— Хватит! — вдруг  освирепел Кондрашов. — Не трожь! Все. На сегодня сыт по горло. </p><p>На второй день утром Кондрашов приехал с Комарковой в колхоз «Рассвет». С Курносовым решил поговорить один на один в правлении. Председатель «Рассвета» хотел встретить секретаря райкома весело, расположить к ответному добродушию, да унял себя: уж больно было мрачным лицо Александра Степановича. «Бог ты мой, глаза-то как запали, — подумал Курносов, невольно поморщившись от сострадания, — уехал бы лучше куда-нибудь на курорт, все равно теперь будет здесь палкой в колесе...» </p><p>— Значит, опять засветился маяк на весь район, — сказал Кондрашов с притворным радушием. А взгляд из запавших глаз казнит лютой насмешкой. — По сдаче мяса впереди всех колхозов района идешь... </p><p>— Впереди, — сдержанно ответил Курносов. — Вы бы присели, вот здесь, у окошка. Сейчас я... </p><p>— Спасибо. Я задыхаюсь не от жары. — Не сдержав бешенства, Кондрашов с размаху жахнул ладонью о стол. — Раскрывай, волшебник, свои фокусы! Душу вытрясу, если хоть что-нибудь утаишь! </p><p>Курносов оскорбленно потупился. </p><p>— Я понимаю... нервы у вас. Но у меня тоже нервы, — попытался он протестовать. </p><p>— Выкладывай! Все начистую! </p><p>— Сохранные расписки, — после долгого молчания сказал Курносов без малейшего смущения и даже закинул ногу на ногу с независимым видом. </p><p>— Что за расписки? </p><p>— Указание свыше. Сам Аркадий Денисович распорядился. — Курносов вдруг приложил обе руки ко лбу, умоляя понять нечто бесконечно важное. — Александр Степанович, это же истинное спасение! Нам бы только малейшую передышку, чуть-чуть очухаться. Сдадим заготпунктам пока сохранные расписки на имеющееся наличие... а там... </p><p>— Ах, вот оно что. — Кондрашов, облокотясь о стол, долго сидел с закрытыми глазами. — И много вы сдали расписок на так называемое имеющееся наличие? </p><p>— Сколько велел Аркадий Денисович, действуем по его разверстке. Вот взгляните на эту сводочку. </p><p>Кондрашов принял лист бумаги, минуту вчитывался, потом с омерзением скомкал его, бросил на пол и почти выбежал из правления колхоза. «Сохранные расписки. Заготовители получают не скот, а бумажки. Колхоз такой-то обязуется сохранить до такого-то времени... Чушь! Фикция! Неужели об этом знает Буянов?» </p><p>Вскочив в газик, Кондрашов поехал на ферму. Комаркову нашел в одном из телятников. Хлопотала Дарья Николаевна у больного теленка. И такой разнесчастливый был этот теленок, что Александр Степанович невольно приостановился. Шерстка на бычке топорщится, в глазах слезы, едва стоит на ногах. </p><p>— И кто же это Геркулесом тебя окрестил? — приговаривала Дарья Николаевна. — Ах ты ж горе мое, надо же, до чего тебя довели... </p><p>И тут заплакала в голос молодая телятница, совсем еще девчонка, так заголосила, будто по покойнику. Кондрашов хотел крикнуть: «Замолчи!», но перехватило сердце, и он минуту пережидал, когда сможет вздохнуть без опаски. В телятнике показался Курносов, облаченный в белый халат. Подошел к телятнице, попросил умоляюще: </p><p>— Ну, перестань, Маша, перестань, хорошая моя, конопатенькая. Даю тебе слово, что Геркулеса твоего на мясозаготовки не погоним, пусть у нас растет. Вот увидишь, еще таким племенным бугаем вымахает! </p><p>— А ты все трали-вали распеваешь? — спросила Комаркова, разглядывая Курносова с тягостным недоумением. — Не быть ему бугаем... </p><p>— А я ему кагора! Говорят, помогает! — почти с детской наивностью воскликнул Курносов, вытащил деньги, сунул в руки телятнице: — Беги в сельмаг! Тащи две бутылки. Скажи, велел сам Вадим Леопольдович! </p><p>Кондрашов переглянулся с Комарковой, как бы спрашивая: и это наш лучший председатель? </p><p>— Велел сам Вадим Леопольдович! — воскликнул он, потрясая над головой указательным пальцем. — Ну, жди, Дарья Николаевна, в газете статью, как председатель «Рассвета» Геркулесов кагором выкармливает! А ну пошли отсюда к чертовой матери! </p><p>Дарья Николаевна еще минуту смотрела на теленка с видом скорбным и виноватым и, словно осмыслив свое бессилие чем-нибудь помочь, прошептала что-то похожее на молитву. Потом остановила взгляд на Курносове. </p><p>— Ну, сколько уже на скотомогильник горемык этих отвез? </p><p>— Лучше не спрашивай, Дарья Николаевна. </p><p>— А я спрошу-у&#x2011;у! В другом месте ответ держать будешь, коли тут увиливаешь. </p><p>Комаркова погрозила пальцем и пошла вслед за секретарем райкома. А Курносов смотрел ей в спину с невыносимой досадой и страхом: он уже знал, что эта женщина заставляет трепетать самое высокое руководство многих районов. Кто-то пытался жаловаться Буянову, что-де не искушенная в политике доярка по невежеству явно превышает свои полномочия, суется не в свои дела и ничем остепенить ее невозможно. Говорят, что Буянов рассвирепел, но не на Комаркову, а на жалобщика. Курносов однажды услышал на рыбалке от Лосева слова, полные недоумения: «Во, братцы, загадка. Она же и ему в одно прекрасное время такое врежет! И не дай бог при каких-нибудь представителях из самой Москвы. Да она пострашнее самого лютого клеветника! Фактами располагает, а осмыслить, что к чему, не дано. Я уже, братцы, заикаться начинаю, как увижу ее». </p><p>...Кондрашов с Комарковой выехали на ископыченное пастбище. Вышли из газика. Комаркова сорвала чудом сохранившийся стебелек тимофеевки: </p><p>— Не ухаживали за пастбищами из году в год, сколько трав хороших убежало отсюда. Курносов заставил траву из низин возить. Травы болотные, жесткие. Валят их на солнце, все честь по чести, как зоотехник велит, а телята все одно животами маются, на глазах тают. Кролики тоже дохнуть стали, мор какой-то напал. — Протянула руку в сторону озера. — Еще недели две желтым-желто было от утят да гусят. А вот подохли... Видно, мало было корму, мало того, что бог дал в водице этой... </p><p>— Что же нам делать, Дарья Николаевна? — Кондрашов натянул парусиновую фуражку на самые брови: мол, глаза бы мои на все это не глядели. </p><p>Комаркова молчала, окидывая тоскливым взглядом выгоревшее, вытоптанное пастбище. </p><p>— Может, смотреть сквозь пальцы на то, как Курносовы полудохлых бычков в сводках в Геркулесов превращают? — спросил Кондрашов. </p><p>Дарья Николаевна вскинула руки, повела ими так, будто прогоняла нечистую силу. </p><p>— Что ты! Упаси тебя бог! — И после бесконечно тяжкого вздоха добавила: — Ты хоть не делай этого... </p><p>Ушли под вяз в холодок, присели на раму тракторного плуга. Долго и обстоятельно рассказывала Комаркова, какие непорядки приметила, и не только в Серпилинском районе. Кондрашов мрачно слушал, кое-что записывал. </p><p>Поманила Дарья Николаевна Кондрашова пальцем, хотя был он совсем рядом, пообещала доверительно: </p><p>— Самому Иллариону Степановичу про тебя скажу, что не хочешь не в ладах вот с этим быть, — осторожно постучала согнутым пальцем против сердца собеседника. — Попрошу, чтоб не дозволял на совещаниях тебя костерить. — Поморщила лоб, запрятала седую прядку под белый платочек. — И еще кое-чего скажу... Упаси бог от беды и его, и тебя, и всех нас. А начали, начали-то хорошо-о&#x2011;о. Всем хотелось, чтоб как лучше было...</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Через неделю вызвали Кондрашова на совещание секретарей райкомов. Когда вошел в зал заседаний обкома, увидел, к своей радости, и Комаркову. </p><p>— Была сегодня у самого, — таинственно сообщила она, когда присел Александр Степанович рядом с ней за квадратный столик. — Час сидели, а может, и того боле. Все высказала. Хотела уехать, да попросил еще с вами на совещании побыть. </p><p>Когда началось совещание, Буянов пригласил Дарью Николаевну сесть с ним рядом. </p><p>Доклад делал Аркадий Денисович Ганин. Буянов слушал его рассеянно, время от времени наклонялся к Дарье Николаевне, что-то говорил ей. И старая в ответ согласно кивала головой, повязанной белым платочком. Порой едва заметно улыбнется и снова замрет, долго-долго не меняя позы. </p><p>Примечал Кондрашов, что не веселый нынче Буянов. Лицо еще сильнее пожелтело, под глазами мешки, как-то странно жмуриться стал, будто кто-то нет-нет да и швырнет ему горсть песку в глаза. </p><p>Сильно сдал и Аркадий Денисович. Голос уже не такой победный, как раньше, и вроде с простужинкой. И, видно, простужинка эта от самого противного сквозняка — от неуверенности. Не поймешь, откуда и дует тот сквозняк, а уж так от него зябко, Александр Степанович на себе это чувствует. </p><p>Если от доклада Ганина Кондрашов действительно почувствовал озноб, то от выступления Буянова в жар бросило. Именно Буянов произнес эти страшные слова — сохранные расписки. </p><p>Начал Илларион Степанович, как всегда, медленно, как бы делая один примерочный шажок, другой, третий для стремительного разбега. Постепенно багровела его бритая голова, накалялся голос, распрямлялась спина. </p><p>— Область на всю страну славится производством молока, а в самой Азани люди за молоком в очередь на полкилометра стоят. Товарищ Звягин, вы у нас в области отвечаете за торговлю, объясните, по чьей вине это происходит? А что происходит в районных центрах, в селах? Мы убедили многих колхозников продать в колхоз личных коров, заверили, что бесперебойная торговля молоком будет организована повсеместно. Выходит, товарищ Звягин, что мы трудящихся бессовестно надули! Как нам в глаза людям смотреть? Я сам убеждал, что коровы в личном хозяйстве — обуза. А теперь малые дети у тех же доярок без молока остаются. Да они имеют право, товарищ Звягин, после этого плюнуть мне в лицо! </p><p>И это уже было сказано так, что люди, кажется, даже дышать перестали. </p><p>— Теперь я вам покажу, товарищи, другую категорию виноватых. Да что там виноватых — преступников! Товарищ Апраксин, вы у нас самый главный заготовитель. Известно ли вам, что происходит на заготовительных пунктах, где колхозы сдают скот в счет мясопоставок государству? Кто был обязан обеспечить все возможное, чтобы скот дошел до бойни, не потеряв ни грамма весу? Кто, я вас спрашиваю?! Встаньте и покажитесь секретарям райкомов. Пусть они запомнят человека, который, по существу, их бессовестно предал! </p><p>За квадратным столиком в самом конце зала медленно поднялся полный, массивный человек с седыми кудряшками, оставшимися возле ушей. </p><p>— Я, может, товарищи, жесток, заставил пожилого седого человека встать, как мальчишку, перед вашими глазами. Но так он сумеет лучше разглядеть нашу общую трагедию. Вы все видите у себя в районах, как труженики бьются на фермах за каждый грамм привеса. Всю душу вкладывают в эти граммы! А знаете, что происходит дальше? По преступной безответственности скот на заготовительных пунктах катастрофически теряет в весе. То, чего достигали таким невероятным, беззаветным трудом, за неделю летит к чертовой матери, на ветер! И остаются порой перед бойней от скота лишь кости да кожа! </p><p>По залу пробегает гул возмущения. </p><p>— Позор! </p><p>— Судить за это! </p><p>— Пусть отвечает партийным билетом! </p><p>— Ну что, товарищ Апраксин, не продрал вас мороз по коже? Меня лично продрал, потому что в конечном счете ваши преступления — мои преступления. Мне жутко сейчас признаваться, что мы в свое время не подумали, как избежать беды вот на этом важном участке, который сейчас нам стал костью поперек горла! Садитесь, товарищ Апраксин. И помните, что вам действительно придется отвечать партийным билетом. </p><p>Кондрашов смотрел на Буянова, потрясенный его признанием. «Ваши преступления — мои преступления». Невольно мысль побежала дальше. «Значит, и мои преступления в конечном счете будут его преступлением». </p><p>Александр Степанович опять ощутил приступ слабости, сопровождаемый липким ознобом. Зажал руки между колен, опустил голову, прислушиваясь к сердцу: щемит, проклятое. </p><p>— Вот такова она, правда, — доносился голос Буянова словно в беспощадное подтверждение того, о чем думалось Александру Степановичу: «Мои преступления в конечном счете будут его преступлением. Но от этого я буду не меньшим, а большим преступником...» </p><p>— Однако нет безвыходных положений! </p><p>Кондрашов невольно вскинул голову, чуть не приподнялся на ноги. Вот, вот они, слова, которые он ждал здесь услышать. </p><p>— Есть выход... — Буянов долго молчал, и казалось, что он никак не может одолеть в себе неуверенность, просквозившую в голосе. — Слушайте, товарищ Апраксин, меня внимательно. И пусть ваша совесть, если она у вас есть, не дает вам покоя ни днем, ни ночью. Труженики наших колхозов, совхозов ни за что не сдадут вам свой скот до тех пор, пока не будет полной гарантии, что вы не превратите их в огромные стада скелетов! Единственно, что они вам выдадут, — это сохранные расписки... </p><p>Кондрашов навалился грудью на стол, чтобы унять резкую боль в сердце. Медленно выпрямился. Ему показалось, что за ним внимательно наблюдает неподвижными глазами Комаркова. </p><p>Буянов протянул чуть дрожащую руку к стакану воды, выпил. Комаркова встрепенулась, как бы желая помочь Иллариону Степановичу, и снова замерла. И была в этой неподвижности не просто сдержанность, а затаенность потерянного человека, который напряженно прислушивается и к себе, и к внешнему миру, не зная, какой шаг сделать дальше... </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>С того дня напало на Кондрашова что-то непонятное, стал вялым, равнодушным. Жена, сын с ним заговаривают, а он смотрит на них и, кажется, не узнает. И то, что попритих Кондрашов, пообмяк, примирило с ним Аркадия Денисовича Ганина. Однажды увез его Ганин в небольшой компании на Оку, чтобы провести ночь у костра, возле дома бакенщика, «порыбачить». Бакенщик, здоровый, мордастый мужик Венька Смурый, с заплывшими глазками, радушно принял «рыбаков». Дружба у этого великана с Ганиным была давняя, знал он, с чего начинать вечер у костра и чем кончать. Рыба уже наловлена, костер полыхал жаркий, вокруг костра разбросаны лосиные шкуры. В трех местах, чуть вдали от костра, на низеньких чурках были укреплены размашистые лосиные рога, на которых Венька Смурый развесил одежду гостей, их сумки. </p><p>Избушка покоилась на высоких сваях, чтобы не заливало ее в пору вешнего разлива. И сейчас, в густой синеве наступившего вечера, при отблесках костра, она была похожа на экзотическую не здешних земель хижину, какие доводилось видеть Кондрашову в кино. </p><p>На противоположном берегу тоже полыхал костер, доносились оттуда песни косарей. Поначалу ладилась очень грустная песня. Кондрашов отмахивался от шуток Лосева, назойливо его опекавшего, слушал песню. Смотрел на мигающий огонь костра там, на противоположном берегу Оки, где пели незнакомые ему люди, и думал, что хорошо бы перебраться к ним, сесть где-нибудь поодаль и молчать, только бы вот не кончилась песня. </p><p>Темень скрадывает расстояние, и кажется, что костер косарей не так уж далеко. «Может, прыгнуть в лодку бакенщика да и уплыть? Лишь не затевать бы разговора с Ганиным, с Лосевым». </p><p>Сонная река жила скрытой жизнью. Ее почти не было видно, не было слышно, но чем-то внушала она: я и днем-то для тебя, человек, загадка, а ночью и подавно. Ну что ты видишь на поверхности моей? Настоящие тайны тут, в глуби. Вот вы, люди, о русалках сказки выдумали. Находит на иного из вас странная такая минута, и тогда ты, человек, спрашиваешь у меня: сказка ли это, может, русалки и вправду там, в глубине, живут? А я вот и не отвечу. Сам узнай. Выбери берег покруче, приди на него ночью и головой вниз... </p><p>Александр Степанович медленно подходит к самой реке, вглядывается в темные воды ее: «Да нет, ерунда, на кой черт мне эти русалки». А вдали, где чуть поблескивает вода от звездного неба, кто-то как бы манит, манит рукой, — наверное, русалка манит. </p><p>«Нет, река, не надо мне твоих русалок. Я столько смертей миновал, сквозь такой огонь прошел, знаешь, что это за огонь, когда, как солома, горит железо?..» </p><p>И река в ответ будто внушает: «Вода сильнее огня. Никакой огонь зажечь воду не может, а вода тушит любой огонь. Вот и тот потушит, что горит теперь в тебе. Да, да, тлеет недобрый огонь в тебе, дымом душит». — «Нет, река, ты все-таки песню, песню послушай, жизнь послушай». </p><p>И вдруг кто-то там, на том берегу, горластый, судя по всему, пьяный, заорал о том, что в жизни раз бывает восемнадцать лет. </p><p>— Принимайте Семку к своему шалашу! </p><p>«Скотина!» — мысленно выругал Кондрашов неизвестного ему Семку. </p><p>А тут еще, чем-то удивительно повторив Семку, крикнул от костра Лосев: </p><p>— Эй, Александр Степанович, где ты там? Смотри топиться не вздумай, все равно даже со дна морского тебя достану. Мне без тебя, брат, жизни нету. </p><p>Кондрашов застонал, подошел к костру, вызверился на Лосева. </p><p>— Что с тобой? — Лосев с шутливой опаской подвинулся чуть подальше от костра. </p><p>— Нервы, нервы у тебя, Александр Степанович, шалят, — сочувственно сказал Ганин. — Надо почаще выезжать на природу. Природа — она лучше всякого врача. </p><p>Перед ухой выпили коньяку. Не воздержался на этот раз и Кондрашов. И опять на него напало равнодушие, которое можно было принять за ту обманчивую и очень опасную умиротворенность, когда машешь рукой и говоришь себе: «Пропади все пропадом, живу, дышу — и ладно». </p><p>Аркадий Денисович в живописной клетчатой ковбойке, в брюках с множеством медных заклепок, взбодренный коньяком, постепенно снова подкупил Александра Степановича своим обаянием, расположительностью. </p><p>— Я знаю, что тебя мучает, — участливо говорил он, поправляя головешки в костре. — Конечно, мы к победе своей придем не так и гладко, немножко надорвались. Ну и что же, теперь мы должны кричать на всю страну, на весь мир: караул, проваливаемся? Никто этого не допустит. Мы должны быть, кроме всего прочего, еще и тонкими, гибкими политиками. </p><p>Кондрашов отошел от Ганина, внимательно разглядывая его издали. </p><p>— Так что же вы прикажете мне делать? Сохранные расписки подписывать? Так сохранять-то нечего!.. А отдавать сохраненное кто будет? </p><p>— Ты должен считать, что находишься у государства в честном долгу. И это верно, ты должен с лихвой оплатить долг в следующем году. Причем учти... кому-кому, а тебе, честнейшему человеку, Герою Советского Союза, мы поможем в самую первую очередь. </p><p>— Ваш батя руки мне уже не подает, смотрит на меня как на пустое место. А я уважаю, если знать хотите, люблю его... </p><p>— Ты думаешь, я не люблю? Но вот доходит у нас до смертной вражды. Что ж, человек старой закалки, дубоват, упрямый как бык. Ему легко быть честненьким, чистеньким, он свое хозяйство лет тридцать возглавляет, всеми корнями врос в него. Могучее хозяйство, ничего не скажешь. </p><p>— Денис Денисович на твоем месте и сам ухватился бы за расписочки и еще кое за что, — сказал Лосев. </p><p>— Чепуха все это, — возразил Кондрашов, однако не очень настойчиво, а сам подумал: «Кто ж его знает, может, и вправду так случилось бы и с Денисом Денисовичем? Не лучше ли действительно признать втихомолку, только для себя, что грешен, и ни спать, ни есть — работой казнить себя, как последнюю сволочь, чтобы возможно скорей смыть позор».</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>После этой встречи у костра Кондрашов опять взялся за работу. Вынашивал надежду, что в шестидесятом году погасит тот огромный аванс, который по воле судеб, незаметно, в какой-то постыдной тайне был выдан ему. </p><p>Пятьдесят девятый год между тем стремительно уходил. </p><p>Что принесет он в конечном итоге? Не придется ли держать ответ раньше, чем успеет Кондрашов погасить свой страшный долг. </p><p>Но вот Александру Степановичу сообщают ошеломляющую новость: его представили к награде, да еще какой награде — носить ему вторую Золотую Звезду. «Да нет, чушь все это», — отмахивался Кондрашов, поглощенный одной-единственной мыслью, как ему отплатить, в сущности, неоплатное. </p><p>И вдруг и вправду высокая награда. А потом банкет. На банкете сидел Кондрашов недалеко от Буянова. Ох, как хотелось Александру Степановичу проникнуть в душу этого человека. Не весел Буянов. Тосты произносит громко, а голос деревянный. Нет у него на душе той легкости, той широты необъятной, когда хочется от радости в плясовую удариться. </p><p>Вот уже и не верховодит Буянов на банкете. Аркадий Денисович Ганин за него старается. Ух, этот рад-радешенек! И велеречив же, бестия. Искрометный, остроумный. Не оказался ли этот человек для Буянова тем, чем для него, Кондрашова, оказался Лосев? Да, похоже, очень похоже. </p><p>А Буянов замкнулся, крепко сжал ладонями голову. Кондрашов знает, что у него привычка: так он делает, когда ему трудно. </p><p>Александр Степанович борется с искушением подойти, чокнуться с Буяновым и сказать такое, чтоб тот понял: есть здесь и еще один человек, он, Кондрашов, которому тоже хочется крепко зажать голову ладонями — разламывается от нехороших мыслей... </p><p>Александр Степанович собрался с силами, подошел с рюмкой к Буянову, по-офицерски слегка щелкнул каблуками: </p><p>— Я не пришел к вам с поздравлением. И не хочу, чтобы вы поздравляли меня. Но хочу... </p><p>Буянов не освободил голову от своих беспощадных ладоней. Лицо его постепенно багровело, а глаза... бывает же такое выражение в глазах человека — страдальчески злое. </p><p>— Вы пьяны, товарищ Кондрашов! Как вам не стыдно. Сядьте на свое место, а еще лучше уйдите. </p><p>Александр Степанович очень осторожно, чтобы не расплескать коньяк, опустил рюмку на стол, огляделся: да, за сценой этой пронаблюдали многие. </p><p>— Я, пожалуй, лучше уйду. </p><p>И уже когда он шел между столов, его кто-то схватил за руку, показал в сторону Буянова: </p><p>— Вас просит подойти Илларион Степанович. </p><p>Кондрашов подошел к Буянову с другой стороны стола. </p><p>— Извини меня, Александр Степанович, — не обращая внимания на то, что за ним наблюдают, тихо сказал Буянов. — Посиди вот тут со мной. Давай еще выпьем по глотку, что ли, вот и рюмка твоя цела-целехонька. </p><p>Чокнулись, выпили действительно по глотку. Долго молчали, вслушиваясь в разнобой голосов уже захмелевших людей. Потом опять переглянулись, как заговорщики, потерпевшие поражение. </p><p>— Знаете, Илларион Степанович, — сказал Кондрашов так, будто его что-то заставляло искать столкновения с Буяновым. — Нет тут хорошего человека... Правда, он-то, наверное, не очень жалеет, что его нет среди нас... </p><p>— И кого же ты имеешь в виду? </p><p>— Вы сами знаете. Надо бы ему первым секретарем вместо меня, а вы его в пропагандисты прочите. </p><p>— Это еще не известно, куда я его прочу... </p><p>— Неужели хотите... на нет, в порошок! </p><p>— Э, знал бы ты, чего я хочу... Ни тебе, ни Соколову это даже не снится...</p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>А Соколов в тот торжественный вечер сидел дома с женой за бутылкой шампанского. Пришел из обкома часов в семь, не зная, как сказать жене, что ему предопределено принимать пост секретаря райкома по пропаганде в Серпилинском районе. Когда увидел жену в блестящем вечернем туалете, понял, что она собралась на банкет. Постояли друг против друга с вопрошающими смущенными взглядами. </p><p>— Что, неужель не приглашен? — спросила Надежда Ипполитовна, очень стараясь, чтобы слова ее прозвучали как можно равнодушнее. </p><p>— Приглашен. Но поверишь... не могу, нет сил... </p><p>Соколов ждал упреков, насмешки, однако жена вдруг прищелкнула пальцами и весело сказала: </p><p>— Вот и прекрасно! Кутнем у себя дома. </p><p>И вот они за столом. </p><p>— Выкладывай, Анатолий! — потребовала Надежда Ипполитовна, сопровождая приказ широким, вольным жестом, дескать, мне сейчас море по колено, и ничем меня не вышибешь из колеи. — Ну что там нависло над твоей головой? Признавайся... </p><p>Соколов гадал, знает ли жена, что Буянов наконец вынес ему свой приговор. Вслух сказал с самой малой долей насмешки: </p><p>— Не хотелось бы портить этот неожиданный для меня ужин с шампанским. </p><p>— А может, он был затеян для того, чтобы... </p><p>— Договаривай. </p><p>— Видишь ли, я догадываюсь, что после доблестной победы нашей области... быть тебе в опале. Ты потерпел сокрушительное поражение... </p><p>«Наверное, все знает», — подумал Анатолий Петрович. </p><p>— Меня переводят в Серпилино, возможно, доверят пост секретаря райкома по пропаганде, — сказал он с откровенным вызовом. </p><p>— Это, Анатолий, для меня не новость, — ответила Надежда Ипполитовна ровным, спокойным голосом... </p><p>— И ты... </p><p>— Как видишь, жива и здорова и не колотят меня припадки отчаянья... Мне интересно, кого прочат на твое место? </p><p>— Даниленко. </p><p>Надежда Ипполитовна присвистнула с озорством мальчишки. Соколов резко отодвинул от себя тарелку. </p><p>— Даниленко! — повторил он. — Это меня бесит больше всего. Пусть бы кто угодно, только не этот деятель. Меня ужасает сама тенденция... Неужели мы так ничему и не научились? </p><p>Надежда Ипполитовна отпила глоток шампанского, долго наблюдала с непонятной улыбкой, как бегут пузырьки со дна бокала вверх. </p><p>— Даниленко, слов нет, ничтожество. Однако надо, надо бы кое-что иметь и тебе от Даниленко, если хочешь выжить... </p><p>«Все-таки выдала себя», — подумал Анатолий Петрович и вдруг взорвался: </p><p>— К черту! Не хочу выживать. Жить, жить хочу сообразно высшим моим понятиям! </p><p>Надежда Ипполитовна осторожно посмотрела на мужа. </p><p>— Разумеется, высшим... </p><p>— Попрошу оставить вашу иронию... </p><p>Пожав плечами, Надежда Ипполитовна вздохнула. Она заметила, как побледнело лицо мужа, а глаза... Конечно, с Буяновым человеку с такими глазами не ужиться. Можно себе представить, что происходит, когда они встречаются в недобрую минуту взглядами, это все равно что кремень ударить о кремень. </p><p>— Да нет же, нет, я не иронизирую. Клянусь тебе чем угодно, что превыше всего ценю твою убежденность. Это в тебе меня покоряет больше всего. У меня что-то разболелась голова, Анатолий. Давай спать. Потолкуем завтра. Утро вечера мудренее... Одно скажу... на коленях буду просить Буянова, чтобы оставил тебя в городе... </p><p>— Только попробуй! </p><p>И опять Надежда Ипполитовна уловила тот особенный взгляд мужа, от которого ей стало не по себе. «Ему бы тигров дрессировать», — неприязненно подумала она. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Жена улеглась спать, а Соколов еще долго сидел за столом, время от времени подливая в рюмку коньяк. Старался представить себе, что сейчас происходит на банкете. Каково сейчас там Светлане? А как ведет себя Буянов? </p><p>Все, с Буяновым у него отныне полный разрыв. Не примирится с ним Соколов, а с Даниленко и подавно. Но пусть будет, как будет. Скоро начнется после пира похмелье. В шестидесятом году драматическое положение области вскроется со всей очевидностью. За одним рывком второй такой рывок не сделаешь, работа предстоит каторжная. Жаль только, что в районе будет меньше возможностей отстаивать свои позиции, искать выход из всеобщей беды. </p><p>Но неужели Буянов не понимает, что надвигается на область в шестидесятом году? Опьянен сомнительной победой? Надеется на помощь своего самого главного покровителя? </p><p>Вспомнился приезд Главного в область, когда начинался эксперимент с тремя планами. Соколов увидел его на Азанском вокзале. День был морозный. Главный показался в тамбуре вагона в теплом пальто с воротником белого каракуля и такой же каракулевой папахе. Снял степенно папаху, помахал рукой, сощурился улыбчиво на солнце, снова надел папаху, сошел на перрон. </p><p>На обеде в резиденции, отведенной Главному, Соколов не был. Но на беседу в обком с высоким гостем его пригласили. Главный отказался сесть в кресло Буянова: мол, ты тут хозяин, тебе и председательствовать, а я как-нибудь вот здесь, в одном из кресел у стола посижу, тем более что я человек неусидчивый, походить люблю. </p><p>Высокий гость действительно не однажды вставал, ходил по кабинету шагами мягкими, упругими, легко неся свою грузную фигуру, облаченную в великолепно пошитый темно-серый костюм; иногда он присаживался на стул у длинного стола, расположенного вдоль стены кабинета. </p><p>Ничего от великого. Не рисуется, не позирует. Все это пришлось по душе Соколову. Что ж, коль скоро этот человек объявил войну всему помпезному, пережиткам культа личности, надо прежде всего самому являть собой особый пример. Только не просто это, очень не просто. Какую принципиальность надо иметь, бдительность, политический, нравственный такт, культуру, чтобы не повторить просчеты, изъяны предшественников. А приходит некоторым наблюдательным людям мысль о просчетах, все мучительней становятся сомнения... Правы ли они?.. </p><p>Вместе с Главным приехали из Москвы его советники. </p><p>— Ну, дорогие товарищи, давайте шевелить мозгами, — сказал Главный, сделав широкий жест, как бы приглашая подсесть к нему поближе. — Я на слово, как вам известно, э... никому не верю, вы мне научно докажите, что, и как, и почему. За дело такое боремся, что весь мир ахнуть должен. Итак, слово за вами, уважаемые советники. Выкладывайте все начистую... </p><p>Буянов советников выслушивал напряженно и как-то ревниво, порой решительно им возражал. </p><p>— Я понимаю, на голом энтузиазме далеко не уедешь. Но кто сказал, что энтузиазм окончательно сброшен со счета? — спросил он излишне патетически. И, словно боясь, не дал ли петуха, прокашлялся, заметно сбавил тон: — Энтузиазм — великая сила, если сочетать его со строгим экономическим расчетом и хозяйственным навыком... </p><p>— Вот это именно то, за что я и ратую! — сказал Главный, лучась благодушием. </p><p>Он встал и опять покатился шариком по кабинету. И было видно, что очень многое хотелось сделать этому человеку, что у него чешутся руки на дела огромные, неслыханных масштабов. И совершенно не в логике с предыдущим разговором, как бы отвечая на какие-то свои мысли в споре с невидимым противником, он сказал, лукаво грозя пальцем: </p><p>— Мамалыга, каша гречневая — это все тот же хлебушко, дорогие товарищи, да, да, хлеб наш насущный, хлеб-батюшка! А где хлеб — там сытый желудок, а где сытый желудок — там душа веселая, там песня, там здоровая идеология. Как говорится в народе, в здоровом теле — здоровый дух! Вот так оно поворачивается, дело с мамалыгой. И пусть, пусть пошучивают надо мною. Потом сами эти все балагуры языки поприкусят, когда мамалыгу с аппетитом уплетать станут! </p><p>Высокий гость засмеялся. И столько было в этом смехе искреннего добродушия, юмора, даже обаяния, что невольно рассмеялись все, и Соколов тоже. Но вот сквозь улыбку на лице Главного сначала едва приметно, потом сильнее стало проступать что-то жестокое, упрямое, почти мстительное. </p><p>— Ничего, я человек терпеливый, но я все, все вижу и слышу. — И опять погрозил пальцем, теперь уже без малейшей искорки лукавства. — Сталин, он сам себе шоры надел. А я... я все видеть хочу и слышать. Некоторые говорят, что я раскачиваю стихию, развязываю языки. А я не боюсь стихии, она у нас всегда революционная, только надо ею, товарищи теоретики, умело, практически управлять!.. Чтобы никакой стихии! </p><p>Мысль эта вызвала в Соколове двойственное впечатление: с одной стороны, ему нравилась уверенность Высокого гостя, — было в этой уверенности ощущение устойчивости, глубокой веры, что народ Советской страны кровно связан с социалистическими идеалами, — нам ли бояться самого откровенного высказывания мыслей, мнений? Именно партия решительно осудила те искривления, когда начетчики, догматики обрушивались на честных, беспокойных, с государственным умом людей лишь за то, что мысли их поражали новизной, творческой дерзостью. Бьет, бывало, такого «крамольника» догматик увесистыми гирями выштудированных назубок догм, а честный человек и защищаться не может, потому что в догме все верно. Он сам за каждое положение этой догмы готов идти на костер, только не желает он, чтобы эти святые для него положения превращались в свою противоположность в мертвых догмах. Вот почему яростное наступление этого человека на догматиков было выражением воли партии. </p><p>Но, с другой стороны, Соколову казалось, что Главный недостаточно гибок в этой борьбе; какое-то время он во многом недооценивал именно стихийный и далеко не революционный элемент в тех закономерных страстях, которые вспыхнули как ответная реакция против догматизма. Тут не могли не поднять голову люди с претензией на роль глубокого мыслителя, а в сущности, беспомощные в философии, конъюнктурщики, чутко улавливающие направление ветра, но живущие не убеждениями, а политиканским нюхом, в конце концов люди, зашибленные догматиками, очень обиженные, по крайней мере те из них, кто оказался не настолько крупным, чтоб стать выше собственной обиды. Среди творческой интеллигенции начали активно показывать свой беспокойный нрав не только те, кто имел выстраданное право бороться с догматизмом, но и те, кто надеялся на легкий успех, кто вольно или невольно пытался возместить недостаток таланта, жизненного опыта своими ультрамодернистскими скороспелыми опытами. </p><p>Да, по всему видно, что Главный поначалу не очень прислушивался к трезвым голосам соратников, кто предупреждал, что все это надо предвидеть, правильно оценить, умело погасить нездоровые страсти и, главное, уберечь молодежь от крикливой левой фразы всех мастей фразеров, которых всегда так настойчиво разоблачал Ленин. </p><p>А вот сейчас Главный, кажется, понял, что предупреждения эти не были рецидивом вчерашних пережитков, как ему, наверное, казалось. Соколову не один раз приходилось слышать в партийных кругах голос людей дальновидных, которые, судя по всему, убедили Главного осмыслить новые сложные проблемы, и Соколов радовался, что тот в своих последних выступлениях говорил об этих проблемах озабоченно, взволнованно, пытаясь наверстать упущенное. Но вот беда: не хватает в его выступлениях убедительности, последовательности, больше того, он сам нет-нет да и сбивается на тон так ненавистных ему догматиков. </p><p>Соколову было трудно от этой мысли, он никогда еще ни с кем не делился ею, и вот то, что она сейчас при встрече с Высоким гостем не приглушилась, а становилась еще обнаженнее, острее, пугало его. </p><p>— Ну, так мы опять отвлеклись от конкретной задачи, — сказал Главный, вглядываясь в Соколова, будто пытался понять, почему беспокоит его этот внимательный, молчаливый человек. Наконец перевел взгляд на Буянова, широко улыбнулся: — Ты, Илларион Степанович, я вижу, в вопросах животноводства любого академика за пояс заткнешь. </p><p>— Их, этих самых академиков, надо бы в коровники вытащить, в свинарники, чтобы свининку да говядинку не только у себя за обеденным столом изучали, — польщенно, однако и с некоторыми нотками негодования в адрес кабинетных академиков сказал Буянов. </p><p>— Всякие, всякие академики есть, — мягко возразил Главный. — Но будет на моей совести грех... вытащу наших аграриев из столицы, пусть к земле прикипают. Пусть вон у американского фермера Гарста кое-чему поучатся. Да, да, голубчики, поучитесь и у капиталиста. Ну и мужчина Гарст этот, — скажу вам, башка, любому академику позавидовать. </p><p>— Мне бы его, я из него такого председателя колхоза сделал бы! Впрочем, у нас тут свои есть великолепные хозяева, любого Гарста за пояс заткнут, дайте им только инициативу как следует развить. </p><p>— Вот и дайте, дайте! Покажите, на что способна Россия. — Главный подошел к карте, висящей на стене. — Вот она, Расеюшка! — впечатал обе ладони в карту Азанской области. — Отсюда и должно пойти наступление, чтобы за ней и Владимирщина, и Смоленщина, и Вологодчина — вся, вся Россия поднялась в богатырский свой рост! </p><p>И как же ему действительно хотелось, чтобы все это сбылось в самое близкое время! Оторвал руки от карты, повернулся к собеседникам, просветленный надеждой в несомненный успех. И Соколов, как и все, невольно заулыбался в ответ: может, вот оно, то самое, что ему хотелось почувствовать в Высоком госте. Сейчас повернется еще какой-нибудь неожиданной яркой гранью, и все уляжется на душе у Соколова. Не зря же многие люди говорят совершенно искренне о кипучей энергии этого человека. Журналисты всех стран называют его динамической личностью. Не смотрит ли он, Соколов, на него сквозь те очки, через которые смотрят лишь непременно на великого, непогрешимого, всемогущего? А тут вдруг оказался перед глазами не монумент, а человек с его вполне возможными человеческими слабостями, который воспитывается, совершенствуется вместе со своим народом, партией. И чтобы понять, оценить его, надо быть предельно объективным, отрешиться от всего, что вольно или невольно порождает предубеждение. </p><p>А Высокий гость опять повернулся к карте Азанской области, расправил чуть загнувшийся возле кнопки уголочек. И казалось, он готов был собственным дыханием вызвать к жизни те подспудные дремлющие силы на этой исконно русской земле, которые должны прийти в такое неодолимое движение, что вся страна изумится. </p><p>— Эх, и люблю же я нашу родную Россию, — сказал Главный. </p><p>И это действительно было похоже на признание в любви, даже глаза его засветились той мягкой грустью, когда человеку от избытка чувств хочется вот так немного помолчать, потому что любое слово тут уже лишнее. Он с минуту молчал, глядя куда-то далеко-далеко сквозь окно. Потом нахмурился, как бы не очень прощая себе минуту лирической размягченности. </p><p>— Надо понять, почему вот, к примеру, ваша Азанщина все еще находится в некоторой отсталости. Русский народ взял на свои плечи огромную тяжесть, помогая из года в год всем братским народам. Сталин знал, что говорил, когда провозглашал тост за великий русский народ! — Глубоко передохнул, притронулся к воротнику, как бы делая его просторнее, и сказал строго, деловито: — Ну, так давайте опять вернемся к расчетам. </p><p>На этот раз он долго никого не перебивал, задумчиво слушал, наконец, обращаясь к Буянову, спросил: </p><p>— Может, Илларион Степанович, не на три плана замахиваться, а на два? Сам понимаешь, если провалимся, шуму на весь божий свет хватит... </p><p>Буянов напряженно смотрел в лицо Высокого гостя, видимо стараясь понять: просто испытывает, достаточно ли уверен секретарь обкома в своих силах, или вправду остепеняет? </p><p>— Не знаю, — несколько замялся он, — расчеты, как видите, за три плана... </p><p>— Я должен заметить, — сказал один из экономистов, устало снимая очки, — выкладки наши, так сказать, оптимальные. Три плана по этим расчетам можно выполнить лишь при самой четкой, безукоризненной хозяйственно-организационной работе, при наличии полнейшего понимания ответственности всеми тружениками. Это, так сказать, вариант, который возможно выполнить при идеальном классическом стечении всех благоприятных факторов, чего в реальной жизни, честно говоря, не бывает. А в случае вторжения неблагоприятного фактора... </p><p>— Ну, знаете, волков бояться — в лес не ходить, — перебил экономиста Главный, пренебрежительно махнув в его сторону рукой, а затем посмотрел на него недовольно, даже как-то обиженно.</p><p>Соколов ждал, что скажет в эту решающую минуту Буянов. Поражало его то, что Илларион Степанович не просто сковал себя при Высоком госте, а как-то упростил, похоже, поступился красками, сам себя окоротил на целую голову. Что-то пробилось в Буянове от Аркадия Ганина, как проступают волей-неволей масляные пятна. И это было особенно невыносимо наблюдать Соколову. </p><p>А вопрос Главного так все еще и остается без ответа. Каким он будет, этот ответ? Не суждено ли ему стать тем роковым моментом... </p><p>Соколов не заканчивает мысль, не в силах представить себе события, которым суждено развернуться после этой встречи: похоже, что Высокий гость и сам пока не освободился от мучительных сомнений. </p><p>Но вот Буянов встал, необычайно напряженный, и сказал трудно, будто скалу сдвинул под откос: </p><p>— Три плана и только три! </p><p>Какое-то время в кабинете висела тишина. Главный поднял отяжелевшее лицо, выходя из глубокого раздумья, внимательно посмотрел в глаза Буянова, хотел что-то сказать, но, видимо, почувствовал еще себя не готовым на слово. Без прежней легкости поднялся с кресла и прошелся по кабинету очень медленно, ни дать ни взять, шагал по хрупкому, тонкому ледку. </p><p>— Та-а-ак, три, значит, — отвечая на какие-то свои мысли, сказал он. — Ну что ж, быть по-вашему. — И вдруг засветился лукавой улыбкой, помахал пальцем: — Только учтите, дорогие товарищи, не мы вот из Москвы навязали вам три плана, а вы, вы снизу убедили и заверили нас! Это, знаете ли, огромная разница. — И снова выразительно помахал пальцем. — Пусть мое заявление будет для вас... э... дополнительным скипидарчиком, чтоб ворон не ловили, а уж взялись за гуж, чтоб никто не сказал потом: ой, не дюж. </p><p>Какое-то мгновение Буянов, кажется, еще раздумывал: не отступить ли? Соколову даже показалось, что в глубине его глаз промелькнуло что-то похожее на смятение. </p><p>— И еще одно учесть прошу, — все так же лукаво уточнял свою позицию Главный, — на митинге, при всем честном народе, я опять посоветую вам браться не за три, а за два плана. Пусть люди видят, что я не затем приезжал, чтобы давить, нажимать на вас. Можете, конечно, к тому времени еще раз все продумать... Но лучше давайте внесем ясность до конца именно сейчас, здесь: три, значит, три — и чтоб потом стоять насмерть! </p><p>Соколову стало страшно. Ему показалось, произошло что-то чуть ли не постыдное. «Зачем же так? Почему же этот ответственный человек так беззастенчиво хитрит, откровенно перестраховывается? Как же смеет он показывать два лица, здесь одно, а там, перед народом, другое?» </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>С этого дня события в области пошли по руслу, таящему более чем опасные подводные камни. Через десять месяцев рапортовали о выполнении двух планов. Предстояла встреча Главного со знатными женщинами области, необходимо было написать ему письмо от имени тружениц и подготовить их приветственные речи. Соколов, как идеолог, должен был взять все это под свою ответственность. И тут произошло то, что сделало Буянова и Соколова врагами. Пришел Анатолий Петрович в кабинет первого секретаря обкома и сказал откровенно: </p><p>— Аллилуйя петь считаю против всяких норм партийной этики, а серьезного и, что особенно важно, честного размышления ни в письме, ни в речах не получается... </p><p>Буянов долго тер обеими руками затылок. Наконец спросил голосом разбитого, больного человека: </p><p>— Это почему же честного размышления не получается?</p><p>— Вы сами отлично знаете. Не те у нас дела, чтобы трубить на весь свет в фанфары. Надо честно признать, что не рассчитали силы... </p><p>— Это ты, ты не рассчитал свои силенки! — Лицо Буянова побагровело, губы прыгали. — Ты с кем схватился? На что надеешься? Вон отсюда! </p><p>— Сейчас я уйду. Но... </p><p>— Нет, ты не просто уйдешь... Я тебя вышвырну отсюда, чтобы духу твоего в обкоме не было!.. </p><p>— Дух мой в обкоме будет. По крайней мере, родственный моему духу. Иначе нет смысла жить на свете... </p><p>— Ты посмотри на него. Наглец! И это я, я его выкормил. Завтра же, послезавтра — в район! Туда вон — к рядовым труженикам, поучись-ка у них вести себя поскромнее... </p><p>— Вот я и хотел, чтобы они душой не кривили. Я был бы подлец, если бы не сказал вам об этом. Я знал, на что шел, и готов ко всему... </p><p>— Я тоже готов! Любого смету с дороги, если он... </p><p>— С моей дороги меня никто не сметет, а по вашей идти не желаю. — Соколов помолчал, испытывая что-то похожее на облегчение: слава богу, поставлены все точки над «и». Добавил с тоскою: — Знали бы вы, как не хочется мне... видеть в вас Брагина... </p><p>— Какой еще к черту Брагин?! </p><p>— Был такой. Вот пришел на память. </p><p>— Странный ты малый, — заметно поубавив негодования, сказал Буянов. — Да, да, странный. Это многие замечают. Кое-кто считает, что ты более чем странный.</p><p>— Сумасшедший, — подсказал Соколов. — Сумасшедший, безрассудный, сам себе враг. Слышал в спину не однажды в свой адрес. </p><p>— Насчет врага — это уж точно. Скоро почувствуешь... </p><p>— Я сказал, что готов на все! — повторил Анатолий Петрович и стремительно вышел из кабинета.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Соколов вызвал машину и поехал за город, стараясь привести мысли и чувства в порядок. Что ж, Брагин тоже когда-то называл его сумасшедшим. Давно это было, в студенческую пору. Не зря, видно, вспомнилась юность. </p><p>Сдружился в пединституте Анатолий Соколов с Михаилом Калинкиным, который казался для многих человеком с причудами. Гадали многие, что может быть общего между первокурсником Соколовым и выпускником Калинкиным? Оба удивляли своим спартанским отношением к быту, железной принципиальностью во всем, даже в мелочах. Готовили эти парни себя для испытаний жестоких, чувствуя, как пахнет в воздухе порохом. Все свободное время проводили когда за книгами, за изучением немецкого языка, а когда и на стрельбищах, на матах в спортивных залах, постигая самбо. </p><p>Михаил переселил Соколова в комнату общежития четвертого курса, поставил его кровать рядом со своей. Прозвали их Герценом и Огаревым. Михаил иногда приглашал Соколова с собой в районный центр Серпилино, где уже много лет учительствовали его мать и отец. Это были истинные сельские интеллигенты. Соколова поражало, как много в их доме книг. Сергей Севастьянович, отец Михаила, с седой окладистой бородой, покорял достоинством, радушием. Михаил был очень похож на отца крупным ростом, горделивой осанкой и тем особенным выражением лица, которое бывает у людей философского склада ума, которые умеют быть отрешенными от мелочного, второстепенного в жизни. Сергей Севастьянович гордился сыном, ценил и разделял его убеждения, с нетерпением ждал партийного собрания в пединституте, на котором должны были принимать Михаила в кандидаты партии. В том, что его сын будет принят в партию, у старика не было ни малейшего сомнения. О предстоящем событии в доме Калинкиных говорили с волнением людей, для которых убеждения превыше всего, нет убеждений — нет личности. </p><p>И вдруг произошло самое невероятное: Михаилу в приеме в партию отказали. Все шло нормально до выступления однокурсника Михаила — Геннадия Брагина. Удалось этому человеку окутать Михаила таким густым туманом домыслов о его умонастроении, что собрание не решилось принять его в кандидаты партии. Михаила это потрясло. Главное было в том, что Брагин поставил под сомнение ясность его убеждений. Три дня лежал Михаил в постели, слепой и глухой ко всему вокруг. Не хотел замечать и Соколова, потрясенного не меньше его самого. Но однажды приподнялся на кровати и, поманив пальцем своего страдающего друга, тихо сказал: </p><p>«А знаешь, Брагин — это куда страшнее, чем я полагал. Идеалы-то наши он превратил для себя в свинчатки. Себе свинчатками этими путь прокладывает. И, судя по всему, да-а-алеко может пойти». </p><p>Долго с тех пор Соколов преследовал Брагина. Сядет против него и смотрит в его толстощекое бабье лицо. «Ты что уставился?» — спрашивал Брагин. «Изучаю, пригодится», — загадочно отвечал Соколов. А однажды Брагин проснулся глубокой ночью оттого, что на него кто-то пристально смотрел. Вскочил на постели и увидел Соколова за столом у затененной газетой настольной лампы. </p><p>«Ты что опять меня гипнотизируешь? — ошалело спросил Брагин. — Я начинаю тебя бояться». — «Давно пора». — «Ты что, выходит, грозишь?» Соколов хотел присесть на кровать Брагина, однако раздумал, подвинул стул, взгромоздился на него верхом и опять мрачно уставился в лицо Брагина. И когда тому стало не по себе, спросил в величайшем недоумении: «И это, значит, ты в партии, а Калинкин нет?» Брагин изумленно помигал заспанными глазами: «Э, вон что тебя занимает». — «Занимает — не то слово. — Соколов опять оглядел спящих студентов, остановил взгляд на Михаиле, кивнул в его сторону: — По прогнозам Калинкина, ты далеко пойдешь. — И вдруг встал, переполненный бешенством, даже кровь отхлынула от лица. — А я не позволю!» </p><p>Озадаченный Брагин наморщил лоб, пытаясь понять, что происходит с этим странным парнем. «Вот сумасшедший!» — наконец заключил он и лег, накрыв себя с головой. </p><p>Не позволю! Это было похоже на рождение одного из важнейших принципов Соколова. Да, сегодня густо повеяло от Буянова чем-то брагинским. И он, Соколов, ни за что с этим не смирится. </p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Заночевали Соколов и Браташ в Серпилине, в районной гостинице. </p><p>— Завтра поедем в Зародное к Комарковой, — сказал Анатолий Петрович так, будто обращался больше к себе, чем к собеседнику. </p><p>Отхлебнул из стакана глоток чаю, перевел отсутствующий взгляд на окно, за которым колыхались от ветра ветви яблонь. </p><p>За садом, перед гостиницей, через дорогу начиналась роща. На верхушках тополей, вязов четко вырисовывались, как бы впечатанные в закатное небо, гнезда грачей; никак не могли угомониться сварливые птицы, все еще перебранивались, время от времени взмывая над рощей то по одной, то по две, а то и целой стаей. </p><p>— Люблю грачей, — признался Анатолий Петрович. </p><p>И было в этом признании что-то гораздо большее, чем просто разговор о птицах. </p><p>— Да, люблю грачей, — повторил Соколов. Долго прислушивался к утихающему граю и вдруг решил: — Пойду похожу по роще. </p><p>Браташ чувствовал, что Анатолию Петровичу хочется побыть одному, раскрыл портфель. </p><p>— Ну а я кое-что запишу, — сказал он с тем преувеличенным энтузиазмом, который следовало понимать: пошел бы и я с удовольствием, но вам, как видно, не до собеседников. — Пришлепнул блокнотом о стол. — Подарочки Дениса Ганина все еще перед глазами. Такое ощущение... будто песок этот на зубах хрустит. </p><p>— У меня тоже. </p><p>У порога Анатолий Петрович остановился и через плечо бросил, словно Браташ был обязан разделить с ним какую-то немалую вину: </p><p>— Каяться будем! — Помолчал, как бы ожидая ответа, и добавил уже мрачновато-шутливо: — Завтра грешники на колени перед Комарковой встанут. </p><p>Соколов повернулся к Браташу. Иногда у человека видишь только глаза в минуту его какого-то особого душевного напряжения и веришь тогда, что у него есть своя особая идея, стержень в душе, и такой твердый стержень, что завизжит, иступится любая пила самой беспощадной судьбины. Такие люди, как правило, именно со своей судьбой, порою очень драматической, потому что часто ходят в жизни по острию ножа. А разве не ходил Соколов по острию ножа? </p><p>«Каяться будем!» А тут еще сельский вечер с его извечной таинственностью, темные знаки грачиных гнезд на потухающем закате. Бесконечно древние знаки, размашисто начертанные на красном густым и словно бы все еще горячим углем. </p><p>Браташ смотрел на Соколова и думал о том, что знает он этого человека давно, а открыл в нем, быть может, самое главное для себя в эти сутки, если начать отсчет времени со вчерашнего вечера в доме Дениса Ганина, когда произнесла измученная, взбунтовавшаяся женщина страшное слово «ненавижу». Пусть был в этом слове противоположный смысл, пусть так. Скорей всего, именно так. Но ведь от этого еще намного сложнее драма человека, который сейчас уйдет в рощу искать ответы на мучительные вопросы; конечно же они не покидали его ни на минуту за эти сутки, даже когда он спал и когда с таким упорством пробивался до совести нерадивых хозяев земли, чтобы заставить их тоже вспомнить и вымолвить слово «каюсь». Какой же он выход найдет? </p><p>И вдруг заныло свое, казалось бы, отболевшее. Тоской повеяло от вечерней тишины, от грачиных гнезд. </p><p>Представились глаза Ирины, неподвижно глядящие на такой вот закат, полные тоски, недоумения, грешной вины. Она все-таки приехала, его Ирина. Через полгода после их разрыва, наговорила в слезах о Боголюбове с три короба: и что он оказался деспотом, бабником, эгоистом, и что она возненавидела его до гробовой доски. Но через месяц приехал и Боголюбов, остановился в гостинице. Сказала об этом сама Ирина. </p><p>— Евгений, он здесь. </p><p>— Боголюбов? </p><p>— Да. </p><p>— За тобой? </p><p>— Да. </p><p>— Уедешь? </p><p>Ирина плакала, бесконечно виноватая, снедаемая ненавистью к самой себе. Как она похудела, сожгла себя. </p><p>— Ну так что же, уедешь? </p><p>— Да. </p><p>Браташ долго молчал, будто надеялся: Ирина одумается, найдет то единственное слово, которое все еще поправит. Не дождался. И тогда он рванулся к двери, словно был намерен вышибить ее. У самого порога остановился. </p><p>— Ну вот что — уезжай! Да только теперь навсегда. Не испытывай меня больше... </p><p>— Прости, — обессиленно сказала Ирина. — Не могу понять, ну почему, почему я должна уйти к этому извергу?.. </p><p>А через два года женился Браташ на актрисе драматического театра Тамаре Ясинской. Он знал, на что шел, понимал, что эту женщину растлил духовно утонченный пошляк и циник Вениамин Красавин и ее надо лечить, и, кто знает, под силу ли это ему; но что-то заставило его очертя голову пойти навстречу Ясинской и сразу же начать изнурительное сражение с ней за нее же. </p><p>«Я сниму с тебя мутные очки и научу смотреть на мир светлее», — с какой-то яростной надеждой говорил он Ясинской. «Смотри, сам не надень эти очки!» — отвечала она. Но случалось, что Тамара умоляла Браташа: «Убеди, внуши мне, что мир устроен совсем иначе». Желая найти хоть малейшую точку опоры, Ясинская сказала однажды Браташу: «Вот ты Есениным бредишь. А помнишь, что он написал Галине Бениславской? «Может быть, в мире все мираж, и мы только кажемся друг другу. Ради бога, не будьте миражем Вы. Это моя последняя ставка, и самая глубокая». Вот и я о тебе так думаю. Не будь, Евгений, миражем». </p><p>И вдруг без всякого перехода вскочила на тахту в пижаме, выкинула одно, другое коленце из какого-то модного танца. И уже не узнать Тамару. Не задумчивая, а взбалмошная и, главное, развязно-циничная. «Ну тебя к черту, Браташ, с твоим Есениным! Лучше давай целоваться. Он-то на своем коротком веку, кажется, вдоволь нацеловался!» </p><p>Браташа покоробило. Тамара заметила это. «Понимаю. Есть святые вещи, прости, Евгений». </p><p>Так это начиналось. </p><p>Еще не далее, как позавчера, обедал Браташ с женой в ресторане. Тамара привыкла к тому, что на нее все обращают внимание, особенно мужчины, и чувствовала себя в такие минуты едва ли не прекрасной принцессой, а в этот раз вдруг потемнела лицом, попросила сигарету; глубоко затянулась, зло оглядывая зал; сигарета слегка дрожала, зажатая меж двух пальчиков ее такой хрупкой изящной руки на отлете. </p><p>— Понимаешь, Браташ, раньше я на седьмом небе была от внимания к себе. Потом приметила... глядят на меня мужчины точно так же и там, где понятия не имеют, что я довольно известная актриса. </p><p>— Что ж тут удивительного, — возразил Браташ. — Артистичность твоя сама за себя говорит, не обязательно видеть тебя на сцене... </p><p>— Так они, сволочи, как-то вожделенно на меня глядят! — Тамара возмущенно пристукнула кулачком по столу, оглянулась — не подумали бы, что тут происходит скандал. — А что, если это именно та артистичность, какой обладают просто публичные девки? </p><p>— Ну, знаешь! </p><p>— И что мерзко, когда-то я любила подавать надежды. Распалю иного идиота до белого каления, а потом не знаю, как и отбрить его, чтоб проваливал на все четыре стороны. — Отодвинула рюмку с вином. — Нет, это не артистичность, Браташ. Знаешь, какой мне надо было бы уродиться? Вот вошла бы я в этот шалман, как тень, совсем невзрачная женщина. Никто из этих красавчиков даже не глянул бы на меня. А на сцене... господи, что произошло с Тамарой Ясинской на сцене! Царица! Королева! Умри — не догадаешься, что это и есть то самое с виду невзрачное существо. Э, давай выпьем за любовь! Ну, а ты, Браташ, меня любишь? </p><p>Как он ей ответил? Улыбнулся — и все. Грустно улыбнулся. И Тамара отозвалась грустной улыбкой, тихо сказала: </p><p>— Запомнилась мне твоя сказка, это когда ты впервые решил озадачить меня, проще говоря, «охмурить». </p><p>— Именно охмурить, — шутливо согласился Браташ. </p><p>— Сказка о стране синеокой, о клене есенинском, Русь стерегущем. И так получилось все таинственно у тебя, поэтично, что я вдруг почувствовала, как глядят на меня сквозь листву клена глаза Есенина. Это было как гипноз, Евгений, как наваждение... </p><p>— Все дело в Есенине... </p><p>— А ночью, когда я одна, мне страшно. Черный человек чудится... </p><p>— Ну вот еще! </p><p>— Ты прав, в драме о Есенине черный человек — главный враг поэта. Роль без слов. Поэт насмерть сражается с черным человеком и гибнет... </p><p>Тамара с таинственным видом подняла палец, тихо сказала: </p><p>— Во мне тоже сидит мой черный человек. И я тоже могу... </p><p>— Такими вещами не шутят, — не дал договорить Браташ. </p><p>И вот сейчас он смотрел на вечернюю рощу, на которую, быть может, когда-то смотрел и Есенин, и повторял: «Такими вещами не шутят. Да, да, не шутят». </p><p>И это уже относилось к нему самому, к тому, что он, видите ли, носит в своем портфеле рукопись, которую осмеливается иногда называть драмой о Есенине. И неловко было Браташу, будто чувствовал позади себя беспощадного в своей ироничности соглядатая, которому все известно, а главное, понятно, насколько автор так называемой драмы если не нагл в своих невежественных притязаниях, то чудовищно наивен и насколько он несостоятелен. </p><p>Браташ вытащил папку из портфеля, нашел письмо Габриэль Мармион. Женщина эта учила Есенина в его заграничных путешествиях английскому языку. Тамара Ясинская знала письмо наизусть. «Я буду играть Габриэль Мармион! Ведь она любила Есенина. Тут за каждой строчкой такая любовь!» </p><p>Неуверенно раскрыв другую папку, Браташ нервически поморщился. Да, вот она, рукопись драмы о Есенине, есть здесь сцены и с Габриэль Мармион. </p><p>Браташ небрежно листает рукопись, будто и не он автор, а некто другой, кто достоин самой издевательской насмешки. Тут же захлопнул папку, мол, нет, милейший, оставьте этот опус при себе и никогда никому не показывайте. Поднес к глазам лист с письмом Габриэль, и зазвучало в его воображении человечнейшее признание голосом Тамары Ясинской: </p><p>«Прошлую субботу выражение Вашего лица мне показалось таким жалостно болезненным, что я пожелала Вам еще горячей вернуться на милую Вам родину. </p><p>Вы знаете сами, дорогой господин Есенин, какой заботливостью я вас окружила, и что низко было предположить, что в моем образе действий крылось другое чувство. Мой идеал не сходится с человеком, который Вы есть; кроме того, Вы умеете иногда становиться достаточно неприятным, чтобы заставить забыть, что Вы очаровательное существо. Но предо мной был только поэт, гибель которого я чувствую, спасти которого хотела; этого поэта я хотела вырвать из злополучного для Вас бытия, которым является обстановка, в которой Вы пребываете в Париже и везде в Европе с тех пор, как Вы уехали из России. Можно ли подумать без грусти, что уже два года Вы ничего не писали, что все, что красиво и чисто в Вашей душе, стирается каждодневно от прикосновения с пошлым бытием... Как я буду счастлива, когда мне напишут, что Вы, наконец, уехали. </p><p>Не мне Вам на это указывать. Однако я подчеркиваю, что для приписываемых мне чувств к Вам странно пожелать это расставание навсегда. Ибо я Вас никогда не увижу больше. Это немножко больно. </p><p>Я так хотела бы знать о Ваших достижениях, может быть, найдутся сколько-нибудь великодушные люди, чтобы рассказать мне, что Вы себя вновь обрели, что у Вас чудные творения и, паче всего, что Вы больше не несчастливы... </p><p>Чувствуете ли, что я Вам говорю очень искренне и что Вам надо быть немножко разумнее? Вы не имеете права ни убить поэта, ни понизить человека, каким Вы являетесь. </p><p>Вы мне обещали прислать Вашу первую книгу или поэму по возвращении. Это будет одна из прекрасных моих радостей, если Вы об этом не забудете. Она будет по-русски, но я дам ее перевести и пойму, потому что понимаю и люблю русскую душу, как люблю балованное дитя. </p><p>Если бы память обо мне могла достаточно долго сохраниться у Вас, чтобы удержать Вас, когда Вы снова склонитесь выкинуть сумасшедшее колено, если бы я обладала какой-то душевной силой, которая внедрила бы в Вас одну только мудрость — не пить больше — я считала бы себя благословенной богами. Увы, я не больше, как очень преданная Вам». </p><p>Браташ встал у окна, долго смотрел на рощу. А в памяти звучало: «Я считала бы себя благословленной богами. Увы, я не больше, как очень преданная Вам». </p><p>Есенин. И сегодня опять Есенин. И Соколов с его «каяться будем». Что-то здесь одно с другим сопрягается... </p><p>Сумерки размывают грачиные гнезда, исчезают неразгаданные знаки. А может, хоть что-то все-таки удалось разгадать?.. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Соколов все глубже уходил в рощу. Грачи, казалось, не просто уснули, а притаились, наблюдая за человеком. Вот он сломал прут, нерешительно ударил налево, направо, как бы напряженно выискивая того, кого был намерен нещадно выстегать. </p><p>А вот, кажется, уже и нашел; если бы дали гигантскую косу этому вдруг вышедшему из берегов человеку — застонали бы, падая, деревья, посыпались бы порушенные гнезда; и взлетели бы грачи черной тучей к небу, и показалось бы человеку, что не грай грачиный над ним, а сыплются на его виноватую голову каменья. </p><p>Подал голос самый невоздержанный грач, его пожурил другой. И пронесся последним всплеском грачиный грай над засыпающей рощей. </p><p>Соколов поднял голову, словно и вправду ждал, что вот-вот на него посыплются каменья. Чего не нафантазируешь в вечерних сумерках, да если еще в таком глубоком смущении твоя совесть. </p><p>Анатолий Петрович остановился перед вязом, осторожно ощупал кору на его стволе, как это делают слепые, читая настенную надпись пальцами. Ну что тут прочтешь? Ответ на вопрос — есть ли на свете безгрешные люди? Ах, как соблазнительно рвануть на себе рубаху и крикнуть: кинь в меня камень тот, кто безгрешен! </p><p>И конечно же было бы в том превеликое утешение, если бы не одно очень немаловажное обстоятельство: ну опустят руки твои судьи, уронят камни на землю, но разве Светлане Кравцовой станет от этого легче? </p><p>Соколов прислонился спиной к вязу, закрыл глаза. </p><p>Ну так в чем же твоя первая вина? А в том, что позволил себе откликнуться на чувство Светланы. Да, да, и не отбивайся, не уходи от этой мысли. Ты ведь мог догадаться, что сделает с этой девушкой, помимо ее воли, хоть слабая надежда на ответное чувство. </p><p>Что? Пусть ханже приходят такие мысли? А если они приходят просто человеку, которому не чуждо горе других, в котором все-таки есть совесть? </p><p>Мог ли повстречаться Светлане кто-то другой, достойный ее, если бы ты не заключил ее в свой заколдованный круг? Да, рано или поздно он повстречался бы. Ведь есть же, есть на свете такой человек. Но ты не позволил ей встретить его, разглядеть, ты оставил ее в своем заколдованном круге. </p><p>Соколову вдруг вспомнились слова Аркадия Ганина: «Не вздумай морочить ей голову. Даст бог, найдет себе ровню из своего поколения...» А сам, сам Ганин что сделал?! Казалось, появись он сейчас перед глазами, схватил бы его и бил, бил бы затылком об этот вяз, пока не улетел бы из рощи последний грач от ужаса. </p><p>Итак, вот в чем первая вина: позволил войти Светлане в его заколдованный круг. </p><p>А в чем же вторая вина? Может, он струсил, испугался гласа «общественного мнения», когда пришла пора решать свою личную судьбу так, как этого требовала элементарная порядочность в его положении? Нет, на первый взгляд такого не случилось. На первый взгляд... </p><p>Как он утешал себя этой мыслью, пока не увидел Светлану такой, какой предстала она перед ним вчера: да, мол, я был готов на все, не моя вина, что эта женщина в самую последнюю минуту натворила столько глупостей. Ишь как все просто. Нет, есть, есть еще и вторая его вина, и, может быть, пострашнее первой. И если бы не допустил второй вины — искупил бы первую... </p><p>А ведь мог, мог и не оказаться виноватым во второй раз. Во взлете своем, в душевном накале он сумел понять, что жалость его к жене, в сущности, глубоко безнравственное чувство, в ту пору, кажется, он победил в себе эту жалость. Оставался еще один барьер — доброхотство беспощадных его судей, которые в приговоре своем и выход ему подсказывали: выброси из сердца вон Светлану, и дело с концом, не имеет права она жить в тебе, все это блажь, блажь, моральная распущенность. </p><p>С каким вызовом одолевал он этот барьер. Уйдите вы прочь, доброхоты! Как вам не стыдно решать судьбы человеческие по вашему такому скудному набору догм. Предполагая всегда самое худшее, нечистое, вы можете назвать нравственным падением именно то, что, по сути, является возвышением. Вы говорите о партийности в нравственных проблемах, не понимая, что тут насмерть противопоказана прямолинейность, топорность, ханжество. Хорошо, что он, Соколов, как говорят, тертый калач. А ведь случается, что попадают под обстрел вот таких блюстителей нравственности люди еще не очень зрелые, уязвимые, беспомощные. И сколько тут возникает горя. </p><p>Как хотелось Анатолию Петровичу припереть к стенке любого из таких незадачливых моралистов. </p><p>Однажды на каком-то совещании он остановился перед Светланой, протянул ей руку, чувствуя, как внимательно наблюдает за ним Даниленко: поди, узрел нечто предосудительное. А что, если его нутро копнуть, если счистить с него постный лачок внешней добропорядочности? Ханжа обнаружится, банальный ханжа. </p><p>Так думал Соколов, медленно разминая сигарету. Смотрел на Даниленко, а улыбался Светлане. Тепло ее ладони все еще жило в нем. Удивительное тепло, будто щеку подставил мягкому солнцу. Кажется, что-то похожее пережил он еще в юности. Сейчас словно бы припоминается, как стоял он на высоком берегу, подставляя лицо солнцу, куковала где-то вдали кукушка, а он гадал о своей судьбе... </p><p>Не все складно сложилось в его судьбе. Кто виноват? Надежда, похоже, ни в чем не виновата. Выходит, виноват он, Соколов. А может, и нет виновных? Самое страшное, пожалуй, подкралось сейчас, когда им необходимо прийти к какому-то определенному решению. Вот когда обнаружится, кто чего стоит... </p><p>И обнаружилось: Соколов не струсил, он не таился, даже не оборонялся, он наступал, разрыв с женой считал неизбежным. </p><p>Так в чем все-таки его вина? Ведь он не чувствовал себя виноватым до вчерашней встречи со Светланой Кравцовой. Это же правда, что не он от нее отрешился, а она от него. Так отвернись с негодованием от женщины, которая в последнюю минуту предала тебя. И еще как предала! Вдруг оказалась во власти человека, с которым он даже в мыслях не мог поставить ее рядом. </p><p>И Соколов отвернулся. И, кажется, слишком быстро отвернулся, не сделав попытки как следует разобраться, что в конце концов произошло. Подстерегла Светлану Надежда и сумела отравить ее совесть. Надо было предугадать это, надо было спасать любимую женщину, а он отвернулся — вот в чем его вторая вина! </p><p>Соколов сел на траву, потом повалился на спину. Звездное небо позволяло рассмотреть, как медленно раскачивались на ветру грачиные гнезда. На одном из тополей Соколов насчитал шесть гнезд, два из них чудом держались на самой верхушке. И вот, поди-ка ты, выдерживают эти, на вид нелепые, птичьи сооружения даже бурю; впрочем в бурю здесь тоже происходят свои драмы... </p><p>Соколов закрыл глаза и опять вернулся в думах к Светлане. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>А Светлана Кравцова в это время мученически слушала старика Ганина. </p><p>Денис Денисович, поняв, насколько выморочена невестка, умолк. Налил в блюдце чаю, да так и не отпил ни глотка. Молчание оказалось еще более тягостным. И старик опять принялся за свое. </p><p>— Разве мы тебя не любили? И я, и моя Варвара... Разве ты для нас не была светом в окошке? </p><p>— Прошу вас, не надо, — едва вымолвила Светлана, пряча за волосами лицо: настолько низко была опущена ее голова. И еще раз повторила: — Не надо... </p><p>— Да и Аркадий... Он с ума сойдет. Ты, единственная ты, больше никто не спасет его... </p><p>Светлана вдруг подняла голову, открыто посмотрела в глаза свекру. </p><p>— А о моем спасении вы подумали?! </p><p>Старик часто мигал, несколько ошеломленный вопросом невестки. </p><p>— Спасение должно быть в семейном согласии, — наконец произнес он, ища выход в откровенной назидательности. </p><p>— Господи! О каком согласии вы говорите?! Не могу я больше быть нянькой вашему сыну. Я уже не в силах играть роль спасательного круга — сама тону. Ведь тону же! </p><p>И вдруг Светлана заплакала. Потрясенный старик смотрел на невестку таким взглядом, каким умудряются разглядывать еще что-то и внутри себя. </p><p>Вошла Надежда Ивановна, постояла в нерешительности, догадываясь, что здесь происходит. </p><p>— Здравствуй, Денис Денисович! </p><p>Старик не ответил на приветствие, развел руками. </p><p>— Вот видишь, что получается, — явно пожаловался он, и вдруг повело его в мужиковатую грубость. — Хреновина с морковиной получается! — Ткнул в сторону Светланы пальцем, не глядя на нее. — Вот возьму за волосы и поволоку домой! </p><p>Калинкина помолчала, гордая в своем невольном отчуждении. </p><p>— Зачем же так? Поволоку... </p><p>Светлана схватила руку старика, прижалась к ней лицом. </p><p>— Да шутит он, Надежда Ивановна... Шутит. Себя перебороть грубостью хочет. — Подошла к окошку, зябко поежилась. — На улице даже вечером духота, а меня знобит. </p><p>— Ты еще заболеть не вздумай! — изображая бог весть какую строгость, погрозил Денис Денисович пальцем. Мгновение смотрел на Калинкину осоловелым от горя взглядом, спросил излишне громко, чтобы взять себя в руки: — Ну что, глава «России», воюешь? </p><p>— А угадал, Денис Денисович! — охотно подхватила Калинкина, не упуская случая разрядить обстановку. — Целый день со строителями воевала. Халтурят, Денис Денисович, подрядчики. Не коровник строят, а скотомогильник. Прораб все «вспрыскивания» домогался. Подай ему в день три литра самогона, и все тут. </p><p>— Ну, дала вспрыскивание? </p><p>— Учудила, Денис Денисович. У тебя научилась, твоя школа. Ох и учудила! </p><p>— А ну, ну! — обретая обычную свою живость, воскликнул Ганин и даже кивнул в сторону Светланы головой, приглашая вникнуть. — Прораб-то, поди, Никиток Храпов. </p><p>— Он самый. Никогда не просыхает. </p><p>Надежда Ивановна опустилась на стул, чему-то рассмеялась, пытаясь сдерживать себя: простите, что не ко времени смех меня разбирает. </p><p>— Ну, так что ты там учудила? Выкладывай! — властно потребовал старик. — Знаю я вас, баб, — чуда на копейку, а смеху на рупь. </p><p>— Ой, Денис Денисович, чуда на всю сотню, пожалуй! </p><p>И снова засмеялась Калинкина, запрокидывая голову и закрывая лицо руками. Заметив, что и Светлана ждет рассказа о «чуде», встала, прошлась по комнате, переполненная каким-то мстительным озорством: </p><p>— Подговорила пять баб самых отчаянных. Пришли с покосов разнаряженные. Особенно Нюшка Солодарева. Мужики от одного ее взгляда обалдевают... </p><p>— Ну а дальше, дальше что? Не томи! — изнемогал от нетерпения старик Ганин. — Может, в кустиках самогоночки ему преподнесли? </p><p>Надежда Ивановна продолжала хохотать, то закрывая лицо руками, то прижимая ладони к животу. </p><p>— Да карболкой я вооружила их, а не самогонкой!.. — наконец выпалила самое главное, продолжая охать и стонать. — Хотела скипидаром — не нашлось. </p><p>— Мать честная! — Денис Денисович схватился за голову, догадываясь, чем окончилось «вспрыскивание». </p><p>— А они его в ку-у-стики. — Надежда Ивановна провела перед собой руками, как бы что-то ласково расстилая понизу. — Присядь, касатик, сейчас тебе чарочку поднесем, да и сами пригубим. </p><p>— Ну а штаны, штаны-то с Титка содрали?! — дознавался Денис Денисович, готовый, кажется, перевернуть стол, если не подтвердятся его самые лучшие надежды. </p><p>И тут уже не выдержала и Светлана, расхохоталась. Это был удивительный хохот. Он пришел как спасение, как глоток воздуха, когда выбрасывает человека из омута к свету. </p><p>— Содра-а-а-али! — не сказала, а пропела Надежда Ивановна, — и карболкой ему такую дезинфекцию устроили!.. </p><p>Надежда Ивановна повалилась на кушетку, упиваясь ликованием старика Ганина. </p><p>— Ну, Надежда! Ну и сообразила! Уж я тебя, голубушка, распропагандирую! Во, молодец! Уж я про твое вспрыскивание.... Лучше бы, конечно, скипидаром, но дезинфекция тоже хорошо! </p><p>Денис Денисович не договорил, обнял трясущуюся от смеха Светлану, мазанул согнутым пальцем у нее под глазом, смахивая слезу. </p><p>Надежда Ивановна поднялась с кушетки: </p><p>— А он в суд не подаст? За хулиганство... </p><p>— Что ты! — замахал обеими руками Денис Денисович. — Молчать как рыба будет. Да я бы на его месте удрапал от позора на Курилы, никак не ближе. </p><p>— А Нюшку Солодареву Титок оплеухой огрел. Вот такой синяк под глазом. </p><p>— Ах мерзавец! — гремел Денис Денисович, чуть не засучивая рукава, чтобы проучить незадачливого любителя горячительных напитков. — С бабами драться! </p><p>Надежда Ивановна подошла к Светлане, поправила обеими руками ее волосы. </p><p>— Ну вот и тебя рассмешили. — Окинула стол озабоченным взглядом. — Хоть вы тут и распивали чаи, а ужинать все равно будем. Так я тебя, Денис Денисович, отсюда не выпущу. </p><p>— А я, может, вообще тут ночевать намерен, — захорохорился старик и вдруг опять зашелся в хохоте: — Ох, Надежда, и пойдет же слава про тебя с твоей дезинфекцией! </p><p>Калинкина ушла на кухню. Напряженно глядя себе под ноги, будто боясь оступиться, пошла за ней и Светлана. </p><p>Денис Денисович опустился на стул, вдруг почувствовав необыкновенную слабость. Облокотившись о колени, тер лицо о ладони, мысленно приговаривая: «Сдаешь, Денис, сдаешь». Вдруг захотелось домой; нужно сесть за руль в газик и поехать себе не спеша, а то и с косарями где-нибудь по пути заночевать можно. Нет, лучше он поедет домой. Да, но Аркадий? Не дай бог увидеть его дома пьяным. Начнется разговор, ой и не нужный разговор. А Варвара в слезы. Многовато, пожалуй, на сегодня. Но и здесь не легче. Лучше всего к косарям. Да, да, к косарям. Надо сейчас же уйти потихонечку, чтобы не слышали. </p><p>Денис Денисович достал блокнот, вырвал листок, нацарапал, воровато поглядывая на дверь в кухню: «Я уехал. Прости, Светланка». </p><p>Морщась оттого, что скрипят половицы, на цыпочках вышел из дому... </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Надежда Ивановна прочла записку, протянула Светлане. </p><p>— Укатил наш Денис Денисович. Горе нам с ним, и только. Ну ладно, давай ужинать. </p><p>— Сколько это уже прошло лет, как я тут учительствовала? — вдруг спросила Светлана, медленно складывая записку. </p><p>— Да лет шесть, — ответила Надежда Ивановна, подвигая к Светлане тарелку с солеными огурцами. Машинально откусила огурец, вспоминая былое. </p><p>То была пора немалых надежд для старика Ганина, что сын его еще станет на ноги. И казалось, что младший Ганин оправдывал эти надежды. </p><p>Повадился задирать Аркадия Денисовича председатель райисполкома Лосев. Приедет в «Россию», разыщет младшего Ганина и давай допрашивать: </p><p>— Ну как, Аркадий Денисович, освежает мозги сельский пейзаж? </p><p>— Освежает, — флегматично соглашался Аркадий Денисович. </p><p>— Поди, чувствуешь себя так, будто с луны свалился на землю. Уткнуться в нее носом с заоблачных высот — для нервишек испытание немалое, — подзуживал Лосев с высоты своего превосходства, не поколебленного жизненными бурями. </p><p>— Подожди, испытаешь и ты рано или поздно, — пророчил Аркадий Денисович, не удостаивая взглядом собеседника, такого гораздого до психологических исследований. </p><p>— Ну, ну, старайся, есть мнение повысить тебя. Хватит торчать в заместителях у Калинкиной, доверим тебе совхоз, директором будешь. Лично я на этом настаиваю. </p><p>— А мне и тут неплохо. Не торопитесь, дайте в себя прийти. Учти, Алексей Тимофеевич, потом, быть может, буду с тобой опытом делиться, в ножки еще мне поклонишься. </p><p>— Нет, Ганин, я крепко сижу в седле. </p><p>Надежда Ивановна настороженно приглядывалась к каждой встрече Лосева с Аркадием Денисовичем, порой спрашивала: </p><p>— Ну что он все норовит вам палкой в рану ткнуть? </p><p>— Хочется мужику отыграться, — со слабой улыбкой зашибленного отвечал Аркадий Денисович. — Был грех за мной, крутил я его в свое время в рог бараний, когда за дело, а когда и не очень. Вышло так, что до смерти невзлюбил я его. Эх, Надежда Ивановна, знала бы ты, как мне хочется нынче в самом себе Лосева задушить. Вот так схвачу за горло его... Хрипит, а не подыхает. </p><p>И это была правда. Не ровно шел по новой дорожке Аркадий Денисович: то старался подладиться под простой народ, порой заискивал перед трактористами, доярками, то вдруг сбивался на высокомерный начальственный тон. Люди относились к нему по-разному: кто побаивался, а кто и посмеивался над ним. И когда он все-таки находил верную нотку — старались люди ответить сердечностью, участием. Тогда светлел Аркадий Денисович, вникал в дела колхоза с заметным интересом, входил во вкус. </p><p>Старик Ганин держал сына под неусыпным наблюдением. Наверное, иногда был он слишком назойливым в своей опеке, нерасчетливым в любви. Аркадия Денисовича тяготило это, не всегда он мог скрыть раздражение. А Денис Денисович почти каждый день приезжал в колхоз «Россия», изнемогал от желания дать какой-то самый важный совет, без которого все надежды его на возрождение сына погибнут, как первые ростки под заморозком. </p><p>— Ну что ты, батя, меня, как дите, за ручку ведешь, люди смеются, — досадовал Аркадий Денисович. </p><p>— Надо мной только круглый дурак смеяться может, — сердился Денис Денисович. </p><p>— Ну хорошо, успокойся, батя. Я тебя не подведу. </p><p>Старик Ганин спешил к Надежде Ивановне, уединялся с ней и не стесняясь своего сердечного трепета, говорил, говорил о сыне, вспоминал разные истории из его детства, наставлял, какой подход у нее должен быть к Аркадию в эту «ответственную минуту». </p><p>Попробуй тут быть равнодушной, когда обмирает перед тобой такой замечательный человек от любви к сыну, от тревоги за его судьбу. </p><p>— Главное, ты ему доверия побольше оказывай, а наказы хитро подавай, вроде советуешься, сердце-то у него в ссадинах. — Денис Денисович мучительно гримасничал, прикладывал руку к груди. — Малейший укольчик самолюбию — и все, падай без памяти. </p><p>Работать с Аркадием Денисовичем становилось Надежде Ивановне все легче. Ей и самой приходило в голову, что хватит ему ходить в заместителях, пусть идет директором совхоза. </p><p>Примчался однажды в Вознесенское Лосев, сел в правлении колхоза за стол председателя, сказал Калинкиной: </p><p>— Подай-ка мне твоего заместителя, хватит ему возле тебя отираться. </p><p>Пришел Аркадий Денисович, в окно уставился, будто и не было перед ним председателя райисполкома. </p><p>— Ты бы хоть поздоровался, — сказал Лосев. </p><p>— Ты и так здоров. </p><p>— Ну хорошо, сделаем скидку на смертельно раненную амбицию. Поздравить пришел. Назначаем тебя директором Краснокутского совхоза. </p><p>— А согласие мое вы спросили? </p><p>— Да неужели станешь артачиться? </p><p>— Не пойду. Я еще тут едва-едва тропинку нащупал. </p><p>— Ну, ну, щупай... тропинку. </p><p>— Благодарю за высокое разрешение. Я пошел. У меня дел по горло. </p><p>— Видала гуся. Чем ты его приворожила? </p><p>— А что, можно было бы приворожить, если бы не жена молодая. Мужик-то он еще хоть куда... </p><p>Лосев встал, раздраженно отодвинул стул. </p><p>— Работать мужику этому надо, работать, а не отираться возле бабьей юбки. Нашли наказание, прямо курорт устроили. Хватит! </p><p>И, видно, Лосев добился своего, потому что Аркадия Денисовича через полгода назначили директором совхоза. Там и началось его второе падение. </p><p>А пока жило семейство Ганиных в Вознесенском, Надежда Ивановна не спускала с него глаз. Особенно больно ей было за Светлану: словно подменили человека. </p><p>Светлана преподавала русский язык и литературу в Вознесенской школе. Задумчивая, потерянная, иногда приходила она в дом Надежды Ивановны, садилась к окошку и все смотрела на озеро; нахмурится, плечами как бы в недоумении пожмет; может, и вправду недоумевала: куда пропали жизнерадостность, веселость ее, песни, смех, танцы? О Соколове она в то время не говорила ни слова, об Аркадии Денисовиче тоже, будто было ей совсем безразлично, как он, муж ее, входит в новую роль скромного колхозного руководителя. </p><p>Появилась у Светланы особенная привязанность к Лизе Симуковой. Уходила к ней на ферму, уезжала в летнее время на пастбища, помогала ухаживать за коровами. Однажды застала ее Надежда Ивановна за работой: моет брюкву, сечет тяжелым ножом, тащит в ведрах коровам. </p><p>Подошла Лиза, черная от загара, в легком сарафанчике, тоненькая, простоволосая, с веснушчатым носиком; Светлана взяла ее за руки, вгляделась, ноготки потрогала и вдруг поднесла ее мизинец к губам, будто был перед нею беспомощный ребенок: </p><p>— Ничего, ничего, Лиза, мы с тобой выстоим. — Повернулась к Надежде Ивановне. — С ума сойти можно, по четыре ведра брюквы каждой корове. — Обняла Лизу. — Где у нее и силы берутся? </p><p>— Копылов помогает, — сказала Лиза и вдруг застеснялась, убежала под навес к своим доильным аппаратам. </p><p>— Ко-пы-лов! — по слогам произнесла Светлана и с улыбкой добавила: — Валера Копылов. Хорошо, что он появился на горизонте нашем... </p><p>Надежда Ивановна понимала, о чем ведет речь Светлана. Копылов Валера — зоотехник «России», — по всеобщему признанию, уже не мог представить свою жизнь без Лизы, а она без него. И это было огромно, это было счастье не только для Лизы, но и для Светланы и для Калинкиной. </p><p>— Теперь-то уж и вправду выдержит наша Лиза, — продолжала Светлана, рассекая ножом брюкву. — Поверишь, Надежда Ивановна, она для меня сейчас почти волшебное существо. Как в капельке, вижу в ней всю свою комсомольскую армию. Замутись эта капелька, исчезни — и оборвется что-то у меня в душе, навсегда оборвется. Вот и приглядываюсь к Лизе так же пристально, как и сектант Почушкин. В споре нашем, как говорят, не на живот, а на смерть, судьба ее — самый главный аргумент. </p><p>А Надежда Ивановна была рада, что заполучила такую союзницу, как Светлана, в ее затяжном поединке с Почушкиным. </p><p>Первая схватка с сектантом произошла у Светланы, когда покидала село Вознесенское лучшая подруга Лизы — Клава Ветлугина. </p><p>Женился на Клаве шофер Афанасий Русанов. Не понравилась ему судьба сельского механизатора, потянуло его в город, особенно после того, как начали говорить об Азанской области далеко не лестное. Многие из бывших городских ребят и девчат, приехавших сюда по комсомольским путевкам, покидали село. Трудно все это переживала Светлана, тем более что уже ничего не могла противопоставить разочарованию ребят и девушек как секретарь обкома комсомола: теперь она просто учительница вот в этом селе Вознесенском. Лиза провожала Клаву до пристани на Оке. Ушла с ними и Светлана. Не доходя до пристани, свернули в березовую рощу, присели. Лиза сорвала ромашку, протянула Клаве и сказала тоскливо: </p><p>— На, засушишь на память... </p><p>Клава приняла цветок, ткнула его в нос и вдруг крепко обняла Лизу, расплакалась. </p><p>— Прости меня, Лиза, я знаю... предательство  это. Да, да, самое настоящее! Голову отвинтить мне мало... </p><p>— Не надо, Клава, такое страшное говорить. </p><p>— А хочешь, я ультиматум Афоньке! Не хочешь со мной в деревне — катись хоть в Рио-де-Жанейро! Только люблю я его, окаянного, ой люблю, и пойду, дура набитая, за ним на край света. </p><p>— Ну вот, почему же дура, — возразила Светлана. </p><p>— Нет, дура! Конечно, дура безвольная! — казнила себя Клава. </p><p>— Да что уж там, чему быть, тому быть, — вытирая косынкой заплаканное лицо, сказала Лиза. </p><p>— Если и с тобой такое случится, а там и с другими, останется наша Надежда Ивановна одна у своего окошка. — Клава затормошила Лизу, схватив ее за плечи. — Дай мне слово, что ты ни за что такое не сделаешь! Я знаю, у тебя вон какой характер! Ты сама кого хочешь заставишь идти за собой на край света, не то, что я, размазня несчастная... </p><p>— Заставлю, Клава, будет как миленький тут со мной жить... </p><p>Из кустов неожиданно вышел Почушкин. Склонился на тяжелую суковатую палку, снял темные очки, покачал длинноволосой давно не мытой головой и тихо сказал: </p><p>— Уйдешь и ты. </p><p>— Опять... опять вы как из-под земли! — Лиза вскочила, сжала кулачки. — Кто вам дал право шпионить за нами? </p><p>— А ведь и правда, неприлично получается, — сказала Светлана, невесело разглядывая Почушкина. Тщедушный, в черной неподпоясанной рубахе, босой, с жиденькой бородкой, он производил впечатление человека беспомощного, убогого и потому безобидного. </p><p>— Я не шпионю, я наблюдаю, — с печальной улыбкой сказал Почушкин. — И живет в душе моей двоякое чувство. Я и рад, ох как рад! — Вскинул руку, как бы призывая небо в свидетели. — Рад, что гордыня людская терпит такое сокрушительное посрамление. И до слез жалко мне вас, сознающих бесплодность тщеты своей... </p><p>— Быть мне в тюрьме. Убью попика этого, ни за что засудят девку, — с тихим ожесточением сказала Клава. — А по-хорошему-то медаль полагалось бы на грудь нацепить. — Вдруг закричала: — Рад, апостол босоногий, что по-твоему оказалось: уходит Клава, покидает Лизуху свою! Но знай, не струсила я, не изверилась! Любовь распроклятая меня доконала! </p><p>— Э, нет, все гораздо сложнее, — сказал Почушкин, по-прежнему печально улыбаясь. — А избранник твой почему не остается здесь? </p><p>— Не твое дело, не суйся в нашу личную жизнь! — бесновалась Клава. </p><p>— Ну, ну, успокойся. — Почушкин как бы погладил Клаву по голове. — Унижая ближнего, не найдешь в душе умиротворения, это все равно, что лить керосин в огонь. Так вот и рад я уходу твоему и опечален. Диалектика. Единство противоположностей. Как видите, все сообразно в вашей материалистической философии. </p><p>— И все-таки больше похоже, что вы торжествуете победу, — сказала Светлана, вглядываясь в слепящую даль Оки. — Не рановато ли? </p><p>— Что вы, я соболезную. Вам, вам лично тоже. Мне горько, что и вас чрезмерная гордыня подвела к жизненному краху. Может, не так? </p><p>— А знаете, Почушкин, это ведь вас сжигает гордыня, — сказала Светлана, поглядывая на приумолкнувшую, подавленную Лизу. — Пророком себя возомнили. В предсказаниях ваших много общего знаете с кем? С теми, кто, глядя на просчеты Азанщины, поет отходную всей России. «Голос Америки» или там «Би-Би-Си», наверное, слушаете? </p><p>— Слушаю... </p><p>— Чувствуете, как у вас синхронно получается? </p><p>— Ай, нехорошо запрещенным приемом пользоваться. </p><p>— Когда вы с настырностью самого изысканного демагога на беде нашей, на просчетах играете, — это, видите ли, по-вашему, честный, по всем правилам бой. А если кто-нибудь возразит вам со всей категоричностью, вы сразу же руками за живот хватаетесь: ой, люди добрые, меня ударили ниже пояса! Иногда вам удается кое-кого и разжалобить, прохиндей вы преотличный... </p><p>— Не можете в споре не прибегнуть к бранным словам. Простим великодушно слабому его слабость, — сказал Почушкин, смиренно потупив глаза. </p><p>— Не надо мне вашего великодушия. Я называю вещи своими именами. Это, кстати, тоже ваш прием — объявлять хулой точную и резкую характеристику вашим поступкам. Но что поделаешь, если они порой настолько неблаговидны, — не найдешь для них ни одного деликатного слова. </p><p>— Деликатным, человеколюбивым надо быть всегда. </p><p>— Это вы-то человеколюбивый? Наверное, потому и хороните меня заживо. </p><p>— Не пойму, о чем вы? — с изумлением вскинул невинные глаза Почушкин. </p><p>— Разве не вы говорили о моем жизненном крахе? Слово-то какое выбрали беспощадное — крах. Не торопитесь, вы еще не один раз увидите меня рядом с Надеждой Калинкиной. А силу этого человека вы отлично знаете. </p><p>— Сожжет и ее пламя необузданной гордыни! — Почушкин пристукнул в землю палкой и пошагал по пыльной тропе на село Вознесенское. </p><p>...Неужели с тех пор уже пробежало шесть лет? И вот она снова в доме Калинкиной. Вскинуть бы голову и сказать самому лютому недругу что-нибудь похожее на то, что говорила Почушкину: «Не хороните меня заживо! Вы еще увидите меня рядом с Надеждой Калинкиной». </p><p>Ну, где он нынче, ее самый главный недруг? Аркадий Ганин? А может... Соколов? </p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Возвращался Соколов из рощи в гостиницу уже в полной темноте. У калитки неожиданно повстречался с Лосевым. </p><p>— Простите, Анатолий Петрович, я хотел с вами поговорить. </p><p>Соколов враждебно подумал: «Только тебя мне сегодня и не хватало». Вслух сказал: </p><p>— Вы злоупотребляете моим терпением. </p><p>— Я хотел несколько слов по поводу этого недоразумения с Комарковой... Мне сказали, что вы велели... </p><p>— Да, да, завтра вы поедете к Дарье Николаевне вместе с нами. Каяться будем. Слышите, Лосев? Ка-яться! </p><p>— Так она... вот увидите... выгонит меня в шею. Но я готов перед ней и на колени... </p><p>— Готов? А ну поднатужь свое журналистское воображение, представь себе тот самый памятник Комарковой, который вы с заезжим гостем... </p><p>Лосев не дал договорить. </p><p>— Это он, он сказал, что нужно убрать... этот бюст, установленный в ее честь. </p><p>— Я говорю, представь себе тот памятник — и на колени! — Анатолий Петрович ткнул пальцем в землю. — На колени вот прямо тут, в эту пыль! Пусть хоть так увижу твое покаяние. А там она действительно может погнать грязной метлой и тебя и меня. </p><p>— Она все, все может! Вы ж знаете ее нравы... </p><p>— Эх, ты, нравы. — Анатолий Петрович безнадежно махнул рукой. — Не вздумай передернуть. Я заставлял тебя перед ней встать на колени, а не перед собой. Все. Завтра в десять утра извольте быть в Зародном. </p><p>Соколов отвернулся от Лосева, тяжело пошагал к гостинице. </p><p>— Так я могу и на колени, только выслушайте меня! </p><p>Лосев и вправду полусогнул ноги, будто собрался бухнуться в пыль, но Анатолий Петрович вошел в гостиницу, не оглянувшись. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Многое сделал Соколов, чтоб Лосев смог найти себя в жизни. Забаллотированный на партийной конференции, Алексей Тимофеевич понял, что ему не удержаться на посту председателя райисполкома: какой же это предрика, если коммунисты района не допустили его ни в члены, ни в кандидаты райкома. Это была его первая жизненная катастрофа. Вошел он в тот раз в номер районной гостиницы к Соколову, сказал голосом актера-трагика: </p><p>— Все, Анатолий Петрович, Лосеву крышка. </p><p>Соколов мгновение колебался: избавиться от излияний непрошеного позднего гостя (шел двенадцатый час ночи) или все-таки выслушать? </p><p>Лосев вытащил недопитую бутылку коньяку. </p><p>— Спрячьте, — уронил Анатолий Петрович. </p><p>— Буянов на вашем месте... разделил бы эти капли  по-братски. — Лосев грузно нагнулся, поставил бутылку под стол. — Может, жаркую баню устроил бы, душу вот так перелопатил бы, а спас бы! </p><p>— А может, он вас просто-напросто выставил бы? </p><p>— Могло, могло и это быть, — глядя неподвижным взглядом в угол, обреченно согласился Алексей Тимофеевич. — Зато назавтра сам позвал бы, и ушел бы я после «бани» его что тебе новенький гривенник, бери  снова жизнь — пускай в оборот. </p><p>И Соколов был вынужден согласиться: что верно, то верно, Буянов таких, как Лосев, держал в своем особом фонде. Правда и то, что устраивал им «жаркие бани» и, видимо, верил в обновление провинившихся, полагал, что разносы его играют роль некоего источника энергии, способного подзарядить осевшие аккумуляторы таких вот людей, как Лосев. </p><p>Соколов медленно гасит окурок сигареты о пепельницу, сумрачным, сонным взглядом наблюдает за Лосевым, неприютно забывшимся в своих переживаниях. </p><p>— Что ж, Алексей Тимофеевич, не скрою, я многому у Буянова учился, многое выверяю в сегодняшней жизни тем, что очень ценил в Илларионе Степановиче, но... </p><p>— Но многое и отвергаете из его практики, — наконец вышел из оцепенения Лосев. — А знаете, что вам скажу? Все равно терять мне, кажется, больше нечего. Не такое уж пустяковое, наоборот, важное, существенное, что было в Буянове, вы на ветер пустили. И ни хрена не стоят эти всякие заверения ваши, что у Буянова вы чему-то там такому учились и учитесь. </p><p>— А ну, ну, это уже любопытно. </p><p>— Вот вам пример. Самый горяченький, сегодняшний. Идет партийная конференция. Буянов, бывало, в такие часы будто на скакуне сидел. — Лосев вскинул руки, как бы осаживая коня под собой. — Зачитывается список выставленных людей на голосование, председатель спрашивает, есть ли отводы. И все, затаив дыхание, следят за каждым взглядом, вздохом Буянова, а тот следит за атмосферой, за настроением зала, единой волей людей, как дирижер, управляет. Если бы вы умели и хотели делать все так, как делал Буянов, тогда Лосева не прокатили бы на вороных. Илларион Степанович так вот — одним жестом — от меня беду отвел бы еще тогда, когда председатель спросил: есть ли отводы товарищу Лоcеву? </p><p>— А не подумали вы о том, что на сегодняшней конференции Буянов первый сказал бы: дать Лосеву отвод. </p><p>— Ни за что! </p><p>— Больше того, я убежден, что Буянов напряженно ждал этого момента, чтобы дать отвод лосевым. Да, да, отвод! </p><p>Лосев готов был услышать что угодно, только не это. Не дав себе труда хоть немного овладеть собой, сказал первое, что пришло в голову: </p><p>— Вот уж ересь какая-то... </p><p>— Ересь? Ну тогда уж позвольте высказаться еретику до конца. Прятались вы, как самый заштатный иждивенец, за широкую спину Буянова. Укорачивали его жизнь и сохраняли свое драгоценное здоровье, усвоив роль бездумного механического исполнителя чужой воли. Причем на практике методами своими доводили многие его указания до абсурда. </p><p>Лосев поднял плечи, тут же вяло опустил их. </p><p>— Это я-то, лошадь ломовая, иждивенец. Такой воз столько лет тянул, хребет трещал, район даже в самые трудные годы на первое место выводил... </p><p>— Да вас в трудные годы больше всего ценили за то, что вы, как правило, выполняли хлебозаготовки. — Соколов закурил и уж как-то особенно глубоко, нервно затянулся. — Надо признать... немало человеческих жизней спасли те сто граммов хлеба, который изготовили из самых последних зернинок, выметенных из всех колхозных сусеков неумолимыми людьми, похожими на вас, Алексей Тимофеевич! Да, вы умели это делать, и Буянов, конечно, с этим считался... </p><p>Лосев шлепнул ладонями себя по ногам. </p><p>— Ни черта не понимаю, оправдываете вы меня, а заодно Иллариона Степановича, или обвиняете? </p><p>— И то и другое. Вас больше обвиняю. Но не в том, что вы все до зернышка выметали из колхозных сусеков. Нет, в этом главная вина не ваша. Прошу вдуматься в мою оговорку, она очень существенная. Виноват в этом был прежде всего наш извечный классовый враг. Тогда он имел обличье фашиста, оскал Гитлера. Разруху принес, хлеборобов от земли оторвал, многих убил, искалечил. Я знаю, конечно, есть свой резон в словах, часто приходится их слышать: нечего все на войну сваливать. И так привыкли к этим словам, что постепенно некоторые вообще войну начали со счетов сбрасывать. А каким же надо быть недоумком, чтобы не принимать во внимание последствия войны, когда мы осмысливаем тяжелое положение в сельском хозяйстве тех лет. Однако есть такие — забывают самую страшную правду и выдают за единственную правду вещи побочные, второстепенные, хотя, конечно, и немаловажные. Вот, к примеру, разве маловажно было то, что делали вы лично? </p><p>— И что же такое страшное делал я? </p><p>— Да если бы вы имели за душой еще кое-что, кроме администраторского пыла, то легче было бы людям с разрухой послевоенной справляться. Куда более широкий простор получили бы талантливые организаторы.. Просто их в районе оказалось бы неизмеримо больше. Многих вы не заметили. А тех, кого другие заметили, смяли, под корень подрезали. Вот вам чистая правда. Вот почему вас сегодня так дружно забаллотировали. И я не только не встревожен этим, а наоборот — вздохнул полной грудью. </p><p>— Понятно! </p><p>Лосев повернулся к Соколову боком, косил на него дурноватым глазом, будто и надерзить хотел и не решался. «Неужто усидит в первых секретарях? Ему бы не командовать, а где-нибудь в институте студентов просвещать. Ничего, придет время еще — рад будет, когда мы его на какую-нибудь кафедру сплавим». </p><p>Лосев встал. </p><p>— Итак, картина ясная. В тираж! Только смотрите, не шибко расправляйтесь с Лосевым. Повырываете дергачами такие вот гвозди, как я, и начнет рушиться дом... Впрочем, давайте, валяйте, избивайте повально гвардейские кадры. Может, у кого хватит ума взбунтоваться. </p><p>Встал и Соколов. Гибкий, голенастый, в пушистом свитере, чуть расправил широкие плечи, невольно стараясь чем-то ответить на вызывающую позу Лосева, усмешливо показал глазами на коньяк: </p><p>— Бутылочку прихватите, зачем добру пропадать. </p><p>Сел на стул перед Алексеем Тимофеевичем, широко расставил ноги, устойчиво уперся в них ладонями. </p><p>— А теперь насчет гвоздей. Когда мы строили свой дом, то стены воздвигали из такого монолита, что никто разгадать тайны нашей кладки не может, хотя мы не делали из этого никакого секрета. Дело в том, что на духе нашем, на крови, пролитой за революцию, на поте все замешано. Так что лучше бы вам не гвоздем себя чувствовать, на котором все держится, а засучить рукава и честно поработать до седьмого пота, добавить и свою каплю в общий замес. Такую возможность мы вам предоставим. </p><p>— Директором банно-прачечного комбината? </p><p>— Подумаем. А насчет повального избиения гвардейских кадров — шалишь! — Соколов вплотную подошел к Лосеву. — Эту теорийку мы слышим с двух сторон. С одной стороны, кричат кондовые догматики: караул, избивают гвардию! Бог знает, кто и когда производил их в гвардейцев. А с другой стороны, политиканы науськивают — бей гвардию догматиков. И замахиваются при этом чаще всего на людей, которые никогда не были догматиками, просто умеют отстаивать свои партийные позиции. Словом, не позволим разгуляться истерии ни тех, ни других. </p><p>— А если есть и третьи, такие вот, как я! — Лосев поднял кулаки, как бы намереваясь грохнуть ими о стол. </p><p>— Спокойнее, Алексей Тимофеевич, спокойнее. Кем вы были, людям известно. Кем вы будете — от вас зависит. Не ударьтесь только в политиканство. Политиканы у нас ничего не сделают — ни те, ни другие. Идите спать и думайте о том, как начать новую жизнь. Дорога для настоящих добрых дел вам открыта. </p><p>— Понимаю, даете зеленый свет в кресло директора банно-прачечного комбината, — опять упрямо повторил Алексей Тимофеевич. </p><p>Соколов сокрушенно вздохнул, даже руки крепко сцепил на затылке, будто пытался унять головную боль. </p><p>— Худо жить человеку на свете, если он смотрит на все с высоты чиновничьей лестницы. </p><p>— Вам хорошо крыть чиновничью лестницу — из четвертых секретарей да сразу в первые! </p><p>Соколов засунул руки в карманы, потерся подбородком о воротник свитера, остепеняя себя, и все-таки не выдержал, повысил голос: </p><p>— У вас психология боярина, Лосев! Местничество боярское у вас на уме. Запомните, партия ни за что не потерпит дух чинодральства! Любой к чертовой матери будет отвеян, как полова, кто смотрит на партию как на верное средство оказаться в чинах.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Через месяц после этого разговора Лосев стал инструктором райкома партии. В первый же вечер после нового назначения пришел в дом Калинкиной тихий, задумчивый, со смущенной улыбкой. </p><p>— Ну, тебе известно, что со мной произошло? </p><p>— Известно, — чуть насмешливо сказала Надежда Ивановна. </p><p>— Что так смотришь? </p><p>— Интересно мне, каков ты в роли современного Грушницкого. Знаешь такого? </p><p>Лосев повернулся к книжным полкам, отыскал томик Лермонтова, выдернул, полистал. </p><p>— Да, где уж мне, дубу мореному. Теперь разжалованного, поди, и на порог не пустишь? </p><p>И вдруг как-то неуловимо переменился, прошелся по комнате, развеселый такой, глянь несведущим оком — радость у человека, и только. </p><p>— Встряска на пользу пойдет. Все в душе переверну, перелопачу, плацдарм обеспечу да как рвану снова ракетой вверх... </p><p>Калинкина озадаченным вглядом наблюдала за Лосевым. </p><p>— В чинах вверх?</p><p>— В положении, в весе...</p><p>— Видно, в чинах все-таки... </p><p>— Ну хорошо, пусть я теперь до скончания дней своих останусь инструктором райкома партии, пусть! Только знаешь, каким я буду инструктором? </p><p>Алексей Тимофеевич подошел к Надежде Ивановне настолько близко, что рисковал оказаться за порогом ее дома. Колотится сердце. От гулких ударов его сбивается с ритма дыхание и слова... слова уже не те на язык напрашиваются. </p><p>А Надежда Ивановна, полуопустив веки, прятала ненависть, потому что себя ненавидела, кажется, больше, чем этого человека. Главное — сдержаться, ничем не выдать себя, изобразить полнейшее равнодушие: мне абсолютно все равно, что ты, что пень, что козел в огороде. </p><p>А ненависть, как тошнота, подступает к горлу, и по-прежнему больше к самой себе: ведь неизвестно, чем все кончится, если этот сильный красивый мужик не совладает с собой. Господи, а что, если угадает он в ее глазах именно эту мысль? Он ждет, ждет, когда хоть на мгновение что-то дрогнет в ней, как уже бывало не однажды. А после этого вырвется у нее со стоном: «А, пропади все пропадом!» Страшные слова. Подлые слова. Нельзя больше. Надо задушить в себе это. Вот схватить бы себя за горло... Как могла она позволить, что довел ее до тяжкого греха именно он, Лосев? Пусть бы кто угодно другой, кто ей судья — вдове, которую даже самые отпетые сплетники не смели укорить, что она слишком скоро забыла мужа. Всему ведь есть предел. Пришел предел и ее надеждам на возвращение мужа. Да, она будет по-прежнему ждать, ждать, ждать его, несуществующего, это стало больше чем привычкой. Даже если взять камень и отбить в ней память, все равно она будет ждать, потому что это уже в каждой ее кровинке, в каждом дыхании; вот когда перестанет дышать — тогда и ждать перестанет. </p><p>Все это так, истинно так. Но кто, кто может казнить вдову за то, что бунт ее здоровой, неотцветшей плоти бывает иногда таким сокрушительным? Только она сама и никто больше. Но в том-то и дело, что собственный суд страшнее любого другого. Ведь Лосев-то ко всему прочему еще и двоюродный брат Михаила. За что ей такое наказание?! </p><p>Ну пусть бы остался в ее доме учитель Худяков. Уняла бы брезгливость, утешаясь тем, что чист он в своем чувстве, чист, как бинт стерильный. Это ли не для ее ран незаживающих? Так нет, ей подай вот этот деготь в липких горячих глазах Лосева. Да, деготь, которым поделом ворота ей вымазать. </p><p>Надежда Ивановна медленно повела плечом, выставляя его против Лосева, сказала с великолепно наигранным равнодушием: </p><p>— Сядь. </p><p>А сама внутри ликовала, торжествуя победу над собой. Ай да Надежда! Все! Такого больше не будет! Противно же, когда так, лишь для плоти и ни искорки для души... Господи, ну где, где она увидит ту искорку? Вон сколько ждала ее от Худякова. А в нем было так много чистого мягкого свету, да вот у нее-то ничего под золой не засветилось; холодно, так холодно, что, кажется, от единого воспоминания зубами застучишь. </p><p>Всмотрелась из-под полуопущенных век в Лосева, подумала: «Но и это совсем не тот костер, которым можно душу согреть. Уж лучше дурной горькой глотнуть один на один да плакать до тех пор, пока сон не сморит. Вот так иные вдовы и утешают себя...» </p><p>Лосев все стоял на прежнем месте. Надежда Ивановна повторила уже властно: </p><p>— Сядь! </p><p>Лосев медлил, гадая: неужели на сей раз не устерег, пропустил тот единственный миг? Теперь уже не подступишься к ней, одолела себя, выгонит за одно неосторожное слово. </p><p>И Лосев с угрюмым покорством сел чуть ли не в противоположном углу комнаты. </p><p>Сколько их в районе, как говорят, его близких знакомых; любая пустила бы, стукни только в окошко; но ему эта нужна, чтоб не просто мужское свое утешить, а выжечь в себе тревогу, неуверенность, избавиться от странного ощущения, что он в своем падении оказался обезображенным, обесцвеченным. Надежда, только она, могла совершить чудо — убедить его, что все останется, как прежде; ну что ей стоило встрепенуться, на миг опустить обессиленно руки, и тогда уж ничто не остановило бы его. Нет, он не просто победу свою торжествовал бы над ее недоступностью, в том было бы что-то гораздо большее. «Эх, Надя, Надя, да ты сейчас для меня, как глоток воздуха, как круг спасательный, да что там круг — ты для меня сейчас, как та самая кровь, которую вливают смертельно раненному человеку». </p><p>Сказать об этом вслух? Или подойти еще раз и дать волю рукам? Нет, лучше не испытывать судьбу. Просто посидеть рядом с этой женщиной в ее доме — уже избавление от отчаяния. Ну куда бы он сейчас подался? В любом другом месте только еще сильнее распалят его глупой жалостью, растравят слезами пьяными, неудержной лестью. </p><p>Лосев взбороздил щеку в кривой усмешке: </p><p>— Вот и забыл, про что говорил... </p><p>— Говорил про то, каким будешь инструктором. </p><p>— Вот, вот! — воскликнул Алексей Тимофеевич, стараясь вернуться к тому оживленному состоянию, в котором пытался подать себя Надежде Ивановне: смотри, какой я есть, не просто, ой не просто судьбе сшибить меня с ног. — Так свое дело поставлю, так поведу себя, чтоб все сразу увидели птицу по полету. Мало что в сержанты разжалованный — все равно полковника видно! </p><p>— Не пойму, Алексей Тимофеевич, вправду ли готов ты новую жизнь начинать или поешь прежнюю песенку. </p><p>— А какая она, моя прежняя песенка и что ты новой жизнью называешь? </p><p>— Чиновный ты был человек. Мундир на все пуговицы застегивал, все на воображаемые свои полковничьи погоны глаз косил. </p><p>— Застегнутый на все пуговицы мундир — это не так и плохо. Дисциплина. Принципы! </p><p>— Господи, да не про то я совсем толкую, — с досадой махнула рукой Калинкина. — Не про солдатскую честь мундира... У иного действительно мундир застегнут до последней пуговицы, а все равно душа вот так распахнута. </p><p>— А у меня за мундиром упрятана? Или вообще отсутствует? </p><p>— Шел бы ты лучше домой к жене... </p><p>Лосев панически приложил обе руки к груди: </p><p>— Прошу тебя, не гони, не могу я инструктаж ее слушать, как снова выбиваться в люди... </p><p>— И что же это за инструкции? </p><p>— Все те же самые, которым тысяча лет. Под ноги начальству ковром стелись, глядишь — и себе дорожку в гору вымостишь. — Облокотившись о подоконник, Лосев долго смотрел на озеро в открытое окно. — Часто думаю: допустил бы Илларион Степанович, чтобы со мной сотворили такое, или нет? </p><p>— Как тебе сказать... если б он не понял, что жизнь от него требует... то, может, и ему пришлось бы... в лучшем случае уйти на пенсию. </p><p>— Вон ты какие арии запела! </p><p>— Я свою песню не меняю. Впрочем, и ты тоже. Только разные они у нас. </p><p>— Буянова на пенсию... </p><p>— Да, если бы не захотел от ракушек избавиться. Налипло на нем немало. Но кажется мне, что он сдирал с себя ракушки эти без всякой пощады. Не то, что ты, — дуешь на них, как на любимые болячки, а то и, словно орденами, любуешься. А Буянов сдирал, сдирал их, кровищей исходил, а сдирал, может поэтому и грохнулся замертво. </p><p>— Грохнулся замертво, — жутковато повторил Алексей Тимофеевич. — Скажи, Надежда, может, он вправду наложил на себя руки, как про то болтают люди? Может, и в моей башке созреет... — Мотанул пальцем в воздухе, изображая петлю. </p><p>— Что ты, с тобой ничего подобного не случится, можешь спать спокойно. </p><p>— Да ты же, ты и доведешь меня до петли! — Лосев помолчал, глубоко уязвленный. Поймав улыбку в глазах Надежды Ивановны сразу посветлел, размягчился. — До чего же мне хорошо с тобой, даже если ты вот так подзуживаешь. Ты думаешь, мне только баба нужна? </p><p>— Не будем об этом... </p><p>Лосев опять уставился с тоскою в окно. </p><p>— К Буянову я, кажется, находил свои ключи, в самом хорошем смысле слова, а вот к замкам Соколова... ни один не подходит. </p><p>— Дело в том, что кое-какие замочки Буянова... можно было открыть и гвоздем... </p><p>— То есть как понимать? </p><p>— Вот ты, к примеру, знаешь, чем брал его? Уж больно ласково умел по шерсти гладить и боже упаси хоть раз против шерсти... Сознайся, ты же и в мыслях не позволял себе такую роскошь... </p><p>— Да, не всем он прощал такое, — уклончиво сказал Алексей Тимофеевич. </p><p>— Вот именно не всем. Тебе ни за что не простил бы. А вот другим прощал. С чего бы это? </p><p>— А черт его знает. Своенравен был. </p><p>— А у меня есть одна отгадка. Не полная, конечно, однако кое-что объясняет. Все дело в том, что ты сам никогда не прощал никому малейший упрек в твой адрес. Как почуешь, бывало, в ком-нибудь непослушного воле твоей, способного взять тебя за бока, — все, пропал человек, причем зачастую очень преданный, как говорят, нашему общему делу человек... А ты его в зубы до хруста! — Калинкина мстительно усмехнулась, наблюдая, как трудно справляется Лосев с негодованием. — И что было особенно страшно... ты и сам начинал верить — смутьянов разоблачаешь, врагов народных. Такого туманчику напускал на своих личных неприятелей, такой сокрушительной демагогией изничтожил их, что не всякому удавалось от тебя уйти невредимым. </p><p>— Ну, знаешь! </p><p>— Знаю, очень хорошо знаю. Думаешь, зря часами на районных совещаниях высиживала? Вот и приметила, как ты отпугивал от себя умных людей, с характерами. А болванов отпетых за их угодничество поощрял, выдвигал. Приглядись к твоим приближенным нынче, иные из них, наверное, уже и здороваться с тобой перестали. </p><p>— Есть и такие. Только не в том суть... </p><p>— В том, том самом, Алексей Тимофеевич. </p><p>И опять усмехнулась Надежда Ивановна, и было в ее усмешке что-то такое беспощадное, что Лосев и не пытался обманывать себя: смотри-ка, улыбается, может, кончится этот тяжкий спор тем самым примирением, когда все забывается к черту, есть он и она — мужчина и женщина — и никого больше на свете. </p><p>— Так и получилось, — продолжала Надежда Ивановна все с той же беспощадной усмешкой, — что подходил к тебе человечишко мелконький, вынимал нехитрую отмычку и открывал твой замок, прокрадывался в душу. И ты радовался — вот он, еще один преданный человек, уж он-то при голосовании ни за что фамилию твою из бюллетеня не вычеркнет. </p><p>— Ну ладно, смешала ты меня с грязью — стерплю ради тебя. Но при чем тут Буянов? </p><p>— А при том, уж не обессудь за прямоту, что и ты его замок открывал такой же нехитрой отмычкой. </p><p>Алексей Тимофеевич шутливо вскинул руки. </p><p>— Сдаюсь. Хватит, Надя, хватит. Боюсь поссориться, больше смерти боюсь. Ну их... Противно мне стало все на свете. Только ты и осталась для меня единственным светлым... </p><p>— Да какой уж тут свет, — не позволила досказать Надежда Ивановна. </p><p>— Действительно, уж так светло от тебя, что в глазах темным-темно, а в башке как в погребе. Вот сейчас покажешь на дверь, выгонишь, как собаку... </p><p>— Почему же, попрошу, как человека, идти домой... </p><p>Лосев встал. </p><p>— Надя, прошу тебя, разреши... я вот здесь на полу улягусь и не шелохнусь. Мне бы только... твое дыхание слышать, рядом быть... </p><p>Надежда Ивановна долго молчала, глядя отсутствующим взглядом куда-то мимо Лосева, потом медленно покачала головой: дескать, это совершенно невозможно. </p><p>Пнув дверь ногой, Лосев так и ушел с ощущением, что эта женщина только пригрезилась ему в той прежней немыслимой близости, на которую он так надеялся и сегодня... </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Сбылось пророчество Аркадия Ганина: оказался Лосев примерно в его положении. </p><p>Сложна жизнь. Сколько раз говорил себе об этом Лосев, стараясь шагать в ногу со временем. Понимал он, что партийному работнику и человечным надо быть, и гибким, и прозорливым, старался в поте лица обрести именно такую славу, а она не давалась, и все тут. </p><p>К народу идет Лосев, на поля колхозные, на луга. Бывает, что и на стог залезет, укладывает сено, утаптывает, шутками-прибаутками сыплет. И что же, отвечают люди, кто сдержанно, а кто и панибратски, не чувствует Алексей Тимофеевич в этом уважительности, почтения. «Разжалованный есть разжалованный», — с горечью заключает он. </p><p>В посевную становился на подножку сеялки, глотал пыль вместе с сеятелями, шумно привлекал к себе внимание: смотрите, какой я есть! И невдомек ему было, что люди не хотели подножку сеялки считать театральными подмостками. А в нем угадывали больше именно незадачливого актера, подшучивали над ним, кто за глаза, а кто и в глаза. Изводился Лосев, в ожесточение впадал, в драматические переживания, что бы ни делал, с кем бы ни встречался, так или иначе говорил о своем понижении, как больной рассказывает о болезни, требуя безусловного сочувствия. Кое-кого удавалось разжалобить. Сумел однажды размягчить даже Соколова. </p><p>В правлении одного из колхозов Соколов с непонятным для Лосева упорством разбирался в формах колхозной отчетности. Вот уж действительно нашел секретарь обкома достойное для себя занятие. Он, инструктор райкома, и то... </p><p>Лосев терпеливо ждал, когда Соколов обратит на него внимание. А ведь час назад, когда встретились в поле, Анатолий Петрович даже под руку его взял, спросил о здоровье: видно, поразился тому, что сдал богатырь Лосев, осунулся, постарел. Наверное, и вправду дела его плохи, если даже у Соколова сердце дрогнуло. </p><p>И нахлынуло на Алексея Тимофеевича чувство, зовущее к исповеди. Так у него часто бывало, когда приходил с повинной к Буянову. В такую минуту хотелось разорвать на себе рубаху, застонать, уронить на стол голову. Но то был Буянов. А этот разве поймет? </p><p>И вот они сидят в кабинете председателя колхоза. Соколов листает формы отчетности и, поди же ты, всем своим видом остепеняет Лосева: не вздумай в слезу удариться, до смерти не терплю. «А ты, дьявол тебя побрал бы, потерпи, выслушай! Пойми, что у меня на душе накипело!» </p><p>И действительно, многое накопилось у Лосева в том эмоциональном заряде, который он решил разрядить во что бы то ни стало: и обида, и надежда на выздоровление, и пусть сегодня беззлобный, но все-таки вызов Соколову, который с бесстрастием бухгалтера разглядывал одну форму отчетности за другой. Ну как тут откроешь перед ним душу? Хотя бы намек дал: готов, дескать, выслушать... </p><p>— Вы не задумывались, из чего складываются нынче плановая работа и документация в совхозах и колхозах? — спросил Соколов, не отрываясь от бумаг. </p><p>Лосев готов был застонать. «Да что он, издевается, что ли?» А Соколов, вроде бы и в малейшей степени не догадываясь, что происходит с Лосевым продолжал в том же тоне: </p><p>— К примеру, экономист вот такого колхоза, как этот, должен обработать, увязать, согласовать пятьдесят — шестьдесят тысяч показателей за год! Чтобы это сделать не формально, не для отписки, а вдумчиво, надо ему потеть десять — двенадцать месяцев в полную нагрузку рабочего дня. </p><p>Лосев молчал, страдальчески жмурясь, будто боялся, что вот-вот выкатятся слезы. </p><p>— Особенно выматывает душу производственно-финансовый план. Как же — без него банк не выполнит тебе ни одной финансовой операции. Не видели, какие туда предъявляются полотнища? Жаль... Инструктору надо бы и в это вникать. Не затем, конечно, чтобы плановиков подменять, а чтобы понять, в чем их боль, помочь найти выход... </p><p>Лосев знал, что с минуты на минуту должен нагрянуть председатель колхоза с бухгалтером и работниками районного банка. И тогда все, не подготовишь секретаря обкома для очень важной просьбы: Алексею Тимофеевичу казалось, что у него есть еще один выход из тупика, надо только сменить должность... </p><p>Соколов упорно не поднимал голову от бумаг. </p><p>Лосев прокашлялся, готовый, кажется, смять бумаги, которые так занимали секретаря обкома. Налил из графина теплой застоялой воды, выпил с решимостью человека, принимающего яд. </p><p>— А я, Анатолий Петрович, хотел еще раз... быть может, последний в жизни... исповедаться перед вами, — сказал он, и в голосе его была не только мольба, но и укор. </p><p>Соколов наконец поднял голову, задержал взгляд на Лосеве, не столько внимая его мольбе, сколько бесстрастно оценивая его укор. </p><p>— Я слушал не одну вашу исповедь. А теперь, Алексей Тимофеевич, послушайте мою. </p><p>Прозвучало это так неожиданно, что Лосев даже внутренне поежился. </p><p>— Так вот слушайте, Лосев. Я первый секретарь обкома. Я в первую голову обязан видеть, какими сложными, многоотраслевыми стали наши хозяйства, какие неожиданные проблемы выдвинула жизнь перед людьми в управлении этими хозяйствами. Тревога спать не дает, что все-таки общей картины ухватить не могу, что где-то сложнейшая хозяйственная машина пробуксовывает, важные резервы не вскрыты. За всем этим судьбы человеческие! Хозяйственники, командиры производств ждут помощи, моего партийного, политического, философского анализа. Ты, мол, видишь всю картину, улавливаешь тенденции. Скажи, куда они ведут, послушай наше мнение, вникни в наш опыт, даже самый горький, кто-то ведь должен извлекать из него пользу. Вот я и смотрю. Там председатель колхоза как рыба бьется об лед в спорах с банком. Там экономист с ума сходит от того, что утонул в море цифр. А утонул он — нахлебаются горькой воды и сотни других людей, судьба которых от этих числовых показателей зависит. Кого-то несправедливо лишат премии, чей-то загубят добрый почин, заставят обстоятельства махнуть человека рукой и сказать: завалили дело, бюрократы проклятые! И сколько вот таких забот. Нужны всюду помощники, умные, цепкие, беспокойные. Могу я сказать, что вы один из этих помощников? Да нет же, нет! Кстати, сколько в вас весу? </p><p>Окончательно сбитый с толку неожиданным вопросом, Лосев ответил не сразу: </p><p>— Хватит с меня, есть уже и лишку. </p><p>— Килограммов девяносто, не меньше. И вот вы взвалили эту девяностокилограммовую лялечку себе на руки и нянчитесь, надрываетесь от тяжести. И нас заставляете делать то же самое. Учтите, может наступить предел терпению, перестанем нянчиться. Некогда, Алексей Тимофеевич, не-ког-да. </p><p>Лосев страдальчески потер ладонью у сердца и вдруг решился все-таки высказать самое главное. </p><p>— Есть у меня к вам единственная просьба. Странной она вам покажется. Редактора районной газеты в область берут. Доверьте мне его место. Когда-то я бойко статьи писал, сам писал, журналисты потом лишь чуть-чуть поправляли. Даже брошюру издал. Прошу вас, поддержите мою кандидатуру... </p><p>— Ну что ж, используйте еще и этот шанс, — сказал Соколов, будучи не очень уверенным, что поступает правильно. </p><p>Так Лосев стал редактором районной газеты. Просиживал в редакции до поздней ночи, ни одна даже самая маленькая заметка не проходила без его тщательной проверки. «Ляпов» в газете не находили, но и проблем, живых мыслей в ней тоже не появлялось. Упреки сыпались со всех сторон. </p><p>И Лосев стал с некоторых пор подумывать, не избавиться ли ему от хомута редактора, как вдруг судьба его столкнула с молодым столичным литератором Игорем Завягиным. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Приехал Завягин в Серпилино, как сам выразился, «на натуру»: созревала повесть, хотелось кое-что увидеть в жизни для подтверждения его художнической концепции. Слово «концепция» он выговаривал с глубокой задумчивостью человека, осмысливающего что-то бесконечно важное, от чего, быть может, зависит судьба самого человечества. </p><p>А вообще-то оказался он парнем веселым, с белозубой, на редкость обаятельной улыбкой. Стихов на память прорву знал, анекдоты такие рассказывал, что от хохота стон стоял в веселом застолье да у костров на рыбалке. </p><p>Алексей Тимофеевич и сам был когда-то великий мастер по части анекдотов, умел и рассказывать их и слушать, вернее, отвечать таким заразительным смехом, что хоть обнимай его в ответ от полноты душевной. Это сейчас он заугрюмел, порастерял свою прежнюю веселость истинного парня-рубахи, которую проявлял, конечно, в компаниях достойных, соответствующих его положению. И вот Завягин-то за несколько дней в путешествиях по Серпилинскому району и разбудил в нем былого весельчака. Алексей Тимофеевич сам себя не узнавал: так и сыпал ответными шутками, вдруг ожившими в памяти анекдотами, разными смешными случаями. Завягин порой выхватывал блокнотик и быстро записывал, приговаривая: </p><p>— Человек с таким чувством юмора, как у вас, Алексей Тимофеевич, — уже личность. Мне удивительно везет на встречи с оригинальными людьми. Ей-богу, есть в моей душе какой-то особый локатор на их точное обнаружение. Нет, брат, жизнь надо знать, все это надо услышать собственными ушами. Сидя у себя за столом, ни черта подобного не выдумаешь. </p><p>Роль главного опекуна столичного гостя понравилась Лосеву, да и лестно было ему, районному газетчику, вдруг оказаться в чести у столичного, судя по всему, преуспевающего литератора. Правда, позволял себе Завягин, несмотря на то что был куда моложе Лосева, относиться к своему опекуну этак снисходительно, покровительственно, но что поделаешь — столичная амбиция! Однако ж не уставал, бестия, говорить лестное. «А вы, Алексей Тимофеевич, удивительно цельная натура, — оплачивал он добрым словом малейший знак внимания Лосева к нему. — У вас в самом лучшем смысле хороший нюх на новое, решительно ничего от застарелого, заскорузлого провинциала. А если что и есть от провинции — так это чистота, бесхитростность, прямодушие». Каково, а? Да он, Алексей Тимофеевич, даже помолодел на десять лет рядом с этим столичным парнем. </p><p>«Судя по вашим цыганским глазам, вы бесстрашный человек, — брал еще выше Игорь Завягин. — Усвойте один мой искренний совет: сражайтесь как газетчик насмерть с малейшими проявлениями пережитков вчерашнего дня, никого и ничто не щадите, если речь идет о наступлении на косность и рутину. Вашу районную газету вы должны сделать намного зубастее, задиристее. Пишите в столичные газеты, присылайте любой материал. Уж будьте уверены, я найду ему применение, была бы в материале доподлинная фактура, как кровь в хорошем бифштексе. Я вам помогу сделать журналистское имя! Быть вам главным редактором по крайней мере областной газеты». </p><p>Давно Алексей Тимофеевич не испытывал такой легкости на душе, взбодренной надеждами. </p><p>Вспоминались трудные встречи с Соколовым. Не того ли самого, о чем говорит Завягин, требует от всех работников секретарь обкома? Разве не сквозит в каждой мысли его: отрекайтесь от штампов, будьте смелее в выявлении недостатков, не бойтесь гладить против шерсти любого, с кем спор неизбежен по самым принципиальным соображениям. И вот Игорь Завягин, свежий здесь человек, глянул на Лосева как-то по-новому, непредвзято, не находясь в плену старых представлений о нем, и увидел то, что упорно не хотели замечать другие: он, Алексей Тимофеевич, способен и мыслить по-новому, и вести себя так, как требует время. К дьяволу! Хватит считать себя человеком, выходящим в тираж. Нюх надо иметь! Стремись так направлять свой парус в этом бурном море вечно изменяющейся жизни, чтоб ветер всегда мчал твою ладью по гребням волн, иначе нахлебаешься воды соленой и пойдешь ко дну. </p><p>Ведь что заставил Завягин понять? Тот, кто хватается за обломки вчерашнего дня, чтоб устоять на ногах, — обреченный человек. Самая ложная, самая опрометчивая позиция в жизни — охать и ахать по вчерашнему дню. Нет, ты не протестуй против новых порядков, а как можно громче приветствуй их, уверяй на чем свет стоит, что ты всю жизнь тосковал по этим порядкам, добивался их торжества, а если и пострадал, то именно по той причине, что бесстрашно сражался с косностью и рутиной. Может, и не сразу поверят, особенно те, кто знал тебя хорошо в прошлом. А ты гни свое и в конце концов заставь о себе думать именно таким образом. Но и это не все. Главное, себя убеди, поверь, что так оно и было. А почему, собственно говоря, и не поверить в такое? </p><p>Чем настойчивее думал об этом Лосев, тем больше находил оснований смотреть на себя глазами Завягина. Ну что же с того, что за ним водились в прошлом вполне возможные грехи? Не он в том виноват, а время. А коль ты осознал эти грехи, сумел отречься от них, — значит, не были они твоей сущностью, сердцевина твоя здоровая; значит, не гнусный приспособленец ты, а вполне нормальный человек, который имеет право бить по рукам тех, кто судорожно хватается за обломки вчерашнего дня. Пусть пострадавшие корчатся от боли, от смертельной обиды; если будешь щадить таких — жизнь неизбежно поставит тебя в один ряд с ними и заставит держать суровый ответ. Нельзя терять бойцовский дух и уж конечно сражаться надо за правое дело, а не защищать химеры вчерашнего дня. Слово это, «химера», заимствованное из лексикона Завягина, очень пришлось Алексею Тимофеевичу по душе. </p><p>Отрезвление пришло после того самого «разговорища», как окрестила его Комаркова, которое состоялось в районном клубе в Серпилине; там Лосев и высказал свое мнение о Комарковой, подстраиваясь под резвую ногу молодого преуспевающего литератора. Смелости ему придавало и то обстоятельство, что он знал: отчужденно, холодно, а некоторые утверждали, что даже враждебно относится Комаркова к новому секретарю обкома. Трудно представить, чтоб Соколов не придавал этому никакого значения. Он, конечно, может и не подавать виду, пусть себе доживает свой век старуха, но люди есть люди; Лосев по себе знает, как отчетливо засекает память все, что говорится тебе в честь, а что и в бесчестие; надо дать понять своенравной старухе: поведение ее далеко не всем по нраву. </p><p>Вот и попытался вложить все это Лосев в свою речь на том «разговорище». </p><p>— Вы посмотрите, как она сейчас ведет себя, наша уважаемая Дарья Николаевна? — усвоив завягинские интонации гражданского негодования, вопрошал Алексей Тимофеевич. — Как боярыня, от народа отгородилась, сама себя добровольно в избе своей заточила, когда ей перестали оказывать прежние почести. Немало мы потрудились в свое время, чтобы искусственно ей всенародную славу создать. Не буду делать вид, что не имел к этому никакого отношения. Каюсь, сам однажды, будучи председателем райисполкома, вот так, собственноручно, красный ковер расстилал ей под ноги. </p><p>— Правильно делал! — выкрикнул кто-то из задних рядов. — Только то плохо, что слишком высокую честь тем самым тебе оказывали! </p><p>— Вот, вот он, слышите, голос вчерашнего дня? — Лосев помолчал, стараясь угадать, кто все-таки посмел бросить ему такую дерзкую реплику. Помолчал, устрашающе, по старой привычке гипнотизируя зал пристальным, изучающим взглядом, дабы неповадно было и еще кому-нибудь позволить себе подобную выходку. — Время настало, товарищи, отрешиться от всякой помпезности, время отказа от сотворения всяких кумиров. И то, что мы сотворили в свое время кумир из Комарковой, надо всенародно, открыто признать, чтобы утихомирить двусмысленные разговоры, насмешки. Не надо, чтоб все это с официальной нашей партийной политикой отождествлялось, жизнь отравляло. Нет лучшего средства оздоровления обстановки, чем признание правды, какой бы она ни была! </p><p>— Ишь ты каким петухом закукарекал! — не унимался насмешливый человек, пробираясь с заднего ряда поближе к трибуне. </p><p>— Вы что там, лишку хватили? — съязвил Алексей Тимофеевич и, заметив знак Завягина: мол, не связывайся, — покинул трибуну. </p><p>Завягин растроганно пожал ему руку и сказал: </p><p>— Браво! Я благодарю судьбу, что она послала мне встречу с вами. Теперь в повести моей возникнет совершенно неожиданный, от жизни идущий поворот... </p><p>На второй день в кабинет Лосева вломился Денис Денисович Ганин. </p><p>— Ну так что, уважаемый редактор, с Дарьей Комарковой делать будем? Говорят, уже могилу для ее памятника копаешь? Сковырнем в яму да и закопаем. </p><p>— Ну зачем так страшно? </p><p>— Верно, жуть, да и только. Разве не жуть — плевать в лицо матери?! </p><p>— Присядь, Денис Денисович, тут какое-то недоразумение. Ну, выпей водички. </p><p>— Хлебни-ка лучше сам! Ну, ну, хлебни, пока не хватанул инфаркт. Сам слягу от этой холеры, а тебя доведу! </p><p>— Это уже хулиганство. </p><p>— Хулиганство было вон там! — Старик размашисто ткнул пальцем в окно. — Вчера, в районном клубе. Ты еще сам себя проклянешь за это. </p><p>И вот, кажется, пришла пора и вправду проклинать себя: завтра утром ему предстоит предстать пред очами Дарьи Комарковой. </p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Ветры дуют, грохочет гроза, солнце печет, зимние вьюги весь белый свет снегом захлестывают, а она вроде бы думу бесконечную думает, все смотрит и смотрит куда-то в заокский простор, тихая, строгая, с чуть приметной, почти конфузливой улыбкой, которую сумел передать скульптор. Люди проходят мимо. Кто с почтительным удивлением взгляд бросает: ишь ты, простой крестьянке памятник при жизни воздвигли; кто с безобидным лукавством пошучивает: стоишь на своем посту, Дарья Николаевна, ну, ну, стой, пусть знают нашенских; а кто и с насмешкой подходит: вот уж чудеса, да и только, будто генерала какого из бронзы вылепили, и как она, Комаркова, сама на себя глядеть не боится... </p><p>А Дарья Николаевна и вправду не то чтобы глядеть на свой лик скульптурный боялась, скорее как-то очень стеснялась. Поначалу места себе не находила. Сама тут, в доме своем или на ферме, а душа смущенная словно туда, в бронзу, переселилась и требует: ты все-таки приди да погляди, а то, кажется, так и не посмотрела на лик свой как полагается, все глаза в сторону да в сторону отводишь, будто в чем виноватая. </p><p>Если бы у нее, у Дарьи Николаевны, совета спросили, так, мол, и так, что, если памятник в твою честь воздвигнем, — не задумываясь, сказала бы: «Не надо, слепите лучше его с Лизы Симуковой, посмотреть будет на что — молодая, красивая, и души-то люди в ней не чают, полюбили и старые и малые. Про нее и болтать нехорошее мало у кого язык повернется. А уж про меня посудачат, понаслушаюсь вздохов да ахов и самой-то больно чудно будет мимо себя в родном селе ходить». </p><p>Так и получилось, что на людях уголок тот в селе Зародном, где воздвигли бюст в ее честь, стороной обходила. Пуще всего насмешек боялась. И жизнь-то прожила нелегкую, кто не обижал, особенно в молодости, когда была беззащитной батрачкой, кажется, и привыкнуть можно: ан нет, все равно тяжко. </p><p>Несколько раз случалось все-таки, что подходила Дарья Николаевна к памятнику, когда пустынно было на улице, и глядела на него чуть со сторонки, хоронясь от нечаянных людей. </p><p>Первый раз побыла с ним один на один во второй же день, когда его установили. </p><p>Встала рано, дождь шел, ветер затрепчивый с пути сбивал, а она шла сбоку улицы, покрытая Агафоновым дождевиком. Поглядела на лик свой, над нею возвышенный, сначала робко так поглядела, почти с испугом, потом посмелее. Зашла с одной стороны, с другой, потом встала напротив, глаза в глаза, жалостливо улыбнулась, будто подруге, в беду попавшей, и спросила мысленно: «И чё ж это, так и будешь стоять тут, в дождь мокнуть, в холод мерзнуть, в жару накаляться, всякие разные шуточки да прибауточки слушать?» </p><p>Все стояла перед памятником, совестливо усмехалась, качала горько головой, выражала сочувствие не столько себе, сколько вот ей, в бронзе отлитой: эх, бабы мы, бабы, и всегда-то нам муторно — и когда в делах наших маемся, и когда почесть нам оказывают; другой раз махнула бы рукой на те почести — оставьте в покое, мне бы отдохнуть хоть немного. </p><p>И странно, безмятежный покой бронзового лика на минуту чем-то приятным в тот раз в ней отозвался: вот и хорошо, и отдохни на улице родного села, стой себе да стой, всю жизнь свою вспоминай и не обращай внимания ни на слова насмешливые, ни на непогоду, хоть ты за меня вдоволь отдохни. Да, вот это, только это, конфузливостью, смущением, досадой не омраченное, и пережила в ту минуту — и ничего больше чтоб там гордыню какую в себе почуять, важность, утешность честолюбивую — ни настолечко. </p><p>Во второй раз зимней лунной ночью к памятнику подошла. Возвращалась с районного совещания, машина в снегу застряла, едва к глубокой ночи в Зародное с шофером добрались. Хотела было уже в окно постучаться, Агафона разбудить и вдруг пошла по снежной тропке, беспокойно прислушиваясь к собачьему лаю: что, если выйдет кто на улицу да увидит, как она, Дарья Комаркова, сама на себя, как на идола, молится, любуется собою, в бронзе отлитой? </p><p>А она и не любовалась вовсе. Остановилась поодаль — неутоптанный снег мешал подойти ближе. Ночь лунная. Мерцает зелеными искорками снег на памятнике. Когда представляла его себе там, дома, покоясь в тепле, то зябко ежилась, будто вывели ее живую на улицу в платьице да в платочке — стой и не шевелись, карауль честь тружениц, которых памятником этим ты за многие тысячи баб русских лично сама представляешь. Так говорил ей про честь эту Илларион Степанович Буянов, стараясь унять в ней тягость непроходящего смущения. </p><p>Что ж, честь так честь, слава богу, что не ей одной, ради этого и померзнуть можно. От такой мысли конфузливость притихала, досада усмирялась. И представлялся памятник ей в такие редкие минуты душевного возвышения живым существом, какой-то ее частью и в то же время отдельно от нее существующим, помощником неожиданным в ее извечном, привычном подвижничестве русской крестьянки. Когда о себе думаешь, то нет и в помине мысли о подвижничестве, жизнь как жизнь, у каждой деревенской бабы такая; а вот она, вторая Комаркова, перед всем светом выставленная, она имеет право считать себя подвижницей и должна терпеливо нести тот сан подвижнический за всех баб, на нее похожих. </p><p>Истина эта, которую Дарье Николаевне с особенным проникновением внушал Буянов, могла, пожалуй, стать для нее привычной, до конца осмысленной, если бы не произошло самое непредвиденное. Не уберег все-таки от беды свою голову Илларион Степанович, от той беды, которую Комаркова все время предчувствовала. Не славой, а чуть ли не бесчестием закончились его дела, не выдержал Илларион Степанович, схватился за сердце и скончался незадолго перед тем, как должен был уходить с поста первого секретаря обкома. </p><p>И настолько ошеломила эта черная весть Дарью Николаевну, что хоть ставь ее вместо памятника — вот как в горе своем окаменела. Агафон воду в кружке подает, говорит ей что-то, а она ничего не слышит, не видит. </p><p>Через час ли, а может, и через десять часов подъехала к ее дому машина. Председатель райисполкома Алексей Тимофеевич Лосев сказал, что ей надлежит ехать на похороны Буянова. Посмотрела изумленно в цыганские глаза Лосева, словно только в эту минуту и поняла, что не приснился страшный сон, оделась во все черное, повязалась черным платком, перекрестила сухонькой рукой Агафона и уехала. </p><p>В дороге что-то такое нехорошее нашло на Лосева, на ухо товарищам своим смешное стал наговаривать, глаза бесстыжие озорством светятся, будто не на похороны, а на свадьбу едет. Не стерпела Дарья Николаевна, велела остановить машину: выпустите на волю — и все тут, по дороге подберет какой-нибудь грузовик, сама доберусь, а вы можете тут животы свои в хохоте трясти, ежели такие неунывные. Едва уговорили старую ехать с ними дальше, поумолкли, пристыженные, в глаза друг другу глядеть стесняются.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Когда думала о Буянове до той скорбной черты, за которой увидела его уже навеки уснувшим, не могла четко определить суть своего родства с этим человеком. Была она старше его лет на десять, а вот казалось порой, старше именно он. Может, потому так казалось, что все время старалась послушно волю Буянова исполнять, тем более что никогда не навязывал он свою волю, а само собой получалось — принимала она его любой совет, любую просьбу, любое поручение с открытой душой, и если чем тяготилась, так тем, что он требовал от всех почтение ей оказывать. Итак уж было от этого тягостно, что глаза б не глядели на притворную улыбку какого-нибудь Лосева, уши не слушали бы сладкие слова. А вот почтение самого Буянова не тяготило ее; сколько помнит его — никогда ни в чем не прикинулся, что было, то и выкладывал. Нет, видит бог, ни в чем не лукавил, не притворялся он, не так-то просто провести ее, старую. </p><p>Правда, не все было понятно Дарье Николаевне в Буянове. Случалось, что видела его крутым в гневе, мрачным, как туча, в невеселых думах, недоступным для тех, кто хотел бы покаяться перед ним, вину загладить. Порой казалось ей, что зря он так и себя и других изводит, что надо бы ему больше на доброту надеяться, чем на сильную руку, суровое слово. Случалось, что даже высказывала ему свои мысли про это. Отзывался по-всякому. Порой поначалу нахмурится, потом что-то осилит в себе, улыбнется, да с такой печалью улыбнется, что и сама была не рада — зачем затеяла про то разговор? </p><p>«Эх, Дарья Николаевна, — бывало, вздохнет в ответ, — твоя правда. Распалюсь иногда до того, что сердце заходится, знаю, добрым словом намного больше преуспел бы, а оно не приходит на язык — и все тут. Другой раз и самого себя жалко, и того, кому душу трясу, а остепениться никак не могу. Но знай, люди есть люди, иной вот это — ладонь тяжелую, над головой его занесенную, — только и признает. Если б все были с такой совестью, как у тебя, давно уже коммунизм построили бы». </p><p>«И то верно, — мысленно соглашалась Дарья Николаевна, — да вот плохо, что себя изводишь, сгораешь на жарком огне, надолго ли так тебя хватит». </p><p>Чаще всего на упрек Дарьи Николаевны Буянов отмалчивался или нехотя отговаривался: «Ничего, ничего, так надо, я знаю, что делаю...» </p><p>Знать-то, может, и знал, да не ведал, что жизнь его так закончится. </p><p>С огромным трудом переступила Дарья Николаевна порог большого зала, где был установлен гроб с телом Буянова; остановилась перед скорбной чертой и шагу дальше ступить не может: впервые ощутила что-то материнское к этому человеку. Тут будто окончательно и определилась суть ее родства к Иллариону Степановичу. Раньше за сына почитать, видимо, его высокое положение мешало. Сын, каким бы он большим человеком ни был, а все равно дите для матери со всеми его человеческими слабостями. Не могла она так воспринимать Буянова, потому что дружбу с ним никогда за обыкновенное, привычное не принимала, все казалось, что если попривыкнуть к дружбе с ним, то это значит принизить, умалить ее, мало того, обнаглеть, в гордыне занестись, деревом бесчувственным зачурбаниться. </p><p>Вот так и находила меру в своих отношениях с ним — не раболепствовала, но и не смела какие-то права свои особые на него заявлять, пусть даже материнские.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Когда хоронили Буянова, было море людское. Женщины — многие в черном, особенно старухи. Слез вроде бы не видно, а печаль все равно темным крылом весь город накрыла. Люди больше молчат, но есть и такие, что добром тихо покойника поминают. </p><p>Идет Дарья Николаевна за гробом покойного, тут же рядом и помощники Буянова. Кажется, и не смотрит на них Дарья Николаевна, а все видит. Особенно Соколов ее занимает. Нет, этот, конечно, горюет: идет и все время под ноги смотрит, словно боится споткнуться, осунулся и вроде бы постарел даже. А все равно чужой он почему-то для нее, не может победить в себе к Соколову что-то холодное. </p><p>...Так было и потом, когда сидела с ним рядом на совещаниях, как сидела рядом с Буяновым. Все делал Соколов, чтоб не ушла в тень Комаркова после смерти Буянова. И она первое время не только послушно, а даже с некоторым вызовом садилась в президиуме именно в первый ряд и непременно в трауре. Чувствовала, как перешептываются в зале люди, глядя на нее, видно, всяк по-своему о скорби ее толкует. И пусть толкуют, пусть знают, что она и вправду под темной тучей материнской скорби ходит. Вон по глазам видно, что люди-то больше хорошие, понимают скорбь ее. И Соколов, судя по всему, понимает. А все равно неприютно старой рядом с ним. Все еще тут, возле самого плеча, Буянов слышится. Может, и хватит сидеть без него в первом ряду? Увидели добрые люди, как горюет она по Иллариону Степановичу, и довольно. Можно теперь где-нибудь и позади посидеть, а потом и вовсе не приходить. Пора на покой. При Буянове не просто для виду сидела. Теперь так уже не сможет. Соколов-то, он, видно, и хороший человек, а все равно какой-то незнакомый ей, непривычный. </p><p>Наступил такой день, когда Комаркова первый раз села в президиуме позади всех. Соколов это сразу заметил, подошел к ней, сказал смущенно: </p><p>— Что же это вы тут, Дарья Николаевна. Я даже надеюсь, что вы сегодня выступите. </p><p>Дарья Николаевна благодарно улыбнулась, тихо ответила: </p><p>— Мне здесь полегче. Ты уж прости меня, старую... </p><p>Соколов еще постоял немного, вздохнул и пошел в первый ряд, понурый какой-то ссутуленный. </p><p>Комаркова еще несколько раз приезжала на совещания, садилась в президиуме в самом заднем ряду, слушала, о чем говорят за трибуной, а сама все думала о Буянове: доходили слухи до нее, будто он руки на себя наложил, кто говорил — застрелился, кто уверял — отравился. Не верила в это Дарья Николаевна. Неправда. Просто сгорел человек, упал, как подпаленный конь, а о нем теперь плетут бесстыжие несусветное: и что обманщик он, и честолюбец, и осколок там какой-то. А заодно и ее, Дарью Николаевну, с грязью мешают, будто выдумал ее всю как есть Буянов, а сама она лишь поклоны ему отбивала, жила в чести да в безделье. И как только не стыдно ей на памятник свой пялить глаза. И была затея с памятником тем всего лишь у одного Буянова. Он и себе выколотил бы памятник, да вот нашлись головушки лихие, радетели правды, все как есть разглядели и на чистую воду Буянова вывели. </p><p>Слушала все это Дарья Николаевна, качала головой, брезгливо усмехалась. Журналисты нет-нет да и стучались к ней в дом, только уже не все с почтением, как прежде, иные с ехидными вопросиками. Не всякий раз и выходила на порог встречать незваных гостей, а если и выходила, то с вызовом, с презрением в темных глазах. </p><p>Но если бы донимали ее только заезжие, а то ведь и свои, деревенские, нет-нет да и зашибут, кто невзначай, а кто далеко не без умысла, словом обидным. </p><p>Однажды уселась старая на пригорке недалеко от выпаса, приглядывалась к вечерней суете пастухов, доярок, всю свою жизнь в памяти перебирала: последнее время стало это для нее любимым занятием. Сядет невдалеке от стада и все смотрит и смотрит на коров, на телят. Изредка зайдет в летний лагерь к дояркам, поздоровается, поглядит в бидоны, в подойники, покорит, если увидит что-нибудь не по ней, и опять уйдет в сторонку. </p><p>Доярки поглядывали на ее сухонькую застывшую фигурку с сочувствием, а то и с тревогой, иные даже с невольным суеверным страхом. «Ну что она сидит и сидит, всю душу вымотала...» — «А если она коров наших до пятого колена знает. Может, вспоминает прабабушку твоей Пеструхи. У нее вся жизнь в этом...» </p><p>Так порой спорили доярки. </p><p>И вот одним погожим вечером бросила своих коров на вечерней дойке баптистка Мария Авдонина и медленно пошла к Комарковой. Остановилась перед ней, темная ликом, помятая, неряшливая, тихо сказала: </p><p>— Шла бы молиться богу. Чего сидишь, будто идол каменный. Или мало нам твоего чугунного? </p><p>— Ты про чего баишь? — не меняя позы, спросила Дарья Николаевна, разглядывая Марию с какой-то безысходной жалостью. </p><p>А для такого чувства у старой было немало причин: ведь она знала Марию совсем другим человеком, и было это в далекой молодости. Когда-то Дарья Николаевна ходила по пятам отчаянной комсомолки, красавицы Марии, хотя была намного старше ее, и, казалось, готова была на нее молиться. В Марии была ее вера, надежда, за Марией она готова была идти в огонь и воду. </p><p>И кто бы мог подумать в ту пору, что пройдут годы и сгорит прежняя Мария, народится другая, будто в немыслимо злую насмешку станет поклоны отбивать лютому своему врагу Кириллу Почушкину. </p><p>— А я про то баю, что ты в гордыне своей уже не можешь утешиться одним чугунным идолом — второй тебе подай. </p><p>— Не пойму чтой-то, — мрачно лукавила Дарья Николаевна, снедаемая горьким недоумением, обидой, жалостью и к себе и к Марии. </p><p>— Да чего ж не понять? Сидишь истуканом, только того и не хватает, что подставки под тобой да надписи золотом. </p><p>— А-а, вон ты про что, — так и не возмутилась старая, только еще печальнее стали ее глаза. — А помнишь, Мария, как в молодости я что тень за тобой ходила?.. </p><p>— Не помню! — резко вскричала Мария и взмахнула нелепо руками. Ну кликуша кликушей. — То, что было, я трижды прокляла. И тебя прокляну, лучше не напоминай. </p><p>— Учит, учит тебя Почушкин смирению, любви к ближнему, а на деле на весь белый свет науськивает. Это ж надо, самое лучшее в твоей жизни — молодость, память о ней заставил возненавидеть. </p><p>— Возненавидь гордыню в себе, как змия осьмиглавого, и тогда душа для бога отворится... Это я и тебе говорю. Сковырни чугунного идола с золотой бесовской надписью, да и к заповедям божьим обратись. Тверди их денно и нощно. Огнем выжигай в себе скверну. Сковырни, говорю, идола! </p><p>— Памятник, может, и вправду сковырну. Уж больно допекли вы меня, люди благодарные... </p><p>Дальше надо было говорить про бога. Но не могла Дарья Николаевна говорить о нем ни хороню, ни плохо. Сама когда-то в него чуть не уверовала, когда оставалась одна с «похоронками» да со сверчком под печкой. </p><p>— Памятник, может, и сковырну, — глядя каким-то прощальным взглядом на закат, повторила старая. — Иди, Мария, иди к коровам своим. </p><p>— Уйдешь ты — пойду и я. </p><p>— Ишь ты какая! Узнаю непокорную. Какая же ты баптистка? Только и я не овечка смиренная. Иди-ка управься с коровами да и опять ко мне. Я тебе расскажу, как твой Почушкин когда-то учительницу до петли довел. </p><p>— Сгинь вместе с наветом своим! — снова вскричала Мария и вдруг почти побежала прочь, словно боясь, что Дарья Николаевна и вправду раскроет ей страшную тайну. </p><p>Комаркова после встречи с Авдониной настолько забылась, что не услышала, как позади нее остановился газик, из которого вышел секретарь райкома Александр Степанович Кондрашов. </p><p>— Здравствуй, Дарья Николаевна! Ты что это тут комарье кормишь? </p><p>— А комары меня не трогают, — сказала старая, не отвечая на приветствие. — Вон люди говорят, что я уж совсем и не живая. Идол я чугунный, Александр Степанович. </p><p>Кондрашов один раз, второй стукнул об руку парусиновой фуражкой, немало озадаченный словами Комарковой. </p><p>Почувствовав его замешательство, Дарья Николаевна, охая, поднялась, потрогала обеими руками затекшую ногу, медленно выпрямилась. </p><p>— Просить тебя буду, Александр Степанович, похлопочи где-нибудь... Пусть дадут распоряжение... </p><p>— Какое распоряжение? </p><p>— Памятник мой сковырнуть. Упрятать бы его куда-нибудь подале, в погреб какой, что ли, — и ткнула старая сухим кулачком в землю, решительно ткнула. </p><p>Ошеломленный Кондрашов не донес фуражку до головы. </p><p>— Да ты что, Дарья Николаевна? Да ты понимаешь, что говоришь?! </p><p>— Я-то понима-а-аю, — протянула Комаркова. — Да вот все ли ты понимаешь? </p><p>— Эх, мать честная! — Кондрашов остервенело шлепнул себя по колену фуражкой. — Ох, и устрою я баню болтунам! — Нахлобучил на голову фуражку, схватил Комаркову за плечи, прижался лицом к ее голове. — Да я же за тебя, Дарья Николаевна, любому горло перегрызу! Чтоб я тебя дал в обиду?! </p><p>— Не надо, родимый, никому горло перегрызать. Вон только что меня Мария обидела. Так ведь я сама за нее кому хочешь горло перегрызу. </p><p>— Это баптистка, что ли, Авдонина?! </p><p>— Не вздумай, Александр Степанович, хоть словом единым упрекнуть ее. — Комаркова погрозила невесомым пальцем. — Лучше подумай... нет ли в том и твоей вины, что бывшая комсомолка баптисткой стала... </p><p>Кондрашов потер кулаком глаз, ответил с угрюмым бесстрашием: </p><p>— Подумаю, Дарья Николаевна, крепко подумаю! — И добавил уже тише, почти просительно: — Только сама не доведи меня до того, чтобы пришлось еще и за тебя отвечать... Признаюсь, напугала ты меня сегодня, очень напугала. </p><p>— Я и сама себя напугала... </p><p>Отвез Кондрашов старую домой. В садике молока попили, о житье-бытье потолковали. И Агафон тут как тут махорку крошит, нет-нет да и вставит словцо, к месту поддакнет. А вечер тихий такой, умиротворяющий. И чувствовала Дарья Николаевна, как ей все покойнее на душе становится, мягче. </p><p>Когда Кондрашов прощался, сказала ему: </p><p>— Спасибо, что зашел. Всего часик какой-то, а полегчало. Кто знает, может, не на день, не на два полегчало. Надо-о-о-олго.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>С год жила Комаркова успокоенная, все выше поднималась над обидами с мудростью человека, пожившего на своем веку. Кондрашов больше не попадался ей на глаза. И это прощала: до того ли ему? Правда, как-то сказала ей Надежда Ивановна: «Совсем почернел наш Александр Степанович. Надорвался человек. Нелюдимым стал...» </p><p>Надежда Ивановна часто бывала у Комарковой, про новости рассказывала. Случалось, про Буянова вспоминала, говорила о нем скупо, но только хорошее. </p><p>А ведь знала старая, что всякое бывало между Буяновым и Калинкиной, до того доходило, что чуть врагами не стали. </p><p>Дал Илларион Степанович Калинкиной обещание: возглавишь колхоз — ни зернинки не позволю взять сверх плана. Держал слово года два, а на третий беда заставила обет нарушить. </p><p>Трудный был год, засушливый, область из последних сил выполняла хлебопоставки. Черный от горячих ветров и горя, ездил Буянов по колхозам, заклинал колхозников еще раз поглядеть в амбары, чтоб не оставить страну без хлеба. Было это за несколько лет до тех знаменитых трех планов. Приехал и в колхоз «Россия», всех на собрание покликал, даже из самых дальних бригад. </p><p>Догадались колхозники, про что речь пойдет, на председателя своего поглядывают: а ну, ну, что скажешь в ответ, коль заставят, как прежде, за другие колхозы по хлебозаготовкам отдуваться? </p><p>Сидит Калинкина в президиуме меж Буяновым и Комарковой, тяжело голову свою руками подпирает. До собрания отвела Дарью Николаевну в сторону и сказала непреклонно: </p><p>— Если нарушит Илларион Степанович слово, то я сдержу свое — откажусь от председательства. И все, никакие силы меня не остановят. Только-только на ноги начали подниматься, люди поверили... </p><p>Долго молчала Дарья Николаевна, хотя чувствовала, что Калинкина совета ждет. </p><p>— Буду и я заодно с тобой. Поглядим, по вкусу ли ему наш норов придется. </p><p>Говорит старая такие слова, а самой до боли сердечной Буянова жалко. И чтоб вконец себя не разжалобить, добавила еще строже: </p><p>— Пусть покажет всем людям — не потому с нами дружбу водит, что глядим ему в рот, а что и наши слова ему не стрекот кузнечика в поле. Правда, приехал-то он хмурый, злой, а пусть и не вздумает, как на малых детей, цыкать на нас. </p><p>С этим чувством и села в президиум, удивив секретаря обкома непроницаемым видом — знал бы он, сколько сил ей это стоило. И все-таки она ни в чем не поступится, и не потому, что своя рубаха ближе к телу: пусть в конце концов растолкует, где надо, что из тяжкого положения только и можно выйти вот так — дать колхозам окрепнуть. Пусть затянем пояс с хлебушком в этом году, зато на другой все окупится, иначе каждый год придется из сусеков выметать все до зернышка — ни колхозу достаток, ни городу хлеба вдоволь. На любой его резон вот эти слова на людях и скажет. А будет сердиться, на горло брать — сама не стерпит. </p><p>Ох и на многое в тот раз настраивала свою душу Дарья Николаевна! </p><p>А Буянов-то, Буянов каков: вовсе на горло брать и не собирался. И речь его оказалась всего-навсего из нескольких слов — ни призывов тебе, ни громов, ни заклинаний. Встал за столом, да устало так. Щетину на подбородке кулаком потер, виновато улыбнулся запекшимися губами, руками слабо развел. </p><p>— Вот собрал вас, речь готовил, а все мысли пропали. — Прокашлялся, глоток воды отхлебнул. — Вам, конечно, известно, какое слово я председателю вашему дал. А дела сложились до того невыносимо, что надо нарушить слово, и вот не могу, язык не поворачивается... Посидим минуту, друг на друга поглядим да и разойдемся. </p><p>Сел, обхватил голову руками, на людей смотрит с тоской. Кой-кого, наверное, догадка нехорошая начала донимать: притворяется Буянов, хитрость какую-то в ход пустил, все равно сейчас крутой разговор начнет, уломает и Калинкину и собрание поскрести еще раз колхозные сусеки. </p><p>Буянов по часам отмерил ровно минуту и тихо сказал: </p><p>— Что ж, председатель, наверное, надо закрывать собрание, если нет у вас других каких вопросов. А я пойду. И прошу у всех прощения, что созвал. До свидания. </p><p>Встал и сошел со сцены. Секретарь обкома уходит, а люди сидят: не привыкли к такому, никак сообразить не могут, что случилось. И когда Буянов уже переступал порог, Надежда Ивановна подала голос: </p><p>— Считайте, Илларион Степанович, что слово вы сдержали. Ну а мы... мы что ж, мы все понимаем. Сейчас поприкинем, подсчитаем... </p><p>Буянов приостановился, подумал да и ответил: </p><p>— Ты вот что, Надежда Ивановна, сначала у народа спроси, а я, извини, пойду. До свидания. </p><p>Зашумело собрание, и уловила Дарья Николаевна, что с Калинкиной почти все согласны. </p><p>Потом все гадала Комаркова: «Так что же, хитрил Илларион Степанович? Или и вправду ничего не сказал бы, если б даже собрание решило не отдавать больше из колхоза ни зернинки? Нет, ничего не сказал бы. А что в совесть людскую поверил, от нажима наотрез отказался — это и окупилось ему». И еще о другом подумала: «Как мало, оказывается, надо, чтоб люди оттаяли, засовестились, пойди к ним шаг навстречу — они два в ответ сделают». </p><p>Еще крепче с тех пор стали уважать друг друга Буянов и Калинкина. </p><p>Но так было до тех пор, пока не обратился Буянов в том нелегком пятьдесят девятом году к самым крепким хозяйствам с просьбой выполнить не по три, а по четыре плана. </p><p>Тут и заупрямились Ганин и Калинкина, в такой союз между собой вступили — водой не разольешь. </p><p>У Дениса Денисовича сила была, на всю область, можно сказать, знаменитый, с ним разговор было не просто вести. А Надежда-то, Надежда, только-только оперилась и, поди же ты, ничуть не мягче характером Дениса Денисовича оказалась. </p><p>Вот и металась Дарья Николаевна между огнем да полымем. Буянов однажды в сердцах кулаками об стол как грохнет: «Скажи, Дарья Николаевна, этой одуревшей бабе, что я в порошок ее сотру!» Сказал да и осекся сразу, сам своих страшных слов испугался, переждал, когда кровь от головы отхлынет, и уже совсем другим тоном заговорил: «Надо судьбу благодарить, что есть у нас такие люди, как Надежда Калинкина. Передай ей поклон от меня и просьбу вникнуть в суть положения. Пусть поступает, как подсказывает совесть, уж и не знаю, кто прав, я или она...» </p><p>Долго звучали в памяти Комарковой эти слова, попробовала к Надежде Ивановне с ними подступиться. Помолчала Калинкина, глядя неподвижными глазами в одну точку, наконец сказала: </p><p>— Не надо было область до такой беды доводить... </p><p>— Не больно ли ты сурова? </p><p>— Ровно настолько, насколько жизнь заставляет. Не позволю хозяйство разорять! Тут для меня Денис Денисович Ганин самый главный советчик. </p><p>— Значит, поглавнее самого Буянова? </p><p>— Поглавнее, Дарья Николаевна, уже не говоря, насколько поглавнее Денис Денисович сыночка своего. </p><p>Странное чувство пережила тогда Комаркова: кажется, чем-то и уязвленной себя почувствовала, видно, на Калинкину за Буянова сильно обиделась. А с другой стороны, Надежда Ивановна как-то сразу на целую голову в глазах ее выросла. Вгляделась в ее четкий пробор на голове и сказала как можно более уважительно: </p><p>— Хорошо, что не тем живешь, чтоб начальству сию минуту всласть угодить. Есть такие. А потом сладость эта горькой редькой для всех оборачивается, и прежде всего неразумному начальству. Одно тебе скажу — Буянов не такой. Не надо ему твоего угождения. Потому и сказал, чтоб поступала, как совесть велит. </p><p>— Что ж, поживем — увидим... </p><p>Буянов и вправду в новом шестидесятом году готов был Калинкину на руках носить. Она да Денис Денисович Ганин с языка у него на всех совещаниях не сходили, так и называл их честью и совестью всего колхозного крестьянства Азанщины. </p><p>Э, бежит, бежит время, когда это было. Одно хорошо, что оказалась за Калинкиной, за Денисом Ганиным правда, а стало быть, и за Буяновым, знал он, что говорил, когда так высоко, в чести председателей этих возвышал. </p><p>— Говоришь, почернел Кондрашов, извелся? — спросила Дарья Николаевна вроде бы не совсем в ладу со своими думами. А там кто его знает, может, и в ладу: уж больно Кондрашов ей чем-то Буянова напоминал, не случилось бы и с этим беды... </p><p>— Не точит ли его какая болезнь? — ответила вопросом на вопрос Надежда Ивановна и вдруг заторопилась домой. — Ну, я пойду, а вы тут не слишком горюйте. Знаю, донимают вас болтуны, ну да собака лает — ветер отвевает... </p><p>— Кажись, поутихли маленько, — сказал Агафон и на калитку опасливо покосился: не стучится ли какой гость из тех, кто всегда с карандашиком да книжечкой записной? </p><p>А назавтра и вправду постучались... </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Впустила в свой дом Дарья Николаевна нежданных гостей — Лосева и еще незнакомого ей человека, писателем назвался. </p><p>Писатель все улыбается, а зубы-то белые-белые, и обходительный такой, в глаза прямо смотрит, пошучивает осторожненько, ни одного словечка опрометчивого. </p><p>И растаяла Дарья Николаевна, даже на Лосева стала дружелюбно посматривать, хотя и не очень любила его. И то правда, что попривыкла к журналистам, уж так, бывало, ей докучали, сердилась, когда без удержу сладкое пели про нее, а все равно добром вспоминает, были среди них и хорошие, вдумчивые люди. Кто знает, может, и этот такой — Игорь Завягин. Что ж, на, гляди, коль этак-то сноровисто подластился, гляди, что там на сердце у нее, надо же в конце концов, как набухшей туче, ливнем пролиться. </p><p>Вот и рассловоохотилась старая. А писатель все про Буянова выспрашивает, как да что он ей, чем в душу запал. Блокнотик достал, строчит быстро-быстро с прихмыкиванием: видал, интересно-то как! И Лосев свой блокнотик достал, как-никак тоже газетчиком стал, чудно, право. </p><p>Ну да пусть, пусть карандашиком поработает, может, и вправду на новой стезе человеком станет. </p><p>Угощала Комаркова гостей так, как давно уже никого не угощала. </p><p>А они... господи, как она могла обмануться, не почуять подвоха? Они на второй же день в районном клубе такое про нее устроили нехорошее разговорище! Мифом назвали, химерой. Что за миф да химера такая — бог его знает, непонятные какие-то слова. Но чувствует старая, ой и обидные это слова, очень обидные. Сама Дарья Николаевна не была на том разговорище, но уж нашлись люди, рассказали, как было; может, что и приврали, а может, кое-что до конца не докумекали — все это, поди, еще куда посрамнее. </p><p>С тех пор и навязался Дарье Николаевне один и тот же сон: везет она за собой санки по белому-белому снегу, к памятнику своему путь держит. А путь тот почему-то долгий, долгий и ноги как ватные. Она все идет да идет, за сердце хватается. Вот и памятник на спине лежит, глазами неподвижными в небо смотрит. И так и сяк подходит к нему Дарья Николаевна, все на саночки взвалить норовит, а он опять на снег сползает. Вот уже и Агафон откуда-то взялся. Кряхтит Агафон, помочь норовит, а памятник никак на санки не укладывается, малы они, что ли... </p><p>А когда сон этот и во второй и в третий раз явился, вдруг Буянов привиделся. Потный весь, конфузливо усмехается, голову на морозе обнажил, все от испарины ее руками вытирает и вытирает. «Помоги, — просит его Дарья Николаевна, — помоги, родимый, идола этого чугунного с глаз людских увезти». А он еще пуще от испарины вытирается, и глаза пот ему заливает. «Сейчас, говорит, помогу, сердце что-то сильно зашлось, дай отдышусь хоть маленечко». </p><p>Просыпалась Дарья Николаевна вся в холодном поту, Агафона будила, толковала про сон. А он крестился, с кровати вставал, капли сердечные дрожащими руками в ложечку из пузырька отмеривал. </p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>На пути в Зародное Соколов попросил остановить автомобиль у озера, километрах в пяти от села Вознесенское. Оглядел стог сена, шалаш косарей и сказал: </p><p>— Вот где заночевать бы... </p><p>— А за чем дело стало? — спросил Браташ, уже прикидывая, где лучше развести костер. </p><p>Анатолий Петрович минуту смотрел на крыши домов Вознесенского, приподнятые миражем: где-то в одном из этих домов Светлана, если не увез ее вчера домой старик Ганин. «Не хватало еще, чтобы ты и здесь показался ей на глаза», — подумал Соколов и, кинув быстрый взгляд на Браташа, как бы боясь, что он разгадал его мысли, пошагал к озеру. </p><p>Под стогом зашевелилось сено, и перед Браташом предстал Семен Титыч Авдонин, весь в сенной трухе, с распаренной усатой физиономией. </p><p>— Фу, чуть не задохся, — сказал Авдонин, соображая, где он и что с ним происходит. И вдруг рявкнул: — Здравья желаю! </p><p>Шумно отдуваясь, полез руками в сено, нащупал кирзовые сапоги, вытряхнул из них труху, обуваться пока не стал. </p><p>— Вот ить, прилег на секунду и вмиг, тоись, как есть солнце сморило. — Натянул сапоги. — Баба даже приснилась. </p><p>— Твоя? </p><p>— Что ты! Молодка какая-то, ликом вроде бы Любка Силантьева, а энтим, — обрисовал в воздухе обеими руками фигуру согласно своим мужским вожделениям, — Соня Касьянова. </p><p>— Помню, помню этих молодок, гибрид получился у тебя что надо, — пошутил Браташ. — А скажи, мичуринец, если мы на обратном пути тут заночуем — в озере этом рыбы на уху наловим? </p><p>— Да я вам наловлю на десятерную уху! В крайнем случае петуха в котел, а то вполне возможно, тоись, и поросенка. </p><p>— Нет уж, поросенка лучше не надо. </p><p>— Сварганим уху в натуральнейшем виде! Это заявляю тебе я, гвардии сержант. Только прикажите, к какому часу. </p><p>Браташ поднес к глазам часы. </p><p>— Приказывать не смею, а просить буду. На всякий случай припаси рыбки так часам к восьми вечера. </p><p>— Будеть исполнено! — Увидев, что к стогу от озера идет Соколов, Авдонин вытянулся, прищелкнул сбитыми каблуками. — Здравия желаю, товарищ первый секретарь обкома! </p><p>— И я тебе желаю здоровья. Ты что это храповицкого задаешь при таком высоком солнце? Или трудился в ночную смену? </p><p>— Никак нет! Ни на лугах, ни, тоись, в стогу потрудиться прошлой ночкой, как говорит мерихлюндя Почушкин, не сподобилось, — ответил Авдонин, подрагивая рыжим усом в бесовской усмешке. И вдруг схватился за голову. — Мать честная. Надюха-то меня на вилы поднимить, потому как сено приказано мне стоговать. </p><p>— Строга Надежда Ивановна? — спросил Соколов. </p><p>— Ух и донимаить меня Надюха! </p><p>Из-за стога вышел Кондрашов, спросил раздраженно: </p><p>— Какая она тебе Надюха? </p><p>— Ну, тоись, Надежда Ивановна. Со свету меня сживаить. Вчера при всем честном народе объявила, что лучше меня никто стога вершить не умеить. </p><p>— Семен Титыч, дорогой, так где же логика? — весело спросил Браташ. </p><p>— Так ить я ее, Надюху-то, наскрозь вижу, бабской хитростью покорить меня хочить. А сама Марию от меня так и отдираить, так и отдираить. </p><p>— Добра она твоей Марии желает, — сказал Браташ. </p><p>— Добра?! — взвился Авдонин. — Добра?! Вчера пришел к ней в дом, под мухой правда, умолял: не дури голову Марии, не восстанавливай агрессивным манером против законного мужа. Верите, слезами перед Надюхой... — глянул опасливо на Кондрашова, поправился прокашлявшись: — тоись в смысле перед Надеждой Ивановной, обливался. А она в ответ то брови супить, то хохочить, — приложил сладострастно растопыренные пятерни к груди, — аж вот за энти умопомрачительные места хватаить себя от хохоту. </p><p>— А не помрачается ли ум у тебя, Семен Титыч, когда грешно на председателя своего поглядываешь? — спросил Браташ. </p><p>— Я?! Грешно на нее поглядываю?! — изумился Авдонин и зачастил в одно дыхание: — Тень бы на яе плятень, град на крышу, деготь на ворота, козла в полюбовники, дым не через трубу, а совсем в обратном направлении, и вместа памады — мазь калесную! </p><p>— Сбавь обороты! — приказал Кондрашов. — Меры в шутках не знаешь. </p><p>— Есть сбавить обороты! — Авдонин вскинул ладонь ребром к виску. Вспомнив, что он без фуражки, спрятал руку за спину. — И в смысле меры критика, тоись, вполне справедливая. Не рассчитали мои дорогие родители, чертолом родился, чертоломом помру. </p><p>Анатолий Петрович улыбнулся, пощупал бицепсы Авдонина: </p><p>— Могуч. А от дела, судя по всему, отлыниваешь. </p><p>— Тоись я?! </p><p>— Да, да, ты! — подтвердил Кондрашов с прежней суровостью. </p><p>Авдонин задержал на нем вдруг посерьезневший взгляд, пожал плечами: </p><p>— Что ж, я пойду, я свое исполню. — Подошел к стогу, взял вилы, вскинул их на плечо и пошагал вдоль озера в ту сторону, где поднимало миражем стога сена, вокруг которых двигались разнаряженные бабы. </p><p>Браташ долго наблюдал за этими блуждающими красками. Знойное марево размывало, дробило разноцветные пятна, то вширь растягивало их, то ввысь. Перегретый воздух, наполненный запахами привядшей травы и уже высушенного, раскаленного сена, казалось, был осязаем на ощупь, вот еще сильнее обольет землю июльское солнце и все живое поплывет над лугами, как по воде. Да и не только живое, вон стога сена уже оторвались от стоговищ и повисли над землею, и казалось, что призрачные их силуэты размывает струящимся маревом. Порой в это почти звенящее мерцание врывались стремительные всплески синевато-мглистого света, и тогда то один, то другой стог рассекался на части. И думалось Браташу: какая во всем этом необузданность фантазии, какая страсть, словно одержимый художник ищет все новую и новую композицию, яростно смывает одно за другим свои создания, неистово пробиваясь к какой-то великой истине, чтоб через постижение сиюминутного, быстротечного все-таки заглянуть в вечность. </p><p>Авдонин размеренным шагом бывалого пешехода, знающего, что такое дальние дороги, входил в этот фантастический, еще до конца не устоявшийся мир, словно собирался навести там должный порядок, все привести к равновесию и устойчивости. </p><p>И хотелось Браташу забыть о прегрешениях этого человека, бывшего солдата, гвардии сержанта, хотелось увидеть его в недавнем прошлом, когда зависела и от него судьба России, судьба человечества. А ведь был он, судя по многочисленным наградам и рассказам очевидцев, солдатом отваги отменной. Увидеть бы, схватить хоть на один миг лик его, глаза, когда ничего в нем не было, кроме святой ярости. Увидеть бы, каков он был, когда душа его возвышалась до самоотречения — умру, а смерть одолею... Но чтоб увидеть это в нынешнем Авдонине, который уже порой и сам не верит, что душа его способна была на такие взлеты, нужен глаз куда совершеннее, чем линза фотографического устройства. </p><p>А Семен Титыч между тем входил в потревоженный мир, постепенно превращаясь в великана. И Браташу представлялось, как этот человек входил не в знойное марево в благословенную сенокосную пору, а в реальный мир, смещенный, искореженный, перевернутый чудовищно злой волей разрушителей. Шел великаном по планете Авдонин, и оставались за его спиной государства и народы. Да, он и умирал, Авдонин, и принимала его чужая земля. И теперь там тоже цветут луга и выходят в благословенную сенокосную пору косари, и многие из них еще помнят, как прогонял Авдонин, русский советский солдат, смерть с ее неумолимой косою. И тот, кого спас Авдонин, теперь смотрит на своих лугах на призрачные видения миража, все больше уверяясь в реальности прочного своего бытия, потому что перед ним солнце и воздух, луга и чистое небо, а не зарево пожарищ, не вздыбленная от взрывов земля. </p><p>Браташ очнулся от голоса Соколова: </p><p>— Ну что ж, по коням.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Встретила Комаркова нежданных гостей у калитки своего двора. Пронаблюдала безучастно, как вышел из автомобиля Соколов, поклонился ей. На Кондрашове взгляд ее чуть-чуть потеплел. А на Лосева глянула мельком, брезгливо поморщившись, и больше на него не смотрела. Не обращала ни малейшего внимания и на Браташа. </p><p>Гости стояли по одну сторону калитки, а Комаркова по другую, и не было похоже, что она собирается пригласить хоть кого-нибудь в дом. </p><p>— Ну что, памятник пришли сковыривать? — вроде бы даже деловито, как о чем-то само собой разумеющемся, спросила она, не отвечая на приветствия. — Коли так, то с богом. Я вам мешать не буду. </p><p>Соколов молчал. Был он настолько подавлен, что Дарья Николаевна невольно остановила на нем раздумчивый взгляд, как бы в чем-то колеблясь. </p><p>— Ну зачем же так, Дарья Николаевна? — несмело спросил Кондрашов, вытирая платком вспотевший лоб. — Ты бы хоть во двор пустила... </p><p>— Так чего ж людей от дела отрывать. Агафон! — властно покликала Комаркова. — Дай лом или чего там, лопату, что ли... </p><p>Уплыла туча, какое-то время заслонявшая солнце, и сразу обдало обморным зноем, от чего стало всем еще тягостнее. Из глубины сада выглядывал весь в белом Агафон. Взгляд его был смутен от жары, злости и обиды. Вдруг старик нагнулся, схватил ком земли и понужнул купавшуюся в пыли курицу. Закудахтала перепуганная курица. И было что-то древнее в этом кудахтанье, пугающее, помимо воли зарождалась в потемках сознания суеверная мысль: «Не накликала бы хохлатка беды». </p><p>— Чтоб тебя разорвало! — не выдержал Агафон и снова запустил в курицу ком земли. </p><p>А Дарья Николаевна смотрела чуть повыше голов гостей, словно ее занимало что-то в знойной дали, подернутой мглистой дымкой. Тягость молчания была такой же немилосердной, как и палящее солнце. Надо было о чем-то говорить, хоть кому-нибудь прокашляться. </p><p>И тут шагнул к калитке Лосев, широко развел руками: вот он я, открытый и беззащитный, бейте, если у вас не дрогнет рука. Низко поклонился и сказал с круто закипевшей слезой, пробившейся в голосе: </p><p>— Прости меня, Дарья Николаевна. Ну, хочешь, на колени встану. </p><p>Комаркова вскинула голову, словно бы наставляя чуткое ухо на недоступную для всех остальных волну, дабы удостовериться: точно ли и на сей раз ее так бессовестно обманывают? А когда удостоверилась в самом худшем, закрыла на мгновение глаза, переждала, когда вернется отхлынувшая кровь, и сказала, будто отвешивая пощечину: </p><p>— Ты все можешь. И на колени встать и плюнуть мне в глаза. </p><p>— Да гони ты его, Дарья! — вдруг закричал Агафон и пошел напролом через сад, царапаясь о ветви яблонь. Почти оттолкнул жену, рванул калитку, подскочил к Лосеву, не столько страшный, сколько трогательный в своей ярости: такой, если не уйми его чем-нибудь, схватится за сердце и упадет замертво. </p><p>— Ты что?! Ты зачем сюда заявился?! — вопрошал Агафон. </p><p>— Прости, отец! — выдохнул Алексей Тимофеевич, и был он, казалось, беспредельно искренним в своем раскаянии. </p><p>— Сатана тебе отец, а не я! — закричал Агафон, приплясывая перед самозваным сыном. В сравнении с Лосевым, с его завидной статью, старичок выглядел особенно щуплым и ветхим. И оттого ярость Агафона казалась жуткой, против нее не было никакой защиты, — принимай ее как само возмездие, коль есть в тебе хоть капля совести. </p><p>— Да ты что, Агафон? — наконец не выдержала Дарья Николаевна. Распахнула калитку, подошла к мужу. — Пойдем, родимый. Пойдем... </p><p>Агафон сразу присмирел, пошел неверными шагами, придерживаясь за плечо супруги. А она все приговаривала: </p><p>— Пойдем, родимый, я тебе капли, полежи в холодочке... </p><p>Комарковы скрылись в доме. Над плетнями своих дворов неподвижно нависали соседи — больше старики, старухи. Соколову было не по себе от их бесстрастности. Дверь за Комарковой закрылась. Не исключено, что она не выйдет из дома и час и два. И уже не над плетнями, а над душой висят бесстрастные старики и старухи. Немедленно убраться отсюда? Нет, это немыслимо. </p><p>Анатолий Петрович распахнул калитку. Вышла из дома и Комаркова. Стариков и старух, нависших над плетнями, словно ветерком качнуло. </p><p>Соколов медленно закрыл за собой калитку. Не велик двор, не так и много шагов к порогу дома Комарковой, да вот не всегда измеряется дорога шагами. Не мало существует слов, которые говорит человек, идущий в гости к другому, есть даже такие, лучше которых и не придумаешь для подобного случая: незваный гость... Э, лучше и не досказывать. А почему? Произнеси их с извинительной шуткой — глядишь, и выстроится незримый мосток. Но если бы не казались Соколову эти слова такими расхожими... </p><p>Спрятав руки под фартук, Комаркова непроницаемо наблюдала за Соколовым. Она и сама не могла понять, чего больше в ее душе — прежнего уважения, доброжелательства к этому человеку, с которым как-никак считался сам Буянов, или недоверия и даже враждебности к нему. Вроде бы она уже все сказала в первую минуту встречи с незваными гостями, определила к ним свое отношение, а вот теперь донимают сомнения: не слишком ли круто себя повела? </p><p>Когда между двумя людьми очень трудный разговор назревает, то, бывает, самое главное выявляется совсем без слов. Только тут уж надо глаза в глаза. Уж кто-кто, а Дарья Николаевна знает, в чем таится сила того бессловесного языка. На долгом своем веку не один раз убеждалась: не всем бог дал тот язык, иные — немее немого. </p><p>А этого, который не просто идет, а упрямо надвигается со всем своим тяжким, — этого немым не назовешь, и взглядом он не виляет. В чем же он так чистосердечно сознается? Не в том ли, что понимает, насколько не всесильный он, такой же, как все, смертный и грешный, и что будет ему поделом, коль услышит: вот бог — вот порог. </p><p>Что ж, это уже хорошо, это не вынуждает ее, старую, идти наперекор, тут следует понять, послушать. Пусть, пусть войдет в ее дом. </p><p>— Просим, Анатолий Петрович, отобедать с нами, — вдруг пригласила она. </p><p>Приостановился Соколов и сказал своим бессловесным языком: боюсь подвоха. </p><p>— Просим, — повторила старая уже с некоторым смущением: дескать, что поделаешь, не очень-то приветливо поначалу я повстречала вас, как тут вам не испугаться подвоха. </p><p>И когда Соколов оказался рядом, глянула Дарья Николаевна в сторону калитки, поманила рукой: </p><p>— И ты, Александр Степанович, тоже иди. Добрым людям всегда рады. </p><p>А про Лосева и Браташа словно и забыла, нет их перед ее глазами, нет, и все тут.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>— Вот так, Евгений Николаевич, вход неграм и собакам в сию обитель народной подвижницы строго воспрещается, — сказал Лосев. </p><p>— А может, подлецам и болванам? </p><p>— Не думал, что ты такого нелестного мнения о себе, — съязвил Алексей Тимофеевич. </p><p>— Да нет, Лосев, дело в том, что мне за других отдуваться приходится. </p><p>— Понимаю, Завягина имеешь в виду... </p><p>— Ну, ну, гадайте, — сказал Браташ и медленно пошел по улице, глядя себе под ноги. Услышав позади быстрые шаги Лосева, приостановился. </p><p>— А мне что делать? — спросил Алексей Тимофеевич, ткнув пальцем себя в грудь. </p><p>Браташ какое-то время разглядывал Лосева с недоброй блуждающей усмешкой, наконец сказал: </p><p>— Мемуары писать. Мемуары пострадавшего от культа личности Дарьи Николаевны Комарковой. </p><p>Оглядевшись по сторонам и заметив кое-где у плетней народ, Лосев ответил негромко, но с бешенством: </p><p>— Пойдите все вы к чертовой матери! Докатились. Приехали целой делегацией на поклон к сумасшедшей старухе. </p><p>— А ведь минуту назад вы так искренне собирались стать перед ней на колени... </p><p>— От такой жизни до всего дойдешь. И сковородку раскаленную лизать станешь, если эта колдунья подсунет. — Лосев вдруг схватил Браташа за плечи, потряс. — Ну что, что мне делать, Евгений? Меня же в шута превратили, в козла отпущения грехов. </p><p>Выждав, когда Лосев уберет руки, Браташ сказал: </p><p>— Ничего вы не поняли. Видно, не дано. И боюсь, что я тут ничем не смогу вам помочь. </p><p>— Ну что ж, и на том спасибо. — Лосев глянул в накаленное небо, засунул руку под сорочку, к сердцу, добавил тоскливо: — Уехать мне надо отсюда за тридевять земель. Уехать туда, где меня никто не узнает. </p><p>— Не скроетесь, Лосев, узнают и там. </p><p>— Ах, как все это надоело, — почти простонал Лосев и пошагал прочь, угнув голову, вытирая платком мокрую багровую шею. </p><p>«Вот он, герой Игоря Завягина, — размышлял Браташ, глядя на Лосева. — И надо же было ему по иронии судьбы выбрать именно этого человека...»</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><p/><p>Приметив у плетня одного из дворов скамейку под густой тенью вяза, Браташ присел. </p><p>Так, значит, не поверила тебе Комаркова, в дом не пустила. Видно, для нее что Завягин, что Браташ теперь одно и то же. Прискорбно, конечно. </p><p>Да, если бы сейчас очутился перед глазами Игорь Завягин — было бы что ему сказать. </p><p>Браташ отчетливо представил себе холеное лицо Завягина, его тоненькую ухмылочку, высокомерное сочувствие в темно-серых чуть навыкате глазах, мол, понимаю; обидно тебе, да что я сделаю, если эта старуха по недомыслию своему поставила между нами знак равенства. </p><p>«Обидно — это не то слово», — начинает Браташ воображаемый спор со своим давнишним оппонентом. </p><p>«Не переживай, Браташ, подумаешь, не пустила в дом отжившая свой век старуха. Всему, что по велению времени отмерло, беспощадный приговор! Вот в чем моя концепция. Дарья Комаркова, со всем ее общественно-нравственным обликом, — порождение буяновщины, во многом миф, химера». </p><p>«Слушал я не однажды, Завягин, с какой ты гражданской страстью выступал против предвзятых обвинений, адресованных кому бы то ни было. А сам, сам ты чудовищно оклеветал Комаркову в угоду своей концепции». </p><p>«Чистейшей воды демагогия, уважаемый Евгений Николаевич. Я художник, я должен в обобщениях подняться до истины объективной и осудить то, чему выносит приговор само время. А субъективно мне старушку жаль еще больше, чем тебе. У меня сердце кровью обливалось, когда разговаривал с ней. Такая рабская преданность Буянову, этому обомшелому обломку. Я напишу Буянова и Комаркову напишу. Вот увидишь, как я решу эту тему». </p><p>«Что ж, решай, только сначала крепко подумай, иначе можно опошлить тончайшие вещи с их диалектикой противоречий, высокой драмой...» </p><p>«Конечно, совет преотличный, я серьезно, старик, без всякой насмешки. Но вот беда, ты ратуешь за диалектику, а сам метафизик до мозга костей, и я докажу тебе это на примере с Лосевым. Ты засек его еще в пору Буянова и не смог заметить, как далеко он ушел с тех пор. Да, конечно, и Лосев подлаживался под Буянова, потому что жизнь, порядки ее толкали его на этот путь. Не исключено, что внутренне он сопротивлялся, ломал себя — вот она драма, которая ускользнула от твоего взгляда, вернее, первый ее акт. А теперь вдумайся во второй акт этой драмы. Подул ветер долгожданных перемен! Лосев не отворачивается, он хочет глубоко вздохнуть, а вы в самую дорогую для него минуту избавления, исцеления вдруг ударили ему прямо в грудь: из председателей райисполкома — долой! А может, сейчас-то он и стал бы хорошим председателем. Я видел этого человека, почувствовал, чем он дышит, уж я-то заметил, как все пересохло у него внутри от жажды обновления. А вы... разве дали вы ему напиться, позволили ему проявить себя во всю силу, когда это стало для него в чем-то возможным? Вот что я увидел, Браташ, и напишу повесть, будь уверен, это будет бомба!» </p><p>«Стоп! — останавливает себя Браташ в воображаемом споре. — Не оглупляю ли я своего оппонента? Да нет же, скорее ищу наиболее сложные причины, по которым мог Завягин почувствовать симпатию к Лосеву. А ведь Лосева мало назвать догматиком. Я хочу понять природу заблуждений Завягина, в конце концов уберечь его от них. Окутал Завягин Лосева туманом своей выдумки? Наверное, так. Да, конечно, он придумал, и довольно талантливо, своего героя, ювелирно подогнал его под свою концепцию. А ведь в том и несчастье, что домысел шел не от жизни, был в самом начале ложным, а потому «бомба» его...» </p><p>«Да, это будет бомба!» — упрямо повторяет Завягин. </p><p>«Черт его знает, под что подкладывается такая бомба. Во всяком случае, у меня предположения самые мрачные...» </p><p>«Смотри, Браташ, не слишком перебирай в своих мрачных предположениях! — грозит Завягин пальцем все с тем же снисходительным укором. И вдруг добавляет с бесподдельной тоской: — Смотрю я на лицо Дарьи Комарковой, на прекрасное лицо старой русской крестьянки и в каждой морщинке драму ее читаю. Ведь она с памятником своим была всего лишь украшением Буянову. Это памятник не столько ей, сколько ему самому. А она, возвеличенная, всего лишь покорная... Ну, ну, не меняйся в лице, Браташ, не наговори в запале глупостей...» </p><p>Зной донимает все сильнее, даже здесь, в тени. «Как хочется пить. Постучать в дом, что ли? А ведь надо ответить Завягину. Да, сначала надо ответить. Однако не торопись с ответом, Браташ, подумай, крепко подумай, может, Завягин в чем-то и прав? Если скажешь категорическое «нет» — не покривишь ли как художник совестью? А если хоть в чем-то согласишься с ним — так ли уж и далек будешь от наветов на Комаркову и только ли на одну Комаркову?» </p><p>Кто-то, кажется, вышел на крыльцо. Хорошо бы попросить напиться. Но сначала надо ответить. Ну, отвечай же, Браташ! </p><p>«Нет, Завягин, нет! Я не могу с тобой согласиться. Ты втискиваешь в жесткую схему неизвестного тебе человека Буянова, созданного в твоем воображении понаслышке, по представлениям, угодным твоей «концепции». Ты в плену схемы и потому лжешь!» </p><p>«Может, вспомнишь, как Буянов «зарезал» премьеру по твоей пьесе?» </p><p>«Нет, я все помню и далеко не все прощаю Буянову. Но ты не прощаешь ему Комаркову, а я...» </p><p>«Можешь не досказывать, — прерывает Завягин с видом человека, которому смертельно надоело вести бесплодную дискуссию. — Ты молишься на Буянова подобно этой удивительно цельной в своих дремучих заблуждениях женщине — рабыне его. Но ей в какой-то мере простительно...» </p><p>Во дворе послышался чей-то голос. Надо бы встать и попросить напиться. Но Браташ все еще медлит, он думает о том, что ему необходимы страсть и проникновенность вот этого июльского зноя. Ну да, конечно, он уже пишет роман, он должен искать, спорить, пробиваться до истины. Если не пробьешься до самой глубокой истины — лучше не садись за роман, не отправляйся в марафонский бег, приглядись к другим: не случается ли, что иной марафонец по глубочайшему недомыслию бежит с камнем за пазухой, зашибает других, сам задыхается и падает. </p><p>Да, необходимы страсть и проникновенность вот этого июльского зноя, надо испытать истинную жажду, чтобы достойно оценить родник. Иначе говоря, надо раскалить мысль и закалить ее в чувстве родниковой чистоты. Сколько еще должно быть споров и с Завягиным и с такими, как он, в конце концов, с самим собою. </p><p>Конечно, Завягин так и мог бы сказать: «Ты молишься на Буянова, подобно этой удивительно цельной в своих дремучих заблуждениях женщине — рабыне его...» </p><p>А что ответила бы на это сама Комаркова? </p><p>И видит Браташ, как встает перед Завягиным Дарья Николаевна. Какое тяжкое недоумение в ее глазах, как внятно звучит ее тихий голос: </p><p>«Если добрую память о человеке молитвой считаешь — пусть будет по-твоему. А рабыней меня назвать не смей! Тем и помним того человека, что войной зачумленных, бедой позашибленных, в холодных коровниках нас разглядел, спины нам выпрямил». </p><p>«Милая, чудесная моя, — вдруг широко раскрывает объятия Завягин, — да пойми же одно, — все это сделала советская власть, а не твой Буянов». </p><p>Комаркова покачала в ответ головой, усмехнулась: вот чудеса, да и только, взрослый, и уж какой грамотный, а таких простых вещей не понимает. И объяснила все тем же тихим внятным словом: </p><p>«А советская власть сама по себе не бывает, ее люди несут, да не все умеют. Лосев твой, к примеру, тоже приходил к нам от советской власти, а мы как-то не в нем да не в нем ее видели...» </p><p>«Буянов, Комаркова, Лосев. Выбирай, Завягин, на чьей стороне быть тебе. Да смотри не ошибись, не расцелуйся еще раз с Лосевым», — остерегает Браташ. </p><p>«Не предлагаешь ли оправдать, обелить Буянова?» </p><p>«Нет, я протестую против огульных, предвзято доказанных обвинений в адрес Буяновых, без соблюдения нашей нравственной, философской, художнической революционной законности. Ведь ты сам громче всех кричишь о соблюдении этой законности». </p><p>Вот и все. Теперь, кажется, можно и напиться. </p><p>Браташ встал, открыл калитку. </p><p>— Никак зятек Кузьмы Силантьева? — спросила старушка, повязанная белым платочком. </p><p>— Здравствуйте, мама. Нет, вы ошиблись. Просто прохожий. Напиться прошу. </p><p>— Сейчас, сейчас, сынок, я тебе молочка принесу. А я-то думала, зять Кузьмы Силантьева. </p><p>Проворная, совсем еще легкая на ногу, вошла в дом, вернулась с золотистым кувшином. </p><p>— На, испей. Ишь как тебя солнышком-то сварило. </p><p>Браташ принял кувшин. И прежде чем припасть к нему, мгновение-другое смотрел в лицо старушки. А глаза-то у нее синие-синие, сочувствием лучатся. </p><p>Вот и тут есенинское будто в воздухе разлито... </p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Авдонин спешил к озеру, у которого обещал утром Браташу все приготовить для ухи к восьми часам вечера. </p><p>В одной руке Семена Титыча ведро, в другой — топорик. Времени было куда больше, чем восемь вечера, вон уже и солнце за стога прячется. Авдонин боялся, что появится у озера слишком поздно: не дай бог, уже уехали гости куда-нибудь в другое место. </p><p>За день Семен Титыч порядком намаялся. Сегодня он и сам удивился, сколько удалось ему уложить, утоптать сена в стога. Давно так по-молодому, вольно не работалось. Неужели потому, что Надюха нет-нет да и поглядывала на него совсем по-другому? Мягко так поглядывала, с прищуркой. Даже Мария заметила, посмурела, губы поджала — вот горе-то, видно, все-таки возревновала. </p><p>Эх, Мария, Мария, лучше бы и не показывать тебя на люди. Все бабы, девки на сенокос вырядились, как на свадьбу. Юбки, кофты — сплошная радуга, дух захватывает от красотищи такой. Рыжая голова Семена Титыча как подсолнух, так и поворачивается, будто на солнышко, то в одну сторону, то в другую, где баба поярче. Одна Мария черной, потрепанной галкой на лугу бродит. Юбка на ней драная, да еще свитер засаленный на себя натянула в такую окаянную жарищу. </p><p>А какая девка когда-то была! Женихов сколько сваталось к ней! Как это удалось ему всех отшить от нее? Нельзя сказать, чтоб и в ту пору он был красавцем. Правда, веселым, озорным был, отчаянным заводилой. Когда появился в колхозе духовой оркестр — обучили Семена дуть в самую огромную трубу, так басил, что коровы по всему селу в ответ ревом исходили и собаки лаем давились. </p><p>Эх, веселая была жизнь! Что ни говори, налаживалась житуха в Вознесенском. Свадьбу Семену и Марии всем колхозом справляли. Развеселую свадьбу. И пили, и пели, и цветами все вокруг усыпали. </p><p>И вдруг война. </p><p>Писал Авдонин жене с фронта часто, при любом подходящем случае. Согревал под сердцем слова нежные, а до языка доходили только самые грубые: не верил, что жена блюдет себя, как солдатка верная. </p><p>Когда вернулся Авдонин с войны, то вошел в дом так, будто ворвался с гранатой во вражеский блиндаж. Оглядел сумасшедшими глазами все углы дома, нет ли чужих следов, и только потом сразу обмяк, обнял обмершую жену и заплакал. </p><p>Жестоко испытывал Авдонин жену, выведывал, как жила она без него, ничего плохого узнать не мог и все равно не верил. А Мария, счастливая оттого, что муж вернулся целехонький, да еще при стольких орденах и медалях, сносила все его пытки, ждала с терпением подвижницы, когда же он уверится в ее преданности и наконец остепенится. Чтобы погасить недобрый огонь в его распаленной душе, уступала то в одном, то в другом, не замечая, как постепенно блекнет; когда убедилась, что муж по вдовам пошел, совсем почернела от горя и невыносимой обиды. </p><p>Потом подкрался к ней Почушкин... </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>При одной мысли об этом человеке Авдонин так рассвирепел, что саданул ведро оземь, показалось мало, пнул еще ногой. Покатилось ведерко, жалобно звякая, под гору. </p><p>У шалаша на озере никого не оказалось. Это окончательно испортило настроение Авдонину. «Ишь, какие, подождать не могли, да еще трепачом, поди, обозвали. Сказал Сержант, что явится с рыбой, — значит, точка, такую уху сейчас закатил бы». </p><p>Семен Титыч попробовал взобраться на стог, чтобы полежать на сене, поглядеть на звезды, успокоиться, и все, как назло, соскальзывал; рассвирепев, отошел от стога, разбежался и вмиг оказался на верхушке, сам удивляясь своей прыти: выкинуть на такую высоту около ста килограммов живого веса — это вам не шуточки. Приложил руку к сердцу, проследил, как постепенно утихали гулкие удары, и что-то такое важное выверял в своем настроении по этим ударам, что даже дыхание затаил, томясь в догадке: какой его бес так сильно донимает? </p><p>Сердце стало биться ровно, а все равно есть в нем какая-то ненормальность, ноет, тоскою заходится; наконец догадался: это все еще молодость вспоминается. </p><p>Вот подсолнух встал перед глазами, что рос в палисаднике Марии. А на подсолнухе том — шмель. Семен терпеливо ждет Марию в воскресный день, а она не торопится, характер жениха испытывает. Ну, ну, пусть испытывает, ему и ждать преудивительно сладко. Вот уткнулся бы прямо носом в желтую пыльцу развеселого подсолнуха, только не хочется прогонять этого полосатого черта, пусть себе копошится трудяга шмель, ему пыльца, а Семену по осени достанутся семечки. </p><p>Не дождался Авдонин от того подсолнуха семечек, ушел на войну. Так и не знает, кто же открутил подсолнуху голову. </p><p>Да, странно былое на память приходит. Какими-то отдельными вспышками. Вот к чему бы вдруг припомнился запах деготка на сапогах? Ну просто смех и грех. Да так явственно припомнился, что Сержант с превеликим удовольствием сапанул носом, даже кулаком до слез потер его. Эх, какие он справил себе перед войной сапоги из юфти, навытяжку. Голенища длиннющие. Подошве — износу нет. Танцуй сколько хочешь, за девками гоняйся. Правда, тяжеловаты немножко, не то что хромовые. Да разве это тяжесть была для его резвых молодых ног? А главное — запах деготка... </p><p>С запахом тем в памяти воскресало что-те до щемящей боли родное, деревенское. </p><p>Вон качели в конце четвертого порядка<a l:href="#n2" type="note">[2]</a>. Семен Авдонин считался в деревне самым отчаянным человеком на этих качелях. Столбы высокие. На железную круглую перекладину втулками вдеты две хлесткие жердины. Внизу концы их закреплены на деревянной подножке. </p><p>Семен поплевывал на руки, бесстрашно ступал на подножку и начинал раскачиваться со своими знаменитыми присказками. </p><p>— Еще чуток, чтоб захолодил пупок. Еще качну, а то усну. Еще выше — сорву конька с крыши! </p><p>Скрипят железные втулки. Хлесткие жердины напрягаются, как струны. Взмах! Еще один взмах! Их, как душа холодком заходится. Интересно отсюда, сверху, когда вдруг оказываешься лицом к далекой земле, разглядывать народ внизу. Все, все задрали головы, рты от изумления пораскрывали. </p><p>Подзадоривают на разные голоса: </p><p>— А ну еще поддай, Семка! </p><p>— Всклень, всклень, Семка! </p><p>— Вздрочь, Сема-а-а! </p><p>И всклень и вздрочь — это значит поднять себя в воздух так, чтоб жердины встали под прямым углом к столбам качелей. Это и в самом деле чем-то похоже на холодную родниковую воду, налитую в ведро до самого края — всклень. Потому похоже, что душа до краев наполняется той удивительной беспокойной прохладой, от которой заходится сердце. </p><p>На какое-то время Семен как бы повисает в воздухе, обращенный чуть побледневшим лицом к земле. Чернеют на задранных лицах раскрытые рты, горят у кого испуганные, у кого завистливые, а у кого и восторженные глаза. Вон Мария стоит чуть в стороне. Приложила козырьком ладонь ко лбу, а в глазах испуг и восторг. Какая же ты красивая, Мария! Вот поднимусь еще выше, чтобы из самого поднебесья разглядеть тебя! А парни ревут в сто глоток: </p><p>— Всклень, Семе-о-о-он! </p><p>— Вздрочь, Семка-а-а! </p><p>Короток миг, когда повисает Семен в самой высокой точке. За ним приходит ощущение прыжка в пропасть. Летит Семен к земле. Ух, так и до смерти расшибиться можно! Но нет, не расшибется, потому что летит он прямо к Марии. Моментами кажется, что это Мария летит к нему навстречу. Правда, на какое-то время она теряется из виду. И тогда сильные руки Семена делают рывок, ноги со страшной силой толкают подножку, чтобы опять взлететь вверх, даже выше железной перекладины, и оттуда снова разглядеть Марию. Вон, вон она, приложила руку ко рту, чтоб не вскрикнуть от страха. Сейчас ты вскрикнешь, голубушка. Пусть все увидят, услышат, как боязно тебе за Семена. </p><p>И тут Авдонин решается на свой знаменитый трюк, который поражал все Вознесенское. Сейчас, сейчас ты вскрикнешь, Мария. Только надо не прозевать тот момент, когда залетит он самому господу богу за пазуху. Вот как раз в это время и надо на мгновение оторвать руки от жердин. Сколько раз делал такое, и всегда казалось, что вырывается сердце из груди, улетает невидимой птицей навсегда. Жуткая эта минута — вроде бы одним глазком на тот свет заглядываешь. Но когда все-таки возвращалось на прежнее место сердце, тут и наступала ни с чем не сравнимая радость, потому что жизнь казалась еще полнее, еще дороже. Закричать хотелось на всю грудь от восторга. </p><p>Но сейчас он все-таки не подаст голоса, пусть все слышат только Марию, и соперники прежде всего. А ну, молодцы, попробуйте сделать то же самое, на что способен отчаянная головушка Семен Авдонин! </p><p>— Ух ты ж! — вслух воскликнул Авдонин, глядя на звезды, будто сумел пережить наяву тот удивительный полет на качелях в пору его такой уже далекой юности. </p><p>Раскаленное за день сено все еще дышит дурманящим зноем, шуршит и шуршит, будто кто-то скрытый в стоге рассказывает шепотом о бедовых молодых годах Авдонина. </p><p>Вот уже и Мария становится против него на подножку качелей. Никто из девушек не решался на головокружительный полет с ним. Только чуть поднимешь над землей иную — визжит, кричит смертным криком, того и гляди полетит вниз — лови ее тогда за юбку. </p><p>А Мария все выдерживала. Бывало, лишь побелеет лицом, а глаза расширятся. И глядит в них Семен, будто перед прыжком в бездонный омут. Наверное, вот в такие минуты отчаянной удали и полюбила его Мария... </p><p>Чудно получается, будто это была совсем другая женщина. Пела-то как! На районном смотре самодеятельности прицепились к ней из комиссии какие-то люди и чуть не увезли в город на певицу учиться. Не поехала Мария. Из-за него, Семы Авдонина, не поехала. Как знать, может, стала бы Мария знаменитой певицей и глядел бы он теперь на нее по телевизору; выходила бы такой павой распрекрасной в длиннючем платье, бриллиантах: певицы да артистки, они умеют долго красоту свою сохранять... </p><p>От мысли этой Авдонину становится на душе и смешно и грустно. А перед глазами стоит та прежняя, совсем еще молодая Мария и задирает его шуточной песней. Ох и умела петь она эту песню, ну что тебе настоящая артистка! На всех вечерах самодеятельности заставляли ее по нескольку раз повторять эту песню, ладоши себе люди расшибали. </p><p>А она выходила на сцену, прикладывала на мгновение палец ко рту, будто собиралась сказать что-то очень секретное, и вдруг запевала: </p><poem><stanza><v>На семнадцатом году </v><v>Отдавали молоду. </v><v>Ох, калина, ох, малина, отдавали молоду. </v><v>Отдавали молоду </v><v>За седую бороду. </v><v>Ох, калина, ох, малина, за седую бороду. </v><v>А седая борода </v><v>Не пускала никуда. </v><v>Ох, калина, ох, малина, не пускала никуда. </v></stanza></poem><p>Авдонин, бывало, унимал в себе смех, мысленно хватался за голову: знал, что ждет разнесчастную седую бороду. </p><poem><stanza><v>Пойду в прорубь за водой, </v><v>Возьму старого с собой. </v><v>Ох, калина, ох, малина, возьму старого с собой. </v><v>Возьму старого с собой, </v></stanza><stanza><v>Суну в прорубь головой — </v><v>Ох, калина, ох, малина, суну в прорубь головой. </v><v>Суну в прорубь головой — </v><v>Утопай же, шут с тобой. </v><v>Ох, калина, ох, малина, утопай же, шут с тобой. </v></stanza></poem><p>Хохочут люди, аплодируют, а Семен Авдонин гордится своей невестой и в то же время поглядывает неприязненно по сторонам, выискивает возможного соперника. Донимает его какое-то смутное тяжелое чувство: не угадывают ли в этой разнесчастной седой бороде лично его, Семена Авдонина? Что ж с того, что он молодой, все равно какой-то намек нехороший получается. И чего далась Марии эта дурацкая песня? Надо бы упросить не петь больше. Да разве ее упросишь, жуть какая своенравная — хлебнешь с ней горя, до срока поседеешь и сам в прорубь полезешь. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Но не только песнями славилась Мария. Была она превеликой спорщицей на всех собраниях, с яростью честь свою комсомольскую защищала, «прин-ци-пы» отстаивала. Сейчас спроси у нее про это словечко — поди, уставится, как на француза какого: не пойму, на каком языке. </p><p>А тогда умела Мария какие-то особенные слова находить, даже забивала в спорах Кирилла Почушкина. Странным был парнем этот Почушкин. Никто не знал, кто его отец. Считался приемным сыном сельского попа Ксенофонта. Принял поп к себе в прислуги молодую женщину Авдотью с трехлетним болезненным мальчиком. Поговаривали, что Ксенофонт знал эту женщину раньше, нажил с ней сына, вот этого Кирюху, потому и приютил в своем доме. Была Авдотья необыкновенной красоты, но с душевной болезнью. Нашли ее однажды в петле на одной из яблонь поповского сада. Ксенофонта долго допрашивали следственные органы, выясняли причину самоубийства Авдотьи. Убедились, что он сам обезумел от горя, потому что любил Авдотью, и когда его оставили в покое, ушел он в расстриги, покинул попадью, долго странствовал где-то с Кириллом. Вернулся в Вознесенское больным, разбитым пропойцей. Подросший Кирилл не бросил Ксенофонта, как мог кормил, ухаживал за ним. </p><p>Квелый, не от мира сего, Кирилл порой доходил до истерик от издевательств деревенских мальчишек, кому мог изобретательно мстил исподтишка. Особенно ненавидел Сему Авдонина, который не давал ему прохода. </p><p>Одно порой примиряло вознесенских мальчишек с Кириллом. Пристрастился он к чтению. Умел очень занятно пересказывать прочитанное. </p><p>Полыхает в густой темноте костер на берегу Оки, освещает худенькое лицо Кирилла с огромными, расширенными от вдохновения глазами. Голос его то поднимается, то замирает до шепота. Захваченные страшной, запутанной историей, мальчишки наклоняются к рассказчику, боясь пропустить хоть слово. </p><p>Постепенно Кирилл начал понимать свою силу рассказчика, упивался духовной властью над сверстниками, находил утешение в мысли, что имеет над ними совершенно очевидное превосходство. Учился он хорошо. И если Семен Авдонин с трудом окончил семь классов, то Кирилл в восемнадцать лет уже стал студентом Азанского пединститута. </p><p>Когда приезжал в Вознесенское, любил ходить на собрания — и колхозные, и комсомольские. Сядет где-нибудь в уголке, внимательно слушает, порой иронично покачивает головой. Волосы у него были длинные, засаленные, то и дело падали на глаза. Кирилл нервно вскидывал руки, поправлял волосы, болезненно морщился, желчно чему-то усмехался и вдруг вскакивал и ошеломлял собрание каким-нибудь сногсшибательным вопросом. Неопытный докладчик или оратор настолько порой терялся, что собрание невольно поднимало его на смех. Постепенно за Кириллом закрепилась слава необычайного умницы, человека занозистого, иные не прочь были видеть в нем отчаянного правдолюба. </p><p>Вот с ним-то и схватывалась в дискуссиях Мария. Постепенно заметили люди, что Кирилл все больше и больше робел перед Марией, уклонялся от споров с ней, а потом выявилось и такое, от чего Семен Авдонин рот открыл от изумления: Кирилл Почушкин полюбил Марию. И настолько сумасшедшей оказалась любовь его, что он стал посмешищем на все село. Он ходил по пятам за Марией, мучил ее страдальческим взглядом, писал длинные письма, иногда в стихах, грозился, что покончит с собой, если она не ответит на его чувства. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Ох и странно получается с людскими судьбами: мог ли он, Семен Авдонин, в те далекие годы представить себе, что Мария докатится сегодня до какой-то сектантской жизни, попадет в плен тому самому Почушкину, которого синим огнем ненавидела. Почушкин этот и к нему, сержанту Авдонину, иногда с такой непонятной стороны подступает, что не всегда и гнать его хочется. Особенно умеет унывную минуту выбрать. Не успеешь нос повесить — а он уже тут как тут, тихий такой, сочувственный. </p><p>Чудно, конечно, было Авдонину слушать слова о Христе, о богооткровении, он конфузливо крякал, яростно чесал рыжие космы, поглядывал через плечо: не застал бы кто за постыдным занятием — это же надо, с мерихлюндей о боге толкует. Нельзя сказать, чтоб взбрело ему хоть один раз на колени перед богом бухнуться, спорил с Почушкиным, досаждал ему грубыми шутками, а все-таки прочь не гнал его, порой в беседах с ним находил даже  удовольствие. Иногда заедало самолюбие, что никак не может уразуметь, в чем суть того или другого баптистского догмата, уж больно все хитроумно запутано. Но Сержант все равно раскумекает, неужели мозга у него пожиже, чем у его Марии. Вот к примеру: ну что он такое — человек, «избранный» богом? И почему только «избранному» уготовано спасение? </p><p>«Бог хочет, чтобы все люди спаслись, — терпеливо втолковывал Почушкин, — да вот не все люди-то хотят прийти ко Христу во свое спасение. Но бог предузнал, кто из нас захочет прийти ко Христу, а кто не захочет. В этом и есть предопределение, избрание ко спасению. Но знай, что к погибели нет ни единого предопределенного богом человека и быть не может! Ибо такое претило бы воле бога, он, всеблагой, беспредельный праведный, хочет, чтоб все, все люди спаслись...» </p><p>«Так и пусть спасаить всех подряд, дураку ум даеть, бесчестному совесть, трусу храбрость! Жалко, что ли, ему, пусть все по-божески делаить, раз такой всесильный да всеблагий». </p><p>«Нет, ты, человек, сам сначала осознай греховность свою, начни вот с этого». </p><p>«Ну пусть будет по-твоему, сознаёть Сержант греховность свою, сам видить — пробы на ём ставить негде». </p><p>«Э, нет, не по-мирскому, не с шуткой, а с ужасом, всем сердцем, душою греховность свою надо постигнуть. Настанет миг, и я спрошу у тебя: дух божий убедил ли тебя в твоей греховности, в том, что все существо твое, все деяния запятнаны так, что ты сам в себе чувствуешь скверну?» </p><p>«Ну есть, есть пятна, скрозь проступають, как постное масло на юбке бабы моей, черт бы ее, неряху, взял. Ужасть за то самое на меня, конечно, еще не находила, а злость вот тут, прямо в груди, смолой закипаить, хоть самого черта туды с головой макай». </p><p>«Святой дух да поможет тебе уразуметь, что ты не просто грешник, а погибший грешник...» </p><p>«Тоись так уж как есть окончательно погибший? А на кой же дьявол ты наущаешь на меня энтого духа святого? Мне и без него иной раз на пожарную каланчу без лестницы карабкаться хочется». </p><p>«А затем к святому духу тебя приобщаю, чтоб ты ужаснулся порокам своим, чтобы понял... никогда, ни за что, сам по себе, без помощи божьей не сможешь покончить с грехом, без него погиб, погиб безвозвратно...» </p><p>«Ну что ты талдычишь: погиб да погиб. Ну, лягу, стал быть, на кровать или куды там еще, сложу руки на пузе, закачу глаза и скажу: все, капут, вот он я, готовенький, как есть до конца безвозвратно погибший, а что будить дале?» </p><p>«Тут и возникнет проблеск в тебе, — изнемогал Почушкин, даже бородку вперед выставлял, трясется бородка, в глазах огоньки, что две свечки, в полумраке мерцают, — когда истинно ужаснешься, когда страх до каждой кровинки тебя сотрясет, когда мысль о погибели, как молния, пронзит тебя, — тогда и начнется твое возрождение, то и станет началом твоего обращения. Покайся! Ощути страх смертельный, осознай обреченность к вечным мукам, и тогда сердце твое откроется перед Христом. Самовручи себя богу; живи только для господа, во всем отрекись от себя, почитай себя со Христом, умершим, погребенным...» </p><p>«Ну зачем я, вполне, стал быть, живой, тоись, мужчина куды как в соку, мертвяком должон прикидываться? Я же кровь в себе будто кипяток чую, я же шкварки свиные в картошке страсть как люблю! А тут ходи как тень с рожей кислой да нюхай — не преть ли еще от тебя мертвяком? К чему, тоись, такое, я спрашиваю?» </p><p>«А затем, чтобы смог на все вокруг глядеть уже небесным взором и почитать деяния свои во спасение свое превыше всего». </p><p>«Небесным взором, — передразнил Авдонин. — Этак тебе ни одна баба не мигнеть, ежель глядеть на нее энтим небесным взором. Нет, Почушкин, такое дело, брат, не по мне. Пусть уж лучше Мария на меня глядить небесным взором, все меньше шипеть будить». </p><p>Почушкин удрученно разводил руками, тихо вздыхал, но от Авдонина не отступался. Порой, казалось, из собственной шкуры выворачивался, с превеликим терпением втолковывал, что вера, как и покаяние, являются даром божьим, подарком неба, старался потрясти душу Авдонина «главнейшим событием» за все века ушедшие и грядущие — смертью Христа, в которой грешник должен видеть цену собственного искупления, но тот был глух, бесчувствен к мукам «единородного сына божия» и никак не желал быть в неоплаченном долгу перед богом. Слушал приглушенный, с какими-то всхлипываниями скорый говорок Почушкина, вспоминал детство, костры на Оке, худого мальчонку, вот так же вполголоса пересказывающего страшные истории, вычитанные в книгах, и думал: «Знал бы, что из него такой мерихлюндя выйдеть, каждый день крапивой хлестал бы». Всплывало в памяти, как внимал с затаенным дыханием Почушкину в те невозвратные молодые годы, когда оба они полюбили Марию. Сама Мария и двух слов о любви Почушкина, наверное, не смогла бы вытерпеть, а он, Семен, развешивал уши, старался запомнить каждое слово странного соперника да еще потом как мог пересказывал невесте. Правда, хохотали оба, да вот и дохохотались: то, что не смог сделать Почушкин в молодости, сделал сейчас. Конечно, Авдонину и в голову не приходило, что между его женой и Почушкиным может быть что-нибудь «такое-разэнтакое», хотя пошучивал на сей счет с удовольствием. Человечишка этот, представлялось ему, уже давно, поди, забыл, что как-никак на свет родился паршивеньким, но мужичишкой. А все-таки душой-то Марииной, сердцем ее, поганец, завладел. </p><p>Особенно горько думалось Авдонину об этом сегодня, когда оказался один на один со звездным небом, с уснувшей землей. Вдруг впервые осознал: пожалуй, он сам и является главнейшей тому причиной, что Мария его отдала свою душу Почушкину. </p><p>— Эх, Мария, Мария! — приговаривал Семен Титыч с закипающей слезой. — Ить это я же, изверг такой, я и пихнул тебя к мерихлюнде энтому, и мало меня за проступок такой вверх ногами посреди деревни подвесить.   </p><p>Да, Авдонина сейчас душило истинное раскаянье, но не то, которое старался возбудить в нем Почушкин, не перед богом раскаянье, а перед людьми, перед несчастной Марией. Злое это было раскаянье, так и подмывало Семена Титыча понужнуть себя матерком, — в том и отводил душу, яростно покусывая жесткий стебелек конского щавеля. </p><p>Постепенно приходил и еще к одному страшно неприятному для себя выводу: так почему же вот уже сколько лет он не видит, как отчаянно спасает его Марию неотступная Надежда Калинкина? Другой раз как рыба бьется об лед, Семену бы Титычу пойти на подмогу, а он ей где мог, в чем мог — подножку, подножку! </p><p>— Эх, Надюха, Надюха! — шепчет Авдонин, да так горячо, будто самую холодную звезду, над ним нависшую, отогреть старается. — Золотая ты баба, Надюха, и вообще человек. И куды ж я глядел, бочонок без обручей, с клепкой потресканной? Неужто вот так душевное из меня все как есть повытекло? </p><p>Ко времени пришел на память важный случай. </p><p>Однажды приходит к себе домой Авдонин и видит такую престранную картину. Сидит по одну сторону стола Надюха, а по другую — Почушкин. На столе грамоты Марии поразложены — те самые, которые вручали ей в комсомольские годы. Сколько их тут! И за работу хорошую, и за песни ее, за пляски в самодеятельности, есть даже за стрельбу; это надо же — была в районе среди женского роду первейшим ворошиловским стрелком! Рябит в глазах от красных знамен, золотых колосков, круглых, треугольных печатей. </p><p>Надюха замерла на стуле, лицом чуть помертвела, глаза не мигают, на Марию глядят. А Мария, господи, с ума сошла баба, в руках кастрюлю с молоком вскипевшим держит, губы трясутся, глаза полоумные. Отводит кастрюлю этак чуть в сторону, в Надюху кипяченым молоком плеснуть грозится. Почушкин все к стенке да к стенке липнет, то на Марию взгляд кинет, то на Калинкину и молчит... </p><p>— Хоть пальцем тронешь — глаза вышпарю! — уже давится криком Мария, того и гляди вправду плеснет. </p><p>Надюха руки к лицу поднесла, будто уже чуяла тот огонь немилосердный молока кипяченого, и вдруг спокойно принялась складывать грамоты, аккуратненько так, уголок к уголочку, да еще приговаривает: </p><p>— Нет, Почушкин, не видать тебе грамот этих как своих ушей. </p><p>— Не трожь, стерва-а&#x2011;а! — Еще миг, и Мария ошпарит Надюху, у Авдонина даже коленки подогнулись. Наконец собрался с духом, встал перед женой, загораживая собой Надюху, вскинул кулаки: </p><p>— Ты что?! С ума спятила! </p><p>Выронила Мария кастрюлю с молоком, себе ноги ошпарила, Авдонина даже сквозь сапог пропекло. </p><p>— Вышвырни стерву, а то удушу-у&#x2011;у! </p><p>Надюха встала, шагнула к Марии, на ошпаренные ноги смотрит. </p><p>— Марганцовку сейчас же! Нету? Ну мыла хотя бы, соду... </p><p>— Уйди, проклятая, ненавижу-у&#x2011;у. </p><p>Семен Титыч на табуретку присел, на самый краешек, словно бы хотел сорваться с места и убежать отсюда куда глаза глядят. Встать на сторону Надюхи? Так почему-то считал: она первейший враг ему, все помыслы которого только в том и были, чтоб натравить на него Марию. Встать на сторону Почушкина? Так ведь он, поганец, и вправду того заслужил, чтобы ему морду намылить, да не так аккуратненько, как это делает Надюха с ногами Марии. Видал ты его, чем завладеть хотел, неужели и вправду грамоты у Марии забрать бог его надоумил? </p><p>Не вытерпел, решил дознаться. </p><p>— Ты, что ли, заставил вытащить грамоты? А знаешь ты, мерихлюндя, что это как-никак уже политикой пахнить? </p><p>— Я освобождаю сестру от всего мирского, что гордыню питает. </p><p>— Взять бы тебя за шиворот да в лужу носом — напитать как следуить! </p><p>— Не трожь его! — закричала Мария. </p><p>Семен Титыч по-волчьи повернулся к ней всем корпусом, сказать что-то хотел, да махнул безнадежно рукою. </p><p>Надюха у стенки встала, с грамот глаз не сводит. Вдруг на Марию глянула странно так, с обидой горькой, с тоскою. </p><p>— Неужели и вправду баптисту отдашь? — слабо кивнула на грамоты. — Господи, удушиться от такой веселой жизни можно. </p><p>— И ты господа вспомнила! — злорадно сказала Мария, подошла к столу, взяла грамоты и невольно прижала к груди. У Почушкина даже губы от этого еще тоньше стали, бородка трясется. </p><p>Очнулась Мария, скрутила грамоты в трубочку, резинкой перевязала и повесила на стенку возле окошка: </p><p>— Пусть тут будуть. Ежель кто возьметь — того из-под земли достану... </p><p>С тех пор Авдонин бессознательно нет-нет да и глянет: висит трубочка на резинке или нет? Вот и сейчас пытается припомнить, вздохнул успокоенный: точно, висит, если б исчезла — сразу приметил бы. </p><p>Посветлело внутри у Авдонина, опять молодость вспомнилась, а с нею и песня: </p><poem><stanza><v>Ничто в полюшке </v><v>Не колышется, </v><v>Только грустный напев </v><v>Где-то слышится. </v></stanza></poem><p>Эх и пели же песню эту Надюха с Марией, когда были подругами не разлей вода. Мария высоким голосом, а Надюхин чуть пониже — бархатом так и стелется. </p><p>Семен Титыч даже голову над сеном приподнял, вслушался. Нет, никто не поет. Самому попробовать, что ли? </p><p>Прокашлялся, запел, тут же умолк — не получается. Этой песне голос особенный надобно, а у него гудит, как из бочки, никаких тебе приглушений и всяких там прочих переливов. </p><p>И все-таки прояснилось у него на душе, как после обложного дождя. Может, оттого так получилось, что решил Сержант бесповоротно от позорного своего нейтралитета отказаться, бой мерихлюнде Почушкину объявить. </p><p>Да и вообще, если рыжей башкой своей как следует поразмыслить, — можно к очень важному понятию подойти: жизнь-то на деревне меняется. Уж он-то, сержант Семен Авдонин, который когда-то сны сладкие на войне о своем селе Вознесенском видел, вот так завяжи ему солдатской портянкой глаза — все равно малейшую перемену на каждой улице приметит. У кого телевизионная антенна высоченной буквой «Т» над крышей поднялась, а кто перешел из старого дома в новый, кто крышу железом покрыл да такой яркой краской выкрасил, что даже слепой разглядит. </p><p>Бывает, идет Сержант по улице, зыркает развеселыми глазами и туда и сюда, будто где успел стаканчиком в хорошей компании подвеселиться. Стаканчик что, он и обманную веселость создать может, а тут необманная, есть что-то, прямо в воздухе носится, отчего нос по-праздничному задираешь, фуражку набекрень сдвигаешь. Видит, девчушка идет... одежка на ней ну точь-в-точь, как на самой что ни на есть городской барышне. </p><p>— Никак это ты, Манюха, младшенькая маво свата? </p><p>— Я и есть, Семен Титыч. </p><p>— Али из города погостить приехала? </p><p>— Да нет, Семен Титыч, я тут живу. — Вгляделась в заокские дали, будто сама удивлялась: и вот с такой красотой я хотела расстаться. — Думала-гадала, опять гадала и думала — не уеду. Говорят, техникум садоводческий на тот год в Вознесенском откроют. </p><p>Дальше идет Семен Титыч и вдруг останавливается перед обыкновенной водопроводной колонкой. Приосанился, словно солдата повстречал, отдающего ему, Сержанту, честь, потом вокруг колонки обошел, на рычаг нажал, ладонь под струю подставил, как бы хотел удостовериться: точно ли это вода, которую бабы, бывало, на коромыслах таскают не перетаскают? Хлебнул с ладони, прислушался, как первейший дегустатор, присел на бугорок, на колонку смотрит и не то приговаривает, не то припевает: «Думала-гадала и еще, стал быть, наоборот — гадала и думала...» </p><p>Со стороны посмотреть — несуразность мужик городит от пустоты в лохматой рыжей голове, а по сути дела, все наоборот. «Объяснить? — Авдонин подмигивает, как нежданному приятелю, водопроводной колонке. — Так ить дурак все равно не пойметь, а умный и с этих двух слов догадается». </p><p>Козырнув колонке, огляделся, не смеется ли кто? Нет, вроде бы никто не смеется, ну и слава богу, люди ничего не заметили. Пошагал дальше прямо к механизированному току в конце третьего порядка. </p><p>— Эх, Надюха, Надюха! — уже почти стонет Авдонин на стоге, отогревая вздохом глубоким и еще одну звезду. Стонет от полноты душевной, от ясности в голове, а еще от грусти. Черт ее знает, не уходит щемота из груди, и все тут: утекли, утекли-то ведь молодые годочки... </p><p>Опять представились те самые сапоги, пахнущие деготком, даже в носу засвербило. Поднял ногу, пошевелил ступней, потом стащил кирзовый сапог, ткнул его к носу, с шумом втянул воздух. И вдруг запустил в сердцах сапог в сторону озера, хорошо, что в воду, кажется, не плюхнулся: не вернешь тот удивительный запах деготка, как не вернешь и молодость... </p><p>Сполз со стога Семен Титыч, вытянулся уже внизу, полежал еще минуту, прислушиваясь к сочувственному шепоту сена: не вернется, не вернется... </p><p>— А ить сберечь еще кой-чего можно! — вслух сказал Сержант и встал, пошел искать сапог. Нашел у самой воды. Пока обувался, вдруг решил, что костер он зажжет все равно, и уху сварит, и еще долго будет сидеть у огня, о жизни думать... </p><p>«Думала-гадала и опять, значитца, гадала и, стал быть, думала. А ну, с какой стороны ветер дуить, не поджечь бы стог? — по-пиратски послюнил палец, высоко воздел над головой. Ни куды не дуить, соображай, Сержант, где жечь костер согласно данной дислокации».</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Удивительное это дело сидеть в темноте у костра и на огонь смотреть. Авдонин решил, что даже не будет уху варить, леший с ней, с ухой, если бы угостить кого — дело совсем другое. А так лучше еще раз все в башке думами, как водой родниковой, промыть, да и хватит дурака валять, надо прожить остаток жизни, как человеку положено. Марию бы, Марию за душу тряхануть, чтоб аж смех из ее глаз брызнул вместе со слезами негорькими. И опять донеслась сквозь годы и годы в памяти та самая расчудесная песня: </p><poem><stanza><v>Ничто в полюшке </v><v>Не колышется, </v><v>Только грустный напев </v><v>Где-то слышится. </v></stanza></poem><p>Руку бы, кажется, сейчас прямо в костер сунул, только бы спели еще хоть раз вдвоем в полнейшем согласии эту песню Мария и Надюха. Одна, стало быть, высоко-высоко, по птичьему полету голос ведет, а вторая понизу, у самой земли стелет, не спой вот так от земли до неба — и не донесется через поля да поля от одной души к другой вот уж действительно русская песня, и пели-то ее Мария с Надюхой по-русски... </p><p>Неожиданно, будто из-под земли, выросла у самого костра Надюха. Сержант глаза протер и вроде бы даже чуточку испугался: наваждение, да и только. </p><p>— Что, Семен Титыч, не ждал? </p><p>— Струхнул даже маленько, — признался Авдонин. — Ить что было, сижу и слушаю, как это вы, бывалыча, с Марией «Ничто в полюшке» распевали... </p><p>Надежда Ивановна поискала глазами, на что бы присесть, не нашла, осторожно опустилась на колени. </p><p>— Не думала, что могло тебе такое вспомниться. </p><p>— А почему не думала? Считаешь, Сержанту окончательно память, а заодно, тоись, и совесть фугасом жизни несообразной отшибло? </p><p>— Неужели кой-чего еще осталось? </p><p>— Ой, Надюха, не задирай, опять как кошка с собакой сцепимся! </p><p>— Ну, ну, не буду, — скупо улыбнулась Калинкина. — Вижу, что-то с тобой непонятное происходит, сама к тебе незаметно оттаяла... </p><p>Семен Титыч набычился. Могуче упираясь в колени руками, сверлил Калинкину бесовским, испытующим взглядом: про что она? Про общие эти дела человеческие, где и Мария, и он сам, и черт те знает что еще, или намек делает о женском своем интересе к нему? </p><p>Глядит Сержант Надежде Ивановне глаза в глаза, а сам про ночку темную думает, грешно думает, так грешно, что того и гляди по уши себя выдаст: ведь никого же рядом, кроме той вот женщины, всегда неприступной, словно невидимой колючей проволокой в десять рядов себя обгородила. Правда, болтают, что завелись у нее в последнее время мужики, но это еще ничего не значит, попробуй сунься к ней, так на мину напорешься, что и головы не найдешь. А может, рискнуть? </p><p>Не уходит Надежда Ивановна от взгляда Сержанта, сама его до печенок пропекает. Сначала, кажется, теплинка во взоре была, а теперь ни искорки. Серьезные глаза, ух серьезные. </p><p>«Нет, не смей, сукин сын, и виду подать, что хмельное одурманило тебя. Немало ты за свой век наблудил, а вот эту не смей и словцом с поганым намеком царапнуть. </p><p>Да чего ты, Сержант, руки себе связываешь? Она и сама вот так чуть вскинет голову, сдвинет брови — и словно в колоды тебя закует, забудешь, что мужиком родился... Э, нет, когда баба тебе от ворот поворот указываить — это одно дело, а вот когда ты сам, сам ей гордость свою покажешь — уже совсем другое. Думаешь, моя раскрасавица, и у нас, мужиков, глаза вот такими не могут быть, вполне сурьезными?» </p><p>Наконец прошла долгая непонятная минута. И, видно, догадалась Калинкина, какую победу над собой одержал Сержант, даже, кажется, вполне благодарно улыбнулась. И хорошо стало Авдонину, свободно. </p><p>— У тебя деньги с собой есть? — неожиданно спросила Надежда Ивановна. </p><p>Авдонин машинально похлопал по карманам широчайших галифе: </p><p>— Ни копеечки. </p><p>Надежда Ивановна полезла в карман цветастого платья, достала несколько десяток. </p><p>— Завтра слетай в Мшарск, можешь взять мой мотоцикл. Зайди в магазин, подойти к заведующей. Мы с Лизой вчера кое-что для Марии подобрали, я-то знаю, какой наряд ей пойдет. Выкупи все как есть. И сам, слышишь, сам отдай Марии. Если слов хороших не найдешь — лучше никаких не говори. </p><p>— Тоись в каком это будеть смысле? </p><p>— Вот в таком. Вспомни, как она сегодня на сенокосе в свитере парилась. За что ей такая пытка? </p><p>— А если она мне все в морду швырнеть? </p><p>— Не швырнет. Но если и случится такое, подними и не лайся... вздохнуть, конечно, можешь. </p><p>— Вздохнуть, значитца, дозволяется. — Сержант набрал полную грудь воздуху, выдохнул с шумом, как бы тренируясь. — И думаешь, наряды энти она, дура набитая, на себя напялить? </p><p>— То уже и моя будет забота. — Калинкина помолчала, покусывая соломинку, добавила клятвенно: — Мы еще заставим всех ахнуть... увидишь, какая она, твоя Мария. </p><p>Авдонин зажмурил глаза, пытаясь представить немыслимое, потом обмяк, чувствуя, что сейчас нелепей всего была бы какая-нибудь его дурацкая шутка. Тихо сказал: </p><p>— Хорошо, Сержант исполнить  все в точности. А деньги, конечно, отдам... </p><p>— Отдашь, куда денешься. Спасибо тебе, Семен. — Надежда Ивановна помедлила, словно гадая, надо ли добавить и отчество. Добавлять не стала. — Пойду домой, замоталась нынче, голова как свинцовая.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Вдруг Авдонин почувствовал, что кто-то стоит у стога. Приподнялся. </p><p>— Кто тут? А ну подь сюда! </p><p>Встала и Калинкина. К стогу медленно подошел Лосев. </p><p>— Что, никак рыбалочку устроили? </p><p>В словах Лосева прозвучал настолько нехороший намек, что Семен Титыч решил немедленно дать сдачи: </p><p>— Не туды удочку закидываешь, Алексей Тимофеевич. Смотри сам себя за губу крючком не поймай. </p><p>Калинкина чуть отступила от костра, повернулась к озеру. Лосев обошел костер, чтоб стать лицом к Надежде Ивановне. </p><p>— Что ж это вы, полуночница, ни привету ни ответу? </p><p>Авдонин замер, почувствовав, что Калинкиной предстоит выдержать и еще один поединок. «Худо бабе, когда мужики к ней, как мухи, липнуть». </p><p>Лосев, скрестив руки на груди, мрачновато улыбался. Что-то упрямое, даже разбойное почудилось Авдонину в его лице: ну цыган и цыган, сейчас вскочит на коня, подхватит «полуночницу» в седло и умчит бог весть куда. </p><p>«Уродила же мама такого молодца-раскрасавца, — с невольной завистью подумал Семен Титыч. — Чегой-то он ноне дюже злой...» </p><p>Но недолго держал свою осанку Лосев. Вдруг ссутулился, глаза опустил и сказал просительно: </p><p>— Мне с тобой поговорить необходимо. </p><p>— Слушаю, — сухо сказала Надежда Ивановна. </p><p>— Не здесь. Мне надо один на один. </p><p>— Много же тебе надо. </p><p>— Не меньше, чем было! </p><p>Надежда Ивановна медленно поднесла руку к горлу, словно боялась, что не совладает со своим голосом, кивнула Авдонину, как бы приглашая в свидетели: послушай, что я сейчас выкину. </p><p>— В самом конце пятого порядка живет глухая-преглухая старуха Куделиха, пойди к ней и толкуй, сколько она, бедная, вытерпит. </p><p>Повернулась и пошла в ночь, будто в воду канула. Лосев минуту стоял неподвижно и вдруг побежал вслед за Калинкиной. Авдонин с недоброй подозрительностью вслушивался в темноту. </p><p>— Надя, ты где? — послышался голос Лосева. И через минуту уже с отчаянием: — Подожди, Надя! </p><p>«Ну, ну, держи карман шире, так она тебя и подождеть», — мысленно ответил ему Семен Титыч, а сам даже за сердце взялся — не отзовется ли Калинкина? </p><p>И когда Лосев снова появился у костра, передохнул облегченно и полюбопытствовал с притворным равнодушием: </p><p>— Стал быть, не докликался, Алексей Тимофеевич? </p><p>— Стал быть, нет. Закурить не найдется? </p><p>— Как же, имеется. — Авдонин протянул пачку с папиросами. — Удивительная баба энта Надюха. Глянеть на тебя — и все как есть мужское напрочь в тебе отбиваить... </p><p>Ох и хотелось Алексею Тимофеевичу как можно ясней дать понять мужику этому ядовитому, что тешил он свое мужское с Надеждой Калинкиной, — пусть бы рот открыл от удивления. Но он одолел себя, только яростно затянулся дымом папиросы. Чутко вслушивался в темноту, все еще надеясь, что появится Надежда Ивановна. И оттого, что казалась она ему сейчас, как никогда, до смертной тоски желанной, не верил, что была у него близость с ней, будто все, все приснилось, и только. </p><p>Особенно остро испытал это чувство Лосев только что, когда зашел в дом Калинкиной. Открыл дверь без стука, решив преодолеть порог во что бы то ни стало, каким бы негодующим взглядом хозяйка дома ни ударила, и вдруг увидел Кравцову. Медленно отступила Светлана за спинку стула, машинально проверила пуговицы на халатике. </p><p>— Извините, я... думал, что Надежда Ивановна дома. </p><p>— Ее нет. </p><p>— Вы не знаете, где она? </p><p>— Не докладывала. </p><p>Лосев прошел в комнату, присел на стул перед туалетным столиком, взял в руки фотографию Надежды Ивановны. </p><p>— Как здоровье Аркадия Денисовича? </p><p>— Не жалуется. </p><p>— Как у вас самочувствие? </p><p>— Отличное. </p><p>Лосев потер рукой по щеке. </p><p>— А я вот, товарищ Кравцова, сам не свой. </p><p>Светлана поставила стул у окна, присела, строгая, сдержанная, скрывая досаду, что так неожиданно нарушили ее одиночество. </p><p>— Отчего же? </p><p>— Замордовал меня товарищ Соколов. </p><p>Светлана на мгновение закрыла глаза: зашлось сердце, глубоко зашлось, хоть прижимай к нему ладошку. И что, казалось бы, особенного — просто упомянул посторонний человек имя. Хорошо, если бы еще повторил... </p><p>Лосев все трет и трет щеку, терпеливо дожидается, что скажет Светлана. А она смотрит на собеседника и не видит его. </p><p>— Почему, Светлана Николаевна, люди такие несчастные? </p><p>— Кто? </p><p>Лосев вгляделся в фотографию Калинкиной: </p><p>— Вот хотя бы она, эта чудесная женщина. </p><p>— Верно, женщина чудесная. Но несчастной назвать ее не могу. Она как-то много крупнее, чтобы назвать ее просто несчастной. </p><p>— А вы? </p><p>Светлана болезненно наморщила лоб, потом как бы разгладила, приложив к нему руку, и спросила откровенно язвительно: </p><p>— Лекции, что такое счастье, читать не приходилось? </p><p>— О любви и дружбе приходилось, — так же язвительно ответил Алексей Тимофеевич, опять поднося фотографию Калинкиной к глазам. </p><p>— Представляю, как вы тонко и с каким тактом перед молодежью раскрывали эту тему... </p><p>— Вы все еще по комсомольской привычке о молодежи размышляете? </p><p>— Не все размышляют по привычке... слишком мало для размышлений. </p><p>Лосев долго молчал, продолжая разглядывать фотографию. Светлана неприязненно наблюдала за ним и признавалась себе: ей очень хочется, чтоб этот человек снова заговорил о Соколове. Пусть говорит, что хочет. Но если позволит себе хоть чуть-чуть отозваться о нем неуважительно... И вдруг спросила: </p><p>— Вы где видели Соколова?</p><p>— Ездили на поклон к Комарковой. Вот была комедия. Калитку на засов, и все тут! Даже одной ногой во двор ступить не моги. И не то чтобы мне, грешному, такое посрамление, но и самому секретарю обкома! Но потом смилостивилась. Партийных деятелей впустила в дом, а меня с Браташом и взглядом не удостоила. </p><p>— Узнаю Дарью Николаевну. </p><p>— Как не узнать! </p><p>— Предали вы ее. Впрочем, как и многое другое. Нет для вас ничего святого. </p><p>Лосев самолюбиво хмыкнул. </p><p>— Не надо перекладывать с больной головы на здоровую. Для меня свято все, что было связано с Буяновым. А вот... товарищ Соколов именно за это и замордовал меня насмерть. </p><p>— Как это замордовал? </p><p>— А так, очень просто. Впрочем, не просто, по-своему, по-интеллигентному. </p><p>И выдала Светлану улыбка, откровенная, будто совсем не по случаю счастливая, — все лицо озарилось. </p><p>— Это он умеет... По-интеллигентному. </p><p>Лосев многозначительно проследил за ее улыбкой. </p><p>— По мне, знаете, лучше, когда бьют по-буяновски, с русским размахом... </p><p>— Это вам себя оправдать хочется, — возразила Светлана, все еще освещенная улыбкой. </p><p>— Как понять? </p><p>— Подумайте. Не надо называть русским размахом вот это, — Светлана взмахнула рукою. — Оплеуха — чаще прием хама... </p><p>— Вы обо мне или еще и о Буянове? </p><p>— Я об интеллигентности. Настоящей русской интеллигентности, иногда называют ее чеховской... </p><p>— А сегодняшние эти самые интеллигенты на ум вам не приходят? </p><p>Светлана чуть наклонила голову, закрыв пол-лица волосами, словно из-за укрытия всматривалась в Лосева с какой-то мальчишеской бесшабашностью, дай ей рогатку — натянет до предела. </p><p>— Господи, Лосев, какой же вы старомодный провокатор! Да вы бы хоть в этом совершенствовались, что ли. — Забросила волосы взмахом головы, открывая лицо: на, мол, смотри мне в глаза и слушай, что я скажу дальше. — Назову, Лосев, и сегодняшние имена, выберу нарочно общего нашего знакомого, ну хотя бы вот того же Соколова. </p><p>— Имя это для вас величина немалая. </p><p>Еще раз взмахнула головой Светлана, перебросила волосы уже на другую сторону. </p><p>— И тут вы попались в ловушку как провокатор довольно мелкий. Ну подтверждаю, действительно величина. Огромная! И вот хочется мне об этом сказать даже вам. И может, смолчала бы, если б не заговорили вы о несчастных людях. Причем именно провокационно заговорили... Ну какая же я несчастная? Уверяю вас — счастливая, Лосев, очень счастливая! </p><p>— Ну, ну, понимаю, о чем вы, — уже скорее уныло, чем язвительно, отозвался Лосев. — Извините, я не хотел вас просто подразнить, я больше о себе говорил, потому что я... действительно человек разнесчастный. — И, словно поддавшись обаянию заразительного вызова Светланы, вытащил из рамки фотографию Надежды Ивановны, спрятал в карман, встал. </p><p>— До свидания. Извините, что вломился не вовремя. </p><p>У порога Лосев остановился. Казалось ему, что если переступит он эту черту, то уже ничего на свете у него не останется дорогого. </p><p>...Колеблются язычки пламени догорающего костра. Сейчас потухнет костер, и начнется для Лосева ночь... Эх, разжечь бы пламя, стог бы вот этот поджечь, пусть колокола бы зазвонили, люди сбежались! Пусть увидят, какая беда с ним стряслась! </p><p>— А не ткнуть ли нам, Семен Титыч, головешку в стог? </p><p>— Так ить дело нехитрое, — флегматично отозвался Авдонин. — Только смеху сколько будить, когда нам по пятнадцать суток дадуть. Может, кой-чего и покрепче влепять... — Посмотрел на звезды, философски добавил: — Опять же сено, солома — пустой огонь, фук — и нету... </p><p>«И этот с подковыркой», — угрюмо подумал Алексей Тимофеевич и, словно бы назло, швырнул в огонь охапку сена. </p><p>Из-за балки ударили нестерпимым светом фары автомобиля. А через минуту-другую Лосев понял, что, если он немедленно не скроется, предстоит ему еще раз встретиться с самым для него неприятным человеком — Соколовым. </p><p>Чтоб не уронить себя в глазах Авдонина, Алексей Тимофеевич шутливо ткнул ему пальцем в живот: </p><p>— Бывай, Сержант! — Помахал рукой и скрылся.</p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Рад Авдонин, несказанно рад, над ухой колдует так, как никогда в жизни не колдовал. Хорошо, что в башке, будто пчелы, мысли роились, часа на два у озера его задержали. И мысли-то сами по себе, если от пчел и дальше идти, с добрым взятком были, опять же с Надюхой разговор такой случился, какого он, быть может, уже десять лет дожидался. А теперь и награда: угостить ухой добрых людей, потолковать с ними о жизни — для Сержанта и честь, и одно удовольствие. </p><p>— Спасибо, Семен Титыч, мы-то уже не ожидали тебя тут встретить, — сказал Соколов, наблюдая за проворными руками Авдонина. — Не по той дороге укатили, едва выбрались. Кашеваром в армии не был? </p><p>— Я всегда был сапер! На минах судьбу пытал, свои закладывал, чужие выуживал. Чудно получается... Иной сквозь ад на войне пройдеть, судьба его милуить, а дома... все-таки возьметь да и напорется на мину... </p><p>— Неужели так плохо дома у тебя? — допытывался Анатолий Петрович. </p><p>— Тоись так полагаю, что и тут Сержант не сплошаить, разряжу мину... </p><p>И все, растолковывать больше не стал, как бы не разлетелся рой из его рыжей башки, на улей похожей; случается с иными и такое: придут благие мысли, выложит взахлеб их все до одной, а на конкретное дело сил не хватает. </p><p>— Помнишь, Семен Титыч, как ты задавал свои «опасные» вопросики в доме Калинкиной Иллариону Степановичу? </p><p>Авдонин зачерпнул из закипающего ведерка деревянной ложкой ухи, протянул Соколову: </p><p>— Может, солицы добавить, перчику поболе, лаврушки? </p><p>— Доверяюсь на твой вкус, Семен Титыч, уж ты-то, по-моему, пресное не любишь... </p><p>— Ой, не люблю. Матушка моя, когда был я грудным младенцем, припоминается, из соски огуречным рассолом меня поила. — Авдонин осторожно поднес ложку ко рту, сосредоточенно зажмурился, даже руку воздел к небу: всем замереть, Сержант последнюю пробу с ухи снимает. — Ах, ершишек не хватаить... уж больно они особый вкус придають... </p><p>— Пшена бы подсыпать, картошечки бросить, — подсказал шофер, Иван Кузьмич Полухин. </p><p>— Что?! — закричал на него Авдонин, даже ложкой свирепо замахнулся. — Как врежу сейчас по темени прямо! Супчику ему захотелось. Иди вон к бабе за хлебовом в село и не оскорбляй Сержанта! Он, наипервейший уховар, уху варганить, а не хлебово с пшенкой. </p><p>Соколов с Браташом заходились от смеха, наблюдая за разъяренным Авдониным. Улыбался и Кондрашов. Шофер голову в плечи втянул, конфузливо помалкивал. </p><p>Когда уже хлебали уху, расхваливая ее до небес, Семен Титыч вдруг отложил ложку, внимательно посмотрел на Соколова и негромко сказал: </p><p>— Помню, хорошо помню, как задавал я опасные вопросики Иллариону Степановичу. Вернее, намекнул про них, а уж он мне все до одного сам их выложил... </p><p>— Я, грешным делом, подумал... не обиделся ли Сержант, что ему про тот невеселый разговор напомнил. </p><p>— Тоись я обиделся? — Авдонин несколько раз подряд зачерпнул ухи, шумно отхлебывая из огромной ложки, снова замахнулся на Полухина: — Супчику ему захотелось! — Переждал, когда исчезнут улыбки на лицах гостей. — Нет, не обиделся. Я же знаю, к чему вы про тот случай напомнили. Видно, спросить желаете: а ну, Сержант, скажи, что осталось у тебя от тех опасных вопросиков? </p><p>— Верно, к тому и клоню... </p><p>— В прошлом году мы в своей «России» механизированный ток в работу пустили. Стоить вот такая агромадина с дом трехэтажный, а сверху еще и трубища вентиляционная — ну завод и завод. </p><p>— Куды тебя понесло, — решил отыграться шофер, — один разговор не закончит, на десятый перебрасывается. </p><p>— Ой, быть сегодня греху. Укокошу я тебя, Иван Кузьмич, вот энтой ложкой. Лучше прокулупай уши да слушай. Ты, к примеру, сидишь за рулем самосвала, подкатываешь с зерном к той агромадине, а под ней — завальная яма из бетона. Развернул ты свой самосвал задом и попер на особую площадку, автоопрокидыватель называется. Ты на рычаг — раз! И посыпалось зерно прямо в ту завальную яму. Я, тоись, главный начальник этой механизированной агромадины, на часы гляжу... полторы минуты — и зерно сгружено! Спускайся, разуважаемый Иван Кузьмич, жми опять в поле к комбайну за зерном. Ты, стал быть, укатил, тоись пыль только за тобой клубится, а зерно твое... — Авдонин понизил голос, с таинственным видом всех оглядел, как бы требуя исключительного внимания, — зерно, тоись, по каналам специальным по команде моей вверх, вверх из завальной ямы преть, в особые, невиданной силы сортировки. — Семен Титыч приподнялся на колени, отчаянно замахал руками. — Летить полова, пыль, остяки к распронаядреной матери! И сыплется золото, — протянул к костру ладони, сложенные ковшиком, — чистейшее, тоись, золото прямо в здоровенный бункер! За сутки до семисот тонн зерна обрабатываить эта удивительная агромадина. Да еще и мельницу сверх проекта установили. Тут же тебе и распрекраснейшие зерносушилки. Кочегаром к ним у Надюхи попросился. Уж я бы шуровал в кочегарах тех, тоись, с полнейшим старанием. А Надюха недавно мне и говорить: кочегар — должность для тебя не по соответствию, быть тебе, Сержант, самым главным начальником над всей агромадиной. — Ткнул кулаком Полухина: — Ну, понял, субчик, про что я толкую? </p><p>— Повышения вроде бы ждешь, — разочарованно сказал Иван Кузьмич. — Про то и толкуешь... </p><p>— Эх ты ж, репа у тебя на плечах, тыква и только. — Авдонин вдруг положил руку на плечо шофера, мягко попросил: — Не обижайся, Кузьмич, на Сержанта, вникай дальше. — Чуть дотронулся до колена Браташа. — Вот и жизнь как-то в такую агромадину выстраивается. Были у меня вопросики раньше, такими острыми остяками кололи — спасу нет. Да и сейчас, тоись, немало тех вопросиков донимають, проклятые. Но раньше мысли в башке моей, как зерно в куче на токах, прели. Бабы, бедные, лопатами зернышко вверх, вверх на ветер, чтоб от половы очистить. А поди перелопать все! Вот и оставались в зерне, тоись в мыслях моих, остяки, жить Сержанту не давали. А теперь вроде бы пошли они у меня через ту самую агромадной силы сортировку. Летить полова, остяки к ядреной матери, а зерно в башке моей все чище становится и не преить. </p><p>— Вот, значит, куды завернул ты, — виновато усмехнулся Полухин. — Лихо самосвал свой развернул, прямо на автоопрокидыватель... </p><p>— Будь спокоен, Сержант опрокинить кого хошь. </p><p>— Как сейчас у тебя с Калинкиной? — спросил Соколов. — Утром что-то не совсем тебя понял. </p><p>— Сближение происходить. — Заметив ухмылку на лице Полухина, возмутился. — А ты не лыбься, субчик пшенный, я не про то совсем толкую, я сугубо, тоись, про деловые отношения в смысле вполне официально! </p><p>— А я что, я ничего такого... </p><p>— Знаю я тебя... вон плешь пробивается, вполне научно доказано... от усердия в смысле покорения женского полу бываить. А у меня погляди! — Семен Титыч чуть не боданул лицо Полухина рыжей косматой головой — Волосье как трава на болотной кочке, зубами не выдернишь... </p><p>— Убери куделю, а то головешкой подпалю, — запротестовал Полухин. </p><p>— Огонь, наверное, возьметь, — рассудительно предположил Авдонин. — Эх, назначила бы меня Надюха и вправду главным лицом на том механизированном току. Поверите, тропу вот таким кольцом вокруг него протоптал, все хожу, голову к небу задираю, любуюсь. На той неделе без всякого, тоись, на то разрешения лестницу в голубое покрасил, наверх прямо к небу ведеть... Открыл дверь на верхотуре, а там вместо Почушкина с его господом богом — сортировки! Ни одну машину ноне так не люблю, как вот энту. — Как бы ввинтил палец в лоб. — Привод от нее незримый прямо вот сюда идеть, со смыслом, тоись, стал быть, для меня машина...</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Искупавшись перед сном, Кондрашов долго сидел на берегу озера. Мысли его упрямо возвращались к разговору с Соколовым в райкоме партии. Кондрашов был наслышан об операции «горькая редька», которую провел Анатолий Петрович в соседнем районе за день раньше. Что ж, может, кое-кто и назовет эту операцию чудачеством, но только не он, Кондрашов. Не назовет чудачеством и то, как изображал сегодня Анатолий Петрович американца с сигарой в зубах: поделом дал прикурить. Немало горьких слов наговорил он сегодня. И все-таки был человечным. Когда-то очень ценил в себе Кондрашов такое вот сочетание: суровую требовательность и человечность. Но со временем, похоже, очерствел. И потому получил и еще один великолепный урок при встрече с Дарьей Комарковой. Тут Соколов, видимо, и себя казнил, сам решил отведать горькой редьки. Вот этим и согрел сегодня не только Комаркову, но и его, Кондрашова. </p><p>Александр Степанович еще раз искупался и лег в сено. </p><p>Ночь не принесла прохлады. Даже в шепоте сена чувствовалась дневная солнечная страсть июльского зноя. Наплывавший время от времени ветер с трудом перекатывал над поймой тугие волны запахов скошенных под вечер трав. </p><p>Никто не нарушал молчания, погружаясь в дремотную, хмельную тишину подлунного мира, даже Авдонин перестал балагурить. Перед тем, как улечься, долго гадал: идти ли домой, чтобы жена «зазря поклеп не возводила», или уснуть на воле? Выбрал волю. </p><p>Не то воспоминанием, не то сновидением Соколову явились крыши домов Вознесенского, поднятые миражем. Корежит крыши мираж, как бересту огнем, струится над ними синеватое марево. И охватывает душу тревога — пожар! Еще минута-другая, и вспыхнет над крышами пламя. А там под одной из них — Светлана. Надо бежать, скорее бежать туда... </p><p>Анатолий Петрович вскидывает голову, приподнимаясь на локтях, и снова обессиленно падает в горячее сено. Дремота отступает, а тревога становится еще острей. </p><p>Едва ли Светлана спит сейчас. Авдонин небось сказал Калинкиной, кто собирался заночевать у этого озера. А если знает Калинкина, значит, и Светлана знает. Наверное, так. </p><p>Дремотно и одуряюще хмельно в подлунном мире. Снова в затуманенном сознании всплывают искореженные миражем крыши. Струится бездымное пламя. Пожар! </p><p>Соколов вздрагивает, проводит руками по мокрому потному лицу. А что, если все-таки пойти туда? Потихонечку подкрасться к дому Калинкиной. Зачем? Э, кто на это ответит. Если бы можно было подчиняться только рассудку... </p><p>Будто стогом сена, тяжко навалился сон. Анатолий Петрович продирается к воздуху, мечется. Хотя бы глоток воды. И когда затих, измученный, вдруг увидел целое море. Все залито в подлунном мире водой. Пей, сколько хочешь. И Соколов пьет, долго, жадно. А жажда никак не проходит. Не хватает того последнего единственного глотка, после которого можно передохнуть облегченно и сказать себе: все, я спасен. </p><p>Возникает во мгле лунного марева Светлана. Вот оно, ее лицо, руками дотянуться можно. Анатолий Петрович протягивает руки, но перед ним пустота. </p><p>Соколов просыпается. Какое-то время не может понять, где он. В реальный мир возвращает его отчаянный храп Авдонина. «Вот уж у кого сон праведника», — проходит разрядкой шутливая мысль. Разрядку приносит еще и глубокий, на полную грудь вздох: все-таки дает себя знать утренняя прохлада. Светает. Подлунный мир с его вязкой дремотностью распался. Голосят в стороне Вознесенского петухи. Луна, как бы истаявшая за ночь, скорее похожа на крохотное прощальное облачко. </p><p>Соколов искупался в озере, оделся и пошел по выкошенной пойме в сторону Вознесенского. Нет, он не собирался подходить к дому Калинкиной. И все-таки ему необходимы были эти размашистые шаги в сторону Вознесенского. «Ишь как расшагался, — не очень злобиво подшучивал над собой Анатолий Петрович, — так расшагался, будто знаешь, где суждено присесть...» </p><p>Вошел с ходу в глубокую невыкошенную мочажину. На жесткой траве довольно обильная роса. Оглядевшись, направился к зданию механизированного тока. «Так вот о чем вчера с таким увлечением рассказывал Авдонин, действительно громадина». </p><p>Анатолий Петрович остановился у лестницы, окрашенной в голубой цвет. Прозвучали в памяти слова Авдонина: «Наверх прямо к небу ведеть». «Ну что ж, к небу, так к небу», — сказал себе Анатолий Петрович и начал подниматься вверх. </p><p>Площадка на крыше просторная, с перильцами. За мглистой полосой на горизонте едва розовеет заря; похоже, что она так и не успеет разгореться, потому что небо светлеет на глазах. Вот-вот покажется солнце и хлынет в пойму зной. </p><p>А пока все еще чувствовалась утренняя прохлада, особенно здесь, наверху. По увалам и распадкам полз белесый туман; пойма, усеянная многочисленными стогами, просматривалась бесконечно далеко. </p><p>Соколов проследил с высоты наблюдательной площадки за дорогой в Зародное. Вон за тем лесом, синеющим вдали, родное село Комарковой. Вчерашняя встреча с Дарьей Николаевной не уходила из памяти. </p><p>С каким душевным тактом повела себя эта старая женщина, когда сели гости за ее стол. И Агафон ни в чем не сфальшивил, будто и не было тягостного начала их встречи. </p><p>Кондрашов все порывался к бурному покаянью: </p><p>— Прости, Дарья Николаевна, сам не пойму, как позволил, чтобы у меня под носом так тебя поносили! Да еще в районном клубе. </p><p>— Будя об этом, — почти строго сказала Дарья Николаевна, исподволь наблюдая за Соколовым. </p><p>Анатолий Петрович оглядывал убранство дома Комарковой, отмечая прежде всего удивительную опрятность, свежесть и крестьянскую его неприхотливость. Правда, в углу стоял телевизор «Темп-2», а на грубо сколоченной тумбочке сверкал никелем транзистор. Но что больше всего привлекало внимание Соколова, так это небольшой портрет Буянова в простенке между двумя окнами, в самодельной деревянной рамке, скорей всего изготовленной Агафоном. </p><p>Дарья Николаевна перехватила взгляд Соколова, сказала: </p><p>— Это он уже перед самой кончиной. Глаза-то, видите, совсем не свои... Бывало, приедет, я ему про дела, а он говорит: давай помолчим, удивительная, говорит, в твоей избе тишина, только сверчка под печкой не хватает... </p><p>Ох, как осторожно, на немыслимо выверенном полутоне были сказаны эти слова. То ли просила и сегодняшних гостей вот так помолчать, чтобы, не дай бог, не нарушить одним каким-нибудь сказанным невпопад словом сердечный лад бесподдельной искренности, на которую было у нее такое тонкое чутье, то ли давала понять, что глубоко ценит их задумчивость, их бессловесную речь, на которую тоже бог не обидел ее слухом. </p><p>И вот сейчас, когда прошла ночь, когда немного улеглись вчерашние волнения, Соколов спрашивал себя: не был ли он слишком сух в этом доме? Можно, конечно, успокоить себя, что суть не в том, насколько глубоко поняла его Комаркова, с чем он приходил в ее дом, а суть в том, что сам он в это посещение пережил. Впрочем, если действительно пережил, а не просто потешил свою блажь, то и она, Комаркова, все поняла. </p><p>Соколову, как воздух, было необходимо ощущение совместимости своего внутреннего мира с духовным миром этой старой женщины; ему было мизерно мало знать внешнюю сторону дела: он секретарь обкома, сын железнодорожного машиниста, плоть от плоти, кость от кости своего народа — ему ли устраивать над собой какие-то странные психологические опыты? Ну что, если бы так и не пустила эта старуха его через свой порог? Ведь могло и такое случиться. И что из того? Ну вот взяло бы верх дурное настроение пожилого человека. Можно ли так серьезно относиться ко всей этой истории? </p><p>Э, нет, здесь все гораздо сложнее и намного серьезнее... </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Браташ встретил солнечный восход у Прорвы. Немало их в приокской пойме, неподвижных, загадочных. Впервые он заглянул в одну из таких прорв там, у села Константинова, когда провел ночь в стогу, после посещения дома Есенина. Как и тогда, в сегодняшнее утро вошел в воду с суеверным страхом; казалось ему, если проплыть еще чуть дальше — попадешь в неожиданную подводную круговерть и потащит тебя туда, где веками вымачивается поваленное пращурами дубье. Мало ли чего еще там, в бездонной глуби, не зря же названо — прорва. И странное дело, влечет именно туда, где чудятся бог весть какие страхи. Плывет Браташ осторожно, как бы прислушиваясь к таинственной жизни бездонной глуби. </p><p>Пересек Прорву, присел на берегу с торжеством мальчишки, благополучно преодолевшего какую-то опасную черту. </p><p>Прорва была настолько похожа на ту, которую увидел Браташ в есенинских местах, что глаза невольно искали высокий берег, церковь, дом с мезонином... А там дальше и родной дом поэта. </p><p>Набредали на память стихи: </p><poem><stanza><v>Колокольчик? Дальнее эхо ли? </v><v>Все спокойно впивает грудь. </v><v>Стой, душа, мы с тобой проехали </v><v>Через бурный положенный путь. </v><v>Разберемся во всем, что видели, </v><v>Что случилось, что сталось в стране, </v><v>И простим, где нас горько обидели </v><v>По чужой и по нашей вине... </v></stanza></poem><p>Разберемся и простим... Вот он, один из есенинских мотивов: схвати себя за горло, а все-таки поднимись над обидой и при этом еще сумей признать свою вину. Что вызвало эту мысль именно сегодня? Понял, что Дарья Комаркова, судя по всему, простила свою обиду? Не дают покоя слова Соколова «каяться будем»? Или он, Браташ, сам в чем-то простил Буянова, пытаясь осмыслить его как можно многомерней? Возможно, возможно, и так. Но важнее всего сейчас другое: открыта одна из есенинских тайн... </p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Бывает же такой теплый и светлый снегопад. Небо исчезло, а солнце все равно вроде бы кожей видишь. Может, хлопья снега напитались солнцем в поднебесной вышине и теперь излучают его, устремляясь к земле в косом нахлесте. Розвальни скорее плывут, чем скользят, земля дышит, как зыбкое море. </p><p>Браташ сидит позади Дениса Ганина, весь залепленный снегом. Порой ему кажется, что розвальни уже не плывут, а летят, наклоняясь к земле под углом, который мыслим только для самолета, — иллюзия, порожденная косой стеной снегопада. </p><p>У Браташа такое чувство, будто он улавливает все время ускользающую догадку. Так и хочется остеречь себя: постой, не спугни. О чем догадка? В чем она? Может, в едва слышном звоне колокольчика? Но и колокольчик — это всего лишь догадка, нет его, одно воображение. </p><p>А старик разудал, совсем такой, как в песне, — ямщик лихой... Вьюжно сейчас у него на душе, это было видно еще там, в доме, за праздничным столом, накрытым в честь его семидесятилетия. Ждал с нетерпением сына — не приехал поздравить отца, тогда решил Денис Денисович ехать к нему сам. И вот погоняет Звездолоба, мчится в село Вознесенское, там, кажется, должен быть его сын, там... У Надежды Калинкиной. </p><p>Бывает же такой теплый и светлый снегопад, будто перемешано солнце пополам со снегом. Вот так и у Дениса Денисовича все перемешалось, как этот снег с невидимым солнцем. </p><p>Сними шапку, Евгений Браташ, потому что Денис Ганин сейчас осадит своего Звездолоба у очень памятного места. Вон там, видишь, стоит в чистом поле сосна, если не видишь сквозь снег, то угадать должен, ты мог ее давно заприметить, коль постигаешь Россию. </p><p>Подпирает сосна широкими ветвями синее русское небо, такое русское, что даже сегодня, в снежную замять, можно его разглядеть, лето представить и жаворонка услышать, а уж он-то куда как достоверно тебе подтвердит, насколько это русское небо. </p><p>«Постой, не спугни!» — все нетерпеливей остерегает себя Браташ, потому что звон колокольчика для него становится песней жаворонка. Вот она, уже совсем близко, в сегодняшний день, может, самая главная догадка. Сейчас замрет в глубокой думе Денис Ганин, припомнив тяжкий день, когда расстреляли кулаки его отца — первого на селе коммунара. И тебе ли, Браташ, такое не понять, не увидеть, если и твой отец погиб вот так же. Случилось горе у этой сосны или где-то совсем в другом месте — не в том суть. Может, и сосны никакой на пути у них нет, важно не то. </p><p>Да вот так и представим себе, именно здесь, под этой сосной, в двадцать девятом году расстреливали кулаки отца Дениса Ганина. Убитый, он все еще стоит во весь рост, накрепко привязанный к сосне. И Денис видит все это, потому что сам привязан рядом с отцом, а перед ним простирается бесконечное ржаное поле. И трудно поверить, что отец не видит рожь, не слышит жаворонка, не чувствует спиной сосну, трудно поверить, что он уже навсегда простился с Россией. </p><p>Их было четыре — заросших угрюмых человека, четыре смерти отца, четыре смерти Дениса. Расстреляли коммунара и закурили цигарки, глумливо ухмыляясь его сыну, не предчувствуя возмездия. А возмездие... вот оно — грянул из ржи залп, и все четверо повалились наземь, так и не успев разрядить свои обрезы в Дениса. Слишком долго тешили себя глумлищем бандиты: пусть, мол, смотрит сын на мертвого отца, пусть еще немного  побудет живой, чтобы умереть первый раз не от пули, а от горя и страха. И уж во второй раз погибнет от пули после того, как захлебнется наконец неуемный жаворонок и грянут выстрелы. </p><p>А жаворонок в синем небе все звенит и звенит, и, поди, казалось бандитам, что птаха эта на их стороне — выматывает тоненькой струйкой душу из второго смертника-коммунара, и чем дольше будет стараться, тем страшнее мучения их врагу. Но грянул залп, и упали замертво четыре бандита, не успев оборвать еще одну праведную жизнь. Подоспели друзья Дениса Ганина, словно подплыли в волнах золотой ржи, вот их как будто и выкликал, изнемогая, жаворонок. Не значит ли это, что в тот немыслимо тяжкий для коммунара миг на его стороне оказалась сама душа России? </p><p>Вот стоит он у заветной сосны, как задалось тебе в твоем воображении, и в глазах его глубоко-глубоко, за далью лет боль расставания с отцом, боль расставания с жаворонком, с Россией. А еще в его глазах ненависть к четырем врагам, полагавшим, что жаворонок на их стороне. А еще в его взгляде такой огонь, который, быть может, светился лишь у самого протопопа Аввакума («Не отрекусь!»), пусть не с раскольническим сумраком, но с такой же неукротимостью, с такой же силой духа, а может, куда посильней, потому что вера русского человека Дениса Ганина была не слепой, исступленной верой самосожженца-фанатика, а светлой верой коммунара. «Не отрекусь!» </p><p>Песня жаворонка, клятвенное «Не отрекусь!» и полувековой путь России... </p><p>Стой, не спугни, не спугни самую главную на сегодня догадку. Да, ему, Браташу, больше чем необходимо доказать, что жаворонок в ту страшную минуту был на стороне коммунара. Это много. Это, если хотите, для него, Браташа, очень веский аргумент в споре не на жизнь, а на смерть с теми, кто где-то там, вдали от России, называя себя россиянами, проклинают коммунара Ганина и доказывают, что жаворонок никогда не был и не мог быть на его стороне. </p><p>Ну что ж, Браташ, слушай звон колокольчика, жаворонка слушай, сосна уже позади, а может, еще впереди, потому что спор свой непростой о новой России ты не закончил, а только начал... </p><p>Не близок путь в Серпилино через снежную замять. И Звездолоб унял свой бег, и Денис Ганин поутих, и Браташ вернулся к реальному миру. Нет колокольчика, нет песни жаворонка. Зато есть чувство, что сумел пробиться к чему-то очень важному в решении главной темы. Надо судьбы писать, судьбы. Вот он перед тобой — человек-судьба... </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Надежда Калинкина пришла домой из правления колхоза, отряхнула от снега одежду, разделась, вытерла полотенцем мокрое лицо и замерла у своего заветного окошка, за которым бушевала снежная вьюга. Снег на улице мокрый — ударит по стеклам и тут же сползает и снова пуще прежнего влепит. </p><p>Надежда Ивановна тут, у окна, а душою — там, с Михаилом. Возникают в воображении, как запомнились с детства из сказок, страшные видения. Вот вылез из озера, промерзшего до самого дна, злой-презлой водяной, а навстречу ему выгнанный буреломом из мещерского леса обалделый леший. Обезумел леший, ладошками деревянными по сучковатым коленкам колотит, бородой трясет, камаринского выкамаривает, сухолядый, скрипучий. А вот пошел уминать сугробы с мерцающими голодными глазами медведь-шатун, полетели выдутые вьюгой из дупел диковинные хищные птицы. </p><p>Стоит Михаил по пояс в сугробе, глядит на дно оврага, где не то снег клубится, не то сцепились насмерть леший с водяным, не то медведь-шатун волчком завертелся, потому что жалит вьюга его страшнее черной тучи пчелиного роя. </p><p>Стучит вьюга в окошко, а вдова солдатская очнуться не может, обморили души наплывшие страхи. И чем острее они, тем реальнее представляется тот, который навсегда ушел, и потому осталось ей одно утешение — страдать за него, мучиться в распаленном воображении его муками, казниться мыслью, что никак не может оберечь ни от медведя-шатуна, ни от лешего с водяным, ни от диковинной хищной птицы. </p><p>Плачет заяц, защемленный в капкане, и слезы текут по лицу вдовы-солдатки. И пусть текут, потому что нельзя те слезы слишком долго копить — может найти помрачение. </p><p>Да и метель, поди, потому и начинает гулять по бескрайним русским полям, чтоб почуяли даже в могилах солдаты, как рвут от горя свои косы их жены и матери, как припадают к могильным холмам и укрывают их белым-белым... </p><p>Что ж, можно по-всякому понимать русскую вьюгу-метель, смотря какой настрой на душе. Бывает, что и в горе и в разудалой радости она одинаково до каждой снежинки родная. Можно и такое себе представить: поднимаются, разбуженные яростной метелью, краснозвездные солдаты из могильных холмов и снова мчатся лавиной все туда же, туда — на иноземцев незваных, пришедших с огнем и железом. Много здесь вражья полегло, и русская вьюга леденит их прах, уже давно сгинувших в тысячный раз убивает. И пусть тот из них, кто чудом из России ноги унес, кто сны кошмарные, войною навеянные, видит, проснется в холодном поту и послушает далекую русскую вьюгу. И если представит поднятых из могильных холмов краснозвездных солдат, то побежит стучаться во все двери своих соотечественников, чтобы оберечь от похода «дранг нах остен» даже тех, кто стал живой сутью вот только что в теплой постели после зачатья. </p><p>Что ж, по-всякому можно представить себе русскую вьюгу-метель, по-всякому... </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Не скоро Надежда Ивановна очнулась у своего окошка, пошла на кухню, приготовить обед. Очистила всего лишь одну картошину, снова подошла к окошку, теперь уже не тем внутренним слухом вьюгу послушать, как было несколько минут назад, а по-житейски. Однако и сейчас донимало ее смутное беспокойство. </p><p>Зимний день короток, скоро стемнеет, и тогда на улице в такую метель даже собака заблудится, а человек и подавно. Но все-таки о каком человеке она беспокоится? Неужели об Аркадии Ганине? Уехал, наверное, к отцу во Мшары, обязан был уехать, с днем рождения старика поздравить. Не напился бы только опять, не сорвался бы. А что это она, собственно говоря, так уж сильно о нем печется? </p><p>Надежда Ивановна хмурится, верно бы казнит себя, а за что, и сама не понимает. </p><p>Впрочем, почему же не понимает, перед собой-то зачем душой кривить, все дело как раз именно в нем — Аркадии Денисовиче Ганине. </p><p>Началось это месяца три назад. Вошел он как-то в дом поздним вечером с таким видом, будто кто-то преследовал его. </p><p>— Что с вами, Аркадий Денисович, не волки ли по пятам гнались? — спросила Надежда Ивановна, сузив глаза, ну, самую малость, ровно настолько, чтоб в меру и насмешливой быть и строгой. А у самой волнение непонятное теснит грудь: не то незваного гостя испугалась, не то еще какая причина... </p><p>— Хуже, чем волки, — ответил Аркадий Денисович, а сам на сапоги, грязью заляпанные, конфузливо смотрит. Вскинул лицо, глянул с отчаянием прямо в глаза хозяйке. — От себя убегаю, Надежда Ивановна, от самого лютого для меня зверя... </p><p>«Если пьяный, выгоняй вон, — мысленно приказала себе Надежда Ивановна, — а если трезвый...» </p><p>Неуверенно поднялась со стула, медленно подошла к Ганину. </p><p>— Значит, зверь этот диковинный гнал вас, гнал и ко мне в дом загнал? </p><p>— Выходит, так, — с тягчайшим вздохом подтвердил Аркадий Денисович. — Если не ко времени... уйду, дай только воды напиться. </p><p>— Не горит ли все внутри с перепою? </p><p>— Нет, Надежда Ивановна, нет. Месяц уже ломаю себя, сегодня чуть-чуть не сорвался. Стыдно, конечно, признаваться, но, может, потому и вломился к тебе в такой поздний час... </p><p>— С чего бы это именно ко мне? Кажется, самогонкой из-под полы не торгую... — Зябко повела плечами, женственная, на миг обессиленная. — Все-таки почему ко мне? </p><p>— Да потому, что человек ты, Надежда Ивановна, человек... </p><p>— Ну да, человек, — снова усаживаясь на стул, повторила Надежда Ивановна со взглядом, не то вдаль устремленным, не то обращенным к себе. А коль и в себя — все равно далеко куда-то глядела. И вдруг повелительным жестом показала в угол у порога: — Снимай вон там сапоги, умывайся и, если уж пришел, потолкуем, а я чай приготовлю. </p><p>Пил чай Аркадий Денисович молча, казалось, даже забыл, где находится. </p><p>«Разлуку со Светланой никак пережечь не может», — сочувственно подумала Надежда Ивановна. И, как бы расслышав ее мысли, Аркадий Денисович откинулся на спинку стула, сказал, глядя в потолок: </p><p>— Светлана моя... опять в гору пошла. Назначили заведовать облоно, квартиру возле театра дали... </p><p>Надежда Ивановна подождала, пока наконец гость оторвет взгляд от потолка, сказала ровно, рассудительно: </p><p>— Что ж, правильно сделали. Талант у нее. Не казенно людьми руководит. Я знаю, любили ее комсомольцы, полюбят и учителя. Сама-то она учительница прирожденная, школу знает. </p><p>— Соколова работа. Это он ее пристроил. </p><p>— Доносов еще никому не писал? Так и так, любовницу Соколов пригрел... </p><p>Аркадий Денисович яростно погрозил пальцем: </p><p>— Ты мне эти штучки брось! Это не любовница... это любовь...  </p><p>Надежда Ивановна не донесла чашку с чаем до рта, осторожно, будто боясь разбить, поставила ее на блюдце, пристально разглядывая Ганина. </p><p>— Это вы серьезно? — тихо, очень уважительно спросила она, снова переходя на «вы». — Я в том смысле, точно ли вы именно так думаете? — После долгого молчания добавила, дотрагиваясь до локтя гостя: — Я вас не обидела? </p><p>— Видишь ли, Надежда Ивановна, удивление твое и понятно мне, и обидно, конечно. Кому не обидно, когда в нем уже... человека не предполагают. </p><p>— Что вы, Аркадий Денисович! Я же отлично понимаю: быть вам тут объективным... не просто, очень не просто. </p><p>— Прошлой осенью бродил я по лесу с ружьишком, первый снежок выпал. Блуждаю по заячьему следу, а сам бог знает, о чем думаю, ненависть к Соколову душит. Раздвигаю кусты — что за наваждение? Соколов на поле стоит. Ногой в землю мерзлую стучит, нагибается, руками по снегу шарит. И так мне дурная кровь в голову ударила. Надо бы по-волчьи в кусты, а не могу, хочется мне хоть как-то с ним счеты свести. Поглядел в одну сторону, в другую, приметил, газик далеко стоит, а от него цепочка следов по первому снегу. Подошел я к Соколову, шапку приподнял: наше вам с кисточкой. Он тоже головой кивнул, усталый такой, хмурый. Я возьми и спроси: «Как здоровье, Анатолий Петрович? Больно плохой вид у тебя». — «А черт его знает, не прислушиваюсь ни к печенкам, ни к селезенкам, некогда как-то», — отвечает он. «А что потерял в этих гиблых местах? — спрашиваю. — Вроде бы ищешь под ногами что-то». — «Покой потерял, Аркадий Денисович. Видишь, сколько свеклы под снег ушло...» — «Неужели только свекла эта проклятая покой у тебя отняла? — с намеком этаким вопрос задаю. — Не научился еще по-буяновски за грехи подобные головы снимать?» — «Лучше головы не снимать, а умные находить — это более верный способ порядка добиться, — отвечает он. — И свою к тому же терять не надо...» — «Потеряешь! — предрекаю ему. — Все равно рано или поздно потеряешь. Пойдешь по буяновской дорожке и ты. Бессонница еще не одолела?» — «А как у тебя насчет сна, Аркадий Денисович?» — интересуется он. — «Богатырский! — хвастаю я. — Особенно когда стаканчик хвачу. Сотрясаю храпом всю округу». А он мне в ответ: «Уж лучше потерять сон, как Буянов, чем сотрясать храпом всю округу, как ты», — и пошел от меня к своему газику. Я ему в спину кричу: «Буянов начал с одной таблетки против бессонницы — кончил шестью. Смотри, не доходи до шестой — роковая!» </p><p>«По-прежнему велеречив, — отметила для себя Надежда Ивановна, — прямо чтец-декламатор». </p><p>— Когда дурная кровь отхлынула, паскудно стало на душе, не просто стыдно, а вот именно паскудно. Уж больно мелконьким сам себе показался. И тут вдруг пришла спасительная мысль. Не припомнишь ли, Аркадий Денисович, кто кому первый дорогу перешел: он тебе или ты ему? Ты, ты ему, дьявол тебя побери, ты! Даже злорадство испытал, облегчение: не у меня отняли, а я, именно я отнял. После этого и дальше мысль потекла, уже как будто почище. Любили друг друга два человека, а ты, уж не поймешь, как вышло, нахрапом влез, разломал все, как медведь, да еще при этом счастье личное тебе на блюдечке подай. А вот этого не хочешь? И сам себе со смаком так, будто личному врагу, фигу показал. Умеет иногда русский человек сам себе по морде наотмашь съездить... Ну вот и все. Спасибо за чай. Я пошел... </p><p>Надежда Ивановна положила руку на волосатый кулак Аркадия Ганина. </p><p>— Куда же ты теперь пойдешь? — И тут же быстро убрала руку, а в глазах неуверенность, почти смятение: Что же я делаю, зачем останавливаю? </p><p>Аркадий Денисович безнадежно вздохнул. </p><p>— Ну вот что, — опять повелительно сказала Надежда Ивановна, — будешь спать в моем доме, вон в той комнате. Не гоню сегодня, не прогоню и завтра и послезавтра, но только при условии... </p><p>Аркадий Денисович замер ни живой ни мертвый. </p><p>— Условия мои такие, — тоном ультиматума повторила Надежда Ивановна. — Первое условие — завтра же приступишь к работе, еще не знаю, к какой, утро вечера мудренее. Второе — никогда не переступишь порог моего дома хоть чуть-чуть во хмелю. Третье — не посмеешь даже намеком проявлять свое... мужское. </p><p>Аркадий Денисович долго молчал, глядя неподвижно в стол, потом тяжело поднял голову: </p><p>— Еще сто условий поставь — под любым подпишусь. Только вот никак в толк не возьму... наверное, круг спасательный бросаешь, чтобы легче стало бате моему... </p><p>— Я и сама не знаю. Поживем — увидим...</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>И стал жить Аркадий Денисович в доме Надежды Калинкиной. Работу определила ему Надежда Ивановна самую неожиданную. </p><p>— Есть такой трест, чтобы выговорить — язык, сломаешь — «Центросельэлектросетьстрой»! — сказала  утром она, когда завтракали. — Направил этот трест в села передвижные механизированные колонны — ПМК называются. В села электричество хлынуло, надо его умеючи и надежно к фермам подключать, механизированным токам, домам, клубам. Сам понимаешь, обрыв ненадежной сети во время электродойки — бедствие настоящее. А работнички этой ПМК торговлю дефицитным оборудованием устроили, фиктивные акты оформляют, деньги за невыполненные работы получают. Колхозы сами на живую нитку подключают с трудом добытые провода. В некоторых хозяйствах возникло что-то похожее на электробоязнь. То исчезнет электричество в самую необходимую минуту, то вдруг трепанет кого-нибудь до полусмерти. То запахнет паленым — пожар занимается. Я у себя, конечно, такое терпеть не смогу. Кое-кого из этого жулья за горло взяла, думаю, скоро будет у них после пира похмелье... </p><p>— Ну а я что должен делать? </p><p>— Осваивать электричество. Да, да, через месяц-два чтобы знал не меньше электротехника, а через год не меньше инженера. — Вдруг смущенно улыбнулась. — Господи, грубо-то как я с тобой говорю, один наказ строже другого... </p><p>— Ничего, ничего, не казнись. Заслужил. Только вот странно мне как-то. Электричество... Никогда ни одного выключателя не починил... </p><p>— Есть там в ПМК очень хороший человек, давнишний мой знакомый, Афанасий Гаврилов, в электричестве — академик. На своего начальника колонны злой насмерть, жульничества не терпит. Он и должен стать твоим главным учителем. Будешь в этой колонне постоянным представителем от колхоза «Россия», пока не подключат все до последнего проводочка. </p><p>...И увлекся не на шутку Аркадий Денисович Ганин электричеством. За учебники сел. От электротехника Афанасия Гаврилова, пожилого, степенного богатыря, ни на шаг не отходит, практику осваивает. </p><p>А Надежда Калинкина требовала строжайшего отчета о делах ПМК, сокрушалась, если Аркадий Денисович обнаруживал неосведомленность. </p><p>— Ты не стесняйся, донимай Гаврилова. </p><p>— Да я и так, наверное, уже в печенки въелся ему. Сегодня сам на столбы лазил, провода подвешивал. А главное, с его помощью семь столбов забраковал, черт знает что подсовывали. Отвел меня в сторону и говорит: приглядись, я на каждом забракованном мелом крест поставил. Растолковал, в чем изъяны. Так я такой разнос устроил, у начальника ПМК морда от ярости краснее светофора стала. </p><p>В один из непогожих осенних вечеров Надежда Ивановна долго стояла у окошка и вдруг спросила у Ганина, уткнувшегося в газету: </p><p>— Ну как, не снится ли тебе Светлана? </p><p>Аркадий Денисович отложил в сторону газету. </p><p>— Снится, только не Светлана, а ты! Изверг ты, а не женщина, себя мучаешь и меня сжигаешь! </p><p>— Все-таки снится ли тебе Светлана, как часто думаешь о ней? </p><p>— Наверное, душа у меня не глубже вот этой штуковины, — Аркадий Денисович постучал по столу пепельницей. — Когда уходила от меня Светлана, думал, что с ума сойду. А вот уже какую неделю дышу с тобой одним воздухом, под одной крышей, и кажется... если тебя потеряю, то уж и вправду свихнусь. Суди сама, кто я есть такой, и подводи черту — черную ли, красную. </p><p>— Не торопись, — после долгого молчания сказала Надежда Ивановна. — Я поняла одно, кажется: ты меня уважаешь, а это уже немало... Вот пока все. А теперь иди к себе, мне надо побыть одной... </p><p>Аркадий Денисович ушел в свою комнату. И казалась ему Надежда Ивановна почти фантастическим человеком с необычайной властью над ним. И не было для него ничего дороже на свете, чем эта непонятная власть. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>А сегодня, в этот ветреный снегопад, Аркадий Денисович не уходил с молочной фермы: боялся обрыва электропроводов — в такую метель все возможно. Примостился поудобней на бочке у кормокухни, погрузился в думы. </p><p>И вдруг схватился за сердце: «Бог ты мой, бате сегодня семьдесят лет! Забыл... Забыл, что у отца...» </p><p>Застегнув полушубок, нырнул в снежную метель, побежал, задыхаясь, к почте. Едва отряхнувшись от снега, попросил бланк, принялся сочинять поздравление. Это было больше похоже на сумбурное письмо. Подняв воротник, снова пошел сквозь метель прямо на ферму, но что-то заставило его свернуть на полпути к дому Калинкиной. А когда распахнул дверь — не поверил глазам: перед ним стоял отец, ладный, аккуратно подстриженный, чисто выбритый. Только все еще было красным и влажным его лицо от снежной вьюги. </p><p>Аркадий Денисович медленно расстегнул полушубок и, раскинув руки, пошел на отца. </p><p>— Эх, батя!</p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Тихо, задумчиво за столом у Надежды Ивановны. Отец и сын Ганины сидят рядом. Сегодня им хочется просто помолчать, и это хорошо понимают и Надежда Ивановна и Браташ. </p><p>Хозяйке дома немножко неловко перед стариком Ганиным. Конечно, ему очень хотелось бы знать, что происходит между ней и его сыном, а попробуй хоть что-нибудь сказать, если многое она и сама еще не понимает. Денис Денисович и не просит объяснений, обходит с душевной деликатностью все, что могло бы выдать его озадаченность. </p><p>В сенцах кто-то завозился, послышался кашель. Распахнулась дверь, и в прихожей сначала появился баптист Почушкин, а затем Семен Титыч Авдонин. </p><p>— Иди, иди, — понукал он, подталкивая Почушкина в спину. — Надюха, где ты там? Принимай гостей. </p><p>Надежда Ивановна остановилась у двери в прихожую. Авдонин показал на нее пальцем, повернул мокрое от снежной вьюги лицо к Почушкину. </p><p>— Ты вот ей об этом прямо скажи, а я послушаю, что она тебе ответить! — Заметив через раскрытую дверь Дениса Ганина за столом, Авдонин бесцеременно прошел мимо хозяйки как был в заснеженном полушубке. — Здорово, Денисыч! Ох и бравый ты, как я погляжу! И что такое в тебе живучее сидить, никак не стареешь... — Протянул мокрую руку Браташу, потом Аркадию Денисовичу. — Извиняйте Сержанта, если что не так, может, помешал, чертолом окаянный. </p><p>— Да нет, почему же помешал, — благодушно возразил Денис Денисович и добавил уже с грустью: — Сегодня, брат, мне стукнуло семьдесят. </p><p>— Да неужто? — изумился Авдонин. — Ох и попляшу я, видать, если хозяюшка разрешить лапсердак с плеч долой скинуть. </p><p>А хозяюшка все еще стояла у двери, не зная, что сказать Почушкину. Баптист переминался с ноги на ногу, как будто находясь в великом смущении, конфузливо смотрел на тающий снег под его растоптанными валенками. Да и Авдонину Надежда Ивановна была не очень рада. </p><p>Куда лучше было бы провести вечер, как определилось по молчаливому согласию между отцом и сыном Ганиными с самого начала, без тостов, душевных излияний, без споров. </p><p>— Ну что ж, раздевайтесь, будьте гостями, — не очень охотно сказала она с тайной надеждой, что незваные гости еще одумаются и раскланяются. </p><p>Но не тут-то было — Авдонин только и ждал этих слов. Метнулся в прихожую, сорвал с себя полушубок, бросил в угол, шапкой сбил снег с валенок, потом снял и валенки, пошел к столу в рваных носках. О Почушкине он, казалось, уже совершенно забыл: </p><p>— Эх, Денис Денисович, люблю я тебя пуще отца родного! — самозабвенно признался он, обнимая Ганина. </p><p>— Раздевайтесь и вы, Кирилл Ксенофонтович, — с трудом скрывая досаду, предложила Надежда Ивановна. </p><p>— Благодарю за привет, — совестливо поклонился Почушкин. — Но боюсь, что в вашем мирском застолье окажусь я лишним. </p><p>Калинкина уже хотела было сказать: коль не нравится наше мирское застолье — неволить не будем. Но тут вмешался Денис Денисович, громоздко поднялся, подошел к двери. </p><p>— Может, именно вас, Кирилл Ксенофонтович, ноне, в мой день большой, как говорится у верующих, мне сам бог послал. </p><p>— Не смею доброму слову не внять, — немножко подумав, тихо сказал Почушкин, выдаивая влагу из жидкой бороденки. </p><p>— Посади, дорогая хозяюшка, гражданина Почушкина прямо против меня, чтоб глаза в глаза. </p><p>И по тому, как сказал это Денис Денисович, можно было понять: не быть теперь мирной беседе за столом, у старика явно чешутся руки для схватки. </p><p>Почушкин мгновение колебался и вдруг начал суетливо раздеваться, видимо решив принять вызов. </p><p>— Садитесь вот сюда, — подставила Надежда Ивановна еще один стул к столу. Многозначительно посмотрела на старика Ганина, тот слегка кивнул головой: ничего, ничего, так надо. </p><p>Авдонин бесцеремонно втиснулся с табуретом между хозяйкой дома и Денисом Ганиным, обусловливая самое главное: </p><p>— Мне, Надюха, кроме стопаря, ничего не надо, до солененького помидора как-нибудь дотянусь. </p><p>За здоровье Дениса Денисовича выпили Авдонин, Евгений Браташ и хозяйка дома, Аркадий Денисович так и не притронулся к рюмке, налитой еще до прихода новых гостей. Отец не настаивал. </p><p>Дождавшись, когда Авдонин закончит свои присказки по поводу воспринятого «стопаря», Денис Денисович поощрительно подмигнул ему: </p><p>— Ну, хватит томить нас, Семен Титыч, знать желаем, что же такое особенное должен сказать гражданин Почушкин нашей хозяюшке. </p><p>Авдонин мгновение соображал, о чем идет речь, и вдруг немилосердно шлепнул себя по лбу: </p><p>— Забыл на радостях от встречи с тобой, Денисыч, зачем ввалился к Надюхе. — Захватил в себя как можно больше воздуха, видно желая подчеркнуть всю важность того, чем собирался удивить честную компанию. — Баптист наш, едрить его дышло, мне мозги набекрень сворачиваить. По своей баптистской научности он так полагаить, что вера Надюхи в идею, ну тоись вполне в нашу советскую идею, есть не что иное, как дар божий! Ну, не егози, не егози, мерихлюндя, — махал он рукой сверху вниз, как бы стараясь пригвоздить Почушкина к стулу. </p><p>— В доме моем гостя нехорошим словом обзывать не позволю, — негромко, но очень категорично предупредила Надежда Ивановна. </p><p>— Да ты что, Надюха! — изумился Авдонин, дурашливо тараща голубенькие глазки. — Можеть, и вправду он и в твоей душе своего Исуса Христа успел расквартировать? </p><p>— Ты вернись к начальной мысли, — попросил Денис Денисович, задумчиво разглядывая Почушкина. — Про идею толковал, про дар божий... </p><p>— Он ить, шельма, куды метить? По его понятию выходить, что святой дух для таких, как Надюха, можеть в ее идею, в ту, которую верить она, вполне, тоись, натурально обратиться. Будто бы она и сама не подозреваить, что именно в бога, в святого духа верить. И, возможно, придеть такой миг, что Надюха и сама прозреить и чуть ли не на колени перед Христом-богом бухнится да и начнеть поклоны отбивать. </p><p>— Вот уж чудеса в решете, — удивилась Надежда Ивановна. </p><p>— А что скажете вы, Кирилл Ксенофонтович? — спросил Денис Ганин, по-прежнему разглядывая Почушкина с глубокой задумчивостью. </p><p>Почушкин еще чуть-чуть отодвинулся от стола, как бы желая уйти за ту невидимую черту, которой ограничивал себя от мирского стола. Положил руки на острые колени, слегка пошевелил пальцами, будто что-то осторожно нащупывая. </p><p>— О Надежде Ивановне я могу сказать то же самое, что и о вас, Денис Денисович. У меня всегда в душе благоговение к людям, в которых истинную веру чувствую, даже если эта вера не в бога, а в коммунистические идеалы. Кто знает, кто знает, не сомкнется ли эта вера в конце концов воедино. Много святых мужей всех религий, сект и церквей эту мысль не единожды высказывали. </p><p>— Видали, куды, шельма, метить! — Перехватив укоризненный взгляд хозяйки дома, Авдонин прикрыл рот рукой: дескать, больше обмолвок не будет. </p><p>— Так, значит, вы, Кирилл Ксенофонтович, чуть ли не готовы признать, что являетесь нашим, ну если не родным, то во всяком случае двоюродным братцем, — пока с виду очень благодушно, даже с улыбкой сказал Денис Денисович. — Верно я понимаю? </p><p>— Вы всегда для меня брат, Денис Денисович, ибо вы человек, — сказал Почушкин, по-прежнему перебирая пальцами на коленях, словно еще более чутко что-то нащупывая. Внимательно посмотрел в сторону Браташа взглядом, полным сердечной доверчивости, полнейшего расположения. Как бы удивившись, что не получил в ответ необходимого душевного движения, опечаленно нахмурился. </p><p>— Назваться братом, дело, по-моему, очень серьезное, — рассудительно сказал Денис Денисович, пока словно бы не ставя под сомнение искренность собеседника. — Обычно, если это не просто там всяческие пустые красивые речи, люди делами подтверждают свое братство, другой раз кровью даже. </p><p>— Во, во! На фронтах, бывало, как умоются два солдата общей кровью — так навек после этого братья! — сказал Авдонин и постучал по груди напротив сердца от избыточного воодушевления: уж кто-кто, а он познал суть солдатского братства. </p><p>— Вовремя, Семен Титыч, пришлась твоя подсказка. — Старик Ганин расчистил перед собой место на столе, облокотился, поближе наклонясь к Почушкину. — А когда же вы, Кирилл Ксенофонтович, подтвердили в жизни свое братство Денису Ганину, идеям которого вы якобы вполне сочувствуете? Кровью за мои идеи вы не обливались, в воз мой, сколько помню себя и вас, не впрягались. Мало того, пытались и пытаетесь увести от меня или от таких, как я, вот, допустим, от Надежды Ивановны, очень даже необходимых нам помощников. Допустим, ту же Марию — женку Семена Авдонина. </p><p>— А меня-то разве мало исподволь, тихохонько так, незаметно науськивал на ту же Надюху? — обличал Авдонин. — Да и на тебя, Денисыч, тоже! </p><p>— Выходит, неувязочка получается с нашим духовным братством, — с притворным огорчением развел руками Денис Денисович. — Может, устраните неувязочку? Придется приводить доказательства нашего братства. И не какие-нибудь там из словесной белиберды, а фактические. — Подмигнул Браташу: вот это я задал ему задачу. Потом положил руку на спину сына, заглянул ему в лицо, как бы прося извинения. </p><p>Аркадий Денисович почувствовал это, сказал с острой досадой: </p><p>— Зря, батя, ты затеял все это... </p><p>— Мне стукнуло семьдесят лет! — несколько торжественно объяснил свое душевное состояние Денис Денисович. — Сегодня многое подытоживаю. Хочу и в этом уточнить мой самый важный итог, коль уж заговорили тут про мою веру-идею. Итак, гражданин Почушкин, назвались груздем — полезайте в кузов. В чем же вы мой духовный брат? В единокровном родстве, насколько известно, мы не состоим. </p><p>Почушкин поднял лицо, посмотрел на потолок, перевел взгляд на Дениса Ганина; в глазах его не чувствовалось растерянности или чрезмерного напряжения мысли, — похоже, он заранее абсолютно уверен в своей правоте, а если чем озабочен, то лишь тем, чтоб не слишком подчеркивать свое превосходство: и рад быть наравне с вами, да вот несчастье, не можете вы до моей духовной высоты дотянуться. </p><p>— Беда ваша, Денис Денисович, в том, что вы по-мирски понимаете братство людское, — наконец сказал он с печальным сочувствием, — братство своекорыстное, требующее услугу за услугу — я тебе сделал добро, будь любезен, сделай мне добро и не меньше. А на безответное добро не способны. </p><p>— Нет, гражданин Почушкин, не в услуге дело! — протестующе повел рукой Денис Денисович, как бы отсекая нелепый довод противника в споре. — И не просто добро за добро, не в том наше великое братство коммунаров. Ты можешь даже в чем-то быть моим личным неприятелем, можешь пальцем не ударить, чтобы сделать что-то сугубо лично для меня. А вот для общего нашего дела, для идеи моей — тут уж не щади даже жизнь свою! Вот тогда ты мой брат! </p><p>— Это и у нас: «Боже, жизнь, возьми — она вся тебе принадлежит». Только у нас всегда живет мысль о неоплаченном долге перед богом. А вы под общим делом все-таки разумеете себя, мирского человека, интересы грешных своекорыстных людей. Гордитесь вкладом своим в общее дело. Даже тем гордитесь, что жизнь за общее дело готовы отдать. А этим гордиться нельзя, потому что в такой гордости таится духовная корысть, которой питается скверна тщеславия. </p><p>— Так что же вы напрашиваетесь к нам в братья по духу, ежели мы такие скверные? — все круче закипал Денис Денисович. </p><p>— Такие люди, как вы, Денис Денисович, или как Надежда Ивановна, предрасположены к глубокой вере. У вас принципы есть. Да к тому ж коммунистические идеалы тоже к братству зовут, к равенству. Вам осталось пройти по стезе возрождения куда меньше, чем другим падшим тварным людям, безнадежно погрязшим в скверне мирских страстей и страстишек. Как знать, как знать, насколько еще возвысит вас нравственно предопределенность ваша к глубокой вере. Может, и вы... вы тоже придете к Христу. </p><p>— Видала, Надежда Ивановна, какие улыбаются нам перспективочки? — со злой конфузливостью спросил Денис Денисович. </p><p>— Только не просто это, очень не просто, — продолжал Почушкин, прикрывая глаза рукой для глубокой сосредоточенности. — Вот вы, Денис Денисович, гордитесь тем, что ради других людей упорно тяжкий воз везете, как выражаетесь, для общего дела. Оглядываетесь сегодня на свой семидесятилетний жизненный путь, итоги подводите. И вас гордыня ложно в собственных глазах высоко, очень высоко поднимает, тогда как нравственно вы вниз падаете, потому что свои добрые дела для людей вы себе, своим усилиям приписываете. </p><p>— Но то, что сделал я, это сделал все-таки я, а не дядя. Или я уже и не могу по-человечески порадоваться на празднике моем, что жизнь прожил все-таки не зря, кое-что сделал для общего дела, внес свой, свой личный вклад. К тому же я ценю тех, кто, быть может, куда больше меня сделал, и заслуг их себе не приписываю. Так что, выходит, зря вы меня по этой вашей божьей лестнице кубарем вниз спускаете. </p><p>— Если бы вы знали, что каждое ваше доброе дело — не ваша личная заслуга, а божья благодать. И коль бог руками вашими добрые дела делал, а это истинно так, то я не могу не испытывать самого братского чувства к вам, хотя вы и погрязли в великом грехе — в гордыне вашей. Даст бог, одолеете грех свой. Я все равно люблю вас, как брата, и всегда буду любить, даже если вы сейчас оскорбите меня или поднимете на меня руку. Спросите у сына вашего, способен ли он не воспламениться к вам хоть на мгновение враждой, коль сделаете вы ему упрек горький или по мирской привычке своей покараете его словом суровым? А я не способен. Нет у меня к вам вражды и никогда не будет. </p><p>Авдонин даже поперхнулся помидором. </p><p>— Ишь ты что, шельма, делаить! Мозга за мозгу, тоись как веревку, закручиваить. В узлы да узелочки так и завязываить. </p><p>А младший Ганин вдруг стукнул по столу локтем и сказал, багровея: </p><p>— Послушайте, вы! </p><p>— Подожди, Аркадий, — приостановил сына Денис Денисович. Встал, тяжело упираясь руками в стол. И все-таки я требую ваши фактические доказательства, гражданин Почушкин, любви ко мне! Выкладывайте, и немедля! Я в такие шуточки не люблю шутить. Никто не просил вас объясняться в любви. А уж раз объяснились — доказывайте! </p><p>Встал и Почушкин. Лицо его, туго обтянутое тонкой бесцветной кожей, стало будто прозрачным, в глазах и страдание и вызов. </p><p>— Бог есть любовь! Возлюби господа бога твоего всем сердцем твоим, всею душою твоею и всем разумением твоим. Вот наша первая заповедь. А вот вторая: возлюби ближнего твоего, как самого себя... Вы не знаете радости беспредельной любви к богу и потому не можете понять, насколько тем самым предопределена моя любовь ко всем людям, значит, и к вам, Денис Денисович. </p><p>Старик Ганин, было приготовившийся наконец к настоящей схватке, разочарованно крякнул, покачал иронически головой: </p><p>— Эх, ушел от меня куда-то в туман, гражданин Почушкин. Сплошная неосязаемость. А я так хотел столкнуться, чтоб аж искры посыпались! Когда увидел вас, честно скажу, обрадовался. Знаю же — умный, хитрый, языкатый! </p><p>— Не в том утешение ищете, Денис Денисович, — заметно успокоившись, сказал Почушкин и снова присел на стул. </p><p>— А я не ищу утешения, гражданин Почушкин! — Старик Ганин уперся в плечо Авдонина, потом вдруг запустил пятерню в его рыжие космы. — Вот вы этому человеку мозги набекрень сворачиваете. Вера в светлую идею Надежды Ивановны, видите ли, дар божий! — Вдруг повернулся к Браташу всем корпусом, наклонился к нему: — А ну скажи, товарищ писатель, какие там есть еще охотники под идеи наши с камнем за пазухой подлаживаться! Переиначить, перекрасить мечтают. Из красного в розовое. А из розового в какое, товарищ Браташ? В серо-буро-малиновое? Они что, товарищ Браташ, ждут, чтоб я, Денис Ганин, пошел к ним по мосточку, который наводят их саперы по идейной части? </p><p>— Есть, есть такие саперы, — сказал Браташ. </p><p>— Так ни черта не выйдет! У нас имеется динамит, чтобы те мосты — в пух и прах шандарахнуть! </p><p>Браташ смотрел на старика Ганина, не просто взъерошенного, а взметенного, вздыбленного, и чувствовал, что все, кто был здесь, даже Почушкин, не могут отвести от него взгляда. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Браташа увел к себе домой Авдонин, а Денис Денисович заночевал в доме Калинкиной. Не спится отцу и сыну Ганиным, лежат на раскладушках бок о бок. </p><p>— Не мое дело дознаваться, как вышло, что живешь ты под одной крышей с этой женщиной. — Денис Денисович негромко прокашлялся, чтоб легче было еще приглушать голос. — Одно скажу... Надежда Ивановна — человек души необыкновенной, и если ты хоть немножко о том догадываешься... </p><p>— Догадываюсь, батя, получше тебя. </p><p>— Ну, ну, не сердись. Я к тому, чтоб ты ненароком... </p><p>— Не надо, батя, предупреждений. Ты думаешь, не понимаю, чем ей обязан? Она честь свою под удар поставила. Все гадаю, ради чего она пошла на это? Меня спасает? Бывают такие люди, особенно среди женщин. Поставит себе целью спасти человека и, как одержимая, живет этим. Но так чаще бывает, если больше жить нечем. </p><p>— Ты только не оступись... </p><p>— Не оступлюсь. Вот увидишь, хоть и лета не те, а на заочный пойду, выбьюсь в инженеры... </p><p>Денис Денисович повернулся на бок, чтоб лучше видеть сына. Хорошо бы сейчас вот так и уснуть с думой о возможном крутом переломе в судьбе Аркадия. Но тот еще далеко не выговорился, и старик не стал его останавливать. </p><p>— Жизнь — она, батя, штука сложная. Вот пройдет годок, другой, третий... Аркадий Ганин станет инженером. А Соколов, глядишь, и полетел вниз со своей неожиданной высоты... </p><p>— Ты мне брось! Это нехорошее что-то бурчит в тебе, очень нехорошее. Избавляться надо. </p><p>— Почти как баптист, за грехи мораль читаешь. Я же так, к примеру. Кстати, ответь откровенно: неужели из Соколова первый секретарь обкома получается? Никак не могу представить. Буянов и Соколов. Да Буянов — это же был зубр! А Соколов... </p><p>— Что ты взъелся на него? Ну было между вами тяжкое в личном, было... </p><p>— Пока это, батя, еще не позади. Неизвестно, какой из меня черт выпрет. Может, наступит минута, все брошу и пойду выламывать дверь в городской квартире Светланы. Однажды уже выламывал. Такая уж, видно, порода ганинская. </p><p>— Не пойдешь, — почему-то очень уверенно сказал Денис Денисович. — Гордость не позволит. Вот она в чем, порода ганинская. Думается мне... есть еще у тебя гордость эта, есть. </p><p>Аркадий долго молчал, потом спросил: </p><p>— Что же ты на мой главный вопрос не отвечаешь? </p><p>— На какой такой главный? </p><p>— О Соколове... </p><p>— Вот заладил. </p><p>— Хочу понять принципиально. Буянов, конечно, был зубр. Не только ум, душа широкая была у него. Умел гореть, искры сыпались. А разлюбезный твой Соколов... не фигура. </p><p>Денис Денисович опустил ноги на пол, уселся на раскладушке. </p><p>— Ну да, тебе фигуру подай. — Старик приосанился, изображая монумент. — Артиста подай. Ты сам на посту высоком любил будто со сцены себя... Э, чего это мы затеяли, опять черт-те куда заберемся, еще поругаемся. </p><p>— Не поругаемся. Давай, батя, давай откровенно. Выговориться надо. Уж раз завелись...</p><p>— Завелись, это верно. А Соколов что... Чего нет в нем, того нет — артиста с погорелого театра. Терпеть не могу, когда лицо руководящее все время... эти самые... мостки под собой чувствует. </p><p>— Подмостки, батя, это называется. Театральные подмостки. </p><p>— Они, они самые. В кабинете ли своем сидит, за трибуной ли стоит, в поле с народом разговаривает — всюду под ним мостки, чтоб выше самого себя быть, солиднее, пошире в плечах, грудью покрепче, голосом погромче. </p><p>— Ты про кого, батя? </p><p>— Про тебя. Если знать хочешь, у тебя красование это было особенно заметно. А люди не любят, когда перед ними выкрасовываются, за тыщу верст чуют. Ты покажи высоту свою от одной отметки со мной — от земли, а не карабкайся на мостки.</p><p>— На подмостки. </p><p>— Ну хрен с ними, пусть будут подмостки. Буянов, бывало, и в застолье, даже на природе, когда в тесной компании уху уплетали, подбоченится, топнет ногой, руку вдаль выкинет: «Кто эти заводы построил? Я построил! Кто дороги проложил? Я проложил!» </p><p>— Так он, батя, когда говорил такое, и меня подразумевал, и тебя, и всех. Просто форма такая... </p><p>— Э, ты мне брось, форма! — Отец помахал пальцем перед самым носом сына. — Форма. Тут и суть есть, а не только форма. </p><p>— Ну а у Соколова твоего какая суть? Впрочем, можешь не отвечать, все равно не пойму, не хочу понимать. — Аркадий Денисович поправил на ногах одеяло. — Замучил бессонницей своей. Ты уж прости меня, батя...</p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Когда Авдонин пришел домой с Браташом, жена была уже в постели. Семен Титыч как был, в заснеженном полушубке, подошел к кровати. </p><p>— Вставай, Мария, какого гостя я привел, в жисть не догадаешься. Да не мерихлюндю, нет, сдался он мне, мерихлюндя твой. — Долго шарил по стене, нащупал наконец выключатель, включил свет. — Ты уж того, Мария, не ударь в грязь, писатель в доме нашим гостем будеть. Заночуить честь по чести. </p><p>Мария жмурилась, заслонясь рукой от света. </p><p>— Я его там попридержу, а ты в должный порядок себя определи, гостя приветом встреть, потому как ты есть моя вполне законная супруга. — Семен Титыч помолчал, терпеливо разглядывая безучастное лицо жены, добавил, поднимая палец с превеликим значением: — Писатели, они народ такой, чуть что не по нем — сразу будеть совсем в обратном смысле, потому как, тоись, очень даже привычны к етикету. </p><p>— Где я ему возьму этого самого етикету, отродясь в глаза не видела. </p><p>— Вот дура баба, етикет — это же... — Авдонин повертел в воздухе пальцем, потом поскреб им переносье, перекосил лицо от непосильного напряжения мысли. — Это такая штука — ни руками пощупать, ни на зуб взять, просто чихать нельзя, носом сопеть, да и на столу чтоб не черпаки какие были, а вполне чистые тарелки. Да скатерть новую постели, полотенце на колени. </p><p>Дав жене такой наказ, Семен Титыч устремился в прихожую, где выколачивал свою одежду от снега Браташ. </p><p>— Ты, Евгений Николаевич, тут чуток побудь, а я проведу среди нее очень даже важную агитацию. Морока мне с бабой моей. Голова моя, головушка, будто бычий пузырь, набухаить, когда воздухом надувають. </p><p>— Да ты сними полушубок, растаял, как снежная баба, — сказал Браташ, сбивая с Авдонина остатки мокрого снега. </p><p>Семен Титыч содрал с себя полушубок, тряхнул его разок, другой, повесил на гвоздь, снял валенки. </p><p>— Шапку, шапку сними. </p><p>— Фу-ты, язви его, забыл! — Авдонин сорвал с себя шапку, швырнул в угол, ушел к жене, плотно прикрыв за собой дверь. Раскрыл комод, порылся в нем, вытащил тот самый наряд Марии, который купил прошлым летом по совету Надежды Калинкиной. Развернул темно-синее тонкой шерсти платье, придерживая кончиками пальцев за плечики, пошел к кровати, лукаво приседая на каждом шагу. Старался Авдонин изо всей мочи по-сердечному расположить жену на полнейшее с ним согласие. «Вот если начнет финдебричить», — между тем с затаенным страхом думал он, потому что Мария надевала это платье единственный раз, да и то не на его глазах, а в доме Калинкиной. </p><p>— Отвернись! — хмуро приказала Мария, протягивая руки к платью. </p><p>— Фу-ты, ну-ты! — воскликнул Семен Титыч и вдруг облапил жену, аж захрустели косточки. </p><p>Испугавшись, что таким манером может повернуть все дело совсем не в ту сторону, в какую надо при наличии гостя, отпустил жену, отвернулся, засунул руки в свои широчайшие вечные галифе. Не видел он, как Мария, прижав скомканное платье к груди, на мгновение удивительно помолодела от улыбки. </p><p>— Ну ты тут снаряжайся, что надо мечи на стол, а я пойду с ним покурю, а то он еще закимарить в углу, как-никак у Надюхи крепенько горькой кирнули... </p><p>— Опять у Надюхи? </p><p>— Тю, да ты что? Никак в ревность впадаешь? Там Денис Ганин приехал. Восьмой десяток старик сегодня распечатал. </p><p>Как бы остужая жену, помахал на нее руками, на цыпочках пошел в прихожую, то и дело оглядываясь, не швырнет ли Мария новое платье в раскрытый комод. </p><p>Браташ и вправду чуть не уснул, одурманенный в тем	ноте запахом мокрой овчины. </p><p>— Ты уж, Евгений Николаевич, меня прости, — жарко задышал Авдонин гостю в ухо. — Баба у меня долго будто в энтой самой северной вечной мерзлоте костенела, а теперь чуточек оттаиваить... </p><p>— Нехорошо, что мы человека с постели подняли. </p><p>— Хорошо, очень даже хорошо! — еще жарче задышал Авдонин. — Знаешь, какая она была в молодости? Тоись скажу тебе — на всю округу первая раскрасавица. Сам не пойму, как женился на ней. Выбрала чертолома, на свою беду. </p><p>— Ну почему же так... чертолома? </p><p>— Затиранил ее. Выходить, не мог красоту ее простить. Будто так получается, все старался, чтоб поугасла скорей. А когда поугасла... нос от нее стал воротить, зыркать стал, где баба поярче да краше. Вот и пихнул ее прямо в руки баптисту. </p><p>— Все это, наверное, Семен Титыч, куда посложнее... Я насчет баптиста. Как она... все еще верит Почушкину? </p><p>— На моления уже не ходить... Тут они... в соседнем, селе, в Сичугах... лбы в дому баптистки Карапутихи расшибають. Ну а наш мерихлюндя там первейший проповедник. Заходил как-то к ним несколько раз, смеху, скажу тебе... да и страху тожеть, ну что тебе, тоись, полоумные. </p><p>— Сам-то лоб не расшибал? — спросил Браташ, половчее усаживаясь на каком-то бочонке. </p><p>— Ты что?! Я даже пулям немецким не шибко кланялся. — Семен Титыч приоткрыл дверь, заглянул, что делает жена, поднял предостерегающе палец. Тут же снова захлопнул дверь. — У зеркала стоить! Господи! Неужто она еще будеть баба как баба? </p><p>— Ты уж будь поуважительней к ней. Совестно как-то, среди ночи ввалились. </p><p>— У меня гостей тысячу лет не бывало. Я же к ней уже полгода что тебе ангел. Всю свою чертоломную натуру вот так перекрутил. </p><p>— Ну, а она это чувствует? </p><p>— Э, сказанула как-то дура! — Авдонин поднял свою шапку, опять шмякнул в сердцах ею об пол. — Это, говорить, Кирилл Ксенофонтович гордыню твою усмирил, он, он, сердечный смягчил тебя. Я аж затрясся весь от такой неожиданности. Чуть не ударил, руку занес, да потом в галифе по колено засунул, даже ухватился за чашечку. Вся моя надежда на Калинкину... Подруги были, знал бы, тоись, какие закадычные подруги! </p><p>— Да, я об этом слышал. </p><p>— Теперь, Мария, слава богу, все чаще к ней захаживаить. В сентябре прошлом целую неделю в ее доме жила... Был за мной грех, тарараму Марии наделал за то, что от обновки, как от чумы, шарахалась, от моего, тоись, подарка... Спасибо Надюхе, все уладила промеж нами.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>И вот наконец сидит Семен Титыч с гостем за столом, покрытым чистой скатертью. Браташ, понаслышанный об истории с грамотами Марии, поглядывает на трубку из бумаг, висящую возле окна. Да, это, наверное, и есть те грамоты... </p><p>Мария не то чтобы нехотя, а скованно как-то подает на стол, нет-нет да и одернет на себе платье... </p><p>А Семен Титыч сам не свой, даже дышать боится, о госте забыл: надела жена обнову, послушалась, кажется, ни одного слова поперек не сказала. И что оно за штуковина, одежка ладная! Вот надела Мария платье, чулки натянула, туфли обула — и словно ее подменили. </p><p>Вдруг впервые за многие годы заметил Семен Титыч, насколько густые у жены волосы; не успела как следует их прибрать и, теперь совсем, как в молодости, падают они на спину, может, и не очень аккуратно это, а, ей-богу же, красиво. И хорошо, что не закуталась в платок по-старушечьи. </p><p>И все-таки в душе Авдонина было куда больше жалости к жене, чем восхищения. В молодую пору до умопомрачения ревновал ее к встречному-поперечному, а сейчас... неужели и сейчас смогла бы кровь крутым кипятком забурлить в нем, если бы вдруг чей-то особый мужской интерес к Марии почуял? </p><p>Неловко почему-то Авдонину, наверное, скорее всего, потому, что уж больно стесненно Мария себя в новом наряде чувствует. Так дожидался этой минуты, а сейчас чуть ли не готов раскаяться. «Эх, в другой раз надо было нарядиться ей без глаз посторонних. Господи, до чего бабу довел...» </p><p>Авдонин испытующе глянул на гостя: не разгадал ли писатель его мысли? Стараясь одолеть неловкость, воскликнул, чтоб звучало как можно растроганней: </p><p>— Ты погляди, погляди, Евгений Николаевич, какая у меня жена! </p><p>Мария вдруг круто повернулась к мужу, даже лицом побелела. </p><p>— Да ты что, Мария? Разве я обидное? </p><p>Мария вышла в прихожую, вернулась, закутанная в черный платок. </p><p>— Сними, Мария! Сними этот проклятый платок. Не доводи меня, Мария! — Семен Титыч почти с плаксивым видом постучал себя по груди. — Я же всем сердцем к тебе, с полнейшим моим, тоись, расположением. </p><p>Мария еще туже закуталась в платок, села за стол, остановила долгий внимательный взгляд на госте.</p><p>— Денис Ганин правда был у Надюхи? — неожиданно спросила она. </p><p>— Вместе приехали, Мария... не знаю, как вас по отчеству. </p><p>— Петровна, — подсказал Семен Титыч. — Эх, выпьем по стопарчику. И ты, ты, Мария, тожеть... Вот за тебя в самую первую очередь и опрокинем! </p><p>Авдонин пригласил жену выпить больше так, для порядку, не верил, что это возможно, перед ней даже и посуды никакой не стояло. Но, к его изумлению, Мария вдруг потянулась к его стопке и очень трудно выпила все до капли. Семен Титыч какое-то мгновение смотрел на нее с удивлением и острой жалостью, чуть даже шею вытянул, сморщился, потом схватил огурец. </p><p>— Похрусти, Мария, с непривычки-то сморить вмиг, окаянная. </p><p>Мария словно и не слышала мужа. Закусила капустой и замерла, горестно подперев щеки темными руками со взбухшими венами. </p><p>Черный платок, руки мешали Браташу вглядеться в лицо Марии; мешало и еще что-то, похожее на ту пелену, которая порой застилает лик на иконах. И все-таки он угадывал ее иконописную красоту. Удивительно правильно и тонко вылеплено лицо; темно-серые глаза такие, что хоть пиши с этой женщины богородицу. Браташ имел возможность убедиться, что не зря славится эта древняя русская земля иконописной красотой ее дочерей и сыновей — сегодня убедился в этом лишний раз. Для него встреча с Марией имела особенный смысл: он знал ее судьбу. </p><p>Так что же случилось с этой женщиной? Что постепенно увело ее от прежней веры и привело к богу? А ведь была же она одной веры с Денисом Ганиным... Или заговорило в душе Марии извечное, неизменное? Именно так говорят те, кто считает, что жаворонок не был и не мог быть на стороне Дениса Ганина. Нет, не тут Браташ намерен искать разгадку. Жаворонок был на стороне Дениса Ганина — так определил для себя Браташ как художественную формулу нечто очень важное в споре о нынешней России. </p><p>Но что все-таки случилось с Марией? Да, она в этом споре — клад для противников Браташа. Не зря так упорно держится за нее и Почушкин: потерпеть крах в борьбе за Марию для него сущая духовная катастрофа. Боятся этого и враги Дениса Ганина, те самые по духу своему, кто расстреливал когда-то его отца; из кожи лезут, истошно вопят из-за рубежа, что душа русская не приняла и не могла принять идеалы Дениса Ганина. Видят они оттуда и Марию. Смутно, однако, видят. Вот, мол, вам чудесный пример — Мария. Затмили в молодости ее разум дьявольским бунтом против бога, против исконных российских устоев, ослепили красным цветом, ан нет, все равно заговорило в ней извечное, очистилась от скверны, пришла к богу, отступилась от веры Дениса Ганина. </p><p>Ну, Браташ, так что же ты скажешь в ответ? Думай, докапывайся до истины, бейся, Браташ. Ведь то, что ты называешь верой Ганина, — это твоя вера. По твоим убеждениям, если говорить о нынешней России, вера Дениса Ганина не только не иссушила русский дух, а возвысила, обогатила его, не переиначила, нет, а позволила ему небывало проявить себя в революционном историческом подвиге. </p><p>Кто может отрицать полувековой подвиг нынешней России? И если ты, россиянин, где бы ты ни жил, находишься в своем мышлении на уровне века — ты не можешь не гордиться тем, что сотворил твой народ. Человек, отрекающийся от подвига своего народа, не носитель духа его, а осквернитель. То же самое может сказать украинец, казах и любой другой, кто понимает величие полувекового подвига своего народа. На принятии или непринятии нашей революции — все проверяется в нынешнем мире, от чего зависит судьба человечества. Не принимаешь, — значит, твое мышление на уровне обыкновенного буржуа, отживающего свой век. Какой уж здесь дух, скорее смрад. А человечество умирать не желает. </p><p>«Но как же Мария?» — мнится Браташу вкрадчивый голос Почушкина. </p><p>Вглядывается Браташ в Марию, сквозь туман продирается, тень отгоняет, чтоб увидеть ее доподлинное, прекрасное, проясненное лицо. Мария, Мария. Так что же ответить Почушкину? </p><p>Повернись к свету, Мария. Не обязательно снимать черный платок и убирать руки, ведь руки — тоже твое лицо. Если бы ты хоть немножечко повернулась к свету, если бы ты еще хоть немножечко подала надежду... Вон видишь, висят у окна свернутые в трубку твои грамоты, те самые, которыми так хотел завладеть Почушкин. </p><p>Не завладел! </p><p>Вот он где ответ Почушкину, и не только ему! Да, случилось такое, что Мария пошла к богу; надломили ее невзгоды, и она пошла по этому проторенному веками пути. Но кто из вас может поручиться, что прежняя вера ее, вера беззаветной комсомолки, бесследно исчезла? При вашей вере в бога она отвернулась от солнца, перестала смеяться. А наша вера высекала в ней такую искрометную силу, такое жизнелюбие, что она, казалось, и мертвого могла воскресить. Что, если искры эти в ней не погасли? Что будет, если она однажды заслушается песней жаворонка, возвращаясь всем своим существом к земному, и засмеется в ответ, как умела смеяться прежде? </p><p>«А если все-таки не захочет она ни солнца вашего мирского, ни радости вашей? — снова представил себе Браташ вкрадчивый голос Почушкина. — Если жаворонок совсем по-другому душу ее захватит, как божья птаха, как голос небесной благодати?» </p><p>Что ж, посмотрим. Возможно, что подкрались вы к этой женщине в очень тяжкую для нее минуту и поставили ее на колени обессиленную уже навсегда. Тем беспощадней обнажим мы и свою вину перед ней и вашу. Тем с большим упорством будем вышибать почву из-под ваших ног. Но есть, есть надежда, что еще не умерла Мария для земного жаворонка, что она уходит из мира заупокойных теней мифической небесной благодати. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>— Ну что ты, Мария, так приуныла? — готов расшибиться в лепешку Семен Титыч, чтоб по-праздничному взбудоражить жену. — Ты нашу душевность пойми. Да выпей еще глоток, пусть позеленеить от злости мерихлюндя Почушкин. </p><p>— Кирилла Ксенофонтовича не трожь, — не зло и не с вызовом, однако непреклонно сказала Мария. От водки отвернулась. </p><p>— Ну как так не трожь, ежели он у меня в печенках стеклом битым сидить? Вот тут, понимаешь? — Авдонин схватил руку жены, прижал к своему животу. — Кого тебе жальче: меня или его? </p><p>— Это он тебя смягчил, человеком сделал, — все с той же непреклонностью, так что у Браташа сердце упало, сказала Мария. </p><p>— Видал ты ее! — с отчаянием обратился Авдонин за участием к гостю. — Сколько я ей толковал... просветление нашло на меня совсем с другой стороны. От всеобщего, тоись, жизненного для меня прояснения! Остяки не колють в мозгу, зерно не преить в башке, провеяли мой элеватор жизненные сортировки. </p><p>— Опять про свою сортировку, — уже очень мягко сказала Мария и неожиданно улыбнулась гостю. — Все уши прожужжал сортировками этими. И днюить и ночуить на механизированном току, как назначили его там главным. Только вот зимой поостыл маленько к своей агромадине. </p><p>— Агромадина — это верно! Завод настоящий. —  Авдонин могуче вскинул руки кверху, что тебе орел перед взлетом. — И привод незримый идеть от тех сортировок прямо к башке моей, потому как я, тоись, человек, над жизнью размышляющий. Эх, выпьем еще по чуточку, Евгений Николаевич! </p><p>— Может, не надо боле, — несмело попросила Мария. </p><p>— Так я с полнейшим моим удовольствием... Могу даже в бутылочку опять слить. — Семен Титыч с готовностью схватил бутылку, но тут же осторожно поставил ее на прежнее место. — Только будеть грешно не выпить, Мария, за это самое... за огонечки синенькие в твоих глазах. — Замахнулся, чтобы опрокинуть в себя стопку горькой, да приостановил руку на полпути, соображая, надо ли было вслух говорить про те огонечки, а вдруг да потухнут. Нет, кажется, не потухают. — Эх, Евгений Николаевич, не береть меня сегодня зеленый змий. — Опорожнил стопку, постучал себя по лбу. — Он ить любить вползать в темноту, тоись, как в погреб или в яму какую собачью. А у меня просветление. — Вдруг, как бы вспомнив что-то для себя очень приятное, победно заулыбался. — Ох и зажал нынче Денисыч в тиски Почушкина. На грешной земле мерихлюнде и податься было некуда. В небеси взмыл, тоись только в пустоте и смог упрятаться. </p><p>Мария насторожилась, не понимая мужа, перевела вопросительный взгляд на гостя. </p><p>— Спорили, Мария Петровна, о жизни, о любви к людям Денис Денисович и... Почушкин, — осторожно подбирая слова, пояснил Браташ. </p><p>— Заткнул Денисыч твоего мерихлюндю, тоись, прямо за пояс... </p><p>— Неправда! — помертвев лицом, воскликнула Мария. — Не поверю! Вы обижали его, над добротой его измывались... </p><p>Авдонин чуть приподнялся и снова упал на стул, потрясенный не столько словами жены, сколько ее видом. По лицу его покатились слезы. Браташ даже не сразу поверил в это. А Семен Титыч уронил голову на стол, запустил руки в рыжие космы. </p><p>— Убью я его, проклятого, убью, — приговаривал он, покачивая головой. Поднялся яростный и в то же время разнесчастный в своем искреннем горе, наклонился близко к жене. — Или сам удушусь на твоих глазах... </p><p>Мария, облокотясь о стол, закрыла лицо руками, едва слышно нашептывая какую-то молитву. </p><p>Браташ смотрел на ее темные руки. «Мария, Мария. Опять ушла в тень. Неужели для тебя будет бесконечной эта тяжкая полоса затмения?» </p><p>...Мария легла спать, а Семен Титыч, прихватив бутылку, остатки снеди, переселился с гостем в прихожую. Сейчас он уже почти не пил, сидел нахохлясь, угрюмый, совершенно протрезвленный. </p><p>— Ну ее к хрену, — отмахивался он от дум о жене, — пусть живеть как хочить. Пусть цацкается со своим мерихлюндей, пока я не прикокнул его... </p><p>— Ты и вправду не наделай глупостей... Держи себя в руках, Сержант, — сказал Браташ, зная, как приятно Авдонину такое к нему обращение. </p><p>— А ты кем был, Николаич, на войне? </p><p>— Закончил войну старшим лейтенантом. Артиллерист я, Семен Титыч. </p><p>— До каких рубежей дошел? </p><p>— В Вене закончилась моя военная дорога. </p><p>— А я Берлина все-таки достиг. До рейхстага дойти не привелось. А все-таки вошел Сержант прямо, тоись, в логово самого этого собачьего фюрера. </p><p>Браташ подвинулся поближе к Авдонину за крошечным столиком, положил руки на его плечи, как-то особенно внимательно разглядывая его лицо. </p><p>— Вот хочу тебе, Сержант, задать очень важный вопрос, до того важный, что ты даже себе не представляешь. </p><p>— Давай, ежель тебя припекаить. Я сам, ежель назреить какой вопрос, хожу, как чумной, пока не ввинчу его кому-нибудь, тоись, будто штопор в пробку. </p><p>— Я тебе хочу свой вопрос, как человеку, над жизнью размышляющему. Ты же сам о себе так сказал. </p><p>— Постараюсь пошевелить мозгой, башку Сержант в таких случаях не жалеить. Давай только еще хоть по капле хлебнем. </p><p>— Хлебнем, Сержант, потом. А сейчас ответь мне... Жаворонка ты любишь? </p><p>Авдонин долго мигал белесыми ресничками, стараясь понять, уж не шутку ли какую вздумал учудить над ним гость? Кто его знает, может, так захмелел, что и сглупить за милое дело ему запросто. </p><p>— Это и есть твой вполне сурьезный вопрос? </p><p>— Подступы к вопросу, подступы, Сержант. </p><p>— Ну, ну, подступайся, — несколько подозрительно сказал Авдонин, покручивая на столе наполненную до половины стопку. Вдруг опорожнил ее, закусил огурцом. — Жаворонок что, пичуга с виду вроде воробья невзрачная. А бываить, лягу прямо во ржи или на сено горячее... </p><p>— Вот это как раз я и хотел слышать. Про птаху я просто так. Думал, вот он, сержант Семен Авдонин, в бой шел, злой был на врага, ненависть его душила. Через такую жестокость прошел, что после этого, кажется, уже ничто размягчить не может. </p><p>— Знаешь, писатель, какую тайну я тебе про себя выдам. Вот ты видел... слеза меня сегодня прошибла. Так на войне слеза эта проклятая меня, тоись, пуще немецкого свинца прожигала. И что непонятное. Даже если друга убьють — креплюсь, хоть так уж тяжко, лучше б самого укокошили. А вышибем фашиста из какой-нибудь там смоленской или украинской деревушки, выйдеть навстречу баба, дите или старик, чтоб меня, освободителя, обнять, тут и польють они у меня, слезы проклятые. </p><p>— Понимаю, Сержант, понимаю. Не стыдись, брат, этих слез. Не стыдись, родной ты мой, русский ты мой человек. А теперь приспела минута спросить тебя о самом для меня важном... </p><p>— Ну что будто кота за хвост тянешь? </p><p>— Я вот тебя назвал русским, очень русским человеком. Я знаю, когда ты шел воевать за Россию, ты это хорошо понимал, что идешь сражаться насмерть именно за Россию. </p><p>— Ну а как же, конечно, понимал, идеть Сержант, может быть, даже умирать, тоись, как все, за свою страну Советскую. </p><p>— Вот, вот оно! Ты сказал за Советскую страну. </p><p>И опять Авдонин часто замигал в явном недоумении. </p><p>— Ну и что, сказал, все так говорили... </p><p>— Видишь, в чем дело, Сержант. Есть на свете люди, которые утверждают: никакой разницы, допустим, между тобой, Авдониным, и солдатом еще царской России нет. Шли Авдонины умирать за Россию. А то, что советский он или не советский, никакой решительно роли не играло... </p><p>— Тоись как это не играло? — в величайшем изумлении спросил Семен Титыч, оглядывая гостя еще более подозрительным взглядом: все-таки вполне может быть, что порядком окосел писатель и порет теперь несусветицу.</p><p>— А вот так, не играло, и все! </p><p>— Ты что, Евгений Николаевич? Никак лишку хватил? Да я же... как бы тебе поскладней объяснить. — Авдонин нахмурился, выдерживая напряженный и, как определил для себя, немножко ненормальный взгляд Браташа. — А что, объясню! Еще как объясню. Русский — это, скажу тебе, так звать меня, имя такое. Ну а советский — тоись вполне законная фамилия. Э, да если бы не знал я там, в странах этих чужих, что я, тоись, вполне советский человек... сколько бы тут вот в душе... гордости поубавилось, да и одной жилой стало бы меньше. А так мы были двужильные. Ты на меня не смотри, что я вроде бы такой... чудак не чудак, гусак не гусак. Я, Евгений Николаевич, тоись, очень даже гордость в себе имею. Хочешь, я тебя, как брата родного, возьму и расцелую...</p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Впервые Соколов так остро почувствовал, что значит изменить своему стилю, изменить себе: вызвал в обком директора завода Кузнецова, заговорил с ним грубо, тоном накачки. И это, кроме всего прочего, он позволил себе по отношению к человеку, которого так защищал от гнева Буянова. </p><p>Не смог Буянов примириться с директором цементного завода, стал Кузнецов мастером на своем же производстве. Но пришла пора, и уже новый секретарь обкома Соколов вспомнил о нем. И впрягся Кузнецов в нелегкий воз директора другого завода — картонно-рубероидного. С размахом повел дело, считался в области одним из лучших хозяйственников. И вот на тебе — снова не в чести, снова в том же кабинете обрушивается на него гнев первого секретаря обкома. </p><p>Сидит Иван Васильевич за длинным столом, в самом конце его, на широких скулах мятежи, в глазах досада, искреннее недоумение: не узнает он Анатолия Петровича — взвинчен, в мыслях разбросан, буравит Кузнецова колючим взглядом исподлобья, телеграммой трясет. </p><p>— Вы понимаете, что это значит, когда в зернохранилищах гибнет хлеб?! </p><p>— Еще бы! </p><p>— Почему ваш завод не поставляет вовремя кровлю? Потрудитесь встать, товарищ Кузнецов, я жду от вас вразумительного объяснения. </p><p>— Хорошо, Анатолий Петрович, я встану и дам вразумительный ответ. — Кузнецов тяжело поднимается. — Я привык к тому, что вы всегда очень терпеливо выслушивали нас, грешных. Ничего не могу поделать, сами приучили... </p><p>— Бывает, когда терпение лопается! </p><p>— Тогда я в безвыходном положении. Скажу только, что кровля есть. Все заводские склады битком забиты. Живем под страхом остановки производства. Затовариваемся, Анатолий Петрович! И беда в том, что железнодорожники станции Скатурино по-шкурнически, как какие-нибудь куркули, хозяйственную реформу понимают. Вот она, проблема! Приглядеться бы, не дает ли трещины из-за таких куркульских настроений эта новая система и в других местах. Ведь если не погубят, мерзавцы, то затормозят дорогое дело. </p><p>Соколов какое-то время никак не мог заставить себя вникнуть в слова Кузнецова. Тот выжидал. С лица Анатолия Петровича постепенно сходило раздражение. </p><p>— Прошу вас, объясните  обстоятельней, — наконец сказал он таким тоном, будто именно для этого пригласил директора картонно-рубероидного завода. </p><p>И вырвался у Кузнецова откровенный вздох облегчения. Вознаградил-таки себя рыжий медведь вздохом этим за свою веру в торжество здравого смысла. </p><p>— Из-за копеечной выгоды, только лишь потому, что это даст некий мизерный плюс в показатели станции, нам не подают вагоны по мере их накопления. Накопилось пять вагонов — подай немедленно заводу. Еще десять накопилось — скорей гони на завод. Так нет, ждут, когда накопится сорок вагонов, чтобы не делать лишнего прогона тепловозу. На пробеге тепловоза сэкономили с гулькин нос, а готовая кровля не грузится в вагоны, не попадает в нужное время потребителю, хлеб дождем заливает, снегом забивает, — потери для государства неизмеримо огромнее. Понятно, к чему клоню? </p><p>— Кажется, догадываюсь. </p><p>— Я лично сам еще осенью пробовал донять скатуринцев этими страшными словами «гибнет хлеб!». Где там, для них это пустой звук, одно долдонят: ты нам палки в колеса не ставь, наши экономические показатели для нас превыше всего. Но мы же пошли на заводе на то, чтобы хоть часть кровли доставить зернохранилищам автотранспортом. И стало нам это в четыре раза дороже. Или, может, мы неправильно поступили? Может, взгреть меня надо за это? Пожалуйста, Анатолий Петрович, бейте, если у вас рука поднимется. </p><p>— Взгреть надо меня, Иван Васильевич, не стесняйтесь, рука у вас тяжелая, — невесело пошутил Соколов. </p><p>— Нет, вы посмотрите, что эти копеечники еще вытворяют! Подают нашему заводу вагоны с пометкой «не грузить — хлебный». Да я голову скручу любому, кто загрузит кровлей такой вагон! А скатуринские умники ручки потирают да приговаривают: вагоны поданы, какого черта вам еще надо? Законом в нос нам тычут. А закон гласит: не загруженный в нормированное время вагон считается поданным вторично. Подсунут нам хлебные вагоны, денежки с нас сдирают и подсчитывают барыши, радуются, что показатель их вверх скачет. </p><p>— Что ж, надо будет вникнуть в этот показатель, пока не поздно. Продолжайте, Иван Васильевич. </p><p>— Или еще такой фокус выкидывают. Приготовили для нашего завода вагоны, а комбинат химического волокна — цап их и к себе уволок! А железнодорожники, как спортивные болельщики, за этой картиной наблюдают да посмеиваются: пусть объегоривают друг друга заводы, наша хата с краю, нам бы только свой показатель наращивать! Если мы все так начнем радеть за свои показатели — да-а-алеко уехать можем. Вот на что надо как следует раскрыть глаза!</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>И раскрыл Кузнецов глаза Соколову на факт очень тревожный: копеечная выгода предприятию, а в конечном итоге убыток государству. Все ли хозяйственники отдают себе отчет, какая это опасность? Насколько типичны настроения и хозяйственная практика, которыми живут скатуринцы? Вникают ли райкомы в эти вопросы? Вот что надо немедленно изучить. Может, придется специальную комиссию создавать. </p><p>Спасибо Кузнецову за урок. «Не сбиваешься ли на буяновскую дорожку в самом худшем смысле этого понятия?» </p><p>Долго сидел Соколов неподвижно, сжав совсем по-буяновски голову ладонями, усталый, недовольный. То была странная минута — выморочило почти унизительное чувство уныния. Подумалось: не погряз ли безнадежно в больших и малых проблемах, по силам ли воз тащишь? </p><p>Потом одолел эту непонятную минуту. Одолел. Вовремя и люди хорошие пришли и мысли, мысли тоже необходимые явились. Началось со Светланы Кравцовой. Доложила о ней секретарь. </p><p>— Просите, — скрывая смущение, сказал Соколов. </p><p>Светлана вошла и словно прилипла к двери, пока Соколов стоял напротив. Наконец сказала: </p><p>— Здравствуйте. Я к вам по неотложному делу... </p><p>Соколов слегка поклонился, шагнул в сторону, освобождая путь Светлане к креслу, рукой показал: прошу, присядьте. </p><p>— В Лозинках здание десятилетней школы так и недостроили. Обещали к ноябрьским праздникам, а вот уже скоро Новый год. — Светлана зябко повела плечами, утопая в кресле. Крепко сомкнула колени, туго натягивая на них юбку темного костюма, как бы пытаясь найти твердую точку опоры, потому что начинал колотить нервный озноб. </p><p>Светлана старалась показать глубокую озабоченность делами, в конце концов озлобленность человека, измученного неразрешимыми заботами. И оттого, что Соколов сел где-то далеко, в самом конце длинного стола, за которым обычно размещаются приглашенные на заседание, Светлане стало еще неприютнее. </p><p>— Я обивала пороги всех инстанций... теперь вынуждена к вам... </p><p>— Прошу тебя... о школе потом... </p><p>Кравцова внимательно вгляделась в лицо Соколова, как бы спрашивая: о чем же нам еще говорить осталось? Встала, прошлась по кабинету, с отчаянием унимая озноб; вдруг поймала себя на мысли, что, кажется, неприлично вот так, расхаживать, ведь здесь все-таки кабинет секретаря обкома, нерешительно приостановилась. Соколов поспешно встал, налил в стакан воды, протянул Светлане. Она отпила глоток, вернула стакан Соколову. </p><p>Проклятый озноб не проходил. Выпалить бы все, все, что говорила мысленно Соколову тысячи раз о любви к нему, о тоске, о мучительных поисках выхода. А может, надерзить? Что угодно, только не официальный тон ответственной руководящей дамы. </p><p>— Что это у тебя за прическа? Прежняя мне больше нравилась... </p><p>Светлана прикоснулась обеими руками к тяжелому пучку волос на затылке, на мгновение замерла, как бы решая, какую выходку выкинуть. </p><p>— Прежняя вам больше по сердцу? Что ж, вот шпильки выдерну... — Глаза дерзкие, с двусмысленным взглядом наивного провокатора, которому через мгновение станет мучительно боязно: что же это я наделала со своим нечаянным вызовом. </p><p>Светлана и вправду смущенно глянула на дверь и тут же сникла: нашла время и место для шуток. Внимательно оглядела кабинет, грустно покачала головой: </p><p>— Давно я здесь не была. </p><p>Подошла к окошку, чтобы отворить пошире полуоткрытую форточку. Соколов улыбнулся: перед ним была она, его любимая женщина, на миг раскованная, как-то по-домашнему непосредственная. Тянулась к форточке, а Соколов представлял — к нему она тянется, да вот ощутить невозможно, будто в чем-то повторила, что видел не один раз во сне, потому и замер на месте, как бы страшась пробуждения. </p><p>До форточки не достать. Однако что-то заставляло Светлану до нее дотянуться, время выигрывала, что ли. И уж совсем не ждала от себя, что вдруг решится снять сапожок. Молнию расстегивала судорожно, а сапожок сняла торопливо, с тревогой поглядывая на дверь, встала на стул и распахнула форточку. Спрыгнула со стула, суетливо надела сапожок, смешно сморщила нос, закусила губу: молния не застегивалась. </p><p>Анатолий Петрович тихо засмеялся: </p><p>— Вот незадача... </p><p>Молния наконец застегнулась. Светлана глянула на дверь с озорным выражением грешницы, очень довольной, что рискованная проделка осталась безнаказанной. </p><p>— Слава богу, никто не вошел. — И опять сощурилась с наигранным бесстрашием наивного провокатора. — Вот стыда натерпелся бы первый секретарь обкома... шутка ли, в кабинете, можно сказать, босая женщина, с чего бы это? </p><p>— Хорошо, что прежняя ты, узнаю тебя. Знала бы, как мне дорого это. А ты, узнаешь ли ты меня? Только откровенно... </p><p>— Э, если бы могла откровенно... </p><p>— Я для тебя сейчас, поди, просто официальное лицо, первый секретарь обкома. Говорят, неплохой секретарь, а я вот сегодня... кое в чем очень и очень усомнился... </p><p>— Усомнились в собственном всемогуществе? Так вы, по-моему, этой иллюзией никогда не жили. </p><p>— Э, нет, Светлана, иллюзия всемогущества одно, а уверенность — совсем другое. — Анатолий Петрович заговорщически поднял палец. — Только одной тебе признаюсь... Сегодня вдруг подумал: а по силам ли воз тащишь, не обманываешь ли себя, а главное, не подводишь ли тысячи и тысячи людей? </p><p>— По-моему, любой нормальный человек должен время от времени задавать такой вопрос, если он не самоуверенный индюк, разумеется. </p><p>— Да, да, это верно, — рассеянно ответил Соколов. — Никак из головы не уходит директор картонно-рубероидного завода. Ты его знаешь... Кузнецов Иван Васильевич. Вышло, Светлана, что я хорошего человека вот только что в этом кабинете чуть ли не по стойке смирно хотел поставить. А он в ответ меня так отбрил! </p><p>— И вы позволили? </p><p>— Слава богу, хоть на это меня хватило. С большим достоинством человек. </p><p>— Вы знаете, льстить я не умею, вам тем более. Но если вы способны восхищаться человеком, который поделом отбрил вас... Ну, ну, не смотрите на меня так. Понимаю, никакой особой доблести нет в этом, для вас просто норма поведения. Но не будем идеалистами, попробуй-ка задеть самолюбие иного ответственного. Может, и не взорвется, может, и мстить не будет. Но чтоб искренне оценить человека, который неприятную правду в глаза сказал, пользу извлечь из... — Светлана вдруг запнулась. — Это же надо, наговорила все-таки комплиментов... </p><p>— А знаешь, что я хотел бы тебе сказать? Не о школе, нет, об этом дня через два... </p><p>Кравцова встала, предупредительно вскинула руку. </p><p>— Если не про школу, то лучше не сейчас. Понимаете, что-то заставляет меня... сегодня поставить на этом точку. До свидания...</p><p>Светлана ушла, мельком оглянувшись у двери. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Вошел второй секретарь обкома Щукин. Погруженный в себя Соколов настолько трудно возвращался к внешнему миру, что Афанасий Васильевич приостановился и сказал озадаченно: </p><p>— Что-то происходит с тобой не совсем понятное... </p><p>Не дождавшись ответа, присел на стул, разглядывая Соколова с тем участием, с каким порой оглядывает отец сына. </p><p>Дружба между ними, возникшая еще при Буянове, ничем не омрачалась, хотя разница в летах была у них немалая, причем младший был старшим по званию и куда менее богат опытом. Не было между ними и того барьера, о котором много уже писалось: старший по возрасту — человек прежней школы, еще недавно разглаживал под широким ремнем на животе гимнастерку стального цвета, человек с досадным наследием окостенелого, догматического мышления, а младший — человек новой формации, и отличает его не только белоснежная ослепительная сорочка, но и свежая мысль, раскованная манера жизненного поведения. Щукин никогда догматиком не был, и не отягощали его те смертные грехи, которые не всегда исчезают, как только снимается старомодная гимнастерка. </p><p>По решению бюро обкома Щукин вот уже неделю с утра до ночи проводил на нефтеперерабатывающем заводе: вводилась в эксплуатацию атмосферная трубчатка — крупный технологический комплекс, всего лишь второй в стране, стройка первостепенной государственной важности. С Анатолием Петровичем не виделся несколько дней, держал его в курсе дел по телефону. Сегодня у него было прекрасное настроение: можно надеяться, что грандиозное сооружение вступит в строй действующих точно по графику. Шел к Соколову с намерением захватить его своим настроением, да вдруг осекся. </p><p>— Кузнецова встретил, — сказал он. — Рассказал о стычке с тобой. Весело так, с хохотом. Зря ты поспешил. Я над этими скатуринцами знаешь сколько голову ломаю? Нащупал немало подобных вещей в добром десятке хозяйств. Обобщаю. Думаю, надо выносить вопрос на бюро. Хотел на днях докладывать. </p><p>— Что ж, это уже лучше. — Соколов с конфузливой шутливостью, совсем по-мальчишески потер кулаком нос. — Пока я изобретаю велосипед, Афанасий Васильевич действует. Впрочем, спасибо Кузнецову, что он меня сегодня со скатуринцами этими так насторожил. Надо, Афанасий Васильевич, влезть нам в это с головой, и как можно скорей. Я готов выслушать ваш доклад хоть сегодня. </p><p>— Ну уж только не сегодня. Порой ты, Анатолий Петрович, норовишь взвалить на плечи рывком ни много ни мало сразу тонну, а надо бы тот груз перенести частями... </p><p>— Да, да, стиль «волчок», против которого так воюю. И, поди же, сам подвержен. </p><p>— Походка останется твердой, потому и во времени выиграешь. Хочешь, сейчас увезу тебя в такое место... воздух — что тебе в лучшей горной здравнице, только что приглашали меня самого подышать... </p><p>И было что-то настолько заразительное в этом приглашении, что Соколов без раздумья встал, полагая, что сейчас вырвутся они на автомобиле куда-нибудь за город. </p><p>А оказались на радиозаводе, в конструкторском отделе. Директор завода, инженеры демонстрировали образец аэроионизатора, способного создать в любом цехе атмосферу чуть ли не горного курорта. </p><p>Соколов слушал объяснения о легких аэроионах отрицательной полярности, совершающих волшебное превращение с загрязненным заводским воздухом, и чувствовал, что ему и вправду становится намного легче дышать. И аэроионы здесь были решительно ни при чем. </p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Тамара Ясинская почти бежала по ночной улице от театра до своего дома. За ней упрямо шел человек, в котором она узнала первого своего мужа — Красавина. Почему он опять оказался в этом городе? Что ему от нее надо? А может, не Красавин? Оглянуться бы, но он уже почти рядом. Сейчас окликнет. </p><p>У подъезда своего дома Тамара приостановилась. Если это Красавин, то лучше отвязаться от него именно здесь, не дай бог, начнет в квартиру стучаться. </p><p>Тамара оглянулась. Человек, который, как ей казалось, преследовал ее, вошел в соседний подъезд. Значит, почудилось... </p><p>Тамара взбежала на третий этаж. У двери замерла. И вдруг услышала шаги на лестнице. Судорожно принялась открывать замок. </p><p>— Здравствуй, Тамара. </p><p>Да, это был он, Вениамин Александрович Красавин. </p><p>Проклятый замок! Давно просила Браташа сменить. Надо спокойно чуть шевельнуть ключом вправо и поднять вверх. Сколько раз объяснял Евгений. Вспомнить бы секунду назад — уже была бы в квартире... </p><p>— Мне надо с тобой поговорить, Тамара. Я понимаю, уже поздно, знаю, что Браташ в отъезде... и тем не менее... </p><p>Тамара медленно повернулась, вглядываясь в лицо Красавина, затемненное поднятым воротником пальто и низко приспущенным козырьком меховой шапки. </p><p>— Ну что же ты молчишь? Если нельзя войти в квартиру, пойдем походим по улице... Только, честно говоря, я сильно продрог. </p><p>— Уходите, пока я не закричала! Сейчас разбужу соседей! </p><p>— А что, Тамара, сделай мне такое удовольствие. Давно не видел, как ты буянишь. </p><p>Надо оскорбить непрошеного гостя, унизить. Но как? Тамара распахнула дверь, широко повела рукой с издевательским поклоном: </p><p>— Прошу вас! Только боюсь, вы тысячу лет жалеть будете, что переступили этот порог... </p><p>— Э, подумаешь, какую-то там тысячу лет. </p><p>Красавин нащупал выключатель, включил свет; скрестив руки на груди, всмотрелся в Тамару страдальческим взглядом. Лицо изможденное, с впалыми щеками. Медленно снял шапку, постепенно открывая высокий благородный лоб. Тамара поймала себя на том, что не может не смотреть в глаза Красавина. Никому не придет в голову, кто впервые увидит этого человека, что он может кого-нибудь обидеть, скорее наоборот — сам, смертельно кем-то обиженный, бредет неприкаянно по свету. </p><p>— Я, пожалуй, все-таки разденусь, — сказал Красавин с заискивающей улыбкой. Повесил пальто, прошел в комнату, потирая озябшие руки. Разглядел выключатели, включил все лампы, вплоть до торшера. </p><p>Тамара как была, в шубе, села в кресло, наблюдая за Красавиным. Кажется, мало в чем изменился. Высокий, худой, он, однако, обладал завидным изяществом, гордой осанкой. </p><p>Красавин оглядел тоскующим взглядом комнату, даже потолок обшарил внимательно, будто настойчиво искал крючок с весьма определенной мрачной целью. Потом подошел к письменному столу, на котором возвышалось что-то похожее на игрушечный сруб крестьянской избы, открыл тощую книжицу с желтыми страницами, бережно полистал ее, как это может делать лишь библиофил. </p><p>— Узнаю Браташа. Изучает старинное искусство знаменитых здешних плотников-отхожников. — Осторожно приподнял сруб. — Сам, конечно, мастерил. А лапти он еще не научился плести? </p><p>Тамара враждебно молчала. Красавин кинул на нее укоризненный взгляд и снова принялся со всех сторон разглядывать игрушечный сруб. </p><p>— Ты, конечно, подумала, что я спросил про лапти с издевкой. Боже избавь. Я честно, Тамара. Я всегда удивлялся Браташу, его умению прикоснуться к старине. Помню, потащил он меня на речку, где московский князь Дмитрий Иванович первый раз разгромил татар еще до битвы на Куликовом поле. Как ее, речку эту... </p><p>— Вожа. </p><p>— Да, да, Вожа. С таким волнением рассказывал, где стояли татары, где Дмитрий стоял, будто сам только вчера вернулся из этого побоища. Даже я испытывал что-то похожее на трепет. Идут, идут татары через Вожу. А Дмитрий ждет, подпускает все ближе... </p><p>— А про попа, которого держал татарский хан Бегич в своем обозе... Браташ ничего не рассказывал? — замедленно, будто к чему-то подкрадываясь, спросила Тамара. </p><p>— Что-то не помню. </p><p>— Я расскажу... если вынудите... </p><p>— Не понимаю, о чем ты. И почему на «вы»? Не надо так, Тамара. Знала бы, как я надеюсь, что мы... все-таки будем друзьями. И я, и ты, и Евгений... Я хочу вернуться в здешний театр. Нигде меня так зритель не принимал, как в этом городе... </p><p>— Вы хотите вернуться в наш театр?! </p><p>— Ну зачем такая паника? </p><p>— Ни за что! Я немедленно подам заявление... Я уйду из театра, если вы... </p><p>— Не надо так, Тамара! Я вернулся сюда из-за тебя. Возможно, последний раз в жизни я об этом сказал. Поверь, я все сделаю, чтобы не быть в тягость тебе. К тому же я слишком уважаю Браташа... Вот увидишь, мы будем с ним по-прежнему друзьями. Не знаю, может, это слишком наивно, но я другого выхода для себя не вижу... </p><p>Тамара судорожно раскрыла сумку, достала сигареты. Красавин щелкнул зажигалкой. </p><p>— Не надо! — протестующе повела рукой Тамара, зажигая спичку. — И не смейте влезать в доверие к Браташу, не смейте! Вы никогда не были и не будете друзьями! </p><p>— Я всегда глубоко уважал его. Правда, было мне печально... такой талантливый человек, ищущий художник и никак не может выбраться из дремучего леса ортодоксии. А как он мог бы ярко блеснуть, если бы... Впрочем, я многое в нем не понимал, видел искаженно. Наверное, не такой он и ортодокс, как мне казалось. Кое-что со мной произошло, Тамара, за эти четыре года, пока мы не виделись. Многое я в себе... переоценил. Совестно, конечно, признаваться в этом, когда идет шестой десяток, но что поделаешь, приходится. Я, пожалуй, слишком зарывался, не по годам накуролесил тут. Юноше простительно, и то не всегда... </p><p>Тамара с открытым изумлением вглядывалась в Красавина, даже дым от сигареты разогнала, чтобы лучше видеть этого странного человека: ведь вот и опять перед ней сама бесподдельная искренность! Может, слова его не так много значили бы, если б не глаза, в которые глядишь помимо воли. </p><p>— Я, наверное, жалко выгляжу с моим покаянием. Но ты меня оправдаешь, если я в другом признаюсь. Ты только вытерпи, Тамара, это очень важно, что я тебе скажу. Последнее время как-то очень остро тревогу почувствовал. Не за себя. Вернее, и за себя, но как-то в общей судьбе человеческой. Тревожно за весь земной шарик. Такой он стал маленький, хрупкий. Будто вручили мне его — подержи, да не разбей, помни: одно неосторожное движение — и посыплются осколки. И что жутко, Тамара, может, такого чуда, как Земля наша, нет уже нигде во всей вселенной, а люди сами сделали его страшным снарядом, бомбой замедленного действия... </p><p>Отчаянно махнув рукой, Красавин на мгновение крепко зажмурился, будто ему стало больно смотреть на свет воображаемого атомного взрыва. </p><p>— А еще, Тамара, я понял... почувствовал, как трудно нам... стране нашей. До слез обидно за неблагодарность некоторых наших друзей. Да что там неблагодарность... Пожалуй, это слишком мягко сказано. Чернотой в сознании разрастается «самое, самое красное солнце», кошмаром неожиданным. Ты понимаешь, о чем я... </p><p>— Понимаю, — сказала Тамара и тут же отвернулась от Красавина: «Вот ведь вынудил отозваться. Причем не как-нибудь откликнулась, а тоном собеседницы. Не хватало еще, чтоб я ему предложила чаи распивать». </p><p>— Что-то раздирает меня на части. Порой по-прежнему бунтую, когда вижу этакое ископаемое, мамонта, чинушу обомшелого. Черт его знает, может, и вправду бесы толкают меня в такие минуты к каким-то слишком далеко идущим обобщениям. Остепеняться начинаю. Другой раз до того замордую себя, что до смерти совестно становится. Ну чего я мучаюсь, вгоняю себя в лихорадку? Стыдно сегодня вести себя вот так неврастенически, внутренние наши распри, страсти разжигать, когда все так напряженно в мире. </p><p>Раздраженно расстегнув шубу, Тамара сбросила ее с плеч, не поднимаясь с кресла, плотно закутала ею колени. </p><p>— Не эти ли мысли вам тысячу раз вдалбливал Евгений? А вы его шпыняли. Вот вы говорите... возил он вас на Вожу. Я тоже там была. А знаете, почему он эти давние кровавые битвы сквозь века и века слушает? Как раз там, на Воже, наверное, он и хотел сказать вам о тревоге художника без ваших громких фраз, без вашей драматической декламации. О тревоге, которая дух мобилизует, память будит. Он понимает, что Вожа не только в Оку должна впадать, а еще и в души людские... </p><p>Высказала все это Тамара, не переводя дыхания, и сама удивилась своей прыти. Будь перед ней кто другой, а не Красавин — ни за что не нашла бы эти слова. Откуда и взялось, даже немножко неловко перед собой) стало: да полно, твои ли это мысли? </p><p>Красавин с мягкой озадаченностью, будто рад был прийти к какому-то очень приятному для себя открытию, долго смотрел на Тамару и наконец спросил: </p><p>— Ты ли это? Чувствую работу Браташа... Или и тебя время заставило кое в чем остепениться, стать мудрее? Я рад, очень рад за тебя. </p><p>«Господи, да неужели он все это искренне? — спросила себя Тамара и тут же вопрос повторила, но уже в иной вариации: — Неужели он все это неискренне?» </p><p>Чем-то претила ей безупречность нынешних мыслей Красавина. Невероятное прозрение! Возможно, все-таки она не права со своей подозрительностью. А что, если Красавин и вправду многое перевернул, уравновесил в душе? Разве не произошло что-то подобное с ней, Тамарой Ясинской? Нет, в том-то и беда: о себе она еще ничего такого определенного сказать не может. Во всяком случае, не смогла бы говорить о своем прозрении с такими вот ясными глазами, как у Красавина, побоялась бы фальши. </p><p>— Что ж, пора и раскланяться, — с унылым видом вздохнул Красавин, будто хотел подчеркнуть, насколько несбыточны надежды на то, что его остановят. Вдруг смущенно улыбнулся: — Есть я хочу, Тамара, поверишь, не было у меня сегодня, как говорят, и маковой росинки во рту. В нелегкое попал положение... На днях, конечно, все поправится... </p><p>«Ну вот, кажется, не избежать и чаепития», — подумала Тамара. Молча встала, ушла на кухню. Принесла колбасу, хлеб, масло. </p><p>— Сейчас закипит чай, — сказала она, не глядя на гостя. </p><p>Когда чайник закипел, поставила его у ног Красавина, принесла чашку, сахар. И опять ушла на кухню. </p><p>— Ну, а что же ты, разве не проголодалась после спектакля? — донесся до нее просительный голос Красавина. </p><p>Неужели он и вправду хочет остаться в этом городе? Каждый день встречаться с ним в театре. Нет, что угодно, только не это. </p><p>Тамара выглянула из кухни, спросила с вызовом: </p><p>— А Рубанюка вы не боитесь? Не думаю, что он потерпит вас в театре... </p><p>Красавин осторожно поставил чашку на блюдце. </p><p>— Серафим Сергеевич первым мне руку подаст. Да, да, он поймет, почувствует... Я не хочу больше бесплодных споров, я устал от ожесточения. </p><p>Красавин обмяк, ссутулился, действительно измученный, почти раздавленный. </p><p>— Спасибо за чай. А в вашем театре я останусь, Тамара, это, кажется, мое последнее прибежище. И прошу тебя быть ко мне человечнее. </p><p>— Человечнее? Почему вы не очень затрудняете себя отвечать людям тем же? </p><p>И тут Красавин сорвался: </p><p>— Я буду работать в вашем театре! И не просто небо коптить, а себя утверждать, свои понятия о жизни. И ты, да, да, ты опять будешь слушать меня, как слушала раньше, помнишь? Я заставлю тебя снова меня уважать! </p><p>— Наконец-то прорвалось истинно красавинское, — сказала Тамара словно бы с облегчением: теперь все ясно и определенно. </p><p>«Надо его унизить, — повторила она, — надо сделать все, чтобы он обходил меня за сто километров». </p><p>— Знаешь, Ясинская, самое любопытное будет то, что Браташ, именно он, первым протянет мне руку. Этот человек умеет ценить людей, с которыми и о жизни поразмышлять можно, и поспорить... Жаль, что я не застал его сегодня дома. </p><p>— Жаль, конечно, а то я попросила бы его все-таки рассказать вам про попа в стане татарского хана... </p><p>— Опять поп. Что он дался тебе? Может, объяснишь наконец. </p><p>— Сейчас объясню. Был у того попа мешок ядовитого зелья. И должен был этот батюшка отравить водоемы, из которых пили воины Дмитрия. </p><p>Красавин выпрямился, скрестил руки в гордой осанке, так хорошо знакомой Тамаре. Высокий лоб его сморщился в горестном недоумении. </p><p>— И к чему ты говоришь мне об этом? </p><p>— Да вот подумала... как, поди, тяжко было бы вам... вдруг ненароком убедиться, что в вашем мешке такое же зелье... Да, тяжко было бы в том убедиться при ваших новых понятиях о жизни. Выверните мешок, проверьте. </p><p>И без того бледное лицо Красавина совсем обескровилось. </p><p>— Вот как ты научилась. </p><p>— Дело в том, Вениамин Александрович, что вы, именно вы... чуть меня не отравили. Я запомнила это на всю жизнь. И учтите, я уже давно не такая доверчивая, какой была, когда стала вашей женой. Подумайте, есть ли смысл вам оставаться в этом городе. Я для вас, пожалуй, пострашнее, чем Серафим Сергеевич Рубанюк. </p><p>Красавин с глубоко оскорбленным видом потупился и тихо сказал: </p><p>— Ты еще будешь просить прощения за эти слова. А я подумаю, простить ли. </p><p>Одевался он медленно, не глядя на Тамару. Поднял воротник, чуть поклонился: </p><p>— Прошу прощения за столь поздний визит.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Тамара убрала со стола, подогрела чай, налила в чашку. Потом выплеснула чай в раковину, достала из холодильника бутылку молока. «И так не уснуть, а после чая и подавно». Изо всех сил старалась уйти от мыслей о Красавине. Выпила чашку молока, подошла к зеркалу. Достав из пачки сигарету, долго всматривалась не просто в собственное отражение, а как бы сквозь него, будто пыталась разглядеть: а что оно, в конце концов, там, за ее душой? Закурила, глубоко затянулась, хотела еще раз затянуться, но остановила руку на полпути. Неужели и в жизни уже пройдено полпути? Прошло двадцать девять лет со дня появления на свет Тамары Ясинской. Впрочем, имя ей дали уже в детдоме, а как нарекли родители — одному богу известно. </p><p>Поднесла сигарету ко рту, затянулась. И опять замерла с рукой чуть на отлете, в которой держала сигарету. Струился паутинный дымок; казалось, попади в него муха — запутается. Вот и она, Тамара, словно подвешена к этим тонким, на вид безобидным паутинкам, и нет у нее под ногами твердой почвы... Прожила двадцать девять лет. Конечно, многое из прожитого можно вспомнить и по-хорошему, но все-таки жила без родителей. </p><p>Вот если б помнила маму, какая она была? Тамара старалась представить в воображении образ матери, но всякий раз видела женщину, у которой лицо перекошено ужасом — бежит от фашистских самолетов, невозможно ни глаз ее разглядеть, ни губ, а только зияет широко раскрытый рот да развеваются разлохмаченные волосы. А хорошо бы улыбку ее увидеть, тихую, спокойную, счастливую улыбку, с которой смотрит мать на своего ребенка, когда кормит его грудью. </p><p>Тамара положила сигарету на край туалетного столика, почему-то суетливо, словно торопилась унять плач ребенка, расстегнула пуговицы платья, осторожно, как это делает лишь кормящая мать, обнажила левую грудь. Согнула руки в локтях, словно держала дите, заулыбалась, покачиваясь: вот оно, страшное — актриса сама себе хочет наиграть материнскую улыбку, которой обошла ее сиротская судьба. И такая она получилась горькая, эта улыбка, что Тамара вдруг закрыла лицо руками, упала спиной на тахту и замерла с обнаженной грудью. И вдруг всем своим существом припомнила прикосновение к соску собственного ребенка в родильном доме. Всего два дня подносили к ней сына. Сколько ему было бы сейчас... семь лет, уже в школу пошел бы, сидел бы вон за тем столиком, закорючки в тетради писал. Тамара подняла голову, разглядывая столик у торшера, и почувствовала, что ей становится не просто трудно, а страшно от одиночества. «Несуразный, невыносимый Браташ, вечно его нет, когда он больше всего нужен. Уехал искать какую-то свою новую Вожу». </p><p>Тамара застегнула платье, дотянулась до сигареты и опять встретилась с отражением в зеркале, теперь уже сидя на тахте. Дымится сигарета в руке на отлете, пожалуй, Тамара и курить-то начала больше из-за этого жеста: вот так медленно подносишь сигарету ко рту и тут же плавно отводишь руку в сторону. Ничего не скажешь, изящный жест. </p><p>Все-таки кто родил ее, такую красивую, самолюбивую, с загадочной, зыбкой душой, настолько зыбкой, что и не поймешь, где дно у нее, может, совсем близко, и все бури ее — это бури в стакане? </p><p>Нет, невозможно пережить ее драму всего лишь как бурю в стакане: столько тяжкого в ней, что не выдержит, проломится любое дно, и станет душа бездонной. А что, если это еще страшнее? Ничего не оседает в такой душе, не накапливается, как принято говорить, золотым фондом, которым подтверждается истинная цена человека; только гуляет, как в бесприютном ущелье, ветер да клубятся туманы. И профессию-то выбрала себе, как назло, — с каждым новым спектаклем быть кем-то другим, кем угодно, только не Тамарой Ясинской. А она и так совсем не Тамара Ясинская, а кто-то другой, унесли ее подлинное имя мать и отец навсегда с собой в могилу. Как это ужасно — ничего не знать о своих родителях, решительно ничего, ну хотя бы профессию в конце концов, национальность. Кто она, Тамара Ясинская: русская, украинка, а может, латышка? Красавин уверял, что... А мало ли что говорил этот... </p><p>Опять Тамара не донесла сигарету до рта, чутко прислушалась, не таится ли Красавин за дверью. Могла ли она представить себе, когда увидела этого человека впервые, что будет думать о нем с такой озлобленностью, как в эту минуту? </p><p>Но ведь не одну ее чем-то захватил Красавин, почти вся молодежь театра сразу же потянулась к нему. А Саша Николаев, высокий, нескладный парень, изо всех сил подражавший Черкасову, только и басил многозначительно: «Вот это личность!» </p><p>Сдержанность пожилых актеров к Красавину лишь подливала масла в огонь. «Завидуют, канальи!» — еще гуще басил Саша Николаев. «Сгорают от зависти!» — вторила ему Тамара. Ее поражало, что даже Рубанюк, которого она очень уважала как самого талантливого актера в театре, почему-то чуждался Красавина. Однажды спросила: «Чем он так не пришелся вам по душе?» — «Видишь ли, дочка, я уже имел счастье когда-то пережить мои восторги этим человеком, — туманно ответил Рубанюк. — С тех пор он здорово изменился. Впрочем, пожалуй, больше внешне. Мимикрия, так сказать, мимикрия. Есть такое ученое словечко... Больше пока тебе ничего не скажу, поживем — увидим...» </p><p>Вот и попробуй догадаться, что имел в виду Рубанюк. И Тамара не стала добиваться от него пояснений, в конце концов, у нее своя голова, надо жить своим умом. Видит она, в чем притягательная сила Красавина, почему потянулась к нему молодежь. Не в пример многим людям старшего поколения, он не хватается за вчерашний день, бесстрашно крушит косность и рутину, откровенно симпатизирует бурной, ищущей молодежи, которая ничего не берет на слепую веру. </p><p>Красавину шел шестой десяток, но Тамаре казалось, что он по духу своему был таким же юным, как его молодые друзья, и, главное, чистым, порою даже немножко не от мира сего. Вот почему она без колебаний вошла в его холостяцкую квартиру. В домашней обстановке он выглядел как-то еще обаятельней и моложе: воистину сущая правда, что человеку столько лет, сколько ему дают. </p><p>Участливо слушал Красавин печальный рассказ гостьи о ее сиротской судьбе. И когда он накрыл своей большой теплой ладонью судорожно сжатый на столе кулачок Тамары, она подумала, что так, наверное, сделал бы отец, если б вдруг было ему суждено предстать перед нею и сказать немыслимое: «Я нашел тебя, дочь!» </p><p>Красавин чутко уловил это и ничем не позволил разрушить бесконечно дорогую для нее иллюзию. То был, конечно, подарок Тамаре, цены которому не было. Прошла неделя-другая, и она уже клялась: ничто и никогда не разлучит ее с этим необыкновенным человеком. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>На одной из молодежных вечеринок произошло нечто несуразное. Пришел в общежитие к молодым актерам Серафим Сергеевич Рубанюк, мрачный, взъерошенный. Тамара знала, что он в застолье иногда перебирал лишку, все старалась убрать от него стакан, просила закусывать. Рубанюк благодарно ей улыбался и опять мрачнел. Массивное лицо его с коричневой, будто тисненой кожей становилось все тяжелее, желтоватые и круглые, как у тигра, глаза медленно пропекали каждого, кто привлекал его внимание. Особенно не давал он покоя своим взглядом Красавину; все смотрел и смотрел на него исподлобья и словно бы удивлялся, как это еще до сих пор не пахнет паленым. Красавин старался не замечать его взгляда, но Тамара чувствовала — что-то тут происходит неладное. </p><p>— Я знаю, что значит художнику-актеру все время идти на ходулях, — говорил Красавин с негодованием, о котором иначе не скажешь, как то, что оно благородно. — Да, это высоко, порой очень высоко, если ходули непомерно длинные. Зато как бывает низко, когда в конце концов падаешь. Я знаю, что происходит с душой артиста, когда от него требуют, чтобы он не как-нибудь, а по системе Станиславского совершал перевоплощение из живого человека в железобетонный монумент. Попробуйте заморозить в себе кровь, остановить дыхание до синюшности в лице, и вы узнаете, какая это пытка! И тысячной доли я не желаю вам испытать всего этого. Но попомните мое слово, вас заставят по той же системе Станиславского превратиться именно из царевны в лягушку, а не наоборот. Да, заставят, если вы позволите злым волшебникам себя одурачить, как позволили это мы. — Внимательно посмотрел в сторону Рубанюка, налил в его стакан водки, поднял свой, лучась огоньком сообщничества. — Думаю, Серафим Сергеевич, что они наш горький опыт учтут. </p><p>— Мила-а-а-ай! — Рубанюк вскинул руки, будто хотел крепко обнять собрата по сцене, но тут же засунул их в карманы, нахмурился. — Надо, надо бы, чтоб они учли наш горький опыт. А ты хорошо помнишь, как мы его накапливали? </p><p>— Ну расскажите же наконец, когда и где вы были знакомы, — попросила Тамара, смутно надеясь узнать какую-то важную и, главное, приятную для нее тайну. </p><p>«Не может быть, чтоб эти люди не ценили друг друга», — думала она, переводя нетерпеливый взгляд то на Красавина, то на Рубанюка. </p><p>— Да уж расскажу, — загадочно пообещал Рубанюк и вдруг запел: — Как во городе было во Казани... </p><p>Сердце у Тамары упало: нет, тут, кажется, все-таки быть скандалу, Рубанюк затевает что-то недоброе. </p><p>— Вы пьяны, Серафим Сергеевич, — сказал Красавин, одолевая нервическую усмешку. </p><p>— Ты всегда отличался удивительно зорким глазом. Нет, вы поглядите на него, — приглашал широким жестом Рубанюк изумленную молодежь как бы полюбоваться редким явлением. — Все видит, бестия! Особливо, когда на его глазах происходит нравственное падение человека. Вот извольте убедиться... заметил, что его бывший лучший друг... пьян. </p><p>— Ну зачем вы так? — запротестовала Тамара и даже подвинулась вместе со стулом к Красавину, словно хотела показать, что берет его под свою безоговорочную защиту. </p><p>— Ты помнишь, какая была у нас дружба? — между тем вопрошал Рубанюк, напряженно вытягивая шею к Красавину. — Эх, мила-а-ай! Как же это тебя угораздило приехать именно в тот театр, где обитает такая тигра, как Серафим Рубанюк. А я же знаю, как ты сам, без всякой там системы Станиславского, взял да и перевоплотился из моего лучшего друга в губителя. В каком это было году, дай бог памяти, тыща девятьсот тридцать... </p><p>— Я прошу объяснить, что здесь происходит! — наконец возмутился Саша Николаев, дав волю своему басу. </p><p>— Успокойтесь, Саша, — мягко попросил Красавин, — просто Серафим Сергеевич сейчас возьмет себя в руки, пойдет домой, проспится... </p><p>— Да, да, тигра пойдет баиньки, и все уладится. Э, нет, Вениамин Александрович, дудки! Ты и понятия не имеешь, какая мина сейчас под тобой взорвется. — Рубанюк ткнул пальцем в пол под ноги Красавина: дескать, на мине, приятель, стоишь, и секунды твои сочтены. Повернулся к Саше Николаеву, чмокнул его в лоб. — Поверишь ли, Сашок, были мы с этим человеком не разлей вода. Правда, спорили до умопомрачения. И на людях схватывались, и особенно один на один. Не нравилось Вене Красавину, что в голове моей завиральные идеи водились. Так, по крайней мере, полагал он, что идеи мои более чем предосудительны. И скажу я вам... любил я его за прямоту, за яростную убежденность его. И если какое сомнение у меня возникало... я ни к парторгу, ни к комсоргу, ни к батьке родному, а к нему, Вене Красавину! Знаю, поцапаемся. Но уж больно искренность его была мне по душе. Глаза горят, лицом бледнеет. На костер такие люди за свои убеждения идут! Вот такого я был о нем высочайшего мнения. — Медленно повернул к Красавину тяжелую седую голову с подпалинами за ушами, снова прожег его желтыми точками тигриных глаз. — Ты и не подозревал, как я любил тебя, верил тебе, хотя и спорил с тобою. А потом... потом мы расстались. Тебе, конечно, известно мое исчезновение из театра на несколько месяцев. Да, я был там, где просвечивали «мрачные потемки» моей души, как ты аккуратненько докладывал в своих... </p><p>Рубанюк болезненно сморщился, всем своим видом показывая, как ему трудно произнести слово «донос». </p><p>— Но я родился в рубашке, Красавин. Дело мое попало к настоящему человеку, с которым я сдружился навек. Вот он меня и оградил от напасти. Так и вышло... потерял друга мнимого, а нашел истинного. Я тебе даже в какой-то степени сейчас благодарен. Я узнал преотличного человека. Теперь он уже на пенсии. Иногда вместе рыбалим и о жизни толкуем. От него не так давно я и узнал, кому раскрывал душу, перед кем исповедовался. Может, и не имел он права о том говорить и мне лучше было бы тоже помолчать. Но ты допек меня сегодня своим рассказом о злых волшебниках, о лягушке да царевне, да еще к тому же о нашем горьком опыте. Допек, язви тебя! </p><p>Красавин, поначалу оглушенный, теперь сидел в кресле подчеркнуто расслабленный, с застывшей улыбкой человека, который выбирает лишь подходящий момент, чтобы неожиданно изловчиться и... Тамаре казалось, что даже сердце ее отсчитывает те последние секунды, после которых Красавин вдруг погасит улыбку и такое скажет в ответ, что Рубанюк грохнется на колени и попросит с пьяной слезой прощения. </p><p>Стучит сердце Тамары, еще, еще, еще один удар, самый последний до решительного слова Красавина. А он молчит, как прежде, и от этого можно сойти с ума. И чтобы не сойти с ума, Тамара вскакивает и вдруг дает пощечину Серафиму Сергеевичу, кричит ему прямо в лицо: </p><p>— Вы лжете! </p><p>Рубанюк слегка покачал головой, поймал безжизненно повисшую руку Тамары, поцеловал: </p><p>— Милая девочка, дите, наберись мужества, дослушай до конца. Тебе это нужно особенно, потому что этот матерый сердцеед уже считает тебя в своем кармане. — Взял Тамару за плечи, осторожно усадил на прежнее место. </p><p>Красавин даже не шелохнулся, сидел все такой же расслабленный, лишь непонятная улыбка его по-прежнему обещала какой-то неожиданный поворот: потерпите, я еще свое скажу. </p><p>Рубанюк двинул стулом, встал на него коленом, громоздко склонился на спинку. Внимательно оглядел притихшую молодежь, остановил взгляд на Николаеве. </p><p>— Ты вот, Сашок, и все вы тут... кто смотрит этому человеку в рот с надеждой услышать слово пророка, — пренебрежительно кивнул головой в сторону Красавина, — послушайте лучше меня, хоть я и не пророк. Я в вправду хочу поделиться с вами... горьким своим опытом. Этот человек почему-то забыл свои грехи. Забыл, мила-а-ай! А у меня такое чувство, будто он опять меня обличает. Как же! Рубанюк не желает плыть на той же волне, на какой плывет он, Красавин. Весь в пережитках вчерашнего дня Серафим Рубанюк, как старый волк в репье. И кому, как не Красавину, за это самое трясти все того же Рубанюка за душу, как тряс он его когда-то в молодости. А я не согласен, мила-а-ай, что я в репье! Я не верю тебе, что в жизни моей ничего не было святого, чем нужно сейчас дорожить. Я ни от чего не отрекусь! И тебе все это вот так... крест-накрест... перечеркнуть не позволю!</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Смотрит Тамара на себя в зеркало, на дым сигареты, чутко прислушивается, что происходит за дверью. Порой ей чудятся шаги Красавина, даже его дыхание. Что он в тот раз противопоставил Серафиму Сергеевичу, чем опроверг страшное его обвинение? По существу ничем. «Я не буду давать пощечину Серафиму Сергеевичу. За меня это сделала Ясинская, — тихо сказал он и чуть поклонился Тамаре. — Для меня ясно одно... кому-то надо меня насмерть скомпрометировать. Тем страшнее мне кажется жизнь...» </p><p>Вот тогда и увидела Тамара его глаза невыносимо страдальческими, с выражением такого горестного недоумения, что она была готова поклясться чем угодно: этого человека оболгали. Может, и не Рубанюк, скорее всего, не он, не имеет права она считать его настолько низким. А разве самого Серафима Сергеевича не могли искусно ввести в заблуждение? Жизнь и вправду сложна и страшна. Тем более она, Тамара Ясинская, должна быть к Вениамину Александровичу ближе, человечнее. Доказывать верность человеку, не опороченному клеветой, проще всего. А ты вот поверь тому, кто затуманен наветами... </p><p>В этой мысли Тамара находила особое утешение. Вскоре она объявила друзьям, что выходит за Красавина замуж. </p><p>Любил ли Красавин ее? Да, наверное, любил по-своему. Пока не был мужем — с блеском разыгрывал роль человека без предрассудков. Что вы, он, Красавин, конечно, понимает, каково быть мужем самой интересной, талантливой актрисы театра. А главное, понимает, как бывает нелегко такой привлекательной женщине, что называется, нести себя в жизни. </p><p>Но куда все это исчезло, когда он стал ее мужем! «Я больше не могу притворяться, Тамара, — сказал он ей уже через месяц после женитьбы. — Ты должна меня понять, должна помочь... Я схожу с ума, когда вижу, как ты отчаянно кокетничаешь порой с такими мужчинами, которые и одного взгляда твоего не стоят». </p><p>И самое страшное для Тамары было видеть его страдания. Он как-то растерял в ее глазах свою гордость, свое достоинство, стал жалким, дряблым, настолько невыносимым, что она всеми силами уходила от интимных встреч с ним или так себя насиловала, что он не мог не оскорбиться. </p><p>Иногда он брал себя в руки, и тогда Тамара думала с надеждой: «Ничего, все еще уладится. Верх возьмет его благородство». Особенно Тамара оттаивала душой, когда видела, как он внимательно приглядывается к ее работе на сцене. В театре Красавин, конечно, знал толк, советы его были тонкими и, как правило, приводили Тамару к успеху. Так, по крайней мере, казалось ей, когда убеждалась, насколько острее становилась реакция зрителей на ее игру. </p><p>Не замечала Тамара самого страшного, насколько искусно Красавин толкал ее к внешнему эффекту, делал циничной, злой, самовлюбленной. Режиссеры не понимали, что с ней происходит. «Не сдавайся, Тамара, — убеждал ее Красавин. — Уходи от их гнусной архаики, играй сегодняшний день, даже если ты на сцене в роли шекспировской королевы. К черту какой-то там плюсквамперфектум! Иносказательность — оружие художников всех веков». </p><p>Вот тут и пристрастилась Тамара к ядовитому зелью Красавина... Но случалось, что ей становилось не по себе, и тогда она спрашивала: чего он все-таки хочет, на кого науськивает? </p><p>Однажды Красавин вышел из себя на репетиции «Трех сестер» Чехова, когда режиссер Журковский потребовал глубокого знания времени, о котором рассказывает драматург. </p><p>— Я не желаю копаться в том, что уже давно изъедено молью, — сказал Красавин, нервически расстегивая на себе мундир Вершинина. — Душно, Исай Моисеевич, в, мундире времен давно ушедших. Неужели вы не чувствуете, что ваша рабская преданность русской классике — камень, с которым вы идете на дно и нас тащите с собой? </p><p>Журковский остро прищурился. </p><p>— Вот даже как! И в каком мундире вы хотели бы играть сегодня Вершинина? </p><p>Красавин пересек по диагонали сцену один раз, другой. </p><p>— По мне, хоть в трусиках. Только дайте мне сегодняшние ритмы. Пусть, черт побери, даже в Чехове звучат ритмы Брехта. Пусть Соленый сыплет соль на раны зрителей так, чтобы они после спектакля лезли царапать морды нынешним круглым идиотам, на него похожим. </p><p>— Боюсь, что вы мне предлагаете роль обыкновенного провокатора. </p><p>— У вас слишком много страхов... </p><p>— Да, страхов много. И один из них знаете какой? — Журковский вскинул горбоносое лицо с тем вызовом, который скорее говорил о его бесстрашии. — Не слишком ли даем мы волю людям, которые готовы залезть грязными башмаками на плечи даже Чехова, чтоб у всех на виду задрать сорочку и пошлепать себя по голому животу: вот мои ритмы, рукоплещи, человечество, явился я — потрясающий новатор! — Остановился вплотную перед Красавиным, медленно застегнул пуговицы мундира Вершинина. — Нет, любезнейший, из трех сестер я не стану делать проституток, как это делают некоторые мои коллеги-новаторы, потому что это будет уже не Чехов, а черт знает кто. </p><p>— Но ведь их чеховское целомудрие — это же... стерильная чистота прабабушкиных чепчиков. Подобное целомудрие вгоняет сегодняшних зрителей в сон с храпом! </p><p>— Не клевещите на зрителя. И не хватайтесь за прабабушкин чепчик, когда вам хочется снять платьица с собственных внучек. Если вам не угоден наш театр. — Журковский с ироническим поклоном указал на дверь партера, — идите куда вам угодно. Только учтите — ритмы Брехта, как вы их понимаете, вам не помогут. Брехт тоже заставляет думать и очень много знать. </p><p>Красавин снова расстегнул пуговицы мундира Вершинина, сказал, поглядывая на бесконечно удрученную Тамару: </p><p>— Я предпочитаю оставаться именно в этом театре, может, бог даст нового главного режиссера. </p><p>— В таком случае покиньте сцену, вы свободны от репетиций в этом спектакле, пока я здесь главный режиссер. Снимите мундир Вершинина, благо вы уже догадались расстегнуть пуговицы. </p><p>Красавин лениво снял мундир, подул на него, как бы убирая пушинку, и вдруг швырнул за кулисы. </p><p>— Послушайте, Журковский, что вам надо? Может, ратуете за русский дух? Так ведь даже я, истинно русский, понимаю, каким прокисшим квасом от этого пахнет, а вам, кажется, и сам бог велел... </p><p>— Мой бог — искусство, и он мне велит к Чехову относиться как к великому именно русскому художнику. Думаю, что Брехт на моем месте сказал бы то же самое. И больше никогда не подносите к моему носу ваш пресловутый квас, замешенный явно на провокационной закваске. </p><p>Смутно было на душе у Тамары после этого спора между ее мужем и Журковским. Нет, она не считала, что главный режиссер окостенел в безнадежно устаревших формах, он тоже предлагал современное прочтение Чехова. От едкого замечания Журковского, что Красавину хотелось бы раздеть своих внучек, ей стало до того неловко, что она боялась глянуть в глаза товарищам. Мысленно обозвала режиссера старым болваном, но и со злорадством думала о том, как отбрил он Красавина за его дурацкий квас. Дома созналась мужу в этом. </p><p>— Ты сам чем-то сегодня был похож на Соленого, и мне хотелось именно тебе поцарапать физиономию. </p><p>Это был первый ее настоящий бунт против Красавина. А через месяц она собрала свои чемоданы и ушла от него в общежитие к актрисам. Но это не принесло облегчения, наоборот, как-то острее стало ощущение жизненной катастрофы: не было у нее матери, не было отца, не было, по существу, и мужа. На сцене у Тамары ничего не ладилось, разражалась истерикой на любое замечание режиссеров, возненавидела весь белый свет. И кто его знает, чем все это могло кончиться, если бы не встреча с Браташом…</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Пошла Тамара навстречу Браташу неуверенно: не обольщайся, пройдут неделя, месяц, ну год, и Евгений Браташ предстанет совсем другим человеком, как это было уже с Красавиным, и опять сиротство, ненависть ко всему роду мужскому или — еще хуже — разгул, губительность случайных, пошлых встреч. </p><p>Выздоровление медленно, однако все же приходило к Тамаре, и тем дороже становился ей Браташ. «Как это он выдержал три года сущего кошмара совместной жизни со мной, зачем ему это?» </p><p>Но такие мысли ей стали приходить не скоро, уже когда поняла свою самую грубую ошибку: поначалу она, видите ли, полагала, что наиболее уязвимым в Браташе являются его убеждения. Вот здесь, за дубовыми щитами его догм, прописных истин, и скрывается тот самый оборотень, пусть другой масти, не такой, как у Красавина, однако все равно оборотень, и Тамара разнесет в щепы эти дубовые щиты, доберется до его истинной сути. </p><p>Браташ с угрюмой озадаченностью слушал жену, не отвечая на ее оскорбления, смотрел прямо на жену, а ей представлялось, что он смотрит куда-то гораздо дальше, оглянуться хотелось — ну что, что он там увидел, за этими стенами панельного дома? Конечно, случалось и такое, что Браташ не желал ее слушать, уходил из дому или зарывался в книгу. Но Евгений поражал ее именно в те минуты, когда поднимал упрямую голову в ответ на яростные оскорбления, и ей чудилось, что он чутко прислушивается еще и к каким-то другим голосам, напряженно старается различить среди них самый главный. Иногда он даже не замечал, когда умолкала Тамара, настолько был погружен в напряженное собственное молчание. </p><p>А Тамара прижимала к груди пьесу модного драматурга, в которой муж, по ее мнению, ни черта не смыслил, требовала хоть единственное слово в ответ, потому что порой чувствовала, будто разбивается о его глухое молчание, как о стену. Бывало, что ей все-таки удавалось заставить его говорить. </p><p>— Почему ты молчишь истуканом? Почему? Неужели так плохи твои дела, что и сказать в ответ нечего? </p><p>— Когда больной в бреду, разговор с ним бесполезен. </p><p>— Значит, по-твоему, слова мои всего-навсего бред? </p><p>— Я не хотел тебя обидеть, Тамара, скорее наоборот... в словах моих сочувствие. </p><p>— На кой дьявол мне твое сочувствие? </p><p>— Ну если тебе угодно, в словах моих тревога, причем ни за одну тебя. Сколько вас, вот таких, сбитых с толку и объяснимыми и не совсем еще для меня объяснимыми обстоятельствами. Чувствую, как-то надо вас успокоить, утрамбовать почву под ногами... </p><p>— Ну, ну, утрамбовывайте башкой своей твердокаменной! Только ничего у вас не выйдет, потому что песок... песок под ногами. </p><p>— А может, все дело в том, что вы опьянели от ветра? И от истинного свежего ветра, и особенно от пыльных завихрений. Сколько их, столбов этих пыльных, взбивают обалделые петухи, когда им невтерпеж прокукарекать свое непременно оппозиционное ку-ка-ре-ку. Неважно, во имя чего, против кого — только бы именно оппозиционное. Не почва зыбкая, а равновесие кое у кого потеряно. </p><p>— Зато у вас четкий маршевый шаг железных доблестных батальонов. А шаг-то на механическом заводе. Не люди, а железные автоматы, осененные на подвиг великой личностью. </p><p>— Кажется, у нынешних оппозиционеров появились свои догмы. Трудно по этим догмам разглядеть среди так называемых автоматов, допустим, Зою с тонкой девичьей шеей. Ей косынку бы, как дым легкую. А вместо косынки — веревка вешателей именно за то, что девушка эта из наших доблестных железных батальонов. </p><p>— Что ты лезешь ко мне со своей Зоей?! Поискал бы хоть имя поновее. </p><p>И тут осеклась Тамара: она еще не видела, чтобы так мгновенно могло меняться лицо человека. Даже не поймешь, что произошло с лицом Браташа: не то кровь отхлынула, не то все выстудил взгляд; когда видишь такие глаза, невольно возникает представление о неожиданной пробоине в окне в пору немилосердных морозов. Да, вот так, будто саданула камнем в окно и теперь холодно ей, очень холодно. </p><p>— Имя поновее... — сказал Браташ совсем тихо, будто голос его доносился тоже оттуда — из-за окна, где лютует мороз. — Это тебе не ваш театр, где примадонна становится под бутафорную виселицу. И каждый вечер одинаково, до последнего жеста заученно. А там... была не примадонна и не железный автомат, которому не больно. Там была восемнадцатилетняя. И слова ее перед смертью — не вымысел. Запомнили их слишком достоверные свидетели. Женщины, да дети, да старики, согнанные фашистами на устрашающее трагическое представление. Вот если бы хоть один из этих свидетелей услышал тебя... </p><p>Тамаре стало не по себе и от взгляда Браташа, и от его слов. На этот раз она не посмела спорить, но дух противоречия все равно раздирал ее. И вот именно потому, что взгляд Браташа, казалось, загонял ее в угол, заставлял укрыться, она выбрала совсем обратный путь. Медленно подошла к мужу той походкой, от которой мог размякнуть любой мужчина, даже если сотворили его каменщики из кирпичной кладки, обвила его шею руками. Разомкнул ее руки Браташ, осторожно, однако настойчиво разомкнул, и это еще больше подействовало на Тамару, вызвало невольное уважение. </p><p>Через минуту она уже мысленно благодарила Евгения за то, что он поступил именно так, хоть и застудил ее взглядом, а все равно теплее почему-то стало, словно бы вдруг оценила то самое тепло, которое не замечала до сих пор, пока не саданула камнем прямо по окну. </p><p>И еще очень непонятное в себе почувствовала — похоже, невыносимую обиду за ту восемнадцатилетнюю девчонку, которая нашла в себе силы перед смертью народ утешать. Да, оказывается, именно обида душит ее, Тамару, словно не она, а кто-то другой сказал о Зое очень пренебрежительное и потому страшно оскорбительное. А Браташ не смолчал и тем самым как бы и ее, Тамару, защитил. Не изменил он бывшей детдомовке, тоже немало в жизни горя хлебнувшей, не изменил с той, другой Тамарой, которая подошла к нему походкой шлюхи. </p><p>Да, для нее сейчас было две Тамары, одну она жалела, посылала под защиту Браташа, а вторую ненавидела и казнила с помощью того же Браташа. И все это молча, неподвижно, с тяжелой работой мысли, так, что Евгений и не подозревал, что с ней происходит. Странный человек, неужели не понимает — именно сейчас он мог бы сказать ей все, выпороть, как девчонку. </p><p>Впрочем, это очень хорошо, что Браташ не отталкивает ее нудной дидактикой, нравоучениями старшего, этакого повидавшего виды, не столько благожелательного, сколько благонравного дядюшки. Может, есть в том своя мудрость, что он пока больше слушает и старается искренне понять ее, умея при этом сохранить бескомпромиссное, далеко не жалкое миролюбие, внушавшее мысль о завидном чувстве достоинства. Умел он в своей выдержке показать собственное превосходство без спеси, без важности, и потому это не бесило Тамару, не провоцировало на еще более необузданные откровения. Так и выходило: верно бы ничего пока не сказал, а уже в чем-то важном веско возразил, заставил прислушаться, задуматься. </p><p>Не сразу разобралась в этом Тамара, мало того, не хотела верить своему неожиданному откровению: уж очень было в этом что-то непривычное, обнадеживающее. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Не может уснуть Тамара: все время чудится ей, что за дверью кто-то стоит. Включила свет, прислушалась: может, Евгений приехал? </p><p>А если Красавин? </p><p>Накинула халат, подкралась к двери; успокоившись, подошла к столу, принялась перебирать рукописи Евгения. Ей очень хотелось найти рукопись драмы о Есенине. Посмотрела во все ящики стола, перебрала папки на книжных полках — не нашла. И зачем Евгений так ее прячет? Похоже, даже от самого себя прячет. </p><p>Тамара вытащила из папки лист, прочла написанное рукой Браташа: «Может, заставляю Есенина говорить не его, а моим языком? Но ведь тут нет почти ни одного выдуманного слова. Так и писал он из-за границы в письмах и о «фокстротной лихорадке», и об «умерщвлении живого как личности», и о душе, которую «по всему белу свету, где был я, как пыль из мешка, вытрясают». Не народы этих стран перепугали и отвратили от себя Есенина, а тупые рожи ожиревших буржуа, в которые он так пристально вгляделся и ужаснулся. А как надо возмутиться мне, Браташу, сегодня, когда эти рожи надевают маски сочувственно или даже скорбно улыбающихся гуманистов, ведь ни много ни мало — руку протягивают во имя спасения личности сегодняшнего советского человека! Это они-то, которые вытрясают души людские, как пыль из мешка, они... пекутся о человеческой  личности?!» </p><p>«Ну вот и Есенина себе в союзники заполучить хочет», — с невольной улыбкой подумала Тамара. </p><p>В дверь постучали. Тамара замерла. «Красавин. Неужели опять он?!» Тамара уже была готова крикнуть: «Сейчас же уходите!» Но сдержала себя, на цыпочках подошла к двери. </p><p>— Кто здесь? </p><p>— Это я, Тамара, — послышался голос Браташа.</p><p>Заиндевелый, пахнущий морозом, Браташ медленно раздевался, глядя на листки из есенинской папки, разбросанные по тахте. </p><p>— Ты почему не спишь? </p><p>— Тебя нет, так вот я с твоим Есениным. </p><p>— Ну если с моим, то это абсолютно безопасно... </p><p>Браташ наконец разделся, медленно подошел к жене. </p><p>— Отойди! — приказала Тамара. — А то вымажу твою физиономию горчицей. </p><p>— Горчицей? Почему именно горчицей? </p><p>— Такая уж моя прихоть. </p><p>— А я шел и так мечтал... сейчас увижу ее... </p><p>— Не у порога ли родились эти мечты? </p><p>— Что ты, Тамара. Я все время думал о тебе... </p><p>— Как трогательно, — уже чуть мягче сказала Тамара. — Ты куда дел рукопись драмы? Я все бумаги твои перерыла. </p><p>— Сжег. </p><p>В уголках губ Браташа блуждает грустная и чуть-чуть ироническая улыбка, и никак не поймешь: правду он говорит или шутит. </p><p>— Подумаешь, Гоголь нашелся. </p><p>Браташ сел на тахту. </p><p>— Или ко мне, посиди рядом, полуночница. </p><p>— Правда сжег? </p><p>— Пока нет. </p><p>— Так где рукопись? </p><p>— Не все ли равно. Не найдешь... </p><p>Тамара взяла листок, исписанный рукой Браташа. </p><p>— Вот прочла твои записи про зарубежные впечатления Есенина. А что, если бы он сейчас поехал? Может, по-другому на многое глянул бы? </p><p>— Это почему же? Одна из загадок Есенина знаешь в чем? Вот он, кажется, весь из противоречий соткан. Но при этом удивительно цельный, ни в чем никогда не изменил себе. И уж будь уверена... ненависти на тех, кто души людские, как пыль из мешка, вытрясает, у него хватило бы на тысячу лет. Буржуа он ненавидел, может, больше по нравственным мотивам, чем по каким-либо другим, но уж люто ненавидел! — Браташ встал, подошел к зеркалу: — Зарос я, Тамара. Бродяга бродягой. Сейчас же в ванную... </p><p>Тамара вдруг положила голову на колени Браташу, запрокинула обеими руками волосы, обнажая затылок. </p><p>— Руби! Голова моя на плахе... </p><p>— Или в чем повинна перед мужем? — шутливо спросил Браташ. </p><p>Тамара долго молчала. Потом вскинула голову, напряженно всмотрелась в глаза мужа. </p><p>— Ты знаешь, кто сегодня ко мне приходил? Красавин... </p><p>И вспомнилось Браташу, как сказала ему первая его жена о Боголюбове: </p><p>«Евгений, он приехал сюда». </p><p>«Боголюбов?» </p><p>«Да». </p><p>«За тобой?». </p><p>«Да». </p><p>«Уедешь?» </p><p>«Да». </p><p>Неужели и сейчас прозвучит такое же «да». </p><p>— Что же ты молчишь? — тормошит мужа за плечи Тамара. </p><p>— Уйдешь к нему? </p><p>— Я?! К нему?! Ты что, с ума сошел... Ох, Браташ, все-таки вымажу я твою физиономию горчицей... </p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Агафон хлопочет по хозяйству, а сам нет-нет да на старуху свою поглядывает: присела у стола перед раскрытой книгой, уже, поди, час прошел — ни одной страницы не перевернула, смотрит куда-то в окно и не шелохнется, будто окаменела. Одни глаза живут, то словно бы вопрошают о чем-то, строго так, неотступно, то вдруг заскучают — пусто в них, как в брошенном доме. </p><p>Агафон вздохнул, над пилой склонился, решил поточить зубок-другой, снова кинул взгляд на Дарью. А в глазах ее уже вспыл какой-то горячий. Агафон даже напильник в сторону отложил: кто ж знает, что в ее голове так сильно распалилось, может, доброе вспомнила, а может, и обидное. Бывает же так: сдует, как ветром, невеселой думой золу с отболелого, ан уголек обиды тут как тут, все еще не потух, пуще прежнего обжигает. Окликнуть бы Дарью, к сегодняшней домашней жизни вернуть, не напали бы на старуху головные боли от такой задумчивости, но боязно, вдруг осерчает. К тому ж стала она какая-то невнятливая, говоришь ей о деле, а она смотрит на тебя и словно не узнает, от мыслей своих никак не может уйти. </p><p>Еще один зубок наточил Агафон, приподнял пилу острием вверх, прицелился на бороздку развода. Не везде ровная бороздка, надо бы разводку найти, выправить. </p><p>Отложил пилу, опилки железные стряхнул с колен и опять глянул на Дарью: в глазах старухи уже тоска смертная светится. Э, нехорошо выходит, надо бы делом ее занять, а то и разнемочься может от такой неподвижной задумчивости. </p><p>— Кудый-то разводка подевалась? </p><p>Молчит Дарья. </p><p>— Разводка, говорю, запропастилась. Не пойтить ли нам дровишек маленько попилить? </p><p>И опять ни слова в ответ. Крякнул Агафон, надел полушубок, шапку нахлобучил, вышел из дома, постоял на крылечке. Видит, по снежной тропе парень какой-то на мотоцикле к дому их пробирается. </p><p>— Дарья Николаевна дома? </p><p>— А на что тебе? Аль опять на слет какой позовешь? Не трогай ее, отвыкла она летать по белу свету. </p><p>Сказал Агафон эти слова сердито, а сам совсем другое в уме поприкинул. «Может, и к добру гонец? К людям она привыкла, чтоб гомонило все вокруг. Пусть, коль позовут, едет. Так ить вроде бы уже и отвыкла. Нет, пусть лучше не едет». </p><p>— Нету, нету ее. В Вознесенское чегой-то к Калинкиной поехала. </p><p>— Я примчался за ней от Надежды Ивановны. Беда там у нас! — сказал парень и для пущей убедительности сорвал шапку с головы, крепко к груди прижал. — Послушница ее слегла. </p><p>— Послушница? — спросил Агафон, соображая, как ему поступить в таком непредвиденном случае. Что такое для Дарьи корова Послушница, он хорошо знал; пожалуй, надо сказать, а то беды не оберешься. </p><p>— Входи в дом, сам докладывай. </p><p>Дарья Николаевна встретила гонца таким взглядом, будто давно ждала его, оглядела парня с ног до головы: ладный такой и лицом пригож, волосенки белесые, как у бычка, надо лбом с зализом, аккуратно подстрижены. </p><p>— Никак муженек Лизы Симуковой? </p><p>— Он, он самый, — радушно подтвердил  гонец. — Только Лиза уже не Симукова, а Копылова. Под моей, стало быть, фамилией у нас дальше с ней жизнь пойдет. </p><p>— Слыхала. Без меня, значит, свадьбу сыграли... </p><p>Парень покраснел. </p><p>— Забыли, значит, старую, — еще тише сказала Дарья Николаевна. — Ну ничего, ничего, я это так, к слову пришлось. Береги Лизу-то, береги, сынок. </p><p>— Да у них Послушница твоя слегла! — не вытерпел Агафон, ударил укоризненным взглядом Копылова. — Чего с коровой, рассказывай... </p><p>— Послушница? — смятенно спросила старая. — Господи, что же с ней... Никак, меня пережить не хочет. </p><p>— Ну вот, запричитала, — совсем раздосадовался Агафон. </p><p>В десять минут собралась Дарья Николаевна в дорогу, как подменили старуху: быстрая, шустрая, наказы Агафону дает, чтоб не волновался, если не скоро приедет. И тут же допытывалась у Копылова, как ведет себя Послушница, чтоб хоть немного догадаться, в чем ее беда, а сама в сумочку склянки какие-то прячет, узелки с зельем, с лечебными травами. </p><p>— Куды ты на мотоцикле верхом? Слетишь, застудишься, — сердился Агафон. — Хотя бы с коляской мотоцикл-то был. </p><p>— Укачу, как ведьма на помеле, — зло приговаривала Дарья Николаевна, укутываясь  потеплее. — Раньше ЗИМы да «Волги» подавали под самое крылечко, а ноне газик пожалели. </p><p>— Да так вышло, Дарья Николаевна, как назло, все в разъезде, — широко развел руками Копылов, изо всей мочи стараясь подчеркнуть глубокую свою извинительность. </p><p>— На вот еще платком закрутись, — суетился Агафон, — главное — не застудись, тут вот получше закутай.</p><p>А Дарья Николаевна уже за Послушницу новых ее хозяев отчитывает. С каждым словом накаляется все пуще. </p><p>— И какими глазами Калинкина глядела? А Лиза-то, Лиза твоя, поди, как замуж вышла... </p><p>— Да дело тут совсем не в этом, — не дал договорить Копылов. </p><p>— Цыц ты! Заводи свою шмыргалку. На месте сама все погляжу, узнаю, в чем там дело. </p><p>Ногой отворила старая дверь, лихо так, будто и не у нее ныли ночью кости. На мотоцикл, правда, усаживалась  осторожно, все никак не могла примоститься, закутанная в семь одежек. </p><p>— Слечу на всей скорости, а косточки целы останутся, — пошучивала она. — Хоть с самолета сбрасывай, подскочу, как мячик, и снова на ноги встану. Во до чего же укуталась...</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Как глянула на свою Послушницу Дарья Николаевна, так и упало сердце: лежит в больничном отделении коровника, тяжко вздыхает и, что тебе человек, плачет. Первым движением Дарьи Николаевны и было утереть Послушнице слезы. </p><p>— Что же это с тобой? — тихо спросила она. — Неужто и вправду пережить меня не хочешь. Э, как ты постарела... </p><p>Боясь вконец разжалобиться, выпрямилась, оглядела строжайшим взглядом Надежду Ивановну, Лизу, Копылова, столпившихся доярок, хотела сказать что-то сердитое, но тут же нагнулась, пощупала подстилку под коровой, и хотя подстилка была сухая и мягкая, все равно спросила гневно: </p><p>— И что вы ей тут настелили? Репье одно да колючки! </p><p>— Тащите солому! — заорал Копылов на доярок. </p><p>— Ты чего горло дерешь? — одернула его Дарья Николаевна. — Не видишь, мается. </p><p>Внимательно оглядела одно, второе копыто Послушницы, повелительным жестом остановила доярок, мчавшихся с охапками соломы, повернулась к Копылову. </p><p>— Ну а ветврача приглашал, горе-зоотехник? </p><p>— Выгнали мы нашего пьяницу, — мрачно сказала Надежда Ивановна, видно признавая свою вину: дескать, и не заметила, как запустила кое-что на ферме. </p><p>— Я сам теперь и за ветврача. А какой с меня ветврач? — сипло спросил Копылов от великого старания не потревожить громким голосом больную Послушницу. Ткнул себя пальцем в грудь. — Я все предпринял, что было нужно по первым симптомам. А толку никакого. — Вдруг отчаянно махнул рукой, повернулся к Калинкиной. — Неладно тут у нас, Надежда Ивановна. Ну какой с меня зоотехник? Не туда меня понесло. В поле мне надо, агрономом... А животных бессловесных я никак понять не могу, личная трагедия просто. </p><p>— Нашел время со своей трагедией, — с прежней мрачностью упрекнула Надежда Ивановна. — Рассказывай все, с чего началось, Дарье Николаевне знать надо. </p><p>— Лучше я... все по порядку, — сказала Лиза, обидно отталкивая мужа куда-то на задний план: не могла простить ему малодушие. </p><p>Присев на скамеечку, Дарья Николаевна внимательно слушала Лизу, зоотехника Копылова, изредка перебивала их вопросами. </p><p>— Который день в запуске? </p><p>— Тридцать шестой день, — поспешно ответила Лиза, — а телиться, по моим подсчетам, должна через четыре дня. </p><p>— Та-а-а-ак, отвалили ей для запуска всего сорок ден. Я, когда Послушница и помоложе была, шестьдесят, а то и семьдесят ей давала. </p><p>— Соли минеральные, витамины — все, все у нее было в достатке, — заверял Копылов, стараясь придать голосу, жестам необходимую твердость и убедительность. — Если не верите мне — подтвердит Лиза.</p><p>— Да, да, Валера сам строго следил, — поспешно сказала Лиза, будто торопилась подпереть пошатнувшийся авторитет мужа. </p><p>Дарья Николаевна ощупала живот Послушницы, сказала подавленно: </p><p>— Стара кормилица стала. А болезнь ее так и называется: залеживание перед родами. — Еще раз ощупала живот коровы, теперь уже намного медленнее. — А может, и двойню нам принесет. Бывает залеживание при двойне даже и у молодых коров. А ну перевернем ее, сердешную, на другой бок, на этом, поди, уже устала. За ноги осторожнее, вот так, через спину. Теперь соломенные жгуты, да побыстрее! Растирать будем. </p><p>Скрутила из соломы жгут, принялась растирать Послушнице крестец, задние ноги. Минуту, другую трет, десятую. </p><p>— Передохни, — приостановила Калинкина Дарью Николаевну. — Дай я... Ночевать у меня будешь. </p><p>— Может, и буду. Останусь у вас, пока не разрешится Послушница. — Долго молчала, наблюдая за проворными руками Калинкиной. — Ну хватит пока, а то кожу сдерешь. — Подвинулась вместе со скамеечкой ближе к больной корове. — Ну что, полегчало? Узнаешь меня? Вижу по глазам, узнаешь. Вот ить все понимает, да только сказать не может. </p><p>— В этом и заключается моя личная трагедия! — опять вернулся к своему Копылов. </p><p>— Да хватит тебе, трагик, а то как тресну! — замахнулась Лиза соломенным жгутом на мужа. </p><p>— Нет, вы только вдумайтесь, — гнул свое Копылов. — Я как понимаю, Дарья Николаевна: зоотехник должен слух иметь на бессловесную речь животных. Иначе он ничто! Я, конечно, жалею их, страдаю, порой даже хряка чмокнул бы в самый пятачок от сострадания, если плохо ему. А вот понять его кабанью душу... Да и вообще наблюдательности у меня нет, увлеченности этим делом. Абсолютно лишен тактической и стратегической смекалки истинного животновода. Не то что вот Лиза у меня. На целых десять лет вперед видит, что тут будет твориться у нее на ферме. </p><p>— Ну пошел, пошел загибать, философ. Ох, и болтун ты, Валера! — незлобливо отчитывала мужа Лиза. — Может, скажешь, агроному наблюдательность не нужна? </p><p>— Э, там я все вижу! — клятвенно колотил себя Копылов в грудь. — Это я уже точно в себе проверил и почувствовал. С растительным миром у меня полнейшая гармония. </p><p>— Не неволь его, Лизонька, — сказала Комаркова, снова прощупывая живот Послушницы. — Вижу я по его рукам... не лежат к животине. А руками-то с ними и надо говорить. </p><p>Почесала Послушницу за ухом, провела ладонью по лоснящейся, взбугренной складками шее. </p><p>— А теперь оставьте меня одну с ней...</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Сидит Дарья Николаевна перед больной, прислушивается к ее дыханию. Послушница была главной в ее группе коров там, в зародненской бригаде колхоза «Россия». Когда уходила на пенсию, наказала: «Пусть идет на центральную ферму, передаю ее в золотые руки Симуковой Лизы». Что ж, и правильно сделала. Судя по всему, в беде Послушницы Лиза не виновата. </p><p>— Стареем, стареем, кормилица, — приговаривала Дарья Николаевна, поглаживая шею коровы. — А помню-то я тебя еще телушкой. </p><p>Вдруг представился яркий вечерний закат, раздольный выпас на берегу Оки и черно-пестрая ласковая телушка Послушница. Имя это дала ей сама Дарья Николаевна, когда принимала при родах у коровы Цыганки. А Цыганку тоже принимала при родах. Так что знала старая Послушницу со всей ее родословной, может, до пятого колена. И вот идут эти коровы сейчас одна за другой в ее воображении по приокским лугам, а за ними заря полыхает, над поймой понизу туман стелется. И коровы будто плывут над землей, медлительные, задумчивые. </p><p>Сказывают, что где-то в далекой стране Индии испокон веков считают коров существами священными, и потому всюду, где бы ни шли они, даже если по городу, расступаются перед ними и люди, и машины, и никто не посмей крикнуть на них, поторопить или согнать с дороги — вот такой живет в той стране обычай. </p><p>Плывут, плывут священные существа и над русской землей. Тут тоже испокон веков люди величали их кормилицами. Голосили, как по покойнику, русские бабы, когда уносила бескормица или мор жизнь кормилицы, и песни пели про них, теплые песни, как само парное молоко: «Уж как я свою буренушку люблю». </p><p>— Вот встанешь ты на ноги, — приговаривала Дарья Николаевна, прислушиваясь к дыханию Послушницы, — и пойдем мы с тобой в гости в ту далекую страну Индию. Поклонимся людям хорошим, что хранят тот обычай. </p><p>С грустной шутливостью говорила об Индии, а сама вспоминала батрацкую свою молодость. Четырнадцать лет ей было, когда стала она батрачить у вознесенского богатея Сидора Колупаева. Восемь коров у него было, и всех их управлялась доить худенькая печальная Даша. </p><p>Была у Колупаева из его восьми коров одна с таким дурным норовом, что Даша прозвала ее недоброй кличкой — Косурая. Боялась ее Даша пуще лютого зверя. Только к ней подступится, а она глазом диковатым косо так поведет да хвостом стебанет больно-пребольно. Уж как только не подластивалась к ней Даша. Бывало, словно бы успокоится Косурая, все как есть молоко отдаст. И только-то Даша, ни жива ни мертва, передохнуть решается — Косурая прямо в подойник ногой раз, и — плачь тут не плачь — ничего не поможет. Колупаев чересседельник хватал и люто сек батрачку — сиротку беззащитную.  </p><p>Не было страшнее пытки для Даши, как ту корову доить; по ночам в снах кошмарных снилось, как она подойник под ней стережет. Утром шла опять к Косурой, будто на казнь. А рыжебородый Сидор с маленькими синими глазками тут как тут и чересседельник уже за спиной держит. Тряслась от страху Даша, еще диковатей косилась на нее Косурая и не отдавала ей молоко, хвостом ее все нахлестывала, а то и рогом норовила поддеть. </p><p>Однажды в праздник какой-то, в троицу кажется, надоила Даша от Косурой полное ведро, вся извелась, вот-вот обморок, как цыпленка, сморит. Додаивает последние капли, а сама бога просит помочь ей выхватить вовремя ведро с молоком из-под Косурой. Не внял сироте господь бог, саданула Косурая копытом по ведру, молоко белыми змеями в навозе зашипело. И тут Даша вилы схватила с помрачением в уме, Косурую поддеть норовит. </p><p>— Брось вилы! — закричал Колупаев. — Брось, клятая, засеку&#x2011;у! </p><p>И тогда Даша пошла с вилами прямо на хозяина. Сидор на что уж был краснорожий, весь побледнел, за обвислый живот схватился. Но сморил все-таки обморок Дашу. Когда очнулась, увидела над собой хозяйскую дочку, из города ученой барышней приехала. Где-то там, высоко-высоко, рыжая борода Колупаева пламенеет, а дочка его прямо своим телом сироту закрывает и кричит истошно:  </p><p>— Не тронь ее! Палачи вы тут, изверги! </p><p>Ушла Даша из дома Колупаева в тот же день. Много лет с тех пор пробежало, а Дарья Николаевна все вспоминает и вспоминает тот случай и вроде бы машет рукой издалека-далёка той маленькой худенькой девочке, посылает ей свое прощенье, что посмела несчастная на корову вилы поднять. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Никогда с тех пор и словом не обидела Дарья Николаевна ни одну корову, изводилась от горя в тяжкую пору, когда и голодно было им и холодно. Доставалось от нее тем хозяевам, которых уличала она в нерадивом отношении к кормилицам. Однажды произошло такое с Курносовым. </p><p>Попросил он Дарью Николаевну съездить в область, помочь ему выколотить резину для автомобилей. Был он в ту пору председателем не «Рассвета», а другого колхоза, который теперь к Калинкиной в «Россию» вошел. </p><p>Случалось не раз: придет к Комарковой председатель колхоза или директор совхоза, умоляет помочь до начальства пробиться, с тобой, дескать, к кому угодно пройду и что надо с твоей помощью выколочу. </p><p>Нередко входила Дарья Николаевна в положение того или другого замаянного председателя или директора. Хитрецам не потакала, отличала плутни от истинного отчаяния. А вот Курносов... бог его знает, чем он в тот раз ее уломал. Не любила его Дарья Николаевна за шумные речи, за скандальный характер. Подкатился к ней брюзгач брюзгачом: его-де обделяют, в черном теле держат. Пообещала ему Комаркова помочь. </p><p>Выехала в область на газике. Курносову посоветовала с ней не тащиться: сама добьется чего надо, благо в области есть у нее дела важные. </p><p>Едет по дороге через земли колхоза Курносова, поля, луга оглядывает придирчивым взглядом. Дело весною было, только что паводок сошел, первая травка появилась. А у Курносова голодные коровы по лугам разбрелись. «Рано, ой рано выпустил он их на волю: и коров попортит, и луга ископытит». И вдруг видит: корова у озера всеми четырьмя ногами в иле по брюхо застряла, старик пастух так ее и сяк вызволяет — ничего не получается. </p><p>Дарья Николаевна из газика выскочила сама не своя, закричала: </p><p>— Да что же вы, окаянные, делаете! </p><p>— Не управляюсь один, Дарья Николаевна, — слабым голоском ответил старик, весь, как черт, перемазанный грязью. — Дорвались до травы, шарахаются, как полоумные, в разные стороны. </p><p>— Сами вы полоумные! Вот уж я Курносову вашему устрою баню. — Дарья Николаевна властно махнула рукой шоферу: — А ну давай, поможем. </p><p>— Так ить перепачкаешься, Дарья Николаевна, — совсем потерянно сказал старичок, соскребая с бороды ошметки ила. — Я внучонка за подмогой послал. </p><p>А Пеструшка смотрела на людей обреченно и только у кожа на шее да на спине передергивалась, — видно, продрогла уже до мозга костей. </p><p>— Может, за рога да на буксир ее? — несмело предложил шофер. </p><p>— Ты что, одурел! — пуще прежнего взвилась Дарья Николаевна. — Шею несчастной свернешь, позвонки растянешь, ноги ей покалечишь. Лопатами надо копать. </p><p>— Сейчас придет подмога. Я внука к самому Курносову с наказом послал, — успокаивал Комаркову измученный пастух. — Поезжай, Николаевна, с богом. Не терзай свою душу... </p><p>Послушалась Комаркова, поехала дальше. Всю дорогу охала, просила шофера повернуть назад. </p><p>— Ох и выпорю я этого Курносова! Поворачивай!.. </p><p>— Сейчас, Дарья Николаевна, — лукавил шофер, — найду удобное место для разворота. Ну чего вы так терзаетесь? Уже, поди, вызволили Пеструшку, на солнышке где-нибудь греется. </p><p>Добилась Дарья Николаевна в городе для Курносова, что ему обещала, к вечеру в обратный путь тронулась. Шофер было нацелился укатить по другой дороге, хоть и длиннее, но суше и без выбоин, но Комаркова велела ехать по прежней: проверить хотела, что стало с той коровой. Вот уже и озеро, где случилась беда с Пеструшкой. От вечернего заката еще издали красным поблескивает, сгустились черные тени по его берегам — ничего не видно.  </p><p>И вдруг шофер резко затормозил: несчастная корова оказалась на прежнем месте. Почуяв людей, она замычала жалобно раз-другой. Дарья Николаевна за сердце схватилась, закрыла глаза и так сидела с минуту ни жива ни мертва. Потом резко раскрыла дверцу. </p><p>— Лопату, да живо. </p><p>Час копали ил вокруг коровы попеременно. Перемазались с ног до головы. Шофер, молодой парень, здоровяк, изумлялся: откуда у старухи такие силы? </p><p>— Все, Дарья Николаевна, из меня душа вон. Не сладим мы вдвоем. Подмога нужна. </p><p>— Садись на газик и через всю деревню прямо к самому Курносову мчи! — приказала Комаркова. — Да в гудок дуди без перерыва, погромче дуди. Всех их там, иродов, взбаламуть. Не то, скажи, старуха Комаркова сейчас во всей деревне окна повышибает. </p><p>Укатил шофер. Дарья Николаевна корове голову от грязи поочистила. Не чуя, как у самой застывают ноги, подбадривает несчастную, хозяев ее на чем свет клянет. </p><p>— Видит бог, обломаю сегодня дрын о спину Курносова. </p><p>Выбралась на сухое место, по берегу пошла и вправду отыскала увесистую палку, напитанную влагой недавнего вешнего паводка. </p><p>Через полчаса сам Курносов на газике прикатил, а за ним полная машина народу. </p><p>Едва вылез Курносов из машины — Комаркова вскинула палку и при всем честном народе по спине с яростью огрела его. </p><p>— Душегуб ты проклятый! Чтоб у тебя руки и ноги поотсыхали, глаза ослепли! </p><p>Да еще и еще раз палкой председателя. А тот закрыл голову руками, от ударов увертывался, в великом смущении приговаривал: </p><p>— Ты что?.. Не срами, Дарья Николаевна!</p><p>А когда наконец остепенилась Комаркова, вошел председатель в гонор, сказал, самолюбиво отдуваясь: </p><p>— Я могу и к ответу...</p><p>— Ты... меня еще и к ответу?! — задохнулась Дарья Николаевна. — А ну корову спасать, а потом я с тобой еще потолкую!</p><p>Толковала Комаркова с председателем уже в коровнике, покрикивала на суетящихся людей, требовала теплую воду, соломенных жгутов, мешковину, сухую подстилку. Сунула в руки Курносову тряпку, приказала: </p><p>— Отмывай! Да моли бога, чтоб Пеструха не слегла. Засужу, сукина сына! </p><p>Курносов, махнув рукой на свой чистенький костюм, даже не сняв пиджака, отмывал с доярками Пеструху, грозился засудить пастуха. </p><p>— Да он едва живой, — сообщила одна из доярок. — Сердце у старика схватило. Как бы к ночи богу душу не отдал. </p><p>— Еще только этого не хватало, — испугался Курносов. Был он мокрый и жалкий с тряпкой в руках. — Меня фотокорреспондент из областной газеты замучил, — смущенно оправдывался он, подступая ближе к Дарье Николаевне, чтоб доверительно было и не очень слышно для всех. — Покажи ему, как полевые станы оборудываются, и все тут. Я и укатил с ним на целый день. </p><p>Комаркова почти оттолкнула от себя Курносова: дескать, не желаю переходить в разговоре с тобой на короткую ногу. </p><p>— А без тебя тут есть люди? Или все, как ты, свистуны? </p><p>Вернулась домой Дарья Николаевна уже на рассвете. Всю ночь провела в коровнике, согревая, отпаивая Пеструху. И Курносова спать не пустила, заставила выслушать все, что набредало в сердцах на язык. А через несколько дней отчитала Курносова на районном совещании председателей колхозов. Выслушал ее Курносов терпеливо, с виноватым видом, потом слово взял и так красно стал говорить о Дарье Николаевне, что даже она сама поначалу заслушалась, ну соловей, ох и соловей. А когда Курносов дошел до самой высокой точки, о счастливой доле нынешней советской крестьянки запел, не выдержала Дарья Николаевна, поднялась за столом в президиуме. Помолчала, заставляя видом своим замереть весь зал. </p><p>— Ты бы лучше рассказал собранию, как я тебя палкой за Пеструху дубасила... </p><p>Хохочут председатели колхозов, и Курносов до слез хохочет, умиленный такой, будто не палкой его дубасили, а по голове гладили. </p><p>— Ну, было, было, Дарья Николаевна, другой бы, может, в суд на тебя подал, а я вот... </p><p>— Хоро-о-оший, ох какой хоро-о-оший, — протянула Дарья Николаевна и рукой в воздухе разок-другой повела, будто и впрямь послушное дите по голове гладила. — И как это ты умеешь?.. Пороть его надо, а он так подластится, что хоть леденцами его угощай. </p><p>— Подожди, Дарья Николаевна, — просит Курносов. — Я о тебе еще не сказал самые главные слова. </p><p>— Хватит маслом да медом обмазывать меня! — озлилась Комаркова и даже сухоньким кулачком чуть по столу пристукнула. — Лучше бы хоть в чем упрекнул, неужто я такая цаца, что и слово поперек не скажи? И про счастье русской бабы не тебе петь. Не пряник оно медовый. Помнить бы надо тебе, что было у русской бабы всякое. В войну, случалось, на коровах да на себе пахали, у тысяч баб война мужей навек отняла. Немало горького есть и сейчас. У иных мужики поразбаловались. Пьют, верховодят, блудят напропалую. Вот сейчас всех таких блудней как есть обрисую! </p><p>— Ну держись, мужики! — крикнул кто-то в зале. </p><p>— Э, вон у одного уже шапка на голове загорелась! — ткнула Дарья Николаевна пальцем в ту сторону, откуда послышалось что-то похожее на «караул». — Сегодня я вас пощажу, только с условием... — Ткнула на сей раз пальцем уже в сторону Курносова: — Прогоните его с трибуны, хватит ему про счастье кукарекать. </p><p>Заревели мужики, чуть не ногами затопали. Курносов трибуну покинул, но, пока шел до своего места, все-таки успел выкрикнуть: </p><p>— Спасибо, Дарья Николаевна, за упрек! От матери и нахлобучку получить одно удовольствие. </p><p>Комаркова от возмущения с первого ряда в президиуме пересела во второй: </p><p>— Фу-ты, господи боже мой, ему плюй в глаза, а он говорит божья роса. </p><p>Да, всякое было в доле русской бабы. Не Курносову жиденьким голоском петь о ней. А гордиться каждой бабе есть чем. Вот кого ни вспомнит Дарья Николаевна — про каждую такое рассказать можно! </p><p>Текут, текут думы, всю жизнь свою далеко просматривает старая, будто речку со всеми ее поворотами. Сегодня у больной Послушницы дума ее все навязчивей на том непонятном пятьдесят девятом году останавливается. Вспомнилось, как им, азанским бабам, в осенний погожий день в Москве оказывали почести. </p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Встрече азанских женщин в Москве с Главным придавалось особое значение. К ней готовились задолго. </p><p>Когда Буянов ехал в Москву, чтобы обсудить детали этой встречи, всю дорогу думал, как отказаться от третьего плана. Если идти от здравого смысла — было бы вернее всего остановиться на двух планах. Да, два плана выполнены — это уже подвиг. </p><p>И вот Буянов в кабинете Главного. Кроме него здесь  были Снегирев и Кленов. Буянов знал, что эти ответственные люди настойчиво предупреждали Главного: не слишком увлекаться азанским экспериментом. </p><p>— А ну покажись, покажись, сейчас ревизию наведем, что от тебя осталось, — сказал со значением Главный.</p><p>Зачем он о ревизии? Намек? </p><p>Главный обнял Буянова, по спине похлопал, добавил сочувственно: </p><p>— Подустал наш герой, совсем пожелтел. А как же иначе? Взялся за гуж — не говори, что не дюж.</p><p>Илларион Степанович крепко жмет руку Кленову, потом Снегиреву. По рукопожатию пытается почувствовать их настроение. Сдержанно здороваются с ним, не холодно, однако сдержанно. И по лицам ничего не прочтешь: в меру приветливые, в меру строгие, но больше озабоченные. В глазах того и другого, кажется, напряженный вопрос таится. А может, просто чудится? </p><p>— Ну как, привезешь своих красавиц? — пошучивал Главный. — Учти, я собираюсь прическу модную наводить. — Энергично потер ладонью тяжелую голову с реденькими седыми волосками на затылке. — - Прифрантиться хочу.  </p><p>И опять не уловит потаенное Илларион Степанович. Утверждает ли этой шуткой Главный встречу с женщинами в Москве или, наоборот, отказывается от нее. </p><p>Заныло в затылке, хотя бы рукой притронуться, что ли. Но Буянов сидит неподвижно. Многое будет зависеть от первых его слов. Начать бы примерно так, как по дороге думал: «Не знаю, какое наказание меня ждет, но считаю своим долгом доложить вам...» </p><p>Считаю долгом доложить... Во что бы то ни стало доложить правду, правду и только правду. И пусть эти люди решают, какое он понесет наказание. </p><p>Но ведь это значит, что и они должны понести наказание, — вместе считали, вместе решали. Да, но в конце концов третий план потому мог бы быть проваленным, что он, Буянов, оказался плохим организатором, не вскрыл нужные резервы, не все мобилизовал силы. </p><p>— Ну что ты так задумался? Маловеры заели? </p><p>И опять не может уловить Буянов, что кроется за словами Главного. Возможно, «маловеры» — это те, кто раскрыл правду, в каком положении оказалась область? </p><p>Однако надо решаться, надо выкладывать правду, правду и только правду. Вот и Кленов и Снегирев о том же безмолвно говорят ему. Понимает Илларион Степанович, что значит их сдержанность: если б считали они, что с тремя планами все идет как надо, то было бы совсем по-другому. Кленов — обычно бурный, с заразительным юмором человек. Щедрый на внимание, на добродушную шутку и Снегирев. Без ложного величия люди, с ними всегда Буянов чувствовал себя легко. Нельзя сказать, что сегодня они безучастны к нему. Скорее всего, наоборот — озабочены его судьбой. Да только ли этим? Кто знает, может, до его прихода здесь шел спор. </p><p>— У меня такое чувство, что вас, Илларион Степанович, что-то очень угнетает, — осторожно сказал Кленов, и это было похоже на протянутую руку. </p><p>— А я его сейчас взбодрю! — слишком поспешно откликнулся на эти слова Главный, будто не позволяя Буянову принять незримо протянутую руку. — Я все еще от поездки по Америке не могу очухаться. </p><p>Смешно отдуваясь, Главный пошлепал себя ладонями по груди, расправленной богатырски: жест человека, который чувствует себя в избытке сил, в завидной уверенности. Выкатился шариком из-за стола, пошел туда-сюда по кабинету, Заложив руки за спину, чуть наклонив вперед голову. </p><p>— В научном центре министерства сельского хозяйства под Вашингтоном некий доктор Хайнер решил удивить меня электроникой. Смотрю, у загона стоит что-то наподобие телевизора. Оказывается, сей прибор предназначен... определять у живых свиней толщину спинного шпика. Мы, варвары, шилом, шилом измеряем. Пытка для бедной свиньи. А там, видите ли, без никакой боли. Решили электронику эту продемонстрировать. Тащат свинью, а она визжит, как недорезанная, вырывается. Так мы ничего и не увидели на экране. Я и говорю сконфуженному изобретателю: видимо, свинья, не хочет открывать своего секрета. — И, словно бы слегка удивившись, что не рассмешил собеседников, засунул руки в карманы пиджака, чуть приподнялся на носках удобных мягких туфель, опустился. — Ну а вы там что изобрели, уважаемый Илларион Степанович? Говорят, из воздуха шпик  получаете. Посрамили американскую электронику, за пояс заткнули доктора Хайнера. </p><p>Буянов с трудом выдержал взгляд Главного. Нет, ему реальный шпик подай, а не мифический, из воздуха. Но как примирить непримиримое? </p><p>— Нашлись такие изобретатели в некоторых хозяйствах, — подавленно сказал Буянов. — Кое-кому выдал «патент», на всю жизнь запомнят. </p><p>— «Патент» все-таки выдал! — живо ухватился за ироническое словечко Главный. — Смотри, товарищ Буянов, как бы и мы не схлопотали с тобой такой «патентик». И все-таки три плана ты выдай! Я тебя в свое время предупреждал... А теперь, когда мы на весь мир раззвонили, когда все телескопы на нас нацелены... ты начинаешь сомневаться? </p><p>— Что ж, случается, жизнь вносит свои поправки, — сдержанно сказал Кленов. </p><p>— Подожди! — Главный пришлепнул по столу ладонью. — Твою точку зрения я знаю. Однако где вы были раньше? — Перевел испытующий, чуть нащуренный взгляд на Снегирева. — Разве у вас имелись э... какие-нибудь существенные возражения? </p><p>— Я лично с себя ответственность не снимаю, — без аффектации, несколько даже флегматично сказал Снегирев. — Но это верно, жизнь иногда вносит существенные поправки... </p><p>— Вот! Вот полюбуйся на них! — Главный кивнул головой на Снегирева и Кленова. — Да вы понимаете, что значит в сегодняшних условиях сказать всему свету: мы зарвались, мы отступаем! Это сейчас, когда идет беспощадная война престижей. Да и у нас, у себя дома, э... мы будем лишены такого козыря!.. Обесценить труд тысяч замечательных людей, свести на нет порыв. Мы же мечтали получить великолепные дрожжи для закваски в общегосударственном масштабе. Надо же, дьявол побери, искать, искать, действовать, а не ждать, когда э... боженька поможет. Видите ли, я тороплюсь, слишком увлекся экспериментами! А как же вы думали? Время не ждет! Я вот побывал в стране, где тоже торопятся, да еще как. Думаете, там не ищут, не экспериментируют?! Им страшно, что русские дышат в затылок. И уж будьте уверены, они не собираются сидеть сложа руки! — Вдруг улыбнулся и сказал уже добродушно: — Вот это я распалился... </p><p>Отошел к окошку, как бы остужая себя. Буянов заметил, как переглянулись Кленов и Снегирев, будто мысленно развели руками. </p><p>Ну хорошо, допустим, он, Буянов, все-таки скажет, что третий план может оказаться пагубным; не исключено, что его отстранят от дела и все будет завершать кто-то другой. Но суть не в этом, суть в том, что в словах Главного есть своя железная логика: если и вправду отступить — оглохнешь от свиста и улюлюканья. Надо умереть, а все довести до конца. Победит тот, кто умеет на ходу садиться в поезд. Рискованно? А как же. Но кто побеждал без риска. Только вот шпик из воздуха... Ну хорошо, хорошо, не из воздуха... Просто кое-что останется в реальном заделе... Завтра наверстаем... </p><p>Главный отвернулся от окна успокоенный, с выражением того добродушного упрямства в лице, которое так было хорошо знакомо Буянову. «Нет, этого человека не свернуть с пути», — подумал он с глубоким уважением. </p><p>— Ты вот что, Илларион Степанович, не паникуй, — сказал Главный увещевательно. — Мы отдаем себе отчет... не все там у тебя, видно, гладко. Установи жесточайший контроль, до безобразий не докатывайся. Важно, чтобы в народе не возникли нездоровые настроения. Поднимите до самого высокого уровня чувство престижа... </p><p>Походил по кабинету, снова крепко сцепив руки за спиной, голова клонится все ниже и ниже. И только сейчас заметил Буянов, как устал этот человек и, похоже, тревога гложет его. </p><p>Буянов знал, что увлечение Главного реорганизациями, хозяйственно-экономическими реформами вызывает все нарастающее беспокойство многих ответственных товарищей. Его поддерживали до тех пор, пока ценили в нем смелость, энергию, нетерпимость к застою, консерватизму. Но кое-кому все чаще начинает казаться, что он слишком увлекся, что он теряет чувство реального. Все категоричней требуют от него трезвого расчета, осмотрительности, все более открыто обвиняют в нетерпимости к мнению и совету товарищей, не меньше его отвечающих за дела в стране, за ее судьбы. </p><p>На одном из заседаний, где обсуждалось тяжелое положение в некоторых областях целинных земель, Главный спросил запальчиво: </p><p>— Кто, кто, я спрашиваю, виноват в этом? </p><p>И вдруг словно напоролся на взгляд Кленова. Светилось в его глазах, кроме дерзкой решимости, еще и откровенное негодование. </p><p>— Вы, прежде всего вы! — сказал он с ошеломляющей прямотою. </p><p>По тягостному, почти суровому молчанию участников заседания Главный понял, во что ему может обойтись, как сам не однажды выражался, «забвение принципов коллегиального руководства». Понимал он, что если азанский эксперимент провалится, ему могут сказать вот с такой же прямотою: «Мы вас предупреждали, многое в этом провале — на вашей совести». </p><p>Ни в коем случае нельзя допустить провала, тем более его признания, если это случится. С азанскими делами все можно уладить, если в других областях не пойдут на риск с отчаянием Буянова. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Вот почему на встрече с женщинами Азанской области Главный подчеркивал, как только мог: </p><p>— Сейчас многие спрашивают, как поступить нам в своих областях, краях? Неудобно отставать от тех, кто вырвался вперед. А мы отвечаем — считайте, думайте. Только не витайте в облаках, твердо стойте обеими ногами на земле, будьте реалистами. Трезвость, трезвость и еще раз трезвость. Что касается вас, дорогие товарищи, то вы взяли очень высокие обязательства. Но мы верим руководителям вашей области, товарищу Буянову, вашему испытанному вожаку. Ваши руководители знают, что нужно оплачивать политический вексель, который они дают стране, партии. </p><p>«Что же ты со мной делаешь? — мысленно спрашивал Буянов. — Впрочем, все правильно. Политический вексель надо оплачивать. Да, надо оплачивать». </p><p>Нестерпимо печет в затылке. А люди смотрят на него, на своего «испытанного вожака», и нужно быть спокойным и уверенным под этими взглядами. Как никогда уверенным. Ни тени сомнения. </p><p>Буянов нет-нет да и ловит на себе взгляд Комарковой. И что за глаза у нее, все, все видит старуха, конечно же догадывается, что с ним происходит. </p><p>А Комаркова действительно о многом догадывалась. Посадили ее рядом с Главным: по правую сторону сидит она, а по левую — Илларион Степанович. За ним, с самого краю, поджарый чернявый мужчина, по фамилии Кленов, по другую сторону, тоже большой, видать, человек, по фамилии Снегирев, лицо приветливое и взгляд не строгий: глянешь в такие глаза — и сразу робость пройдет, будто учителя из родного села повстречала, к которому можно подойти запросто. </p><p>А против президиума знатные женщины области, много их, поболе полсотни. Улыбаются бабы, рукоплещут, обветренные, по случаю праздника приодетые, до слез ей родные. И пожилые и старые — все одинаково радостные, честью, почетом растроганные. Рукоплещут стоя, Главный тоже стоит, рукоплещет. </p><p>Но вот вскинул он кверху руки, приглашая всех сесть, и спросил: </p><p>— Где здесь телятница Аксинья Петровна Кочеткова? </p><p>За одним из столов несмело поднялась Кочеткова — полная, крупная женщина, с лицом мягким, застенчивым. На груди две Звезды Героя Социалистического Труда. </p><p>— Запомнил я вас, еще когда ездил в область вашу. Прошу, Аксинья Петровна, идите к нам сюда, в президиум, — приглашает Главный, — ну, ну, не стесняйтесь.</p><p>И что уж случилось с Аксиньей, но вдруг заплакала, а как со слезами в президиум пойдешь? Отвернулась, косынкой глаза вытирает. Главный осторожно руку поднял, будто боялся кого разбудить: ничего, ничего, сейчас она успокоится, и все будет как надо. Стоит немножко смущенный, даже грустный, — видно, по-особенному слезы Кочетковой понял: ох и горьки они, горьки у русской бабы, хотя Аксинья сегодня заплакала конечно же от доброго чувства. </p><p>Поуспокоилась Аксинья, села рядом с Кленовым, смущенно ответила улыбкой на его улыбку. </p><p>Главный в кулак прокашлялся по-простому, по-мужицки, начал приветственную речь. Поздравил всех тружеников области за то, что два плана обещанных выполнили, а теперь нацелились еще и на третий... </p><p>Дарья Николаевна на Буянова посмотрела. Кажется, спокойный, даже бабам улыбается, и не просто, а победно как-то: знай наших. </p><p>А Главный за трибуну не идет, порой чуть касается рукою плеча Иллариона Степановича, дружески так: вот он мой верный помощник. </p><p>— Хотелось бы отметить также большую роль первого секретаря обкома товарища Буянова... </p><p>Опять коснулся плеча Иллариона Степановича, теперь уж потверже, а потом первый начал в ладони хлопать, громко, усердно. А ладони тяжелые, — крепкие, видать, руки у человека. И все бабы тоже рукоплещут, и видно, что счастливы они за Иллариона Степановича. Беззвучно хлопала в свои невесомые ладони и Дарья Николаевна, улыбнуться силилась. И радостно ей и тревожно. </p><p>Все-таки почему же это радость такая должна идти в обнимку с тревогой? </p><p>— Русская пословица гласит, — степенно продолжал Главный, — «один в поле не воин», но и без одного командира э... войско порой не знает, куда идти. А теперь о вас скажу, дорогие товарищи женщины. Вы прославили область вашу своими трудовыми подвигами. Можно без преувеличения сказать, что это знатные женщины нашей страны. Здесь собрались женщины разных возрастов: пожилые, и средних лет, и совсем юные, вон видите, сидит школьница в пелериночке, с белыми бантиками в косичках... </p><p>И все повернули головы в сторону Таи Крушиновой. А девчонка вся зарделась. Дарья Николаевна тихо ударила в ладони. И Главный тоже стал рукоплескать, отечески, растроганно улыбается, похоже, даже глаза у него помокрели. И пусть бы кто-нибудь сказал, что все это происходит с ним не от великой любви, не от надежды, не от веры в Таю Крушинову, в тысячи, в миллионы таких, как она. Ох и досталось бы такому от Дарьи Николаевны! </p><p>— Но не зазнавайтесь, товарищи! — веско помахивает Главный пальцем и улыбается лукаво. — Вам еще надо поработать, однако, скажу, при таких темпах роста, каких вы достигли в текущем году, вам потребуется немного времени, чтобы, как образно говорится, э... ухватить бога за бороду! </p><p>И опять рукоплещут бабы: рассмешил их Главный. Но вот Ивушкина хоть и улыбается, а смущенно как-то и все на Иллариона Степановича поглядывает, видно, и у нее радость в обнимку с тревогой идет. А вон Надежда Ивановна Калинкина сидит позади всех, эта и вовсе не улыбается, и рукоплещет иной раз так себе, только для виду. «Ишь ты какая! Ты что это, бабонька? Смотри у меня! Уж больно ты самостоятельная!» </p><p>А Главный все сердечнее становится в речи, все призывнее. Но вот нахмурился, поднял палец с укором. </p><p>— Я часто езжу по Московской области и вижу... и в эту осень совсем недавно видел — этакий хиленький овес, похожий на реденькую бороденку. Уцепились за этот несчастный овес и никак не могут с ним расстаться. </p><p>Голосом, жестами, всем своим видом хотел высмеять Главный тот злосчастный овес. Лицо по-прежнему доброе, а все же чувствуется там, за улыбочкой его, что-то жестокое, как татарник колючее. </p><p>Да и у баб за улыбкой ответной, хоть и вполне сердечной, благодарной, допытчивость упрямая кроется и ожидание нетерпеливое, надежда, что в речи Главного самое существенное еще впереди. </p><p>Оглядела Комаркова баб всех до одной, и молодых и старых, а потом опять на Буянова внимание переключила. Сжал голову Илларион Степанович ладонями и все в стол перед собой смотрит. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>«Сколько лет прошло с тех пор? Неужели скоро десять? — спрашивает себя Дарья Николаевна, сидя у больной Послушницы. — Уходят годы, будто вода сквозь пальцы. Вот уже и нет в живых Буянова. Сгорел человек. Не верю, что он сам на себя наложил руки. А может, уж так стало ему невмоготу, что он все-таки...» </p><p>Комаркова гонит от себя недобрую мысль. А она будто ворон — сделает круг да и опять возвращается. Даже стало жутко одной в коровнике. </p><p>Подняла старая соломенный жгут, потерла ноги, крестец Послушнице, опять живот ее прощупала. Вдруг почувствовала чей-то взгляд позади, повернулась к двери. </p><p>— Это ты, Лиза. Ну иди, иди сюда, посиди со мной. </p><p>Лиза скрылась за дверью, вернулась со скамеечкой. </p><p> — Я вот былое в памяти перебирала. И знаешь, куды меня унесло? В Москву унесло, Лиза. Ты-то как, поди, не забыла?.. </p><p>— Помню, Дарья Николаевна, как будто вчера все было. Плакала я потом. Места себе не находила. Залезу в сено или спрячусь где-нибудь в коровнике... Э, да что там вспоминать. </p><p>— И как же ты не изверилась, не сбежала? </p><p>— Поуходили многие. Но уж кто остался, тот остался. Сердцем прикипел. </p><p>— Ну а все-таки кого-нибудь виноватишь? Ну меня, к примеру... Я же была главная в комиссии по проверке... </p><p>Лиза смущенно развела руками. </p><p>— Тяжело винить, язык не поворачивается. Хотели же, чтоб было как лучше. </p><p>— Вот и я другой раз толкую... Спорят люди, чаще образованные, вроде бы с понятием люди, журналисты или вот такие, как твой Валера... </p><p>— Валера бушевал, это верно. Так и выпаливал — карьеристы, мошенники! </p><p>Лиза попыталась голосом, жестами изобразить негодование Валеры. </p><p>— Были и такие, конечно. Сама не одного трясла за душу. Да если б дело было только в одних мошенниках, может, и ты, как Валера, бушевала бы, а не плакала. </p><p>— Валера мой нынче, когда годы прошли, уже иначе рассуждает. Это была, говорит, трагедия, в которой не так-то легко злодея найти. Да, наверное, и не было, говорит, злодея в полном смысле слова. Все желали только добра. Но желать добра — одно, а творить его реально — совсем другое. Любит Валера загибать позаковыристей, не зря философом дразнят. </p><p>— Это он правду сказал, твой Валера. Творить добро, поди, самое трудное дело на свете. </p><p>— Валера, он у меня такой, до всякого факта сам умом своим пробиться старается. Говорит мне... если бы посмотрели на всю эту историю наши потомки лет через сто, схватились бы за голову и сказали бы: эх, братцы, предки вы наши героические, да за что же вы так себя в критике беспощадной мордовали? За то, что один хотел за десятерых сделать? Не все у вас было правильно, жестоко порой ошибались. И все равно мы снимаем перед вами шапку и низко-низко вам кланяемся в полнейшем перед вами восхищении. И сам Валера-то мой вот так взял и поклонился.</p><p>Лиза в пояс поклонилась Дарье Николаевне, вкладывая в тот шутливый поклон что-то куда более серьезное, чем можно было на первый взгляд подумать. И старая почувствовала это. </p><p>— Ну, ну, по-ученому, стало быть, спорите, — сказала она. — Хорошо, что по-ученому. И спасибо, что плеваться в нашу сторону не торопитесь. </p><p>Лиза близко подступила к Дарье Николаевне, вдруг крепко обняла ее. </p><p>— Стыдно мне. Провалиться бы сквозь землю... На свадьбу мы вас не пригласили. </p><p>Долго молчала старая. Поправила ногу Послушнице, порылась в своей сумке, как бы решившись наконец прибегнуть к своим лечебным травам после достаточного наблюдения за Послушницей и попросила: </p><p>— Принеси-ка мне литра три теплой водицы. </p><p>Когда Лиза ушла, опять задумалась Дарья Николаевна. Было очень грустно ей и в то же время тепло на сердце. Снова в полнеба заря вечерняя представилась. Туман по выпасам стелется, плывут, плывут коровы над землей. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>И опять ведь память ведет к тому праздничному московскому дню. Тая Крушинова подносит в подарок Главному расшитую русскую рубаху. </p><p>— Вы хоть один раз нарядитесь в нее. </p><p>— Обязательно наряжусь. Я не суеверный человек, а все-таки будет казаться мне, что здоровья и силы прибавилось от этой рубахи. И молодости тоже. </p><p>Тая совсем осмелела: </p><p>— Мы очень просим на память сфотографироваться с нами.</p><p>— С превеликим удовольствием, — радушно соглашается Главный. </p><p>А потом, когда фотографы закончили свое дело, Главный сказал: </p><p>— Ну, а теперь направимся знаете куда? В самое святое место, в кремлевский кабинет и квартиру Ильича. </p><p>Идет по Кремлю Комаркова, в дворцы, храмы пристально вглядывается. Ступает почти бесслышно старая, к городскому шуму прислушивается и к душе своей: что же все-таки там творится? Ну чего ты, иди да иди себе, Дарья, как все идут. Не все идут одинаково? У Таи одно, у Надежды Калинкиной другое. Так и должно быль. Каждый по-своему и переступит тот порог, за которым незримо живет вечное... </p><p>— Да вас будто от сна глубокого не разбудить.</p><p>Господи, никак за спиной Калинкина стоит? А тут как раз именно ее слова в памяти всплыли, явственно так, словно и не прошло с тех пор около десятка лет. </p><p>Было это, когда ехали из Москвы домой. Сидела Дарья Николаевна в машине вместе с Таей Крушиновой и  Калинкиной. Долго молчали, всяк по-своему о пережитом размышляючи. И вдруг привлекла к себе Надежда Ивановна девчоночку, сказала: </p><p>— Все-таки хорошо, что мы взяли тебя с собой в Москву. Вот и у Ленина в гостях побывала... </p><p>А про Главного ни слова. Ох и своенравная баба, себе на уме! Дарье Николаевне казалось, что она понимает, куда клонит Калинкина. И не ошиблась. Помолчала  Надежда Ивановна и снова привлекла к себе Таю. </p><p>— Душа-то у тебя там, в Москве, поди, для большого раскрылась. Куда больше вошло в нее, чем услышала про наши три плана... </p><p>— Я что-то не пойму вас, — сказала Тая и руки поднесла к щекам, как огонь горячим. </p><p>— Ну что же не понять-то, — досадливо нахмурилась Калинкина. — У Ленина в гостях, говорю, побывали. — А сама с прищуркой все на нее, на Дарью Николаевну, нацеливается. Не то под ребро поддеть норовит, не то в сговор какой-то втягивает. — Там я как раз и пришла в себя, поняла, на какую главную встречу в Москву явилась... </p><p>«Ой, бабонька, и куда тебя несет с твоим норовом? — мысленно спросила Дарья Николаевна и тут же ответила: — Куды надо, туды и несет, чего ты на нее напускаешься?» </p><p>Калинкина помолчит, помолчит да и снова за свое, — видно, не на шутку в душе после волнения такого все перелопачивает. </p><p>— Знаешь, Дарья Николаевна, от какой мысли я пришла в себя там, в кабинете-квартире? </p><p>Задала вопрос своенравная — и опять молчок, теперь уже на Таю с прищуркой поглядывает. </p><p>— Так вот и подумала я, на книги, на стол Ильича глядючи: слава богу, что есть такой у нас дорогой залог или, как еще говорят, га-ран-тия. Нет, теперь уж что ни случись — не оскудеешь ни умом, ни душой, ни верой. Только надо бы, чтоб недоброе все-таки как можно меньше случалось... </p><p>Дарья Николаевна рядом с шофером сидела. Примечала, усмехается пожилой, седой человек, понимает, куда метит Калинкина, так усмехается, что, кажется, полностью согласен с ней. А разве она, Комаркова, в чем-то с ней не согласна? </p><p>И все-таки повернулась к Калинкиной, вроде бы не очень довольная, сказала с упреком: </p><p>— Ты бы не морочила мозги девчонке... </p><p>— Я? Морочу мозги? Да как же вам не совестно, Дарья Николаевна... </p><p>А совестно стало, пожалуй, больше всего сейчас. Подняла голову старая, всмотрелась в лицо Калинкиной таким непонятным взглядом, что совсем ее встревожила. </p><p>— Что это с вами? — удивилась Надежда Ивановна. — Пойдемте ко мне, пора и поужинать, и отдохнуть.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Сидит Комаркова в доме Калинкиной за столом, на хозяйку дома поглядывает. А взгляд, как прежде, странный. Позади Аркадий Денисович Ганин шуршит газетой. Наверное, не очень приятно ему сидеть рядом с Комарковой, хочешь не хочешь — былое вспоминай. А ему не так и много в том радости. </p><p>Надежда Ивановна гостью привечает, с виду ласковая. Наверное, так оно и есть, всегда она была рада Дарье Николаевне. Но вот бродит в Калинкиной какое-то бесиво, на Аркадия Денисовича занозисто поглядывает: не может простить, что гостье он оказывает небрежение. </p><p>— Вы что же, Аркадий Денисович, так внезапно аппетита лишились? Чайку бы попили с нами. </p><p>— Спасибо, Надежда Ивановна, ей-богу, я сыт. </p><p>Не знала Дарья Николаевна, что до ее прихода Аркадий Ганин допустил немалую оплошку. Калинкина предупредила его, что позвала переночевать Комаркову, и как-то вырвалось у Ганина само собой: </p><p>— Знала бы ты, до чего ж я не люблю эту старуху. </p><p>Калинкина медленно скрестила руки на груди. </p><p>— И давно вы ее невзлюбили? </p><p>— Честно говоря, никогда не любил. В свое время вот здесь, в печенках, сидела у меня эта доблестная труженица и общественная деятельница... </p><p>— А ведь я помню, Аркадий Денисович, с каким старанием вы ей почести оказывали. Поглядеть со стороны — удивительное единение крупного ответственного работника и... </p><p>— Ну, ну, не накручивай, — не дал досказать Ганин. </p><p>Однако не так просто было остепенить Надежду Ивановну. </p><p>— Может, и другие... Буянов, к примеру, только для виду демонстрировал свое единение? </p><p>— Э, нет, ты мне брось! — вдруг озлился Аркадий Ганин. — Буянов и вправду ценил старуху. Высоко ценил. Честно, Надежда, порой казалось мне... любит он ее как мать родную. Завидовал даже ему... не притворяется человек. </p><p>— Ну хоть это приметил, и то ладно, — сказала Надежда Ивановна с напряженным вздохом. </p><p>И только тут понял Аркадий Денисович, что вдруг оказался на бочке с порохом. Еще одна искорка.. Ох и непонятная женщина, десять раз подумай, а уж потом заговаривай с ней, и все-таки не дай бог отвратить ее от себя. Принесли же черти эту старуху в Вознесенское... </p><p>И вот Комаркова перед его глазами. Аркадий Денисович решил, что вернее всего будет сесть в сторонке, закрыться газетой, может, Надежда это поймет и оценит: не хочет фальшивить, и то ладно. </p><p>Нет, и это ей не по нраву — вон как взглядом задирает. Ну и пусть задирает! В конце концов, он просто обманывает себя, что безмерно счастлив от ее сладкого ига, пусть все летит в тартарары, ему не привыкать. </p><p>А второй голос в Аркадии Денисовиче умолял: возьми себя в руки, это глупо, дико все разрушить в один миг, что так трудно налаживалось. Ломает, гнет, мнет себя, как глину, Ганин, а черт все равно ворочается в нем, бодается, скребет когтями. Отложил Аркадий Денисович в сторону газету, сел за стол, о здоровье у старой справился. </p><p>— Разрешите, Дарья Николаевна, я вам чайку налью, — изо всех сил старается он быть любезным. </p><p>А Надежда Ивановна смотрит на все это и улыбается странно как-то, того и гляди и тут найдет, к чему придраться. Ну что, что он должен еще сделать, чтобы ублажить эту старуху? </p><p>И вдруг Аркадий Денисович сказал: </p><p>— Ох, и боялся я тебя, Дарья Николаевна. Уж больно ты резала правду-матку в глаза. </p><p>Надежда Ивановна неожиданно расхохоталась. И странно, похоже, чем-то на сей раз понравилось ей признание Ганина. Подошла сзади к гостье, обняла ее, прижала голову к ее голове. </p><p>— И хорошо, что было именно так. — Помолчав, добавила, глядя на Аркадия Денисовича почти дружелюбно: — Ничего для меня нет приятнее, как услышать от вас именно эти слова. </p><p>Комаркова улыбнулась Ганину, чуть притронулась к его руке в знак полнейшего с ним примирения. После долгого молчания сказала с той высоты, которую давно одолела, поднимаясь над тщетой суетного. </p><p>— Я вот Лизу сегодня послушала, объясняла мне, почему от нас не сбежала со своим Валерой. Им дальше жить, свои порядки устанавливать. Однако же и они, может, когда-нибудь взвалят на спину тяжкий груз, да и споткнутся. А потом утрут пот с лица и дальше пойдут. А как же вы думали? Жизнь есть жизнь, и не быть ей гладенькой, вот как это блюдечко. Ну я пошла к Послушнике. </p><p>И когда остался Аркадий Денисович один, он еще  долго думал о Комарковой. Что же в ней такое кроется? Вот вроде бы только сегодня до конца и разглядел, насколько незаурядна как человек старуха эта. И стало ему тягостно от такого открытия, потому что само собой напрашивалось: а насколько же мельче ты сам, если только теперь и смог постигнуть истину о Комарковой. </p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Оставив газик в дубняке, Соколов вышел на новь, подготовленную Старосельской ММС для сдачи совхозу. Следом за ним, с обреченным видом, шел директор ММС Раззуваев. Был он высок и нескладен, с маленькой птичьей головой. </p><p>Анатолий Петрович удрученно оглядывал новь, на которой, судя по всему, в этом году ничего не посеешь и не посадишь: то там, то здесь упрямо щетинилась незапаханная дернина, торчали невыкорчеванные корни, надолбами возвышались камни. </p><p>Прежде чем начать нелегкий разговор с директором ММС, Соколов присел на камень, закурил, боясь не сдержать свое ожесточение. А для этого было немало причин. </p><p>Посевная складывалась драматически: вымерзли озимые, а на поля обрушился истинный суховей, пожирающий влагу. Предстояло заново пересеять поля под озимыми, а это значит, что объем посевной увеличился вдвое, намного больше потребовалось механизмов, машин, семян. </p><p> Уже десятый день Соколов ездит по районам области. Закроет глаза и видит, как мимо него проплывают тысячи людей с запыленными лицами — одни зубы блестят. Ведут, ведут свои машины чумазые люди по дымящимся от пыли, иссушенным ветрами полям. И хочется Соколову предостерегающе поднять руку и сказать тем, кто призван совершать свой особый посев в душах этих людей: не смейте говорить им под руку вещи, на которые мы были горазды еще так недавно, не смейте, их поучать; не дай бог, если кто-нибудь из вас сорвется и вымолвит не только грубое слово, а просто неосторожное, бестактное. Уже довелось ему лично самому выставлять на всенародное посмешище этой весной до десятка таких настырных советчиков, у которых все повадки известных недоброй памятью недавних толкачей. </p><p>По области покатились слухи, как секретарь обкома беспощадно отстраняет от горячих дел этой раскаленной посевной всех, кто так и не преодолел злополучный барьер беспардонного администрирования. </p><p>Раззуваев ходит по нови, то корень ногой покачает, то гриву незапаханной полыни притопчет, боится глянуть в сторону призадумавшегося секретаря обкома: уж больно он глубоко и часто затягивается, прикурил от первой сигареты вторую. </p><p>А Соколов между тем упрямо усмирял себя, все больше утверждаясь в мысли, что он прекрасно видит общую картину посевной в области, нет перед ним белых пятен, ясно, на что способен каждый район. Да, он улавливает ритм посевной и отчетливо ощущает разницу с тем, что было не так и давно. Вот насторожи ухо, и ты уловишь разницу хотя бы в том, как звонят телефоны. Не рвут люди голосовые связки, а главное, нервы, жилы не рвут в панической сутолоке, в бестолковщине. Не ищут спасения в благополучных показателях графиков. Ох уж этот график ради графика — мина, подложенная под уборочную. И кем подложена? Ведь не всегда тот или иной показатель в этом графике был фикцией. Да, такие-то поля точно засеяны к такому-то числу и даже часу, а их надо было засевать с точки зрения здравого смысла на день-два позже и совсем не той культурой. Иногда именно фиктивный показатель в графике спасал положение: указали десять гектаров овса, а засеяли пятьдесят или, наоборот, заняли под кукурузу десять гектаров, а показали пятьдесят. </p><p>Анатолий Петрович почти физически слышит надрывный звон телефонов, доносящийся оттуда, из пятидесятых годов. Не умолкают телефонные трубки с голосами угрожающими, умоляющими. Мчатся курьеры с телеграммами, помеченными — «срочно», «молния». И порой метали люди громы и молнии не потому, что были бездарны, скорее, были безоружны: не хватало техники, семян, квалифицированных механизаторов. </p><p>Многие из этих бед ушли в прошлое. Но мечут ли громы и молнии запарившиеся люди нынче? Случается,  и не так уж редко. Есть, есть еще в области такие неблагополучные точки, где как бы мерцает тревожный красный огонек аварийного положения. И Соколов знает, где эти точки. Надо и там погасить нервозность, все подчинить общему ритму. </p><p>Не хочется Анатолию Петровичу начинать разговор с Раззуваевым. Куда приятнее хотя бы мысленно продолжить разговор с трактористом Василием Крапивиным. В памяти всплывает лицо человека, которому сам бог предопределил быть атаманом: удалью дышала вся его завидная стать, своеволие выдавали жесты, взгляд звероватых глаз из-под козырька побитых сединой волос. </p><p>Лет пятнадцать назад спел Крапивин Анатолию Петровичу частушки, так спел — до сих пор помнится. </p><p>Приехал Соколов в посевную на поле, где тоже вымерзли озимые. Ничего, кроме проса, уже не могло здесь вызреть. А из района строгий наказ — засеять яровой пшеницей. Остановил Крапивин трактор перед начальником из области, загреб полные пригоршни иссушенной земли, которую только что засеял, почти ткнул ему в лицо: </p><p>«Похороны это, начальничек, а не посевы! Пшеничку, начальничек, хороним без попа и музыки!» Высыпал землю под ноги Соколову и вдруг сорвал с себя кепку, швырнул оземь, поднял, да еще и еще раз шмякнул ее. «Э, хоронить, так уж с музыкой!» И пошел, пошел в пляску, припевая такие непристойные частушки, что Соколов повернулся и пошагал прочь. А за спиной его бесновался вышедший из берегов человек. И что-то заставило Соколова к нему вернуться. Ему было страшно подходить к Крапивину, но он шел, чувствуя в себе озноб потрясения, шел не затем, чтобы усмирить тракториста начальственным окриком, но и не находил слов, чтоб успокоить его. </p><p>«Э-эх, начальник, уйди! Заклинаю господом богом, уйди от беды!» — почти умоляет Крапивин, а лицо перекошено бешенством, и уже невозможно смотреть в его страшные глаза. </p><p>Соколов осмелился положить руку на плечо тракториста, тихо сказал: «Отдышись». И с такою тоской и сочувствием он сказал это, что Крапивин крепко-крепко зажмурил глаза, и Анатолий Петрович увидел, как на запыленном лице этого сущего дьявола вдруг образовались две бороздки от слез. </p><p>«Ну хорошо, что ты сказал мне это словечко. Хорошо-о&#x2011;о, начальник. А понужать вздумал бы — заплакали бы две бабы-вдовы, твоя и моя...» </p><p>И вот сегодняшним утром Анатолий Петрович сидел с Крапивиным на «кировце», тянувшем сеялки едва ли не на том же поле, которое нынче опять пришлось пересевать, на сей раз в сеялках было просо. </p><p>«Трудненько нонешней весной, — приговаривал Василий Крапивин, орудуя рычагами трактора. — Ничего, одолеем, осилим, едрить его в тарантас! Все равно без зерна не останемся. Пшенная каша — это вам тоже хлеб». Соколов не решался напомнить Крапивину их первую встречу, но тот напомнил сам. «Как же это вы меня тогда пощадили? Могли бы... за угрозу жизни... взять за штаны». — «А как же ты меня пощадил?» — «Да уж не потому, что передрейфил. Э, были бы вы каким-нибудь дворянским сподручным... при подобной лютости вмиг порешил бы. А то человек, как ни говори, от своей власти...» — «Значит, врагом ты меня не считал». — «Какой там враг, вот если, не про вас будь сказано, дурак — это верно. Ну разве может разумный человек зерно в земле предавать смерти? Убийство, да и только. Ох и обидно было, что такие набитые дураки, горлопаны, не чем-нибудь, а советской властью стращали. А нам все думалось... горлопаны это так, по чьей-то дурости, по недомыслию и власть тут ни при чем. Потому-то мужик не брался за топор, как, бывало, до революции, не пускал красного петуха». — «Но было же, даже в зеленые банды уходили». — «Так то какой мужик, то мужик кулацкого заквасу. А я толкую про те времена, когда деревня уже была без куркуля». </p><p>Ах, Крапивин, как много ты объяснил из того, над, чем ломают головы советологи, поседевшие и полысевшие над загадкой: так что же сделала Советская Россия с мужиком? </p><p>Да, он плакал порой, когда вел своего савраску на общий двор первых колхозов. Но и светилась в глазах его надежда на лучшую долю, когда он называл свой колхоз «Красная звезда» или «Новый путь». А был тот путь неизведанным и в такую крутую гору, что крестьянину жутко иногда становилось. И если уж серьезно судить о нем, то оцените и то поле, на котором заводы выросли, города, армия, сокрушившая фашистскую Германию. Рабочим стал бывший крестьянин, ученым, воином. Ну а тот, кто все-таки не оставил пашню, что стало с ним? Да ведь строил и строит жизнь «без кулацкого заквасу». И есть, есть в его душе иной «заквас», который помог, допустим, Крапивину вынести все невзгоды. И вот в этом «заквасе» и весь секрет... </p><p>Соколов опять мысленно поднимает руку в нетерпеливом яростном остережении: не смейте, господа советологи, утверждать, что Крапивин разлюбил землю, что он не понимает ее, он просто получил куда позже, чем ваш фермер, технику, удобрения, агрономические знания. И это не его вина и не вина страны, на просторах которой он возделывает свои поля, — так уж было предопределено самой историей. Но если вас занимает человек, его душа, сущность его, то поставьте рядом Крапивина и вашего фермера. Чувствуете разницу? Крапивин не хищник. А ваш фермер, даже если природа сотворила его сущим ангелом, вынужден вскармливать в себе хищника, иначе сожрут его самого. </p><p>— Вот она, разница, — сказал Анатолий Петрович вслух. </p><p>Директор ММС вскинул голову, как бы спрашивая, о чем речь? </p><p>— И вы, товарищ Раззуваев, хотите, чтобы Крапивин на этом поле заткнул за пояс какого-нибудь американского или канадского фермера? — Соколов встал, подошел к невыкорчеванному корню. — Нет, вы предоставьте Крапивину равные возможности с тем фермером, чтобы и машины, и удобрения, и поле — все одинаково. Тогда человечество убедится, что именно Крапивин в грядущем способен накормить его досыта, спасти от голода. Вот какая у нас с вами задача, товарищ советский руководитель. Я вижу, вы озадачены: не перегрел ли секретарь обкома голову? </p><p>— Да нет, я, собственно, отлично понимаю, о чем вы... </p><p>— Тогда почему торчит здесь этот корень?</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Зло сдвинув шляпу набок, Соколов ухватился за корень, оскалившись, рванул его один раз, другой. За этим занятием и застал его председатель облисполкома, неожиданно вынырнувший из пролеска на газике. </p><p>— Тебя-то мне и надо! — Анатолий Петрович показал на неподатливый корень. — А ну давай корчуй. Надо же наконец выкорчевывать нам в себе... — Не договорив, опять ухватился за корень, от натуги наливаясь кровью, даже взбухли жилы на шее. </p><p>Зимин смотрел на секретаря обкома с некоторым смущением, но сегодня ему была по душе злость Соколова. «Люблю, когда дает себя знать в человеке перец», — подумал он и, поплевав на руки, широко расставил могучие ноги: </p><p>— Позволь, Анатолий Петрович. </p><p>Директор ММС наблюдал за этой сценой ни живой ни мертвый, вспоминая, как прошлой осенью Зимин едва не привлек его к судебной ответственности. </p><p>Председатель облисполкома дотошно проверял инспекциями, как выполняются решения обкома и облисполкома по охране и восстановлению земельных угодий. «Ах, вам и сейчас не страшен песок? — вопрошал он, когда видел прежнюю картину на земельных угодьях. — Посмотрим, не продерет ли вас мороз по коже перед советским законом». </p><p>Сказал он эти слова и Раззуваеву, когда обнаружилось, что вместо мещерского болота, которое упорно покоряла ММС, образовалась бесплодная пустыня. </p><p>На одном из заседаний облисполкома Зимин решил: «Что ж, пусть теперь этой пустыней занимаются следственные органы. Под суд ее творцов, под суд!» </p><p>А между тем Раззуваев считался в области лучшим мелиоратором. </p><p>Дело с рукотворной пустыней, возникшей из болота, оказалось настолько скандальным, что его изучала по настоянию Соколова представительная комиссия. А потом доклад комиссии слушали на бюро обкома. </p><p>Зимин на бюро был по-прежнему неумолим: </p><p>— Судить! Я знаю, что есть люди, которые хотят это дело спустить на тормозах. К великому сожалению, я не смог убедить один на один в своей правоте первого секретаря обкома. А вопрос считаю настолько принципиальным, что вынужден выразить решительное свое несогласие с товарищем Соколовым сейчас, на бюро. Я не тоскую по так называемому волевому стилю. Я протестую против ложно понятого гуманизма, который может выродиться в обыкновенную терпимость к безответственности. Я сказал все. </p><p>Зимин сел с видом непримиримым, и веяло от его громоздкой фигуры негодованием, во взгляде исподлобья никак не могло усмириться дерзкое недоумение: послушайте, вы, как могут быть вам непонятны такие элементарные вещи? </p><p>Соколов старался быть непроницаемым. И все-таки создавалось впечатление, что он несколько растерян, было похоже, что Зимин сегодня подмял его. Даже Раззуваев с тоскою думал о себе, что вина его неопровержима и не будет ему никакого послабления. </p><p>— Значит, ты сказал все? — спросил Соколов, не поворачивая головы к Зимину. Помолчал, медленно перелистывая страницы доклада комиссии. — А до конца ли все продумал? Что лучше — болото или пустыня? Понятно — нелепый вопрос. Конечно, очень скверно скатываться в болото гнилого либерализма. Но разве лучше вести по пустыне на закланье козла отпущения грехов, в которых виноваты многие? </p><p>Соколов взял доклад, как бы взвесил его на руках. </p><p>— Комиссия потрудилась весьма добросовестно. Но этого, оказывается, мало. Надо еще добросовестно вникнуть в ее выводы. </p><p>— Поздравляю, товарищ Раззуваев, вы реабилитированы! — воскликнул Зимин, безнадежно махнув рукой с такой досадой, что Соколов даже не смог возмутиться. — А вместе с вами... Э, да что там говорить. </p><p>— А мы будем, будем говорить, Сергей Павлович. </p><p>— Надо действовать, Анатолий Петрович. </p><p>— Засудить Раззуваева — это скверное действие. Осудить — другое дело. Но этого мало. Главное же — перестроить работу всех ММС Мещеры. Вы вдумались, Сергей Павлович, в вывод ученых членов комиссии, что в свое время фактор переувлажнения Мещеры переоценили? Может, не только поэтому строили примитивные каналы без сдвоенной регулировки водообмена. Не было опыта, не было кадров, средств. Надо было уже давно насмерть отрешиться от старых проектов. Не отрешились. Кто в этом виноват? Раззуваев? Да, и он тоже. Он специалист, он, как говорят, собаку съел на этом деле. Почему не протестовал против старых проектов? Почему не заявил: или в корне меняйте положение дел, или я ухожу с поста директора, потому что не позволяет совесть вгонять землю из одной беды в другую? Вам, вам, товарищ Раззуваев, было виднее, чем грозят старые проекты. И потому без выговора вам не обойтись. </p><p>— Ах, скажи, какая грозная кара! — язвительно воскликнул Зимин. И, почувствовав, что он перебирает в эмоциях, добавил угрюмо: — Извините за мое не парламентское поведение. </p><p>— Черт с ним, с парламентским поведением, — сказал Щукин, — важно помнить, что тут все-таки бюро обкома. </p><p>— Да, это нелишне помнить. Итак, по-вашему, кара не слишком грозная. А вы жаждете крови? — столь же язвительно спросил Соколов. — А как лично вы, товарищ Зимин, будете отвечать за то, что у нас в области до сих пор открещиваются от шлюзования осушительной сети? И нет ли в этом вашей и моей вины? Что мы до сих пор говорили? Шлюзование — дело хорошее, но слишком дорогое. А сколько стоит превращение болота в пустыню? А каковы и нравственные и прочие издержки от гнусной практики, когда ведут на заклание одного-единственного козла отпущения грехов? Засудили Раззуваева, и порок наказан, проблема решена. Да черта с два! Порок загнан еще глубже! И проблема так и остается нерешенной. </p><p>— Но ведь я именно за решение проблемы, — уже несколько поубавив свой наступательный дух, сказал Зимин. </p><p>Соколов резко наклонился к нему: </p><p>— Каким образом? Доложите бюро хотя бы в общих чертах. </p><p>— Тут надо еще кое-что продумать. </p><p>— В том-то и дело! — Анатолий Петрович опять взвесил на руках доклад комиссии. — Вам не удастся решить эту проблему, если вы все замкнете на очевидной вине товарища Раззуваева. Это не корни, это верхушка. А нам необходимо до корней пробиться. Вот в этом докладе есть замечательные рекомендации. Жаль, что они вас, Сергей Павлович, не захватили. </p><p>Зимин промолчал. Тут он был уязвим: дело Раззуваева он оценивал пока больше по собственным выводам, тем более что, как ему показалось, комиссия «растеклась по древу». </p><p>...Раззуваев получил выговор и с таким азартом, когда были выделены необходимые средства и материалы, принялся за шлюзование, что Зимин с ним помирился. </p><p>И вот сейчас на этой безобразно распаханной нови опять назревал скандал. Раззуваев вытирал платком засоренный, слезившийся глаз, наблюдая за бесплодной борьбой с неподатливым корнем председателя облисполкома. </p><p>— Нет, я тебя выдерну! Сделаю это из принципа! — входил он в раж. </p><p>— Ну если из принципа, то посмотри вот сюда, — насмешливо сказал Соколов, извлекая из кармана свернутые в трубку бумаги. — Пойдем вон в тот дубнячок, там хоть присесть можно. И вы, вы тоже, товарищ Раззуваев. </p><p>В дубнячке присели на холм. Соколов проследил, с какой ненавистью посмотрел Зимин на торчащий в поле корень, спросил насмешливо оскалившись: </p><p>— Не помогла медвежья сила? </p><p>— Я все равно его выдерну! </p><p>— Вот где его надо выдергивать. — Соколов развернул на коленях бумаги. — Почему мы терпим вопиющие неувязки в проектах мелиораторов? Вот здесь, в первой половине, перечисляют все свои дела по осушению и орошению. Сотворяют вот такую новь, и на том конец. Во второй половине проекта лишь благие пожелания хлеборобам все доводить до посева. Но кто, допустим, вот на этом поле может приступить к посеву? Тут же еще чертова уйма дел! </p><p>— Дел непочатый край, — согласился Зимин, мрачно оглядывая новь. — И покорчевать еще есть что, и произвесткуй, и удобрения внеси, и выбери нужные полевые культуры. </p><p>— Почему вы это не делаете? — спросил Соколов у Раззуваева тоном явного выговора. </p><p>— Ты чего на него набросился? — вроде бы возмутился Зимин. — Козла отпущения грехов выводишь для заклания? </p><p>— Во! Это он свел со мною счеты! — весело воскликнул Соколов, смачно пришлепнув ладонью по могучей спине Зимина. — Действительно, никто для Раззуваева не планирует ни машин, ни извести, ни удобрений. А надо, надо бы, чтобы ММС отвечала за поле хотя бы до первого урожая. Разве завод выпустит машину без испытаний? А тут явная обезличка. По чьей вине, товарищ Зимин? По чьей вине торчит вон тот проклятый корень? </p><p>— Выходит, что и по моей, — признал Сергей Павлович. </p><p>— Вот и корчуй, выдирай гнилой корень. — Соколов повернулся к Раззуваеву, поглядел сочувственно на его засоренный глаз. — А вы не останавливались бы на этом, — ткнул рукой в сторону нови. — Сказали бы в обкоме, в облисполкоме: дайте возможность все довести до конца. Неужели, Антон Архипович, вам не интересно было бы поглядеть на итог своей работы? Представляете, что было бы у вас на душе, когда вы увидели бы, допустим, первую пшеницу на этом поле? Пер-ву-ю! Тогда вы творец. А какой же вы сейчас творец? Вон корень-то... прямо укором вам в совесть. Боюсь, что он мне сегодня приснится. </p><p>Зимин вытащил блокнот, записал, поясняя: </p><p>— Кстати, надо проверить по всей области, сколько вот такой якобы разделанной нови опять превратилось в пустошь, бурьяном, кустарником заросло. Это куда пострашнее, чем мартышкин труд. Там хоть народные средства не расходуются. А тут столько вбухали!.. </p><p>— Разрешите мне все довести до конца, — не очень решительно попросил Раззуваев. — Я засею это поле. Только дайте все необходимое. </p><p>— Дадим, Антон Архипович, — сказал Зимин. — Попробуй первый провести такой опыт.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Оставив Раззуваева один на один с его трудным полем, Соколов и Зимин уехали в Серпилинский район, в колхоз «Россия». Второй секретарь райкома партии Рыжаков проводил в этом колхозе семинар-экзамен, на котором собирался развенчать тех, кто посевную проваливал. Ему хотелось дать предметный урок всему району, поправить положение прямо на марше. </p><p>— Ну, ну, посмотрим, — несколько скептически отнесся Зимин к затее Рыжакова, — боюсь, что это очередная говорильня в разгар посевной. </p><p>— Недавно я навещал в больнице Кондрашова, — сказал Соколов, усаживаясь в газике рядом с председателем облисполкома. — Так вот он уверяет, что лучшего преемника, чем Рыжаков, для него не найти. </p><p>— Люблю я Кондрашова, — признался Зимин после долгого молчания. — Знаю, немало у него грехов, а все равно люблю. Грехи-то у него все какие-то... Дай бог такой чистоты любому безгрешному... </p><p>...Да, сам завел речь, Александр Степанович, о преемнике. Было это полмесяца назад в областной больнице. Вышел Кондрашов из палаты в холл, присел с Анатолием Петровичем у пальмы. В больничной полосатой пижаме, постриженный наголо, Кондрашов выглядел еще больше изношенным, надорванным, все время покашливал, прижимая кулак ко рту. </p><p>— А Рыжаков мой ничего! Думал, завалит посевную, а вот докладывают... — Вдруг умолк, подозрительно глянув на секретаря обкома: — Или мне очки втирают? </p><p>— В районе твоем дела куда лучше, чем в любом другом. </p><p>— Ну и слава богу, как говорят атеисты. Оригинально мой Рыжаков посевную начал. По всему району кампанию провел под лозунгом: снять раздражители, отравляющие жизнь человеку. Массовые рейды по району устроил. Райсобес перетряс, вытурил бюрократов, повыгнал обворовавшихся из столовых, магазинов, хамам, лодырям, грязнулям досталось, в делах милиции непорядок нашел. </p><p>— Так это ты, насколько мне известно, начал. </p><p>— А насколько мне известно, это еще раньше вы начали. Слышу однажды, как мой Рыжаков проповедует: совершенствуйтесь в человековедении! Даже капиталисты учат сподручных своих изображать чуть ли не родного свата рабочему. А как у нас иной рассуждает, нос задрав? Ничего, все знают, что я сын такого же крестьянина, рабочего, стерпят, простят мой скверный характер, да и как же иначе — свой же брат! Нет уж, извините, мы не потерпим такого братца! Чувствуете, про что он, мой Рыжаков? </p><p>— Верно, не надо терпеть таких братцев. </p><p>Александр Степанович поднял палец, таинственно понизил голос. </p><p>— Вчера прелюбопытный разговор в палате слышал. Один оптимист про похоронное бюро заговорил. Большего, говорит, надругательства над человеком, чем там, трудно придумать. Взятки дерут за лучший, так сказать, заупокойный сервис, — похлопал по карману халата. — Начинаю экономить на папиросах, коплю денежку, — может, скоро пригодится... </p><p>Соколов замахнулся, как бы намереваясь дать Кондрашову подзатыльник, приложил руку к его голове: </p><p>— Нравится мне человек с юмором, да только не с таким. Скорей бы уж тебя поосновательней отремонтировали. </p><p>Кондрашов смешно набычился. </p><p>— Ничего, выдюжу. Живучий я, Анатолий Петрович. В войну хирурги пять раз меня потрошили и, ничего, жив, курилка. Лежу вот на больничной койке и о будущем размышляю. Знаете, чем занялся бы? Доверьте, ну если не областную, то районную торговлю. Я бы там порядочек навел. </p><p>И сколько было в лице Кондрашова надежды, что не все еще потеряно! Соколов на какой-то миг ушел от его вопрошающего взгляда, потом, тщательно пряча волнение, опять встретился с его глазами. </p><p>— Главное сейчас — пройти капитальный ремонт. Все силы подчини этому. Для меня ты — мой верный соратник, первый секретарь райкома партии. </p><p>Кондрашов скупо улыбнулся, похлопал себя по карману: </p><p>— Курить страсть хочется, но пришлось завязать. — Нахохлился, как птица в непогодь. — А райком мне уже не по плечам. Хорошо, что хоть вовремя вас понял, стал готовить смену. И что удивительно, когда снял с Рыжакова, как вы сказали, «оковы», — будто подменили человека. </p><p>Видно, схватило сердце Кондрашова, лицо его стадо еще землистее, покрылось испариной. </p><p>— Сестра! — позвал Соколов. </p><p>— Не надо, у меня это часто. Пройдет. </p><p>Подошла сестра, взяла Кондрашова под руку: </p><p>— Лежать бы вам! </p><p>— Мне разрешили! — раздраженно дернул локтем Александр Степанович. Тут же улыбнулся раскаянно: — Извини, сестрица. </p><p>У двери приостановился, прощаясь с Анатолием Петровичем взглядом. И виделась Соколову в этом взгляде такая тоска, а сквозь нее пробивался сумрачный огонек неистребимого упорства: «Выдюжу!» </p><p>— Я выкарабкаюсь! — почти поклялся Кондрашов. </p><p>Ушел Анатолий Петрович из больницы с пронзительным чувством жалости к Кондрашову. И хотя были они ровесниками, у Соколова не пропадало ощущение, что он повидался со старшим братом, которому очень тяжело, а помочь ему нечем. </p><p>Подступило это чувство и сейчас. Да и Зимин, наверное, переживал что-то похожее, молчал с опечаленным видом. </p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Скованна сегодня Надежда Ивановна, на вопросы гостей отвечает неохотно, порой невпопад. Рыжаков спрашивает ее обеспокоенным взглядом: что с тобой? </p><p>Надо бы помочь Рыжакову, не подвести бы его. Раньше он казался Надежде Ивановне каким-то застенчивым, вечно задумчивым, а теперь будто все, что нужно, до конца додумал и сказал себе: пора действовать. Сам черный, а глаза светлые, небольшой ростом, но удивительно плотно и ладно сбитый. Еще молодой, чуть за тридцать. Нравится Калинкиной, что не терпит он суету, вежливо, но непреклонно осаживает бестолковые эмоции, демагогию. </p><p>Да, сегодня он явно Калинкиной недоволен, но терпеливо ждет, что она еще вступит в свою роль хозяйки, и только по-прежнему спрашивает взглядом: ну так что же с тобой? </p><p>Э, если бы она могла сказать, что с ней происходит. Бывает, когда она готова себя возненавидеть: сдалась, укротила свой дух гордой солдатки. Как же иначе назвать то, что она вышла замуж за Аркадия Ганина? Зачем ей это? </p><p>Вот и Соколов нагрянул. Господи, и зачем его принесло сюда именно сегодня? </p><p>— Здравствуй. Что такая хмурая? Здорова ли? </p><p>Надежда Ивановна вяло пожимает руку Соколова и все уходит и уходит от его взгляда, вымученно улыбается. </p><p>А гости дотошно осматривают поля, наблюдают за ритмом работы, донимают вопросами: </p><p>— Когда отрабатывали маршруты для вспашки, боронования, посева? — жужжал, как неотвязчивый шмель, директор совхоза Дерюгин. — Глаз у меня наметан, вижу, нет у тебя, Надежда Ивановна, пустых перегонов техники. </p><p>— Утрясли заранее, — старается превозмочь свою скованность Калинкина. Даже нашла силы повитийствовать: — Прежде чем провести трактористу первую борозду, он все собственными ногами измерял. </p><p>— Сколько потребовалось дополнительно трактористов? </p><p>— Было у нас тридцать пять до посевной. Но когда поняли, что за сюрпризы несет весна, нашли еще двадцать три человека. </p><p>— Легко сказать — нашли, под ногами, что ли, валяются? </p><p>Надежда Ивановна проследила, как строчат в блокнотах журналисты, уловила огонек одобрения в глазах Рыжакова, решила ответить обстоятельно: </p><p>— Слава богу, теперь почти в каждом третьем мужике сидит механизатор. Шесть комбайнеров сели на тракторы. Эти все делать умеют, один даже бывший летчик, посади на самолет... — махнула рукой в небо, не досказав. — Электрики не подкачали. Трое из них уже лет двадцать знакомы с трактором. Четыре тракториста из Серпилинского училища механизаторов. — Повернулась к журналистам: — И особенно хочу отметить восемь выпускников из нашей средней школы. Здорово они трактора оседлали. Да, чуть не забыла... Авдонин сел на «кировца», залежь пашет, можете работу его посмотреть.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Авдонин с великой неохотой покинул механизированный ток. «Если не посеем, Семен Титыч, нечего будет тебе делать осенью на твоей агромадине», — резонно сказала ему Надежда Ивановна. «Ежель так, давай мне «кировца»! — потребовал Авдонин. — Я уж постараюсь, тоись будеть работенка осенью и моей агромадине». </p><p>Пахал Семен Титыч, сеял и все про свою «агромадину» думал. Улучал полчасика, бежал на механизированный ток, заглядывал в его бесчисленные механизмы. Однажды вычитал в инструкции, что для смазки передач в веялках необходимо какое-то особенное масло, примчался к Надежде Ивановне прямо на дом. </p><p>— Кашу-то, поди, со сливочным маслом, тоись, употребляешь, дорогой наш председатель! — сказал он таким обличительным тоном, что Надежда Ивановна едва не поперхнулась. </p><p>— Не с соляркой же... </p><p>— Во, во, не с соляркой. — Семен Титыч вытащил из карманов галифе затрепанную инструкцию, послюнил палец, принялся лихо перелистывать. — Вот тут сказано: желательна смазка для гипоидных передач. Ги-по-ид-ная! Усекла? А где она, эта ги-по-ид-ная! Опять же веретенное масло требуется. </p><p>— Хорошо, разберусь. </p><p>— Смотри мне, Надюха, Сержант от инструкции, тоись, под пистолетом не отступить! Это вам «мехток», а не какая-нибудь там ветряная махалка. Ну, извиняй, побежал. Вытяжная труба барахлить. Испытание надо на вытяжку произвесть. </p><p>Авдонин выбежал из дому, но через минуту его рыжеусая физиономия показалась уже в распахнутом окне. </p><p>— И еще учти, Надюха! Через два месяца Сержант будеть зерно принимать. Сама знаешь... завысить сорт — грех, занизить — тоже грех. Люди, тоись, в поте лица хлебушко добывають и на тебе — получай, как за низший сорт... </p><p>— Но в прошлом году не было у нас такого безобразия и не будет. </p><p>— А я по умственному своему соображению вот куды рассуждение веду. Что делають непотребные потребкооперации с нашими овощеводами? </p><p>— Ты, никак, уже и овощи собираешься через свою агромадину пропускать? Веялки-то выдюжат? </p><p>— Ты меня не подкузьмивай, Надюха! Знать должна, что привод от тех веялок, тоись, вот сюды идеть! — Семен Титыч подолбал согнутым заскорузлым пальцем свой лоб. — А в башке моей опять кой-какие остяки завелись, колють, вывеивать надо. </p><p>— Ну что еще за остяки? </p><p>— Войну объявляй, Надюха, непотребной нашей потребкооперации! Что делають, сучьи дети? Как хочу, так огурчик, помидорчик верчу. Желаю — приму, а глазки твои не понравятся — не приму. Не хочешь, чтоб у тебя колхозное добро на руках пропало, — сдавай, тоись, по самому нижнему сорту и не ерепенься. Бабы плачуть от обиды и такого, тоись, форменного мародерства. А на заниженной жирности молока жулье-приемщики агромадную деньгу в карман себе огребають. За горло брать мародеров надо, вот какая, тоись, как баить Валера Копылов, моя концепсия. </p><p>— Что ж, концепция правильная, Семен Титыч, — уважительно сказала Надежда Ивановна. — Войну объявим... </p><p>Сегодня Авдонин на залежи был в особенном ударе. Могучий «кировец» пластовал землю, как масло. Иногда Семен Титыч спрыгивал с трактора, проверял свою работу. Что ж, работа что надо, борозды прямые, пахота слитная, обороты пласта — любо-дорого посмотреть, лишь кое-где стебелек торчит от тщательно заделанного верхнего растительного слоя. И никаких тебе балалаек, как называют на своем языке трактористы невспаханные проплешины. </p><p>На одном из загонов подсел к Авдонину главный инженер колхоза Илья Никитич Говорков, сказал, что приехало много начальства. </p><p>— У тебя, кажется, есть, что тут посмотреть. </p><p>— Я им покажу! — погрозил Авдонин. — Тоись сделаю умственное прояснение, будут знать, как людей от работы отрывать. </p><p>— Ты и вправду не сглупи. </p><p>— Сержант никогда не глупить — заруби себе на носу, Илья Никитич. Пусть едуть. Может, вопросик какой подкину, кое-что опять остяками в голове колить. </p><p>— Вот я твоих остяков и боюсь... </p><p>— Не все, Илья Никитич, такие пугливые. Плохое то начальство, которому, тоись, мои остяки, что тебе заноза, Те, кто покрепче, терпють мои вопросики. </p><p>Ревет «кировец», а Семену Титычу и шум механизмов «агромадины» чудится. Сливается все это в одном дорогом для его сердца гуле, сотрясает все вокруг дрожью от упрятанной в могучих машинах уверенной мощи. И Авдонина самого немножко лихорадит от азарта, от чувства, что машины эти беспрекословно ему подчиняются. </p><p>Промчался мимо «кировца» сосед Авдонина, которого прозвал он Чмыхалом. Семен Титыч кивнул в его сторону, сказал инженеру: </p><p>— Я вот спрашиваю у себя, тоись, в смысле умственной концепсии: ежели даже Чмыхало мотоцикл оседлал, то что же произошло с русским мужиком на сегодняшний день? Прикипели у нас руки к машинам. </p><p>— Вот эти рассуждения по мне, — радуется Говорков, прогоняя строгость с сухого, горбоносого лица. </p><p>— Полюбили всякую механизму, — на полтона выше берет Семен Титыч, стараясь пересилить голосом рев «кировца», — толк в ней стали понимать. А не сразу искра появилась, тоись долго жизнь заводную ручку крутила. У меня, к примеру, ну хоть тресни, никак зажигание вот тут, в душе, не происходило. На трактор сел еще до войны. Пашу, сею, а сам думаю: заглохнить же, окаянный, как пить дать заглохнить. И вдруг как по заказу: чих, чих, чих, — и все, слезай, приехали. И черт его знаить, с какой стороны к нему подступиться. Коню, тому или подпругу потуже затяни, или сам плечом в телегу упрись, подмогни. А тут и дал бы ему кулаком в зубы, тоись по радиатору прямо, да потом будешь с кулаком тем разбитым будто с лялькою нянькаться. А ему, трактору, хоть бы хны. </p><p>— Умудрялись, Сержант, находить зубы и у трактора. И выбивали ему, бедному, зубы от невежества, от отчаяния, от злости. </p><p>— Было, было и это. </p><p>Главный инженер укатил на мотоцикле на другие поля, где могли появиться гости. А Семен Титыч все вел и вел свой «кировец» и говорил себе, что можно было бы и не расставаться с ним, если бы не полюбил он так свою разлюбезную «агромадину». Шумно вдыхал запах вспаханной земли и вспоминал свое детство. Порой так и хотелось оглянуться назад: не бежит ли за ним по борозде, где важно вышагивают грачи, босоногий Сема? </p><p>Эх, Сема, Сема, сколько воды с тех пор утекло. Тропочки, какие были на огороде, паутина блестит по осени в пору бабьего лета. По весне запах вспаханной земли... Да вот же он и сейчас будто из самого детства доносится. Жаль только, что сушь кругом, ветрюга горячий свирепствует. Эх, ветры, ветры, развеяли в пух и прах молодость Семена Авдонина. Как дудел в духовом оркестре, что ни говори, бас был у него — такой самоварище! Медь солнцем, как прожектор, полыхала. И сладкое же было времечко... Тропки в памяти бегут между грядок со срубленной капустой, вон там, если порыться, то, поди, и морквушку найдешь. А подсолнух, какой всегда рос подсолнух у самой калитки Марии. </p><p>Паутинка. Тоненькая такая, и поутру роса на ней блестит... </p><p>И привела эта паутинка Семена Титыча к мыслям о его житье-бытье сегодняшнем, к Марии, которую по воле непонятной судьбы подменили. Впрочем, может, еще и не совсем оборвалась в ней та тоненькая солнечная паутинка, за которую, бог весть почему, так нетерпеливо ухватился сегодня в своих думах Семен Титыч. «Кажется, оттаиваить баба». </p><p>Мария с утра уехала город, в областную больницу к Дарье Комарковой. Что уж случилось с женой — Семен Титыч диву давался. Все чаще и чаще уезжает к больной старухе и доводит тем самым баптиста Почушкина до припадка. Однажды притаился Авдонин в сарае, подслушал разговор Марии с Почушкиным в подворье. </p><p>— Ты бы в глаза ей поглядел. Святая она... Лежит на белом... </p><p>— Огонь бесовской гордыни в ее глазах. Одумайся, Мария, дьяволу молишься! </p><p>— Не знаю почему, но все сдается мне, что есть у меня перед нею грех и, пока не замолю, не ляжет душа на место. </p><p>— Да что с тобой случилось, Мария? Вспомни, к чему я звал тебя, чему учил... </p><p>— Добру учил, Кирилл Ксенофонтович, как есть добру. А вот было... я к Дарье-то сатаной повернулась. Не вняла твоему учению, теперь и почуяла грех... </p><p>— Да ты же все с ног на голову переворачиваешь, Мария. Ты губишь меня! Если увижу, что ты не со мной по духу, что и тебя разъела скверна мирская, удушусь... </p><p>«Ишь слезу пускаить!» — подумал Авдонин и вывалился из сарая, шлепнул себя по коленям, захохотал, показывая на Почушкина пальцем: </p><p>— Ну что, мерихлюндя, попал впросак? Беса ты ей прямо в груди хотел расквартировать, а не Христа. А теперь вот она того беса из себя выгоняить, а ты стоном исходишь... </p><p>— Ушел бы ты, Семен, — попросила Мария. — Я сама ему... по-хорошему. Он добрый, пойметь. </p><p>— Да черта лысого он пойметь! — Авдонин повернулся к разнесчастному Почушкину, который, казалось, и вправду готов был полезть в петлю. — Скрутить и тебя старуха Комаркова! Ух, и сила, что за сила в человеке живеть. Я и сам какой-то грех перед нею чую. Вот поеду и вместе с Марией ей поклонюсь... </p><p>«А что, и поклонюсь», — уверял сейчас себя Авдонин, заворачивая «кировец» в обратный загон. </p><p>И текла его дума о жизни ровно и умиротворенно под неумолчный гул трактора, пока не произошло непредвиденное. И надо же было случиться этому именно тогда, когда нагрянули на его поле гости. Вот и смотрите на Сержанта теперь, не тогда, когда душа у него пела, а когда разъярили его, как медведя. </p><p>А посмотреть гостям было на что. Взбешенный Авдонин кричал на сухонького лысоватого человека, внимательно разглядывавшего какие-то талоны. </p><p>— Хреновая твоя концепсия! Трактор работаить как часы, а вы ему профилактику в самый разгар посевной. Да пойми ты, голова твоя тыква, сейчас каждая минута, тоись, на вес золота! </p><p>— Горючего пятьсот килограммов сжег? — бесстрастно спрашивает сухонький человек, глядя на талоны. </p><p>— Ну сжег, и еще тысячу сожгу, а трактор будить как новенький. </p><p>— Закон есть закон. Пятьсот килограммов горючего сжег — становись на профилактику. А вот и смерть твоя нагрянула... </p><p>К трактору подъезжал смонтированный на самоходном шасси агрегат технического ухода. </p><p>— Митрофаныч, отстань от меня! — взмолился Авдонин. — Вон видишь, гостей к нам черти несуть. Улегурируем, тоись, конфликт на мирной основе. </p><p>— Часок придется, Семен Титыч, тебе позагорать, — гнул свое Митрофаныч. — Если хочешь — помогай, но профилактику я начинаю... </p><p>Чувствуя, что гости уже совсем рядом, Авдонин совсем осип, изо всех сил старался, чтоб не так слышны были его проклятья. Запыленный, вымазанный в мазуте, со сбитой на затылок армейской фуражкой с треснувшим козырьком, он производил весьма живописное впечатление. </p><p>— Уйди, Митрофаныч, с агрегатом своим к чертовой бабушке! Не то опозорю тебя на всю область. Видишь, вон сам секретарь обкома в люльке «ижевца» Надюхи сидить? Я с ним, тоись, давно уже самый что ни на есть расприятель! Ох и врежить он тебе по первое число! Лютый бываить к бюрократизму и прочим волюнтаризмам. </p><p>— Мне пусть хоть сам бог пожалует... профилактику все равно проведу. </p><p>И вот стоит Авдонин с Митрофановичем в плотном кольце участников семинара. Авдонин колотит себя в грудь: </p><p>— Надюха, вели скрыться с глаз долой этому разнесчастному бюрократу! Ты видишь, как у меня дело идеть. — Топнул ногой в пахоту, зачем-то попытался перевернуть пласт земли. — Я, тоись, будто на танке пер. В душе вот тут все грохочить и поеть. И вдруг — профилактика! </p><p>Калинкина мягко дотронулась до плеча Авдонина, тихо сказала: </p><p>— Надо, Семен Титыч, такие у механизаторов наших порядки. </p><p>— Трактор работаить вот как мой хронометр, — Авдонин приложил руку с часами к уху Надежды Ивановны. </p><p>Склонила голову Калинкина, прислушиваясь с улыбкой к часам Авдонина, и опять повторила: </p><p>— Надо, Семен Титыч. Это не бюрократия, это называется технологическая дисциплина. Митрофаныч знает, что бывает с теми, кто ее нарушает. </p><p>— Бюрократ — вот кто он, твой Митрофаныч. Заражен явной волюнтаризмой! Трясеть тут мне своими контрольными талонами, тычеть бумажки мне в рыло. </p><p>— Это наш лучший мастер-наладчик, железный человек, — ласково-увещевательно говорит Калинкина. </p><p>А журналисты заполняют блокноты. Переговариваются участники семинара. Тот, кто умел смотреть, в мимолетном этом эпизоде увидел многое: как берегут здесь технику, как ценят «железного» Митрофаныча, как умеет разговаривать со своими подчиненными председатель колхоза. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Собрались гости и хозяева «России» под навесом на полевом стане. Надежда Ивановна присела на ящик возле кухни, унылая, безучастная, оживилась только тогда, когда Рыжаков «вызвал на ковер» Курносова. Мысленно махнула рукой: «А, все будет так, как было сто лет, пожурят, пожурят, на том дело и кончится». </p><p>Но сам Курносов, несмотря на многолетний опыт выходить сухим из воды, на сей раз оглядывался вокруг с тоской обреченного; у него было такое чувство, будто выдувают пронзительные ветры все вокруг него и стоит он беззащитный и открытый, и хочется ему, как бывало раньше, особенно когда выходил за трибуну, обрести горделивую осанку, да как-то не получается. </p><p>Это и входило в расчеты Рыжакова — выставить на посмешище бездарную курносовщину. Дело не в одном Курносове, есть здесь кое-кто и покрупнее по чину, кому волей-неволей сегодня придется встать в круг рядом с Курносовым. И пусть уйдут со своих постов те, кому будет вынесен беспощадный приговор. </p><p>— Так что же получается, товарищ Курносов? — спросил Рыжаков, стараясь не встречаться взглядом с секретарем обкома и председателем облисполкома: кто их знает, как они оценят его действия. Впрочем, если просить у них инструкций, — грош цена будет всей его затее с этим семинаром-экзаменом, надо и самому держать экзамен... </p><p>Рыжаков оглядел с ног до головы председателя «Рассвета», растерявшего свой былой вид безукоризненно одетого, интеллигентного человека. «Тоже ведь устал, замотался, а толку-то сколько? Жалко на человека смотреть. А жалеть нельзя, жалеть — преступление». </p><p>И прогоняет Рыжаков с лица невольное сочувствие. </p><p>— В то время как ваши соседи, товарищ Курносов, старались в два-три дня закрыть влагу на полях, в колхозе «Рассвет» не оказалось для этого ни борон, пригодных для выхода в поле, ни катков. </p><p>— Кое-что все-таки было, — как бы мимоходом возразил Курносов: де, мол, критику принимаю, но и вы имейте божескую милость, будьте объективным. </p><p>— Вот именно — кое-что. Не слишком ли мало? Что означает с точки зрения НОТ, о которой вы умеете так красиво говорить, использование самой обыкновенной бороны? </p><p>Курносов поглядел на журналистов: ухмыляются, бестии, блокноты фактиками заполняют, и чем они повернутся на сей раз для него, эти фактики? </p><p>— Да, в специальном плане научной организации труда мы точно рассчитали, сколько надо борон, культиваторов, сцепов, но вот замотались, уделили главное внимание более серьезной технике. А про бороны вопрос как-то упустили... </p><p>Рыжаков повернулся к заведующему сельскохозяйственным отделом райкома партии, какое-то время угрюмо смотрел ему под ноги, потом глянул прямо в глаза. </p><p>— А вы не находите, товарищ Шабалин, что у нас с вами дела с боронами тоже из рук вон плохи? Скверно боронуем наше поле. Иначе чем объяснить, что товарищ Курносов все еще председатель колхоза? А между тем колхозники «Рассвета» давно поговаривают: пора сменить председателя. </p><p>— Как сменить?! — панически спросил Курносов. </p><p>Рыжаков медлит с ответом, не позволяя себе глянуть в сторону Соколова и Зимина. </p><p>— Да вот так, на общем собрании колхозников, — сказал он уже тише и все-таки вскользь кинул взгляд на Соколова. </p><p>Призадумался секретарь обкома, ни одной реплики не бросил, подчеркнуто не вмешивается в действия Рыжакова. </p><p>— Товарищ Шабалин, вам известно, насколько нетерпеливо ждут колхозники «Рассвета» смены председателя? </p><p>— Известно, Виктор Матвеевич. </p><p>— А разве их желания, их требования для вас не имеют значения? Почему никогда не слышал я, чтобы вы здраво оценили эти требования? </p><p>— Так ведь у товарища Курносова... </p><p>— Ну, ну, договаривайте. Вы хотите сказать...у него давнишний авторитет колхозного вожака, не так ли? </p><p>— Что-то в этом роде... </p><p>Рыжаков в величайшем недоумении пожал плечами, как бы желая сказать: ничего не понимаю, на чем все-таки держится этот «авторитет»? </p><p>— Неужели до сих пор, товарищ Шабалин, вам жизнь не помогла освободиться от плена инерции? </p><p>— Наверное, и со мной вопрос предрешен? — с плохо скрытым вызовом спросил Шабалин. Во всей его долговязой фигуре с широко расставленными длинными ногами была угроза: не слишком ли круто берешь, дорвавшись до власти, разглагольствуя о человековедении? </p><p>— Если вы будете больше всего заботиться о собственном кресле, а не о посевной, которая для всех нас — беспощадный экзамен, то... — Рыжаков не договорил, предоставив полную свободу для выводов и Шабалину, всем, кто присутствовал здесь. — А теперь прошу участников семинара вдуматься вот в какое несуразное положение. Порой бывает, что сложнейшему комбайну, как у товарища Курносова, нечего делать на жатве лишь потому, что не пустили вовремя в ход простейшую борону. Вы понимаете, о чем идет речь? </p><p>Мысль эту Рыжакову особенно хотелось заострить. Нужен был еще какой-то убедительный пример. И он, присев, рассказал участникам семинара, как перед посевной осматривал технику совхоза «Ударник». </p><p>Был тогда в совхозе и старик Ганин, на правах председателя рейдовой комиссии. Наверное, уехал бы Рыжаков из совхоза премного довольный, потому что и сеялки и почвообрабатывающие орудия выглядели как на образцовой выставке. Поначалу и Денис Ганин улыбался, похваливая директора совхоза Дерюгина, пока не натолкнулся на регулировочную площадку. Вытащил из кармана уровень, приложил в одном, другом месте к настилу площадки, покачал головой: </p><p>— Ну, вот и здесь знакомая картина. Нужна строжайше горизонтальная площадка, а перед нами вроде бы горка детишкам на салазках кататься. — Повернулся к Дерюгину, протянул ему уровень: — Пожалуйста, убедись самолично... Неужели ты на этой площадке регулировал свои культиваторы? </p><p>— Выборочно, — уклончиво ответил Дерюгин. </p><p>— Ах, вот даже как, выборочно. Тогда кое-что еще проверим. А ну, Тимофей, подгони сюда наш газик. Там у меня, товарищ Дерюгин, припасен для тебя сюрпризик. Называется КП&#x2011;106. Не знаком с такой штукой? </p><p>Шофер подогнал газик к сеялкам, помог Ганину вытащить прибор. И начал старик в напряженном молчанию собравшихся людей проверять упругость пружин. </p><p>— Ну, ну, ассистент, пошевеливайся, — подгонял он шофера. </p><p>— Ох и въедливый старикан, — сказал кто-то из работников совхоза. — Весь парад нам испортит. </p><p>И действительно, Ганин испортил «парад». </p><p>— Пружины ни к черту не годятся. Ваши сеялки такая лихорадка будет трясти — зерно, как брызги, в разные стороны полетит. А сверху вон как все выкрашено — шик да блеск! </p><p>Денис Денисович оглядел один из культиваторов, присел на него, переждал, пока отпустит сердце, глянул на Рыжакова почти растерянно: </p><p>— Я вот думаю, Виктор Матвеевич, а что, если в таком положении регулировка сеялок, культиваторов и прочих орудий у большинства хозяйств района? Потеряем ни много ни мало — четверть урожая. </p><p>Не мог Рыжаков не принять в расчет мрачный вывод Дениса Ганина. Все было поднято на ноги, чтобы, пока еще не поздно, заново проверить, как отрегулирована техника. Оказалось, что десятки хозяйств действительно пренебрегли таким «пустяком», как регулировочные площадки. </p><p>И вот сейчас Рыжаков спрашивал: </p><p>— Я никак не могу взять в толк: где же были наши руководители сельскохозяйственного управления? Инженеры, агрономы — во какие лбы. Аг-ра-ри-и! А борона, регулировочная площадка для них «пустяк». Конечно, разве сравнить борону с комбайном? Но для комбайна урожай необходимо вырастить, вот ведь что не худо понять нашим аграриям... Надо их самих вывести на строжайше горизонтальную площадку районного масштаба. </p><p>И тут наконец Соколов нарушил свое загадочное молчание, которое здесь понимали по-разному. «Ничего, Рыжаков, он тебе еще врежет, будешь знать, как пускать в ход «твердую» руку», — думал Шабалин. «Неужели Соколов недоволен Рыжаковым?» — гадала Надежда Ивановна, склонная в эту минуту предполагать самое худшее. </p><p>— Регулировочная площадка, — задумчиво промолвил Анатолий Петрович, как бы проверяя эти слова на слух. — Кроме всего прочего, это хороший символ. Нынешняя посевная такова, что заставит многих выйти для общего обозрения на эту площадку. Выведем на нее кого следует. </p><p>— Кстати, и сами выйдем на нее, — сказал Зимин, громоздко поднимаясь со скамьи у стола, за которым обедали колхозники на полевом стане. Склонился плечом о столб, подпирающий навес, закурил. </p><p>«Очень существенное добавление, — подумал Соколов, внимательно наблюдая за Рыжаковым. — Прав, наверное, Кондрашов: лучшего преемника ему не найти». </p><p>Вслух Соколов сказал со значением: </p><p>— Продолжайте, Виктор Матвеевич, вашу регулировку...</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>То, что Соколов вполне определенно поддержал Рыжакова, немного вернуло Надежду Ивановну к душевному равновесию: нечего копаться в закоулках души, где осело так много такого, что похоже на взрывчатку; главное сейчас осторожно обходить ухабы, чтобы не тряхнуло тебя, не взорвалась взрывчатка. </p><p>Но разум говорит одно, а чувства другое. Что-то заставило Калинкину попросить Соколова уделить ей немного времени по личному делу. А прежде чем уединиться с другом Михаила, подошла к старику Ганину, тихо сказала: </p><p>— Не уезжайте, Денис Денисович. Мне сегодня надо сжечь кое-какие мосты... </p><p>Заметив, как старик помертвел лицом, подумала: «Боится, что даю Аркадию поворот от ворот». </p><p>Ушла Калинкина с Соколовым к озеру. Срывая на ходу молоденькие клейкие листочки шиповника, поранила руку. Поднесла руку ко рту, разглядывая Анатолия Петровича затуманенным взглядом. </p><p>«Э, да у тебя почему-то уже близко слезы», — подумал Соколов, а вслух спросил: </p><p>— Что с тобой, Надя? Разреши мне сегодня так назвать тебя. </p><p>— Сегодня-то вам надо бы называть меня... товарищ Калинкина. </p><p>Соколов озадаченно сдвинул шляпу на лоб: </p><p>— Ничего не понимаю. </p><p>— Сейчас поясню. Я всегда в вас тень своего Михаила видела... </p><p>Анатолий Петрович внутренне вздрогнул. Надо было что-то сказать в ответ, но попробуй тут найти нужное слово. Странно, почему он так мало подходил к этой женщине вот именно как друг Михаила? </p><p>— Виноват я перед тобою, Надя. Я должен был не один раз подойти к тебе со всем тем, что значит и для меня Михаил... </p><p>— Случалось, я ждала этого. Даже мысленно умоляла...</p><p>— Ну вот видишь... — Соколов перекосил лицо в горько-конфузливой гримасе, еще ниже натянул шляпу на лоб, потом снял ее. Напрашивались неловкие, деревянные слова о вечной занятости, неотложных делах, но было совестно их произносить. </p><p>— Зря мы об этом завели разговор, — сказала Калинкина, мучаясь от такой же неловкости. — Хотела я вам сегодня покаяться в одном грехе... </p><p>— Не тебе передо мной каяться, Надя. Мне, мне перед тобой... И вообще, сознаюсь... Я в последнее время кое-что осмыслил с высоты, на которую давно надо было подняться. Одним словом, мне лично есть в чем каяться, и не только перед тобой. Не далее как утром я пережил это чувство перед неким Василием Крапивиным... Может, и не знаешь его, да и не в том суть... </p><p>И по тому, как сказал все это Анатолий Петрович, Калинкина поняла, что он, в сущности, в чем-то исповедуется перед ней, и она смутно догадывалась, в чем суть его исповеди. И это возвращало ей того Соколова, в котором она угадывала тень Михаила. </p><p>— Я не выдержала марки. Слово-то какое дешевое. Я вышла замуж за Аркадия Ганина... Знаю, что вызывает в вашей душе этот человек. И потому надо было бы мне обойти вас за сто километров, а я все, все сделала наоборот. Господи, ну почему человек иногда делает все, решительно все вопреки рассудку? </p><p>Надежда Ивановна беспомощно огляделась вокруг, и Соколов понял, что ей необходимо присесть. Он взял ее под руку, растерянно поискал глазами, где бы ее усадить, и ничего вокруг подходящего не нашел, кроме холмика шагах в десяти. </p><p>— Давай посидим вон там. Только ветер проклятый... песок прямо в глаза. И шляпу срывает, — попытался он пошутить. </p><p>Они присели. </p><p>— А теперь помолчим, — попросил Анатолий Петрович. </p><p>Поднялась Калинкина очень скоро. </p><p>— Спасибо вам, Анатолий Петрович. У меня такое чувство, будто я заставила вас пережить что-то унизительное. Но мне надо было скинуть камень... Простите меня. </p><p>Соколов взял руки Надежды Ивановны, прижал их к своему лицу. </p><p>— Это ты, понимаешь, ты должна меня простить! — сказал он громко, будто пробивался голосом к оглушенному человеку, которого надо было во что бы то ни стало привести в чувство.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Старик Ганин ждал Калинкину под навесом полевого стана. Здесь уже никого не было. </p><p>— Заждался, — сказал он, перенося от кухни два пустых ящика. — Садись, — пригласил он, усаживаясь на один из ящиков. Хотел было поговорить минутку-другую о хозяйственных делах, но сдали нервы, попросил нетерпеливо: — Ну так рассказывай, какие такие мосты сжигаешь... </p><p>— Э, Денис Денисович! — Надежда Ивановна облокотилась о колени, пряча лицо в ладони. — Жила солдатка одна десять, пятнадцать лет, а потом и до двадцати стала подвигаться. И так свыклась с этим, что каждый год за ступеньку все вверх да вверх принимала. Ноги подгибались, а шла-то все-таки вверх. А теперь вот, похоже, вниз пойду... Не сказала бы тебе... свекру моему нынешнему... про это, если бы не был ты для меня... </p><p>Денис Денисович повел рукой так, будто хотел отодвинуть в сторону все, что мешало ему осмыслить главное: </p><p>— Постой... ты сказала свекру... я не ослышался? </p><p>— Нет, не ослышался. Мы с Аркадием официально... все оформили... </p><p>Ганин встал. Надежда Ивановна тоже хотела подняться, но старик уперся руками в ее плечи: </p><p>— Сиди, сиди, Надя. Я сейчас, мне надо... </p><p>Что уж было ему надо, он так и не сказал. Отвернулся, подождал, когда окрепнет голос. </p><p>— Если чего не поймет Аркадий, если начнет куролесить... </p><p>— Не надо, Денис Денисович, не надо. Поймет... Он внушил мне надежду... </p><p>Денис Денисович медленно опустился на ящик. </p><p>— Не знаю, кого сначала поздравить. Впрочем, почему же, знаю, меня, конечно. Теперь и умереть спокойно можно...</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>И опять Соколов и Зимин мчатся на автомобиле. </p><p>— А Рыжаков мне понравился, — сказал Сергей Павлович, — человек, как говорят, со своей походкой. </p><p>Соколов лишь кивнул в ответ головой. Из памяти Анатолия Петровича не уходила встреча с Калинкиной. Больно было думать о ней. </p><p>Вдали показалось село, на взгорке виднелась церковь. </p><p>— Не находишь, Сергей Павлович, что вот такие полуразрушенные церкви — просто дар божий для нынешних попов? — спросил Анатолий Петрович. </p><p>— Не пойму, где логика? </p><p>— Логика, — передразнил Соколов. — Стоит вот такая церковь, купола, как видишь... ребра одни, окна слепые. И таким веет от нее унынием, запустением... У меня самого иногда что-то наподобие суеверного страха шевелится. А что уж говорить, допустим, о жене известного тебе Авдонина. </p><p>— Так она баптистка, церковь не признает. </p><p>— Да не о том я. </p><p>— О чем же? </p><p>— Сострадание такой храм вызывает, тоску, помутнение в сознании... Глянешь и невольно выдохнешь: господи, боже мой. Вот тебе уже и молитва... </p><p>— Может, ты и прав. Делать что-то с такими церквами надо. Если памятник — приведи в должный вид, а все остальное как можно скорее убрать... </p><p>Въехали на территорию совхоза. На крыше одного из складов щупленький человек поправлял огромные фанерные буквы лозунга: «Слава труду!» </p><p>Соколов попросил шофера остановиться, вышел из автомобиля. </p><p>Узнав секретаря обкома, мужчина спустился на землю, так и не выправив буквы. Оказался он инструктором райкома партии. </p><p>— Семен Семенович Витлюгов, — застенчиво отрекомендовался он. </p><p>— Так, значит, славим труд... </p><p>— Да вот месяц уже толкую начальству совхоза — приведите лозунг в соответствующий вид, а они... в одно ухо вошло, а в другое вышло. </p><p>— А в душу, как вы думаете, в человеческую душу такой лозунг... пробивается? </p><p>— Так если выправить буквы, подкрасить... В общем, буквы я сам лично сегодня выправлю, Анатолий Петрович. </p><p>— Да не буквы надо выправлять — стиль, стиль, товарищ Витлюгов, шаблон изгонять. </p><p>— Может, убрать лозунг совсем? — Витлюгов склонил по-птичьи голову, часто помигал черненькими глазками с выражением полнейшей готовности к действию. Зачем-то выхватил из кармана блокнот. </p><p>Соколов переглянулся с Зиминым. </p><p>— Эх, товарищ Витлюгов. Хорошо бы вам лично самому выпрямиться, приосаниться. У инструктора райкома вид должен быть, достоинство. Ну что вы блокнотик держите, неужели на память не полагаетесь? </p><p>— Боюсь что-нибудь перепутать, Анатолий Петрович. Может, будут какие-нибудь указания по поводу наглядной агитации?.. </p><p>— Господи! — взмолился Соколов. — Если бы не слышал собственными ушами, сказал бы... — Не договорил, махнул рукой, уже из автомобиля добавил: — А буквы снимите, перевяжите проволокой и принесите прямо на дом парторгу совхоза. Ему слово «труд», а директору «славу» преподнесите. Мол, подарок от Соколова. </p><p>— Это вы серьезно? — нерешительно спросил Витлюгов. </p><p>— Серьезно. О-о-очень серьезно! — подтвердил Соколов. — До свидания. </p><p>Зимин какое-то время душился от смеха. Соколов ему шутливо ткнул кулаком под бок. </p><p>— Ему смешно, видите ли? А мне каково? Ведь эта проклятая рыжая фанера, в сущности, дело моих рук! При мне, когда был я еще секретарем по пропаганде, устанавливали вот такую наглядную агитацию. </p><p>Сергей Павлович уже расхохотался от всей души. </p><p>— Выходит, не только разрушенные церкви убирать надо, но и фанеру! </p><p>— Или нас с тобой, если и дальше терпеть такое будем. — Соколов дотронулся до плеча водителя: — Как думаешь, Юрий Михайлович? </p><p>— Уж больно инструктор чудной какой-то — уклончиво ответил водитель. — Не самостоятельный мужчина, вес не тот. </p><p>— Ишь дипломат, — воскликнул Соколов. — Поезжай, брат, прямо в дирекцию совхоза, тут у нас пойдет речь не только о фанерной пропаганде...</p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>В последнее время Надежда Ипполитовна возглавляла областное общество по распространению научных знаний. Приехала по делам общества в старосельский районный центр, показали ей двухместную комнату в гостинице. «Вот вам кровать возле окошечка, а вторая уже занята». Надежда Ипполитовна не стала уточнять, кто ее соседка, пошла по своим делам. Возвратилась вечером в номер и, к своему изумлению, увидела Светлану Кравцову. Какое-то мгновение обе женщины смотрели друг на друга с величайшим смущением. </p><p>— Вот не ожидала! — наконец сказала Надежда Ипполитовна и вдруг слегка прищелкнула пальцами. — А знаете, быть может, это судьба. Я, пожалуй, не буду переселяться. Тем более что все номера этого роскошного отеля заняты... </p><p>— И все-таки я уточню, так ли это, — сказала Кравцова, выходя из номера. </p><p>Надежда Ипполитовна принялась устраиваться: раскрыла чемодан, достала халат, полотенце, мыло. Светлана вернулась раздосадованная: </p><p>— К сожалению, вы правы. Все забито. Ко мне должна была прийти учительница... </p><p>— Пожалуйста, я вам не помешаю. Сейчас лягу спать. </p><p>Надежда Ипполитовна через полчаса была уже в постели. Повернулась к Светлане спиной, прислушиваясь, как шуршит она за столом бумагами. </p><p>Учительница не приходила долго, и Надежда Ипполитовна умудрилась уснуть. Проснулась от всхлипывающего голоса. </p><p>— Я не одна такая, Светлана Николаевна. Поезжайте в села, поглубже в район, там еще не это увидите.</p><p>— Ездила, Калерия Кирилловна, — тихо ответила Кравцова. — И не только по вашему району. Давайте-ка выйдем в коридор, а то здесь человек спит, мешаем... Там, кажется, диван есть. </p><p>— Можно было бы и опять ко мне в дом... да, вижу, и одного разу хватит. Не поглянулось вам в обители местной интеллигентки... </p><p>— Да, это верно. Трудно подумать, что в доме том живет учительница, что она преподает язык и литературу. </p><p>— А вы не шибко-то смейтесь. </p><p>— Да не смеюсь я, тут плакать впору. </p><p>— Ну, пойдемте отсюда, а то еще и вправду разревусь, человека разбужу, — сказала учительница, направляясь к двери. </p><p>Надежда Ипполитовна успела увидеть грузную, грубо одетую женщину, закутанную платком. </p><p>«Ну и кадры», — иронично подумала она, невольно прислушиваясь к разговору в коридоре. </p><p>— Вот вы, похоже, утешение находите, — тихо, печально говорила Кравцова, — не одна я, дескать, грязью заросла. Вы извините, я буду со всей прямотою... </p><p>— Чего уж там, — всхлипнула учительница, — давайте все начистую. </p><p>— Только не обижайтесь, пожалуйста. Я пытаюсь понять вашу драму, может, и выход найдется... </p><p>— Где он, выход этот? Учениками просмеянная, мужем оплеванная... А когда приехала-то из города тонюсенькая, интеллигентная, он, рыло кувшинное, мужик неотесанный, как буйвол у окон моих ночи напролет вздыхал. И доконал-таки вздохами своими. Пошла за тракториста нечесаного замуж. Думала, вверх, к культуре лаптя вытяну, а вот он итог — сама вниз скатилась. И вправду — к корыту приросла. А он в знатные выбился! Звезда Героя Труда на груди. И я уже для него прислуга домашняя, корова дойная, свинья супоросная.. </p><p>— Постойте, Калерия Кирилловна, не сбивайтесь на этот бабий тон. Не поможет он нам. </p><p>— Ну где уж мне до тонкостей. </p><p>Надежда Ипполитовна чувствовала, как ей все неприятней становится эта Калерия Кирилловна. Видно, злая, обиженная на весь белый свет баба. Бог ты мой, чему она может научить? </p><p>— Так вот, я хочу закончить свою мысль, — сказала Кравцова. — Вы находите утешение в том, что не одна вы такая. Признаюсь, ненавижу этот довод. Прибегают к нему безвольные, равнодушные люди. И не старайтесь убедить меня, что большинство сельских учителей пошли по вашей дорожке. Неправда это, Калерия Кирилловна. Я изъездила вдоль и поперек всю область, увидела истинных интеллигентов. Сколько угодно назову и здесь в Старосельском... </p><p>— Кого назовете? Может, Колдунову? Околдовала она тут всех, вплоть до секретаря райкома. Вы еще не знаете ее шашней... </p><p>— Ну зачем вы так опять по-бабьи? Не наговаривайте на хорошего человека. Хотя бы самой себе признайтесь, что неприязнь к Колдуновой у вас от зависти к ней. Преподаватель химии, а как она понимает литературу, какая библиотека у нее! Ну что я должна вам сказать, если вы и десятой доли не прочли из того, что прочла она... </p><p>— А вы знаете, что она все село обшивает? С чего бы это? </p><p>— Я знаю, что девушки, молодые женщины действительно идут к ней и она делает чудеса с их платьями, прическами. И что же в этом плохого? Не худо бы и вам, по их примеру, к Колдуновой прийти. Хорошо было бы, чтоб и в ваш дом люди потянулись. Чистоту, блеск в нем навести. От лишних поросят, гусей избавиться. Не бедная же у вас семья... </p><p>— А кто это наши достатки считал? </p><p>— Ну как вам не совестно, Калерия Кирилловна. Не станете же вы уверять, что вам куска хлеба не хватает. </p><p>— Стыдить мы все мастера. А вот в душу вникнуть... </p><p>— Я и пытаюсь вникнуть. Можно, конечно, повздыхать, поохать вместе с вами, много ли будет пользы? Давайте выход искать. Но для этого надо правде посмотреть в глаза. Вы забросили свое дело, потеряли авторитет сельского интеллигента. Вы просто-напросто опустились. </p><p>Надежда Ипполитовна ждала, что учительница ответит грубостью, но услышала, как она всхлипывает, приговаривая: </p><p>— Да, да, опустилась, как индюшка, разжирела. А была тонюсенькая. Куда там было до меня Колдуновой. И уже ничего не вернешь. </p><p>— А вы попытайтесь. Я обязательно вызову вас в город на переподготовку. </p><p>— На кого же я дом оставлю? </p><p>— Не ждала я от вас такого вопроса. Хотя, конечно, тут все логично. Боюсь, что мои советы могут оказаться бесплодной проповедью. Учтите, в следующий раз я буду говорить с вами уже по-другому. </p><p>— Пугаете, значит. Утешили, называется, подали руку! </p><p>— Я подаю вам руку.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Когда Кравцова уже лежала в постели, Надежда Ипполитовна спросила: </p><p>— И много по области таких просветителей? </p><p>— Вы, значит, слышали... </p><p>— Что поделаешь, строители этого «отеля» не очень позаботились о звукоизоляции. </p><p>Надежда Ипполитовна ждала, ответит ли Кравцова на ее вопрос. Не дождалась. «Ишь ты, не желает разговаривать. А я тебя заставлю, моя дорогая». </p><p> — По-моему, вы самое главное в драме ее не увидели. Пожалуй, все дело тут в муже. Сделали из мужика так называемый маяк, Звезду Героя нацепили. Вот он и начал куражиться, и прежде всего над женой. Долго я перед тобой, интеллигенткой, унижался, побудь теперь ты на моем месте. </p><p>Кравцова по-прежнему долго молчала. </p><p>— А вы знаете этого человека? — наконец спросила она. </p><p>— Не знаю, но догадаться не трудно. </p><p>— Вот и не догадались. Тут все гораздо сложнее. Муж ее Степан Семенов, очень застенчивый и, я бы сказала, интеллигентный человек. И Звезду свою он заработал честно. Перерос он супругу свою, перерос в культуре, мироощущении. В сельскохозяйственном заочник. И стыдно ему за поросят ее, индюшек, гусынь, за непролазную грязь в доме. </p><p>— Что же вы собираетесь делать с такими калериями? </p><p>— Это проблема. Мало того, что они калечат детей в школе... Некоторые из них довольно агрессивные люди. Она, видите ли, жена председателя колхоза или другого ответственного работника. И не дай бог схватиться с ней какой-нибудь молоденькой учительнице. А чаще всего так и выходит. </p><p> — Представляю, — сочувственно сказала Надежда Ипполитовна, пошарила рукой по стене, включила свет. </p><p>Светлана поднялась на кровати, похоже, обрадовалась возможности поговорить о наболевшем, даже, казалось, забыла, кто перед ней. </p><p>— Приедет девчонка из города, только что из института, все готова перестроить в школе на современный лад. Кое в чем, конечно, перебирает. Но тут бы оценить ее порывы, поддержать все лучшее, а на нее как зашипит гусыня. Бывает, что не выдерживают поединка молодые, бегут. </p><p>Утопив локоть в подушке, Надежда Ипполитовна приподняла голову, упираясь ладонью в щеку, — перед ней сидела ее соперница. Надежда Ипполитовна невольно пыталась разглядеть ее глазами мужчины. Так себе, ничего особенного и, наверное, как трава пресная, пожалуй, женщина-то в ней еще и не проснулась, да и проснется ли, кажется, ей тридцать. Но через минуту-другую Надежда Ипполитовна признала, что обманывает себя: есть, есть в Кравцовой что-то очень мягкое, женственное, та самая изюминка, которую так чувствуют мужчины, как бы ни была она глубоко скрыта. Такие тихони, кажется, умеют быть достаточно красноречивыми, когда пробуждают в них женщину. Э, тут, возможно, не травушка пресная, а трепетная лань... </p><p>Про лань сказала себе Надежда Ипполитовна с насмешкой: мол, отлично отдаю себе отчет, насколько банально это звучит. </p><p>— Пижама мне ваша очень нравится, — сладенько сказала она. Помолчала, чувствуя, как ее душит ненависть. — А он... никогда не говорил... как вам идет ваша пижама? </p><p>Светлана болезненно поежилась, потом быстро выключила свет, спряталась под одеяло так, словно ее здесь и не было, даже дыхания не слышно. Надежда Ипполитовна запомнила ее взгляд, когда она метнулась к выключателю. Затравленный взгляд. Какого же цвета у нее глаза? Кажется, чуть-чуть... Впрочем, на что дались тебе ее глаза. Спать, спать или думать о самом дьяволе, только не об этой тихоне. Однако почему она называет ее тихоней? </p><p>Мучает себя Надежда Ипполитовна, стараясь угадать Светлану в том навязчивом представлении, которое вкладывала в понятие — трепетная лань. «Какие пошлости, — задыхалась Надежда Ипполитовна. — Зачем я думаю об этом?» </p><p>— А почему у вас нет детей? — спросила она, опять нащупывая выключатель. Тут же уронила руку, не решаясь на этот раз включить свет. — У меня могли появиться, и не один раз. Не хотела добавлять еще одного-двух несчастных в род людской. Да и потом все казалось... успеется. А вот и не успела... </p><p>Светлана будто растворилась во тьме. «Зачем я ей об этом? — спрашивала Надежда Ипполитовна. — Неужели у меня только и заботы, чтобы сделать себе побольней...» </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>На второй день Надежда Ипполитовна слушала Кравцову на заседании райисполкома. </p><p>— Я знаю председателей колхозов, которые с гордостью показывают на великолепные кирпичные коровники и которых не очень волнует, что школа в их селе порой находится в аварийном состоянии. Но вы, Иван Савельевич, да как же вы могли допустить, что школа в вашем колхозе выглядит хижиной по сравнению со свинарниками? </p><p>— Свинарники помогли нам встать на ноги! — ответил уязвленный председатель колхоза, могучий человек с бритой головой. — Теперь можем и за школу взяться. </p><p>— Вот я к тому и клоню! — Кравцова выждала, улыбаясь, когда председатель колхоза поднимет на нее глаза. — Вы не обижайтесь, Иван Савельевич. Я знаю ваши фонды... Уверяю вас, вы уже в этом году можете заложить новое здание школы. И с колхозниками вашими я разговаривала. </p><p>— Ну, ну, видимо, обработали почву, — не то шутливо, не то все еще в сердцах сказал председатель колхоза, — провели культивацию... </p><p>«А ведь выколотит, докажет, заставит заложить школу», — с невольной завистью думала Надежда Ипполитовна. </p><p>Да, Кравцова закладывает школы. Что-то вложила она свое в молодые души, когда была секретарем обкома комсомола, а потом учительницей. </p><p>Конечно, не сидела сложа руки и Надежда Ипполитовна. Немало сменила должностей, но все они были больше похожи на какое-то почетное представительство. У нее всегда были под руками расторопные помощники, которые умудрялись не только точно выполнять ее указания, но и предвосхищать их. Вот и сейчас руководит она областным обществом «Знание», старается изжить формализм, избавиться от случайных, непрофессиональных лекторов. Но, честно говоря, философский и эстетический уровень лекций выверяют за нее другие. И Надежду Ипполитовну вполне устраивает это. Ни разу в жизни не захватило ее целиком ни одно дело, в конце концов, у нее нет никакой профессии. Училась когда-то в экономическом институте, ушла с третьего курса. </p><p>Бывало, что Надежду Ипполитовну увлекала та или другая кампания, допустим, смотр художественной самодеятельности. В такие минуты она вызывала в людях искреннее восхищение. Но проходила волна, и потухала Надежда Ипполитовна, опять представительствовала на собраниях, слетах, где никакого конкретного дела у нее не было. И вот жди, когда подарит судьба случай, чтобы снова вспыхнуть, показать, на что ты способна. </p><p>Вечером, когда Светлана была уже в постели, Надежда Ипполитовна опять попыталась завести разговор. </p><p>— Не слишком ли накладно для колхозов строить за свой счет школы? </p><p>Светлана не ответила, опять метнув в сторону Надежды Ипполитовны затравленный взгляд. </p><p>— Ведь я с вами о деле... </p><p>— А я вот думаю... почему мы оказались опять вместе в этой... — Светлана не договорила, тоскливо оглядывая номер гостиницы. — Ведь и вы и я могли переночевать у друзей. </p><p>— Мы, бабы, не рассудка слушаемся, что-то, значит, бродит такое в потемках наших душ, толкает на эту встречу, — сказала Надежда Ипполитовна, распуская прическу на ночь. Закусив шпильку, помолчала. — Доконать нам друг друга хочется — вот в чем секрет. </p><p>— Не знаю, не знаю, — ответила Светлана, неподвижно глядя в потолок. — Иногда мне хотелось прийти к вам, как однажды пришли вы ко мне, и попросить чашку чаю. </p><p>— И что же не пришли, боялись, что яду насыплю? </p><p>— Возможно, приду. </p><p>— Скажите честно... вы все еще любите его? </p><p>Светлана приподнялась, чтобы внимательно всмотреться в Надежду Ипполитовну, потом медленно улеглась, словно боялась разбить голову, спросила в свою очередь: </p><p>— А вы его любите? </p><p>— Как по-вашему? </p><p>— По-моему, вы его никогда не любили. Вы только всегда очень хотели его любить. Это огромная разница. </p><p>И так укололо сердце Надежды Ипполитовны, что она даже руку приложила к груди. «Это же сущая правда. И все-таки как она смеет?» </p><p>А Светлана между тем продолжала, глядя в потолок: </p><p>— В этом, конечно, ваше несчастье. Не знаю, в чем причины. Боюсь сказать обидное... Не скрою, порой мне хотелось думать о вас, как о пустой, пресыщенной барыньке. Но, наверное, это не так. По-моему, вы свою жизнь до сегодняшнего дня прожили как человек неиспользованных возможностей. Незаурядных возможностей. Вы похожи на снаряд, у которого нет детонатора. Заряд есть, все честь по чести, а вот запала... </p><p>— Пояснее нельзя? </p><p>— Ну как еще яснее. Не знаю, почему такое порой происходит с людьми, которым бог, кажется, немало дал... Наверное, какой-то обидный изъян в душе. Самовлюбленность, что ли, наивное представление, что все, все само придет, без всяких усилий. У таких людей нет желания активно проявлять себя в жизни: и так, мол, все хорошо. Жирок прекраснодушия, какого-то невольного иждивенчества... </p><p>— Хватит, — скорее попросила, чем оборвала Надежда Ипполитовна.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>«Снаряд без детонатора. Жирок прекраснодушия, невольного иждивенчества...» Сколько раз возвращалась Надежда Ипполитовна к этим словам Светланы. </p><p>«А я вот возьму и взорвусь. Уеду куда-нибудь в Мурманск, на Игарку, к черту на кулички». </p><p>Однажды до того себя взвинтила, что принялась собирать чемоданы. Упаковала все необходимое, села сочинять письмо мужу. Порвала один листок, второй, наконец сказала себе: «Все это слова, слова, слова...» Раскрыла один из чемоданов, долго сидела над ним, снова закрыла. «Нет, черт бы вас побрал, будут и дела! Будут!» </p><p>Сначала решила уехать в Москву к родителям. Отец ее когда-то был видным полярным летчиком, вот почему ей пришла мысль о далеком Севере, как о верном прибежище. Схватила карандаш, написала: «Анатолий, я ушла навсегда». </p><p>Через час она уже сидела в купе поезда, уходящего в Москву. Кроме нее здесь был еще седой франтоватый мужчина с брюшком, колыхавшимся под пижамой в такт перестукам колес вагона, представился Семеном Ивановичем, инженером-химиком, проживающим в Москве. Он был очень деликатным, этот Семен Иванович: и покашливал деликатно, и разговор завязывал деликатно, но с такой настойчивостью, что Надежда Ипполитовна зубы стискивала от досады и невыносимого раздражения. «Я очень люблю открывать для себя людей, пусть на час, на одно мгновение, но это всегда как подарок судьбы... Может, скажете, куда вы едете? В Москву или еще дальше?» </p><p>Надежда Ипполитовна повернулась к деликатнейшему Семену Ивановичу, мгновение изучала его тяжелым, ненавидящим взглядом. </p><p>— Хорошо, скажу. Еду дальше, чем в Москву. Причем на похороны... </p><p>Семен Иванович смутился. </p><p>— Извините. Умоляю вас, извините. </p><p>Осторожно, почти на цыпочках, вышел из купе. С минуту Надежда Ипполитовна с ненавистью смотрела на дверь: только бы не вернулся сосед, ну хотя бы на полчаса оставил ее в покое. </p><p>Бегут, бегут березки мимо поезда, словно от нее убегают, испуганные, туда, в сторону древнего города, который она покидает навсегда. А навсегда ли? Не вернется ли завтра же из Москвы или даже сегодняшним вечерним поездом? </p><p>И действительно, села Надежда Ипполитовна в обратный поезд и поехала домой, даже не позвонив родителям. Постучала в дверь квартиры глубокой ночью. </p><p>Соколов еще не спал. Открыл дверь жене с таким видом, будто нисколько не сомневался, что она вернется. </p><p>— Ну, здравствуй, беглянка, — попытался шутить он. </p><p>— К черту твои шутки! — закричала Надежда Ипполитовна. — Ты слишком легко хотел от меня отделаться! Не тронь чемодан, я сама... </p><p>Анатолий Петрович сел на стул, долго разминал сигарету. </p><p>— Ты хочешь, чтобы в судьбе твоей все было преподнесено на блюдечке? Нет, уж будь любезен пройти через все чистилища! </p><p>Надежда Ипполитовна приподняла один из чемоданов, соображая, куда бы его поставить, бросила на пол, прямо посреди комнаты. </p><p>— Я не хочу упиваться гордостью, что нашла силы, как это говорят, порвать семейные узы. Я хочу упиваться сочувствием самых отпетых мещан! Смотрите, ее покинул муж. Ах, какая она несчастная! </p><p>— Не клевещи на себя, — сказал Анатолий Петрович, глядя в пол, так и не закурив сигарету: — Ты сама не знаешь, чего хочешь... </p><p>— Ну так поясни! </p><p>Соколов поднял измученное лицо. </p><p>— Если бы я мог. </p><p>— А что ты можешь? Хотя бы один раз назвал меня последним словом, дал пощечину! </p><p>— Чего не могу, того не могу. </p><p>Соколов бросил размятую сигарету на стол, откинулся на спинку стула, сцепив на затылке руки, смотрел на жену, а неподвижный взгляд обращен в себя. Ну как ему винить ее? Конечно же ей необходимо что-то неизмеримо большее, чем жизнь под общей крышей, чем терпимость друг к другу. Она понимает, насколько постыдно им идти по тонкому льду внешней благопристойности. Так почему же они до сих пор идут по этому льду? Куда он ее ведет, на какую дорогу? А где ее дорога? Да ведь, наверное, давно нашла бы, если бы не вел ее за руку, как слепую. Как знать, что обнаружилось бы в ней, если бы она избавилась от его многолетней какой-то невольной опеки. </p><p>Сколько раз Соколов постигал все это рассудком. А вот есть что-то еще помимо рассудка. Жалость есть, чувство вины. Ну а в чем он все-таки виноват перед нею? Не слишком ли он много кается в последнее время? Не чужие ли грехи взваливает на себя? </p><p>Вдруг опять возник перед глазами Василий Крапивин в страшной его пляске. И почему он возникает перед его глазами так часто, и по поводу и, казалось бы, совсем без повода? </p><p>Соколов наконец разомкнул на затылке онемевшие руки. </p><p>— Сядь, Надежда! — почти приказал он. — Сядь. И постарайся предъявить самый высокий счет моей совести. Я постараюсь во всем разобраться... </p><p>— Мне ясно одно. Ты должен был уйти тогда, когда надо было уйти. Даже если она... отвернулась от тебя — ты должен был уйти, потому что любишь ее. Не обязательно к ней. От меня должен был уйти. </p><p>Надежда Ипполитовна вдруг крепко прижала кулачки ко рту, испугавшись, что сказала слишком много такого, в чем пуще всего боялась признаться даже самой себе. </p><p>— Нет, постой, уж больно старательно я расчищаю тебе путь. А ты сам, сам потрудись поворочать камни... </p><p>— Хорошо, поворочаю. </p><p>— Да так, чтобы кровавым потом умыться! Ты думаешь, я легко тебе дам развод? Нет уж... сначала помучаюсь вместе с тобой... А Кравцову изведу так, что от нее останутся одни уголечки. Не веришь? Все еще надеешься на мое благородство? </p><p>— Надеюсь. Ну а если все будет иначе... то именно этим ты и поможешь мне расчистить путь. Именно этим! — подчеркнул Соколов, глядя на ошеломленную жену с горестным сочувствием. — Я буду жить пока на даче. Порог этого дома переступить я уже не смогу... </p><p>Надежда Ипполитовна сделала беспомощное движение рукой: </p><p>— Подожди, Анатолий... Мне как-то не верится. У меня ощущение, будто все это какая-то игра... А жизнь... настоящая жизнь где-то за сценой. </p><p>— Дорого нам обходится твоя игра. Начинай все-таки жить, Надежда. </p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Тамара лежала на земле и наблюдала, как верхушки сосен сметают облака с неба. Мерно и упруго раскачиваются хлесткие литые стволы — такие сосны называют мачтовыми. Тамаре кажется, что если она еще чуть-чуть, острее настроит свой слух и зрение, то почувствует, как плывет земля по своему извечному, таинственному пути, оснащенная вот этими мачтовыми соснами. Удивительное состояние, Тамара никогда еще не переживала ничего подобного. </p><p>Странно, там, вверху, где так размашисто качаются верхушки сосен, гуляет ветер, а внизу тишина. И какая тишина! Когда слушаешь ее, невольно представляется вечность. И не просто сосновым духом переполнено все вокруг, а чем-то таким, что заставляет думать о чистоте, искренности, естественности. </p><p>Естественность. Об этом много размышлял Браташ. Это именно то, что он с таким упорством стремится выявить в Тамаре, и не только в ее сценической жизни. По его убеждению, она в каждой кровинке несет в себе заряд неистребимой естественности, только оказалась на какое-то время выхваченной, как рыба из воды, и потому стала сама не своя. И Тамара теперь, кажется, поняла самое главное — Браташ если не спас еще, то спасает ее тем, что как бы сумел поставить перед ней зеркало: всмотрись в него внимательно, и оно покажет тебе, в чем ты изломана, что в тебе замутнено ложным представлением о так называемом современном стиле. </p><p>Современный стиль, современный ритм. Сколько она думала об этом. Видимо, это все, что угодно, только не то, когда человек, художник чувствует себя как рыба, вышвырнутая на берег. А ритм только тогда именно ритм, а не конвульсия, когда художник чувствует себя естественно, как рыба в воде. Однако Тамара сколько угодно могла бы привести примеров, по крайней мере из театральной жизни, когда делали именно самое несуразное: добивались у актера того состояния, когда он рано или поздно чувствовал себя, как рыба, выброшенная на берег. Красавин до сих пор мечтает стать режиссером именно такого стиля. И что страшно, появился зритель, которого если не погрузить в атмосферу истерии, он скажет, что зря разорился на театральный билет. </p><p>Но жизнь требует естественности. Жизнь требует здоровых страстей, не иссушающих душу, а наоборот — освежающих, возрождающих добрые надежды на лучший исход в самых сложных и трудных судьбах, пробуждающих самое человечное. </p><p>До чего ж доверителен шум сосен: первозданная природа один на один с человеком ведет свою удивительную проповедь. Надо понять эту проповедь, надо принять ее открытой душой верующего. А что значит в данном случае быть верующим? Это значит быть естественным, помнить, что ты сын природы и всякое насилие над естественностью должен считать великим грехом. Рыба должна жить в воде. Человек должен дышать воздухом, где нет отравы не только химической, биологической, но и нравственной. И если ты подышишь сосновым воздухом — ты еще не исцелишься... Природа, сосны только тогда помогут, когда ты поймешь, в силу чего ты назван человеком — сыном природы, самым младшим сыном и самым гениальным ее творением. </p><p>Тамара не может оторвать взгляда от верхушек сосен. Когда смотришь на них лежа, они кажутся еще дальше от земли, будто и вправду сметают с неба тучи. Да и только ли с неба... </p><p>Как хорошо, что она предпочла дому отдыха в Рузе вот этот сосновый бор в Мещере. Рядом Браташ и нет Красавина. </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Такое могла сделать только Тамара Ясинская. Собрала чемодан, чтобы уехать в Рузу, и вдруг заявила Рубанюку: </p><p>— К черту, не поеду! Еще неизвестно, дадут ли нам в Москве обещанные путевки. </p><p>Серафим Сергеевич, закрывая чемодан Тамары, усердно тискал его коленом. Наконец, защелкнув замки, сказал, отдуваясь: </p><p>— Так билеты уже на руках. А Красавин заказал такси. </p><p>И вдруг Тамара ударила по кушетке кулаками. </p><p>— Ну спасите же вы меня от него! Как вам не стыдно! Неужели вы не чувствуете, что он не дает мне дышать? </p><p>— Кто? </p><p>— Красавин! Все тот же Красавин. — Тамара встала, пнула чемодан, поморщилась от боли, поджав ногу. — Он, видите ли, тоже собрался в Рузу. А родной муж... ему Мещера понадобилась. Именно в августе. </p><p>В дверь постучали. Вошел Красавин в полотняном костюме, с клетчатым чемоданом. </p><p>— Я приехал на такси. Через час нам предстоит помахать ручкой этому благословенному городу. А Евгений не вернулся? — с видимым сожалением спросил он. Жаль, что его не будет. </p><p>— С вами не будет, — загадочно сказала Тамара. Вскинула руку, останавливая Красавина. — Постойте, я хочу себе представить, как это было... </p><p>— Поезд, поезд скоро уходит, такси ждет, — постучал по циферблату часов Красавин. </p><p>Но Тамара и слышать ничего не хотела. Ее занимало сейчас совсем другое. </p><p>— Нет, все-таки как это происходит? Значит, приходите вы, Серафим Сергеевич, к этому человеку... Сколько вам тогда было? Девятнадцать, двадцать? </p><p>— О чем ты? — спросил Рубанюк, будто не догадываясь, куда повело Тамару в такую неподходящую минуту. — Ехать надо, мне еще за чемоданом бежать... </p><p>— Подождите с вашим чемоданом! Я спрашиваю, сколько было вам лет... тогда, в Казани, когда вы ходили на исповедь к этому человеку? </p><p>— Ах, ты вот о чем, — сказал Рубанюк, поскребывая указательным пальцем иссеченную глубокими морщинами коричневую шею. </p><p>— Нет, это ужасно... Спешить к другу, чтоб излить ему душу... Скажите, Серафим Сергеевич, вы же искренне принимали его за настоящего друга? </p><p>— Уже не помню, — раздраженно отмахнулся Рубанюк. </p><p>— Неправда! Помните! Все помните! Представляю... врываетесь к нему в комнату, тормошите его, к груди прижимаете: объясни, растолкуй, друг сердечный, рассей сомнения! Я хочу, чтоб в душе моей такое зародилось, ну вот как у тебя, если надо — за веру свою на костер! Ну так же, так, Серафим Сергеевич, с этим вы к нему приходили? А чем отвечал он? </p><p>— Может, потом об этом, Тамара? — попросил Рубанюк, скрестив умоляюще руки на груди.  </p><p>— Нет, именно сейчас! И пусть уходят к черту все поезда! </p><p>Красавин безнадежно вздохнул. А Тамара запустила пальцы в седые волосы Рубанюка с рыжими подпалинами за ушами. </p><p>— Вы продирались до истины, вы, в сущности, вырастали тогда в крупного человека, а он... докладывал, что у вас дупло... </p><p>— Хватит об этом! — уже решительно потребовал Рубанюк. </p><p>Тамара повернулась к Красавину, замершему в молчании страстотерпца. </p><p>— Признайтесь сейчас... сами-то вы... как сами... понимали, за кого вас принимал Серафим Сергеевич? Чувствовали, как он вас выдумывал, романтизировал? Или полагали, что и вправду такой вы и есть? Была ли она в вас, эта истинная вера? </p><p>— Уж если я во что-то верил, значит, действительно верил, — тихо сказал Красавин, подходя к распахнутому окну, чтобы увидеть, ждет ли такси. — И не я в том виноват, что терял потом веру. Пусть за это отвечают те, кому следовало бы позаботиться, чтоб я никогда и ни в чем не разочаровывался. Не моя в том вина, что потом в жизни не находил, а терял подтверждения многим ценностям. </p><p>— Вы слышите, Серафим Сергеевич? — Тамара подошла сзади к Рубанюку, положила руки на его опущенные плечи. — А почему же у этого человека, который шел к вам в юности, как к чистому источнику... почему у него в конечном счете все вышло наоборот, почему он находил, а не терял? Находил такое, что вам и не снилось? Значит, у вас, Красавин, ровным счетом ничего не было. Так, одна видимость. Это не у Серафима Сергеевича, а у вас было дупло. Дупло, как пустая бочка, бум, бум, бум! Дупло гудело, а вам, Серафим Сергеевич, казалось... гремит голос святого праведника. Вот и я это его уже переиначенное бум, бум, бум принимала за голос пророка. </p><p>— Хватит сталкивать нас лбами, — устало сказал Красавин. — Поехали! И можешь в поезде начинать все сначала. Я стерплю. Когда-нибудь ты догадаешься, какой была нетерпимой, бестактной, невежественной со своими вопросами и выводами. Итак, на поезд! </p><p>— Никакого поезда не будет! По крайней мере, для меня. — Тамара раскрыла сумку, достала билет и, разорвав его надвое, бросила к ногам Красавина. </p><p>Рубанюк, кряхтя, нагнулся, поднял обе половинки билета. </p><p>— Ничего, это еще может сгодиться. Скажем проводнику... дите малое порвало. </p><p>— Я не поеду, — упрямо повторила Тамара. — И оставьте меня в покое. Можете до самой Москвы... предаваться воспоминаниям... какими вы были в юности друзьями... Уходите. — Почувствовав укоризненный взгляд, Рубанюка, уткнулась лицом в его грудь. — Простите меня, вас-то я ничем не хотела обидеть. </p><p>— Поехали, Серафим Сергеевич, — сказал Красавин, кивнув на дверь. </p><p>Рубанюк вытащил бумажник, порылся в нем, достал билет: </p><p>— Сдай, добро сделаешь. Люди у касс толпами роятся. А я поеду совсем в другую сторону. </p><p>Тамара по-девчоночьи присела на корточки перед старым актером, уперлась ладонями в его колени. </p><p>— Я знаю, куда вы поедете. Вместе со мною в Мещеру. Найдем Евгения, разобьем палатку, костер жечь будем. Что может быть прекраснее? </p><p>И вдруг она услышала позади себя восторженный голос Красавина: </p><p>— А ведь это идея! Едем к Браташу, в Мещеру. </p><p>Тамара даже застонала от неожиданности, медленно поднялась и тихо сказала: </p><p>— Умоляю вас, уходите оба... </p><p>— Мы поедем к Браташу, — повторил Красавин. </p><p>— Нет уж, дудки! — вдруг взъерепенился Рубанюк. — Да я тебя, пусть извинит дама, в Мещере посажу голым задом в самую злую муравьиную кучу. </p><p>— Муравей для меня — это еще не самый страшный зверь. Я сейчас отпущу такси. Вот уж отведу с Браташом душу! </p><p>Рубанюк прислушался, как прытко спускается Красавин по лестнице, схватил его чемодан: </p><p>— Слушай меня. Я уеду на вокзал. Разыграю все, как положено заслуженному артисту РСФСР. А там в последнюю минуту пошлю Красавину воздушный поцелуй, и мы уедем к Евгению.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>И уехали. Нашли Браташа в охотничьей избушке. И теперь Тамара боялась только одного: не помешала ли Евгению? Сейчас он весь в романе. Драму о Есенине спрятал еще дальше. Правда, признал, что, когда работал над драмой, в сущности, подступался к роману. </p><p>Густеют сумерки. Наседают комары: видно, уже не действует мазь. Вон, кажется, костер засветился. Евгений неделю живет здесь один. Как ему не страшно? Впрочем, это его стихия. </p><p>Минут через десять Тамара уже слушала шум сосен у костра. Евгений колдует с огнем, обещает такую уху, что гостям его и не снилась. Как у него ловко все получается, действительно, человек в своей стихии, здесь он какой-то особенный: Тамара ни разу не видела его таким естественным среди этих вот сосен, у таинственного озера и еще более таинственной избушки. Неужели они будут спать в этой избушке? А как же Серафим Сергеевич? Ей так хочется, чтобы в этой избушке никого, кроме... Да нет, это немыслимо, чтобы ей кто-то помешал остаться один на один с Евгением. Интересно, как он пишет там, в избушке? По ночам, наверное, лампа горит или даже свечи. Смерть Буянова пишет... Жутко, наверное... Зачем он забрался в эти дебри? Да и в романе он забрался в дебри. </p><p>И ночная Мещера как бы внушала: дебри, дебри, дебри. Что-то время от времени тяжело, глыбисто бултыхалось в озере. Красный отблеск огня кроваво струился в нем. И за той гранью, где исчезал красный отблеск, уже ничего не виделось. Но веяло с озера прохладой, настоем мха, хвои. И было жутко представить Тамаре, что она плывет в этой воде, где так угрожающе, настороженно бултыхалась какая-то огромная рыбища. </p><p>И вдруг совсем рядом, позади себя, Тамара почувствовала человека. Она еще не видела, кто он, но догадывалась — это Красавин. Если действительно окажется, что позади Красавин, она встанет и поплывет по этому черному озеру, и никто ее не остановит. </p><p>— Бог ты мой! — не очень восторженно, однако и не враждебно воскликнул Браташ. — Вениамин Александрович, вы ли это?</p><p>Тамара встала и пошла к озеру. Нет, она не собиралась топиться — это был протест. Вот пришло в голову нырнуть в воду, только бы не видеть Красавина. Плавать она умела. Страшновато, правда, но она сейчас разденется и нырнет прямо в этот струящийся огненный столб и поплывет. А что будет дальше? Наверное, кто-нибудь бросится вслед за ней, скорее всего Евгений. Так порой и случается несчастье... </p><p>Тамара неуверенно приостановилась. Ее догнал Евгений. </p><p>— Что с тобой? Хочешь искупаться? Но тут коряги. Я знаю, где преотличный берег и дно. </p><p>Тамара послушно пошла за мужем, порой оглядываясь на костер. </p><p>— Постой. — попросила она. — Странно. Когда смотришь от костра во тьму — ничего не видно. А из тьмы все видно, что происходит у костра. </p><p>Красавин стоял на прежнем месте, напряженно глядя в сторону озера. Медленно поднялся с земли Рубанюк. </p><p>— Сейчас Серафим Сергеевич ему задаст, — злорадно сказала Тамара, отчаянно шлепая ладонями по ногам. — Проклятое комарье... И откуда этот тип взялся? Ну спасешь меня или нет? </p><p>— От комаров или Красавина? </p><p>— От того и другого. </p><p>— Хорошо. Спасу. Только подожди меня минуточку. </p><p>Браташ побежал к костру. Остановился метрах в трех, подозвал Серафима Сергеевича. Отвел в сторону, что-то ему объясняя. Рубанюк согласно кивал головой. Красавин, опустившись на корточки, ковырял в костре палкой, уклоняя лицо от дыма и жара. </p><p>«Как он сюда попал? — гадала Тамара. — Кто его привез?» </p><p>Нахлестывая себя веткой, Тамара терпеливо ждала мужа. «Что он задумал?» </p><p>Браташ побежал в сторону избушки. Через несколько минут где-то слева от Тамары затрещали кусты. </p><p> — Это я, не бойся! </p><p>Браташ обнял жену, подхватил на руки. </p><p>— Спрячь лицо. Оцарапать можно. </p><p>— Куда ты меня? </p><p>— В мой стан. </p><p>— Какой стан? </p><p>— Сейчас увидишь.</p><p>Опустив Тамару на землю, Браташ повел ее за руку, поправляя за спиной рюкзак. Лес постепенно раздвигался, и Тамара догадалась, что они выходят на поляну. </p><p>Остановились у небольшого стожка сена. </p><p>Браташ сбросил с себя рюкзак, опять подхватил жену на руки. </p><p>— Лезь на стог и сиди, пока не позову. Там ветер комаров отгоняет. </p><p>Тамара, по-детски смеясь, взобралась на стог и замерла, чувствуя, что к ней опять приходит то счастливое волнение, которое пережила она, лежа под соснами. </p><p>Сосен рядом не было, но шум их доносился издали. Сквозь чащобу кустарника светился костер у избушки. </p><p>Тамара упала грудью на стог. </p><p>— А как же мы без ухи? </p><p>— Я тебе сказал: жди. </p><p>— Хорошо, буду ждать. </p><p>Тамара опять уселась на самой верхушке стога, оглядела небо. Сквозь темную тучу пробивалась луна. Блеснула один раз, другой, и вот наконец заулыбалась широко, открыто, всем своим светлым, добродушнейшим ликом. И Тамара тоже тихо засмеялась в ответ, чувствуя себя ребенком. Тучи редели, и луна теперь лишь на мгновение покрывалась тенью, по-прежнему улыбалась лукаво, суля счастье. Да, мол, я обещаю тебе далеко не детское, а твое женское счастье... </p><p>Поначалу сено пахло острой прелью. Тамара разгребла верхний слой и почувствовала, как стог дохнул на нее свежестью. В шорохе она уловила то самое, что недавно услышала в шуме сосен. Да, это было почти то же самое. </p><p>Голос Евгения заставил ее очнуться. </p><p>— Ты что там, уснула? </p><p>Тамара опять упала грудью на стог, свисая головой вниз. </p><p>— Костер? И котелок! У нас будет своя уха?! </p><p>— Будет, Тамара. </p><p>— Лови, я падаю. </p><p>Браташ подхватил жену, бросил в сено, упал с ней рядом. </p><p>Тамара лишь на мгновение раскрывала глаза, и тогда ей виделась все та же донельзя лукавая луна: что я тебе обещала, человек-женщина? </p><p>«Так он, по-твоему любит? — спрашивала Тамара не то себя, не то луну, не то кого-то затаенного в этом стоге, доброго, участливого, настолько участливого, что его и стыдиться незачем. — А может, он просто соскучился по женщине? Шутка сказать, такая ночь, луна, стог сена и женщина... Тут и пень станет лиричным из лиричнейших... А я вот сейчас проверю...» </p><p>Тамара нахмурилась, ударила по рукам Евгения. </p><p>— Ненавижу, когда просто... мужик... По женщине истосковался? </p><p>Браташ конфузливо улыбнулся: </p><p>— По тебе и только по тебе... </p><p>— Сегодня я, кажется, готова в это поверить. Ты меня прости, руки твои не были грубыми. Это я так... испытывала. Они у тебя не просто, как говорят, конечности. Я долго помню твои ладони... </p><p>Браташ, лежа лицом вверх, поднял руки, разглядывая ладони при лунном свете, зябко поежился. </p><p>— Брр, конечности. Рак пучеглазый представился. С клешнями. </p><p>— Вот, вот! Страшно, когда конечности. Где уж тут к душе прикоснуться. </p><p>— Хочешь, опять туда подниму, на стог? А я уху буду варить. </p><p>— Нет, я лучше здесь, с тобой. Что там белое? </p><p>— Это я полог поставил. Из марли. Крепость от комара. Так что мы будем спать под пологом. </p><p>Тамара медленно встала, будто боясь, что легкое белое сооружение может неожиданно исчезнуть, подошла к пологу. </p><p>— Нет, все это слишком невероятно, боюсь, что приснилось. Мне надо поверить... </p><p>И опять Тамара всего лишь на мгновение раскрывает глаза и видит луну. И понимается ей в лукавой улыбке луны все то же: ну что, человек-женщина, думаешь, я не знаю, насколько ты счастлива в своей земной естественной сути? </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Мещерская ночь становилась все дремучее, загадочнее. На луну опять набежали тучи, кровожаднее становился гнус. Трещали сучья от бега лосей; спасались лесные великаны не от волка, нет, спасались от гнуса. Даже дикие кабаны, жалобно повизгивая, отчаянно чесались о коряги. Выбиралось зверье из непролазных уремов на прогалины, на взлобки, где гулял спасительный ветер. К людям бы подойти, вон они у костров огнем и дымом спасаются от гнуса. </p><p>Удивительное существо человек: ничто его так не донимает, как собственные мысли. Спорят люди, до истины добираются. Вот как у этого костра, где не могут уснуть два пожилых человека. А вот мужчина и женщина у другого костра. И ведь тоже постигают какие-то очень важные для себя истины. </p><p>Нет, не понять это лосю, вышедшему на поляну к стожку. Смотрит на огонь, втягивая острый, дурманящий запах дыма, и потом нехотя поворачивает, задумчиво бредет по ложбине, где гуляет спасительный ветер. </p><p>Хорошо бы тут опуститься на колени, прилечь, погрузиться в сон. Но лучше уйти. Огонь и человек. Человек и огонь. Нет, надо уйти. И снова мчится лось сквозь чащобу, разносится топот копыт и треск по Мещере. Люди напряженно вслушиваются в ночь и опять возвращаются к своим мыслям, опять пробиваются к истине... </p><poem><stanza><v><emphasis>Диалог у стожка</emphasis></v></stanza></poem><p>— Мне страшно за тебя. Страшно, что ты залез в дебри. Я не о Мещере. Я о твоем романе. Как ты выберешься из этих дебрей. Что, если заблудишься? </p><p>— Не заблужусь, Тамара. </p><p>— Тебе не кажется, что чаще всего те достигают успеха, кто заранее все рассчитывает. Какому критику понравится, а какому не очень. И хорошо, чтоб именно этому не понравилось, чтоб он ругнул. Есть ли перспективы на сенсацию, причем чтоб была она в меру скандальная. Не больше, чем в нужную меру, иначе прощай надежда на неуязвимость. </p><p>Браташ засмеялся. </p><p>— А ведь точно, Тамара. Это у вас в театре тоже бывает. Не знаю, что уж там остается от художника, пока решается эта сложнейшая задача. По-моему, все уходит в песок. </p><p>— Но страсти все равно кипят, шум идет! </p><p>— Как же, порой даже в глобальном масштабе. Только вот что, Тамара, кипят страсти часто и вокруг настоящего художника. И бывает, что сам художник не рад шуму этому. Читала же в одной умной статье... крикнул один из них: «Караул, любят!» А насчет страстей, шума глобального... тут не надо торопиться с приговором. Вокруг Шолохова тоже шумели и до сих пор шумят... </p><p>— Я это слышала от Красавина. </p><p>— Что ж, прав он, прав в этом случае, Тамара. </p><p>— Опять я о нем. Это же пунктик какой-то. Не могу понять, почему ты его не пошлешь к черту? Неужели зачислил в единомышленники? </p><p>— Э, не так просто, Тамара. </p><p>— Слава тебе, господи. — Тамара с угрюмой шутливостью перекрестилась. — Между прочим, он на дружбу с тобой претендует, на полнейшее взаимопонимание. </p><p>— Дружба не дружба, но понять мне его надо. Скажу больше... одним из ключей к моему роману знаешь что должно быть? </p><p>— Что? </p><p>— Хочу, чтоб роман был полемичным. Но не дай бог браниться, быть просто злым. Хочу убеждать, а не отчитывать. Хочу обращать в свою веру. Убеждать упорно, терпеливо, с надеждой, что честные люди, даже если они очень заблуждаются, мою правоту поймут. Вот в спорах с Красавиным и проверяю свое терпение. </p><p>Тамара поднялась, закутала голые плечи одеялом. </p><p>— Ни черта у тебя не выйдет, Браташ! Конечно, Красавин может, как хамелеон, изменить свой цвет, под твою философию подладиться. И представь себе, даже искренне. Так же искренне, как он когда-то предавал Рубанюка. Но какая цена искренности, в которой нет ни искорки прочных, выстраданных убеждений! </p><p>— Да что вы говорите? </p><p>— А-а-а, рад, что я твоим языком заговорила. Торжествуешь! — Упираясь руками в плечи мужа, Тамара низко склонила над ним лицо. — Бог ты мой, какая самодовольная ухмылка. </p><p>— Я не ухмыляюсь, — улыбаюсь, мне очень хорошо. </p><p>— Не дай бог браниться, быть просто злым, — передразнила Тамара мужа. — А быть добреньким... может, это еще хуже? </p><p>— Еще хуже, Тамара. — Браташ приподнялся, проверил, не раскрылся ли вход в полог. — Но разгневанным быть — одно, а злым — совсем другое. Может, я буду вынужден кому следует дать пощечину. Но именно пощечину, а не оплеуху. Это большая разница. </p><p>— Тебе цилиндр надо бы и пистолет, рыцарь чести. — Тамара нацелилась воображаемым пистолетом в мужа и вдруг обвила его шею косынкой, повалила. — Сейчас, сейчас я тебя на обе лопатки. — Подняла голову, всматриваясь в потолок полога. — Боюсь крепость нашу разрушить... </p><p>Браташ угадывал в темноте подбородок, шею, грудь Тамары и говорил себе: «Ее бог вылепил...» </p><p>У стожка вышел на поляну второй лось. Тянет его к дыму костра. Но там люди. Странно ведут себя эти люди. Забыли обо всем, будто, кроме них, и нет никого больше на свете. Нет, эти люди совсем не опасны. </p><p>Лось медленно сгибает передние ноги, опускается на колени, как бы кланяясь им, этим странным людям, ложится на землю с глубоким вздохом удовлетворения. Сейчас он уснет, здесь не зло, здесь можно крепко и спокойно уснуть. </p><poem><stanza><v><emphasis>Диалог у костра</emphasis></v></stanza></poem><p>— Поспешил бы ты, Вениамин Александрович, в город да поскорее на поезд, в Москву, — благодушно советовал Рубанюк, а в тигриных глазах ядовитый огонек. — Может, еще и успел бы выкупить путевку. </p><p>— Я проведу отпуск в Мещере, — с тоскливым упрямством сказал Красавин. </p><p>— С кем? </p><p>— С Браташом. </p><p>— Зачем ты ему? К нему жена приехала... Им вдвоем побыть хочется. </p><p>— Можно было бы и не уточнять. </p><p>— Нет, почему же. Уточнить надо, причем очень тонкие вещи... </p><p>— Я предпочитаю любую другую тему. Еще лучше — попытаться уснуть. </p><p>— Нет, милейший, раз уж я решил тебе высказать кое-что на этот счет, — значит, выскажу. Уж больно момент благоприятный. — Рубанюк помолчал, поудобнее устраиваясь у костра. — Скажи, что тебе надо от Тамары Ясинской? </p><p>— Слишком много я вложил в нее своего, как в актрису. В каком-то смысле... она творение моих рук. </p><p>— Да, ты чуть не погубил в ней актрису. К счастью, она поняла это вовремя. </p><p>— К моему несчастью, вы... постарались... вбить между нами клин. Ты больше всех старался. </p><p>— Э, знал бы ты, как я страдал... когда узнал, что Ясинская твоей женой стала. Места себе не находил. Какое это было для меня несчастье, как я тебя ненавидел! </p><p>— Ревновал. </p><p>— Все мысли мои о ней... всегда, как о дочери. Ах ты ж, думаю, сердцеед, молью потраченный! Как она смогла увлечься тобой? Чем взял ты ее, как растлил? </p><p>— Это хамство. </p><p>— Э, нет, милейший, это не хамство, а прямой мужской разговор, если хочешь, отцовский. Она же дочь, дочь нам... Как ты этого не можешь понять? </p><p>— Она была мне женой. </p><p>Рубанюк со злостью ковырнул палкой костер. </p><p>— Не хочу смириться с этим, и все тут! Пусть, пусть женой. Но я... обобщаю. Я не только о ней, я о ее поколении, о детях наших... </p><p>— Ну, это уж совсем невыносимо. Я спать хочу. </p><p>— Не будет у тебя сна. Тем более приятного. Надо было подумать, прежде чем сюда подаваться... </p><p>— Думал, голова трещала. Видно, я все еще люблю ее. Скажу больше... я все надеюсь, что она ко мне вернется. Браташу не вынести ее. Рано или поздно он от нее отвернется. Пожалуй, уже отвернулся. Иначе не покидал бы ее на целые месяцы. Мне жаль и его, и ее, и себя. </p><p>— Себя, себя больше всего жаль. И хватит мучить Ясинскую. Не спекулируй на доверчивости Браташа. Учти, уж что-что, а этого я тебе не прощу. </p><p>— Я к твоим угрозам привык. Не действуют они на меня. Я буду гнуть свое. Иначе я не был бы Красавиным. </p><p>— Ну а уж я, милейший, буду гнуть свое. Что ж, видно, сама жизнь заставляет доводить наш поединок до конца. Затянулся он у нас на целые десятилетия...  </p><poem><stanza><v><emphasis>Диалог у стожка</emphasis></v></stanza></poem><p>— А как будет завтра, послезавтра, весь отпуск? </p><p>— Так же, как сейчас, Тамара. </p><p>— Мне трудно в это поверить. Уже ради одного этого вечера, этой ночи... был смысл родиться. А где ты здесь пишешь? В избушке? При лампе? Я хочу хоть одну ночь там, в избушке...</p><p>— Я тоже... </p><p>— Как же ты здесь один? Жутко, наверное. И неужели смерть Буянова пишешь? </p><p>— Пытаюсь. Кстати, дня через два уеду на дачу, где все это случилось. Мне надо все это увидеть, представить... Я должен сначала все, все понять, как было. </p><p>— А как же я? </p><p>— Поживешь у Ганиных, здесь не далеко... </p><p>— Я так и знала, что буду мешать. </p><p>— Да нет же, нет! Ну как ты можешь мешать? </p><p>Лось на минуту просыпается: что там происходит с людьми, неужели вражда? Тогда надо бежать, бежать отсюда. Но нет, это не похоже на вражду. Лосю непонятно, что означает человеческий смех, что означает человеческий шепот. Но что-то такое горячее в нем, и, кажется, высоко слышится, хочется вверх вытянуть шею: что там? Птицы летят, шумят сосны? Нет, это еще выше, даже выше самой далекой звезды, хотя люди вот здесь, совсем рядом, где в костре теплится огонь. Странные существа эти люди, будто призрачный сон... </p><p>Лось снова засыпает, поводя чутким ухом. Он слышал людские голоса и сквозь сон, и не чувствовал в тех голосах, что накликало бы тревогу, страх. Лось мнил себе, как журчит, журчит родник, у которого впервые ощутил, что он есть на свете, что он живое существо. Лось сладко чмокал губами, ему снилось детство... </p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Через неделю Браташ и Тамара перебрались в дом Дениса Ганина. </p><p>— Вот здесь ты меня и жди. Дня через три вернусь, — попросил Браташ. </p><p>— Значит... к Буянову, — тихо сказала Тамара. — Что ж, я тебя понимаю. Есть вещи, которые откладывать просто опасно... исчезнуть может... </p><p>— Хорошо, что ты понимаешь. </p><p>— Каким же ты его напишешь? Я же помню твои глаза, когда Буянов так беспощадно загубил наш спектакль. </p><p>— Мстительность для нас с тобой — глухота и слепота... И потом не только Буянова я пишу. Но мне надо знать доподлинно все, все, как было с Буяновым в последние часы его жизни. </p><poem><stanza><v><emphasis>Как было при встрече с Кравцовой</emphasis></v></stanza></poem><p>Буянов медленно встал навстречу Кравцовой. Что-то испугало в облике секретаря обкома Кравцову. «Да он же совершенно больной». </p><p>— Проходи, что же ты... будто повернуть хочешь, удрать от меня. Садись вот сюда, в кресло. </p><p>Светлана молча села, не зная, для чего позвал ее Буянов. Наверное, речь пойдет о молодежи, о том, что есть и такие, кто разуверился в подвиге области, уходят в город. Виновата ли она, секретарь обкома комсомола, в этом? Да, виновата... Что собирается предпринять? Нет у нее четкой программы. Из всех достойных выходов есть один — сказать молодежи правду: область взяла на свой плечи непомерно тяжелую ношу, не рассчитали силы. Но это нисколько не умаляет подвига молодежи. Надо чем-то сбить волну невольного скепсиса, уныния. </p><p>Светлана вдруг поймала себя на том, что и сама чувствует непомерную усталость, уныние. Мысленно махнула рукой. Пусть будет, что будет. Если Буянов начнет разнос — она выслушает, пойдет домой, поплачет... Это чисто женское желание выплакаться донимает ее уже несколько дней. Не дай бог расплакаться здесь, если Буянов начнет разнос... </p><p>Но Илларион Степанович слабо улыбнулся, чуть развел руками и тихо сказал: </p><p>— Подвел я тебя, Светлана Николаевна. Многих чудесных людей жутко, преступно подвел... </p><p>Светлана изумленно вскинула голову: </p><p>— Я вас... не понимаю, Илларион Степанович... </p><p>— Не так просто это понять. Чаю хочешь? — Илларион Степанович нажал кнопку, вошла секретарь. — Принесите нам чайку, пожалуйста. </p><p>Светлана долго не притрагивалась к своему стакану. </p><p>— Что же ты? Или не любишь чай? А у меня северная привычка еще с детства. На Ладоге у нас великие чаехлебы... Так вот слушай. Когда началась эпопея с нашими тремя планами... — Буянов долго смотрел в окно, как бы припоминая, с чего все-таки это началось, — ответственный товарищ... очень ответственный, сказал мне... да вырастите дополнительно на каждый гектар по две курицы — вот вам и три плана. Куриный полет. А я воспринимал его как орлиный размах крыльев. Хотя вот клянусь тебе... подумал... не слишком ли по-петушиному кукарекнул ответственный товарищ? </p><p>Такая неожиданная тема разговора смутила Светлану. Она не знала, как ей себя вести. </p><p>— Наверное, удивляешься? Что происходит с Буяновым? </p><p>— Признаться, это действительно так. </p><p>Буянов оставил реплику Светланы без внимания. Было похоже, что его меньше всего занимало, какое впечатление он производит на Кравцову. Ему надо было выговориться. </p><p>— А было же, Светлана Николаевна, и по-другому. Те же мысли о двух дополнительных курицах высказал этот ответственный товарищ первому секретарю одной приволжской области. Причем выбрал область вполне разумно, прекрасные условия для животноводства. И секретарь той области, скажу тебе, с судьбой еще посложней, чем у меня. А как он себя повел? Знаешь как? Говорят, притиснул ответственного товарища в угол и спросил: вы что, разыграть меня решили? А когда убедился, что это далеко не розыгрыш, нахмурился да и сказал: «Дорого вам обойдутся эти курочки, нет уж, поищите кого-нибудь другого, а я пока еще при своем уме. И сколько хватит его... буду доказывать всю абсурдность вашей затеи!» </p><p>— Ну и как, доказывал? </p><p>— Еще как доказывал! Может, потому и усидел в первых секретарях. Когда дошло до Главного, тот было занес на него свою длань, хотел ударить. Да вот нашлись у волжского моего коллеги очень могущественные защитники. Но будь тот секретарь мямлей, не пойди с открытым забралом против абсурда — глядишь, заведовал бы нынче каким-нибудь... </p><p>Буянов стиснул голову ладонями, облокотившись на стол. </p><p>— Завтра в час дня... вот в этом кабинете... я буду освобожден... от должности первого секретаря обкома. И как знать... не станет ли вопрос о моей партийности. На месте того самого... моего волжского коллеги я поставил бы и такой вопрос... </p><p>Светлана медленно поднесла руку ко рту, словно бы удерживая невольное восклицание: «Как? Не может этого быть! Я не могу в это поверить!..» </p><p>— Что, не веришь? — ответил на ее безмолвный вопрос Илларион Степанович. — Как говорят, невероятно, но факт... Так вот, прощай, Светлана Николаевна. Любил я тебя, как истинного комсомольского вожака, за живую душу. Будет трудно тебе удержать твою комсомолию на прежнем накале, на прежнем разбеге. Но постарайся сделать все возможное. Люблю я эту молодую армию. Поверишь, плакать хочется, так люблю... И второй совет... </p><p>Уловив в Кравцовой невольный жест неосознанного протеста, Илларион Степанович навалился на стол, дотянулся до ее руки. </p><p>— Посиди спокойно. Выслушай... </p><p>— Но ведь вы... будто... завещание... </p><p>— Может, может, и завещание... Завтра... я могу стать... просто пенсионером... Врачи достаточно нашли во мне всяких хвороб, чтобы дать черт-те знает какую категорию инвалидности. До сих пор я... духом своим... одолевал хворобы эти. А завтра... Завтра уже не хватит этого духа. </p><p>В кабинет вошел Соколов. </p><p>— Анатолий Петрович, ты можешь еще на пять минут оставить нас один на один? Я позову. </p><p>Соколов вышел. </p><p>— Не успел сказать тебе еще кое-что... Не мое, правда, дело. Но ты, Светлана, для меня как дочь. Скажи откровенно, не можешь отсечь этого человека от сердца? </p><p>Светлана медленно подняла глаза на Буянова. Было в них столько мученического, почти панического, что Буянов вздохнул и сказал: </p><p>— Понимаю, не можешь. И если не сойдешься с ним... Останешься, как говорят, в старых... — не досказал, опять вздохнул, не смея глянуть на Кравцову. — До чего ж мне жутко представить твою судьбу именно такой... Состаришься, очерствеешь и станешь строгой, а вернее желчной, раздражительной руководящей дамой. Встречал в своей жизни и таких. Выбирай любой путь — только не этот. Не хорони себя заживо... </p><p>Светлана долго не могла найти нужные слова. Поразила ее страшная мысль Буянова о черствости желчной руководящей дамы и его это человеческое: «Не хорони себя заживо». Наконец осилила спазму, тихо сказала: </p><p>— Удивляюсь вам... своих бед полно... </p><p>— Так твоя судьба... если сложится, как я сказал... тоже беда моя. Не хочется мне... так сказать, закругляться с этой мыслью. — Поймав, испуганный взгляд Светланы, уточнил: — Закругляться в смысле моей деятельности. Пенсионером-то мало тебе помогу. Ну, прощай и прости, Светлана. Прости и прощай... </p><poem><stanza><v><emphasis>Как было при встрече с Соколовым</emphasis></v></stanza></poem><p>Угрюмо и в то же время с блуждающей виноватой усмешкой разглядывал Буянов своего самого последовательного критика Анатолия Петровича Соколова. </p><p>— Ну, говори, зачем пожаловал? </p><p>— А если на сей раз без дела, Илларион Степанович? </p><p>— Без дела... Тут тоже могут быть свои причины, причем разные причины... </p><p>— Причина одна. Мне больно, и я почти в смятении... </p><p>— Верю. Бессонница, понимаешь, донимает. А вот сейчас глаза слипаются. </p><p>— Так поспите, Илларион Степанович. </p><p>— Не выйдет. Знаю, только приложу к подушке ухо... сон как рукой снимет. — Буянов посидел секунду с закрытыми глазами, потом вдруг широко раскрыл их и спросил в упор, враждебно: — Что будешь говорить обо мне, когда смятение твое пройдет? Ведь завтра... возможно... у меня потребуют партбилет на стол. </p><p>Соколов сразу замкнулся, сказал сухо: </p><p>— Тон ваш мешает мне быть откровенным. </p><p>— А может, ты пришел поглядеть, так сказать, на сдыхающего орла? Или я для тебя птица совсем другого полета? </p><p>— Илларион Степанович, зачем вы так со мной? </p><p>— Прости, Анатолий Петрович, конечно, ты не из тех, кто добивает лежачих. А между прочим, ты знаешь, почему я тебя в район все-таки не отправил? </p><p>— Не знаю... </p><p>— Я же мог, мог, Соколов, в порошок тебя стереть, пустить по наклонной... Инструктором райкома и то еще подумал бы. А вот что-то подсказало сберечь тебя. Ни много ни мало преемника выращивал... </p><p>— Вы совсем сбиваете меня с толку. </p><p>— Э, нет! Тебя не шибко-то с толку собьешь. Потому и выжил ты. Бесстрашие помогло. Не наглость, а истинное бесстрашие, убежденческое... По минам шел, а до цели двигался, до цели не личной... Если бы карьеристское своекорыстие почуял в тебе, было бы у тебя два пути — холуем моим стать или по морде за наглость схватить... Так схватить, что... Но, к счастью, все было иначе. Ну чего ты молчишь? </p><p>— Струсил перед откровенным разговором... Говорю вам, в смятении я. </p><p>— Ну если ты струсил, то позволь уж мне блеснуть бесстрашием. — Буянов поднес руку к затылку, яростно потер. — Ты, слава богу, не научился втягивать голову в плечи, чтобы сберечь ее. А я втягивал, Анатолий, втягивал не один раз. И вот... не сберег. Буду расплачиваться за это именно головой. И на кой черт партии голова такая, которая вдруг втянулась в плечи, как только... две курицы в ее воображении закружили над ней черными воронами. Да, да, я не слишком сейчас утешаю себя тем, что поверил известному тебе лицу: добавьте на каждый гектар по две курицы — и три плана... готовы. Я уже тогда знал, что заявление это, мягко говоря, чересчур оптимистично. Хотелось верить, что, по крайней мере, Главный выскажет аргументы в пользу трех планов куда повесомее. И он действительно высказал. Популярно так растолковывал, ты сам не один раз слышал, с народными поговорочками. А я... я глядел ему в рот, и знаешь, прежде всего о чем думал? В лепешку разобьюсь, а доверие твое оправдаю! Личную преданность тебе всей своей жизнью докажу. Батюшки мои, не кому-нибудь, а лично мне, Буянову, тому самому Буянову, к которому так пристально и подозрительно приглядывались, как только он споткнулся, оказывают такое доверие! А вот мысль о том, смогу ли это доверие оправдать, и не только перед одним... моим благодетелем, а перед всей партией, — это было у меня на втором плане. Только бы доверили, а там... там горы сворочу, из шкуры собственной вывернусь, а сделаю, что на меня возложено. </p><p>— Так ведь, доверие и преданность — это самые главные наши принципы. </p><p>— Да, доверие и преданность! И еще ответственность! Вот три кита, на которых все у нас держится, какие бы там вывихи порой с Буяновыми ни случались. Только на кой черт партии угодническая преданность, да еще одному-единственному лицу. Можно и нужно быть преданным и одному лицу, только не холуйски! Вот, брат, к какому выводу у своей последней точки я пришел. — Буянов посмотрел на часы, медленно поднес их к уху. — А теперь иди. И не гляди на меня так... Все правильно. Иди. У меня еще много дел, а часы бегут, проклятые...</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>После того как закрылась за Соколовым дверь, Буянов долго сидел, уронив голову на стол. Порой казалось ему, что он засыпает. Боялся шевельнуться, только бы погрузиться в сон хоть на минуту. </p><p>Появилась секретарь и доложила, что к нему хочет войти Аркадий Денисович Ганин. </p><p>Буянов тяжело поднял голову, сказал желчно: </p><p>— Скажи-ка ты, через секретаря докладывает. Просите. </p><poem><stanza><v><emphasis>Как было при встрече с Аркадием Денисовичем Ганиным</emphasis></v></stanza></poem><p>— Что, не хватило духу прямо войти? Через секретаря доложил? </p><p>Аркадий Денисович перекосил лицо в горькой гримасе. </p><p>— При вашем состоянии... </p><p>— Ах, тебе известно мое состояние. А твое состояние каково? Это тебе известно? </p><p>— Кто его знает, — вздохнул Аркадий Денисович и добавил с мрачной шутливостью: — Что день грядущий мне готовит... </p><p>— Партбилет на стол — вот что он тебе готовит! </p><p>— Так ведь и для вас, Илларион Степанович, судя по всему, дело оборачивается... </p><p>— Еще как оборачивается! — не дал досказать Буянов. — Тебе даже не снится, как оно оборачивается. Ну, так зачем пожаловал, мой верный, преданнейший из самых преданных друг? </p><p>— Проститься пришел. После бюро бог знает, как судьба расшвыряет нас. Может, настолько чужими станем, что и здороваться не будет никакой охоты. </p><p>— Здороваться действительно не будем, — загадочно сказал Илларион Степанович. — Ну а уж коль пришел проститься, присядь. </p><p>— Как бы там ни было, Илларион Степанович, а все-таки съели мы вместе не один пуд соли. </p><p>— Ишь как растрогался. А поначалу вроде бы хамить стал. С такими, как ты, это случается. Но соли съели много, это верно. Если бы только не так солоно было нам теперь... Хорошо, когда истинные друзья вспоминают об этом после побед, когда вывод напрашивается: а жизнь прожили не зря... </p><p>— Неужели вы можете сказать, что жизнь прожили зря, несмотря на то, что предстоит нам завтра?.. </p><p>Буянов долго тер обеими руками затылок: </p><p>— Да, задал ты мне вопросик. Сам вот гадаю... Перечеркнет к чертовой матери все доброе, что делал в жизни Буянов, или не перечеркнет завтрашний день? Ты-то сам как о себе думаешь? </p><p>— Я куда меньше вас в жизни сделал... </p><p>— Неужели и сейчас в тебе подхалим сработал? </p><p>Аркадий Денисович обиженно насупился, грузно уперся руками в колени, глядя себе под ноги: </p><p>— Подхалим, значит. Все мое доброе к вам... преданность... </p><p>— Во-во! Она самая — распроклятая холуйская преданность... Только что вел о ней разговор с одним умным человеком. </p><p>— Наверное, Соколова так высоко величаете? </p><p>— Именно его. Никак не могу в толк взять: почему я терпел и его и тебя? Где логика? Или во мне сидят друг к другу спиной два Буянова? Одному Соколова подай, другому, видите ли, Аркадия Ганина... </p><p>— Я лучше пойду, — сказал Аркадий Денисович, приподнимаясь. </p><p>— Нет уж, коль заявился, выслушай! </p><p>— Не до этого мне... </p><p>Аркадий Денисович все же встал. Он ожидал, что Буянов накричит, оскорбит его, тогда можно будет и хлопнуть на прощанье дверью. Все, все вложить в этот оглушительный удар дверью — перенесенные обиды, унижения. Но Илларион Степанович неожиданно сказал совсем тихо и даже просительно: </p><p>— Сядь, Аркадий, сядь. Мне есть что и тебе посоветовать на прощание. Так вот слушай. Ты еще сравнительно молодой и не так потрепан жизнью, как я. Завтра и тебе предстоит великая встряска. Много пыли из тебя вытрясут. Очень много. Так вот, сохрани то, что есть в тебе, кроме пыли. Есть же у тебя кое-что и от твоего бати. Как дите, уткнись ему в грудь и выслушай все, что он скажет тебе, даже самое горькое... </p><p>— Уж он действительно выскажет... </p><p>— Дело не только в том, чтоб тебе с пользой дальше жизнь прожить, встать на ноги... Отца пощадить тебе надо, не приблизить ему преждевременную кончину. Такие люди, как он, потрясения переживают тяжко. Да, кстати. — Буянов с особенной силой нажал кнопку, приказал секретарю: — До пяти часов соедините меня по телефону с Денисом Денисовичем Ганиным, с Надеждой Калинкиной и, что особенно важно, с Дарьей Николаевной Комарковой. Из-под земли достаньте, а чтоб на проводе были... </p><p>Когда секретарь ушла, Буянов резко наклонился к Аркадию Денисовичу: </p><p>— Так вот мой наказ: носа не вешать — и все, все с нулевой отметки и совсем на новых началах... На каких? Если не завтра на бюро, то постепенно поймешь. И не дай бог утонуть в рюмке. Знаю, за тобой эта склонность водится. А сейчас прощай. Не поминай лихом. </p><p>— Вы так говорите, как будто... </p><p>— Ты главное, главное запомни. О бате думай день и ночь. А что под спудом чудится в речах моих — это дело второе... Прощай. У меня еще много дел. </p><p>Медленно уходил Аркадий Денисович из кабинета. У двери остановился, какое-то время смотрел испуганно на Буянова, словно лишь сейчас постигнув до конца и его и свою драму. Вдруг заплакал. </p><p>— Ну вот тебе, — растерянно развел руками Илларион Степанович. </p><p>Налил из графина в стакан воды, подошел к Аркадию Денисовичу. Тот принял стакан, залпом выпил воду. Буянов обнял его, чмокнул в небритую щеку. </p><p>— Держись, Аркадий! За ошибки и проступки надо отвечать сполна. Ты еще сможешь встать на ноги. Здоровье-то как у быка. От папаши это у тебя, от богатырского племени. Ну, иди, иди, брат. Прощай.</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Со многими людьми успел в тот день переговорить Буянов. И все запомнили его слова, которые он чаще всего произносил: «Прощай и прости». Эти слова он написал и в коротком письме, адресованном Комарковой. «Очень жалею, дорогая Дарья Николаевна, что не нашли тебя, не смог поговорить хотя бы по телефону. А было что сказать. Было. Прощай и прости. Прости и прощай. Любил тебя, как мать и как сестру родную. Илларион Буянов». </p><p>В семь часов вечера Буянов вызвал машину, чтобы уехать на дачу. Попросил шофера повозить по городу, по заводским районам. К даче подъехали в сумерках. </p><p>— Ну, Силантьич, прощай, — сказал Буянов, обнимая шофера. — Это я так, не удивляйся. Много, брат, мы с тобой дорог изъездили. Поди, земной шарик опоясать можно... </p><p>— Наверное, так, Илларион Степанович. Завтра когда приезжать за вами? </p><p>— Тебе скажут... Ну, прощай еще раз. </p><poem><stanza><v><emphasis>Как было при прощании с женой и внуком</emphasis></v></stanza></poem><p>Клавдия Сергеевна взяла на руки внука, разглядывая мужа как бы из-за плечика ребенка; ей надо было рассмотреть в нем все до последней черточки, чтобы понять, как к нему подступиться. О том, что должно было произойти завтра на бюро обкома, она уже знала. </p><p>Тимоха потянулся к деду; подхватив внука, Буянов качнул его в воздухе, крепко прижал. </p><p>— Тебе нельзя резких движений. Врачи сказали, что давление у тебя катастрофическое. — Губы у Клавдии Сергеевны дрогнули, повлажнели глаза. — Лучше бы всего тебе лечь завтра в больницу. А бюро пусть идет без тебя. Пусть говорят там, что хотят, коль уж не угодил... </p><p>Илларион Степанович чмокнул внука в щеку, ткнул пальцем ему в животик: </p><p>— Ужинал? </p><p>— Ужинал. </p><p>— Все съел? </p><p>— Компоту хотел. Бабушка говорит, нельзя на ночь. </p><p>— Ну что поделаешь, если с тобой иногда случаются по ночам конфузы... С компотом придется потерпеть. — Илларион Степанович еще раз крепко притиснул к себе внука. — Эх, жаль, Тимоха, на Ладоге мы с тобой не побывали...</p><p>Клавдия Сергеевна кинула подозрительный взгляд на мужа, приняла у него внука, опустила на пол. </p><p>— Сегодня я всю ночь буду прикладывать мокрое полотенце к твоей голове, и ты выспишься. </p><p>Илларион Степанович обнял жену, прижимая ее седую голову к груди. </p><p>— А вот это уж лишнее, Клава. Совсем лишнее. Так и подавно я не усну. А знаешь, на меня напало какое-то удивительное спокойствие. Вот пойду, посижу на Старице... — многозначительно поднял палец. — Вечность послушаю. Наберусь у природы спокойствия и уйду на пенсию. Ничего, найду и в таком положении какое-нибудь достойное дело... </p><p>Клавдия Сергеевна облегченно передохнула: уж очень искренне прозвучали слова мужа. Илларион Степанович сам удивлялся своему притворству: и откуда силы взялись? Нет-нет, он ничего не отменит, приговор состоялся, и он сам приведет его в исполнение. Как? Вот это мучило его больше всего. Изумлялся тому, что ищет способ расквитаться с жизнью хотя и лихорадочно, однако без смятения. Одно приводило его в отчаяние: что будет с его Клавой, как перенесет она горе, не загубит ли он и ее? А сыновья, снохи, внук... </p><p>Но почему он именно так решил? Почему даже сознание того, как страшно трудно будет Клавдии, не останавливает его? Думал ли он раньше, что к такому решению можно прийти безоговорочно, несмотря ни на что... </p><p>— Да, где сейчас Николай и Сережа? Писем нет от них? </p><p>— Николай с Катей, кажется, в Крым собирались. А Сережа писал, что на охоту хочет к нам приехать. Если б не больница... побродил бы с ним по озерам с ружьишком. </p><p>— Сколько им сюда добираться? Если до Москвы на самолете часа по два, ну и тут часа три... </p><p>Клавдия Сергеевна медленно положила руки на плечи мужа. </p><p>— Ты о чем? </p><p>— Но ты же в больницу хочешь меня упечь... А мне бы с ними... тут вот, на даче... в эти веселые денечки... В шахматы с Сережей срезался бы. Мне и надо дня два-три, не больше, чтоб прийти в себя. </p><p>Клавдия Сергеевна отпускает на какое-то время от себя тревогу, словно вкрадчивую дикую кошку, которую все время держала на привязи. Конечно же Илларион взял себя в руки. Он всегда умел брать себя в руки в самое трудное время. Был бы это единственный случай в его жизни, такое доводилось переживать — жутко вспомнить. И всегда, чем труднее ему, тем выдержаннее был, предупредительнее, старался не взрываться, мало того, шутил, хорохорился. Так должно быть и на этот раз... </p><p>— Я завтра напишу Сереже, чтобы приехал, — пообещала она. — Хорошо бы и Колю. Но если у него путевка в Крым... </p><p>— А что, Клава, хорошие парни повырастали. Один — офицер, второй — инженер. Ей-богу, тут и умереть не страшно. Фамилию-то продлил... Вот он, Тимоха Буянов. Ну, будешь буянить, Тимоха Буянов? — Илларион Степанович посадил на колени внука. — Дед твой много набуянил  в жизни... </p><p>— Ты уж завтра не шибко там... на бюро... не буянь, — настороженно увещевала Клавдия Сергеевна, хлопоча у стола. — Не распались! Тебе при твоем давлении... </p><p>— Давление... — Илларион Степанович хотел было намазать масло на хлеб, отложил нож. — Давление... — Потер затылок. — Да, скверная штучка — это дурацкое давление заядлого гипертоника. Тут не шибко-то с ружьишком по озерам нашагаешься... </p><p>Говорит Илларион Степанович об одном, а думает совсем о другом. И Клавдия Сергеевна чутко улавливает это. </p><p>— Потому и надо лечь в больницу. </p><p>— Да, да, Клава, да, в больницу. </p><p>Клавдия Сергеевна поймала странную усмешку на лице мужа, тихо спросила: </p><p>— Что это ты все мажешь да мажешь хлеб маслом? Есть когда будешь? </p><p>— Есть? А ну давай, Тимоха, на соревнование. Только на компот не нажимай, а то опять конфуз случится. </p><p>Тимоха вздохнул удрученно, отодвинул от себя стакан с компотом. </p><p>— Деда, а мы завтра поедем на Старицу рыбачить? </p><p>Бог ты мой! И зачем ты, Тимоха, задал этот вопрос? Ну почему, почему бы завтра после бюро... пусть даже если оно будет страшно трудным... не поехать с Тимохой на Старицу рыбачить? </p><p>Завтра пошлют телеграммы сыновьям, снохам... </p><p>Илларион Степанович изо всех сил изображает, что ест с отменным аппетитом. А жена чувствует, как лихорадочно работает его мысль: наверное, обдумывает, как будет вести завтра себя на бюро. Ничего, достойно будет себя вести. </p><p>— Сейчас спать, спать, Илларион. Люминал, думаю, он тебе не поможет. Лучше просто холодное полотенце на голову... </p><p>— Да, да, люминал не надо, — к удивлению Клавдии Сергеевны, охотно соглашается муж. — Хватит. </p><p>— Я спрятала... </p><p>— Ну и хорошо, Клава. Отлично. Обойдемся без люминала. Только на воздух я все-таки выйду. Тут вот на бережку, между сосен. Сама понимаешь, лучше уж... среди сосен походить, чем ворочаться на постели. </p><p>— Я Тимоху уложу и тоже выйду. </p><p>— Нет, ты спи. Спи, Клава. Мне надо побыть одному. Совсем одному. Ну что ты... не знаешь меня? Сколько раз тучи над головой нависали... Поверь, я, как никогда, спокоен. </p><p>Клавдия Сергеевна выверила каждое слово, каждую интонацию мужа и облегченно передохнула. </p><p>— Ну иди, иди. Все обойдется. Иди походи. Только не очень долго...</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Круто идет спуск к Старице. Буянов приостанавливается. Натужно бьется сердце. Если и при спуске оно так беснуется, то что будет при подъеме? Спускаться он будет медленно, очень медленно... А вот подниматься... Еще шаг вниз. Тут вот должна быть довольно протоптанная дорожка. </p><p>Буянов больно зашиб ногу, присел на камень, оглядел звездное небо. Сколько их, звезд этих. И каждая — солнце. Какая же ты мелкая песчинка, человек, в этом огромном мире. И как все-таки устроен. Песчинка-то песчинка, а вон сколько взглядом охватывает: звезда за миллиарды километров, а человек взглядом достает и до нее. </p><p>И вот взгляд потухает. И тогда нет человека. </p><p>К черту! Хватит рассусоливать. Если решил — то действуй! Действуй, душа твоя окаянная! </p><p>Вдруг припомнилось, как вел на расстрел бандитов, изнасиловавших девочку, почти ребенка. Бандиты шли метрах в десяти. Один — совсем еще молодой — сморкался, плакал. Второй отчаянно матерился, грозил кулаком Ларе Буянову: </p><p>— Поведут и тебя, сука, как ты ведешь нас! Ну, на, гад, стреляй! </p><p>— Иди, иди! — приказывал ему Лара Буянов. — Я из тебя за дите это... жилы вытащил бы! Скотина! Зверь! Не хочу тут падалью твоей красоту такую пакостить. Шлепну вон в тех камнях. </p><p>Далеко еще было до камней. Брели, спотыкаясь, бандиты. </p><p>— Может, отпустишь! — оборачивал мокрое лицо парень. Плаксиво просил: — Отпусти, родимый! </p><p>— Волк тебе родимый! С дитем, гад, ты что сделал? Сельсовет кто поджигал? Теперь пузыри пускаешь? Не разжалобишь, тварь ты последняя! </p><p>Бредут приговоренные, прощаются с жизнью. Тот второй, матерый, вдыхал воздух глубоко, будто старался унести его с собою, еще на сто лет после смерти. </p><p>Илларион Степанович и сам сейчас вдохнул воздуху как можно больше, точно так же, как тот... приговоренный к смерти. Представил, что ведет сам себя на расстрел. Вернее, он, Илларион Степанович, идет умирать, а позади подталкивает его винтовкой беспощадный, неустрашимый Лара Буянов: </p><p>«Иди, иди!» </p><p>А вот что сказать еще — не знает Лара Буянов. Не бандит же перед ним. А кто же? Предатель? Нет. Так почему же он ведет его на расстрел?.. </p><p>«Ох и фантазер! Видал, что в башке сумасшедшей вообразил? Сам себя ведет на расстрел. Артист, и только. Не можешь не покрасоваться собой даже в такую минуту. И ни черта ты с собою не сделаешь. Так, разыгрываешь спектакль черт-те знает зачем и для кого. Спектакль?!» </p><p>Опять всплыли в памяти те двое. Камни почти рядом. Плаксивый еще на что-то надеется, скорее всего, сейчас побежит. И действительно, закричал  плаксивый: «А&#x2011;а&#x2011;а!» — и побежал. Вскинул Лара Буянов винтовку, грянул выстрел, и уткнулся плаксивый лицом в камни. А матерый вдруг повернулся, широко расставил ноги. Красивый мужик: чуб смоляной на лоб падает, черные глаза огнем горят, зубы белые оскалил. Разорвал рубашку на груди: </p><p>— Ну, бей, гад! </p><p>— Повернись спиной! </p><p>— Не повернусь. Бей в лицо! </p><p>— Именем революции!.. </p><p>И грянул второй выстрел. Зашатался матерый, на колени упал, потом опрокинулся навзничь. </p><p>В боях Лара убивал. А вот так, чтоб в упор, по приказу привести приговор в исполнение — это было впервые. </p><p>А потом припомнились другие. Их тоже было двое. Буянов уже не чоновец, а работник госбезопасности. Как же тут получилось? </p><p>Медленно нащупывает Илларион Степанович тропинку. Вот она и Старица. Дохнуло влажной прохладой, донесся до слуха далекий всплеск рыбины. </p><p>Буянов присел у воды на край вытащенной на берег лодки. Как получилось, что обвели его вокруг пальца тогда те двое? Уверяли, что их запутали в сети опытные контрреволюционеры, что они ненавидят их пуще всего на свете и готовы помочь ликвидировать шайку. Только бы поверили им! </p><p>Но разве не случалось такое? Бывший враг вдруг становился опытным и надежным союзником. Не исключено, что и здесь тот самый случай. </p><p>Разработал Буянов с задержанными сложнейшую операцию, подключил к ней своих помощников. Был в этой операции немалый риск: без полного доверия, без того, чтоб не упустить из виду на несколько часов задержанных, операция не могла состояться. </p><p>И махнул рукой Буянов, поверил. Но двух часов хватило матерым волкам, чтоб не только уйти, предупредить своих о провале, но и убить лучшего друга Буянова — Серегу Стрельцова. </p><p>Это было первым потрясением для Буянова. Даже слег в горячке. </p><p>Да, оттуда все началось. Кончилась хотя и тревожная, но светлая пора в его жизни, появились тучи. </p><p>Илларион Степанович посмотрел в сторону дачи. Из-за черной стены сосняка выкатывалась багровая луна... </p><p>Что она ему напоминает, эта луна? Ах, да, сидел однажды в доме Комарковой... Увиделись в воображении два желтых окошечка, когда подъезжал к заснеженной избе Дарьи Николаевны. Овраг за избой, за снежным высоким валом курится пар от незамерзающего ключа. </p><p>И вот тогда из-за высокого снежного вала и начала подниматься точно такая же багровая луна, будто кто-то невидимый, прежде чем высунуться, поднимал медный щит. </p><p>И уже потом, когда сидел в избе Комарковой, наблюдал Буянов в окно за этой багровой луной. Видел себя разудалого, озорного. Крадется по спящей деревне, где затаились бандиты. Осторожнее, Буянов! Осторожнее, Лара! Опять ты сегодня идешь на рожон. Вон видишь, кто-то поднимает щит? Ударит из обреза, закрывшись щитом. </p><p>Свистят пули. Мимо! И опять мимо! Ох и удачливый ты человек, Лара... </p><p>Удачливый? А смерть лучшего друга Сереги Стрельцова? По его, Буянова, вине смерть. А провал операции? Не он ли упустил двух матерых врагов, которые еще столько беды наделали, пока их поймали. </p><p>Осторожнее, Лара! Побереги голову! Ты думаешь, от пули заговорен? </p><p>От пули и вправду словно был заговорен, а вот Серега Стрельцов погиб... Погиб по его вине. </p><p>Но и это еще не все: на какое-то время поутих потом в душе Буянова бывший беззаветный Лара, медленно это происходило, незаметно. Не сразу Лара поутих, еще долго буйствовал, нарывался на споры с теми, кто уже не так, как прежде, доверял ему; страшно боялся ошибиться во второй раз и потому становился черствее, ожесточеннее. Порой и хотел бы поверить человеку, на которого пало подозрение, возможно, и вправду ложное, да вот помнились те двое... «Э, пусть как будет, так будет, что тебе — всех больше надо, что ли?» </p><p>Вот, вот за что, кроме всего прочего, ведет нынче Лара Буянов Иллариона Буянова на расстрел. Тут было его отступничество. Тут он начал втягивать голову в плечи... </p><p>Кто в этом виноват? Те два матерых волка, которых упустил однажды? Да, их укус оказался страшным. Ранили Буянова, отравили. Сам порой был почти волком в слепом ожесточении. Вот и за это нынче ведет Лара Буянов Иллариона Степановича на расстрел. И это вам не спектакль! </p><p>Все свалить на врага? Вот они мерещатся, два волка, как тогда, когда глядел на луну из окна Комарковой. Один по левую сторону луны, второй по правую. А, явились. Чуете, что происходит с Буяновым! Через час взвоете от радости: доконали Буянова, мы, мы первопричина его падения, а стало быть, и его гибели первопричина мы. </p><p>Смотрит Буянов на луну, выползающую из черного соснового бора, и верхушки деревьев мнятся ему ощетиненной шерстью на хребтинах тех ненавистных волков. </p><p>Так, допустим, они первопричина его падения. А какие были причины еще? Разве он, Буянов, один получал тяжкие раны от врага? Разве он не знает таких людей, кто не позволил усыпить в себе беззаветного своего Лару? Ну а когда все-таки воскрес в его душе Лара, когда он ясно снова почувствовал его в себе, что произошло потом? Почему он дошел до той черты, которая должна быть прочерчена беспощадно завтра на бюро обкома? Ведь то, что произошло, может, далеко не вторая, но самая страшная ошибка уже не просто молодого, неопытного Лары Буянова, а умудренного жизненным опытом Иллариона Степановича! </p><p>Привиделось лицо человека, который однажды сказал ему, лукаво погрозив пальцем: «Политический вексель надо оплачивать». Вот и сейчас погрозил пальцем: «Я тебя предупреждал...» Буянов помахал пальцем в ответ: «Помни и ты, что политический вексель надо оплачивать. А он выдан тебе куда покрупнее, чем мне. Задумайся, пока не поздно. Моя песенка спета. Сегодня разрублю узел, разрублю...» </p><p>И вдруг пронзила совсем другая мысль. «Разрубишь узел? Черта с два! Только сильнее запутаешь. А главное... ты и сейчас втягиваешь голову в плечи. Да, да, ты прячешься!.. Готов нырнуть вот в этот омут Старицы, чтоб не предстать перед завтрашним судом, к тому же еще героя из себя корчишь. Нет, ты уж явись завтра на бюро. Доживи до завтрашнего дня и выскажи о себе все, все, что переворочал за эти дни в раскаленной башке. Сам против себя — обвинителем! И ему, ему тоже скажи... Не с холуйским трепетом, а честно и прямо правду скажи. Не затем, чтобы свалить на него свою вину, а чтоб предупредить... сурово предупредить: помни, что и ты должен политический вексель оплачивать...» </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Буянов встал, быстро прошелся по утоптанной тропинке вдоль берега Старицы. Шагов через десять остановился, приложив руку к сердцу. «Куда разогнался? Нет, ты уж, будь любезен, сам себя на руках до дому донеси. И, как говорит Клава, мокрое полотенце на лоб. Ты будешь сегодня спать. Будешь! А вот завтра, когда суд состоится... тогда можешь хоть в этот омут головой...» </p><p>Буянов снова уселся на борт лодки, посмотрел в сторону дачи. Над черной стеной соснового бора медленно поднималась луна. Освещенные верхушки деревьев еще больше напоминали Буянову вздыбленную шерсть на хребтинах волков. Вернуться бы в юность, стать Ларой Буяновым, в один дух одолел бы эту кручу. И завыли бы волки от страха. Ну что ж, дрался он с ними, не щадя жизни. Лучше было бы еще тогда сложить голову, чтоб не переживать позор, до которого сейчас докатился. Да, мерещатся волки: молодость вспоминается... И еще дает себя знать их страшный укус. </p><p>А с кем он ведет бой сейчас? С самим собой? Так оно и выходит. Можно, конечно, с горячностью Лары броситься на эту стену, преследуя Иллариона Буянова. Да что его преследовать? Он и не бежит. Он готов хоть сейчас понести наказание. И не слишком ли будет чудно в его лета сломя голову брать такую кручу? Хотя, может, именно это уложило бы его насмерть. </p><p>«Так в чем же дело, беги! Возьми еще и этот, последний в жизни барьер! Сил нет? Ноги подгибаются? Рано умирать? Еще не состоялся суд? А может, уже ищешь пути к отступлению? Струсил? Покрасовался перед собой и отложил на завтра. И оправдания нашел. Ишь какие веские оправдания. А там отложишь и на послезавтра... Так и доконаешь свой век пенсионером. Притом каким пенсионером. И к пионерам-то не позовут... На кой черт ты такой пионерам...» </p><p>А луна все выше. Вот и тропинка, ведущая наверх, далеко просматривается... «Нет, ты сейчас пойдешь медленно, очень медленно. После каждого шага отдыхать будешь. Ты все-таки сначала предстанешь перед завтрашним судом. И выскажешь все в назидание тем, кто на тебя хоть чуть-чуть похож. Пусть это будет твое последнее полезное дело. Ты его выполнишь. А там... после этого... можно уже и не искать... как лучше расквитаться с жизнью. Все подойдет. Это уже будет твое личное дело. Ты и записку оставишь. Не от обиды, мол, пошел на это, от более сурового приговора. Сам, сам его вынес себе! И это произойдет! Будьте уверены, Буянов не ломает комедию... </p><p>Ох, как все осветила луна! Лучше не глядеть на это чудо... Медведица. Или как еще называют... «ковш». Сколько раз смотрел он тогда, молодым, в ночных дозорах на этот «ковш». Странно, вот так же будет висеть в небе и через миллиарды лет. Но к дьяволу небо! Лучше вот так, под ноги взгляд... И медленно, очень медленно туда... вверх. Не одну кручу в жизни брал. Хотел с ходу взять немыслимую кручу с этим злосчастным экспериментом. Словечко-то какое тяжелое... Нахрапом взять хотел... А вот сейчас будь любезен, шажок за шажком, медленно...» </p><p>Буянов долго ждет, пока уймется сердце. Прикладывает руку к затылку — жжет невыносимо. А ну еще два-три шага. Можно и посидеть вон на том камне... Луна-то, луна какая! Если бы можно было вот так смотреть на нее вечно. И «ковш». Тот самый «ковш»... Постой... Сколько же в нем звезд? И вдруг затуманились глаза — слезы... «Э, да ты, брат, совсем развинтился!» </p><p>Бесконечно долго поднимался Буянов на кручу. Наконец и вершина, скамеечка у сосны, скорее бы добраться до нее. Надо посидеть. Кажется, еще никогда так не пекло в затылке. </p><p>На скамеечку Илларион Степанович присел как можно осторожнее, передохнул, чувствуя, как покалывает сердце, услышал чьи-то шаги. Неужели Клава? </p><p>Подошел милиционер. </p><p>— Добрый вечер, Илларион Степанович. Наблюдаю за вами... как это вы на такую кручу? </p><p>— А я потихонечку... шажок за шажком... Врачи прописали. Для укрепления сердца. </p><p>— Ну, если врачи... тогда понятно... </p><p>— Иди, брат, на свой пост. Иди. А я еще немного свежим воздухом подышу... </p><p>— Спокойной вам ночи. </p><p>— Спасибо. </p><p>Милиционер ушел. Илларион Степанович досадливо потер затылок. «Ишь ты... прыткий какой. «Наблюдаю»...» </p><p>Встал и медленно пошел к своей даче. На крыльце постоял, приложив руку к сердцу: кажется, все как надо, сейчас он войдет, обнимет свою исстрадавшуюся Клаву и скажет: «Твоя правда, лучше всего мокрое полотенце на голову и постараться уснуть...» </p><p>Буянов протянул руку к двери с непонятным для себя нетерпением, словно боялся не увидеть больше жену. Какое-то внезапное дурное предчувствие переполнило его такой тяжестью, что, кажется, начали подгибаться ноги. Да, да, не с ним, а именно с женой может случиться несчастье. Надо помочь. Надо спешить! </p><p>С силой рванул на себя дверь. Увидел на мгновение глаза жены. Расширенные, огромные глаза. Вдруг они расплылись в сплошном свечении и померкли. </p><p>Илларион Степанович захрипел, сделал несколько шагов и повалился на диван, где спал внук. </p><p>Клавдия Сергеевна бросилась к мужу, повернула его. Закричала. Закричал перепуганный Тимоха. </p><p>Но Илларион Степанович уже ничего не слышал... </p><empty-line/></section><section><title><p><strong>ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ</strong></p></title><empty-line/><p>Все это случилось семь лет назад. Семь лет разгадывает Браташ загадку гибели Буянова. Вот и сегодня именно это привело его к дачам на Старице. Давно слышал он туманную версию, что Буянов умышленно взбежал на крутой подъем, зная, чем это грозит ему с его страшной гипертонией. Что-то мало похоже на правду. </p><p>Медленно поднялся Браташ от Старицы на кручу, несколько раз останавливался передохнуть: да, тут и здоровому человеку есть от чего схватиться за сердце. </p><p>На скамейке Браташ отдышался. Не знал он, что именно на этой скамейке вот так же старался отдышаться Буянов... Сейчас подойдет милиционер и спросит: кто вы такой и как сюда попали? </p><p>У ворот загудел автомобиль. Браташ пошел к распахнутым воротам, закрывая глаза от света слепящих фар. Из автомобиля вышел Соколов. </p><p>— Евгений Николаевич! Какими судьбами? </p><p>— Трудно мне на это ответить. Но я очень рад видеть вас. </p><p>— И я рад. Ну пойдем в мою обитель. </p><p>Соколов привел Браташа в одну из комнат на втором этаже дачного дома, включил свет. </p><p>Заметив, с каким вниманием оглядывает гость комнату, Анатолий Петрович спросил: </p><p>— Изучаешь, как живет областное начальство на даче? </p><p>— Буянов в этой комнате умер? </p><p>— Ах, вот оно что... Теперь понимаю, почему ты здесь очутился. Было это в другой комнате, на первом этаже. Сейчас там никого нет... Хочешь войти? </p><p>— Потом, потом, Анатолий Петрович. Сколько это я вас не видел? Месяца полтора? </p><p>— Кажется, так. — Соколов сел на стул, скрестил руки на груди, запрокинул голову, обнажая кадык. — Живу я, брат, холостяком, — объяснял он, глядя в потолок. — Наверное, наслышан? </p><p>Браташ тактично промолчал. Соколов открыл сервант, достал рюмки, бутылку коньяку. </p><p>— А что касается Кравцовой... одним словом, выпьем за ее здоровье... </p><p>— Не больна ли? </p><p>— Измучилась. Да и я брат, измучился. Впрочем, тебе известно, чем все это сопровождается... Но вот решил пережить. Надо пережить... </p><p>Зазвонил телефон. Соколов слишком поспешно схватил трубку, — видно, ждал звонка Кравцовой. Но вот острое нетерпение на его лице сменилось болезненным недоумением. </p><p>— Как? Когда это случилось? Я был у нее сегодня под вечер... — Зажал трубку рукой, хотел сказать что-то Браташу, не смог. Снова долго слушал. — Да, да, конечно. Займитесь лично сами...</p><p>Положив трубку на рычаги аппарата, Анатолий Петрович какое-то время молчал, глядя неподвижно в одну точку. Наконец сказал: </p><p>— Умерла Дарья Николаевна Комаркова...</p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Похоронили Дарью Николаевну в родном ее селе Колобродах на сельском кладбище. Похоронили с почестями. Было много людей из области. Убитый горем Агафон плохо внимал речам у могилы. </p><p>Когда подходил к кладбищу на второй день под вечер, увидел еще издали у могилы Марию Авдонину. Он знал, что эта женщина много раз навещала Дарью в областной больнице. </p><p>Никто не мог разгадать, что заставляло Марию так долго и так трудно прощаться с Дарьей Комарковой. В годы самого высокого восхождения Дарьи Николаевны баптистка Авдонина порой публично проклинала ее, точь-в-точь повторяя слова проповедника Почушкина. И вот что-то такое случилось с ней, чему, казалось, немыслимо было найти объяснение. </p><p>Особенно недоумевал Почушкин. Бесновался перед Марией, плакал, растеряв свою степенную благостность. И такой вот, в слабости своей человеческой, казался он Марии еще дороже. </p><p>— Какие бесовские проповеди она там тебе читает? — спросил он однажды, встретив Марию, вернувшуюся из города. </p><p>— А никакие, — ответила Мария, пугая Почушкина тем, что ни один даже из самых страшных его вопросов в последнее время не приводил ее в смятение. — На той неделе молочка парного попросила. Да как его туды, парное-то, привезешь?.. Дорога дале-е-е-кая. Капельку на ладошку из ложечки уронила, да и все глядить, глядить... </p><p>— Море это, а не капелька. Пучина, в которой утонула она и тебя тащит туда же. </p><p>— Можеть, и море. Сколько мы, бабы, того молока... — Мария не договорила, притронулась к голове Кирилла Ксенофонтовича, ласково так, будто был перед ней ребенок. — Любила меня Дарья, когда я еще в девках была. Ты же сам помнишь. Старше лет на двадцать, а смотрела на меня, ну вот, будто я самая последняя и самая главная надежда ее... </p><p>— Все помню. Комсомолку она любила в тебе, а не тебя. </p><p>Мария пожала плечами, долго блуждала печальными глазами по измученному, синюшному лицу Почушкина и сказала ровно, будто и не ждала, как это больно отзовется в его душе. </p><p>— Я и была комсомолка... Правду-то от кого скрывать? От бога, что ли? </p><p>Почушкина качнуло, будто кто оглушил его, поискал, куда бы присесть, медленно опустился на скамейку у стены и долго молчал, глядя себе под ноги. </p><p>А перед глазами Марии чуть вздрагивала сухонькая ладошка Дарьи Комарковой, и виднелась на ней капелька молока, будто капелька выступившей белой крови. И как только сумела больная старуха отмерять дрожащей рукой не более чем такую вот крошечную капельку? Держать голову так, чтобы видна была капелька на ладошке, ей было трудно. И когда силы иссякли, она уронила голову на подушку и надолго замерла с закрытыми глазами, словно уходила все дальше и дальше, невесомая, нездешняя, к земным делам уже не причастная. А Мария смотрела на Дарью и вспоминала, как часто эта женщина приходила к ней, когда Семен был на фронте. Никого Мария так не ждала, как Дарью Комаркову. Даже почтальона не так ждала, как ее, потому что «похоронка» в письме могла только убить, а вот слова этой женщины могли даже «похоронку» как есть опровергнуть. Господи, какие это были счастливые минуты, и это тогда, когда вокруг бушевало такое несчастье... </p><p>Как же она, Мария, могла про все это забыть? Грех-то какой. Как ей примирить в собственной душе Дарью и Кирилла Ксенофонтовича? Потом и он, он тоже ей помогал. Да, помогал. Муж пьяный приходил, издевался над нею, над богом. И бежала она к Почушкину, а он, благостный, наречестый, будто обкладывал ее ватой, обваждал тихим ласковым словом, молитвою, вздохами, вгоняя в расплывчатое, неземное надумье, вроде бы и вправду взлетала над суетою сует, прощая обиды, обмякая душою. </p><p>Но утешение Дарьи Комарковой было как родниковая вода в пустыне идущему, а утешение Почушкина как вода во сне: пьешь, пьешь, пьешь, а жажда еще сильнее. Называл Почушкин это предрасположением души к муке великой во имя Христа. </p><p>И вот что уж случилось, но Марии опять захотелось припасть к роднику. Смотрит и смотрит на Дарью, лежащую в больничной постели, примечает, что капелька молока на ладошке ее все меркнет и меркнет. И вот когда исчезнет совсем — потухнет навсегда и жизнь в Дарье. </p><p>И Марии хочется распахнуть дверь и закричать, чтоб поспешили врач или сестра. А больная, словно почуяв, что происходит с Марией, с огромным усилием преодолевая немочь, открывает глаза. И Марии кажется, что снова в них светится то самое, по-прежнему живое, что светилось тогда, когда объясняла она, почему Семен должен явиться с войны непременно живым и невредимым. </p><p>Вот и все ее «бесовские» проповеди. И зря Кирилл Ксенофонтович сейчас так тщится остервенить ее против Дарьи. Ну что он все молчит да молчит, будто паралич ему язык отнял? </p><p>И вдруг Почушкин очнулся от забытья, выбежал из дому и тут же возвратился с вилами в руках. Бледный, губы и руки трясутся, тычет черенок вил в руки Марии. Не сразу поняла она, что от нее хочет Кирилл Ксенофонтович. А когда поняла — так и присела. Оказывается, она должна выбирать: или Дарья, или он, Почушкин. Если Дарья, то пусть берет вилы и ведет своего брата во Христе через все село на глазах у народа... </p><p>— Что ты, Кирилл Ксенофонтович! — отмахнулась обеими руками Мария. — Не подниму я на тебя вилы... </p><p>— В таком случае отрекись от Дарьи. </p><p>— Ну как же я отрекусь, завтра опять в больницу поеду. </p><p>— Тогда веди, веди меня через все село! Вот тебе вилы! А не поведешь... то хоронить тебе Дарью Комаркову не дале чем на этой неделе... </p><p>Кто его знает, что двигало в ту минуту Почушкиным. Хотел ли найти утешение в страдании ли, страдании изгнанного, как Христос, преданного, или надеялся, что сломит Марию чудовищная нравственная пытка. А Мария, прижав руки ко лбу, чувствовала, как помрачается ее разум. Но и Почушкин, видать, потерял рассудок: слова, одно страшнее другого, будто камни швырял, и все в голову, в голову, в голову Дарьи. </p><p>И схватила Мария вилы: </p><p>— Иди! Через все село поведу. </p><p>Почушкин вскинул лицо, шумно втянул носом воздух и пошел, неестественно медленно передвигая ноги в опорках. </p><p>Не через все село провела Почушкина Мария с вилами в руках, может, и сделала-то не больше десятка шагов. Швырнула вилы в сторону и пошла к большаку не оглядываясь. Поднимала обе руки, умоляя остановиться автомобили, мчавшиеся в сторону города. И когда вышла чуть ли не на середину дороги, грузовик затормозил, так что заскрежетало железо. </p><p>— Ты что, очумела?! — гаркнул на нее усатый шофер. </p><p>— Мне в город, в больницу. Там Дарья Комаркова... </p><p>Знал ли шофер Дарью Комаркову или изумил и растрогал его вид чем-то потрясенной женщины, во всяком случае, он распахнул дверцу своего МАЗа и приказал: </p><p>— А ну живей! </p><p>И надо же было случиться такому: в тот раз Марию к Дарье не пустили. А в другой раз уже было поздно... </p><empty-line/><subtitle><strong>* * *</strong></subtitle><empty-line/><p>Медленно подходил Агафон к могиле супруги, боясь испугать Марию Авдонину, стоявшую к нему спиной, слегка прокашлялся. Мария и вправду вздрогнула, но повернулась не сразу. Они не сказали друг другу ни слова. Агафон снял выцветшую фуражку, часто-часто помигал, глядя на Марию, опять кашлянул, поправил один из венков и замер, будто к чему-то прислушивался, недоумевающий и горько-горько обиженный. </p><p>От могилы Агафон ушел первым, на повороте дороги повстречался с Браташом и Тамарой. Старик узнал писателя, и когда тот ему поклонился, слегка сам приподнял фуражку, уходя взглядом в сторону в скорбном отчуждении. </p><p>Браташ долго смотрел вслед Агафону. </p><p>— Кто это? — спросила Тамара. </p><p>Браташ не ответил. </p><p>— Почему ты смотришь на него так, будто виноват перед ним? </p><p>И на этот раз Браташ промолчал, глядя на смутный силуэт старика, размываемый вечерней синевою. Медленно шел старик, словно не шел, а таял. Браташ с трудом одолел искушение догнать Агафона. Было ему очень тоскливо от мысли, что этот старик не признал в нем человека, который мог хоть на мгновение проявить участие в его горе. </p><p>— Может, может, я и виноват перед ним, — запоздало ответил Браташ. </p><p>А старик все еще смутно угадывался в вечерней синеве. И так было тихо и задумчиво в мире, что хотелось услышать немыслимое: вот еще пройдет мгновение и тебя спросят о чем-то самом главном в твоей жизни, и ты обязан дать ответ, как на исповеди... </p><empty-line/><p><emphasis>1964—1972</emphasis></p><p><emphasis>Рязань — Саратов</emphasis></p><empty-line/><image l:href="#3"/><empty-line/><empty-line/></section></body><body name="notes"><title><p>Примечания</p></title><section id="n1"><title><p>1</p></title><p>  Евгений Осетров. «Человек входит в мир, мир входит в человека».</p></section><section id="n2"><title><p>2</p></title><p>  Порядок (местное) — улица.</p></section></body><binary id="cover" content-type="image/jpeg">/9j/2wBDAAUDBAQEAwUEBAQFBQUGBwwIBwcHBw8LCwkMEQ8SEhEPERETFhwXExQaFRERGCEYGh0dHx8fExciJCIeJBweHx7/2wBDAQUFBQcGBw4ICA4eFBEUHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh7/wAARCAJYAX0DASIAAhEBAxEB/8QAHQAAAQQDAQEAAAAAAAAAAAAABgECAwQABQcICf/EAFsQAAECBAQCBQQLCQ4FAwQDAQECAwAEBREGEiExB0ETIlFhcRQygZEVFiNCUnKSobGywRckM0NTYnPR8AglJzQ1N0RjdIKDorPhJlRkk8JF0vE2VaPiR5Skw//EABkBAAIDAQAAAAAAAAAAAAAAAAABAgQFA//EADIRAAIBAgQEBAYCAwEBAQAAAAABAgMRBBIhMRQyUnETM0FRBSIjQmGRgaEVcrHBJIL/2gAMAwEAAhEDEQA/AOR12fcmJ1xzKltN7DNz07I1dQamX1sjoz5g15GNqpHQzBemUhV1HcXtptDZlwK6MpuLpFgNYa0Kz1NS/KKaYS003Z4q1O5MTNyzbbSmnW1LXe5KtT4CJ+kUp05jqOUNdeu4NCk9hiQrnqn9z/SZNzhXSHVNqJJe5/1qo6GilygIysCA79zyVjhXR06WIdP/AOVUdCv1rbRmVW7mnTV4or9CGzZCImlkWVe0ItS828Ssmx1iB1LG1rKiVLtj1hETYva4tCvJt5sSESdKkiMJB2EVW1K+DEi0lVrrywATJ1N4VRy6wqbAWiFwkm0JiMUM5hUtZetEZVliRt3MLQJDuYVg9Q6QoTZNibxGbFdzsIcVXPV5QxXMWLCI8pJ0h6nCpVlJ1h+gG0NaCHhPudibwrSRa1ohSsJVbWJEOAK02hASFpB0Um8RqLSRYNaw4rClXvDHXBmgegJ3HtuZBoBEqci+spIvEOUbiFzEDQQ0A9aGVXukREGGwq4AhUArVqImKLJgasBXdbATcARXDSVG9hFp9wITYiIZUKWu9tIQCtsN3F0iLCpRki5Ah4RY7Qi+6BagVPJWR1ckZ0LQ6uSLmkRdEsWK1oVv5vie/stA2BWXIsq/FJhgkWB+KTF1xyw2EQlZVsIAIHZCXKdUJir5FKi56FNxGwU2pSb3tDC2Eb63gAptU1nN0gaSM0SCRaQq6UpBi4VDJbshispRmtrA3YDWTUswpNlNA+iKC5WXSuwaTG6fSdbI+eKhaAWCREXqyadjXNy6kuHokhMTqZqS02S4lNovJaQHMxEWglhTfmn1w/QQOTSaoyMpZlHe4Mpv80UVhg6zNGClc8qrfNBOsso81IvFd5PSjTSJpkQZWihudRykvoB3sEmKj2FMPTKukbZdSDyKAYJXJHNsgH1RGZFY0SLCJJ2EzxtNB2WydPky6nXcabxUdUHFMKSkDqDUc++GVKYL7ozKv3RHNAp6IXsOjGkX0ZbHLSgvAgi9t+2I51KE9GRcq584iO5JJ0hHVXIVrDYj2F+57R/BLRDaxyOH/wDKqDzKS7vpAN+5+ueFFCJ2LS/9RUHwOVywF7xnVHqalN/KhirBVhEzFkm5AhjiLa3iNlsqXqsxyOhbUuHNriBRWAeYEU6VVGKgwXWjlUhWVaeaT2RNRbWhFyS0ZsgtBOkLnRzMCLVYEhjd+nzB9znAlTfcqEx9VTILpqWzvMpcX8UR2jh5ZkvcqyxUVByfoGUJyjUYhq7VNpK5u4Jt1B8KLdKmVTVOYfV+MbSr1iIum7XOqqpuyJv2/bsh6Ei9uUV5ZTcx0hZXmShZQSNrjcRYQk2tzjnlsdVK429tAIkbsDtaGFAB1VrDja2hgsBNZI6xtEb7iUi97w1IB56Ri030CbwrBcRpQWNRE4Sm2kYy11dRCO5kpsEw7BcVJGxAiB9CycySIRC1Z7WidTdxcaQmhJkLbizodIlaJ1BMVg4CewxKg9UmGhlpItsRDXVKTEbOYm94csEmxMAhSEuDrWvDmUAbG0QqBSqFWTYWvABYz2uIiBN94aFDLtrCJCtwYAMI62kPUogWMNJAOkMdWSYGO4roSpN4haOU6RKoe5xXQDm0gYXLKnQrSGpaJ6ythGJl15gogaRKVFOhGkICuts3zJ1vDxqLWEKtYG0RjNe99DA9QuMWQTa8V3AC4AIn6MEkmHoaSTcwWGmVXNE2AjGSRYRYdCRcAXiupKknMBDsIjdYQpzOoaxGkWXa2kWUqzI6whcote0JIdxqUItpGdGOyHAa6RLp2Q0I8AvIyrUblJ2hXbKUjW5Sm2sMfeUl1QKTcaaw1xy7mwBy/TGkZTFX5w0AhjwBtztClViNRcCGOlO5Ub2vpAJI9hcAnCjhVREm9ugV9dUHvSXsBeALgGkr4W0MH8gr66oPWWwlwC5IjOm7s04aRRk5Mpl6e4+6lTgbQVEJGptFKg1JdUpaZxuWWytV7JVGxULgjlGi9sUrTprySfYMr+fuj9vRDhSlLlQp1oQSzMlpmJZSbdMrMJ8lnAvL0Kzv4HnApiKZmcO4scm5f8E+nMUe9VEmO25KbIqtPfacV7/Iv541VFotWxIoKemXDLN9XOvXL3CNajQpwXibJ7mHXxFWUvBWslqmQ4sqbFTq6J2TUR7mkX5pPZGVWcn610DjjLquhQEDKi9/zvTHQqThOl05I6OVDi/hr6x/2jfMISB5gHo/VHN42EbKMdjrH4bUleU5as5DWZ+cqEnLMT10pl0gbWzWFrnvjZTWLMuHJanyYIdDfRuL/VHSpqXYfRkmGG3k9i03gNxBgeVU2uZpyltuJFw170xOGIpVLKSsQqYXEUVem+5vsHJbp2E5UvuBCVJ6Ukn4WsXqPUGaol1yXSsNIVlClC2bv8I5a61UajPsyL806SkhsJvokeHdHSGp6jUOnNSrk20gMpAyp85R7bRxr0cv5bLOGxOf0sl7m26OGuaN9eMkJnytgPhpbaFaozixI5G0NmdEdeKElY0lK6uNQ4QNBEiQo9a8PZCToRDlIF7JMAxQpW0YVEGx60OYQoX1uIY4hYJUnQwBcalIWq4RaFcaKTdBtfnGNlfvoehRUbLgsCKL6SF3AidoqVYWiwtCCLGK7ig2sBMRGTjMPNjDvDW1ncxIqyjeGBGrN2XiRIIF1Q3MRyhy7qFoLCuYrWxG0YbAbwqEHKATGFu5tBYBNxoIYtNz1hEqtD1YRzMsWsYAuRuWy30hGynNtDlNlKYY2LHaALk+e1++KjjiukN9osFJvoYiduTAnYQ9LYUnTsiJxKkCJGs2XshiioKJUbwJARqWlKQVJ1hC7awSneJHElfKGIVlVZSdoQxqgoDbeI7EpKecW3BnRcRWUMqTbeAZGAUaQvm7w1tQKdTrDwFL0gHczOg6gQudB5RiGFJJKoRLB11gQHz9dspd9u6GnRVgkHuJhxBL+VSrd9ojdADwAN++NMyWSeZopIF+QhDbl9EI6LEEXHeTCO3Kb5vTeEFz2VwE/mroWUj+Lq2+OqDxKxsd++AHgGrLwpoIP5BX11QdBadbkXjOnuacNYoiqVRlKewl6bcLaSq3mk/QIHq1UcLViX6F2fF+S7Hq/t2QSuJafZU28hKkKFlBW1oAcYUOkyqFPyM6zLOWv5P8Lwi5hIqUrMoY2U4w+VJ9zQSEiucriKbLqzpUu2cD3vbHZqWwxT5JqUlm8jTSbARzrhCzednJo65EhPr/APiOkx2x9S8lD2OPwunaHie5MslXm6RGAsb6w9oAjUwoUhKtNYz7Gte4oRnhjo6OJc1/Nhih8OGhALxHo3SMeyLAs5+MA+mNPgimU5+Y8tqszLIQ2eoyVjrn86Oj1JrppF5Hagxyih0Fyr1SYlkzDbLbauvc6kdw5xq4aeem4t2sYeMpeHVU4K7fodVZqVPUtLaZ6WKlaJSHBeLa/dI0WH6DTqQLyzfSuflF+d+3hG8Sco1jNqxSl8pr0XNxvPcaQRomJ20ZU3OpiIKQk76w8KUOtcWjnY6tj1kgAnqxhWlY0MMKytNrhV+UOaRlGtoaRHMKEAbQoSm8ZdNr5h64TOBrcQWBSMcTcaxD0YJvEjqwsXBhiLFJsYMo86RI0E9kSOIuNIha3iYKSkdY/PCythmEQk5ctowZUmxhQpGa4Pzwx1KFag6+MCiwuhytRdJhoKjDW9L3MOBAN7w8osw5JJFrQqVG5BTCtLAB1ENzHMTcWgyhmHqCbaxXecSLm3zxISTsoQi0hQsSIbiNSRXSokkp28YnATuRC9RCLBSYjLg5qEQUR5kSKy2sNIrrQc0SFxJNwoQqVAnzk+uC1xZjCqyL21iJtBWcyhEmZAV56fXCZ8tyVJt4w8tx5kYtAGt4gXkzWjHHSrUKFvGIUgl2+ZNvGFYMxL0KM1wIWwG0OQoc1J9cSZUk6EHwMGSwlK5A6lRSNYbZQ5mLam82ghuS3KFcmfPF7OlxIGbxO8R265vY6+mLCwsgaekjWKxGVwjmTvzjSMpkznnpjHR1tyNOW8MVcL7YVwkKBG8ID2HwKTfhZQ7G33ufrqg2Q2PfGA/gRZXCugHLuwr/AFFQcIQkE3EZ83ZmnDlRqqvSU1NoMqmZhlI36NRF/GAnEeEjTJdU23NIU0nfpFWUfDXWOhVUTiGQJBporPNajYQFT2Fa9PzC3pmelnXDyUopCe4aRfwc7eplY+lm+0vcHVoHsghRAJKCPnjol0RybA73sJiUsvvNe6HoSb9W946mFIgxi+pm9zp8Nnell9UPyZdIzJGFfOMDl4pmiOTZEYrXWGm64UG2kICrPOBEu5+agxyKSo83WKrMplVoTlXqVLy79nOOl4snGpCRJcP4TqxzmjUGr1FwzNOcaSWlXCg7YgxpYO8Yt7GL8RcJzSeoY0bC07JdZ6vTPxEf73+iN3XZOan5LoZWZ6I/Cihh/wBs7JDNXalphv8ALIX1x9h+aCDqRUrTkp6u5fo04OnZJpAQjBtaGvs2ux366v1wowfW16eza7fHX+uDdKuVzYxK0La5jYbxJYqoiPA0vyAftLraT/LRH99UKrBVcWP5bPy1QepWFHeJRbuiXGVEQ/x9M52MDV3lWgR8dUOTgWuf/eE/LVHQzYDaECedoaxdQfAUzna8D1nJb2aHylRX9otXH/rOvxlR0si50jC1pC4yoLgKLOcN4GrRFvZsfKVCHANZv/LX+ZUdHSgINyDD1nS4H0QLGVBv4fROdJwDVudbR/nh3tAqn/3tH+eOghXdDgodkHG1BL4fRRzv2i1YebVzbxV+uFGBaoPNq5v4n9cdBWYhfm5WXcabmJlllbysrQWsArPYO0wcXVD/AB9IBZjBFScWCurq/wA364YcA1BeiKysW+N+uOhhq67KMSpbyDSFxlQfAUTnPtBqeXWuuD5X64anAVQtZVddPyv1x0ZeUbmGK0TcGDjKg1gKP5AA8PZ5KbCtqPoP64RfD2dKNawr1H9cH6XBe0OBvuYXGVfx+h/46j+f2znCcATqVfywr1H9cL7Q5zPf2ZV6j+uOiqSCk5YjQkjVSYfG1Px+iP8AjqP5/bOenAU3axqxSe2x/XCpwBMm2asqV3WP646EsJUDprFbUE3iPHVB/wCOo3vr+wTlMHvS6SlU/mvzKT+uK0xgmYWsq9k1JB7En9cGS8xI3iZKSRYmIcVU3JvBUWra/sAl4EeI/ldX/bP64r8MG1tV2pMqWVdGi2vxo6GpvQwB8PyBiqsn9vOizCrKpTlcryoxo1YZfUPQVCEKz2wuZKoUIT2xQUjUTufPJ1KzlWkXF+yIzfpCdQYmWVJS3fKdeUREgPKKgfmjQuZbEWCXM2X02jHbZwRobc4wkdNmKVW7YRwEuXFrQAezOApSOE2H9degV/qKg1IzFVlWgL4DIB4T0Cw/EK+uqDYEJdsoRnTWppw5USfi7QJ4pXVZzPI02Vd1890psPQYLff2hrZtcxKnPw5XOdal4kHE5RWcOT1JkvLJx9oL94gdYq+yC3A2KvK0N0+ouIEzshZ/Gf7xq6/L1XE9byyYKac0cgeWOr3ntjQ4rpktSZxmUln3HnQnMtR032sOUbWleKjLf/hgZuGk5wWi/s7JmjM0cvlsR4iohaTOjpmnUZ0B4da3j/8AMbj2/oSAXaasX2yuD7Yoywc1tqaUfiNJ6S0Yd9IYrVGoyshLmYmnktpHbzgEmMdOOfxZjovjqv8ARaB+tv1p/wC/Z10llzqI+D6P9tYnTwE2/n0OdX4lBeXqXqtVlYjrLMu5NKYl1Ls2bebftjayWGcR0KaE1THG3xstOa1x3iGy+D5ap0OVqFLmFS7628y0qJICuwHlBhhebnnKeJOqN5ZhnqKWRqsdt471ayhG0P5RXw+H8Wp9T+GXKc/5TLBbssth0aLQrkftESdWJl90Ikd0ZLNuKsiMBZVqYlQpKTrGApKtIUtlRuIRIeEpOot6oeLbWiJFk9sTosraJaCbYgSL84U6dsKb9sIQed4NAuzBoL2jCsW53hqxbmYVAFtRCshCO5inY2h7CAUa3jNDpeHpsBpBYdzFhAERHLD3FHsEQjMeQh6iuIsxWmZZma6MTLSXA2sLQSNUqGxEXQE84cMkAXGpWAbqVDy9fVMRrSb+aIRAI0sBCsFxes6COfjGBOmVQPrhyUhOt4apYSL7waARupCYVJGSIH3CoQrV8sJMkWEqIELe4jG7ZYY4uwgEOsIidRnbKcxQTzG49cJ0sROuQr2GJn5Q4HvhmWFal0NqK0tAOKAClX1IBuAfWYQrj1O6GAXh95N7O1c9MemJ8zJ5ozdvfBwpGhgCwB/9U1n9vfxdoa05lLEaVqfcPAAOULeHJOblCLSq+0VLF4+ezhULb79sM1KlHQ68jaHOqTkTqvfdUR5glZBy69pvF8zWKi+vnbwi0kAqz694jOqHNUkX7Ya7YrsNu8wrCR7Q4CkjhNQLfkFf6ioNTdS9YC+AJH3J6D/Z1fXVBuCCoxRm/mNKHKiQNjLdJMMaaCgvOAYkKwE7wkutJCucJDYoQlCAlCQkDkBA3TqB09derNTAJ6T73b3yp74KDDDtHSFRwTt6nKdKM2nL0ArGtPcqmJKfJNC4KFKWexN94q8R6UiXlKciUTZDZ6O3aIOQw2JrygJu4UhF+wDlEdWp7VQSwHPxLyXR32O0WqeKyuPsilVwSlmfq2CmLcNj2AlX5dkB2Xa90t7+N7h+lylRwTJMzQ6TOzp+aY3KrFPRnaGyLbcpLpYaQAhOwEQniZShb2Z0hg4RqX91Y1+FqYumyr0ipZUltRU2T768bdWsNzRmaODk5O5ahDKrDk2G28SCxGu8RJUnlvCKct4wiSZKUDcbxl1Dxit0qr6GJ21XGu8ANjrm8Sp2iBKgYcp3LAK5KDYw8riql28YpwiAZZUUmGGxiAlSjcXh4XpbX1QASAAHnEtklO8VwrvhVFXIw0Iky3BvCC2WGoc5GHLICLiEFxecSJAy3iuFHeHocukgwILkmYA6mGTCkhOmhhiwpSr2tEUyoJTbcw9wIXnF26ozGHBSy31kWMSNAFGY6GFddbCLXuYhYZHlFu2JEIJTpFdJIGmt9ostudUXEMdxSCN4wpuIUrHZeMKwRtBYL/gimG0lOl4RhsJFzDl9ZO8KRZreFYY11Sc1oRe2kVlE5ucTXKk2F4BJsdlJRfujn+AAPbjWfT9aOgBRDZEAOAv/AKwrPj/5Rbw+lKoUMV51Luw+tYxKLWiGyiYw5+UVjQPnesgW6o+yFAJUqyAPA3hFErULkH5hCpSFOq20HNUXmZrEQCVEXI9ENUAFkWB05q1h4HuhII0HOGrSVKKrX07NYVhHtLgCm3Ceg3/5dX11QbBNybQFcAzfhNQP0B/1FQbKOVUUJaSNKHKhcvudoCvLZtviM3J+VO+Tn8Xm6vm/rgyz9a0An/8AKbf7e9izhknmKWNbWS3ujoyEggG+sVKo4plgKQdbxaSAoAgxSqw9wFzpmjgl8xZqaQNaJyY/KmHCbmPypisUEcxCajnHbKjP8SZbExMK16QwomZnbpDFZJPbEg1G8FkPxJe5KZiZH4yGqmZi2jhiMq5XhNtSYLL2F4kvcxuemfOJWhXwf/iNXinFUnhqjPVarTiWZZoXPwlHklI5knS0XKjNMSkm7NzLiWmWUFbi1HRKQLkx494r4/e4g40YlJGoLp9FknCZdw3BuN3bA3KuwfRcwWOkG5bs9C4p40UOi0+VJZnZqqzaEKZpgbs+nNsFjXKe7fsgllMYzDkpTkvScy1VJxpDi6cLF5hKt1LF+qkdptflrpHnzAUrmxAFYQl/ZCpsj+UZsZ26eHPOdcV+NdPZsPXG/quNFU2oHA/Dr9+MRzS7T1XX17K98oq5kfJTsOyHlJNnWMe8UKDgxCfZWoFcw4LsyrAzvOei9gO8m0LhPiFUJ6jzlZxNRFYZp7QC2XJyYTmcb16yk6FPLQ9scSkFYc4dTinJojG2PZhdyhPXTLq+Ny03O9uQEa2XoeM+KhnMSYzrrdKw1K5tDo1pzaHvvjXh5RHoTEvFfCWHqcxP1Cus9FMtB1hDQzuOpIuCEjWxuNTaJOG3EdvHMm/OyFNqUpLNEBDs01lS7e/mm+tra+IjlPDzhLhvEC5GsTFOcaokmVeQtuk9LUL292dvsnTqpFt/X3eUlZeUlW5aVZQyy2kJQhAslIGwAhNWIuZeE28PxnzQpmXiNHIrJTpqBChJEKyIeJMm8pmL/hPmhRNzH5QRCCDyjBa+0FkJVJjjNvj349Q/VGoxdix3DVEdq8zLzs2w0oBaJVrOtIPvrdg5mNosQgSFJKVAKBGoPOBWJZ29zVYRxxTsWU4TtFqTUw2DZaQmy0HsUDYj0xu/L372DoJG/dHF+JHDSelZp7FXDWZepNbBu5KtdRp8e+02zfMfHWAmh4vn6zWXZNyYncIcQEjzHD941FXwVtLvlJ5W8QTDyonmb2PTxqc2kar0iJFSW/qh9K7fBIMciwTxbk56dcw7i+TXQqux7m4XL9A4rtCtkg8rnXleBjEfDOv4Tqnti4fz1Sepqj0kxTJeayK/w1apX3Ag9kLKgTn7nU6txcwvSq9N0SoVN6XmpVQQtSpZZbKyLhIUARf9heFpvFjB06voUV5htwa+7BTQt/eAjzvO8SjL4vlp6rS6Z1t1PQ1JlxkNuPNg/g3Wj1QtPJSdOVoMMX8PpSbpvtvwrKmq0adaBm5ArJIa/KMqPWC08k7aWtDyHS9jvMxiunylRptPmJ1KH6kpaZQWulwpFzZQ0227eUbXy6Y+F80eRZWkVSoNUqQoFcJlEu9JSwo5CHm/efmujrdXnHozhxiVGJaEp15HQVGTdMpPS6tFNuote45X3hZUQbktmF4npjxjBPTB5xABpoYaASdTCypHNTn7lwTr/wAIeqM8tfJtmForZCBGJFoLIaqTJ1TL2e9xFuRfcW7YkWjXKUdtIt0se6QnFJE6dWTZsignNeOf4FUlONa0D+3Wg+KyAqADA6L40rav286OtHyqgYjWtS7s6BnB2hAow1Laki5jAqKpoHzwSVFe0OToo9W2sYQfKbBVxfeEKVBZO4vvF8zBQbrI7oY4Rm0Tm02hyinP1TY9sNVbP6N4APavAbThHh7+zH66oMXxqTAbwGueEmHf7Mfrqg2dGhjOmvmZpwfyogGogHbN+JoHj9WDtIFoBZMZuKgHLX6kWcItJdiljnrDuH7d7RWqhIaT4xsBlAMUqsAWU+McY7litymmWbmEO0OWIado7GdYchN4kSeURpUDtDyc20AjFpRm0jFpVYWhbQH8XcZMYJwXNVRRCptY6KURzU6dvQNz4QxpXOSfuocfvukcP6GvpHJg/fymz1tdmfT/ALRzrhfw9E69M1Cu9FJSMiv77mZhxPRM+GpC192w53PVjX0aRmsf4pkKfS6dU6gtr74qC86ELecV561K1CUeanmQNQLwSYlwjxBrMuhmsqk8K4dYNpeXmpkMy7fflFypXeQT3xNaFgs13FqapIu4Ywa+zhzCct/HaorqKmP/ADUT8EannYRscH0qZVQnkYfS9hXDB0mqzND7+qPxPg35JT6Lxf4eYJwlTg0vD9InccVnczbzfQ05g+KtPVnPZBzW5uQwnUJasYvnBXsUOfyfSpJv3NpXLoW9/FxWsO5Bs1tNwXhmg4dXUawF0TDzPWdl3VXnJ/vdVuE/1QPj2RtsJ0aZ4ilmq1pgyOD2D+9NGHU6ZKfNcd/N7E7QmH8FV3GNYbxHxGCeiZOaRoza/cme90bKV+x7I6shBQkIQ2EpGgA5REg5D2kISkIQkJSBYAcoeUkQ5II5QpAPOI3uc9ho21jLCMMMJsYB2ENxD2j2xhBIhyQANYLgKsdWGZerEp82MSOrCBaEHRxz7jLwspeOab0zPRylaa1l5oaEn4Ku7/5EdI0hqkgkEkaa6iJIE7HlGk1d2aml4M4gOJo+JZP73p1WWm6Vp2DMwPxjZ5HaNzhyr4nwNUVyMlJLbEsc0/h9xWZtaD+PkDzSdyjcR1ri5w2o+PaWUPgS9Sa1l5xKesk/BV8JPd6rRwg1Gp0tftCx+6ZOfkz+9NaQP4p8EFXvm/2+LK1zsnc63XcL4L4wYcNZp7bCJoN+4TrYsttfwXBz7x6RAxwHq9VwvjCocMcQDox+GkSrn8IJ+ElXnDs1gdp83WKXXJutUNo0zFjPulUo39HqzH/MMfG87SOgzDGHeMmEm6tSZ0SVep6/cXtnpN34J7UeB13GsJkjTcfeHs6zJTGJsGMFuYFnJ6UZ0zlOz7Y5OJ3uNxfvvoOGmOlKm6ZjV0EGYcTScTJPw/xE19hjpXCTHblb8rwtiUeSYopl2321aeUAfjEft3jSA3GOEZHCOPn5t1NsLYqb8knWwOrKvK81z5Wvdr2wIid7SQoBSTcHUGJLQF8Iq1MVbBrMvUV5qpTHV0+evv0jRy3PiAD6YNYicthNzpC5bkwqU9kYFdcxG9iWlhikWOsWqZbpTbsiu7rE9NB6VVuyB8pOnpUNipKBzgGwOQjGtcsLj/8AaDi1zY7QGYKSn281scv/ANo6UF9OZLEebTDNbhW2QBEACkpAvFsBCSRyiMoCtQYqNamhHY+eOUh69raxgUM51I1hArK9fNfXeM1Uo2sdd40GZZiAQ8TlBFojXq75utoeRddhoe2EWrKoEGxtvAB7V4C6cI8Pdvkx+uqDi17wC8Bz/BLh4f8ATH66oPEkCKEn8zNKHKiJYsbCAOTSRxX7rH6kH7pF7wBSuvFW/Kx+pFjC7S7FLHc0O50TJvFGr9VlPjFzPFOrDMynxjhFalmryGmWbw3kYlUiwhhG8djOsR5Ck6RM3oIQC28OSQIAHRzCnIGMuLk5VFJz0rDAVKS4IuHJpX4RX90afPBZxIrqcOYLqdWJ90aZKWE/CeV1UD5REaPBdDxHhbh7TZGkS0lN1JZL06J2YUj3VfWUcwQb6m3gN4Y1oX8K4NaoWOa9iJtbKW6qhlLTLaMvRZAQe7XQxvMQ1GhUmQXO1+YkmJZvdczaw8IFJiQ4rVMLS9WcMUZJ0BlWHJhxPyiB80R0LhHRkTiapiqfnMVVQG/S1FeZlPclrzQO43hhYqoxRiPGF2sBUwU+ljqGszycqB3stbr9Nh2wR4NwJRsOOu1AKmKjWpnWaqM4vpHXD3H3o7hpBU2whtoIQlKUjYAWAiQCzcILjQlI2iRBAhqUgbxJlSYAEUocoQWMKUpG8ZpyhCEGp1hqwL6Q9QsIanWAdjNYS1xDikiESdYBCBKgIe2bHWGlRjBeAB6iCYa6lJEIE3MOKYBDYGOIuB6JjiiLp1WYAUAVMTCBZxpfIg9naNjBOdoad4aGjx/j2nYz4bNysnPpM5KSsxnpFWT5zJ+CPzT+TN+0G0S4Yxh5DV08Q6Aplt6+XEFJRp0iOb7Y+CT8lXcY9X1WnSNVkXJGoyrM1LODKtp1AUlQ8DHnPi5wAXKJfrGCyXWbZlU1eikfole++KfQYne52jO4X8SqNL16iyHFnBL7grUigOsrRtMte+Qsc7cx6IKqTOUji9wvctYCda6J9HvpZ9P/ALVAHvHjHnTgjxRfwHOu0esNvTFFcXmLaibyrnNSR38x6Y6Rh6qSPD/ic1P0iZZfwXixzqLbPuUq+fq6+rNr5sIbjYi4C4kqcnxFqVArbzYmJ0+Tr/tMt1D45m8tz+bHokGOV8TsKyFEdVxBpzDvljE9Kz02ek6pQg5Fm36NWvxY6m0Q40hxOykhQ9MJs5zRPcW0ho84xiUmF2vEGxJaEa/Oi3Tz1zbsimtOt4uU49c+EKXKTpeYbDNpsIB8GIKcc1s3Nj/7oNACo2ECOBgoY2ree1h/7o60H9OZOuvq0wySgecSdTDfMACbWiyvKRbSKrrfWuLxVe5eiz54ElyZCiRe8YLBR11vCe5helyb9sJc3NyN+2L7MwVNwbwhIKyTeHKNl2KgD4wqxd0jOkm3bEQPZvAcn7k+Hv7Ofrqg9uYBeAqQeEuHzz8nP11Qcp3tFGWsmaMV8qEcOkA8mn+FEn80/Ug4dvANJn+FFXxT9SLWF0UuxTxvNDudAKd4pVUkMp8Yt9JoYpVVYLKfGOEdyzW5TXZriENtYS4tGHYx0uZ4hICbkxgIy3Bv4RpMZyc7PUN1iQv0pIuAq1xEeF0O0rDql1L3Pogpxd9cqRCT1sTyfJmBrHYOJuIVBwnvKyP761C3wRo0g+Kte8COkgWAEc24Jsv1KUqmNZ43mK9NFxr82XbuhseoE+BB5x0m8TIy0EUddowAgXhCFXvaHBZIsYREQLVeHjMobwzLrDgnLzgBDjGAmMFlQ8JAgAbvvDkgRhF9oQC0AGK60KlIEIe6FQCYAFVtDN4crQ6xhtAAy0LGZTC5TAA1OYbxKkXhvjC50pgAcpBEMKL7iFQ6FRi3LbCABMtuURqSTpEiHSo2Ih5SkiAEcD498FWa287iXDTGWobzMq2P4x+ckfD+mOAGhplXEomJ+cmKMly82GOq7KL290aOyx3nuSq8e9v2/b0xzPinwgo2M3nKjKTC6PVXE5HphlNw+nscTcZv9h2ROMjrGRucINymJuF7Ug5V0VqVmqeZUzSEZCsFOXVOtlAaG537Is8IajM1DAskmeVedkCunzJ7VsqLeb0hIPpjlfBHBXErh7jPyB+XbnMOTJImFtvpyoV71xKTr4x0fBP718S8Y0Bw+5TDjNWl+/pEZXPUpPzwnoRsHydowneFTa0YoiIMV9CJSdLxYp/nnwiIp6sWqai6zfshSfyk6fmFpBvrAVgxwnGVdH532wcpbCYBcFAe3Wu/G+2O2H8uZPEv6lPuw4SkgQusSX0hkVWXUfOpALjqtMpAvvCNNhYJzaxYaAS4tV/efZFZtSdFWIveLxmihJWsje3fGG3SW2hxUgEEXuYQ284J1gsB7S4Cm3CXD9t/Jz9dUHIuDpAJwIP8E+H/AOzq+uqDzstGfLmZorlQxxVzaAaRt91RQ5ZD9SDhwdeAqQSDxWX8Q/Ui1htpdinjd4dw9yAgxRqrdmU27Y2CQReKdW/Ap8Yrrcs1eU05TD7WSYatVjGFVxHQoCeiAbjbPuSuBnpCUXlnau83TZYC+qnVWO35uaDnlHOsTuGrcaMO0Q6y9Nl11V5Har8G36iSYa1Gg6oNNl6TRZKlyqAhiUYQyhI5BItF/qwkISALnaG2QJEQ1yNLirEUtQKI/VDKzNRSxqtiSSHHSOZCb7Dcxzid440eoU9t7CUq1U5tJu9IzT3kz4+ICCF+ANzyBgJKJ2BCoVatI841D90Q6zVGKgzIB2jrX0L0mthTcxLrTbMc9yhW+2h2vbeK44jMYmrtXn2WKiKQ2EH3KqzMq6Bl6yk69Dm/M0OlwTDsTyHpZtUSlUeaaJXeIdSdnJjBuJHXZJhavJqdUFJcfcbFusnMOvvtmFudo28hxfrE7hyep2IP+HKxKOFLFQDdmlONp6To3WzcpzDQX0VyMOwsh6AjIEsIYsXVZpdFqrbLFXl2EPqLSrtTLar2daO5Sbag6pOh5ElkRehFRHaQtiIadFRLmFrWgIjCCoRHlIMWE2teGXBVAMbrGaw4pMMUCNzAA033ihVKpJUuVXN1GaYlZdHnOOuBKR6TAniTiDKIYelKEuWmZpKnA5MPLyyss22cq3XFfBBukD3ykkDTWOCVDGFUOL1vNTM5MeyJ6OXqc42npHEp87yVm3uYWrqJ0974wLUnGFzuVQ4z8O5J/oDXC85uAxLOOA+lKSIs0ji1gqo9LedmpJDScxcnJVbSFdySRqe7eOL17Es9hOaGJ6qz7LYrngqWp9kfeVPR74JH4zsJGnfFWQoHE5cwziBNAna1Wp53o5Wpz49wkvzm2Feb8c2HYInlHlseo1T8qiWE0t5KGCnOHFHKm3ab7Rq6RjXClYqvsVScQU+enMubomH0rNhvsY888QZHH3QO0+pSMzW5ymt2napNIPkTPVvZpBslfnaqIUewRmDcMcRpekZ8GSoobQF5qbdlOhLml9M4U8r+6lI7ojlDKep80YFXjyZU+NmOsNNNSBn2ak+0n3Rycpi2M48SoE/IFxzvHceHfFXDGKKBT5l+sUyTqcw2OkkDMDMhd7EC/r8Ii0JwOi3ywAYktI8Y8L1LYVGRmqe58ZNnUfQYOQrOLg3EAnGIGVRhesJ6pka/LdIrsbczNq+uIkRR0JrzdYU7m0Inzb8ocDoYSYhqtExYpqyFqv2RVUYsSZGZURex1pc5sSvSAfA6CcZ11X532wcITdF4DsEEDF1d+N9sdaPlzJYjzId2GqIXSEBEZcGKxdR88ElWd7qk6c4q2uIlRcKeOUjTthjI7RF4zTFAFGW1oVWQDLmBPfC390I5Xhq1AP8AnAeiEB7S4EJvwmw+bX+9z9dUHQF+6AXgOpX3JcP3Nvvc/XVByhV1RQluzRjsIvS+kAskq3FNd/gH6sHTqr90AksR91BXxD9WLOF2n2KeN3p9zoaSLRRq46ifGLDd4q1ZXuafGK8XqWa3KaxQEMJhFKN4xOu8dih6CgCOcYHdXVuLeMqqoXakxL05o96blQ9ZvHSupa8c14KutmVxlVHPMexDMrB7k2F/VCRJB1XK3SKHKGaq9Tk5FkbKmHggHuF94831jGeIcWV2bZNbW7Jl1fk0nSxMOI6P3ufoEZl/9wCJMdYGxNxTx47UKK7OikKUA2/PsFhhlIAFmwVFS9rk5ReOv8NeE9Lwk2w89U6lU51vXM7MLSylXaloHKPTcx0Wg9jj6cBYkqKZR2iYMuSfdX6jLGSHxtHy99vpgvf4E+TZatSZ1kTD4T5bTZ4KmZZ1XvrLPum/vjc847mhNoxarQKRFyucMPBl6lsCo4eYYLczrUcP1BzpWHu5LnIjkrt7oVfAtUpPTcxh6pqp8jPyakvSLys6UOGxCSR5yN9bgiwIJjtx2jGd4eYL2PPDfCLFFYm3pBzyyiqaaS5LTomG3msybe59Wyu8K0PK0Nq3BnHz0qarPYjk6nPy0vlbllsav/1S16ZhvqY9HIV2Ri1QKQnM890dVRkZWhtusT9Pqsu2tyhJmef5eQcze9/Jnsy9kd5w5U2K1RJOqytwzMtJcSFCxF9we8G49ENq1HplXZaaqck1NIZeS+0FjzHEm6VDvBjReVM4KbU1OCbcpT0068Zzox0UmFrKsqwNUpuo9a2XtIiL1HcLodmiNhbb7SXWnEuIWMyVJNwociDEmWAgxdxCI0MKdBDU6mEAq402N3amxhCrPUaXXMVFMo55MhO5ctpG4WYB8WT9UxBWxhKhOrlpZvKqr1Fo9dhBOjTZ/KK5n3ouYaVySQI0LhNOSuE6dSeilUqMv5ZOpfOZMxOqsUh0e/Q31tOZteCmn8LMONyDia42uuT8ytDkzOTJ6ylIIKUpA0QgEaIGltDeDxpIaaQ2LkISEi51sBaEU8kC5IAHMwJjuVBSaYp9l9UjLF2Xb6JhZaSS0j4KewbbRcypSLJ5QPVrGGGaO5kqVfpkqexyZSD6o1aOKfD7Pl9tlMHi7aFcLBmu5BSQCDFealxMS7jBcdbS4goKmllKxcWuCNjEVMrNKqjaXKdPy04hWoUw6lY+YxZdcufc4L3Cxxys8Iq264ro6vh2ot+8crFDbce8C4jrHxMAOLcHz2DlhVQpOFJlDupcRRpnoh/fRonwj1IYkCULSUrSFJ7CLxK9hqRybgfxZRjScXQZ6kmnz7LPSNltRW04gb6nUEdhvBPxrkXJ/hdXAx+GYlxMNfGbUF/+MCOPuHFdbxUMSYUnWaeAc+WmyaUP8uovrpS4jt2PLWOktKVV8Nu+VSzjCnpZSHmXEKQQopIIsdbX9cApF+jTbc/SJObb819ht0eCkgxcbGVUBnBqbEzwwoCwbluUSyrxb6h+dMGSVXVEWCFd1EDfDZ2YcqOKUTMwXeirS0tpJv0aOibIT89/TBKdE6wLcOZrp8RYwbKirJVU2vyBZbsPmv6YijtTDxtajeAvBJV7bK98cfSYNUZQm4gMwWr/AIrrunvx9JjrR5J9hV/NphkFAIEKHDEar6aQ5JFtorNaF2O588EWSl476dsRoOgIMWClIbd1SNOUQAdUW1i6ZopPW2hCDmvvCi+cxi8wWRZQ15QAezOA+b7k+Hx/05+uqD5CYBOA9xwmw/cf0c/XVB6hXdeKM1qaUeUY6nSASTCfuorvp1D9WD5w6GAGV/nSX8Q/Vizhdp9iljean3DxJMVaoOonxi5awinVCcifGKyWpZq8prFAawltIUpvEiECOzKG6Ki8yG1KPJJPzRz79ziFLwK9MOC6n6nNLJ+F1yL29EdDqzgbkJhfwW1H5oCOAbPRcLKSo+c6XnVf3nVqHzEQ0M6CAALAADuhc64SNFjvEsphPDj1Xmm1vFJDbLDeq3nVGyUJHMk/NrAIvV+u0qg05yoVeeZk5ZsXUtxVvV2nwgBqPE+ozLXT4YwfOzknny+W1F5Miwr85JXqR32jn00rEWIMWeTiQaq2Lle6O9Mc8jQm/gpT5qnO/tja4vwSwzVqHTqhNzGJMR1aaAMzUFKWxLMITd1SGUqCABoALc4kkSSJpnjbUae0p2oy2FJpCfOap9bDjw8Bksr1w+ncasOVwWZxLP4am/8ArJRDrPzJP0iCGZ4Y4Yp8subcqTtNCB1nmGZZhI9Tfz798PpXDiiVWlIm5LGNbnZWYTmbdS6wtJB7LtmBq47iy2K8YyVPNUZRR8Y0+9+kpR6J8J7ejuoHwBBMb3BvEnC2KXxJyc4ZWojRyRnE9E8lQ3AB870XjlOJOGLeA8Q0WeoVfq8rK1KeRKPOIcSFtOKv0Ztayk30sRG1xvTZiUatxCoPs1II/BYgpDeSblvznEcu8pNu6CwNXO5hcK4lLiChaQpKhYg845nwzxFONCXpc3VU1+lzCymmVdsXvYD3F74KxrYm19rXjpkK5zasc7UZrhjVOmuZnB02510bqpSlfB/qu0e95aR0aXcbfZQ804lbaxmQtJuFJ5EGIJ+Vl52UdlZppDrLqSlaFC4UDpYwBcOph7C+JJnh5UHitlttU5RFq99LE9ZrxR9EAzowGbWHA30iMGNViitSeHKHNVioLKWGEFRyi6lKPmpA5kkgDxhAlc1OPK5U/LJfDGH8nsxPdYvZLpk2B57y+3sSOZ7gY22GaNJ0ClNyEmkkC6nXFarecOqlqPNRMajh1SZ+XlpmuVxNqzVVB19J/EN/i2f7oOveTBUshKFEkAAbnlCegwS4iYxRh1tmSkJNdWrs3pJ01lXXc7VKPvUDmo6QIVGlFqj+ynFbGamku7U6SmVMSyPzbI67qvT6Ijlq06rEdQlcCy6MQYimSRP1x9NpaUQPMbvrcJ5JG/Mk6wUYV4fyUhUfZyuzS69XlamcmR1W+5tGyB4a98Mexy2ZxPgmlzxlMK8NFTDzbPlHlNXR5MlDW3SZ3LmxOgva8Cle4g4ymTlkp3CVNavp5OhtZ8MxSofQI7LwvcRWMc42rK0JU6Kp5Bci4yNN2t9PpinxextVMK1eXpdGo0o8880lxkOypX5ScxzpSQQEZEjMSb+cNLXMSJJnIKXjaao6BPP111ueKMi5inmQcPyOjSu3dr4wcYF4k4knXgKPXqRilSD7pT5pj2PnXP0Z1bVHXMON0rEOGpSpTFMprhmmrrSgIeQDqFAKtZQvcXjnXDrBeHJ2sY3w3O0qWdkJSsdLKgIyljOlJshQ1Ta2ljAx5jpGCsaUvFAelmkPyVTltJqnzSMjzJ7xzHeNIJmo8/4rpNbw3iaWp3ljzq3Dmw3WV6OtPgfxN5Xv0K5Zo7Dw3xInFOEZSrKaDEwrM3NM/knkmy09u/zEQmiLQRLNxaGqGZJHakiHecbCG2IKjCOYDcChk4fty/5CfnGvkzDgg8I1gE4Lp6Oh1pnLlyV+e07Luk/bB8odWBk0iJzXQQGcMBl4hY6QkEIE5L+F+iF4M+cB/Ddt1viDjoLFkqnJZSde1gRFsnS3OjlJCd+cBuBhmxTXTf34+kwYpvbWA7ANjiivH+sH0mOtF/Tn2HX86mGShrvCEgQ9YFobccxFWWxdjufPJaLGYHfDE+YNIkfsXZjrAgiIWwLd0XjNHXGc66eENzDpTqLeEOHnq2t4Qmzm2kJgj2hwL/mmw9/Z1fXVB0lQFtIBOBV/uTYe0/o6v9RUG55axQktTRjyjnzdBtAFKA/dRJPwT9WDV3Na2aAuSNuJxOa/VP1YtYX7+xSxnNT7oPs8ValqhPjFogWinUvNT4xxjuWqvKUbQovCiFjpuZ97I0+LHC1h6oLPmiWcv8kxoOBaSnhXQQr/AJUW9JJ+2CfE0omdw9UZU/jpZxr5SSPtgP8A3Pkx5Rwoo2irsoWyb/mrIiRIP7QDcScKT+IahS56UqbMsKb0rkvLvJuh2ZKR0RPckgnYwe2jV4jokrXaS7Tppx5tKiFIdZXkcaWDdKkqGxBgTIrQ1HD7CMrhKhIkWXDMzTii7Nza/PmHSbqUb/RyjS4uSJTi9gyYdRdp9E3LhXwVqQCn6DEzeJ6lhFXkeNkqdkm9G62w0S0tP9akfg1d9rHe42i7iaRpuOsNNPUOsSy5iXeTNU6cYcSsNvoNwbjluCO+C5JFDjXhmfxFhRiWkkOTCZeeafmZVtYSqYaSeskXIBOtwO0Rqv3PlKqtHpFVZnaNMUiUU+jyVl02z5UBCnMpJUkqKcxB7RvudtQeJVIMy5ScWlGGq0xo5Lza7Nu/nNOWsoeo90XKxxDwZTmC4rEUi+u3Ual3Q444exKRqTDuSNVxoX5Q5hGltZlTM1iCWWlCR7xslSz6BrHQlJSoFCgFA6EEbxzOlTnlWIPbzjlyRw7JyqOhpMrOPJS8gK3cXzC1fB5DeLrePZrFUy7IcP5BU6UaOVWbSpqUa+LsXCOwWHfaFuRZmJeH78hUnMSYAfRSKwUkuypH3nOdy0clH4QsYKsE1eo1agtzFVpD9LnkLU0/LuagKSbXSeaTyMDqeGMtOffNdxLiCfn1areROrZSD2pQiyU25fbBThqiytApvkEnMTsw2XFOFybmFPOEqNzdR1guJm3GsBvFmjqfoQrsmi1Vol5uVcTurLu34KGhgyERTyETEk+w4nMhxtSSDzBEG4IqYfqTFYoclVZZV2pphDqD3KSD9sC2I2vbNxBplAdAXJ0nLU5wclOeawn66/ECNd+51eX7QnqYv/0uozEmDfcJVm/8reiNxw7SqYrGK6odXXqspnwQ0hCAPWCfTCSHsGSh2QF8WHZVFEYaqdUqFOpTr4ROuScsXFKb+CpSdW0nmq3dcXvBskX3jOj0IsCOwwCRy+lY24e4YpTcpS5OoyVIaSAiYbpEwGAO9eS58TBzQa1Sq3IInqRUJadYUNFsrCh6ew+MbR1lK0ZFoSU9ltIAcQ8LKRMzqqphubmMMVVerj8grKh747fmq9QhsaA6lz5wBxprEjVbs0bEzvlUnMe8Ex79KvlfRHT8QYdoWJJZpqtUyXn221Z2y4L2Pd4wBY0wjjyo0YUusStBxZKJHVc/icwFfCuLpB8LRzKakONmGmGpKie2gSlrhtwtTAb7goX09A8ILE1qehsTVqh4KwquoTy25ORlUZGmkJtc+9QkdpgS/c9NT87QapiupN9G9Xp9yaQjsb2T9B9FjzjltKw5WKrUmZ7HFCxtiOb3DTjYal0H4P4Tb0C8dXbRxVqkqmUp8vQcJSWSwX1pmYb8E2Df0wWsAQ8RpzCjOHly2LFtmWcWlTbYWQ6pwbdHl62bw1i1gKiyUjITc/Iy85Kpq8x5e4xNWC21qQgHQbXy38SY1+EeHlLo077L1GZmq7Wlaqn6gvpHEnsQNkJ7hBu1aI3Isa2mxhVHQ95h6dLwx7YWhXEA3CI5pTEndiKdH+cQdEm0A/CNV28UI/J4hmx6yFfbBxY3hjaIykiBnAGVWPsZOBepmJZJH+AmCp64EBvDTMrHGOHCNDUGUj0MIhPY6UlaR0caDUwFYCNsTV79IPpMGDp0GsBuAh/xHXT/AFg+kx2oeXPsFfzqYcLN07RHcxIgjnCkIioy7Hc+djix0i7pABTDEqGQEHSJX0EOHU2yxE1ct6q0i8ZoqSek7oRdw/5xAv2xgAuTY2v2xi7dJewtftiVrAe0eBF/uS4f1/EK/wBRUHKQDl0vANwJv9yXD2n9HV/qKg5QRpcxnT3NKPKNcQFJ2gGp6QeJ6xbZJ+rB0pQtYmAanp/hPdIPvVfVizhfv7FLGbw7oPQmKlTHUR4xbQbxWqg6iPGOC3LNXlNcLwtzCi0KRHUoJXGuoC2lJvuCI55+5/PR4WqNOt/EKxNS/qXf7Y6GAb7xzvg0fJsR49ph6vR15x8J7A4kEH02vEho6QdoTLdMOsLQ4WtA9SK0IHGkuIKVpSpJ3BFwYD6xwzwhPu+UtSDtMmuT9NfXLLHyCPng3KYYUxFaEjk1c4LsVqU8im8aYkmZQbNzjyHynwUpNxFKhfuf6BSHS5K4mxKws7mWmENX8SlN47ONIeLWiTkFznVC4PYFp84J16lLqc0PxtQfW+T3kKNifRHQ2JVhhlLTDaGkJFglAsAIwwsF7kHqMdFtoa3m7ImSM28O0TyiNguRZesYY/1UlR2AJiZ39tuz9vVGrxK+Jagz8wvZqWcX6kkwxo5/+5x90whWKgEZETldm3Ud6bgfZBJw++9a1iulqTlLdUEwjvQ602u/yioeiNV+57lRKcJKMlXnOpcfP99alfbG0kfvTi7Oj8XP0dp3+804pJ+ZaYZIMgIxMMSuMCtYRDcVYuYTaH7w1YgJXGlR0sN4aU9IvwiQWNgIcQEKHaYBkaUEKN9jC2zaJ5Q8AlWsLly3I5wgGm4NhCJCwq8OJ60IVkmwhsSH2N7mGLcGa0JdZMRqSQSo8tYVhoFOFqUBrEjqU5emr80re+xCfsg0sSL3gH4SKDuH5mbB/jFUnXD/AP2FgfMBBxYHW8IkRLzE2vA3w3b+/cSTY/H1l3/IlKP/ABglcygEg7QJcGXVzGHqjNK/G1icUnw6ZUDWhOk/muHS0rIFoE8AA+2Cu3P4wfSYLA4oj0QF8P1KOIq9c/jR9JjpQ8ufYeI86mHqVWMKu19ohSdN4kPKKj2Lsdz591DqTmVOqSiKUXZ3qJYCvOKN4raZI0EZrIwPdVdf9fpjFA9J+1vTGIAzq5eHOG2T0x137OcNiPanAcKVwloH9nP11Qa2NxAXwGuOE1AH/Tn66oNkhWa8Z0t2aUeUY5ogwFU3+c90n8kfqiDN4nKbwGUr+cx0/wBUfoEWsK9J9iljean3DxF7K1ipUtW0684uADKrWKdRTdtOscI7lmryFFA13h6wbDWGAWO8PJFo7Gf6DLJjnuC2zKcY8cNL8yaRJTDf/bKD84jotkQB1Ainca6SrlVqU8x/eaWF/QTASiHaQbxIkC0Rgw4EwESRJJMKsmGpXlG0NLl94AMOphwSbaRiAk6w4KtpAO4gTbeFOu0YXDtaEA1vARHJBEOCgN4iJVfTaEJvvAMUFCt41eK5fp8PVFgdbPKOp9aCI2ZynaIJkZm1J7UkfNANApwYZCeFuG0jZUg2r1xFWupxlw+kbOUmcT6ltGLvBxJRwzorROrLJa+Soj7IpVnr8Y8PpG6KTOK9a2hAMNW0m9gYkCTe1oRGhjMxzQEdhFZgbWhLEmxMPJuYaPO2gAclHOMNgbnWEUpQ7hCWJ2hEh+cX2jAbnaEsQraFJsraABcsNSDmh5hEgdsAhMovvFWqvCXp0y9dPUaUrU2Gg7Ys5TAtxVm1SHDvEM2lVlpkHEt/GUmw+cwXBFfg7KqluHVI6RNnHmjMK8XFFZ+tBlGtwxJpp2HKdIpFgxKtt27MqAPsjY+mG0O5DOupYl3HlmyUIKj6oHeBzPRYCkFkW6dTr/jmcUbw/ihOKkOHtemkmy0SDuQ9iikgfORGy4bSJpuC6PInNdiRZb629wkX+cmIs602Eq9jALgBN8Q1z9L9pg5cBtAPw+v7Ya5+l+0xOirUpjr+dT7sN0dXlDioGI1LUOUMzLOwiq2XTwDPBz736Rv3n7aRD7zzfHsHjFmfCwWc6/exX15C8aCM1kaPwitD+uM16TS0Y3cuLN7/AEwguXTpeGxHtDgQpX3KMP8A9nP11QdoUdYBeBBtwmw//Zz9dUHCTvGfPmZpQ5RrvmG8BVLP8Jr9tPcj9Ag1cPVtAXTyE8Tn76e5H6oixhdp9injOan3D2KdT6qEiLDa0rQFpUCgi4UDp3RUq6urcWNkkxxjuWK3IyoIcLQOcPq49iLC8vVH2UsuuLdQtCb2BQ4pHP4sEGsdSg1Yljn3FdKJbFeBauvRDVZEspXZ0rakj1mw9MH94AuPPuXD5dTSnMumzstOJ/uOpv8AMTAnccWHgy30iRMV5dxDku24n3yQfWIl6/KATHm294jKhfaMUkpFr3ho8IQIlQR4Q4WvEYtbWHDQbw7g1cc5qLiG5r6CEK+UMuQbiC4WJSdLRlxaIs55xiDcwrgTGwse6IFm4PgYkzadaGEXRcQxoFuETqXcENZfezk2n/8A0ORCx7txrmFbiUoCE+l11X/siPgv/wDSMx18376z3o++XItUL+dfEl/+QkfV7r9sNAGCQNyYVRFtBrEaTdUSWCTcmGRMCdLkWjMubUHWFK0q0BjEEJVEbgPUEFFja8MAsNIZZQVeEU7dWukBIfmtflDWFhdyDmhyUZwRfeKtEk1yMq4wrzQ4rJ8XlABdyw1eVCSpWa35ovC54fosQAMtpATxYKJmnUeh57OVSryzOXtQlfSL/wAqCPTByRpaAHE9pzi7hSn7iRk5qoL8eq2j66oaBBwlFwANhpGKRD81toaSTCQHP+O8wtrh89KNavT01LyiE9udxIPzXjolJT0cu2k+9QB80c34msuVPGGDqKUFTRnzOvdwZF0/5iI6bJDN6IjI7U9yyTcQFcPkj2w1z9L9pg2CYCsAaYhrn6X7THel5UyNfzqfdhmtN4jtaJwAYapIB3ilYvnz7qLy3XQbtWSLC0Vgk3BsIx69rnlGC9vN+eNCxmsxvVwBKbEc+cJ74JBN76mGoUekOmkIVEvKGZNraabQxHtHgWf4JqB/Zz9dUGylEIUUjMoC4F94B+Bf801A/s5+uqDdqM+e5pQ5TH7hGkBlMF+Jz9/yZ+iDZ1QyWgLpv857/wCjP0RZwu0uxTxvND/ZBwURr6mQEgHwjZXIEa+qlJyaRXjuWavIwG4TLDWG5uTIsqUqk40r/vrUPmUILws2gFwHMst4yxtS0oUhTNQamdeYdZRr60mDRJFt47FBkoXrGqxpTU1nB9Xpi9pmTdR6Sk2+e0bJJN9BCqIUkpI0ULGC1gB/hVUxVuHtEnffKk0JX8ZIyq+dJgnUuOe8FWnKfI4goKk5W6ZW5hpnubVZwD/PHQVphvQGjCrWM74aATrEqACNYTAiIJOkSgAixjCE7Qm22sIDCnshMh5wtyTDxrvDAYEi0KMvZC2Te14VSMouNYLERi1W0AhwAUjsherfUcowqSASOQvDsO4GcF2OhwOlR1LlQnVn0zLkS0s9Dxeq7ZFy7RpRXjlW6PtibhUpKsEyLjYslxT6wO9T6z9sRzJUxxdkXCABNUV5BPaW3kEfXMMYXGxNxpCK2jG7kRit4TEhG20t+aIeN9oS+Y2Bh+RSRcG8RUbA3cxRSYjLeY3EPASdIeRkG8SEQpOXSHWUoaQ6wJvaMVcbQh3MFrQlhGXsIa44AmBjHqN9uUAWGXDV+KmJqgBdumssUxtf534Vz6yR6IOswS2pZ2teAfgn98YXnqwd6rVZua9HSqSn/KkQ0C0DoAc4RRyw/LfWGkZtIWwbgr0oneJgYMv7nIyGcPa+cs7dnLnBnJGxjnHDaZNWxXjCtDMECfTT2wVXBDCQLj0qMdFkIUlodqb+dFtagTANw9/l+ufpvtMHKkiAjh3l9na5+m+0x2o6Up9iNfzqfdhrmUIaoknWHFURrCidIqF5Hz0fvoBmBO47IVvlrCPg9IL2FxcXiRlIUi5KQQNLxfZmjGwCu9xe9r8ozMQtXmXGgEOZScx6yRbW4iO6725XhAezuBf81NA/s5+uqDhEA/Av+anD/wDZz9dUHKIz5bs0ocqGkXRcwHU4gcT3/wBGfogwcuUG0BlMF+J8wP6tX0RZwq0l2KeN3h/sg8KgReNdUyoITpzjYhFkWjX1VRyo05xwhuWKvIzmWtN44ODZutUfN/iMuf8AtVB0glUc940Opo9UwlioIuZGqBh5XYy8kpX9kdGZUnKFJ1BFxHW+lykOT1RaE2N4xe94Qm4tAGwCYfeFN4yYgpq1qAqsmxUGByKkXbct/kjoSFC20c/4hMqp2IsM4nbUAZad8ieHNTT9k2+UEwfoJ7IkJjk3vYxLokREje4hxuYQCix3hwtEdjeH5bi8IQ61jD8ukRpBtpC5lbGGhC9GAbmH8oYCTpGZ7aQwENj1jYRDPnJJPubZWlH5oFKzPmvYpThaQJEpLZXqw6Pe80MeK9z2J05iNvi+c8nwlV5oCwap7qx6EGBIdjV8HEKTwyw8SblcmlZ8VXV9sPxKeh4hYUfJ0Uiclx3lTaV2/wDxxscASvkWC6JKAZehkGUW/uCNXj9CW6xhGYKrFqr5Qe3Mw6ILjQUpqUl7JCml9sTha6YM36xRe2a3ZeJ3oEsd0+ZQqTxPSkdJUqVmPRD+ky6rdK14nKCPzkiN/R6nJ1aly9SkHkvS0wgLbUDuD9GuloALgyiHhVhveI+WohyEqJgIj7XF9odmBFrxgF9IblCTANikknQQ8HXWGFVhpDAoneARK4EnSIHEg6RKkAqhigM8IkmaDiBV/YHA9Zq3OWk3FI+Payf8xEP4eUj2BwPRaRzlpRtC/j2ur/MTA/xYcTUn8PYQRq5VKkh15P8A07HujnrskemDtBASEgWA2gsBNeKNdnmqbSJyovqytsMrcUbbAAm8WrxzPj1NOT8pRcEyThE3X55LawFWsw313D8yfReC1xo3HBGnP0/htTDN/wAam+knH7pykqdWV6jwUB6IP5NQ60UpRlpllDbWiEpCUjsA0EXZRPnwnsTp86LCiFJgJ4dC1crn6b/yMGhICdIC+HCga3XP0v2mO1Hyp9hV9K1Puw4U1ziFYUDpE5UoiIlKsYpsvo+eDp66UnMNNtbQoUQAALw6YKQQEqJ02hEEkAFJNvm8Y0DNIkLVmIF9+yFzKudLDa/OHNEFZBJMI2LumyL99v1wgPaHAofwS4eP/Tn66oNRcmA3gXb7k2Hv7Ofrqg2SOYjPluaUeUjXoLQG0+w4nvkfkz9UQaObGAmmpvxQfv8Akz9URawq0l2KeM5qfcO0G8UquNE2i4oWTpFSo6oTeK8XdlmryAHxXopr/D2sU5CM7y2Cpkfnp6yfnFvTDeDFfGJOHFIqC155hDIl5g/1jfVPrsD6YLikKBSRcHQxybhiThTizifBBs3ITX76yF9jfRaR9FvzI7bqxSidbUCReMaAJtGFYtaMaBveI2Ig1xUpb1R4fVqXlReZTLF5m2+duyxbTtTGywfVG61hal1ho9SclUO+BI1HoNx6I260hSDmFwRYiOe8JCukVTEeDHzdumTpmJEf9M/daR6DmES9LDOjA3hbXhgEPB0h7ERAgCJEnshqASNYVNgYSGKUneFCbjWFI5kwxZPKARirCIHyssuFI6wScvjaJ0puNYdYHS0NMEcuwNWX5ThlN1GjU41issPOLn5RLlnFTSlnpQo2JFuW+gAF7RQqXEFdc4fVNqtUGcpAnJF5nylr75YaUpJFl5BnQRfrBSRY6Qb4gwPTqlU/ZeQm5yi1XLbyunudGV/HT5q/FQJ74zC+FqxIViYqFWrjM6X2Ay50Ep0Knre+d6xCidrgDTwFmkTuWuH9Slqtg2lVCWcC23ZVu3oSAfnuPRA5xirEhSzhryxZSpVYaWAlJWrKlKibJTqeQ0B1IiaoYNxHSak/M4FrklT5aaV0j1PnZYusJc5qbykFF+YGl9Ys4fwbPezycTYsqLFVqzbXQyyWmckvKo5lCST1jzVvaFYRQl8cVB6rIM5h1VHoAQpXslU5ttgqtt7nclN/zrQzg1ONTqsSPUxLpoblVW7T1LRlScwBdyfmdJnI8Y381gHCM7VF1OoUWXnZpa85VNXeCT+aF3CR3CwgibbYl2EMS7SGmkCyUIAAA8IZFseLRiVWMNSk9sKlJguIlKkkaQ24GhhE5b6wpAvpCHYaUZtowJKdDDkmx1h25hAV7r6SHQ7IrPeKNaqDNLpM5UZg5WpZhbyz2BKST9EBJAVSm/ZzjTUqqDeWoMmino/TO9dz1Jygx0KAbgxIPS+C0VWdSRUK4+upzJ73dUj0JywcQwY7zI5VhU+2jjzXq0rrSmHWE02V/SL1cPo6wP0weY5rbeHMI1GsvaeTskt7arPmjXtNhGj4IYbew9gSWdnReo1MmenFHcuL7e8CwPfANINgFA6GLtOKutcxWCSq1hFiRBTfS8RZKlzE7jJteAfhmQK3Wr/DH0mD9Srt99o5/wAN0k1utducfSY60F9KYsQ/rU+7Dx3LbSK5Sb7xOpF+cRqSmKrZoLQ+eD5N7qXf0j54cCMt7QjpJG9oUWCdbxfMwY2rrXhAete2sOQRe9owAAXAUNe+AD2jwJ/mlw//AGc/XVBw2oAQEcChbhJh7+zn66oNgABeM+e5pR2Gr1vAXTQTxRf/AEZ+qINEm94C6df7qb4H5M/VEW8LtLsUsbzU+4dL1TFOoCyEgxdtbeKVUNwm0VUtSzV5Ckg2jmPG2QepztJ4hUxkrmqJMATaE+/lled+2wveOlrNorVKUYqVMmqfMoC2ZlpTTiTzChYx1TKSdiSnPsz0kxOMLCmnm0uII5gi4i0oGOW8DazNSLlS4eVo5qjQXClhZ/HSxPuZ9A08LR1IEmJA0ICRoYBsWfvHxGw7iC2SWns9Km18ut1mSfBYI1+FB0oGNPjKipxDhqdpC3S107RDbgFy24NULHeFAGARvYyBThvXJms4aQqoJKanJuKkp9J5Pt2Cj6dFeCoKBmhoGTZgpOkRpCgqFTpEgI5wgG6k7wpIRpGEp5RhSCNYCIqViHDXYREEKGsPRcQDsSBBSIwqtoYYp4gwwugmANx1xe8YCbwhta4hFGwhBYdlBhOjBiPORGdKe2GFiXLYQ3pLGFCriEABMIZmYQ5JBGkNCUiHC20AD7C0NN7aaRgV8HWHDXeGIiKlCAji2pc9SJTCzSrP12ZTKmyrFLI6zqvQhJHpg5eUlMc5wm8cXcSapiY3NPouamU34K3Px7n0JHdCsNaHQJKWbYlmmGhZDSAhI7ABaLG0JGsxPWJWgUGerM6sJZlGFOG/vrDQDvOw74HqBzziXPOYn4oYfwAwM8iz++NVAO7afNSe4nT0iOspUopCUiyQLAd0cx4FSDk/JVLHVRYyz1fe6VsFV+jZTcIT9J8CI6cNIk9HYJGAHmbRZkUk5uteKpN9xFuQPnWEQlsdKXMWnLBF+6AHhsSK1Wlcs4+kweqSSjLARw5QBVqyn88fSY7UPKmKuvrU+7DXpkW0BiBbpvoInWEgWtEKim8U3qX0fPNeZRzFJGvbeMaJN7q+aMIFuqRvCJCr2EaBmiN5gs7nWESFFwnXfthxFl203jMpSrS0AHtLgOf4JMP3/wCXP11QcAdU3gE4FE/cmw9/Zz9dUHQVdBEZ89zShykNwCbQH0xX8KT/AOjP1RBha14C6YbcU5i/5M/VEWsJtLsUsbzU+4fu5rWEa6o3ATeNmsjLGuqQCko0itFWZZq8prXVEE2MYk84xaOsdIaNDYiOrKS2OU8Wpc4UxpRuJsq070TB8iqqG/fsr81R8D8+UR1eSnWJyTZm5ZYcZeQFtrSdCCLgxWq8jK1WmzFOnWUvS0w2W3UHZSSLERzrhbPTeFa2/wAOK07YMku0aYX/AEiX/J9mZP0crQ9xnVwsmHBIMRjeHi8BEA5ku4S4mImuj/eTEmRp5fvWJ1OiVHuWnq37QO2D8uDsjUYqozFeoj9NmNAsBTaraocBulQ7wQDFHh7WZirURTNRR0VUp7qpSdbO4cT77wULKHjBcdgkGsSBMRiHhVoGIlCRCKNtoiUpUPQe2GRFVESokMabGiHnMMziJaXnZh4p6rUm+GXlfEWSAk98MDT4xxpLUaZTSKXJTFaxA+n73p8sNfFajohPefReNQnDPEmr2mKvjRmjXN/JaXJpVk8Vrvm9QEV8FvzlCZdZpPDCtyqnlZ3n5qbZK3VdqnFOFSj4xuH8VY2Yeunh1NOMcyipMlz5JIHzwWsdLFY4d4iyBtTMfsTrfwKjTEk/KQQYoOYL4gVmYPs9xHflZc/iKTK9B/nJJjYDipRJElGIaTX6E52TdPWpPym8yfniyeISKo1lwlh+rV5w/jSwqVl0eLjoTfwSCYBI1pwhjSgS3SYbxpOVLIb+R1mz6XPBwAKR847o2eFcaylSnhRKxLu0WvpHXkZnZZ7Wl7OJ7xFboOLs4c3sjhKlNn3iGHphafSSkfNErOHcYPTUs5XKvhipoYeS6groqgtsjmhXS9U98Ie4aI23h6VG9rQgBHKHgAc4LkBUpvrGHsjEqtDVkiEx2HNJaaSUoypSTcgC2vMw6Iwm0K46lptS1qASkXJPZAAF8XMQztEw+JWjILtaqSxKSKBulS9M57k3vG7wLh6VwthaSokqMwYR11ndxZ1Uo95NzAXw1cVjjGtVx3MJJpksfIKKk+aQn8I76ToI6dDGx9hHG+Jzr/EDHklw6pbyhTpJSZyuPIJsEg3Qzccz2dtuwwXcW8ZNYSw9Zglyrz6ugpzCdVKcPvrdg+kjtiLgzg1eE8NKcqKy9W6kvymovK1Upw+9v2D6Se2GgQcyrDMrKtS0u2lpppIShKRYADlD7w2MiK1I7Eh74syR8+0VBcjWLMiLldoUtjrS5kXCvQwC4BDiK9W8x/Hfrg4KdDAdgENuV2t5j+O/XHWhyyFX86mFx11teIl6nUWifIB5qohcSc3bFVovo+eqgcupvr2Q2wAvCX00BGvbeFRcpJzfNGgZjQiASrNcbwgKisknSMbVe4MJcXIGmsKwz2fwMVbhLh8D/lz9dUHKdEwDcCiPuTYf/s5+uqDg+bpGbN6mnDlMSnMVGA2npH3Upj9GfqiC9CtxAhTtOKL/AOjP1RFvC7S7FHG81PuHJJinUlaIi6kC1jFOpI6qNeccE9SzV5SipVztDFJKjoImQgBWsSZUiOhRT0KzY02gW4jYS9tNIbcknfI6zIr6emzQ85p0bDwPODCMh7AgP4cYpXiGQel6kz5HW5FXQz8qdClfwk9qTyPcRygw5Rz3ibhObRPt43wqSziGRTdbY82eZHnNL77bd8EmCcTU7FdCYqtOculYAdaV57Lg85ChyIPrFjzhsb1N8Nd4BcZLXhTFUri5A/eyayytZA96PxL/APd80/mm/KDs9baIZ6VYnZRyVmWkOMupKVoULggi3OBMSY6XUlaQtJulWoMWMqbQI4SecoM97UqitauqXKXMLN+nZG7Z/PQN+1NjveC3KYVrgKsjlDAYmQz2mGuIA2gTFYSKlSRMu0+Zbk3+gmVtKS05lzBCuRtzt2Rd8+EIywxGmw9V01KUCJgCXqDPUm5VR6za+ZHak8jzEbQr7Y11Ww3R6pM+Vzck2ZrJ0YmEdR0JvewWLED0wHYrw9O0WRM3I4txmGwoJRLyqEzqgT3KQpRHpMK1zpuHq8i9DlV4iHoskW0A7AI40J7FTuiKnxCH53sFKo+mHCSxnMC6KrxBmb+96CSlvnMSsJxO0haG0lTi0oHMqNoB5msoxhX26Rh2bU5S6e+h+oz7K7JUpKgUsNqB6xJsVWuANNzoFo4WYixGoIxJWqgxKnzw9VVzT5T8EAJQ2nvuF93bHW8M0Kl4cosvSKPKolpSXTlQhPPvJ3JJ1JhZR3NlYdsNKT2Q46naHXBFrwiKGpTzhSm8YVW0hAq0BITxjlfFGqTuKMUS/DGgu5DMJ6aszSD+AlfgeKrj1gdsEnFPGbeFafLy8mwZyt1BXQ06VT79fwlfmi4v6Bpe4j4WYOThinvTU655XWaivpp+aV5ylHZAPwU3PzwwtYKqJTZOj0ximyDCGJWXbDbbaBYJAFofVJ6WptOmKhNupal5ZtTrq1HRKQLk+qJyQASSABzjj+Op+d4l4iXgTDLvR0WWcHs5UUHQ2/FI7b8+V+6BMVipwplZ/H2On+JNcYW3Iy+ZmjSy9QkXN1jtt29txyEdrirR6bK0umy9Okmksy0s2G2kAeakCwEXbQWuDZiYwpjEw4qgEKNBrFmRIBXaKxHbFmTTbNaIvY60+ZFlR6p8IBeHCyatXf0w+kwbKPVPhANw3WBVq5+mH0mO9FfSn/BGu/r0v5/4HQBO4hilFJsBeHLeKuqiGFIHnqsYqF9HzyyjIkJCgO2EQcqCLxJMOhXVGgB56RGkHLYiL9zNGN2KiDtCITdyxtaHosDly+mMSAlW0ID2fwLA+5Nh8W/o5+uqDcaI2gG4FKUeE+Hxb8Qfrqg5KiU7Rm1FqzUp8pE3YLuIFJI24nu2/JH6sFKEnPeBaUSBxOdHMtH6sWcJtPsUcZzU+4bBzeK1RVdKYnybxXnx1Uxwi9SzV5SqgwqlaiIxzh1rkR3tYoeg7nDuUYBpGJ3guA1wX0jl+KsP1jCOIJjG+D2XZxl/+VaMgfh/61sflO3tjqigIy0CbuBpMMV+n4ipDVTpjvSNLFlJOi21DzkKTulQOhBjbD8ImBir4cepc/MYgwulLU68AZuU2am7alXc5yCuexvoRfwviGRrTrwYUW5mWcLUzLuApcZWOSk9nMHmIdh7lnE9Elq5TjLPOOMvIPSS8w1YOMODZaTbQj5xcbExUwrW5qYmnaFWQhqsSiQVpTs+3715HaDsRuDoeV948Y02JKK3V2mnWnVSlQljmlZtsDO0eY70nYpOhEK4WCCEteBnDeI3nZsUKvMpp9YaSTkJ6k0n8oyT5ye1O6eY2uR9JDRGxO2kIUc0YqygbRWU6So3hzajbSEMfGKISCSQAOcLygFxjOTddxKzgqQeXLsdCJqrTDZstLJNktJPIr1uewd8JIaNvJYqp9RrfsbSZGfqSG3OjmJxhseTMG17FaiAo9oTciCPJFWnSsrT5JqTkpdDEuykIbbQLBIHIRbzRJg2KlsDWM0JtGKUTCWuNIHqJOwpTyhuQDnGZiNIQkjWFYeYjUsBxSNyneB3iJi6n4Nohnpu8xMuHJKyjZ90mHDslKd/E20hOIGM6fhSQaXNpL87MKySkmxq6+rsA5d55QOYEwjUp+vHG+Nwh6ruaScmes3T2+wfn9p18YLDH8OsJ1FyrzGN8WXVXZ3VqXPmyLPvW09/bHRYhWoJBKlAAakmOY4kxxVsU1B3DHDy7q0Ho5+rf0eU7kq98o93oh7ha5DxDxJWsUVw8P8ABDvRP3tV6iPNlG+aUnms69+lu8H2AsL0rCOH2qRSmciEfhHD5zquaz3n/bYCIMBYTpWD6I3Tqa2pSyAqYmHNXH3Oa1Hv7OUEMFwZKTeGkEw61oyERsKEjLC5RbWENwBGakQxepICAIkYJUlQiA7gRZkwClURlsdaXMK4otskWuAN4CuHOZ2p1OybXULd+pg4WkqQpCjoR6oFOHrkqifqDbRzZSMyvSY7UX9GY6+ten/IX2Q35sMWvXSHkptEDiFZtDFO5dR895hKkzDiFIykHnDFbaRLPKWuZeWq415RX2AJG4jQWpmvQW6iBYjaFQVZQdL98NRpYX3EKkAWAVBcD2fwKBHCTD/9nP11QbpuEmAzgUEjhJh/+zn66oNgkAGM+T1ZpR5Su3mza9sCjAI4pOH+qP1YMEgaeMCKAfuqLPLoT9WLGF2n2KeM5qfcLnXQkjU7xVnVlYBud4udFnzXGxivPthKUDtMVYasuVuUpi5hyVaWhyLAmEOkWTMHJVfS0KdIQaQ64O8AxB23h6Vm1oYbXjCNNDDIjlEWJJFhHHatNTVfxXMYipFWbo7VPcVISb6WelVUnzugp982LWtvfMQRaOh4/qa6NgetVRF88tJOuJ8Qk2+eOO8KZl93h9RAyAioVRS5KQTv5OzmUqZf+Met/lgOkdrh/g7iNL1FDcliWUTQZ/pCygurPQTK0myujXa178r+mD5JCgCkgDkRzjUzGG6HN4faoMxTJZ+nNoCEsLQCkADS364FVYaxVhM58HVT2Vp6NfYapL80djT+47gq474TQXuGWIKPTq7JiWqEuHAk5kLBKVtq5KSoWKVDkQbwLifxBg5QTWelrVASbCoIR98Sqf65IHWSPhpF+0c4lo/EWkPzSadWpabw9VDtLVFBaC/iOeYr13g0bcDgGiVJUOWoMCEVabP06pSTc7ITLMzLupzIcaWFJUO4iLY8zSA+sYMWzNrqmD59NCqRJU6yEFUnNH+saGgV+emx7bxFL45dpREpjakuUR1JCROoJdk3T2hwDqeCwIdgDeArh+OnxZjSbf8A40mqJlvBpDLZSPWpR9MFkjOyc9LomJKaammVi6XGlhSSPEGAfE04rBeM3cVPJUaFVUIYqKx/RXUaNvK/MI6p7NDCvcEjoMLcdsQyU5KzksiZl32nGXEhSFpUCFA8wYlypGxhCSFzd0Oz280WiNxYbTmWpKU9qjYQMTGO8OMTimVz7amW8xemkm7DNvhOebf829+6GFrhQpVuUAuO+IUvR5tNDoUuqtYheBSzIy/WKT2rPvR4/RrA9P4kxXxHeNOwO29RcPk2mK6+my308wwnn8aDjA2CcPYOkiKYwtU0sXmJt9Wd548ypUMa0NNw+wS/Tqi5irFT6apiaZTlW6dW5VP5Nocu9XP6TCsVSSpMg5PVCYZlpZsXWt1YAA/X3QG4x4n0OkThpFFS5X64vRqSkhnObsWRfLbnue62saOh4Ar+Kqg1X+Js6ZgXzy9FYNpeX+P8I/8AwSRDSuAH8UcbV/FVGcnaJITslg5Mz0EzO2yOzvaE381HvfE69kFvDJml0DGDEvh1X/D2I6aJphsn8HMNWCt+ZSdedxBjxQlpVvhhW2UMobZlpNTraEiwHRWWkAchdIjlXTmk8VaPQmvwM1Vm6zJf1bb7Lgdb+XqPGGS3O/i1rCHJForsqObWLCTrrECI4GF3hFgbiFSRa0MRirjSFJ00jCobQ0G5tB6C9TM1liLkmLpVaKa05VAmLdPV50RlsdaXMTPoPQrVtZJ9MB3DttJmqiUCxKhf1mDN54ONqB6vVOkBXDa4n6qFKvZQt6zHWl5M/wCArefT/kMm0q99DiRGELOsQrWEmxipuXz57ToJm3Bl99CINk2tD5kK8ocuffQy3V3jQRlsRsnKrW2kYgXXbpOUIkdQ27IxrfWDYZ7T4Fi/CXD2v9GP11QbAdXflAVwI/mlw9p/Rj9dUHIAy7Rnz3NKPKiJCrQGy6ieKlvzD9WDJSbGA6WUBxVHxD9WLWF1zdijjnbJ/sg6SghW8VqmkBKSe2L+Yb6amNdVVFYACb2McI6MtVdYlI2vpaMAJHKFQ0SdW1G8ODX9WrSOlyll0GkxgseyHKaV8AxGUqSfMMAWHKtbSIwVA6xIhtxWzZhypd47NQXFluaDHtMXWsGVmkt6rmpJ1pNu0pNvnjlX7nCn1B6ph6rUtMmmiUpuQlkqGq1OLK1qUCNFWCY7oZZ0btmKchTZaUnZyaYZUhybWlx43NlKCQm/qAhp2GlpYuAW0sIasW1iUNE65TDFoJ0ymFJ3EkUKrSadWqc5T6pJS85LOizjbyMyVDw7e+AmY4Uqpr/lGCcXVrDh/wCXDvlEv8hy/wBMdIShY2QbQ4Fd7ZDEkw2Oamd4uYf/AA9Ho+KmR7+Ve8lfPilV0+qK7nGOlNDocT4SxJRLaOLm6epTQ/vC9/VHVcq/gEQxxjpBZYCh2EXhXHc423M8IKmp2bomK2cOzDnnrp82ZNR/w1i3+WNGjiZTUtqp1Ox6vEajp5NPYeW645+b7nk+gx2Ss4OwxWAfZPD1Mmln8Y5LDOPBQ1EDc1wX4bTCsysMNIN73bfdQb9uiokNM41M1zFlFnfK8D0yryHSG7lOapEyZVfghY6n920bqWx9x5qiegZwaGLee75EpldvzelVl+Y94jqUrwpwpLatGtC2378TIt6lxQrHCZuozS1P45xemUVbJLIqHVTbvIJPp174Vxg05hvGFdaCsUVClyKOj909k5zyoj87okhDH+Unvi0/SOGVHdYnsQYgl6zOSyfc0vvBxCAfgMo6oGnJPKN9ReCWCpCaamhJTk082b5pqZUsOfGGx7xax5wXSOGcPyD7jsnQ6fLrcOZam5ZKST6BBsAEniFP1KUKMDYNqlYI0S84jyeWH94xUewbxCxYf+MsS+xUg5qafRiU/KcIv4jUR1hLY2CQlPYBD1NlQsm8IhmuDmDsG4bwnJeS0Glsyo985a7i/jL3PpjeaxKWiORhpFuUG4jWYgpctW6JO0ibzFibZWw5lNiEqFjbvsY5/jLCrz3FXAU9Kyry5SnJfTMPBN0oSlAyBR5XJ9MdRsr3o0jCOwawXGYhtNrxgGsYAqHZVdkIBOdoVItDVAiMsoa6wASAJzEmEuNxDSq5IhNhtDuJmOLzmLcgs9GQIoKvvFimqIvEJP5TtRX1CSaS4pKgNrGBLhhmZmaiXTcqKL+swZzSilpQtraA/h42nyipnNe6kW7tDHWm/pS/gVZf/RD+f+B3nTfaInFpzebEKs6Doq8QrcWTFVF8+fsxlD7hufOhBbJeEmVHpHAVDzoRJHR2jRtYyzE3sdoxIsYRIGUi3KF6twDfaENHtTgT/NJh7X+jH66oNh5p1gJ4FfzSYe0/ox+uqDZPmxnTWppR5UJbzYChYcWP7n//ADg3+DHPajMtyXEdyoTJUlhoWUQL+8sIt4JXzdih8QfJ/sjoy1HLYQiAFdU3tAwjG9CBI6Z0/wCHGHHFFvYOvf8AbiKoVOk78XS6kE4CgvQ6QriiFAa2MDAx1QRu+7/24xWO6Flt0rp/w4OGqP7QeLo9SClJCdRCoVckm0CQx1RM2S7/AMiHe3OjJ1u9b4n+8HDVekXF0epBXcHQWhzZCdFQHKx3RBqC/wDI/wB4cjH9By3WX/kf7w1hqvSLi6PUgxUo2tEWS6rmBZGPKI8SEmY0/q4Z7daQskZpjT+rhvDVF9rDi6PUgwRcAw19KVN25wIe36iJ6pMx/wBuFTjyhg5iZj/twuFqP0YuMor7kGEukIA1NolOTcc4DW+IlE3Kpi3YGoecf0UtFYMzYn8nAsNV6WJ4uj1ILFu5Dlt6oYt5rKCTdY5DeBpnHlCX1QZrXc9HDncZ0BpHS53yB2N6wPDVOlj4uj1IIemWtWUNesxMjpbWKEp8TAj7f6BlzEvD+5rDpfH1DcXkAmPEog4aqvRi4yj1ILS0jIc5B8IgIbTcJbT42gcVjuhJWUFUyCP6qGpx3QFAjNMk9zUHDVV6MOMo9SCUqUU6G0NKgqwNyY0QxZSy2XUpmSkf1UQJxtQze/lCbf1cLh6r9GS4uivuQU36oCYUEAd8CYxtRNSFzFv0cZ7eqDbVcwD+jiXDVfZieKo9SCxTx2GvohqVKKtR80CiMe4dSLF2YH+CYcMf4dH4+Y/7Jh8LV9g4vD9SC0gAed80MXbff0QJnH2H76uTB/wjDvb1h869NMD/AATC4ar7BxeH6l/QUuOJSnRMIFAwMDG+HzoHnT/hGFGOaADqt3T+qMHDVfYOLo9S/oJV27Lw0qANgIG/b3Q1+ap3/tGHJxph22Z550f4RgWGq+wPF0epf0EIAI1AvGdC4tV1GyY0Jx3hw3Dbjif8ImIvbxQk6l18+DZg4ap0sXFUepBH5I0tVlKJHeYkTIMtJu0tKD6oGDjugHZ18f4Rhi8d0EaF17/tmFw1V+jJLFUepBS5bIr3Tkf21FoCOGfkr7tWt0qLOpt1wfhdwi3MY0onRX6V7UfkjGj4SvBc1VAnZS0lPzx1jTlCjNtexXnWjPEU8rvv/wAOiOMpHmrvFR0hKrExOrfqxVeQSrWKLNNM8AP3KlrOWxO/OFJTlCrDbe0NdTra5uefKFOgsN40jLMTe97JEKi5OuXWESSEnQjSMbUNL3iDGe1OBFvuS4fyn+jq/wBRUHAtk2gC4GKI4S4esP6Or66oNw51UjaKE3aRpQXyod+NRFaeo1Lmni9MyiXVK1OYmLCc+eJ15ssEZuOwSpqW5pfa3Qir+TWfVEgw1RLfycx6o2SUgGJSRltE/HqP7jlw9Nfaak4ZoF7mnMX8IRWFqABm9jmB6I2hsDzhDZxOW5GsPx6i+4FhafSa1OGqHa6qZLns6sYcNUG38nMA/FjYdMtl0NOElB802iy2ARobwLEVOoHhaXSDi6Hh5t3IaYzmHPLEgw/hxSwE0+WWrc9U6RvXEjKQbX5REy0lBzZdYFXqL7hvD0uk1ycN0BpzSlsDvymEmMO0EqFqZKLHekxvM6im2lohelEODNdSVdoMPx6vUyKw9F/av0apOF6CRdNIlR/dMSe1WgqGtLlR4Ji+0lxkWUpS0xYaUm1xf0wcRVf3MOFo9K/Ro5rDFGRKuLlqNLvvJSShvzc5toLnaJzhehKSCaYyk21Fo3AGZWaHOG4tEvFl7v8AYuHp9K/QPnDFESLimMD0Qow1Rin+TZc+iN0QCbHX0xgyA5dR6YPGqdQcPR6TSDDFD5Uxn1RIjDFCR1vYyXHfaNsoE+YbeMOt1evCdefUw4aj0r9Gt9gqMUZRIM27LQ1GGqEdVUpi/baNqgJtzhyiQOrp4weNPqYcPR6V+jXLpdNHUMi3l8IiOG6I51lSDN/CNkpV9CCTCgi3OBVJr7n+wdGm/tX6NV7WaGd6bL+qI1YYoPOlS3qjcWKjpGKTbWH40+p/sXD039q/RpDhWgH/ANKZ+f8AXCHCmH//ALYz8/6434VpYw1SSYPHn1MHhqPSjRjCmHraUtn1n9cZ7VsPAW9i2fWf1xvW05NTGLAJvaBYip1MOFo9KB8YPw8td/Yxoek/riY4Rw8gZRS2T6T+uN4kJCdLXjM0Hj1H9zBYaivtRpk4Uw42P5MZ9Z/XDFYWw+f/AEtj5/1xuFlRNoVKdN4PHn1MOFo9KNIcJ0AJv7Fs+ow1WF6CU6Utn1RvSDY6w1IskkmDx59TDhaPSv0aNvC9CF/3rY9USDDNBA/ktj1RtSRGE3G8J159TJLDUelfo07uF6EsfyawPQf1xNTqVT6aFeQyrbGe2bKN7RfCiTaJEpvEXVlLdko0KcXdRRTWrK7pEal2UbxadZGa4MVJlPX2jnY6nz+tz6usIqw90v3Q0XSbaaRNdJbym0aJlkYIte0Kgi9utrCIShd9FRjYOfnpEWhntHgaP4JsPAf8ur66oOMtwLpgG4HE/cqw/p/R1f6ioOQo5etGfU5jThyoUWCk5NomvcGKwUAU22h6lkg5d4VyQ4kdsIm4NyQReG6HeEJIt4wJIRM6AR1d4ayyUgqURvEjSkGwI1hzhuLDaJJITIHWwTfWHNJJSRcpPLSJEjmTpDk230MGVDzNFMtTRdIJ6vbFhDRA1dVbsvEqSkGI3VKzWFhBZIWZskCVN6q1h6XMyLEWiuFqt2xMlwWssWhiFcQtTdknSIg2Um/OHF3XqHSJAsqRc7wNAmOlljmIc6UmIbknqw8ZrawwYhSOUYlPaIQLIVqIeV32EAhqEqQdYepSTvDYgqVRkabLmYqM5LyjN8vSPOpQi52FyQIAsTiHiNdT6pIVGWEzTpyXnGcxTnZcC03BsdRF2ALClFoy8YF3hi1a2gEh94zeGI1hxNoA2H5SdQIQrtoUxiXQByMN6QKPKAehIhYVoQIRVr2AENJB0GkPslKb5rw7hoJcDlCm1uUYFJOsMUcx0guK6G2UTe0P1AuUwgIvuIcQVbWHphD0GAqAufNhXHEqFrawqtBbdMQTByJ0EADujzHqHXnDHU5TYemEZXzG/OMczKV1dYAHJBJh5GkNaSq+sTLKQNYVh3InGtBYxTmEKzxfUoKHViqoKJN4GCPnq+hTbykgaX5Q0HlEs0k9Kq9r3iEjTzovmaOAVmykJvDm75iCOt3bRGABy8Ie0TfneE0B7N4GJJ4UYe0v7gr/AFFQauK21tAZwLGXhNh4j/l1fXVBmoEqSCBGfJWZpx5UNYGdzWLDjdjpETKMzmkWym28RRIhiKcJQytwDzUk+oRP0f7fsfmiOaQXJV1AFypBAHoiRE51wx4o0nEmH3J+rT9Lpk0iYW0WXJtCTYbGxIOsbvhtjX25rrYTLstoplQVKJcafDqXkgAhYIHMHaOfcF+EFKawzMO4zwuwqprnFlPlFlHorJyjQ9uaCrgVhWdwscUyz9KNOlH6y67JI0ylo7FNidI6ZbEFK5s+IOLpzDdbw1T5WTbmBWKgmUWVqI6MHmLRpOJ/E1eGZs0ehS7c/VUN+UTV0lbcqyBfMvLzPZfS9zyBg/dCUHFVaRh5zCUs45PSc906XE2s0QNFG+nzGLMlw99gOF1ap8kyKvXaiw6ZuZcIS7MOLGgSonRN76Q1qrhcNMDVSZr2D6TV5pLSH5yTbfWlsEJClJBNrkm2sBdZ4nSuHOJdaoWI5uSk6VKU1EywuyulW5zSN83gBeC7hxIzdM4fUGnz7Bl5uWkWmnmioEpWlIBFxpv2QFqwZOTnG6p4irNHZmaMacluUcc6NfuvVvpv8KEkFzacPMa4gxfVl1GXoKZPChbKWJmYUQ/MLvotKdgm1xz8dIu8U8ZTGFpSRlqTJon61VH/ACeQlV6JUrS6lHkkDfxjW8PsPVzCGIKhRWpUrwq+TM09YcT95rV5zViblJOo7DfthvGPDlbqBouKMNtomarh+ZMwiUWrKJhtQstAPaRtDsFzT1OscWcJU8V6sewVbprVlzstKNlp1pHMoPvrR1Oh1GVrNGlKtIuZ5abYS80e1J2jldZxnijFNHfoFM4c12Tm5tBYcfqLaW5ZoKFlHNfrWubWjo+DKMKDhan0Vt1TwkZZDIWRbMUjf1wnqCBPiTXsaSmMKHhvBrlJadqDDzrrk+hSkpydmX9UaY4i4pUHGeG6Viqfw49J1Wc6DLJS689rdp/bujc4bpeMq3xHZr2IaEzRpKnMPMsDylLy3ipVgdPNFhft+eL3EbDlZqWOcF1Smy3Ty1MnFuTSs6RkSUgA2J19ESvYTQeKIDZJNrc44fVeKmI5fGJnmjKnBjNVTTXHOh90zEEKVm7ARf5o6hjtdZRhWo+wMsZmoqYUiXQFJHXVoD1iBpcn0RyJng3jz2jmjnHTAky2XPY32PSpPSedlz778/mtCiNs70lQUgKSbgi4Mc6br71a4qYhwZW5OnzdHkZBucaS/LpVZXVuVZrg7m3ZBRwyRWRgalNYhlXZWpsMBl9LqgSop0zaEjW1945xjfAeLq5xdqAkwZKg1aSQzOT4y3U2nKS2OYNx9sJILkOHuICpnitR8M4bkZKTw0+XrLYlQhMypLZJUgjQAEJ23vfnHa7q5xz6oYMmJHHGC1UOUCKJRWpht0JtdJcQQknmbnf1x0FZI21gYIUIKttIAsIYiqtQ4oY0oUy8gydNZYMqjowClSk3Otrn0weIKiddI5FWaNxMonEvEFdwvQ6TPStVDSQqamCkpCEAbAi2t+2CKuDdjMM44xNUOEWK69MTLRqdNfm2pdwMpASGx1bgCx9MdDwJPzVVwRQ6jOuByZmqew88sJAzLUgEmw21McQpWC+MNOwnW8OLkaB5NWC8p5flHWQpwWJTpb1gx3HANPmKNgii0mdCPKpORaYdyquMyUgHWJNWEncD6hiaq4Gx35JiabM3hysufeM30aU+RufklkW0OtuduZ1i1Sq1VsQcUZxilz2TD9IZyTKUhCvKJheoF7XsnXmNRE3GWQr9Zw6mi0OhydTE4Sh1yZdyCV+C4NQbg9kbDhbg9rBuEZekJW24/cuTLyAQHHDuddbAWA7gIiSB3jpiypYU9rMzJz5lJV6qton7ISrMx7/zu7s1gYxvxjoNUlKcxhCvzKZ41FkLSJZaAtomygc6RprB3xMwzWa9UsNrpjUq4xI1JEzNdO4U9RPZbc920RcWcJTteocnK0dmUS+1PNvKK+r1U3va0NaiYeNG7aSeYB/bSOTYgbrmIuNNSw/T8U1KjyUtSGXz5LlJLhWR74EC47uUdRnX1StLffbbLzjTSilASTmUEkgWHbaOK4Ql+LJr8/i5NBo6Hqw2gdHOOLaUwhFwE5N/WbwIGEvDv2XpHEut4cqOIKhWWZeSZfQ5NqTcFXIBIAG58Y2HHWtVmlYHQ/QZ1clOuTzDKXEJB0UqxGoI1gdoHt8p/FFqfrtBk3fZtvyeYmZPMtEshpN077X7+exgj40YVrWLcEKplBdbbnEzLTyFOOFAGU3uCNiIdhGn4sY0qkvLHD+GlluodCXZ6fUcqJFAy9YntOYehQ7YOcHzb87g+jTUzMeUPvSTTjju2clIN7WG++0CNM4YqpHDCrUNmYFQrdUl1eVzsyfwrpTz3sns39cFmE5B+lYXpVMmujMxKSbTLpbJKCpKQDYkA2uOwQho5hW+LbeFJrEsu6HqjUROqakpTcNADzldiT6T2QecKpPEUpRnajiavIqs7UlCZCGPwEukpFkN937d51eGMBhrE2MZ6vS8m/KV19PQpAzLDWWxB00+eJOFOGcT4Tnp6gTj7U5hxtRXTH1PXeaSTfoyk8tdDft7YGhJnRkrunYQgHSaCHABOmlocClOqLXiJIiUA2CDvGvfcHSG+aL8ysJGZV/RGsdaLqsyc1oBo+f85kW+o879sMVYoteHTej6lW5xHmuLkC1+Yi8jNFAGW2toc2OWaEv1L8oxs9UnMLQ2I9o8DD/BNh4H/l1f6ioNja4IgH4Fm3CXDx3+91fXVBoFEqAvaM2erNSHKiZC0dJE14qoCOkgMxFiSrsYmNNp3RHzUoC07qMdKNGVVtI5V68aMU2g8OdQhvXRAA/irEdHmGhWJRronOaP2Pqg5ln0zEu2+yQttxIUk33BiVShKlrLYhSxMKztG917lkODnDulgVxriP2Jabl5du827tfZI7Y0kxVsXUVTMxU+jdYUbZNI7Qw0pRu9DlUxkISs9joua8IU3gcq87WJiVlpzDrTbocFz0lv9oG14rxYip+xplpTyrNlyZDv64I4aU9mKeLjB6rT0/J0jooQhNrQN0moYkTLTb1YZl2ihF2sg5+uB2k4pxXUi95JKszIaF12Ta0OGEnLYU8dCm0mnqdBUbdSIyCnSBzDGJjUpn2Pm2fJ5ocu2Icd4kmaK5LtyobK1g5sw7IisNN1PDW5OWMpqn4i2C1sacokaVY8o0eEao7VqM1MuZM5UoLyiNTjmvVCjzLSZXJkUn3yYjCg3U8MlPFQjSVX0YcFcIVRqTOvt4ebnOoXSwF7c41OAsQT1bM55aGR0OXL0YPO9738IaoSab9geIhmUfVhRl74kG0c+qNdxEMQGkSjzXSLXZBKBa2+unZG2p7WM/ZCXM5Nyxls/uiUI5fJ+0ROWElHeS/ZzhjIzvaLC8Q8aphnmbwE4oxBUn601Q6G6GnVmxc7PmMcqNGVWVkdK9eNGKb1voGxTEZTrALKVat0KtsyNcf8qbmLWWOV+zb54t4+rFRpy5USD4aCwrNdAN9o6vCyzqK9TlHGw8Nze69Av6vKMuvlFGSnCMPy85NHXoA66bd0CmEMR1Kp4h6B95AYyrVlSgDwiNOhKSbXoTqYqnCUYvdhoN+vEgHwYBsb4jqkniRmSk3gGShN+oOcEuJn3pDD8xMMu2eQ3e+9oUqDjbXcI4qMs1lsbXL72EzW6ogN4e1WeqgnPK3ystlOUgAWvfs8I07ldxFMYmfpMhOJSQ6tKMyRYAX527o6LCSba9iEsdCMIyfrodH6R47xl77wJSErjTy5nyqbliznHS96fVC43rr1MtLSSvvtzQd0RWHbdrk+LiottNBgFIhcyDHOakzi+lyrdTerN0/jGuzu/wDiCihVj2Rw6ZwdR0BWe3vVD9rwpYZx9RQxUZ3TVmb7qDfzowZ/RABgfEVYqlYdl5yY6RsM5vMHaO6IcZ4trNPrSpSTUEttpSk9UcwO6OnCN1Mlzm8fTVPxLaHQ3M9tYRGTnGkqVXNKoImH7zD2XS+mZUD1OVi6qyBqDE6y0Dq232/t3kxzhQcvU6TxUY2SV37B/pFaenESku8/0bjnRJzZUC6jA/givv1XyiRnSgTcum577Rrq/iGoSGLPImw2WlrbTt8K0OOGeaxGWMpqmp+/9G8kMWyU7OsyrMpOlbqsv4LzfGN/AzxCrDlHpLZk1hE06vq6chv9IibANSm6pQETU64FulxQuBbaCpSeRT9B0q31HTvdhBaKq15VkRYW4AbRVcspV4rWLqPnu+m7hIJP7dkNTYC2UemFczZ9VQ0k2828XjNFKeryhyNtFEeO3qhl+rbLr+3OFQU7FVu4/rgEezuBv81GHv7Or/UVBsmAngaf4J8Pf2dX11QapMZ89zThyochPukc4xG63KcRG5l02bQttSzHR0K90jmuMm0PY7bZcHUcU2lUXcB5hnfE3Lw45fdFviBVpKtNyctS/dXCs5vm09P2Qb0RhyVpcpLL0U20EmALEtARTJT2Sp7j7fQuJPW7e7/eDXC1QXUqDLzjv4Vd8/iNPsjpiLeGsmyIYVz8aXi8zAbHZcXjVpHe2mDXGVJmqzTES0qW0uJXm65tygJx0tSMatLtzbVHQK7VpekSiZubK+jKsvUTcxOq5WpuO5zoKMpVoydlcXC8nM06hsycwUqdaFrpOkA68/3VkKGg6VP0R0ClTzVSpzU5LlXROC4zJsYAZw5eKTXe6n6Ijh5Nud/ZksVFKNJRd1dBzXCVU2YAFuoYBOGE7JySqgJuaaYz5LdIoC9r33g8rNzT39PxZjnGAaFI1pU75aHD0RTlyqtve/0Q8Ll8KeZkcYpePDKrvUvUG9Qx69UJYZpdGa6htqLCH1yS9sVbqB/FSLH+b4Pp1gqTK02h0tzyRjokoTffzj3wJ4Ur9OkKdOCcv0z7ylaIvdPL7Y6QqubcoL8I5VKcaUYxqPuW+Es3l8vknDbzXUD5j9kM4rr/AIqY0mEZ1DOLGS1+Ddu2PTt89o3PFhOktHWUcuIT9zip5sE/wOaxfTTRG5TLM50sBH4PS9vGF4Sgl2pHuR9sbSSl2PagwehRfyVGuUdkajhOlzp6n8VH2xyco+HPKdoqp49PP7f+EdbnWZHH7T7wPRt6ryDXzYMsOYkp1ZmXWZRMwktJuStH6rwFTNnuJEsHUA+6agx0mXQ2xfo2m0X3yoAjninG0U16HfBRlmk09LkriiQY5thwtq4jp/xPojpYUkg3jmFDKGuJCP8AE+iFg+WfYlj3aVPuEWN8N1CsT0u7KFAQ0LEqO0aniuC2uQTzsRBJiDFUlSnmm5ll89ICQpCQR88DPFhRcXIkdhMdMPOcpRUlpqccZGEac5R3drk+JZ9xjCMhTU3XMzLbaNDyt9sajhwwr2yqStVrtK158o2uCWnKtU1VN9AyyUuENpv76NXgBzPi94J0ytr+yOyWWE4lZ/PWpz9BeJC0y2JWyBcpbToOe8XK/i+WmaK/KeRTTbjyLXXa2saziKsnE6QRcFtEHWJUp9qs4cov5OeXdEZOKjTzK5OEZynWyuwN8I1ItUf8P/yjTys41JY4mZx1KnPdXMwR6Y2vCQi1S/uf+UU8Lpvj51tab5VuKibdqk+xzis1Gkvz/wChVTMWyM9UGpNDEyhTl7KUiw0EBuLj0uMVj3/SN2jqbKUA3DSR32jluKRbH2otd9tXo0ivhMud2XoWsfGWRZn6hrxACPanMqHnXTbu1gc4eOuJw/VW1C4zXHiUxv8AHZK8LzLZ3JSPnjT8OGSMP1BShe67f5YVNpYeV/cKylxcbbZQawnWkUapKdUx0ilNFJ9Yiy0HMSYqU6gJQFrCiCdgLRLgORZexA707IcQhklIPiIp1xPsRi1/yHM2EOApAO17aRebi6slHexmwU1Rj4nLmCnii4hiQk2hspwn5o3GDChOGJTlmReBzioVOU6QfQNM5+iN/hgE4WklDSzEUKmmHj3NWlrip/6gjgNZOPJlVrhfS/TC4xJOPmmwN1tQ/h62o4udWkXypdJPpitjx9TWMVPJFlNhs39EW1riP4KEvlwv/wCheI1Q8qrfkg1EsgZvjHf6IKuF9xhVH6Zf2QMmS/4Kn6u/+FmH84+V9sEXC1xTmGlZl5bTC7emx+2OWJSVGy9GWcG3LE5pbtXC3KFAkxWWjM6oJOgAiYlQOUaiIW1qE28nJewT9sZBunz7mSjN2942iJQui9yREjgJV5o9EMdAyi5N4vIzRl9ANT4Q/rbGxHYYbl0GvqhRorTXx3gA9m8DP5p8Pf2dX+oqDYCArgV/NRh7+zq+uqDcRnTepqQXyoage6RzXGy1NY4aeyqIb6NegjpqB7pCvMpUblIPojth63hSvYrYrD+NFK9rO5z7E+IWqxICkUuWmVrecTcqT9H+8GWF5FdOocrKODroScw7ySfti6hpCTcJSPRE6VWiVSupRyxVkKlh3CfiTd2AfE2mTJcZqUo0tXRp90IHm9kavEOIJnEUlLU1uRWHSsXsblR7LR03ol89YVLeU3CE38I7U8YlCMXG7Wxwq4FylJxlZPfQgoMr5DQZWRIsttoBXjz+eAifkpv7pku8GFlrOlWe2kdDhpGu0cqdfI27bnarh89tdmV6mVLpz4QjMrIbQHcKpaYYVUvKGFtZlJy5ha+8HqIxVhCjWtCUbbjlQvUjO+1/7BrHKJlVHWzLNLcU6bEJFyBE0lh2hsSjTa6cwtSEAEqTcmN8ReGlq8JVnGKihvDxlJylrc5riukutYmll0uXUw2LLu2g2BBvyEbLiJKzU/S5ZbMu685caIRqBvyEHFu6HC1uUd+Ld4u2xWeBjlkr7mipbLxwewz0Z6XoEDJzjVcN5CekZqfMxJPshbabdIm19TtBenQxMi8QVdpNW3OssNeUZX2Vjm9Tk6ozi01RmlzTwacuLI0VG7lsRV9ybaZdw280hagCtSzpr8W0GGX30YU+/icsSpJXiQp4SUL2lv8AgiyaQB1yl1GnYnRWZSU8qbC82RBt6IPs0ROt/t+qK9Ks6Tem53r4dVba7agDPy9TxXVmVKpzkky355XrYdnKNjxDplRmRKrlJRb5QCCE8toNA3k0jCMusWVjNVZbFbgbqV3q/wDw0GEaeadREMqRlfUMznif1bQOYJo1Qk8UOvTMo420UOdcjvEHieqYlQc0QWJleT9zq8FC0UvtOcY+o9Sm66hcpKOONhKeuBBdidl17Dk0yy2pbi2rBKRrG5cHukMc86E8S5ZVbYSwcYObT5gP4aUybkW5xU3LrZLuXKFC17X/AFxpmJGs03Fj0+zSph5JWrXKbG8dMy5oXLl5x0WLeZtrc5vArJGKlsC3s9XVTLbTdCc6M5c6zcWvv6ooY+w/MzTzVUkWy88iyVoTobDYjwg5Go6sMS2So545rEeHJSijpLBqrBwm73Oc1Keq9ck2qexTHU2Vda729d7Wguo1MTSqB5A2S4vKSpQFsyrRtii17CGNdJ1Ok8//ACwVMRnVkrIKODVOWa/4ATAFLq0nW1vTco400WCnreIiDG1EqjuIFzMrKLebcCTdAvYgc46OYaYnHGyz57HKXw6Hg+E297g7W6R7N4aaYsZd4DMgLGqVdhjSy9UrVHoxpIorr7qAQh33pv8At2wcPfg+r73uhWQ26z0hjnHE2VpK6O1TCXeaLs/X8glgGiTNIbcm5w5X3wAW/gDXfv1jSYxo1WqWKFqlpR1xleROdKf22jorjF9UQiFdEevDhi5Rm521I1MBCdNU76I0eJ6O97URTqe0XChCUpT4RDw8k5ynUVbE6yWll5SkpPYbfbeCsKzNkREwxmWTEXiHKm4M6rCRVRTRhUbd8VUTobnXwqxNk8vGLxbEUCkJmXfcyb25eMcE0WT59p0N+ffCvHQGGqPV7r7GHrGdkXvbxi+ZaI1aj07Wh6Bp9hhiU5hY20PZDgSNITGeyeB1xwqw/c/0c2+WqDJal8oCeCC7cLcPgm/3ubD++qDnMNrRnTd5GrBfIuw+WJUTcxYzEAC8V5dIK7g200iVd02g2Y/RDxqetCiwVvEabqF+UKdtDCAtJII3hqc+bTaGM+MWQoAa7xJEWMKbG8KYxe17w1AKhDEYVGI+so6xKpGXUaw07abwwG3ygCHhWovEObQEwpJWoAQgJVabRrWJV9qrOTPljy2FtpSJdQGVKgT1gd9b/NGwHV3h34uFa4DM6CrzYk6TkBpDUJNoxSXAmwEPYCVLmljtCBWp0hjQV76J+qB3QxEQaQtIUqHBGVVyeoIas5L9+0RBS1NkKNjC2GS9MFKMKCba8+URtt9XMYxV8wIhisSlJvcjSFOTfKbxiVi1jfSEWvWGAqjyA0hHOsi2TWFUtJsLwo7bEwgIQojSJGwQbkw45SdExmUkaCAGPSASNbQ5fUA1uIhbzlViIkUoJGW14A2G6KFkm0QlPXsTE10gd8Ri5NwIBj0oKbC+kODaNr8ocjrix3hVNG1gIAIXG9Lg8ojSlRuLxYcQQm14VloAXJiLAjDSki8RLSsqv3xddUEo0iu5qm4POEgKxzZ+UWW0gIzHeIb6mwEYVKA3NomA7PdJvEXmk2J174lbb6oJJhvQJKjcjeBAfPEt9Qq535w1SsqBaLTujRb7+e8V3UWaA79ovmYMzAJJFt+2MBBTpDQk9Gb9u19YVCTa/wA0AHsbggkfctw+Tr97m3y1Qc6HlALwPB+5Xh+//Ln66oNlZxtGXN/OasORdizLgBRI7InBBNiIqsXSCedonaudTB6kvYcoA6JhSzZNwYbpfvhyVkmxgEK2gpF7w4LubHeHIHbtClCUm4iUSLF5awpUEjSGiyjpCZLqtDQh4XcQ5ISoabw0hKE2MRB3KqHcDG0+6EHaJr20A0iNCdSobQ7PpqIQGEXctyhQnUg7QxRAVnvpEjRKwSNoB2MQLHUwubOqwO0KpItbnGIbydYQxDrXOXnCqQnzbw0nJ1jDblYuN4YDLharK5Q9dlJ0GohyGwogHcQqxY6bQAQLzrGVEKlKkp1GsPBCVaQ5xzMLWgYDLEjfaEQNbnWFLiijYQjYv706wrgOunUAC8Mzk87WhcpQfNhisxXoLQASJOosYkUvIkEbwqUpTqRESzdW2l4LWBsnbWFJvfWGODORlNjCtNEDMIU2SbkQANQ2bAqN4elIJ0NohXM2VZIvD0ZiAYAJ1ANgEGMDyRreIiVZbREEEKuYYFlxQKfREKlEbEw9Rsm5HKIQ8lRIAhWAmUoZNRDBZYt3wvIwqSkcoWwECW8hNgNTziXKlKSLiHOJ5pNwYqr6QkoB1PdDvcCRSrEJB0HZCNpS6pRu5p2RAoKQBfeJKYtlxLhuQQrthoGfPpboDS0rSTc3vaIJi6gnLrfeLlQlFIbcaNgoquNIhLZKQkbxfRmFVQISdbGFQFXGwNu2LRZuNRrCIa641gQHr7gi2fuW0D82XV9dUFcu64t7KWVhOvWuPRA3wRsOFtA75dX11QZNBv8Ab54y5bmtDZDm05iow66iALQ9gdZXZD15QkQrEkRoS4U3IhU5065YkbKRpnvEqNTYawJCZAl/kRCpcUpWkbFuURlzKQIY4022bpSIkkRaK7ZWLiGKcXsImUUi5hoUi1zEhERzKUATGZbXEPWlJXcQ0gAEkwDJEq00O8MVppuTCApGgMOSpGa+8ACsNgnr7RMsAC6RpEa15esnW8PS6kptzMC0FcclQtdSrwwqJN0nSGqcSk5csOzptqLRIRIbZdReI7hJvaF6RGWyTEQOdViYSAsIcFrw0LBN4xaUgZRDUIF4YGOgDrRCpROoETOEebDmUoOhhAMUEJR1he8MacFsqRa0SvtBQFlWtEaUJzAQNDMfLikgZdDziNpS+kAAuBE7yiOqDtCMpPvtCYjluMlJJ0hpUByhbhPfEbirakbxNkSdDgtmvtDVupXvEQKCneGpUkGwiIChsBNzEjSjltbSIVlS03ETSjqcuUjWHsNjku5Ta0PU8MughVtoteET0YGogEROu6WtDGwSb2idRSrYQ0X5CIjsN2MOKkkWtDTmvaEUMovAFhylFJASIgWvUhQ15GMSpRWbnSFWLgFKL9sMLEDxKujUPO2ikx0zbjqUBS+tqQI30tKhTWdQskczyhsg7Ly/SgKT1lXuREoakW7HhV7BuKnVdbD1XX+cZRf6oY5gfGKQC1QKiruMqv8AVGRkXzOZRn8OYtkQFTeHp9hG13GikHw5GKBanUL6N+RebX4axkZAxHrrgoh1fDGhqDaz97m2UH4aoNOimfwfROfIP6oyMjLnzs1qfIhzLU+1+Fac6P07bRJn62Xonv8AtmMjISJMsNeaPcV/Ji0z549xX8mMjIkhMsmY6P3Po1xXeVfTIuMjISEyqVLP4t75JhhSs+8e+SYyMiYiRGf8muMczW8xUZGQ0BW6VJNglfyT+qF652Qv5J/VGRkAGAzP5Fz5MSJ8p/Ir+TGRkCIi5V/AX8mMyufAX8mMjIkA1KV3/BL+TEqUr/JL+TGRkRQGEvJP4Faona6ZY1ZUmMjIbAatKwfMV6oxClj3ivVGRkMBqlu2PUX8mGNqdv5ivkxkZABgLqzfIr5MPC3tujX8mMjIiwMOf4C/kw05/gL+TGRkCAZmQjdC7/Fidllb4uULt8WMjICRdYllIbIyREGFocJ6OMjIkRFXnPU6NUIltZ6uRUZGQAYptfm9eHtsra168ZGREkRvFVrqbUD4RVImXTZLC0jtyxkZCEhUsPDqpi/ISRT1nIyMgBlCp1LM8uSalJlTY0X1POV2RqcRzU3KIlW22lq0VfLy2jIyOkCB/9k=</binary>
<binary id="1" content-type="image/jpeg">/9j/2wBDAAUDBAQEAwUEBAQFBQUGBwwIBwcHBw8LCwkMEQ8SEhEPERETFhwXExQaFRERGCEYGh0dHx8fExciJCIeJBweHx7/2wBDAQUFBQcGBw4ICA4eFBEUHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh7/wAARCAIcAX0DASIAAhEBAxEB/8QAHAAAAgMBAQEBAAAAAAAAAAAAAwQCBQYBBwAI/8QARBAAAgECBAQCCQMDAgUEAQQDAQIDABEEEiHwBTFBURNhBiJxgZGhwdHxMrHhBxQjFUIWUmKS0ggzcvI1JCU0Q1OC4v/EABQBAQAAAAAAAAAAAAAAAAAAAAD/xAAUEQEAAAAAAAAAAAAAAAAAAAAA/9oADAMBAAIRAxEAPwD2r0n47xDCcVEUJhjVRqCKqcV6WcTWQqZIhmFgcvKoenUjJxz/ACxm5GljVFMDJc5soA105b70F8vpNxh3WIYiPlzC18ON8WWYk4iNlI5AVQ+KAqBZNLWBtz33o7tOGDC5JHXfyoL0cb4kjBfHPKhT8d4kAAZTz5fSqrOysGZulRklR1F3G/pQWTekfERGw8c+360GPj/EZZCpntVVPlyEhuvv/NQwuHdnLK45UGjPGsa8D5Z20/TVbhONcUlkKPiTYd9/KgvOsEBRCAQOu+VVQ4thMO7KbtIx5+f37UGu/wBVx8cBlM7EgfLfwpSHjuOmkKxTFNbHf1rLx43iGJYkSWiB5U0uNjw4DghSBrvtQbP/AFRsKmaTEm9U/EvT0QM0cc7Fl05VlOI8VlxQAVwug39qzmKMkUzPIPEzMfj96DTcR9OOLNM7piGte/l+KjB6U8dlnBXHlVC/7t8+1ZvAyB2tIFUHXlvTypvF8MdlYxTakDQGg0I9KONRkK+JL9Lgcv5p6P004sBnachOenXz9nesS0ssBVHZyORPffehrilc+GJGK8/Z5/xQegT+k3E3RZExTW/V7L/TtQIfSvjMTMs80hU+qLnevnWFxGOkjcLG5CAaff8AjpRsPjWJBmJboBfl5fzQejr6Q4nELk/vSJOm/wB6reMekPGsM1lx7kWuDvpWUwmIcYlgp1AuN/tVtBiUxOHZZJFLWNvb96CK+mXGjMFlx7kcref386Zw/pZxhiC2OJW/Lfz71l+IYYQgSiRWBuD29ns86r8I2KOJV814y2u/270G/PpfxDkMUc1+Z38qGfSvi8czO+MIuelZDGYjKpKjUG473+9TjxXi4IvIuUjtvl3oN9L6QcWXBnEpjjYjkapm9MeMGMf/AKsgeW/lVVw3iKYm+Ff1lC9eX47UjjlZXa91AOm+9BtuE+lnEZo8kuIbUaGmn9JcfBIpGKYLfp1386xOBmQQ3eUIwBsaaXGCaMLHZrDUt130oNNJ6dSwYmON3cl+Zt030rV4PjM2JiVlnIBsQBXmBcSwnxYQHU6G2p/mrj0b42sMAjcgAXtvt3oPQJMfilfO0tiL6b+VVs/GMYoCrNlVRr3/ADWYxXpIcU88UJF1AND4ViMTi8WzSqfDGhvvnQbLCcbxBQEyXPy/FL43j+KCnI2Uk6HfyqrikcZViUBdden4pPEwyFjeS7X5dqB+L0m4gieLJOQg6nnvvS0/pVji+aKfOCem+XnXP7aFFMcwzA7+Pek5uHYaWEtC6gjoOVvtQEf0p4s8vhxyG3O7Cuj0s4vqpxN27VXY/DYjD5RHblqeu+1V+KdFMQAyv1I0oNCfSzika2M/rN33yosfpHxplZv7nLp7/wA9qy393mdTIyaa8t6eVWWExUckZGYKSba759j0oLGT0q45GqZ58wv7/wA96jB6YcemnkIlFgPd+KHMkDwr4lmI7b59z1pAQushMRARvLenlQWuF9L+OSYiNXlGW+u+3atfguN4x4lEsljb3/mvOMLhj48S5rG962OEhkeIjll05/L2+dBeYri8pw8gSYBgDb4Vc+jGMbE8Fw8s3rORqayWKiBiINhZSa03ogF/4ewtrfpP70GY9N0duOG6ghRz7VQYsArZWAuNbdd9q0vp54bcQYqrKWGtUECKUCkNcDQkc6BNcO3hglrgC4G/2oxSaZlQCxtzvTEp8KFiD6xHK3KhxFxCCCOXOgYgvFHdmV979tJcRhikdZI8wPkN/CpTSuEvlVh5V9HJYg5WW+/jQKrKo/wurNrbXfzp+OOOHIQyqCN760GdIViZ3uW6dvxWd4hjmadYxNlA70EfSDiU6Y02tbrv6UPD4UNEJJLXfXfl51yVYsVJmY5nHO2+dEiYCNllcKi8t/SgPPiRh4giEAWsd9ux61UcQxckvqxnMb79/lSmOxxkkIiF0Glzv5dKWTFmNrnVjvZoDeJIiEZix3s1A4gsQj8iefS327VF8UJYQbC503vWupI3hKFUZh1tv4dKB3DwosUsnrMQNL87/el4+JMrOznIALADfxoiYxsNdJVFuw7b60hjmjxCu8dgAL0FpiZIMTh7KzBuuvL+Kq/DMOJADmx5+Z+9QwE0UcbmRwXAvbv/ADTGDME58SYhRfKNd6edBJhHiEyajzHQ/fvUBbCTAK4ZQO3MfahTythsWUD3ibQef8dj1paecyOAHYltdRy8/b5UFth8USTIls9rb+lFGKMYBQC55771TYWUobZvIHfzqeNxAJyWsLab7UFtjMTHJhowuUDm339nlS8kvhYdFTQX13+3aqQyvLKq3K5dff39vlTy5pYhqARQW6xQSYcvJICwPLf70g8z5ZULAIeW93qOGkHhEOLm9t+VK8SR1HiRk5Seu/hQWHBH8GZgXDNbe+lP8TkMsQZdLaHf1qg4XmOMzXJ9Xpv41p4mVuHMhjUee+lBRx4hTIEkQrVngyAAqcjVTMZGk1AbtYVY8JWXxFL6IO2/jQWzOpw6xIwzX9a538angxEiZJVzXOjdb/ekcSVVwysDfty/FTimOQZWvY6E0FjgsBhoZ5p2kOdiLgb/ABVymKi8XwUAUW1tvl51kIcXKHd73uxuKZgx0nirKbAkWt0/FBtMEw/Rcsq3N7b18qDiMXBExaQc+2/xVLFxxolmjkTw1to3X81RycRkknbw5M5oNamPM8yOFCJbW/K3286qsbxL+1ldoQZCW5Dv9/Kq3DY55oiCcmQ6gb+VNIkCIJ7Gx5hjqf586D6fjUkiqpTKTztrvzpvFNBi4o/VF1Gp677VU4rFQtMQkYXzA3/NRgnVTdiQO5oGmgGZRl1v03zp/h0KZrEXt37fbvSeGxUWYSMrab2asY54X1FyT238qCeLYGTJfKLW07fbtUAjeEFLkWPz+9DZiHLhiMvffyqayZ4s5J3vnQSwaumKU82DG1t861fDHkdQWjsCCNN8qy/DQskisEOZj3rYYRRHEo1zb3agLxNEXAzNf1ghq89B4nPo1hWJ5g1m8eWbDyqFJOv7VpvQ1s3o9hQUYWW1hQUfpRE68W9Y5iRv8VSEHxWj5C9XvpK3/wC8ER3Y8h7fvVDjJfBkAYesx6fT60Ap8PmkLEaDz38aHmzRCO2lNq5YgG2QjU9LfagSQP4hKH1QaATLowA9QHlUMQyJHr6oAuN9qasqsylr97b+NVnEeJYXDowbK4AuPv8AxQVfGcZPJFaIm/KqvB4Zp3XxTYA61PEcTSR2MkeVelt8/wBqA+LdkX+3BBPOgdxEkGGgJS2YdR+/sqqxs7zoMtzcjf2pmOAsjZ5bLcGx/f2+VdU4WJQAgYgkc9/HpQUrsxOU5rKTpvrXJ5TkFkAB10Hz9lXki4ORCQq5iQOfy/nrQXihW1tdSb2+ft8qCoiQtZltoOu/hRMkhdNSLHpz/NMrhyFLODby38aFiywIRbKvny/HnQLviWtIjAeR6figRtkgu7deR38KJMjDMXUk30Ntfz5UBxHY+IfWA5b+dAHFoqyZoUsDu380KJpbgE2tr/P8daPiGWWUBWsgGm+1dwcHjM4sSw5e3p7+1BzO0j2Y6W2f46VwxxiQ5kzAG2/vUWXIxDAggm/19/epBkVfUa6nn7PtQcVCQ+V7C+99ajiQct1JJA3+KIij/ZqCRv7UxOoCXVbEfH80FamkqlgQxG/zTmFkdCoa5W+99aigDyIcqmw934pqP11tYCx3/FBwSSB8qjQa7+1ExEMrQrYaE730olxnJGmvz/8ALzpx3CxgEC3T6/zQJ4SMxSZL2uLVaYTxBEc7XTnSa+GSGkNtfl9qYDBYioJIt13zoOSziNfBEffUa7+lM4AAW1B05E7+NJYeItiMzE8uW9mm41YSKwIsL9Pnb6UE5YlEt72IJ0HP8+VcRxHC7O1gdQa+SzynN08/lf61zHf5MEERc5uTyty376BBZbReIzqED313y7UF8SHkzKTqbXHP80tNAzRW9bKTex3+K+gIXD2dCuVrCx38aBzEY4peNiMpGh6fjvShd4j6rG7Lv+KXxMhDFiuaMdxv4dakmI/usVlsEAW296UFth8cLZQtixF7b50d8Q8pEWfQG/u+1VDuiSMmZRbqDz/jzomGxSRsGvnNxz6fz5UGgiigSEykk2tyrOcRxs39z4gkIRWOhouKx01isLZUJPvquncSOqu1+Wbf1oLDCY9QMzOczb+FaDhWISSIskhLDvWXwYw8UjP+pTyvvn5UxgMWqzMQSvrdN/HtQbaSOR41JJBO/jX0iEKYtTpfflSmFx4ZV9cGw68vx50+5jcZvEIY7+PlQE4Pn/uUQLaxrXpfwV/5qy3B1Y4gk3Fjz3+3StArWsL6W77+NAXE5nw7BG1ymtJ6Ghh6P4cOdReszJdcI1jqb1sfQ9A3o/h+XWgz3pbEy8QLRWBHffKqaSBpRnm9ZvP61felSM2Pclrb3pWe8WRCVve3KgnmWKLI4Nyff+aXkJHqpoveiKjSJmcezf1pTjONTCYJoyvrnrQVnGsV/bxSKHysedzv3Vj8Q+IxEpZnPh36c7/+VM8TkmxEpcsWS+prmGw/iWjQ8xyJ5+Xs86D7Cwkx5lAZQPdbr7u9cGcSh41sN/KrCd4MLH4bGzkajlv61VtjIZJVikbwowblt9fKgV4hJOMTnu2rcgev386WmxRW1msdd+zvXMfi0UsIyJFFxe+9KrzOzgeZHSgaOPkiVlaxDW1t0+3am8PjWXD29ZvW6nW/386p85dWJU5kJPLetDhnLSDxCFHIAHp29nnQab+9kfQrlU733qOKzslyA3bTl/HlSvDzJJKCLMuXrX08zRk6kG537aAckjr6jkg30ud6+dLT2aYmQXNum/zTrrBPGhZwzeW+VD8MeIBbKvc0CsQRlNxl1039KdwWaGQgEajnv9+lSKQXYMPWJ6b50OSN8rKo0tz30oA46F2kNmBJG/z1oOTJGqqOuu/pTAUgqoF2t13yqQwssqeJa1jv30AYVEY1BG93pi2aN763G/dX0gRIArm7VONAI1JawO/hQLRQ6XFxbnvvTmHgFvVUsd7NM4Ph8knrISQd/GrvDYB4coCi5FBRrg80xeQZV8+Vv/Gp4mNio0NlHXn5e/tV0cNK8gV0tbXl8/8A/muvgXZCmWy8t70oKTDQmWxAJA5W53628+9GEbOzIAFHTtby8qveH8IZWtGLg6Hf161bpwOKdlZ/VPM6W37KDHYTD4jMgIuDa538qssPwyR31zMSTcef3rUYXh6BLLFlIva43/FPYXBIsgzAC40tv50GbXgbhVIsuYa35W8/KnF4IqYcZoyWvr39/wBK0N0WwtoCbG3Lz9vlX0rBmAVxbsN/igwWK4W+fMUuttAN86zmOgeOUhlCg9LafivWJcMqIc8YuRpvtVLxTg0LsZ2S7DW2+tB5filMav4tyoN7b60rhmUSO4UxhtBffxrbcX4bFqWQC55Dl+KznEcK+WyoBrpv9qACwR5QVF25sD1/jyruJYGRIY4LEWue38+dcijhE0xVnVxbTz+9dg8d3keVP0qbez7UDX9vnyhLAEG/nUpeDyuoKkG46dKNgc7hQqWUrzNWv94kEcSqodhe9BQ/6c6RiMvlI38aSZWhLINWzW/j796u8ZjY55FD2jbfyqrx/qxO8Vnseu/hQWnCnLSKrONBfl9O3lWlwcfjRnIfWGgvrs+fSsHw3FAYgiZyjEe/81p+FY7wmHhSBgBY23y70Gr4Z4n9wENgDvfer9IfWtzUDnbfwrO4GQPPE4GhrVxH/CSo7UAcfGDhCq6GtX6Gpl4BAAx61ncQoaO3IWrSeiaFOCxgNpc0FD6asI+IhUvdRrbfOs/jHDQBkAINaH0wAbjjD/Y4675VRYmFRJkIzAWoArKI2FgAWHTfKs/6WNJGPBuTmPwq/kdFzsq2ddRvv5VkPSKaR5MzvcE9KCtZysXg2Y3J37e5rjYkYRNBlNvr+3lUcTiYLK4UqbDmen27VR8SxhkkbVj61vO//lQTxmPeVzmkHPr7KUiDMWLuHXXTfWgL+u5FFilMTEx2uelt6UC0qlchBNj0qRlLLlygMG0NSk9ZSdTrpX0JGdQY81z0oBoHW6kXDc9d/GpSYeONgb3vztv5daOy5oygXKQfl9qMmGEt29a4I59/v2oO4PMvqocptv8AHSismaxZ9R33y86ZwmEfMLix386bTDB3CgDTy3p5UFSiHMNNL+/80/DAXUAGwvTcHC5XnF1so3s1dYbhT5RlUaeVBm48HIcR+nlbnvlTEmEdTbXXfx7VqIeFS3zle3TenlU5OHDP6yctO+/b0oMeuBZpRz07b596NNg3BFhe/bl+K1K8L9e4TnYb+/Wjtwp8ma3Ly38KDFSYF2kuFtvdqfwHCjKVLAk3tbfWtQOFt/uTl5b/AIqxwPDVhAOTe+tBXcP4TlKjJYc9+VXh4aow9167/FNS2EYsAD7KE+JaCLXW1AuuAjMYNrHl7+3t86kMHGyqFHtphcUjCxH+23u7ezzpnBZXGqe87+FAqmHjRRkWxozwIUDXsb79/nTOUSpkAym/v/NBMZEfhv8AEdvt3oOYVC2ubQgi29mgyQ2/UTlAPTfwozkJlyNZRzG/lUDJ4hZA5KnTzv8AegXgic4m+Y5Mugv9frUigTEXa57b3evssiZlzeoBpvtX0ySWWzE3+O+1BAs0xYWsnnv5dKhNGCPDU+rfXXXfnTSRvlta2vTv9+9LyRrmYE2/b8UCHEOHx5SYwDcXvvp5VkPSLCBUIQesK9AmQ6KWt7ed/vVHxnhzMrNluO9B5s2GIBsfWJ1vpsedPYfCRSw8rsBy67/enuM4UEZlUBgLgjl+PKqjgWIePFnxbl79aC3hwpjjBjU5rciN/wAUviozC4ZjYdV30861+GwsOKwgcf8Aucxaq7HYA2dHUGW3qjy+3lQZGeSIxl+qkc9/KknlzghzZWPIb/FNY7DzQyOjREi+m+9IMDGgfLrfkOlBGaMGYKjWAtqd/Orbhc5D+GW9XXUVU4hTImQah+u+nlRMEzwMIpLgg6Gg9F9HMTA2JWJZiz25VtoXygXbMoHLf715n6KsYuIIUAzk2Jr0uAgrlygkjU7/AGoGcRKTAAgBzCtR6MacLQHn/wDG9ZFxIsYaJdQdRWu9FnJ4YCy2N9daCg9NWZOJKVAYW+FUpKFmz/qtV96WrJJxBl0NtdN86o8WkSLfUNaxtQV7JmRnCm5a2p3r51mPSbDFCWzgC97CtXI6iDLb1Qd+7zrJ+l5kSIuTbMdL0GQ4vMWf1coy9t8/LpVVFIZGYZQLHv0+3nR8YCmIYuPh9PPzoWJjtkIsqsOnt/byoD4cwyIQWswW19/v1qDuoOSxJvztv4VCFI10ZrAnn7v2o2JyI6rC7G46750ABKBJlDBhv5UU+qVKAG/eoLGqtHIiglibijujEBTGV63FASOFpJleS4GbpvnVrBCAzZGUC2ns+3elsNE3gECMsC1hc7+NXPD8E0oQZbMNTffy60EsFhfEb1gbee/hVlheGM0t1Q8/f+as8HgQws5AF+2/4qzw2CZWJQ+qNOf1+tAhBw9GIvcEduX4q4wWEEZvkvYdaP4JW7ki/s38OtEDGxF9bb30oIqsZWwUUF4l8QeqNb8qawyjMSRRmSN7ntfnQLxwpb9I0A37K5KqZctudOKiqLgnW2/bQpIyXuANL0AFiCA3F7733qSuCg5ADy38KkHBYgjlv8VGWJbD1jzv5/mgI0IkA15UpjcKzxWU00kwiAAHlvyrt84JJsBv8UFXLIkTAlbLbnvp5U/gsVeMWAy250nLhJsQcrC0XO++tFw2EkhZUDEp0oLBDci+h5fx/NSeRcuW123u1csEjVbDN032oaqb/wDXe+/OglkjkhJuAd78qTSFY8xU3Ga2/vTDNkiuDqOdDixEcgyKBq2p6fig6Y5WB9b1W6238KgEZV9ZuXXexTsTLcKzaZue+tcnWIIoBGpOtApnsSAdaDKc0gDc70ZfC1ufWJ3+KHeJSSTcigBiwC+W/IaVKSN5YPDJ0tXWZDJci9fPLGSRmsRQZLimF8FipQ29m9fKsxj8L4UyspC3N7ivScdB46MzANfpvr51iPSTBsuZE9ULrvetA9wDGSwRBXIy3GtafECDGwKyr/kt+oc/z5VheDT5FVGF+99/itBh5poLSIbR9b67PnQIcewwKk5Q3OsViMLMC4BtmPXfwrd8RmGKsYxdtbgVQYmM+KS65QPLf8UGfAMMQDEswb33+9Lx4lWk1NjfQ7+dH4jFO6lo1GW5Gh6e3t51XsVYKiLZswzEjf8ANBpODYnEf3akEAXGu+let8Kkz4WC7E9+/wCa8Z4T/ixI55+dt/t0r1v0WYyYRCtswXUX3p50FxiZooxmDMB0rYeiqoOEozH9RuNax2NTxIgslhp7N/WtP6Otk4XGue4HL1b/AIoKr0xxHh8VMaH1TVIzRKrA8zV56YeGOI3Ki9Z6QeNNysLX39qCGIlUBRGKzvpeyf2moGarniBaOFyuhXezWE49PPiWyl7Cgo8RHHLcEqDmvahRhY3zHLlHO/yrpiaIFmYZiL1XxpI07eK979P2oDYxo5Zg6WKjn9aLJPFbwlsoy793lS0+GLRkxSqLMNPPrTKwoZMrRgEDnvr5UHcKmuaQ5tNN96fwmHMsofNYHkN/OorDGhXzA03sVfcPwKCIFhz5b3egJw3D2Ea2FrE36firzh8FptDc7+fahcHwvrqGBIsem9fKrnD4dInuvM732oC4fD+LItzlIO/f3p+FbKV0IHXfSgJGTESDqDz3s19h2fKRc7+vlQNzg5QynTS4O/hXSfUsBYnfxpWZpGyhTYA67/ftTSG65wbkDUb+VAWH1EHSxrrSHw7kX0O98qEXNtByO/fXEcHVjb2UHWxMjAKgtvetSYuyrmYX3vzqKFShy25e632r4hHcZiQRbf2oJMSHBJG98ulckZswB5DezXHUEix9m+9ECKdL3/b8UESqySXIvpRbZOegvUosq6t2Fdd1NwRfWgESoNgTfsKIGAS/I1KQxxLmKgC2/dQs4kUkKGHnQQa5bMLmpIq58xNj2FTha6kEZQOlQJI9fKAvegjiZCZfDC6EXoEOFvqb2J376JIzMcwtp1r7DOfCZWPI25/L+aDuUKyKOXy/FRdf8yHKbE2o2ZGBIPIXB+v8VxT+m9rCgBItpVYdb79tLgAznMLrbnTM92kGXtQArrOdb+dByRYzZo9Df3/mlzh8rZmcak0do2JB5DvXGh1uSWoByeJGhJsfPfSs56RYZpUMoU3tzO+fatOc1grct/Pyqs4kGEZVh6lBgAZI2NyQb79/errgONWUmGQXv16fikuNpHHOLD1alw1kSVXXkd/HyoLHiCjBTs6AgHkarZXOJVkVxmbtzv8AetDLhs2GVpbMjjSstxHDy4aRpBdVvax386CvmjljTIBr/wA3S3f2eVVk+FZcVlfRjyJ79P4q/ij/ALhCC4736/nypaSDNMmbQDQWoFISTJZk/wAubfv8+teh+iePeyxsFzAab7eVYmJcuMKyILk2v0/Hatv6N8OMUniEkljcHz+9Bqnncx/5QDatn6JRxycKDFevesKDJFo4DA8q2vosp/0tdba0Gf8ATuy4+4cXvy31qjBZyCpN/nf71b+ni5eJ5yN/bzqiRykRc+wa7086COMNoHD2sR7rfavPuLAyY4ouijfwra8XnIw5LMRfX+fb5VgcQ+bGOM/Xf4oEJ5YPD8IetIBz31qvADuMtsw523ypxrrO4WFW0tm30pXhkbx4hnlYZTfQ/L30HwUMtgBcsNd/KjNI6Yn/ABkP013+rzr4kIyugGUk3+v81IMHmDRhbWtp27ezzoLbBQmeVXt+kXtWq4cyFFV15b/HaqHhEDO1wcpIG/bWoweEP9xFGBcdSN/GgewmQKMotod+3zpyEhowMuo3vvXI8KiWympGTKcoWw38+1AxALxlSbXO99K+VcrZQDbvvr50NWKx3W5JO/f3o0SSiEO9tdB2/FB8VFjc33v20xh0WNSRzO99qjhonYuGX47+FFiBRtdaAErscxYW0oKIzPcn1dN750xOhN2v0qEQYqRbrQGBj8IgAg97fP8AihonrXJ03u/SurFIXB6X37/OjeF6uo70Ai1zbJp33+/WuiZBJbNrv5+VGkTKAARalWivLnC/PfxoHEyFAFFDklRF9a1DMpC+GnO5oJhZ8pc62oG3yyIL3FQjZUkChCPMb+NddgqlAQPbS/jBVIJzntvZoGPGXMQBm059Lfavs14ytiDSwlOYetlueVtfz5UwrEOFHWghGCY218t/Whxx2YhuVte34qcwYKY0GpNHXMiWZdT5b+FAKLJlsL3vr3/NdYcxeuuyJdQoud7Ndy+ITbmRQLI2Uup1I38K6lh6xvmvyorRCPMRrrXCRk5UEJTrl8qDJI6xkrqe1fTl/XuNKgiDw8zNpblQROZgGLesN/HzoOIZZIymW7eypmNs5yk2qBkZGN10tzO+fagznGMHG6sxAzAVQwhYzqdQd+/zrRcamsCSSAe2+fes3i8ljl+I3yoNVg51nw98wyryFI8YSOaImQnMeQ3+1VHCseEAidjbrT88gL3IuwF113rQZ3M8OL8AaAd+3a/1psqmIa+ezdhpv60DifrHOxyEm2g6fah4VoxOJAcwUetc0DL/AK1jC3e971tvRfFyeCqSJextff71gsRKIHWQMSb1b8G42+HhyMp9Y86D0kjxL2Qmth6No44YluprzbgOOmnR/WOtek+jGZuFISetBnvToX4gVA0O9is+VCwMGOlxY7/ar7038QcaOvq9t9aoZtGYAkgnl5/egquOuowki5bm2hrCY71PEy6FuZ3+/Wtrx4v/AG7hLEnp5fbvWF4gsn9w9z6ltd9qCrbGysSLXQD9W/2pZ8UfFUd6LiXW5VY2yW6d/vSnCoxicQUlNkF7Gg7iZiGyM3PtVlwQB3Vb3B67/alocPB/cMGsVXqat+EQxCT1NLnlvrQa3hMB8LMNNa0+AwxIDlhoO+/j1qk4YuSABjv7Vf4FVWNrsdR1oGJbIgZRqd7FQiNrhhY735UMhn5E6ee/jUyCYgwBJHUb/NBKF1dirCwG/h59acjKBMxuBvdqQhQ5Sw5ny38OlMIrPCAzaA99/GgcjbOhAOnSvlJYsHW/nv8AehwKp0udN770WVgCQoJuNN/SgXbOAS+pvUmIy35X10qEakllYg1Nv1AEXFqAkYZlDXsPl+KIbIrEkm/eoRDxVXmtj2+nfyomQfp8t76UAiTJcW9m+9ciUiPS1wN+6icuwsN+7zqS2K8wCTv30A8M95HzLbzqL5b+tftvzohORdBe9fIoJLODp+32oBzRgQ6Cxvv3eVCEWRgwajEnNqpy3Hx3yrmKYsB4S2N9+/vQdKpI6gi5Xfx86LzJEY150F4pFVm0LZenb7V9HI8dgykEi+/pQfLI6Kxa1978qnDKHOYg3vv3+dLhGae+Y68vb9+9MRhkjYsqkW934oOPYrc+ZqAJYhgbWtQ5ZmEqgqbW1337VGNyVAAINzv296Dilrtn1Jvv+aJh3zaSLa3KiCItcixt8PxXMR6qKp0JtQLTFmkYH9OtRChhZWta2/5osnQA3GtQvFHpbn25figlILRsXbXy38qqcWSV9UaW3vpVpIyGIhgQL7/NV8jrl9RaDP8AE2RY2Ujp138+tZTiLkSXz9d/itpxmBHiL5fWI3+KxfFYCJspDEX69/v50CEmIcSZkbRRrV3h8ScTh43UhbCxF9/GssWbxXRgRm0vvZp3hU5wr2lbMvQb/agtMYPEnKgXTLz3+1VqRyRTFHYKjdackkl8Rin6fbv40LFmOaILfpqd7NAHFSYWCyOfEbLfTl+KJwzHIzXy6LY+tzvvlVRilKyWzFVTlpffsosAAiU3tf1gRvX29KD0H0V4oqSSIGY5jffnXsnofL43A4mHLWvzlw7GNAUbNYlvlvr1r9Cf07u/o1AwPPWgV9NolkxmUHKwXVt9KygidHsdV79LfatT6eSM2LEVsrEXNt/KqBtEXLqRQV/EcIJ5HGovbXz+/asZx/hhgD5dRfU76963r+NYl1APQb/fpVZxXDrJC6uPWbpv9+tB5hxKF8I2RGVkYak75UkkRSxjHrtWn4zw18HhixjMqNybtvtWbxBjhiQCT/J0HagFh4i03hliZCdQK1fAIosqr4V3XqN8qz2FTMgcDI5/3d61/o0ixZJGe5vr577UF/hLi0bKLX3/ABVzABEuY8uw3z71W4VfFYuVNt78qs4wrqEP6t/Lz60BLHLdbC4934pnDraAqTz53+v0pR7iylrW8t/CjI4KgHt07b+FB2JSGIX+fzRkRsgItb5fjyqZSJIQRzPPXennUoUABzE2O/jQfIpuTcDvv9q4ZBcgG7DfxohVMnPShxRosua/t39aCI9QM9rk1ISqU0Avbfur6ZlFwCLHf4rkQVXJsTr03z70BFY+GrAHTn3351MSAm4O9/Gou8YQ9rcun4oKHMrFQefXfwoDgeILKOW9iulF0DEDe9a4hyDTTvvvXJVLlSCPbvpQHCxhQCd769a5ZTexv139qXd7f4+ZqOfIQLEb/egbkLZFRVB3v2UPQPa3bfs86KpMikjnfS2/jUEjRSzGTW+m+1AVwHk0BF97FBmjbOTcGwqYZh+nvv8ANduMpZ/1E731oFSVWMll9YGjZfFjsGtpv30OYF1IFue99K41o1PrWOg57+NAR0FgLA2HOhgAFRYXtUwwKn1xc733ocgBcWNzbpv8UH0WZdb6n4/mg4pgR63MX5VKTPy6jezQEznMXF+dAPMVYEnnbnUjIAC1rkfH81IhXcF9AK54cbBiraa6b/eg+aXxISCoAI5b6UmQYMwKXPc7+FNrGcgCnXfzrio6sxYXUd9/igpMezS8kNwTv21l+MSBrnILAdB0+1bDHgvmyqAPlWS4rGfDcsdee/PyoMqEcyMxQFCdL7+FKGRfGYHMCrW8/wA1YTM6xi2hz8t/OkMWhKswHM0FhFiLeqtm0934oeEILTLJcX5X38KUimKQ2YEEHn1/NMMw8QNzuNLb+NAvj8yFx+p76b7+dFw0IaGKWTkotpytv419iznkMllsBYg/XyqcE5CFTZgbCx6e3z7UDSeFPLmQ2W9uXTfTpX6F/pgXX0Sw1jzvqa8Fw1jhGWKJbk2zef3r3f8ApWDH6G4RZGzHWgl6XpG3FnuRflyrOGNMPMRZifbvWrj01Mp4y6oSKqRKgcLIoLZbc9/GgA4uyEAg89+VcEaysS1r+yp4lmEsdlAWvhKEKKt7lr8t6+VBlfTFFXCSeqefTfOvO8GBJNNdbAHf816t6SYczo72Gn+075V5piwVxkqoltdRQLuztNGI7ZQevL8dq13BUd8MtrizW15/mshhc8mJFvVIPKtxwAA4UAEZgeQ3y86C4wTyI4QEkDf5q3isXDXHL3fjy6VTYM+HiLu197tVnCySDKl8xPTfOgO3rvprrrrv403HGbgAC43vvUMNA0frEXPy/FFCn9THKOv8/SgIzKsdj+2/hQxOoFieddnFrWJ1+P5oTQ5iGJFgNLb5UBUlyGxN78gd/muIzMGvzO9iguEVgZG5b/FBkmzyqFNhffvoHsOYStibm+99KI5QRerzO996r0KxksbWGu/rR4pUZc2hFvd+KBoqpQdb72Kih8NDS/isWAAbn7/Z7fOpLKcwVgd799ASR2YHS2m/zUhIVCqDegTzlfVFtd7FCfEMpUFQKBol1kLAc6kzZwdNdN+yl2nuqnMCSbb+/Wh4zFLh0zg3J139qB9WZblb2za7/apNlvmJ5G/n+aoJON5cMcxAO9+VVGN9IirEKTqO+/jQbb+4QFspH8fahy4lMpDmxvv+Kw8fpIZCFF733+KBP6TESlG6ab3pQbk4qMMQsmvlzv8AfvXJcQpUlrEW934rCrx5VLta56a7+NMYbjzYhSCCNL786DTz4uJZB6xFt/HtRsDjIwCSwvc7+9Yt+ICRyA9MJjDHY36UGxxU7EBk67+HlU0BbLmjqpwUjyxL6xv09v3q0w/iqt2kFt/LvQciBMrrbSuqi88u/t5UZQh1VhmPO+/hUcjqWzHS/Xv96AbtkBVB1139aWllLKVPK+99aJ4l721PX2fahTOiKWZfjQJcQjJjIUi9r8t6eVZ3GQv4hDDS1aSRjI11Bv07/mq3iSqGGo5dO3270GF4vB/kJSwIO99aqpPEY+rYLmvpv5Vp+ORxCQF19Qprv9qypKozZGfVrjv+aCLZhP4Lx2zee/jTzQjwMqSEW6Eb/mlsVJBnjY3LhefT8U2ZUkijYsCdL7/agVjw7PYO1teV9/ChtCUxFnYhQfbv6VY4h4RGHVArX5k71rjmEooFnJ6ig4kwGGRY3Ol9K/Q/9MRf0NwRyg3XtX55wkBRkYAese29K/SP9Po2h9E8ErOb5aCu9MY2fi7OLgEd6pZPDsnInvbfwq99MJY24m8bWAHnWdnbLGAha3O9tfzQEnTOAcy2WlZsrZLEjXnfevnU0zW9ZjYjfuoeORFwsTXAue9ApxK7ROjN63ff7V5nxuKWHHs0ffU72K9QfDiZHOa5HTfWvOvTBJIpSV0AbW2/iKCpUjxgzHLrqb7+Na7gE0ZRViNz1O/2rzyWd5DYH1QdRvpWp9GMSA6Kt8t9b750G7wqoZQCl9Ku+HRx5M4j1vv81T8OkQt4vQirjh8ym3rADe7UD6LYE9emldRPEiN10FBOKRb+t1376FjeKxxplDAE9t/mg7inVAAALDz38aXlmIPqnT676VT8Q4sjMEzaA6nf7VU8W4t4f/tsRp338aDS4yayZ27Uis6yZdbHprvTzrMYjjzPAoL738aDBxq6DM/I7/FBsJZyqmPMGFhrU4cWFQKhN97NZYcQYRhi2pJ3vlTmDxYZcw1Jt138etBqFxLjKMvT5f8AjTkuIjIUkai17/L+Kzy4o3XMxvz/AJ9vlTUeJVgOuvt/P0oLGWZQhktrc/H71WT4suy5iALe632701MS0ZygWy8r/L2edVeMzBxcAW3sdaAs+NCRgg8u++XaqbE8SmdmFyw8986jjnkscnIdt/LpVRKZ8zZNOm/LzoD4rFtkb1iedv4qkx2LY6of9vut9qYdH6m97b+1Dkw5kPq9Cfb+fKgVw2IlUob2Pt3r50V5i9swBYnpv81BsL7BYe63286JHHGCDclr9d/CgPCVLZWFifh+KbRZY5Dk0BAHPXfnSUUrSProb8wNfz5U+GjVbFhe9vL8UB8PALMzsLntTMqnwiFJY5aFhwpsSCRVjCihM5ItegY4bjnVUU+z+P5rS4XEYeRAWYkmshIYbExtrv5U/wANxToVUrcHqaDVGVEYZBp33sUQ55FIUWJ0/j+arknV7WOoo64u0igaDlpvlQTeLILqDfrvvScyu410XpViZzJplHLXf1paUo4C3tQV8oeNBbnVdiUEj3e/PX2/fyq6kVAFUm5pSeNc1gvt39aDG8bKMHRSSQCAayc6zwOHjCtcag1uOLQ5YgGUC5IvWUxkaq5LNdgelBUYo4g6ulu+lHwLh4cxsFHaiY6SRnMZS0Z0rvDsMsUWXKQ3PWgnEIWjkWRmJPIW3pTUEKvKEyZLDrzNDkytjA2cE9ABv4U+FzsZXfKV6Ab/AIoLbA4dZ4YVkjKgNz31r3j0MhQej2GVNVC9DXgeC4ioMMRQMpPeve/Qd1T0eg6XF7UGe9KHeX0inXLlC9961TTCV5PDZgLef1+tWfpYxHHJQuYP7f2qqynLmZxf2aW+1ATIRHcuDpbTen1qtxjAqEZWIG9in38RSRzFuv1pSRJHyKQNTv30C8SSuvqiw61k/TqNI4c9sxHSthi53g9RUF+p8vtVHx/DieElorm3Wg8qE/i4sMy5bdK1HowVZ2YFbdqoeJ4UDGOoUKQbc/l7fOn+AOkM6xqbk86D0HCzuoUZTZR1plGkQZ2LC59/5r6CKV4gSq8geW/4oOKkZLo9gAbc9/GgPPxBljVV1077071TYnF+JneSYKb8ien27VWcY4iyvaNxvfvqmnneQX1vfpv8UFtj8VifHMcKmS5te+t/vVfPNO9g7BRbp9PLvUofGUqQbdDc9Pb286k8QmfKx1JuTvr5daBXH5fAyD1jYHflS+EVm/xaizb99PNBeeyqTbpX0MASUMVsLb93nQTYMGDMbWvv70fC4x1S/TN7vxQcQXaP1976VBXIACqb359fzQXyYxUKSX15EHfPzq1wuIzMrI3M9N/HvWQjlIQFiD7O32q34bNqCdACOfyv9KDVx40NG4bQgX5aH+PKkWcmUyA2F+R38O1RjLSP6oNyde9//KpyxySGyIdL8hvTvQIYnK2mua/Q7186rQB4hEbDqTvt5VbTw5V9YAEjme327VWPCI3Jub5tb87/AHoEfC9clnA3v2UCcZDaPnfv9frU8fLEsmcBgPL6fWlSUlAdGso+FvtQQkzI17G5675ezrXYlz3zSWNEa7v+rQc787+fn2qBlgjY2AY0DeGjRcq5Sxv338acbBCWFQisuvOqVuKGBAqqubrcb08qnB6S4lyIoowSvPTWguUw0iRiPO179960WSSXDx+CylkYdDVTgvSOJwy4gBZNd/erHDY9HkW7K6kdt6UDuEkjeZc5OnSrTDOJWKIQAOVIKkEhMkY9YDf5qeHMquwyWB0oLrBmSKRgHUgm9OxB5EzEtax5b5+VZ/CSt4ltb86u8FLLlCZTbe70DuGDn1M1gBv3UGUMs1xa1+tER7SZShBvz3+3WpTsxAstxbtv4dKDjBLgsbNbTv8Amk8Uiu49a9x03yp0ZXC5o7W3s1CeOPMCBoN770GX4iUfDlZdTesdxZFDEKjc9++tzxGE+IRky6Vk+MRiOXM0gPl0/HnQUbh5Fsyi1HjGZPDAPLfu8qlEJcQwCJp331qwhwUsaBrdem/xQIrhsuKjJDMc3fX81ZDDllZtQGHTfxp3h/D0sJGA66X38asMPhkljOdeXfTf1oM7hVjeVYsw9U335V+hfQRWHo1hQFc2X214RBAoxzlV/wB3Ub+Fe+egyFfRzDgWXTo1BlfTCST/AIknJVRfz/eqyOUeL60h+t/vVj6cGMekEzA6+W9ap8JEpJDAm/n9frQNRyh7i5NuVvpS2JcRoJCvs13pR/EyOQFPLqN2+tKTo+IkUFgFB3+KDsDpJqwvQ+JRs0DBI7JY2t9PrUVKQyhLG/Ub/emJGE0LBb8uW9mg8n43gymLkaQaHl2t9qSwV4capRSRcXvvn2rU+lWBlzGSxve/LevlWcw6M0l1Ui3Pe7UHqnCpvHwkZ1Pq9KQ9IbRwmTkOXu+1Mei0ivw8MLgqKrvSmVjGVJJBO/fQZLw/FluxLC537a+jTw5lW3+7TffvR8Nh3RVyA8iTvtRAqySAyjkRcn6+XagJLIrMy6eRA0/HlUIsK9gwax89/PpU5f7aGa92Gvvv96QxPFEVrRG4A6cvd5d6C2SNIx4sjAGxvvd6H/cQZr3U3G/xWTxvGZplmjS9gN/xSvDZ5psWqPMUA6E9fvQauZo2hZy/u3sUgZTnyKQQdOf1+tKRPI87Q6m99/emYoXQ5WUDzPK32oDYdxGmZySL339quMJLdVe9l6b3aqpEFwjXY31v9fPtT2BY+OsSqSt+m/jQbPgsXjFHUctCL/K/1rRGCNI2yj9XPTf80p6MYQR4VX01Fxppb7eVXZhBBbLf27+FBleI4ZfDu+gBuO/58qzvEgqAMgtbSw3y863HEcAXQsW92+tZrieDGTRb25nfTyoMNjHmMpjygqe/L3/SoMJYY9VPPtrf71pZMAhlsq++2/4pXiHDgqjKfdf6/WgzrSMwsqkC3Tlby8u9OcNwULKXa5bexTkeFBbIQL+y349nWm8Dh4xIY2NqCkxy5MapWEspa2g6/ekyohxx8BbAg3sNPx3raQcMw7xszLcX77+NHj4Rw/MCI8znnv6UGLwfDWxGKWQxEg89N+6r1+EywKrqrDy31racP4bgwi+FEAQDfe7UePBQmQCRbrawF9/GgxfDxiEmOcWUDn5fatBhUDyKubmNacbhLHMMgUXvpvn5V3AcKdZSVJuNN70oOPw9Yh4i3J386sMObRkJlzab9lODClECyXsQNN/v1rsUEWcnLrm37/KgAgKpdhdr79/aigMCBv8APemGiQIyrblv3efSoZct2J1Nhv79aDkqf4rpbU31Gn4pQ6s6vzFMSuy3K5j7t61XYmRxdioF6BPisatdw3IViuLRrLLbQkeW9PKtdjJcyFUW2vWs/isKFxGZ263350CnDcHaO7KVA89fzTmHxEIbwgwJB37+/eiY1WiwxyC4tv3Vn4mb+5JXQ+e/nQbvhi4OdVAK6X5Dfwoz4ZUibKLCqPgbPG6yFmtm7a/mtYo8aIJH1Xpv40GNw2EZuIOFYg5up38a909DYnTgGHDEHToteRw4R0xEpKAFTv3V6/6Hhj6PYYljyoML6f4tIfSDEZl1A6VV8Mxij/INbi/l+Ka/qVDGfSKdQdSOtU3DHX9GcXG/j5UFqZfFLOEFyeu/hXzBixj5G+/fUIZ4gxj6g730o8aAzlw+p035edAjMq+NYqSR33ypmJkTWxvRJoiJPEdgW8qhaZXuCLdKCv8ASXALicGSoNz8d+defthzhJTCCdT1FensJijMwGW3ut9qx/pHhS7tMALg7/iguvRCzYEgAa732oHpNhmAAC6X3+aj6H4ho8KWOhA5fv8AzVtxPEQTw5WIv5DS32oMggZYyDlHq7/HWksa8WGiJzAtz39ulW2OhTDRuym5HQ759qy3E2aaYDLoe3z9/egrMbjJ8XPkC2VTbn9frR8FhQqkyAux1329nWncPhELWVRY2NyNLfarOLDLEwL6dNe/S/n27UGcMCpLIRCRfy38KjgOFCXHZ2ibQ9N/OtWuGRpV9UEMd+/zqwwkIQM6qoOttOn28qCgw/DZExofJZOu93pviEFyViv7ba3+/lV1GrBDZQe+m/4pbEFCxRUPb3+3v50FBhMFMrl5LWHnvTvVpwLDF8eFU3DWvffwoskDBQLgltQN/t1q99DeHnxTIV1Gt7b/AIoNpwqBocOFYEga687/AHpgzRw2ZjodNN/GuxkhQmt+Vr/L+aIIY5I7OoNqBTEoGUurArb5faqnHYaN4SSba6353+/arXEgq7ILgW0tv5Us2HPhesL73rQZnwV8TKqG4NV/EY2LgW5D3fitP/bssxJA5b31oGKwSShraNftr+fKgyE0RDA5Tffzqa+q+YaNen8VhpIWs1ue/d50LwF0PW1A1E0mUesCQLnfajLNewMZvexvz/PagohQhlNyd/HypnDxudFIF+2u/OgMZplfLFGbW6b+PejcH/umlLsbW38KYijkFgbG9r3035U9FCY3Ww0Opt3+/lQFKSsBpa437/OiYVCBp+q+99a60ht63s932rqEXve1zegM4LWLDlQxFmbxAOXnv40cM0frEBl386XVy7hQLKQb9vxQBXO8tyQF9m/h1rkinxB6xGu/x0ozKEa4a+/37VByPFta9jv396Ac0jr6oFxbf5pGcM//ALi2B5UfFSWkFrWsfZ+KWknJS3M+e/hQVkmRZG068t7FLNHna4Gt9/miWszPI1zep4RkMhZSCPp9vKghxDhkk+FJX1SBrpv4VlocOYsW63sw3sV6dGIzhiZBcW0HWsR6Q4bLjDJBa55W3zoIcMeUS6gWvv3VpuFTtkW631+FZfg8Uss9mbKQbn7/AMVreGRhUyn1cvO+9aBzFx5ZjLlzXHwr0T0RK/6Dh7dqwc5y4VjyHLf3rbeibBeBYfXpQeZ/1KxNvSeUhenWsmkksTuwFifPevnWx/qbAZfSBsh1t0rNQYQMxD8xp5figHhcUzygte99761oMPiVCXAzEa78vKql8PHFIQGF/PfwpfE4wYeJrEkk799BpJMYjNmlUL2tXBiTIvqgZfbWTwvEmxD5HuKcixZSTLYlaDQYnFRjD2DjNvX+KznGlEkHqkD2VKedXkzakb+dAxGJQLcppQF9GlUs8NiwNhv6d6v8dhcOdMrKQb3t1+/lWY4FLk4mgRgAzct7FbfJHMSCbte/PX8+dBk+McGllIaNjlI1328+lVn/AA8yyZnfS3Xfw716BiPCChFUN6vTfy61W/27ySvmUBLW138ulBjJ4FjkCpcG99Brf7+VKDOW9YEgHS3K3271tJOH4IR5iuZxfr9frSK4FVYf4xYi+960FHH4shGXTL33y7U9g2kDsJB7vP701HgS8jAC1uo38qLDgVQ6tYg667+NAuXJisul+2/jQWjVJAGW4I68rfanpY1RFsNaNKIzGsgX1hqNNfz5UFc8THFLcHpe/wAr+fatpwLCKmHUpcZhzHz9/es/goWxGLUZbadN/HtW1wcSJh0VgBZeR3y7d6D7w2GU3FgNO1vtXQ7ZiGa19/iih1yk2Oa+nf8APlQjkLgsTe1ALFZyStj7d9aGXJAQ6ADnvpR5gZLKAMu/lX0sNlbSxAG/bQJRIAWzG5t13+KXMBaViCeffX8+dPpGSoZhYk0J4rSeqRcj3figrMRgoZ1Ob9Q38KqcZg2jW6KTatOIWBY5bm3XfOhtD48TJlGa9BlsMmWYmQ6chffzplWCP6uvsFt+zrVi3Db6ZQLb+FBfDZMTqNLdd86A+HZzGGAN/jv6U7Azj1Hv7t/Oh8NUoCWHXpVixjkX9AuPdsUAYFDEEtmFzff0o5jV4yBpbWu+FkQkfKuEhWsKCUSBSQx0v1O/jXJXt6kfLvbfwr42yajWhysfDsp109v586Dkjxx3DnUje+lLBWJLZrg9zv49alKpe3ic82/x1oUgJWycgN/jpQQxQjBJIsRpv7VW4r9Q8N+m99KPjczKBqDcdd6+dVeIMqEsTpvfnQL4iR1kyZboTzprBxiN846m/v8Av5UliJRlsx1vy3sU9wyRLEMb73rQX6hf7QuDbTUE6Vl+Iw5sSXVyRbXfatDxGeIcNKH1TbQjfypDheGEzXkW673agR4PgpGkVwpHrHUc7+XnWhWJoMoK3uNLfT60xGsGFsFtz5b/AHpeWVpMR6p91BLiEpXDqhA15Dy+1bf0XzHgmHuLaVg5z/cTJHexB3+K9K9GowvB4FsNBQYf05VJOKyK6gsF51mAwhYeqGBFquvTnFRYf0hdHc2y1kZcQzzMyOQgO99KCyxyxJDnC3JNZziMMshMhW65uVXkkiS4IjMQ29+dKIiGNQzXu1AtgQFgMmWxzdaJDmeY2BBvv30w+ElkkvGLKDTeDwbCXUgC+99aBCeEMj5l1+X4qqnjlgmAscvnv4VscTCkSlNCTry38KouJxWPTTez0oKjAyZMXCxBuG6c/wA969FiscPE6kDOPd/9a83sFkW7De/fXovAvX4dExbNbfx8qA4i8K2Yknz38K54Tzq4YG1rC3O/370wwYyiwFt78qbTIYGtlBtYjf70FDHhHUO6gWt7rfal5YHCkvzA6/X6VpRlaE3Ftedtfz5VXYp4bZUW5PUfSgpMskMoYuQDpbrf70GQ5gzI2hN9+VWS4cTEqVvpp2o0HDkKlX0JPXfOgpTDI9gU1Gu96UwuGl8QAC19Oe/jV2MIsQzSd+m+felcXJEJPDjtfp2/FA3wfByI/rKCLb31q3livGOhG9igYJZRh1K6tbrv4U2WJCq+h8t86BVZPDIV773zppVikGg1vvfWovAkkYYW038KLCion69b7/igF4aq1xfpv+KlK6587aW0qeVgxBN9/vUMcg8LKvOgXYZmuuljv80CQDVr/wC7f4o6Bs2o0pHHq6KxBPO/n+aA6KQ4IF+9cZDmZgNTSeExrLztrVmkikBtL2oFMMC2YkWN9/ioSRf5AW7ne+VO+A2lup3+a+mRNL8+e960CnhJ4YJOoNFjYi5vYXr4qLZjoL7/ABUz4RAB0FAUyR2swvS2JYNIHTTWjDKIQbWtQMt5CzGwHLe7UHxkdvV5XpWUsr5C4778qIz5nsNN79tCfVg1728t/CglK7SLe63GlImRlYjPz7U0QsZDMdL730peYqSStrE9d/PrQJY2UGIobGwvvyqtmeSWLww5Xe7VZTiIBs1y3PQb18qqcSFuWXTL57/igFhkLSEyG7eW+fenoD4MgYEZeZ7f/WlIkDgeGdTzud/HrTFssRiOrGgcOIkxr+FGhsOR31q64eq4WIeKQWqu4UxhgWPIM3U02Q80h5gjfw86B2ZROw8MXW1zv6VCSER65LWGt6Lw+6KWsRYb99A4hjFPqL+ry+lAHDRs7vJHoeW/Pzr0n0e04TDm52rAxQIuEDKbEjfurfej6j/SYLnXLQeVf1LZW485y620tzv96xwmkVMq27+7r7u9bX+pERfj8htay2tvp51hp0ZMV61wDv49h1oH4sXnTIAOl78vx2o8c6hlQi5zdd86qYyRIEF1JOh317jpVtg+HTlhIR6oPMG+x50FpFPljKhefX9/5pRMWVmYX5a28vtRMWZIYiAo5b/jvVMruZGlF77+dBevMZHzMTf263+/nSvEhHJGbGxtvfWu4VvEIDAfp91vtXTAZZHZr2C7/igzc8QRQ1zprW89E5Y5OG63GXTnr+fOsfNFJIhCLY62tzv1t5960XoY4/tZI3A0Hut9qC/eZWXNGx0qAxIELtfXfyqtOIcSSKdB5/L+KXkmlyFVJuW073+/egsXx+WLIzcza1/r9a7hFlllGX9O/hScWGz+H4ig6X05W+1X2GWNYyo9Ujnf5X+lBBYslmuATTEKoSM/Mb2a7JldFABzKdT1v96RxkpQjIwIseXbr7qD7imNjVWQanpvd6qeHYLEYnFiZyQoN9/ahqDjMeEFwAda0WJ8PCYTKjWNufn9/Ogew5WLKuvLe+lHspbuTWa4fxMNLkaUHe/bVwMWlw+cct/igsUaxyWAFfC9yMosOtV8mMiP+65B77+NFXHIYcqjXe/OgYkkINxbShyuZVtaxpPEYxAMo0J3sVCLFHnmBtvfagfAK+dv3+/egSRCdGQgfT8V3+6jeHmAdBz38akkwDWVgSTz3+1BR8UwzYcBlvzuf5oOA4iTIwJNhV7jQrwMhUEkG3X8/Ssfib4aR1y62oNnhplkQOCD6vut9q+kGeS5uL7+Pas7w3iTQxor3GvbevlVyuJE4VoyOvXfx6UEmjkZbdBe1vp596G2kdr6g0QylkZT23vrVVi5iGyBiDfWgsZpj4fh31vSs+Jb9FtAOnz/AJpWfEetq2oG/d+1cgkV0cjX1etAVpUALhr2Hu/FShmLAXBBPxv9/Oq4y66aX/euRT/5hroAdOn4oHxM5uh1GtrDfv71WymV3IDWF+29P2oyYlrXN/f8vf2oMjkFX9a5O/f3oF5S4LAnW9tTvXzoChCjFwDfe+9HkIdvX7+632oBy2OQcj138KCMWWOJ2tbtpv4dKPw6GSaQFxpfmTvXzoLlmyi3q36b596t+FAZgNAtreX/ANaB/CQooI6ium64hWIsg577eVMBYwCVJ0Hv/NV+JxQVGDai/SgaxuKMWGYqRcjlVfgIZZcUZpORqOGBxKlzciwq2LLGtgmgAoG44/Fhy5gLVtuBWXhUCk8lrBQFnYSAkCtxwW54ZARr6tB5T/VGZv8AXJPDWzW1rHozPiz4q9BrWn/qx4yekbsL69t86zeCieSbVwQR0oG2wyq6kG+Yct/vVnwsCCJI1uFYG+/pQsP4ELesAxC9eVvtUZJ5ARZbDz5+/wA+1ATikhWALGTfe/Kko0IhyuAzHz38a7K7YhSFYlum/wB6ZwuGdY80qjl15W+1AOHFZUMfh9Odt/Cvp8QwgtExVhz3u1CxCFWOU6399/vSrFkJPf4b70EhKPEsraciDvl59avPRl1TGFTcZtb23r5VQLC3jMdLc77/AGq24MCuJXU87c9/GgueIKFYgDnfUa7+lAgiUSISAV63Olvt507jFINiL3G99aReUqoysNNdRv4UFsMTCrggFj7Nb/fsKnDJ/mz3tzIA5+7ue/aqmaVo1SwAvodfr9elCxeNKSLlYG/Y2/H1oLmfF+EjjQAiw10t7f8Al86p+JY5hHYXJvv39qHJiTMT69zz5fT6VVY12Eti1hfle+/b0oLzgU0STtK7X9nP896Hxniyyo6RlbD4W/8AGqqGYxhluNRv89apce04ZiGOpvvz8qCzw2NSOUZnAJIvc/v9KtJOJsoAVswPY6/nvWDEcrHVjcHS2/xTEE86MEYmw01O9POg1U3EpQ4OawPblb7d6ssNxMeFYMSbdfr9Kx7Yh5JcpbT6/fypqOZ4luG1tpbfx7UF3iuK5GYsxJBOl9fz51Wz+kkip/iGncb5d6qZI5pWZ5G9Vh30/HnSDYeRQyDMbnfvoNDhfSiVnCM1hpv2eVXfDePoZbM5Jzcr7+NYKHh0w9cE/q6c7/fvT+Ch8Oa7ezyt9qD07A47+8mQIwIJ37PrU+LYBLvJYE27b+FVfolhyh8Vr2Hf6/StUqeMrEg2J376DDuH8WzKQA1t/ej4bGiJ9GsL731q64phEK5kQfx9qoZoI0Jz6G+/4oL6PFo8Cuuump3z9nSkcS8ZcEjXNVfhJciFFf8A3aa6+7zqWIWZgHSx16b5UEmGtzfXe+9fRTrH/jU8xv8AHSgzTnKumvKk5hdwykg23/PegJiZj4oTkPb9frUS0iyqVJO96dajImdULEaDXfbyrsN/Gy2Onnrvz6UBxJnW1yN7v2oiuAoza2896edK5SVPqnryO/f3o2FhBQNm0Ou/LyoJySr4hIB59Rrf7+VRiWJ1N7C/bfxqUaqbsVuAbc9/Gh4fIZCQba731oPnESWAW538qegnGHwxKgAk9aTxBAN1tvfKoT5TAokVtR3oGZOMIXKmzadN/GhCX+6mUqvqkdOX4rNSRH+6PhBrE9Tv+a0/ACwVA41vv8UF3GLQhFHWiSF4UA1Nzv319HbKD1zUV7S2zdDQQxOIyQjTmN+6t56N+vwbDt/01gcfZgAByFb/ANG2A4Nhxb/bQeX/ANThfjTs6XDLWQhVIpTYm5rY/wBSJ404+8Lm65azcDQyzgol7UH2EZjISwI87b18q5Nky2V9bHQdP4pjEpJq0S6WqsXPE/rrdiNKC04Zho/ADMwzee/hViJoshRlJIPvv9/KqWOadIcwAvvflUsPM7G0ikX89/GgaeGPxGYKLW76W+1J4goy5NVb2b91WWHVXXMGN97tUWVWJCxKWG99qCrCtFKAQW16c7/erDCApKhFlU/C32oWKIjDZwCd/LzorSD+3SQNrflbWg0HEQREkgsdBe/y/iqLEl/E68/ff/yq+KK3DVkN729tVEtnsWt203y86AFmmhX18oGnlb7d6g0NjcoWta5Pyv8ASnIxGw8O+U3vrz/PYUWOKyWLey307+fagp5WMZZgSDf33+9JzyA+sRrb5U5jYmuwzKQPPT8edKuoDqCDqOu+fagGpka1kvv9uw6UWTDCRfWUg+3X8+dW/CMCpTxGvpv496ljcL/uCjKB7vxQYuZJExByrpfpv496kY3cjQfDenlVriI487Hz67+FACEnOLgA38/zQV88bRuBY3HPXfxrscshkylTl3vzqwki8U5lAOlt+VdXDIjhWIF++/hQBwOeZ8raDmNN6eVPthVkICi1tN/fpU8JAFdcvLv1/NWcOH1GUg6nfs70CCcNkChR13s9aNguFsZSZBf1u2/hV4mHYi2lxTGGwrBmJPXfvoHOFLHDCIwtt/P6VboQqFQefnv41X4eLQX0sL6UU87Zum/xQHIDAI1jr238KoONYMPIxQaDtV1cBr5t7612aFZIz3YHe+dBh2iSKxPU03h5sygA8z1o3FITEmUrrfnaqw5lksulAfFKvjFFtv6d6UZXLN13u1NeE3ieJfNvftqaxspchbE6+/fTpQV7q0TAENrv40aHM0uUBQAO+9Kk4dxZgDvv9aVlD+IMmh673egcjAs1wD7Tv3V8jliAFtY99fzUEidYRJcc9d7tUsP4fjDNbXz38aAzIwsikWPO2+VdEYQjvvYogCBiS2g3sVHGiM2YOd791BzE4dbZg9KmwFixIAqckmWWxOnLXfKoykZZDnA06750FToJzZrXPWrzggymzNex69/v51QEkSg5+ulvp9aveDL67g9Bpb9vZ50FyC2ew5XpiMNY0CEFdW70ZZgA1u+/fQClkkGb1b16D6MBm4LhyR/trDwqXjY2HLfurd+jpZeEQDl6tB45/VN5R6XOqAeGew3rVFhMXlYDKdNNK0v9ULj0qeO5Y26jennWOYMcRYABeR6b+tBo458+FNiACL36fiqidHjkD5mOuuu9aawXitGqLcgG5Nvp38qLiMFnXRRc8td6efSgAkmYLkbMPhvzoyE5CAQM2vLenlXDw+RI7MAth15b7UxhsG5dBdrA66dfv5UH15E1N7Gw8/z+1FiYPIjFxbUb+tQxBaJwgC5QD7LfbvVdLM3ikX0BB9327UDWNlLuU1VRc3+vs8qnh8OPCEmY30tvdqXxM4L2Zrknpzv/AOVGXEqmSJWAU7P80Gk4W7jBnxJCx1tvd6RxLBZPVBzGxvbenlXeESh88auCLdfl/FFmGV/8zaA9ed//ACoFMKjSzI0n6gd+/wA6Z4kDnvfmOm/nUsCsPgMwJLdN9qXxGJMbXcBvb2+1BVYoWcFSbg339qNChnxaZ1vpQMZK8k+bLYE++/3q14YEEiSPvfWgt0jSDCKiABjvZpGaNy5Mmum/xThxKGNQQLDuN6VDEDPN6oI079fv50FHisMjq17i53vpSiYMoScvq+3ennVrIjMxV+5tbfx70OcExC5AA135eVBWxx2kay5fO2/5pgxxGLLlu1vf+f2qcILBjcCx67/FdfRSAAW5C2/nQDhj/wAObll6A7086s+FOFQeIpIJ3vrVSszxkBiPZbfwpzD4jTW47b3agv1CLZc2l+m+femYZIxJ05e78VUxsciuWBO93607DIpALEX9nz9vlQWck6ry7dd/Cl2xURbUMCNPP80tJOmcWPLe+1V2PnIawtr57086C0OJiAOup18vxXY8atsmbUW57+FZyTEEIRe5776+VR8aaM5raHe+1Bf8RYSqAbkn4/mqLFxrHOpZenPfSrBMXdI81jv9vOvuIocTktYe7etAHBvGSlxoDv8AirJTHKj3Fu3f81XYGAi1+Qp50DIGBAHy/FBX41QlyCLfL8UBsNfNIjcxv39qPxD9LZbnX3/nypfDFlOVv0kb93egmVy4bw9btQUW0oVcugvffTypjGEeJlHId+W+1BQ2Ldz353+9AybMilbZr1FwGVl/3CoYZgrakWGt99K+kJGci9zQJcRcs1r216b+VRmGXBNY6+e/xUp1DE8wb9O/3ojYYthSTqN7NBSZSvrMdPLf5rR8DAaMMhvp138qzuMYKxQiwFt/atLwEIYFCXLdb9/vQXUcWYAN33vpQ5YLm/TNv801+hlFib3rgAJsbWuN+yg7hpVjhCL3O/4rd8EKtw2E/wDTWAcFI/VBvmO/bXofo5HfhMBPPKKDyr+o0ZT0onmkjIsulzvTyrHRp4shItbmbjf8Vsv6ovL/AMSMfVKW1sd61k8LGc90Ygc9KB/CxFIFZSV1sRfX8+dWCNEWjN1I58t6eXWkYVtFfQg6W6fincDInhBXDCxve29aBqdImJIa+vt39KEWEZkATr338a6JCx9Rb69Of571DBn/ADukuWxFwN9KCvxq5hIxJsR238OtVksSgtkJFwDc/v8Ax0q84h/jDgrYEjnvn2qmmbxW8NV115b596BZYkXEpdy55H7fzRuIyQmQMlww8ue+3WhICsgiuNLanfKiyRm/+S1tdaBzg2KH95GQxXvpv4dKusaIpMRcsbAWt9P5rLwv4WKR1YWBHKtGXM0YdcvLfuoHcPlyL6oA60hxWOEFpA1yNbb60wsziFgVsAKq8UUKk5zc0C5dZMt1AHLyt9vOrmLKEU5gNOu/hVGl0e7n1Ry038KlLibkWvlHnQX02KTKo0uD053+9QaQliQ1hlsB0t9u9UOFxImlYOxDX039aeGJyzBGOYDtv5daBsve2YdNfp7u1BsWf1cza387/wDlXXxEayEgWW3t37OlHwTQyaxkXHMX38aAMEJaNhawB+XX+akIU1IPTXt+KsUySep+m/Pe70WPCrkIVhqd/igoZoBZyQWbmO9/vU8FhJpoM2UhV0v+/wDNWmOiiitbKSOeu/jSS484dGS4sem9mgIkLghc5tbr2+1TBcXW7afH8+dC/wBXgUetYG/z+/lQX4xhlRjmXl33p3oDzShY9L3+Hw+tIT4uMgXOnMnp7fZ5UHEcZw0iMpKDTrvl2qunx8QW5Asfj+aBifFRkkRk+87186iuOcgoW0A3vrWdxPFMzhYowBry3yr5J5WY3FgbUGrwWLvMvr3He3z/AIrQCWJoUIcgjezWNwUwRQNb399/vV3FiCIktqLdN8u9BaxEspC6C299anHigiqr/tv4UvhsQc+UgWtv+KDjJAGR1vYfH80B8YyiNiOunP6/WlIpfVsbG+996FNiUkADWy8vL8V2PKELAm1+u+fagNjCVRWBPt3sUn/ceof02GnP5ezzpjFSeqL3y7+dVmYOjquW1+29PKgd8Y+Gtjqdbga/nyohxA8EKOnbfx7VWq5kcIvIb2a7iZPBshv62996BiGR5JyLWHnvl51Zzu/9tl50jw2DxZmZTYX67+VM8XfwogoOvlQUsoHjsG01q+4OjoVKC4t03y86z0bqZmLnr1rU8HZGCZT06b+VBdRzgKMy62qcCmR+v6r786WMoLZQNRvfamsKSHN6BgwaLoMuu/ZW44L6vDYQD/tFYvxGUKrciCd/atvwRM/C4GH/ACUHjn9SpwPSWeJmvZetZvCgSQk2y3Ft/erv+qwb/i+Yhb+p03yqgwcU7YcNcBR08vtQXODUNHGFF8p5nfyqQygFSvQ313/Fdw8bCGPUgk++/wB6WlilRnQNluDY0E4cQ4dkv6obry32705HiB4jlQSQO3X7+VVmHR/DcKwPW5139KZwUXrMXYgk257+NBzEtJiEcMtrHS2/ielJth2jYlTYhd+6rbEACJssi3t7OW/fVLi5pAHe99Bv+OlBB8MZFzgm9VuIlmhITMCL7/mrTBcUkQBTCpXLv80tiGweIYMUOdqAAmYRA3UA/D8dq0fC5lkweW5uNN+dZXwGIsoYAHSrDgmKmgfwjaxNt+XnQaEK7KVUEjXXfzpcwrf1mHT2fimsNK4jaMra/Wh+CojNzdr339qCrxjGKXIQcpvr1/NJSuFNgbjTf3p/GK2pOthv81RzmQuxsQKD7Fyy+MPCPLnvtRY8bNGjPKp16+f386Nw+DxZCxJBty8/vRWwDyLYLcfK3270FbLxd1jLZSd/vUMNxs+OCHEYt7vx5U7iOHXGRkGuh+nu7UtiPR5FTNqCfjf70FpBx8ooYyZq+xXpS6FcrG293rOycPlj/wAUJJ3u9Ky8OxbBQ1zrr2t9qC6xPpLI8llYm53+KXxHEpXa9zf27/ilxwXE5xz6e2/3q2wnBluWax0/P80FHisRi5CAGbU89/vQFhx8pIzNa2/xWuThqE5RFe3l0+3lVrw70dllIbLlXe70GCg4XjHcBmbX379nSrZeA4tsma+Uef1+tegwcEigyu2U2PTfOiYhVQAKq29mn48qDBjgQjUMQCfZv4dajLw9k9e2g7b/ABWyxUKhdefbfXtSc+CaQEDQEb31oMmw9cBdOlr7+NWOEl8Nl8QsR231qWMwqxkMAMw38PKl1ld5VXw9d7vQX0cqn9JKi1Dxrg5F8udKxyt6puDYVN5lAs/IjTTfwoI4ZgIwHe4vpTLToEAUZWvVWG9dcp5Hf5pm7ZCzc76UHMVPIosDe/K++VTwxKsC62J0I6/mlUctKWc6ryG/26URJi8oBjt7/r9aAzrdzpZRqCOX471GXDvKVcnMD038qi2PZZCjAFToNN/zTfA8NNLKS18t7gUF1gMOkaepcE7+NB4/HEqK+UFx23y71aPHcEouUjTfl51VelAZBGvUigojHGt5ntmbvvl2q/8AR6IEAq1vbvnWbjTxpPWY2WtLwZhHASRbtvt50FrIlpP8fOmowVUMx10pMTgyEHt1qcWJAuL6+W/lQOF75y2mlbzgRb/SsPblkFedtIJAwbTSvQ+BerwnDgHTIKDzT+pGFhk45PJk1IG/bWZCwRoqJfMOh7/err+pXEZIfSrEBdFCDSs7h3fFKJivM2oGbyTxrqECg27W+1DxbvJGil/WAsSedHiBXDi4ta/TfwoM2FcEOBmUje+lAthwyoLZr+XPfenY3zoqjLe/y/8AGpQx/wCElgL+emx2PWvo0/xhtQb35b18qCWPQKcuRr5dSfl7+1ZrESuHaMXOvvv9+9bDEo4w4fMDcW77Hc9Kz88KZy2Wx137PPrQVaRTKgYNYFeu+VDgDtItzbL1O/hVgSAApBBHbfPyoM7rlVQoHmN8u/agm0brGreJfXpz/NQhJU5wASDfTt9vKhkgLYuCB0J0/HY1xGzSHKx1115+/wA+woNLFjbYNSQDfrSzYrLNa5sfPfxpGMyHBqgJFrb+9dzC6ggdden4oDyT3DXGns38KrXmXNlC5qsZhE0dlJvpz5/ml4442NlAza7+9AfhiBnLi+o039aucKieGDa5pLhsZU5ctwOd98qfIZVzXsD8b/eggY4mc51VQDz3+3SozxwlSqkN057+NK8QmKobHXuN8+9VTYx4gQLX+X4oLJcJGcT6ml9770X+yjUkv7QQN/CqYY+QNmcEMRRv9VkaPIxIPTv+aC9w+GgWP17EHz38amsWCiZmL3B6b2aocBxJlb/J64+X48qnJjEkbNa2vI7/ABQaBcXhFcukY5/P71KPikjl1jFgByG+VUEcmpVbHXvv401FM0AYgAkjtv4daC1ixkmS7sSSak0rSWOY3v77/eq6DEEoDl13vyosrWVXS9yeV9/GgZxGbPmY6W0ty/FBlnsdTYWHPfwrvis5AJJ76b+FDxJizBB+o+/f0oK7FAasbm5Ptv8Aeq8575kTlv4VbvGMhFgbG1r9O380tiR4Q/SNd7HWgBnVj6gCg99/CozJP6oIuOnf80DEsyuoC2Dcrb/FTiz6Zn5dL7086CUCFpcuUXHw/FPh08IK6gEd9/Cuw5UYkobkc7a/nypZirEta9t77UAMQD/cKUUk9l3zrrGRoWy6Nbt0+3lR8KDh52nKhltb1uX47UricQXxJRWtJIb8tfzQcwCPJiFLqDk5338K1HCncsxZCl9BpvX96ruEYSyZmX1hztv41oQoSNGKgaaUDMasFHrXPPfl5VQekuKvN64/SLC9X8JPiab/AJrOennDpThFniaxJ1tvl3oKrAypKjIFs5NXuBUhURuW/l5VjcHiThpghIL237u1bHhjySwRnLct33zoLGUojE+VdwZRzqdTby37aDO6XC9ajnjjdQetqC1kQIrMTpbSvQOBXbhWHI5ZBXnDuxvr6tq9I4EV/wBJw/8A8BQeU/1Ggeb02mdrkFdBv5ikcLh38Fsyqtjp2/FaX+okSp6SiVmUM3S+9azWJxIjdxI5BvoBz/NArPiEjls7cmt5/wD286chZJhmB9W2/wCazuIYPKsigkZvl9vOr7BIxyFNFK6igLij/itGAAw1J3y7DpSF5f0C7FTyJ+V+/nVtKEZCACCDpbv1t596Aka3DEAgDW3K32oAS4gS4YLJdWXoNPx9arHbPIMozA7+HlVziooypcDKDoc31+lUjs+Hd1RcxJ0v3+9ApJh5WkIN73Gg386I2CYxZsumXmN/miyyEBpSbE9N9KLhp7RsHfRh+P4oK6HDhS1jcHrv9qawOFRbCQXJI5/t/PSoq3gStpmBNweo/mpxzrIFjBseluVvLy70DvhrEWAHupUsBKLjT2b+FfS4hi5APrDnv9qVmaZjn1BB1HW/386B547t6v6TzoTRiKdQBdTUIcQFQDMCzb+FOsllVTq5G/dQGw0ixroOdMSFTCLyDUdN8vPpSgQLH+rWuBiwFhy92/Z1oAzscts4IHffLz60hK6kXVNQeu+flTcoddXXnvY6UnJHZSATqfbv20AZwrsLm5tUpoJCugFrDXfSpxwuGCzAAd97NMShA1kkJFu2/hQKwqh9RhlYGpsq+OM2ovzo0MauxBWw77/emjGqjKqg+dAhG93yJoeeu+VNLNqDLzXfx7V8cJ/muotbXfn5V94BbMedAxDPmvk0J38e9HiJhW8mvXTfKlsNh2bKF0NWowpMfhuLk7+PlQBSe4vl57/FfFZD6yA269/z3owwhiJfN6u9+VEiyrzPqnf4oAFcqXyhr6nt/wDXypbERo6f8oHffPtTkzNGTlJKk/P7+VLYsK0QudD23yoK/EYeNkWwv7N8+561KOJDHqNQaZhVWBU5bX09lcxBWN2Nxo2/fQclMgS6jpY66/Hv51XLLlU3tqd7603NO5SbJlsV0qtkRlYBmHrDWgdxLI+WJXFzrvy8q+wODkXG/Ln9e/nXMLg0M8bBm16jofvVtCojjXlodD0I+1BacNiKOqg738aZnk/zFWbQdaRw04XMC2rdT030r53EgdS2q9e9A3HMhOp0vYVL0zVh6MSEj1rXG93oWHjz5RYH1r2pj+oEhi9G3BAX1QNd/Cg8lifJIsqnM9tb7+XStj6O8UhdVTQX5i+/jXnss/r+pmvbW2+dF4TjXixCMjEDmd9qD1bFalfDW4r4q7Sf8thv31W8E4iuMw4UsMwqyCtJIQt+3PfxoGWlKYcAkHWvTvR0F+EQNcD1R1rzExx/2+VgS3OvSfR+InhMGUkeoKDA/wBSlhPpZnDkhRyO/wAVnMdh87tM3loT+/3q8/qasiemEhIsojFrfT61SofFksDexGnT8UFbiMLIxAQhbNci2/hT2B8W2VQSVFqcxywliUUhlYX33ruHUZz4bAXOu/3oJYiaNbaXNrW3+9RhzyqQVyg63A38K5iEUnSxvTuBLeGSVygdTQK4gCKAx2vpoT0rP+HIcTnB5aW30q+4nL4iEKLkdRVdDCShlvz6b/agrZo8ztkNxfUb69qG0dmBjU73rVmkeRW9WzG+98q+MfhNe2h573egrWVFiJl1uNKBEVFgRc39/wCe1WGMQsmiXFudqrAHLAKOV9N/v0oD4c3l8TUHezRAUlkZNMtvdb7edKrOwGUrYda406oCy8uum/hQEWARYi7EnW4Pn96s42DQ3J9ccqrnlJhRyNDyoBxjpIUPLpQXxQTesrDl7vxQxG49Ug/X89qVwOIC2VDfz3+1WMcraZQCbb/PSgE0LyRqoBOvv/PevsPgwSL239KcgZ1sZALHpv8AfrRbxMbnTXf4oEDw+7+ubjz3y7VJMAniWCnnbzv9/Om5HAClW9a9Cld0K6C50t0t29nnQCnwoQKFIsew37xTIgjVFstzaowzq1sykt50RHDyi7ZdOVAMwFozlHPS++vnU4sEY8qkaNzphXVLAWse++VHaYFQGFrb+PagHDg7PoNBTixAkaeW/PzrsEgMfq67/fvUI5wshLchQfTBAcrKcu9+dLZEJIUCx5ab/iu4zGhyUAFjv8UrJLljJLEW+P5oOYlDEvraj27+NVs85yEGwHnv5da+xOMlAILAg8t9qqsXIJhrIVsd++geLtHkY2AtrvdqAZPFkYNa3Lnv40HE4wvDkUC4N9/Whf3AMWYBdDrvtQTxeI8JlReXXf0oCFp5RqLXrk8gkMmguw039af4NAIsOWkAJI0oLDAoTFluNRTykeHHE3NTe9ue+1JYeSVTl8KwNPoVcqWW2Wg74a5DYEkn4UeFogjqYySB8aXjYs0mU6CmOHwzYidbN6tBa8BhzMcRIpA5gVUf1WxR/wBD52JNgN/OtZGqwYYRxkc9a8z/AKwY7KqwhswHQb/NBgGxaiJkkQKbWvvp50KKRkbPmBXz3zpVvHmLOV9QDtv4USNozDZhc9t/vQaD0c4k2GxCHMwBNekcNxH9xGChBuNe1vtXjMWIlCqLC4rb+hXHXgYJObXOm/pQegTlomBsel7/AF+lek8A04VAb81FedvIsioQQQwBFta9D4Iw/wBLgHZBQecf1YxZj9LQC118PkKz2ExQLIgXW/v/ADV7/V5ET0wVG9U+FcVmsIg/uQWHkDfennQXEb5v9tyxOlDN15mwXoK4HZJCUJNjc3Ft+zrQjiU8YlrXJ3vpQOuVaPOvw6/muR4khLKPtSEkreNlX1k77/eiFmZcu9/vQExEqhSXYa9Om+1fYSZUWziynfxpQgNIEYkGi4y0carbS3Mb+dBKeVFbwyv+PpvtSmKkYgW5A6UDFTFNLEi99+flUFdphc3AB376BnF+JJEGckEaAdfzQsM0aSI7m+nTfxo2LRvAJWxGXvvTzoOFVmIDrcdzv80HZIUYBsqmq+fC+tyI1376upFAbLYm3Ydfv3peZEaMEDL7+n2oK+OECAi5NqUxeEMiljpYb93lVuYUCE31rovHEwfKov1HX70GfwUzRMY3DXB58tnzqxw/Eczqwa4AI006fL60lpjuISYeH9Ki7N5falmiaBGtmIB1J+v0oNHFjC8ZGfTmNPPt28q6cTcDMTmAtz3r59KohiVVkCswPbrf71z+6ZnDh9MuluVutvLvQaiPFq7LmOp57+vWhYjEI8lsw9XUezv/ABVHh5pWtfSw1327VyKRklLyFjc6d7/eguJJxkJWQc9Rff8AFSw+MAJB1PTf1qidnKM6DQHkN/GopinLW5aab7UGnTFlluNAN7FFOMMgWNtAd77VnZJ3SIAN6x7HW/386HFi5A5zNy5W3y796DUpiMkmWM2A89/GuY2dkjJXmedZaTiEpOjW3+3lQ/8AU8Q7+GzHy39aC6fFg3FufOgy8QKyFRY3W1un4qlTFSBGzNoeXff71xJma0o6a3t87fSgcxc/hvluQbXtvrQY8TlkXoWqDf5JCZF5Cw1+V/rQBIfEUsnqDr7N++gcMhMrMFyAryO+Xavobn1bEHN76lBKHRZCL+7fw6UzHhWaUStpGTyvv40E8JhhqwAYk791OwReHfKPWtyrslocrQ6a3N6mc8oLghaAuEAmY5yc+a2n7e2jzuY2aMEEkcxy/HlQBMq35A999POiIsmKciP1mJ52oGcFB4jiMJckanfyrWcIwS4SMAp6x7750nwfB/2uHzyC8ltKs4GdluTrb5fbzoOgRqHMhFhrXhf9SsacZxyUAkoDavYvSPFrgeFTzE81Nq8Ix0y4rEPLqSzGgVhZI9JM+ULoB1/mklFnzLmysabkVfEysTSmNzqDGhYAG433oC4JXMrKTdiOZ38ulWmEmWCZPDYu4b1h2/nzqkw0k1iGNmF9R38vPvTaEQBbtq/M+X2oPVvRziaNw1AzEi3Tele0cBbNwnDuqmxQHnavy16N8YaCdIWb1b9frX6i9G3V+B4RtReIUHn/APWeJW9KIpCCLxWFZiCCTJmUg2AN/L7eVbH+saEccw8twVMfI1ksNKA4OuY9v39tB0mawzNoWse/8nselLTBfG9RTlU6nfzqwjTOuQAXBOg38aiqKkbZxYsOtAAnIoZBmXnv7UxAwkkXxdE7Uk0yqOt76Ab507hfWjDSAW7Cg5jljSdWjP8Aj7VHFTx+EGA9W2/xUcXkR7qb3/2nfwpCeQGXLqL62O+dB9LJmZVWza79/nXc6L0HPUb/AH61yOIK8ZjFyV132qUkNpVZgMp577UDXiI0ZI/SR2+n0ocLoun+327+PSoE/pCEhD8fzQMOjM3hhhlzUFjJNGUzKxJIt22PPrQ4o2kiBYE3NxcW99u/lQGKQzKitp5jTflVhCWkAuAV8zz9vn50CzRLluAAR2N9+fakeMztHg2vYWFvd9vOrLGlRETGACN771kvSTHeIhw/rX8t/Kga/pun90cS/Q31t1+/lT7hGhkiKhcjHp+31qf9GoTLLPGwAQaDf1q04tg1j4k+Hksoa9ul9/OgxWMgJlMi2C2t5Wv+3nXMEqZx4jeqOd+/37VccRwjoTYjKp7b+FVJHgAggZWG/wA9KCd5UxBCMSvXffvUZ8YqxAG1x16W+1fNLK05RUsLa7+vWuiCF4SHPr3uNOu+lAETsTYPoeYqKB3mNzoOR31r4QhTYLyO99KaCO4yotiRpv60Ep1TwgWbW2ns+1AV41cFzf2/L+KKIyI/8l7DfxoGIjRUzJyPbfx7UEJSpcspJufff71GMgsCmtudqhBJGklmAIAtYnT8edOwmFbyKLk9986AT/5TfLZx03sVOBxE+WVdb2tfr29vnUijRlMRe5J5b+dDkiLMMQ5BJb9PS32oDyP4hWUWAv20t3t28qEzo0kg5ZeQ3sUy6hYfFYHn+nr+aGkau2fLa55b+dAfCRrcx2IAO/z1q6gKFEjuCLdt/CkMHn8QpJGCSbX307U60cSKQjHxAPfQTxK3myMLIBUIpYgTGjEi/WiMkyQKzgMStgN9KuuAejv91D4+JXwlJ50FZwvBf6i2UIyrfnbfwrW8L4VBgYioF2709hsLBho/DgUC3Ub51NXGXLYE337qCEYyqwb3b3eixiwNz0rktyhIF6Fipkhw7SOvJd++gw39VeJeDhhhEbU6kV5Vh5RlZ8vW9Xnpdxn/AFPicjXJy+rVM1xh/CCgEc6BQSCabMbXY7/FSxsSmVnEi6CwF6gQEACZM19/mm58Av8Aag54/EGp1oK3LJmc2Oo0P38qLEruAr6EHnvrTUpaE+Hdco3sUKOVndlCiwO/zQfYFSJ0KPYI3vPsr9a+h7lvRrAMxAvCtfk/AwZ8XFkOa5GY8q/WfoxGB6P4Fe0K/tQYX+tMbT+lmFiBCr4FYhEMWIK5yQDbnv41vf6wIq+k+Gckrlg515+/hh3ZZA19d+VBfYUp4KBTyF971qUj3iDrY3zb/iqXAYqQKUJ5gDXfwpyJmMbKbnKTffegFIDI4IW4vv8ANEwZlBy2st+u/wA1xLG2V7eR7fbypiMosqMz9d/xQB4hdiMwvY79p/aq/EhQ5ZhvfWmsfOXnbw/0g20+nn3NISeIWzghh2HL8eVBZYO3hqrrenHhhmNlOU25VUR45lbLkubc6LhsQ7S5ibk6Wvv40Diwv4SxMPVvXxwQzkD1POi4edwFLAW58t/CuNMGYsOd+VApJGBGWMzlhy7+7zoC41jZS/Ly0/Hep4ljJJoQgBsdbb9tKTTwYcSWfMx5EDfw60HeI41ljbMVAA6/Xy7VjMXiz4zzKzLY799WvEJDNmJkNh0qsxMBjBW0bq68iaDd/wBEp1fESqGzX51tfTHh6uUxMYuy7+FeXf0alOE48YWOjdq9ukCyIyuAQPLfwoPP2gWTCEZSCW173+9UPF8EBIWXWw6b5d61fHcI+CxJaO5jfkOm/Oq2Vo3FnW5PPe70GTbxL2VSDbU+X2rkEEqupX1r6Hvf71eTwEeJ4agr1338qqXYR4n1Cbgajp+KAj4bwVDSOCp/2jfOhCAtKsinLHfQeX2qQkZ8SGe505HpUpImCLIj/wC79J6fzQC4p4qkevcWpKMNYdd79tWM6OygsAd7vS8UYYvdbW+G+1ApLDAALizHrbfwrkQaLTMbX3+elONGM9mRr399/vUmjREJCg6aW5fjvQFw0gkwgST9QO99aBIpM63FwuvLfwqWHj8VM6m2g575dqnI5ilAIJN7ed/v50HHgbETBibKu9mrCCOJQCOY0qMEkZUgLcnsNPxVrwzguJxlyqlVJ67+FAgsc/jGVh1/SKuOFcIxWMkzlDGlutaXA8Cw2HIaQ52vVmxjjUIqhRbpQVq8IhwyRnLmNudW8X/sqlvVvyoJdbgEkmjlRkFjQCdFVGC8+1fKSEUf7h0r5je/kOVDlcJGsgN9bWoOySkKCed+VZ/+oHEY8JwWSIsA8g0FXBEkjFrWQa2ryr+pXFzi+KeCreomhFBjf8Yk8XMFt865OWUmYSXJHLqf5pjD4VpYwyRhrDQGu8Rgfw4s8IUgdDQV0TBAHewza+Q/iuRykrlBsS2hPTfSiwxrM6tyVeft+/lSmMzm1kCqG6Hf8UBZJZZMQwY3XNzG+dchcrM5Q9KHExJyKQyk2J3+9GiWONiEsCTqTv5UDnDHkXEeIUDEMt71+u/RSz+juBYgawr+1fkfDDLiMoGYFl1Ffrr0RUj0bwAt/wD0r+1B5z/W+VY+PwRtds8PWvPEVSwUAg3Hx+9b3+u7E+kOAvZiITyrEgL4IYrYkgb+9AzhYctioBt238aeiMaCVWOUsult8qTw0gjzI2txvfWjysgu5NvV67+VAo8jrJdRrfkO/wB6FLi2lCqFykHp8/5ozJE58XxbE6W+n81VB2TENY5vW3vrQWEc6xo4YBied+VvPy7Uqxkac5SV11B538/PtXUzE5v92a40v8uvs6UaLDSu5Krr06/n29KAi5FYsv6rct/OvkRjllNlPYcrfamlw0MK5p2Cm3U7/mq7GcdwPD7ZLyNfnbevlQW0XizAW9Ujvzv96Rx/EsPhI8gYNJc8t/Gs7xDj2Ixbn+39QEW0Olvt51VYjEtCFllcyuTyO/zQXI4lipv12ysddOn2qU+JEatnjJuRqTvXtVJBi8RIcgOXroN60SbESMApKtbmL70oCcRchT4akhtedVTuJJsxJBQWtTLTrPfMuUjzpR3iIIGYHqaDRf0/xKYbjWHmzc2ANfoIBWiRglzIL6b+dfnHgOLwkWJgYL+lhev0VwCX+64XE4YaoLez7UA8ZgUxSGORRYLcG2/hWN4vwt8K2ZQeeu92r0VrKbG9wOfW/wB6rMRDHiUKOoY3O/Z3oPNsXG7RuFUgb+fn1quOHSSWR3YIy26c99q2nFuGZYJcrAWAtffLtWK4nDiEZ2aMk5hY760HIMHnVpEb11vb+Pt0rjRF8KiJGS+uo7b60qmKdCRqGvyG+dPJjpfBGZQi5TrbelADwbL6zG4PKuwhXewIFzztQFnZyc1E9cZDkNm60DWLwsXh3V1OlrX6dvZ51XOvrnmb7+Pam4woVibk73apxYSbEZREvPez0oFgojsYjcX6fP396s+H8GPEgpyZf2t9vOrTgvo7ksZjm62O/wA1rcNBFBCFRAtutt/CgquDejkGHUNMudueo1v96v4I0iiyRoEsOlSQKsd1N7ee/jXzk5bqNeVB9CvitqQABzoOKBz5Qb2POoqGjaxaxtyoTTuTkeLKt+dB3OY1uliaKGZ4sxfK1qFJErAZSbE86m+SEgN6wtQSYkHMNbjXvXcIFkjIcadDXbqMzcwak/qIG5aXvQU3pdxMcN4TIysAxFq8R4jiTLJNiXuzE8+tan+ovGXxPEDh1c5Va1ZjDoiu6Si4YaUHMNI4sJG8MFdLGlpsR/nCIWkHnXJyQoDAhL8zv4Ut/dRRg+ECZCbHv+aA/iqbp4Pq36HUn7+dJ4mKV5AuUhQb+W/3qZaSIsxTMW6dPxUpJpTE4JINrgnnvtQSweBJIdSMoPK+/hQBGpxDxFSDn6mlUnkXWMurB9++mYQ80paXnfpvlQPx5osfFGrfqdeVfr30WkC+j+CUg/8Asr+1fkWOK3EYZF/5151+ufRghuA4Mka+Ev7UHnP9eYpP9b4fKeQVuXP3edYCHEiSNVLgjy5fjvXof9eVLcV4eC1vUa4J515hDA7ZSkbqQ3O3OgsJNYQcmbXr9fLtVjFm8I3iLAb+NBwuDzRhpHyKDe2+tMYniGHwUZMbgjkRvpQLnDSTOQosvMDt/HejJwyJLGVlDHrvp27VXyccczMYsvq6m3WqbiPGp8ZoLplvex376DWTvwrBLd5Mx5aHUHy/6vOqbHekQE6pg7eT8h7vr3rMveeNmfE+qeYJ0I+1AEEjvlUsVPx/Pagc4njMXiGzPKMg57/btUMXhTPhg0Iy30a51/PnRMTh4FwcbIzM5OgHPfeksZixHhQFOUjQjpb7UA3nGHPgwnMLesQN/Cq/HyCTFaKU9XmetFhdZomnje1m1B53+9L4oTyyB2UZV5UBsI8yTq62KHQ09GjS4xFjFlJ50rBmKFgUAC3IO+VDhxkjx/42tlbnvrQNz4JsPNIpf1r3pKVUjhYHNmzUyJ/HjDuzF79Ov81DHOnhxyBTffyoGcHhFKxyAi/O1foH+meJbE+j8IOjJpX58wdngvExMg1tXsH9GOISPhJMO17jQjrf70Hpci+HIRmuG60hJAgYHNex0ps3aFclievs+1LYyVcNhWkYABNSTQVPGJocNARiCqpbTXeteecS45hpMTKkRRkA6GqX+pHpVPj8U0EYKohsbHfxrBQSyeI58dlueV6D0bDTYKZ1ZioN+tPtg8KwVQ7BSeledxySjK4ZmVBzG/lV3gvSLE4aIKACLaX386DZLw+FYFAW2Uab/egx8NLTkeIpGW9un4rMYj0uxMgVVUXK6jezUODekGIONBcknrv6UHovC+CBYlzg2bn3/NW2H4XBAPUTSp+jeMg4hgEKMM6jvv41bsgVQ5HuoF4oSAGtpbfupiIEDW+h9/5rpfKoUCoFiSQvIjf5oB5yWNrfT8UVpLk25kb/AIqMgEcZ73oajQN7aBXFqbAm7HSpZn5lLV9IzeIt1sLa3oiklv8AI2l9++gllYJe3Suxxo2bTmRTUZViFW3LSomOwOXvpaghGSHK5Aw5+VZz0642OG4R4gxWRlsBv9+laKV0ggaRwVCi9hz/ADXiv9QuNHHcSKhwAGso8vt3oKHHFsTIZne7ObHXf80ObFeCsS2NjpcUOEOz2ksBfme327USQxLCRe7qdCaBbE4hnDiMkXoMMZZLNz/3UJZnclLZVVv1V9JIVlfI4Atz6figNiplMloh6qc6CW8eJ8jG4GoocmYgyXubg331qUxYIrwixK62oFHkmjUrIt26U3w+RGcmS4sOlClY5Lhcxy6FqNw+MrYyMCDzAoL7gcecRMyBlz6H31+t/RRFHo/gun+Jf2r8jcOMYhg8NmBMvfzr9a+i8rD0fwIFv/ZX9qDzj+u0THjXDQzi2Vtd/tXn2O4kIEjiTLcfGvQv/UViI8Ji+FyKpLBG0+3nXi7yNi5RI3q9bDl+KC3xHGMQ8YFr2PTfzql4pxA+IzM3rn/bv9q7JIxjbJob2ud8u1INhnXF+JKpbXrvnQTwmOljMknhlyTYWPKnMTiYEg/Tllca73eq+UlCfCQhCedHgEcklpzmIGh30oDRDDKFQsWzC58jvpRsKPDUESZSDoO+/lS0RXxTIEyBRoO/s86BiZpzIojdb30A5D2fWgZnxAdwVIQCq5ws2hk1L3ud/KoxvJJIwkWzAaWqMMIclnfK4NwtBA+DEJogLNfpT2Bs6yQyKbFdCaBhsPnnYTL6p1BFMJFImId1fQDQGgji8MMPcCTpY23zpZMOIkCRgZSN+6nCTOriVRcCuyQs80aXCgrcUC0IyMEZem/dUseAEQkMbG+/OrOfAQmOKQSHPbWoOsRABUsgFjQVuClnhVnhHrDSvSf6IYuQcQkjewLcx0/FedTZgS0a2BNq2v8ASibw+PLG/qk9aD3oABSQKw/9Q+NJFhxhFbLm/VY1tZZVjwsljqBevGPTbFQ4niMweQ5jyFBhOOoP7gsuoY3vVU1obyeCJF7+f3rT8QwmHGGaYsSAugqmw2HDYdUjUtmN7GgWwWMaZHgjIUE6jfWjeIIlbTObdt6UWLgqzTZ3mGHHKnMTh4MMBBHIspHNqCmDqzF0OtuW9ipYLE+FOx6lee/3ruKlijZmEeUBbab+NKYfw9CxAUi999KD0v8Apn6QJA/gTsNTzO/lXrSyCSJGFiCL1+ZeHySR4gtC5CjUHr+a9d/pr6SrjoRg55PXTQUG/uGawHQ0NfVQHTe+VFJQISLXtv3UFdP1UEGe8hDd6HKSS2XkBRJgpGbTlv3UurHMfPf4oJEhls51FRtmRfVPnRfDswfp1o8JDKi5RqKAKBV8IhjqaejF1JXUVFcOS6LkvblSfF8enDOHPM5ta9qDLf1L9IVwXD2w8RtI3qkjnXkGNjTElcQ7kuoub96sPSri2I4nj5HUermuGPKq+CQ5WjkKuWNtKBeUtkylSWK3FqTR5hZGIOvKrCdoY3Zyx09UCgSJHGfEALFhe1AGYBYfDUC51N65JBlhzKMxY8t9a76uJikYKQwHOgYeST/2RdiCaCILKhYgadOn4pvDSowZmUDQaVHDRLJIoc2HM0fBrEsrDJdSbA0A8MkU2IIdCFUWtRxERh3EbIgB+W+dQxmSOaTXz0386ZxIQYJHFjnGvffl1oBcKnV544xGzkOLEcue7V+vvRoheAYFRoRCt7+yvxxwudcJxLC5cw8R/b13p0r9gejjf/smEJIuYl/ag82/9TiSE4AB7Kt714rEwQDQhyNCRXuv/qOyqnDmOUprcmvGMQ6PAwVo1NhbTlvpQV+JnYMoz55D2FOtiXOCVGQZx5VWxuqhXuTIKmGkldS0rXPQUA2xwkXwfByoDctU0MmHTxSmWMnQ9aLJhY43BkJ9U6gb50s0vjszalENlW+m/wB6A8uKE+JJchAqaE75VCIhsQsnh+IirY35/ntTMOFTESqcSoF0uGHIedu3lQVjGHxnhKxsRbnv+KAmChUYoOj2DDUEb99T8CP+9Yeroef+38U0vD8VHiQJUUgjQA7/AJqWJENygXKRqR9f4oDhY4MKUeGNs3+4c/zSk0kIgkMb+G4NuWtNAWiXPF4a6AMWvauOmFjfwyni3P6x0oEEwqZZBLLlcD9QOnv8qjMsyrGkrDOo9WQH5H6UbHgLjZP7dsyA35XG/Ki4h0niCTIqMq2CqN/xQLB5j6pIe4sDffvowjjRYVlkC31LKd6UvOHEfhDKSV0+2+dcK3hjjllysBe9vn/FAniJwkhlRnyXuNK139KsQ8/HopVuBmt5/mstFZo44mjZgGsfZWu/prh0HpGFhVlRSOZ0/HnQeyekeM8Dhckhe1xztvSvHMZIuPM7s4LButenf1DmCcFKDMTa/v8Av5V41g5mk8cshWx70DTRIFt4gI7X38aqYgv94GzDTlc8quMHEgYkgElevIfxVdxPBtFKs7plV+2+dALFSxOJI0l19vOhrEowxeRgsq9jv40ANDCSllYtfL3/ADUxJCYM1hnJsL8j/FBHG4qN1WOTDow9lVLkPcIirY35dKscUkiR/wBwVB076VVh1lxAGuY9t86C14XDEJDKy3Ui2Xz7fzV1wPENg8cmIhU2Bva2/wCaR4ekQjIsS+XQdPxVnhldIrFXJ38+1B7V6P42LiGC8ZDmYDlTr5mGiCvNPQPjU2D4iuHe/hsbV6n+vKyhcrC9BXMSZNRpUVMby5dKckjQvYDe/hQRhkjlza7376AqJ4ikWFq5BFlbLbMV5b71PCqY4z6t7998qbw0RA8QkX7UA45MoZ3TLlHOvKP6l+kJx0rYTDN6qGxtvlWw/qHxkcPhOGik9aQam9eMtI82PklZyADf20CsiPLI0Zj8LXU0tiYTFKzGx7Vdz5AAxkFidb86ruItGy5hGTlPMHQ0CaLmQs4Hc77UORAsjyevYiwvvnT4SEqcwy3FzrS0gk8B0QlkHU9qADIQinKRYWNutBgX/KLaHod9KbDqQyBg9xYb3env7PC4eKE+KJJHF2Hbfagq8TnjygA+Z7/zQsNJL+hjdCbgU9xCP1VVyFUHTf1pMRqsyENpfWgK+Yv4ZIW9CcuZ1SaX/Gugo0mDlkxnqsSM9fYjwEVllTVHtegWw8LNxTD+E2ZA4/ev176Pgjg+FB6Qr+1fkvhssYxqGIernX96/WPA/EfhGFKj/wDqX9qDLf8AqKwS4vh+DIDApmyqBzrw7D8PxBwbZsOwtp+nfvr9fcV4fg8fjsMMXCsoW9gwoUnBuEiIgcOw1j/0UH5AODTwQBC2cj/lNE4dgJ/EDeCSQb6qa/Wv/D/BCAf9Mw1//gK7HwLg6arw7Dg//AUH5KxcMjktHhXYkespBqpXDYiXFyHD4RxFb1lKm2+1fsSbgHBszH/TsP8A9lDj4BwZSwHDcOLjX1KD8j+BillusU2Qa8jf2+2i4nBuVRooHHfQ/D2V+s14Dwa4X/TcPb/4VJvR7gmf/wDGYb/soPykJMYcoZHyqvIg7t2pWVcZiJrxI4YnqDf2+2v1u/o9wTN/+Mw3/ZQv+H+C5v8A8Zhr/wDwoPyvFHiRC0EsTll62Nh5ChwDExeLZDb/AJiDX6y/4c4Iy3bhuHP/APrXP+G+BZgv+l4ax6ZKD8p4TD5o2IZ85N9Bz/mjGKeSUxNAc5Xmo6d6/VK+jPAVe68Lww06JUovRrgeXxP9Nw+b/wCNB+THgaKURIjyxj9WhuKcxfD/AB0SeIMCo1BGv5r9WD0b4Fnt/peGFx0Su/8ADfA0iOXhmH/7aD8k4bh86TCV4nyjTQVsf6b4ZxxUMy2Aa5JGn48q/RA9G+CZLf6dB/21LD8E4VhmzQYGFCey0HkX9QDJNAI4yAAdb8/z515A0WLix04BsjHoDX68n4Rwye/i4KF9barQI/RjgLOwbheGPX9FB+cMNGq4VSISWtzI+fs8qquMpOFAKMxAsB2r9TjgPBgDbhuHFv8AooS+j3BZGYPw3Dmw/wCSg/HknDp/7mMtC+bnT+J4ewhDmJiCb6Dl5+zyr9Y/8OcDtf8A0vDf9lBb0e4Jnt/puHt2yUH5Fx2Fxk8KwpE4A8jSvDuA4vxxeNgc3Y/Cv19L6P8ABkcheHQAD/prj8C4RGFyYCAXH/KKD824Hg8qzr4gdRyzBfn7fKrJeHywPqzFOlhX6CxHCeGrGLYOHU6+rUV4Tw1ornBwm3/TQfnq2KhtPGxJU/8ALXp3oTxZ+JcOCzlhIvcVtm4Nwoi39hBY/wDTRMNwvh+Gb/BhYkv2FBSpHIFqRgcjMTWkhw0BXWMUYYWD/wDxigzKKS9hoPZy/mlePcVXhGAeUrna2gAvWz/t4Sx/xL8Kji+FcPnRRLhY3HmKD80ekGMm45jznMi3PUGqifBTxT2jR2y915/zX6pg9G+CK1xw6C//AMak3AODZr/6bh/+2g/KE+FxEhBlUMh1ICmujDixUROw5/pNfqmXgXB0Jy8Ow/8A2UuvBeElv/4GH/7BQflbE4V5rBcPIt9DZTu9LwYLFJFMDG4UaWynlX6wHCOGA2GBw/P/AJBUf9G4WJCf7CD/ALBQfkqKDEKXjXBTD/lYxmjR4HFpKs39vPccwUO71+sX4Xw7T/8AQwf9gqC8N4ff/wDhwf8AYKD8lY5OIy5s2Dmt/sHhndqkmBxow65sFMWPMZDX61HDOH6n+yg/7BSD4PCCUgYWEa/8goPzD4OOKBf7DE5enqb+NAh4PxVoZX/sMTmPL/Hv4V+oGwuHEukKfCiQYTDnxP8AEvwoPy7wb0e4nJihK2GxUYBuf8Zr9XejgtwXCAh7iJedQhw8KxaRrz7VaIAFAHag/9k=</binary>
<binary id="2" content-type="image/png">iVBORw0KGgoAAAANSUhEUgAAAkgAAAFmAQMAAACsnvc3AAAACXBIWXMAAC4kAAAuJwEBzMrKAAAABlBMVEUAAAD///+l2Z/dAAA5kklEQVR42u29f1gb15n4e0Yja0SsaITxtUUsM8JQyG6zsTCuLWJZI4zjH9+6drr93m6ym8aycUz2bmqD6ca4xp4RoghvMfKPbgI2QUmTTbbP9tvYSdvYjRsGRBBOMHKSfRpcu2awCEo2xAxWYkZhmHPPjAQIJ6TONve5/6z6PMUI8eGc97zn/XHe90wA/Lpe4H9I//+QRPprI7V9XSTpi0jj/y3S1za7JGmc+YtJ8tc2pq+PJHxtJP7rIE38OZL8lcY08LWRvg45Rf886faUDITUL4PUl3xm9PZIicHIX0YauD0S8+dJ7V8b6auMKSISf7mcVNKA6PvLSYnxx33yLWud8n38K5B4jLrV1snkV7SdCZKAU/FbddP737IFgovmb9Vk4b9Dio1yNHcrSaKgAIivSGqXNEz953YXMIE52FcksbKmsulzf16gKSh+VdJBYtz2hRORmK9G4g6WxsDSL7RyCkmyMbdLEg+CfPxLbFMVddskGfi+VLa+2yVZZbY2HY78ZdYAqCNigTYdRmf/lHB7JKELAFaLw8gX/Txw20sIIC3o6m08IL/YePTftrMHsG1AW0/z5WhvfMkfvh3Se5DT6olOtNDibGs9MTnJPycnlgAEx1BQSmq5eGukcNskQNYA8AkzpTUJBocHvipJBmQI2KxT78R4DUBWkgWpuhq+vdmBYOqvAQ4o3zlB+VcmcaBYcOJJsy8DAOwASDo3qKamg5WR2yJFWCButlWqwnaBBAm9LHH/VyVBTldOOlaqYgbA5MjAWIVUNBr9yiSwREuaVRIGMBY7AlgeaLnRWGzaSEVviySDPC1hXqX8Sjlga9o1JiPXCHh+fMrd3DYJW6HVZKh/fIcJGCMAq+PI2muD40F6inS7sysEYH6CdARkcRIedBFczuB4Ozm961Jc8peQGnDuYZtKKj9l/QEn48FNxPmx4fGasuSH2uB1AG6H1EVwV6yq7a8Q3O92SjwGKAz2xH5ekbQmbXAYAPo2SCzO/WG9pGyw+BAW4g4IHEthI72x56qrU0izWgrvKKhlkiSWfXl9HAm1QtxBQI4eRWqF9zfGnnUb6KThHAYXZ3HsEsBGjcqIFdJParWvl8bCUNp2BuRDDx3nlm0l+ntjz7s5Omk4P+D1tzifySgJWbUBEpPTE76lLs9Z6EM2pf0ZdxlzLF8C87aSgaux53mOTO7fD3lDiqAUmfLJxRwQiAH/HMRJkLSNNMHCH+8/gg3RJlCt1zxMt8mVDXwyVgnDAV4HqEmDIPAMJyZTAhjlsAG/bixJaiwgdcQ1mh9vwtYx8110k+ZhpEMVDe4kKQp5oAHGSUVQN7jJxKBtykA/B3C/ptigkqjwKlJL9NAfhCzpun22HfSxNUbZAbc1bQd4kiTgaSLQKvPzQ9kBniB4qhZHFgjnsaAV6HBMq+4WMuqkTC6OiQ9lVepE245w6BopVTu1fY8lSTEovFB0GRBINDIxIYlmYUuo/ZrbUaoYD7zJrstha5MknAIlXhh/M2un9sZydxjGSFGuNgJE6k8Ev+K5pD0+AxySYBd26JwawnMeQtLP91B4aY9KkspiGGXlgCT80WBc+4flT6yE41tFKAauPabHk2F0H/IKQxpADSELKPAFApppIwH/hKbrE/OoZngFkQJQiooVrXZEqmgFFq4udw8iIZUfD/CPAUw1AhK8pGSmuF6VdUV7wQe29IADwj9lIEMi4WQLvKKunYQEqre3t1bbsooyuXXW+Bgcf29iVKYFHmDRhP5MnEUDC5Ks3grA3WyheN/RAAalKx4oVx3EyFamRSUJA9GLekePVbSRr8bAzjxGJREyM8p1uyY1EU1TCho5GwBugAP7fekBEsYMF6B8kACkf4oUPMI6n/aIBf7oNX5X3r4x2N0vEhIc41xg0kBhsE3itJztiGsJS8DfIxJaUn/PJZlur80PFyZI8YG3sU7n4qNiBflhRNiVL45B/WVxt0LSug4kjcEzTH+Pm9drTEKRZwSem1/cpixEz3lIwUh++KkWLEE6z4YUUox8KyTsykFye+zyqRHp+l4OuBxJY/BcQK7leaBL51eh+LUVrKWVhegZQJoqEKH3kqT328USai4u3NzybmB0GJNHoP4S75d27kUL5Uwag//ol61jLlaLdRXZaBjQ5SkWmel5H8VvIhENtaSppMFxJ07iuCCHX20bHdY3jsh32d2U9ET+KQDk5BY+hEjrAasr6IqxdKx3s1UxBW297wdGYTwSibb8o0rqlHHs/7Lgo1L43qJRyWwckVc5AfV6JSlMWu8wc7hfXqMD7IrCw6NaWnB1+f2QhP3X36IkhhtHpNIEqeV8pykdj0vhxx8aHbZoo3AVDShNISVY2hMBeRQatkqaJSg4ytko3M98srULvVmK5vdmPzRIyFtfyVZIE52LL3SZ8fXjq/s3bRjdZFg1BguZZ+4qPh4QiWSGNSbrqRDuBkDY/tBQMXOT+gN6E0US8h8pyO9rFqdJnXWLItB7oH9Td+QHxkooFsKfmba1t8kYy6gxWCxB6t7W7i7qymRWqKQitHp/MmMCLonEFa9K6rYAzT9EID4ReFAf+QGxDQoLR46Ydgg0ChwT0VxczqR6NbrudvZBG2GpJqg/jI3AM3BEeqpAyICCRIZ9CVKW9e5/GJCxCX8fiCymBuTKp8JH5u20r0YGLhFGi/JGulWn4zhHJiLtC1Hv8LthHxyZeCUfxZTSQSY8opIOWUQ3xaskLniAHpWq977FZuy0M9DnTURzklxCV3fp6rmsdA1hqQwF3hkogTeRDPNJOOaXnUxY9XcT9YDppG4cABP+dn5NvG1U2ha9zB7Po8an4kIRdjDVQ9r6dl8GCFn2esN/DJWqiUN+GZRxSNLTpGFSWK1tCwzwGhGFrMWRS3Wly6hx5bOqgfqM6dq37wNt/U/lDCyqkC5vYaDIQHlzBNI85Q0kSJLHxHxA8r9vIAMcrzmzUmrPDjY/Wfky9ZbiHaOJc86hfVXvaLlFEAeRlkpv9HIWo8xO3sRnUTzlmSSN2hie7DnSgmzyDt05gusu9TZH950gRxSrNKaS6OG4sAxjF8EgqGzZr5BIOIhI9VGS5KieLQmSLNgqhZdErUS1D+ZpzgXZKzhxZthi3gJhMEmK0aJkWwIQ6fqasYYD3rHLDhJ+zISlpigd7A5HyeSYhLxlVS9JcyWKc9fdcSbYfaUInDJsfnAX099fvVsVe6xtVHRoXf9OwOsPlPZU+8feKgjBj5gRaEI/7CQjvgRJsO3QgF9IWCM97N707TOl3JUbZqtl5Mp2tN2ry9Q4faxtVLAA8BgKzZZHOmVy7Hx+GEZLR6ASwAnEaChJAms1Jc9ew+oOdnOPbzxTIAQ+yQTmqFSKIiZHfoIUGBjUG1zuMtj2m3HkIGMfEyhYLxyRC0QY4UFaknTNdX+28694/X9WA+6ejU3NImU2mfRlcgQZxVOEpNqCQGQYmM1gM/PqGwhNINJSKFeOyI/G4wMh3hDpV0ld7rez7dnv67UAdGtLmixyVkGtdUMUWUOJeTlBGukP9hSzZpDF7O1Ens8X+7iZhFIpIp0d7olCuTSQyDaKj2LVv/DdAYDhkKH4hJGhYg1W9whaOBmNSTWaI+EIl87ue8a5fmwIoUOxT7sI5Cd5eQD2ZiFEYYI0insAcxZsBm76F7/feELDkLxDcG8dQyoAnyHUSHYk/BGXbxln6bKxELJ9kfFP+9ByhJCRCB1vswPyeIIkoiS/4Ju6xzkX9YtLaSdNjMW2j3fTo8qZaXeSNPLRZcIRe7qtbDyEnF9s/NOrW5UtKQuh4zDAk5cDycgeZfnfrBt2A/IOMe2yhX5Yt6/DzYhonwS7CdX8hqNvXcZXx4r6o4wfOb/R8Ym4qrHyQYjyaEiGQwnSiXV6Dj82uAcQuDXtsr//QWflOy4GuT3Y+MdJ0k/7SmGkIDCC8uUAMg3iR/3JAC8EBYyIRpOkLr2VsM35Hotn2PDLL17/24Ox/wTq3hX/iKsJfvjmnKYx+NG3AmGGRmMS938WvZ5Mj6IojqaiydOQmro0q9mu3dLlGWXxyxk3F0jRi4aEQO/CYVuC1IK+/KYt5FTA0qrPohH/JAnt81iSpLkX+MxVOroWjHL4Zfyz1ydCR2rhBItswKKEIQ/fNCJS6D9g9FyhQpr4LAqSOVuIQdNLkga8Bo6yVDlpYBYE758Wya/HkUFnosgdxPSUSuofy3oajoRKmXjLXiQg+YA0CIzUZK4t0fEE6YMg4CjHPlFelfkJ7+2lpLbxxX2givk5Dm9YA6pL6L+ZdRgp1U4osVCZlSTxoDg0TSqCSasCONyxT5BOv/1Jbw0JJ+jY6j6Tmx4qgcI9CVJYyMpE/88rFl05nxAlHpr2JtcOQVYnSYDsxhxMV8HRo6NGDhuZoOX9TSaQ1cPC0UZSdQlhIWBHI+MBLUJCJQ3AhoVq1tGu+NXFSRLaunGHSJV6PfI3OjlfnJHGmwBxpZmFsaacBClGOrKgzBvpz1T9EqURGPGph0nNyvHJnUmSJ3RkqUMsEzBc2ubjcJGJxwBHtjTrQIUOV51LOEZVG5g4a2FEuFt5Q3oajobVtBaRwtSFJMlV5qUoKSgCXNpL8NkiiYzfGmB5xYDZeSxBumEpMjAxg12RvjJIyQwlUj24UUj+JEl2L3URVPztAEtJOwi+QCRkoNUAyZ3JF3GTpHLc4v3MUs4kfWmbTS0Y9KuH59HIaDJ7nW/wElSMI1iEIIV0FPaaUGpjlzHRDLb1Kzsh/NmgpsVryWI8imFAuLZHUw7PRz+oSJJ89dlEYGwwh8WhhhQfEsmJRNYrPFmVO5AktWCmk5eWogmU9sO9MvP7O1MPYtWTIoXEA3c4EHXngC5G2KKojGTD1bqnTMjbRsZUkjYC8D41zeyBe+9jilJyWVYG7ZMnoyYrFejVOI1aRuxXSOJkTi/YsQRpvP75WlxIpuc7fwzt06k6yxPU1BnrWcD4GwFtyFI1RGREYmLyc8GRmEq6UnFVl9yzMtgD28DkeZuM8SSnaqayNIfegf4aqq2FVDUEkVIquUkShL3YWPI90YpkO0mS2gVa0ifHJDdw0A9oyTF5JBBLEWeCFBtTzJD6OsdIanKmVGpkFo8PKMLQEypJMgwyDSAqOvAvOI6Ljqv7jiRIcMuLiLGGqW+wxJiMO5iG3OgVgJGzkfgUgkahKEZgLPmu+iVJWsF07yrjDGDLbCSUOZ/DJ7UHny6NC9hpNoFLrB25jO7pRUs+85Sf26oGF4o9DIeSdRP1hX/+aFJIzA6+uIjuvoC2LSKxicOGCWFy/gmSumzJnF9Ilitvqa+pJK+fah+AY2wFA7RlM8WaIKlbRqZFFUGOJKylkUikfrHpk3aA+QNBHgmQg2NSjnxxCiPLydn1jyBfiyy4okSyZyRHBRIgMWMeC4cnz1ixUH/oRrHnBomkhyUpk4d8SRItlEOe4RSSPaSQBKu6pTiUbLiVww2FFLtiDaFABoAlZGIdZlTaEqReigdalEsZN1ExNpqjhCXAChCg3Yv+SRDJMzEZDMDg+NMA/aQx8yKKTqbPxoX42LhK2trnQiCQRUpAU1aoiASNHlMcQgzyxrXkZJUEMO/GW1g0Wq456JOUE7NJ3SlKkK48JBRjyIDK8ArQLUMkzqicHDGI5IMTUieRJDVp6ONiUxb6dRYL+hVS8sSL21+gkgJX2svXs/MBlLee54hlqyDEBDQ7Mw0vwJ7dQakhOabRbh11XDRbMBhjca9KsirvIwHEk6SWmu356E3m6hbQs8SUAZUSDQA6ynsYLRg5UUuppLjAEwGfiJ3ZB2Mgx0tKUHYl1o+Go9kqqa3tmGAzATfTv1lnAaYQ+lssjj5AYh6ZCQbihoTExSHB+5RP9AzE4YC+9LktCRKlOtspklVarqIhyDKXhJDBBhjXBwgrLkKmLU4lo55r1bzXB5+NtMNBUPLcliFGxjRLKOmkQspJkoC0FwAtWgPNOjPKFHitu13gXfhSajwib/mMTpLKnbbjPlh5bQ7sNWW8sOUaA/UaKy0dV7QgQaKd2S1lLq3iHHVdetWJgE70P9PSQMwvEmrNR/HBlYw+5peZ9jC8Oq/wBT8iGbTWVdL31PJukuSWomjKP4TSnZ2Kw+1QxPgI0CN3zfCUMFkrq4Shcb9ciod9V9GY/MjwI1tYaClRs5sEqYo3RJFm7oaS3vkGChhr1yL5U8BFIk8EEkW5BGkMkhDzBYhWcPwFEmWAWi1YZiyBW+BoSCUx5T/80/VsxXRLwMnBQqgnWGAlgZtUVCVRZVNm522LQVKmDtL557CMXyskZKBfNuIyCUeDCVLVxx/3ovlQlAicfWO0UKhaHNZKwHGBSZShFA1EqopIB1H4cG5exvPkEAPrDRt/rsuBVCAxO/ngvonzvQCrIQgOe/1itE3QAWUHK+eS8Q2Qm/Kc0koIKfng6H7Zsezk81uGaNgA3qrRESIZSEhclisk9l4T5vUB3KdfqCiB6hcuApRzRiUNPWUzkVWlrh0IFsgO26Lnw4jU6AqzBCFhgYQWyPKo1M8IpZjXA1s1+Wg/ZitFkGdcwMxAP5uoOKok3wSkun8IQK8jt+jZkSgaE7aFLfHD0eOsOiZJlpJHx2nQUboNbfS5oDu9nGeBnpbtpDhlx2X8qGwxPoY8qcNR5IEhRPKQXEkAxo9YEiRpMprQwqqS4jjaMuCbpnIOzZCSSHp0iiRheGtm+E2w+rwjq0htBPG3k3x7ALabLIsU0sQkCTYcFE9diMtAZ8VYu6tEC0hZZvzTpB/Cq5mR97qky4dbi4LJSql4kYJvm0C6QopPIKWRqqhOvAXjKw6/LWEgF2MddyNpEVPtJSrpUdh1X+mrfpmeA+NBKGROO7GL8QTpNWQOgQ2AFrKndG6hmMFawEXzjzK0KQ0Iqpy2wSH77pe4gwwGxSAMWgrZqZAtrniE8YkJ2GYxc8tAZrh1bWmhsNLTfMRieSJDpxy1p3pOHIqrR3pEHZMNxYHwIaNZqSsCxdyx2F5EiikkYGOBBgu/njaSwy/FjzbqdMu8XoAJApABOUlCWaQj/0q8jsyG0kDXASOwBr1yFgNNiKSMKRYfgqdBOTJQIOzMgDjfix8BADcFPSxQk18spQvOgb8+riMKoMR3Pp1lswZZFN3JCzyJMY3Ff86MciKG0hLq9ZUY5FqUYiFWv48Fyc6ZVFK4WtStRyQOsxQ2gqBSs5EXoE9WKqH7uJcRFfc/phZ9GE9LLUDGmKsCKeWqBEmqdjRWi0s6bIgEnEUc8PIoBJAaPcCYIHH0dGeMxOCZPcpJOahCMyY/RzJOxLs7ACMVg147D54bQkGZ1ItkrJBGxgVCdCZ2F9r3ksbUqxqVKjQyYiZJznWAiXjDm4iEexo+KRcisfyoLF1BYlVI4XFRywHYS6LfpZTE2dagBaZ0bjVYAfBbSMsdiyfihm4LLeV4m9YUiZH2p4JSdQv6w+MKKcbhIAfZoYSEhTs9DXozMAkWMG+6JJ0gjec69k9IgMuipexgYUlm/JobH4iLDwNQnCCpflRyJJYKkerMTnCHqJ2MbFL6enY4Kmtl4NrMSHOPrCwG8Vg6PhgXr+AJfeq/CaZCcMVFUUHCkoWUUo2E6ZmkQWf05VawdhO0kGx+MRsfZbOlcfESCmxiSiX/phWlwGwShGY5L5+dqwcC2gUujEolBUYb6Mg7jQbt5oM6AuSns+I+zjAxLiu1+HGFNDYjNuWoFURNWicQ+RLgnlo8lZQRM9AcUbeh0+XcU2fIa+4R9DwagIw8nP4LSKzzR8YgGARudw5rNaWSpAzRwrBtNVzPdqaodnh5Q5h1uxWHgZaKiCNS20xSfbX0oNe6A2x3p3MgzZtCEnGkt17Y0WVww4afDb9teMRst9oJVQ1JhUTPJJmrqs17rUtMhXazAFztKSRhLsrErON873dckF/xQZ/BcqAlnQJQrXLGpVtJsvlGlT2q1ejT02zCtBqoJGSfDrr2D/ZsAv0icN/UtlYLABedqgQUEjOjAC/ZOqvSO3XAYP5GU/ktpIXIPvUxwrpNNqIHYMN50OkAZtnEJEnyTJLottzAWA3YpCmvt88kDSok896+dZvKKxsA5rHBABCc1YkdNSHfShLA6mtu5KB2EOYO8+dJNsdYvdbhrmrajgw/NANqsrytkGa2Fwi2zGvuGgBWEOYSPTLQqSQcfmbdEm0ATpPZ7HZfR6lfNZg0PJ8n8TsWdXImDdq9DduQnrBMCikHfoaFRxqLzeUYu2PIqEemYsqwIZI0s1EhMnySQySXHpBWVmtypZA6QebviPBIAwbKTQBEDByXUreXPkfquLISkXTGUxqC9WrMk/ZXIfXogZkMhz3IQSu7WyukdiV8nsRZVv5rjZXQuXCcI736yTMI5ZdqsWtmyh/wKhZVzeCJLycVRf/tWHYZDjyYYGxvcKeQWLDdQvvbFG9JQt46aYZmI3kKGxb/NntnGpJC+TpXwzIyhUTcQCSa0ysMQTuzH06SmYmZJDbPUDS2cGdaHcuV52m1Bb4UiRPXLHQvg6L1p5R8gJmNJCdyGfYRlz1KlGm7gNu+dz121Jc6O7eDrldc4q2HBSiz1CmkYRLWJw0wBU0P12b6iTLdHo3bnJnjYYMpJDs4Rwdu7b/jJm03E1caOsCUPzJbGtJJ3e6fV+E2g9nGsXhKhxAADnJm1xWYTMtQNoFIIyKeYlQyG18h15Vl2L2/0bpMrvLiaRJvr6qmbyURUz0XdHzGbpHtaVQhpdtpMuNPHnMbrCCFJKMAjJ61SfFzJBtYvIQx7gT64pq5e2qtk8ZgMn6anUTfSqposOfDrDIrcOGgkEVB24z+cZGZtdmGbptJkipbq5ins/Kt4DGMK/g8iZ6V1HYraa/DXe0w56eDx4rbmzgtSIl9VRJ126RBO3+myJR/3G51i/VsXYI0xEzGdM5ZSYHAraSq9peXmcDRx0B5lR6EEmHdID05ptlJ/f0zSeIH5UfP7bSAouHacrvW1JEw00PTJHrmaR+nV7/0ABieJCVx4obynzrWO/RFa8/Z52tPbf8zJHbqDIoaCSMSSIbK6kGaNrycWN5d1Pm62aQ94+YUkrxzivQ67Uu2MwFCAG3nlWFlnVAkEB2JwzFExj1JEqHrP5Lv4FZ3/tZy12YHUJpEobSTmpL4NAmAGYeRY9E4TPXm/BZn9EiJnbMYFljuWGexqh8Xp8YkORn/lIhWzpBY7FbS1hWRV4J3d1uMC8ykBmUzyhadJokppFteSg6UenzLZRVGXnwKRbf+v02jTEb9NYU0PE1yzNodHI/dQkrLjrb5LN2Wny5I8/5Mo1ejugtrA1PZxqwkaXwmib2j/H2GUEi6dm/tEr0dLITyhflTpCI4W9O5vG9iRqc9q/vRs3T+4kNmvybobSzU71Py0fsLpkgFt08y/DOgd9/ZbCZ9wfbeVdqNKIMV5xRM5VI5s3dRO24hOX6kZ3bfmWkmvZH23kxwNyIJc0xTOxiXZ22pt0zMuJEAqqrlg483p7WkebcNDKcBJase1BqnSBjEZyO1HphB0lQdiM7b1exp3FizTRhIa0CbYmwQOKdIgJiVFHbAiVRS+YHIO7ubPWRajVsa0DSaAHFjOTBPkSx43WwdmNFbSLYDke7rzc8RxZ7ygwMaZOkQafsdUyQ7fiFtNtLrUJoxJibaPXLy1TL/UcH5j/gQYHFhxTpPSkZ9Ybb++FhrKknWuXdHP3iu8NWo/7hgf6zkGtAi0qZnIQgn9x2mn01Q8dbUiyWS7v3d64dfLMiXyO+i9Kb4CCIdeRK0T3sE1jCbd5m4OoNk+PifmJ6AlajGHrIBt4tVcv8joH1KTnSHfrZGdKmXSbnoJGovRJgewl3CYN8+AngNh6GAmjN2T9knWpj1GoEcnkECF6KjEwSPb/FsrLHy6zaAGsCG6rqTY3pKoiXyy0h0CqlhxLqYGJxb5jF2uFzF1YA1gVCoOymn4yj89s9K2jKDVFw7cvHpBT/SuzEDvmHTtkal8tDw5qQ+haTVX0LazcCUqk+xYeT44UceNX8KcGJr9YAfJbBWK6dJknyS/ctIdCrJbRg5dScz3+7Q4QR5LhJirXqXzZUkxUjJzlCzk9pSSYJmpCCTOWK3I5L/XHnIs6QbPAbSE2sXoSQbE7g9Es//y0jpJebUY4sJjHj2nCty3roBH2nXJ0jBNtFOB2e7P3YLaaAxmvODB4VhC46TA616FB+uxaO8PrF2b0HRTnlFbDZSIIXEDTSOaSbMQs/ihbhxtM7krrYCYkQgkiRKdKaRs+mmPNKfSqpp/BEumUavPI1I5V2mAhTvE703ShMkDyW2mTay+GyamUpqrzF+iktg9EozSXSV7zIXvIrMypt7KpI3ihCJ3TDb5aiZJM9PDFXeCRC71Izr1mVcN9uOYyz2Xwf3J0h/7JfOcNbZ+rrlcDiF5B2wmNP92lh8UUYeWNSbazsJgOe/ZCpB+gyRDj5zkJltt4RT7m3ghfMtmYHvxEYXmXXgZNcK+0MouPlAJhMkISCecZTNvu9GUkjsyvmBV2hD7Nmj+nXgMrvCvpG1atZMkjhaPOPUA/J2SEcKjwRyqgx7nsW619nPs3fZXYh0/dr6BKmLRhErqL6FNBk0yWXRFNL8nGNZOe47BVtad5f5PKs3/wLFewdDeIJ0HVlfLTDPlLhsmvxX2Rjsn3p7jhffvIz/AZ8JIkNgY9M9ln/nTEAcS5Jk5VhQc0uiOH0HbG8KSca9GSppEYhcAxwicaxpzpkYOU3iSz235Jv2yTHuHU8hlbDsd77FXeLuI4Rr6WxLdSsiGU7FGpIkmqMEPHTLbSvn5K8XppCk9ebuYFnPJa6AKO8w11uqX+KASSvGkyRI8QE+eMvdDH7RZIS+KpUUQqSlLSfPFD0ldjxYbxFfiqBcOR4/nCT184ERZDNnLB6vnYyoXounzM73YH10678eP5O5sK/jwW672BbRADAuBpKz2yp4o75bbnlwU/vwtYkUUu3DT0f/7uhx+6p5D2rWaB1VvuAaAFZ9ltwtMiWyER/0hL6Y1CzNIAUQ6T/KV82zLNHo7O6n2mtYzWoxuXaQFptiYTgjJBdZ4JsmTSU1suGKP/hewe8euA83F9TkrToVaNcAzeJU0r6wJFEzztDA+uQ//ySnjMlwxRe8knOCc5Y8UFGzwnkqUIHkdI8YTpAkJs4CgtXSMw8eJmd3IYUkGa/43ronp4lb0b6hou7gOcFfng3Arx7rSt4uVOYC9CZmRocNmMxfemRmmnTHFeKyO2JmV3Dd5cYfWS6SpwoA5rvjasLfSVBsumv6uCMReOKppKkd/Imxh7y8/cXM+p1cdYWxYjNHPlMJsEM1DyZIMhNv6FRrTCmT01ZNfj8Mp084PuB61l/K9un1bu6eisZtu9nFiAQM79yFSOoKITm5QKrvBBgmT5Pa2qZJw3/XhPn0YBvnwBsqtrATz1RiwBhQYl+lywDG6wHmndGIBLCByaUfgoGptfjgjQbfiaM+s7WEuxuvi62vl46MW4GB0iOSTln7Zo5NC848eMIHAtOkqbXg23u8r0fq0l0a1uTVxQjuZlPcCmqpJkTSLByHMnae6NXPJIEbkwO5Dq9Ok84fBmci2kywzrXgqBGCi3tMglWvJRBJ1mhjaDLdP2ErZuql1gGn5NSbclTbBIqixas27OQWmBqhq2+P6eISPYpZGfAZ0KJpsd0AlKRsFh4HauNeQjNhz/RgbXdXF71RPA52ts8zNdAfXNxje8uGlHgPmh3IDZZBrhdppm+69sTP5YgpuV2CH0+PaeUz1asuFss1j+N3rG5d9EHmj+1vpZtA3nYayCC3qxTymwFrI6c3Hod1oqQ0+ToJP5wm4c9IpRfJq/jj201FrfPuPrDf/G1Esq6hgeQCdQByG8oNNmr6RieL8dP1tNdSLrIKGCuVPktezXhk+4Z9lgWr46+Z005i+rs1NBBdJp2e5jmzHlAcPU0Sph1pYcoJjYhI0WepFvzvH31rb23ugfhZs36uR6/HEEmTtXMtKXIsXi/Zp0hakEIqSyHx+PtSNK2tIcf0aGhHg3b4UvOiJi/QmxFJ4szuEkJEHoLidzJTKu4WPVOJ8ZYUEpvTKQapcG1hwf1+a/2cnkvN1JF2oDUDRPJYKh72nuph9TgHpjfLY6J30hajiGbKLMuanDsUEthfNP//WO8irvQdXsR2slqtStIWZC0xhZGz0WApNqUKf3Hyt9um83bRuv1v3aGMkKbyr05l3zuPvHLxzgww2F6rkljdt7ysKRzVg4d8KZulSqn+T95qe3E6hh540h3yrO8oe/TMjgULQj1rDuP6HXNRKIBIuifneK7ZNldtAFz/F5LiDMyfiuj4iN8diizs2J573+D3yVDf2sNAv8OTJB3D7pStO4AZlFPT284qTpnMcQaWJW7kQkjwQdLli2YcB8//eLDLqG2v/Qmmdx9Bthvp+AITa/iY3ba7FSyabnsCRSJ4NfnNDUZW1u7flZ4+kg+RIBLNyNhWV17OOb9xQfsGq7c1scCKcgTCXKtbx7ry2emyOyJliNgkSYATQ4hXr1Rdad63Fby5O6Nw4LefcKwz97zmjR69TZ8gec1d+MajmBXoC6b1T0+JWGHymwE4zjNB3rNwC+SZ9+so8A+b21/70NHNYY73mzVrr9fb7gCYQvLouzD9e+utLiOdQgqIoHKysRLGBnbUdID534EsHFi3Etvae/7sB0V94lzHvzXp1g6B8jSAaVXSOm196cF6gkr1LJQE9iWvl4ZgNMRpXDptGsyE/MN52JaemjPDq37u0tjnmHTrhrRuDBQjiaPfWrapwepsSr0JziqkIjWykhEpHOIAN8SmZe2FnGkn3tv9t/bhV15Yay2450jdunWPT5I6wLKeOxfQLan33FlAimCxulPAN/2w/2o7x32KXAgJu0E+svjLHMOvhtZaz+U2+9etW+vGWJfSd8jPNw0bniQb4EwShxQMzTcL3B2A/f0cw4/O+ZGeht3t+b7raascwy+Gdnyr+RvNfp1O72ZZoMS+wnzXh0CXvybKpJYRjMBtUyJPjd6KsrvA4GqtLb3aNDFy/rJKsn/sD27adhKRCNwMujuAkt/Flrs/NGgKOVcqSQeAkFcWg3Hgykak1z9hgSnDaj0XTLuc82r0/Fn7+aeDxoJVjx7yL/ypHXRzQMkRxlfwnPHlRbx1S4oHngesQtaW+D2cCcPbIO2s9nzi1bg3aINYc4Fj/6Eie/vxoNG26NE0/9J6O+DbQZkypixRQzyHD1qnz59ktY3RuRVt5KzzRBtkDtKHP31FZ/PMCYJLp6vtntfue3fhs0bb/uK0Rpq16BEpH5FGs3brqCYXCgTaps0TAAz2CcWbrFnbCFpmZPrQJ9iKghq3F1x6pa8o7fh97xKn77V977uZeTRnMHDtKL8AULyLfNXSUHDdg03FKlZgLYajPM3azHdZla5VmW4RsNx8sF2jefd0H5P53H1/IAt0p773XXse/Y7eyHJapSIhASxm8Z0eYZ9JkqQq4AHgKcFVAkxp6aySb8pMi/hXO4ygrLwueLoJZj57wkMVLHy55Lv22t1/1OwCygk/GhNIP2148ZndHdZkvFSrdLhoB3gTAA88mH5YIUmk/HL+jhYPvleHn66KI9JzloKV3pKH7GzZH9fstHJ6ZXZxAJrwF7ldA9aMpL3UAhYUxz9YYQXg0lEIn0IkYuS3B7PjGe4fEnOPnn078/Tv8s3pK08QD1Vwu+d2IJJZJbEaA8W2/9LKq3Gm7AaY5ic1xZCvtm3WZqIEi1WCqTectKdywc6/IuYWfKt746kbS38nvHpoXd8+HmaGhpKkiXpjLsluOGUExcoelrV3gVwtAOXACspqf8oKwACAyIxW07xO3unF9baKno2nXl76+uir57c3Mbw8+t4Lee8kSOfv2OthHztNArBIPY/Ux+7Romg9jc3U9tBHoUgBUmJGqwqjPdIgh6fZvtPTgzLDF7CV3B4z86wshF5Y8qAqJ/n8iUot615cb+XwRPN58BdA4wI4T9+1CB5HYX8Yisx/DWQvbZZ+wuPbcsjeC2dji39lWtn5RBODjYgh3xL9nbRKar4vz7Lt/g9W2NTmIxb3/CNAGrJepE/oII6C9bAsbhWv1ZMZ5kOfENtK5/aSYvAHv6o4HdzeRGMjVaG6n+sJZUzw40v35WT972J+mUm9etG0sNYGTCj7kOh6N0PAOIxeFf++vaapdWmR9yaevTSz0SgG6aVVvwm6m5w50apQnkaf6Ih9/1LmEuf8DfwyF+iHoo4da1zOotiKkMiju2gfjHNlUOTCh5qvZh3y3iSw1geNm/ui9Ml9pzt2tDiC0fK6vHlJ0mBayxp6fh//8k5QAnlje8z/M86M6QnJx5ZO+JG+7UUkGWuWVnv9PFF8wmHY9eCub52oKugYbMkL9lb78pbplyZI+pYj+5b3CS+vA0iLHOOVIX6tWQMwiWBLJhphDBSOi5wYOXumCKe6iW1/76zeZdmZ/Toi5c7XBR9ZvVm7TL872WHdcqToHkP5fetY8HtOCu8b4tXWH5mo+TZsaLWRGeNnLsZCz51isqq7n9x3l3OCMT468Lt7CjrmzLOEsqo3EzcMiX7f2G8XN13KBUucmztALie+d6DTZFB6lQ+S3gOwwWhClvUMF/3Z3LthU1XDHw6YD8YZIzPwO0OB5v67LL6s6k3EDYdRXTv4W3PrJQ2oP7ZzAI3kgYlNa01KVzC7q9gzARuylA6IM+c92WZz/5mdhgUH7MxHDDHxvs1yWrf+rmqfpSpM3Ki+I0Gqu7v17WPunmNLspuAVt/3vxJPsTD0ptXT8DCtVUgTD5cWNYfP/LVhwQ+t8Y/2+SbesFmOahl99b0Ou39OzLksQQr/Pwqp74El2Y0PaPVcVaZeOcvFetOaVsPDUIk8mqTqgaIz4VHN/16w2zb+0Ue+of97uQUzjBkesyKSNla953sJ0jUjIl1Ecxq0gg3AekmvdoQasToL9CuN6vBI9cRwwbLdA09+37TbFns3EjA8JNQDYsyQm1u9z29CpOTzC24aN53YwSG9doMNeuB6SDF1AORhdVsRiQWZ8NSBiV6sbAu/YA3YUhA77Xn3hPmGFRDFBm2eK+4vgAduJEnw+qaTO7pNfcuR39W7lKkp1chd6SjubESkNHiKibdim3U7nqgBJDaGed5t1d/IMy0EhtoXto36s+H4tYwkaWjTiZ3nl2ywAhtggAlThuTCN2OIZGCeQbMTfnwS3nhku6F6yXoqM1rq7V/J3chzPeUy/Gtj8ajPOTzOJ0+y4Kfgjzs+tLr0auftd/8GgBqUFm/GUJq2Ov8ZYIHiXwf8Nx4BDQeWraf31UVeu7qSu7nzhzddDXOM7Z/6ncNj3ZOk0UZ9bhHrQpJaA0A7GpHaJ6LEBaufY8GdUPhr6L9ZX9nw+DLCKRpDL/UynDR04NeuBtBQ8r7fOTjWh01WSQLWX9+jtGOyOItxWlWfMD8eaYOrf3pKmZ0eHh4z3zi8Yw/pHH069DdXtnZ+8n1E+iXWWAIDDZ3R+FS9JRDz3MOhta9VmovVHk+9NR+LBxBJVJpY9Iw2uloodpWTzgpzKPdKf/vg9+2fcr9KRyQKrB2BY9PPhQx+QyVNlqaRcpXhPANXn+RJ0icQj++4fvbXAxrbUnt5p899BXYMtjZ96ro3o7UYtgHXCEx9wuS/RWwIZVWaQNCI0Jf1PoGBjha3kfIJupbH0Z6N1JrIRXvurOvshcf++WzTb7R/rZCg9RZScMwIcD0KAVUFLwbY33nFcsYpZQTguwKwPB6x6a8tNxsXbSd/1vvLft2nq/tOg2+qJPBA4t7GZIW2H7J6DdiBIr01VkWfwEJWKCerZOxPcjBufvg7tDftWrnh+rKd/p+Fh/t17xX1BbXfzGgBY5B9ZEuCNFW+4vTqLQNDh9WC5ORaykGBKBcNf7oRjN/HQDqUM7jdMPzZdb/FL4Q7X1klBuf8U8Y5xxj0UIkxRaeesSRpXEfQ6ms12T3KbZ/dng8nfOXlcuaN9ePOkfgILPtRx7282PVSceuecGf2/s++l7m78gwzxEySQlzpVN8WGtERJCUTB7ResJUDE74ntrUV3aCg/Af7gLy7vGNJzen3fpXeuufFjiX7xzSZuyrPwOtbmmFC4tH60OTNTMEE9Gj5PSwHXPWAYtceeOqJO+jRG7Rc/YmOB137L+Z0Sld/le7c82LXmsoXNZlle88iUmayN2TkqFpnCfmCULS79GYOFxtU5aRZQL86Zqv89CaUT33a5aZD9CfezuHLfsz5RNkVTcZTiDT2Ghx+pCBJihUo57RjdZUnoXTElf0gl8Eb1CtQFEq1xsb4kCRAeCjYAxhf283+zvY+H1ixjunLxQI6ajc8CT+2TJHwECJ5TsUKYL+8H6zhNDxwu5CGZlUbmTEYIZ08vLbIe0gH/Ue6YEO7BFHYz/S5Mf+/0CNwLiK9kiDJR4nQhVF4Z0GsEqLsIjC04q4OrBxZuxqKaWViUHzEOfd6R3YhewWSIAQbjkuyrRWRtrH+N+koypA/bE7Ep2CiI6f96IC8ufyJscQzdWgxaFW3Xrp6Vy3eQtM1GaC0ZjUk8kMw65Wm9QUHMakJYwMf0VF5WWVOPJHOgfFrOfxrEXnztX8emWhrShzL52q91zYAEGKUNvSzDCxcZSoj6P6Gl8bkrPx/jxZIOVITOOaPwahcvmRlPDkmeC2HOxmTWqKF4ZhsUx8lhK8Aul3FLLZwYRTl/a8wkrB/5TXyAJH5yxclZ/5z0cprjNQMMqgIHJHj/0JLSdIIm3ORikotQyT96fBQrrpr8ra1uP01pmW1CgnFPfw4M0RVezLv+ZsTq7f4IpWcLDXjJ+mxBAlOjokta9kaFc/1HCz76FBPg3rS6AVHyn6La+67wB1Sbm7FBz5jnLpy76G7Vx0r3eKPxDxy9VnfZTW+jTchUv8kKdC3WpA27Qv+4dsXLKJaI7eC+c+ks/eFtWBl9CWBGRPHHcCdcf7uwtr1W/3RsTT5x2cTG0MlJUqkKilWVDtk2u9peLd5sRBSzips2ccA+2r6C3PybcGlF9rgRKXDasX73HstWa8tHYlm9Bw8259s0mieJtWW9Y+tahgCE5np7zXZ3WGFFPeMdR56FWPfiM57a3e8X6omli9bMvfk/Yh039LA0IsNP072ZsgViJSoGiBSaX+0kOy6+2U74bu2T+mYH4ETQcgtevTBXET6r+tiWMzdVlC5JOenYOjB1h+/RL9PNm2fvBZZcKgNJhYPwLr13t69ZJ3+iaqilzoq0c/bwsq9WIl96Mi9g+GFH37YR45lu7P3WF052Y3tLbFfwi7KkgfDiVNAT3MKKTO7t4yu+1/DoxUvPTlk26qSRDhhzbD9avAiMRA5Qcasz1hdtk0r35fwhoFsyNFZ+XAkUaUb+Glb8tYhsnTYdzrX5+vWDGsu+L85mOtQC4JoaHge8TzXQUT6L6cftz7zfItjbeGgM6f5rXxEoml4PXkgGGhL9rwCGA5uaNctzfv+9QVvtRWf/+WeakWUsX6YoTXWgrt+cvnwu+nHdc//Z8u5/DgbWNp8koTcQYaGvdPls6mbMtceCOZ9J2/tN/5P0+vpb2mH4mNh6I8pl//Nte775rxy+B1zhq7uAfO5AagxUq9VU093v/7w0nG49fPPyYo8kH9qw04Q+aeC1lJ8eU9R9E+QYJTs2nNke5XnuYY1puO6q1azsxTuclJCNVPURD/80o3PPe9VuQP/9jlh3s7aob8vaAnN+2fOFD4p68oUklChtVsLfsk13UXcwNJbmeu7qkkhDitNEz/wC597tJ/yTIWjTYXLrZ1vjv4jG17Oc1o/btMql2+hUAxO2bBcfr7pxs3c9HPwuqM6lOOVdxbEAwE+pbA7RYofbffG0t7QPLfx9ayK81xtY0m6tllxgrIGYzWWbFG3VhzWYqsHDhuqO3MoqYeI0YHyrV/0PLG3O0OReTvX7mwOWEabudq/6cA6j7kVMQxqwTwzJvmrhDsB+zHI0Bxo3/6Ncozm6NhW5otI4UHKd6x8ne5s4AxfxOX+Y1031zlYqJbwgK10MWx1l58E7UGArz/gWf/h2lJk77u2jnwRKXSdtopVhG21D7CMZ3nQog/azmcnaiW/JgxMK8g97k7TgbuGDpwmPjBuE2lYpzwvhfn8vVdJLq8qzysv8jfkt3mqQhb9p6XnDUotCoBTuIVvKjfMc+m1YNn3V8cyBi2PItLzSN5D6z9PmpD3mK0O8bQFjlC+fb32I+L6NAszilaPtZotAPAbjmG8Sy8uoG/mjlgG0A9ctAyHym4h9Yej0Jmnxx3v1tmpXpyIXbVl9oXS7KrZ4PAmSxro3XCU1bqariyAOjs8h4wAcngSlEtvHRMRhvtyQXfVwoYK6gprjck7yOaG52wwIkLY/VymeWNN1sbmWvsme/jXxu374Tk0pEYnnIDC50k9sFI0XK8imrabLU1WBj6uK1q82QaDSKc4blF98TH8ApeLVe8Ln6rn7ofmAWQkJYUUvJUU6oUxge2tMuqIEodtZzXZzeUsq9t/lkUi/YBbpHcvJryjnuO2mJzt6QE3Sig4tFRS2ytvJY0oj5ttyKswQP96h3Wz6OTbNd9gx5t/3ZMBpUEUBmeVgG2+ztNRmJPWgFlDsjS4WzEkEvW5tRsPwFhvaYUFtq53rOkRq7ZngLnmwtPPNqz0wxHrBmAuMWP+rmAU+jbW55BBSdqxO/kcrltJMeS8eiuGMsP2LWJnpljZkWGrKXzFln3ipvIwLERKe22OP9TWxmdsNOdZuGFp7RfcJk+QXlNJRf6K8Gi9varSmF/O5rxi25YzqGjtQ1Z3WmFafug4ef7YQ6ayMw097xu+Mwtp9Hg/vEoPZtN4T9qJ8tzosrxyz1B5YSkegYx8MNO6Z3El9ustR3T4sWbblmcbuj82ZM5CmvAEIE0PeJxE/N1gRefQ466bc3q2FX4Pv19mpOy03ApHKT6+/yJeUhOw9ZJX3uzZVDALScYCMeZeIe7YPfYqETEOreUWNh/akmPKeOwqFK3FeRWOskXj+y6ml/oC269SfV099w/MRioJRClDXHLsju6ibxoH57CEPXNLPVhS1VsWb4hoTjsYOG71nY752qKtK+MvbMLOz0ISPzwXhUCE9mjvw2NSy3Wc3WI/6b8C8ip6N8dbInc0O6shzM2PZR6CodbdcERfeHkWUjx6Ktpvqgqfhb1F0eqmMN6xeR/b0vu4djTce/5P/IMuhx3CN/YKGzDY4zjfD5/5wh4+VeJhYaDffCB8FPaU9i4+02vtyNpf52jdAGKBofrd3dK1e1cx8I2YMDwAuaLm2Xq3EtXuMaFRHwu3Qy7UYrY1WruqK9cfaL1oizpumMIjIWgs2g/fHx/4EO3dyuNtX0aSxkYb9FHkmXjK7tAadwQGX11/oIWzrtsX8SCHDCUk8k9gJIIsU+QV+stJA925iokXHOVMrdEa6LlJ7Xua04BK/5zeLEr97wvIyvNBko9YmJ2E/DAHwsr2Bh1MmAd0WG6tSPOcsUazcmVEmmwZ/dKnjU4+O75G36sMW6tj4EATPSI53cVeabDBUQ1v9zXZn6kxDClOp1anXmaA8kGDQMJB3Dbdg3qbJLlAVknTDxemJcUPfdXnaidgX3iF4L9D+oJmLAhf+npIt/lw/f/vSBPwL3z9z3/h5H9IEP6/X0gOQDOBACUAAAAASUVORK5CYII=</binary>
<binary id="3" content-type="image/png">iVBORw0KGgoAAAANSUhEUgAAAlwAAAFPAQMAAACieIJbAAAACXBIWXMAAC4jAAAuJAE35KmxAAAABlBMVEUAAAD///+l2Z/dAAAd4UlEQVR42u2cf3Ac133Yv3sLYg/hEXsMZAs0j9ijyRGdTic6mW50bCDs6ceU/UMVVWfaTKeeECpVMp2mFhxqLKgGsQsdTVAN45PM1BZriseknsYzTVPa7shMo+gWBC2IFkxQbRpLI7lYEDSPqVRjj8cQe8K79/re2x/3FjgIIu8yw0xzM6KAw+5n33vf39/37oC07+XA38L+FvY3D1Za/t5iO0c2307Y5B0Ly+utwIzIW9UjLcFmI29V8kr7plkz2wizQW0fzFLaKM3J8XIbVWNcaSdsWxthR+T2wRC0cZoWkDtUNerjrcCWe9Y7B0b+OmGFOwymthGG2wlDyh0I4/EEFdo4MlduD4yHzdpkG0dWeZNKVG8TjI1sUmkXbOomSPl2wc4ByPNtgr1jwfptlbbA3LQ0UcZPIqNVWJ3nFz2TU+gRT5wtw2RHLtQuGlo7YFNlR9Erpwwl6oxub80KM06fMa/pu9sAQ1qhjIwpXZtsdZo0OLl6cQqRbh1+jb2ntTYyx9CLNZwyeqENsLewoVVRtq6dN1qH5dGoPu8MPaCB3jpMdl1j3KnqfQyGW5MmVmrOkjpfPtVrURBubWRoR8VFylS5eN95peWROXvmK7ZemJmRLRoJULEl2Nzs5Lxt6DMz6wmF1VuD5YuFSXN0QCt3aBMU1po/K+hbCuarSCt3S1bLsL7RB4oTNVcv/9INMMiHLQkA9VOdHa9eNqpxrV4i1/e0AnNcF+vji9NPVVX4aZHKthXYXK2CDLVwsrxUgH80Q260BJucn3exdmpXuVaI/8sy+auWYIWpqQoa2FWt1gsv/esqmd/bCkwrzJTR6JeqS/WZE+/XyPsfAdPXgmFd1QoVt1yuoakX3kerwfDHg42MGtpkdWEG4Ym3LyDjf6w+MrwmDA27o/rUTXkGjw4rJ4j+F6u7oDW8E4NVHJoWWACjhmECLn6jJdh8pUasdVY3qMbiOTzzyup3oDVhlfKiAzSfshLMaRsH/tPeFmBOB7CXflJCco0YX/p5KyOzGYo8oxQc1dlE9LO4JViMEJo2dl4gZloipVdHPwKmrgWzaOA9CcY33lAxgFosfsTI8JqwKYOgrxD7G9MgExc0cqoV2Az9t+bCJzULFKpuxqllal7+2KUohdEqOp8F/YhmqaaKY6AJMBb5pFuBmTCQyubJ4T3aJAbNflorNRZcIhmAj12+U9jhXDzzq4RMW5uraGoCw2gjbrrUyOARowG/e82RdYzBsxR2MbOxVka6FcLsfqCwT003pj2trD1NgGdLRxN7M9KbNQwHBvaGTSGwpP5f/w8N6eblNfWMwrIAfXszXTPuCHSGI6NPORf/zF9sbcDMzWvBXgdJ3vUzcgoyvSn1gbnzOICtO/zIued+DT3ZEKG5a02lJTWFCuCklekqSDvRjQCGf0FKnN9Yrt2YCq+G2FqwMllSdxLy8sVs17S+E98c9VUDpaADXpy5PLy7AUusDbuuUW3aMHtfbVr5Xvf9A/7I3GGje5xorw/7LchZOk3HWBumZ6VEQst+GJfzsRBmTyDtm1gvjG4Mtd/MNYMtRmEGXdjXY9lvJeQ/UF8JpDmRdzUN6ffKvb5eEDKfajagOQE278GOm9nNM5PPSWdoGoqZcubHnVHNwU/BYSOwU3dLM9iYAJtjsA+p285uvnggL30Xlwhiytmpzjn6nPPBiN/SpwZ/M6OtAavuum5QpR0oZk9M69+3zphUWR9XCe7TJJtMVn4TejgBM+8BWpNMQRIjOnQa+l7yQDH7UmLHzswZ8GCof1SeION/8FuWxLUW0ytpJtEkhIowQs0pZZA/K1IBbIvp/w2f2QJ9eeIMjSh5on0tdyo948NQd7/SJLb0NmBL1FezSPc8dL17bFvsvj/C3ydHtZ3EdpCuoL7Ox7uGuNbiLoJGG81lt+FAeg0BRl2glZTfG5bev7jtexv/y83vE027j/xwzh1V3YF7/knv4AFfmqivI0TYcjMY8zUqlp2U4dA1+qz0+1f/EOvoX5HxSTo0273nf/3oyZ18ZBvoOmXDNbPDlXKTDRj9CY8lHzesQ6QTyM6NW6f/KzbQMaKNV1xyubL/ra8/+V2+SBuZtaqCRw8RerTgRznpbEolJ7PJpe3vFVxS++Sooc7Pk8mpL1+K7X8nSHEgFi47Cqd5PdSXoH1DEw6Txk3Ijf7KA8Uauf75EZrNT5FC8cufhy8+GsIgjA9WOLJz+5fDiJSUqEjJh937D5Uq5MqJP2HZPO7r7fzn6OfbvdZfiUAjQbLDoDW5T1/Rp83AWJLSrCuHSlUyfdc3a1jXXWSY0stXv27wCrdEJgwSiNPpCQNDzGjSQa5Tr6+SH9dLZfL8XbureNRwEalb0tUL/NGqRioGkf05odCc8qberB29RDMX7QKijrznE+oUJrkckzXs+CG7erG3eMkg9Yyvtw3Yi5bevLftJuD5ml4gOz5RnGFbY288zKybL7sjaybPCqXlsMXiKo1y5YMNlfuL+N/cxe+yFJuObY5rV6XbyAMM0veNaBb/Qm01mGtM/0zX0YXPmR2gDoN8BmS/u1wBotcG8LrjcY5BoQM3z2qrwLA2/WO95P7uXa8AfA70sYRE54a3cdV4Tef+/v+oy2BnVoORyR++AzD21T8ftwaeLDuSSuN9Tq5y+/llJo3AxBlsxot/jroa7IV1dToW29AIumKtQ08R2VTtLvaXVDe9n/40n+vyYeOenxsWYLMR2JF1dZZ+9+kETYMEVLnIg15H/gsproukkmQiYDBviNAvwEpkSYDZE+RXqGHF6X3HsP0Thd6IuPxwfNhvXPfaBlcN7MGkVEGcZmVBEKdU0KmGZSRS20C+DebTTxByXic3TZz7rA/TbF2A1SE5K8DwoJDD1VPUQG2DFkA7N9EEt9vIxFWis7QLdnqOxy0EsIe9aYJomzizjzRwVmdnzxxx59CRFMRwytAnp+QMpClsTwAb0/ma8VBNYYmDYl9j65SwtWBLTrLKgsyVPukY3jT7zUnboqjfjjEfiLaxRHez5sF8AfzoPhFWLQjZjesYl+i/SPp2P0H4n42Z3S6GjnnyUuCd0dDGggfr8WD2iyKMqE4jPiM6AoXC5N/rX/pcfNPYa6kBvG/kylEzHjxw5MVxDnush1koMgc3CrCKq7lCDqEqpCK5I8or/fnPwaa50nR33+AROlgzuGBg4zgzYroSzP/hhwY3CzC7JjgUz7u7seG+/f14O35wVj+Wij3lN/mVIqt99C2mSmF2N/cs1VhatM0LUYOy4W6NnE0MHHBx2n0rn96AMJ/gPPdm1IsUzTQYLs2ejgAkjSp0iLBTajUAsbtcOMLGt7dcu5qGTWPZ+E89GLWyOECC8qYzGdUxeOs6pVWisMNS1Xco3OOhJfgB/X++XBsf0jfl9ZeOYW9jhCWJXgXudsgOKbB2/SnpDHTKAsyEfdeEPAkPxeEQHWDHrvIZV/oWhXXysw1V3gMkG1AO+uGFIaK5hGjTkJRikphS7bHXi0lXBmSWph6WiOQ+SGDTy5ezbDgUhncxS0jLnfBSlmh1hLXXR5JbYasAk2aQWufi9Bbn6ICnn9+RY72XDGPLCYdGJFDKeB3MnaZX/NSGLyRhlKoY1l8f6E1Dj5A5yjNYe1vQjUnbD2eWDC+AMVursWek76GD4sdf3hsADOkR1rk25ge+kI7tEUYm26PPHBUS/Ll7JNNzUXbnSxLJX7/P4JaRojGPrX8fXQULmHdDpAqPpq0IzMpMinW5q41bQbDok2dNWeZPOgwqKuo0pBQdmdyACodVzLg5PSPANkuDvWLlgeNpWws3KiVQKjyVpe/1FfUSwXvZySHYx514zYqbx0TYp9JP1CI2oALSznmhlqo66LW+HK3U56jWzrJpPsa0xPbKszp1m38owsxBeSJyEiU/fln248yfK2QQnj0FEqKXwtCs7mjkf2cozKXpnP0bBLlbf1ERU/cxa0+xIC6arWibwqowrSKpSH0zvTQGRMYaPnWDwY7yvOOGUXkhkjlObugjoyKsZo52Z/wjVTdoYlTVe2nQchSCCXM7pw7RuG4uWsCiPcSTIgx3Zh+guZjYP4JDvSkj7/+yTVoaAFkilSvQyYoc9LVNQ5TieE7ke7D+LiFuoo4ht2/gqihOeNgEfTZ0SfFRoFpeIV+NEfV9SFIYpThGHxhOv2TLOSELQp0wcLARrxjsK53UBnDwjqUZr0olUnG0K3Sa2+DUpv0pcKtogCaSND0ce1gQgPtYfJ9qJkVxpv/Bsa0VCAI9Ok2v08nSdWAFf32gr/cZeKt20CGTaegeTUr7RBiWO0ZgtwgzD9CJ7av6lb+b8YSPk6xko3rW+8zOt9yDU0QD6H7CjQ0JaShK9+20uztFcV5yiJnNPR1elFRJjYK29Bw/A7vwY70H73/Rla3RgbTyxiB0RmCQ3Vsg74mwqeQSMuFZN7joQaZSQw9+c3yMWvjoY8MHD7zobjVpKkmnFbtnWIAtMc9HTFE3LgMs0UrLCf1IGvQj+1WX/A4ddffukd/eM1EZKsgUViPVz46IMCqiHDkfyWxd+AqNYqGNLapm9reO9ie1e9mC7ibXNWtuWM2TNAz/ePF7RmRDZiCdWI8iXU9qvk8cAT1s3Dixntd3IigmuMsk1/X4BUPtmdqJpcMHXGPZNm5OqkfSZJCfQoBVs+K/MUEmzTItBX7IzVW7rh/u0tXj4zJ+3vRgNis6gxIRoj2Go/INa/+Irk402pjU9JfyPCu8KmPj9Ba9+P18GqSjZa7vLIELE2RXisCmptPKV5+3NKFhaZA9xB+o2a26JyjsuFGsnSibwMMllWKYbUf6lMSmseSMbMnUTc82aYsAdGzSC/cfNwiFoX5qewVXFWB2UmzoutAN+wD+5NV+rbiygUSjBB1HYefxpyhsHunUGReRajdg9ejQAH75iwmJyLWm/XwsO5/OQc//zIFEYQYxJQ2pbgNGvaASSYXgPjjbu83RmrZmnfuZyJPQM1djMAI6pjmeUKGYoheq5TucqcnN5URf026qlxvTQs0lHEYzHj0Cw+LQ6lbC+RfxjYfVDwYONqPZe9gS/4AWH/M8s6D/OSIseo4TgfVlsFUzPry76dAgw0zrEuhl1BRGTKGni83OXm0WRg5W1JmmQ8uZwMVeZiNjiZ2jRmDXEo1Vq5+mangJdl5Umm9cudI4K9JoWKQws2MljETmmZSOw/ZkXMXNT0tbKa/rZW5hOVuXQdOHKMwVTfS5nPISPDfYm51qun2N5Mm/9Dp+Dx/1op7mwFLkcZIojxRYsO/9h1JyFiItVe+JMOC9y9pvkmr2gra8FSHchdnTOn9zK2SPpXNGacUez9sbTe8Hms1PqK7EplmKmrAWGQE1hCkTui7Okv8oPNFfWetTnmxYoQzDEFs+MmpUkXXJaf48aL4YnqIOdp9QH/0rfoZnbik4KekrCn5TEzXzXfpMkxU1mOZBA/qve5DAmx9mZygepI+QDA2sDIPhqAkLItCwJ6ZnZHqXMwQnZXGPh8ZklaeDLMGkeZezEobDVUMSgfV++mJKfLY+7JS3ZD3sdIe352Wp7hlYOc1Gp8M0rIYOUx+/edZXnAW+jr2q10XmqouhBs1gxLzX7+q6cuQZoCx6C7rARUIrzWFWfKCn2ODtrlyyGcxftTEMEaukJYCCvW2P87Duz/4vl7HEmjhezVdqOjJv1ahDUVeEkbtpzsD6MXsvccGcofwxmqXweZtNYbyfiyWy0sWyxD0O/qvH4zNhMlj9QygxWH25CWckB3SryQ7HJTosw4f55tfYIWCqUWoWFkGzm/l+RP2nDZ9XlwS5hDBsCNN0G/M81A3Nz1uXfzYI8XzkwfmIVtVXwFwFS803g47Tciw6/Usbm6hopPXnrLaztGvFHjNWVoOVVjkWEJ4bhZUBwdJEmLDReslossOK8Wj49JQWJION/Q8wmsMm9Cabynh66As0ChTYVokqex0zkE2Q/AQLlBXTZPlfbSZ8SPiRmyXjjUd5mRSL0SfRdJvkaAk1b8Y+S21/r5dWrOiGIo2WteFGGZkPLlhcMrfKP32X3vn1DJXmeaqzKg6sgCsZUoKV5Nk2f5Vs4jY+sjAZCHSu+jy9xaXFb+Jpg7zpJKm3p0Z1ysBXQbb4oGAUVkhzTtwmfzfYzLdlUJj74c4xEYdxPNZVCGKh9Ij3h14qhD+d86o6729VUeDfcv2PCbig/lt2mIObhMby4C7Rx51k3teEJPg5re3PPfL6FjIcfy25l8d/TJ0X2J0G5ItimJWeZDd78Uv3d6vZa10ERhS8gztC6us9SVDv9Y8vd12KWBPVkp5jvC/swybNUDhsG8JrAJ8gtsHasVh1u4M7/3g3mZ/wzAmHSkCzlm5uyFM8QbbOdOUYKSfK+wR92KPw7GEYiNhixSGwPI34FHj1aN3gaybDspdEXqZ/tD9dEtqWXqqLE/xZdkycrfz77N/Thi+AtMfwULGD0HmSKiIeNBUzatnurMXNc7xThNkpHdPA78M6elnreigGOs3s/x0DvtQY5v3k7d7XqAhf1dHd7m5Xk5XjnakOVp1NBvGbTy0VqAYdFRVqDGDEGyMrxdkr6Q2Wi8gLJUSqsj4E/cWgOZ5qFr0llMlpT88k4kSXbPs9ZioTX76O289SE8ho7FqFq1OKX6IhdpgF0tIHPNfQvQpPJxfJzeDW90RObPs7vye9/ApoP4K4zOJNX5cwevDaOA80/4DG7OAyGJs/02qWSbL+R8HhbzwaHXqcB2Fzw0pn/G54ZMNvG19lh6QSqnmN7QiAd2LK08y7ApoHYz+Nxql2fWk5jNoDyjyi8+OiNtMW+LsWlcpZb3YO5EaFoXFY0eMtJdmj3hiSr+kNmPBa4GZk6whSEtfcCjLeoq6Y/PtFz5Uvz2mX/Icob+Ic93wougJ2fBR0g4qrf0Xy4K6A+aWOKb9Jrk1RNwGWTJyHxNpAnjI9U4menTkBBuawahPeZPA0VytPw6e/rRGTWUmfN/A0mGOm4Bd4UNhR5JsLVDjxHwQR79k/5Q7Fj7ku60a8ZvoivZYCzWSiZHY+nw5wCts18adpe0bOXG8HTG9q9OVAp6XdFz33XUVUAnXcCQqEnrl2KRkzO+Ig85j9QdNk78PEZX+SLIZB45LHuyVXN/9OxhTcPEaa06fR8egLevgJmWUZGmN6O7ZILnZzkS48zjr7+d8FE4Vh97lD1IYUqhf/EJpn22HCJ98ckmNs1wUSgf9ka5IM94UJyu9hn5yz2GYsThurwUya16ufHOqZHSB1FPpNKlCJu4p0xjfjEg19qMNTRh+2RITMVg7mGcnAD0NnKagbvRcVU9VK0hrYHFuea8yiQEY8q9m0PJstieENZDb7f8qQHc8OhmlQY5qYL8mY122RJgTQ1V+QVqyn8l0v8sbvMiTQPOdaWr5mvnqKOe2VmATSCuHw/5uPaTeB7eri126kX1gpTRrxyfs6kSJRO7B2ldi612sdD9sfqqX5uhWRppBzGOE0z9GASISU1mSFgyVstiYaW9SRkVlB4XFpVC43qnbUOIhCp2fT2GcFMRhDZ3p982wbl+Dveek42mwHRS8GT1p5ilGoY9h+GgzbGxlazCnddDarnT3wpEBwl+s90KX0a4rf8qDJIi2d9KuEvDAzzw5WmDBAn+QE69MM5tCbDxOzh0TTX5bv5WJBu8WCGI7TEgvudqlxUn/f8RtNYWwDu8/ATT766m22/oSd61lYYp6CCu0HvFvFdKqZbbLaGWcMUWZ+0kZy9K9ppnSoi42Yqa12yR86TjYZmXd6SPLWYG+kLeKGudprkpmSPOUVmm4rYWLRyh79VKPlN+aZnMvWe5ZtHd0vsU716rBlResC9+kxdjPrthl1LwOminu1N7CSyiqwa8us0LIab/hl+w3fuMozoYdoevoG56IpN02Px2nS7DtWW49sQFyfCZYivhJWBYBlVS4tQRBoVu93+Mdo5OgJ5OA3NymtrOp8/2k3gKhbLVrAdpXwL+7VTCv6MDeovtywoPRgc7nQItbFdRdiXrI0fJHFEoXc5F4uNs4MJxzddSMowXMyYY8Z80/GRVMHl5cX3uuJ2rwZunz/HKa/LP7IUh2xLyGer/kwuckJXoc+QkWKDUVcmiWHQkb4d+/0I0h3X37YZpuN8BFfiWFKUNTZtxZYwqinBEvRlrzCDriBkZ91rw5DW8erk09KBO1F2qRQE0JmfQCreglpGmIP8JXyDF3oFZhnjfC+DAFq68vKx45AVEhfpLrjHfJ2eBJNlsOo9ezwjkjKNX+rw6dXRuJUlKeN4IAXhZlsV3HR69cbtPT2p9loPdTf5g92pYStfxjJjaDvJn28KswYDL3OC8wO/nmuAGYHt9An84Jo/rzyOwTsRMOZLUtirXSWLjvLVHvNqlqnF9l8zahhOMF5NzZxg3qI9XHbNCVvwFegk30aRPrLyEajY3ij60giP3h7MNmP5Nsw9bI1eomOsoMJyAZzomFYPveTZMSPT1UZK5aVsZ5k7fubfn6GjTJrSgbn8TDCxHGoiXgNXfa66axogc1ZfgjEG8BzgkHqXqYCWhyDhu+yHpKwytu02DsOtOK7KFwzmePT3g6ZEe7RcADjxfNsmKLhVE6lg+G0o0LW0DhbR9CLHMAcMe73pOglLnaOn0Np5HvoCboANmBf9WLehMwYiwAfwC+xMJM+q/LshK47EpzjoguPlCciMNtSClNz4eEpFVtsBLH4+ofCvFHN7vZraNkVPa0DU4WNEVWChGaqxFCC4Mec0hamlj/nvqoOpvxh9oAFn+CqmRDPnzlD5b6t/m+egDR3ZKNYanm9zaV0/FwxLEFHFL+DYHeLpyIceTw1FtqIwb1jjiBh36hKhfkd6mu6eaH0OEhJeTZ0R3kiHv5w+u8RTE5nSwaf0YWT4mTS8ooAfqT0aemrd7HMInBMjY/UcFjFBV3c7VAWZm2x7+moVAVLrB9fIEGTJ/ZlKTwCK8KqZXNoxBCjvGxtbkiDZrne3pdbJjQg7J9fcGGvQSAbiD784ArXs27ZviA4ZPNX/7s8L+Sm64jN97VhXvzCHj3QYBSJmyjeHdvRcJBWgqr8mCa0YXkib/YbzuC9DVg3hHltRDUAso9ynZj1CxCVlGaFWMvPEarEPz4YVgzBEveLMBu+NhiYHxpb9okORJ+sLniZVgRmhb9ElHZRdsMk0VmecWCDjnPB02bnWbJix44ILTYOM0G6pnmbcy40sghuyFj3uqpeaS1GqvCqmgirQJYfkAn7mp9mH93mUh8fBUMLtz0rTT/vhIVGeYltXTglFkYXwxJQmCodZ6CVbkJttjuskYgA2Mk3wcPfjKS1euNbYpptuBBbFWE8NMg7Vlxk0FkhkBqdT9R0MyQKI37LZyHHla7D8LIdCqP2rLoNK3WGmx4d0JokyHaQlwvnxgdviJlbFRnko14NGDufzaqG83FWVndwL874vc13jFeF1TVSMkFzdRaOuiA2gY1XFf4nNyI+VyVrwrxyvejr9N0XLG+aVonc4ovDlGuehsusp7HjCjoN8lLTqyc+BswgXuVs06SALFwxyNIqV0sfAxbaLi/iwu8Fo7VvtEmIPwbMjW6vDQSEDm35txaMrQ1jGsuDOeanCVJGoyIu3bIAWKjCXjmUpaDnQ0tUbkOaRP0kg9n8Yy2EvCN0TW4D1thEWVap1G4ZtkQm9jPQw/cWV24Z3frICEt4qsvKGWY+G28D5u8txJTocQ1x9/jjw2zZcJNeEhHdGEK3AfOCPn4M79ZmVz0/83FhE0mQvcK2EHFaKGfcOszrVXwGTBa3aYaGbvP77DwBrJO9TRWZHV7AtEhXg+LnNlSjyFw0b5X7H5NQl29E34qehSu+QKztcjCi2xtZtDMSdkNwyzDyyI6WzOknRNiaJVeMlmCOv+nludjLekswO3RB7IPYk1prsL9PFq8WF9/zer6FFmHwCb9i+SMa9XrbM80dFk2ckUtaFkB4pgbtag1WH1T+qo8kbNgxxYryVt222No9r7cF5mnrda0tMD8/LLQR9vBMC7D/vKz7obQysmXbm07E6luc5rzdRgFMmaR9sK8pbYTd9rfTiueCwgr3/lu4fWGNkTl6G6e5VhlyS7BKvo2w8lwbYdZ32wBbCiN6G0e2VhlyazByp8IW1rhj8VZgH7RzZI7RRph9x8Is8v8HzLjDYLN/LW7bvmNh1fZIc5G0+Gq/P8N3LIwsGW2E3ZEB5f8B8Tlb7ZlU8+4AAAAASUVORK5CYII=</binary>
</FictionBook>